Хаим Граде Цемах Атлас (ешива) ТОМ ПЕРВЫЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Цемах Атлас был еще молоденьким пареньком, изучавшим Тору, когда услыхал, как люди рассказывали, что в Новогрудке, в ешиве мусарников[1], соблазн зла уже умертвили. Вот он и поехал из своего родного города Ломжи в Новогрудок и трудился там на ниве исправления нравов. Однако быстро понял, что и у мусарников соблазн зла еще не умерщвлен, ибо легче постоянно соблюдать десятки законов и обычаев, чем один раз отказаться от запретного вожделения.

В годы войны новогрудковская ешива перебралась из Литвы в глубь России. Цемах Атлас скитался по городам и местечкам Украины и Белоруссии, чтобы основывать новые ешивы. После большевистской революции он тоже не испугался преследований со стороны безбожников и убеждал парнишек-гимназистов стать сынами Торы. Однако в то же самое время сам бился над вопросом, есть ли Творец.

Когда посреди недели он по полчаса стоял в молитве «Шмоне эсре»[2], раскачиваясь из стороны в сторону, стуча кулаками в стену и крича, ученые, склонившиеся над томами Гемары[3], думали, что этот еврей из Ломжи молится, подводит мысленные итоги своим деяниям, в то время как он мучился над самым главным вопросом: он знал, что есть Тора и что без Торы человек не может найти своего пути в жизни, но не знал, дарована ли Тора Небесами. Он углублялся в святые книги, доказывающие существование Творца и провидения. Он непрерывно безмолвно кричал самому себе: «Я верю полной верой!»[4], однако не мог перекричать Сатану, со смехом нашептывающего ему на ухо, что ему не хватает веры и что он обманывает весь мир, отвергая главное. После долгого раскачивания за молитвой или над нравоучительной книгой он был охрипшим от крика и насквозь мокрым от пота. Цемах из Ломжи искал, кому бы можно было довериться, и нашел не кого-нибудь, а самого предводителя новогрудковской общины реб Йосефа-Йойзла Гурвица, «Старика», как именовали этого раввина ученики.

Система реб Йосефа-Йойзла основывалась на принципе: сажать повсюду и охранять там, где растет. Слабохарактерного парня он поучал до тех пор, пока тот не начинал плакать. Другого же, жаждущего признания, восхвалял до небес. Жадному до денег и талантливому совал в руку золотой червонец, хотя сам реб Йосеф-Йойзл и его семья страдали от нужды. Цемах знал, что этот новогрудковский раввин, указывающий путь, не хочет его потерять. Вот он и спросил его о том, о чем бы не спросил никого другого.

— А что делать, если я не уверен в самом главном?

В первое мгновение ребе не понял вопроса. Никто из учеников еще не спрашивал его, есть ли Бог. Однако он быстро сообразил, что имеет в виду этот парень из Ломжи, и устремил на него обжигающий взгляд своих пронзительных глаз.

— Вы должны как можно быстрее жениться.

Цемах почувствовал, что его лицо горит, как от пощечины. Старик считает его каким-то там пареньком, которого запрягают в ярмо жены и детей, чтобы не задумывался, о чем не следует.

— А если я женюсь, я узнаю ответ? Моя жена подскажет мне его?

У реб Йосефа-Йойзла, старика с белой бородой, даже в голодные годы щеки были розовеющие и свежие. На этот раз он побледнел и ответил голосом, полным печали: он знает, что ярмо семьи не спасет ломжинского еврея от подстерегающих того опасностей; он слишком большой гордец, чтобы дать себя обломать повседневным заботам; однако правда одна, и это правда Торы. Человек рождается диким ослом, как сказано в Писании, а дикий осел хочет бесноваться. Потом подключается разум и вырабатывает разрешение на все, что угодно. И ему, этому еврею из Ломжи, тоже не хочется быть просто гордецом. Это для него слишком мелко; когда в нем кипит кровь, то получается ад отступничества. Он должен как можно быстрее жениться, успокоить кипение крови, и его сомнения вытекут, как гной из болячки. Реб Йосеф-Йойзл поднял палец, отсчитывая слова:

— Запомните, ломжинец, что я вам говорю: трудно умирать за Тору, но еще труднее жить с Торой.

Понемногу сомнения Цемаха заросли бородой и пейсами. Сатана, сидящий в нем и насмехающийся над его набожным поведением, словно испугался темноты молелен мусарников, где Цемах просиживал ночи напролет. Цемах стал еще набожнее, когда реб Йосеф-Йойзл скончался, заставив рыдать всех своих последователей.

Преследования против изучавших Тору в России все усиливались, и люди, связанные с ешивой, начали сбегать в Польшу. Ломжинец переводил учеников через «зеленую границу»[5]. Сам он спал на земле, а очередному ученику уступал кровать и свой крохотный кусочек хлеба, нес ученика на плечах, когда ослабевшие мальчишечьи ноги не могли больше ступать по приграничным болотам. Потом Цемах снова возвращался в Россию и собирал детей, которых семьи не хотели отпускать. Он уговаривал мальчишек ночью бежать с ним и утешал так:

— Ваши родители еще когда-нибудь благодарить меня будут и вас благословят.

А пока что матери проклинали Цемаха на чем свет стоит, а отцы гонялись за ним, как за вором. Однако среди новогрудковских евреев он прославился как человек, жертвующий собой во имя Торы.

«Как орел стережет гнездо свое, парит над птенцами своими…»[6] Этот ломжинец нес своих учеников, как орел — своих детей[7].

Мусарники, прибывая в Польшу в залатанных штанах, в рваных башмаках, с разбитыми сердцами, еще горели фанатичным огнем своей борьбы с коммунистами в России. Их осунувшиеся лица были смертельно бледны от прожитых ими голодных лет. Их ноги опухли от долгого перехода через границу. Младшие ученики расплескивали вокруг себя печаль и тоску по покинутым родителям. Старшие скорбели по товарищам, погибшим по дороге от тифа и голода, и все ученики и учителя ешивы оплакивали одинокую могилу ребе реб Йосефа-Йойзла, оставшуюся в Киеве. Мусарники, полные накопившейся горечью, чуть ли не силой врывались в синагоги Нарева[8] и Белостока, Пинска, Мезрича[9] и Варшавы и повсюду открывали ешивы, называвшиеся «Бейс-Йойсеф», «Дом Йосефа», по имени их усопшего ребе. Из больших городов они отправились захватывать маленькие местечки. Бледные, оборванные парни клали в карманы пальто мешочки с филактериями[10], нравоучительные книжки и отправлялись по разным дорогам, кто в Литву, а кто в Полесье, кто на Волынь, а кто в хасидскую Польшу. Заявившись в местечко, посланец сразу же с поезда шел в синагогу, поднимался по ступенькам, ведущим к священному орн-койдешу[11], и бил рукой по стендеру:

— «…и ведущие многих по пути справедливости — как звезды, во веки веков»,[12] — евреи, помогающие построить место для изучения Торы, воссияют, как звезды на небе.

И через пару недель в местечке появлялась начальная ешива[13].

Куда не впускали мусарников, посылали ломжинца, осевшего в ешиве в Нареве. Цемах Атлас производил необычайное впечатление своей внешностью и обхождением. Он был высокий, с острым носом хищной птицы. Его угольно-черные глаза сияли зло и печально. Когда он вставал, чтобы говорить, то выглядел как колючая елка в густом лесу, как кусок литой темноты. Он стоял на ступенях у священного орн-койдеша без движения, с бледным, потусторонним лицом. Его остекленевшие глаза, словно вставные, глядели на всех и никого не видели. Говорил он без напева и характерных для проповедников словечек. Он требовал самоотверженности во имя Торы и высмеивал пытающихся открутиться от своих обязательств. Вдруг взгляд его закатившихся глаз вонзался, как нож, в почтенного обывателя, противившегося открытию ешивы. Люди дивились способности ломжинца почуять, в ком он встретит противника, и не сердились на него за резкость. Даже то, что он молился без талеса, обыватели истолковывали в положительном смысле: он остается холостяком, потому что свободен от приземленности[14].

Выполнив свой долг, Цемах Атлас возвращался в Нарев с сердитым и властным лицом, погруженный в себя. Ешиботники воздерживались от того, чтобы его приветствовать. Даже с главой ешивы он едва разговаривал. Только информировал, чтобы отправили пару парней вести начальную ешиву, а сам шел созывать собрание учеников.

С учениками ломжинец говорил долго и горячо, глубоко и тяжело дыша, словно внутри у него был кипящий котел. Вдруг он останавливался посреди разговора, и его глаза сверкали мрачно, словно мысль внезапно соскользнула с высот мозга в темный подвал. Постигая нравоучительные книги, шагая по синагоге среди других евреев, он выглядел как сильный зверь, кружащий по клетке вместе с другими лесными зверями и все же остающийся в одиночестве. Его печальный напев словно перепахивал всю синагогу и превращал полдень в ночь Судного дня.

Понемногу места для открытия новых ешив исчерпались. Во многих городах и местечках сообщества изучающих Тору были еще до прибытия новогрудковцев. В Польше также не было нужды вести войну с евсекцией[15], как в России. Над ними смеялись за то, как они шагали целыми отрядами по улицам, в ермолках на головах и с кистями видения[16] до пят, но их не преследовали. Новогрудковцы стали спокойнее и примирились с обывателями, не желавшими поначалу впускать их в синагоги. Глава наревской ешивы привлек общинных активистов и добросердечных женщин, чтобы они обеспечивали изучающих Тору лучшими блюдами, чистыми постелями и целой одеждой. Младшие ученики пришли в себя после бегства через границу и углубились в учебу. Старшие парни один за другим женились, одевались в целые лапсердаки, чистили обувь и задумчиво расчесывали пятерней свои густые разросшиеся бороды. Однако ломжинец все оставался холостяком. Его не тянуло стать учителем Гемары или раввином в маленьком местечке, проверяющим по кишкам, кошерна ли курица. Его интересовало, кошерен ли человек. Он не обращал внимания на свою одежду, ходил заросший и временами пропадал, уединяясь на чердаке. Цемах видел, что ученики остыли и больше не хотят просиживать ночи напролет, слушая его разговоры и нравоучения, и ругал их:

— Вы боитесь, что ваши товарищи вырастут, будут учиться больше вас и им найдутся лучшие партии, чем вам. В изучении Торы тоже можно быть обжорой и пьяницей[17].

Ученики выслушивали его молча, с опущенными головами, и дергали пальцами первые, мягкие волоски на подбородках. Однако, когда глава собрания отпускал их, они возвращались к своим томам Гемары. Цемах с тоской вспоминал о годах, проведенных в России, когда толпа на улице размахивала красными флагами, а в синагоге мусарники вгрызались зубами в стендеры, чтобы не быть вытащенными на улицу революционными песнями. Даже то время, когда он ходил туда-сюда через границу, рискуя быть застреленным, казалось ему счастливым. Тогда он знал, что живет ради высокой цели, а теперь пал духом в лишенной всякой одухотворенности среде. И он вспоминал слова старого реб Йосефа-Йойзла: «Трудно умирать ради Торы, но еще труднее жить с Торой».

Только в элуле[18] в Нареве еще ощущалась прежняя новогрудковская вознесенность. На элул съезжались главы ешив из маленьких местечек и их подросшие ученики; раввины, проводящие весь год в какой-нибудь дыре, и так и не выросшая в учебе молодежь, ставшая лавочниками и купцами. Все они приезжали на Грозные дни[19], всех тянуло домой, в ешиву, и синагога так раскалялась, что аж чуть бороды не вспыхивали. Сотни сынов Торы напевали традиционную мелодию мусарников. Эта мелодия слышалась глухим отзвуком на улице. Крики за утренней молитвой и удары по стендерам прорезал трубный глас шофара[20], подобно тому, как сверкающий меч рассекает воздух. Ешива тряслась, как в лихорадке, и горела всеми своими лампами днем и ночью, словно в наревские переулки упала непогасшая звезда.

Один гость, приехавший в месяц элул, сообщил, что в Амдуре[21] под Гродно можно завести начальную ешиву. Надо только послать туда сильного человека, потому что там есть сильный противник. Сразу же стало ясно, что в Амдур должен ехать ломжинец. И все-таки глава ешивы реб Симха Файнерман в течение всего месяца элула и десяти Дней покаяния искал какого-нибудь другого посланца. Главе ешивы, еврею с длинной узкой рыжей бородой и умными голубыми глазами, никогда не нравился фанатизм ломжинца, мол, все или ничего, а особенно его отношение к мальчишкам, которых он привел из России. Цемах держал своих учеников особняком и забирал на нравоучительные беседы именно тогда, когда реб Симха Файнерман проводил свой урок. Реб Симха не раз предостерегал его:

— Вы разрушаете ешиву. Нельзя вести внутри ешивы свой отдельный хедер[22].

Вместо оправданий ломжинец либо сердито молчал, либо выдвигал встречные претензии, что, мол, Нарев больше не ведет себя в соответствии с духом Новогрудка и что по отношению к нему самому здесь ведут себя несправедливо. Поэтому-то глава ешивы не хотел поручать дело ему, а искал другого посланца. Однако более подходящего человека все же не было. В Йом Кипур[23] после молитвы «Кол нидрей»[24], направляясь на свое место, чтобы произнести слова пробуждения на службу Творцу, реб Симха приостановился рядом с Цемахом Атласом.

— Нет выхода, ломжинец. После праздника Суккес[25], с Божьей помощью, придется вам поехать в Амдур, чтобы открыть там начальную ешиву. К Судному дню нужны заслуги.

Реб Симха Файнерман, воспользовавшись тем, что евреи ждут его слов, сразу же ушел к своему стендеру, чтобы не видеть мрачного молчания ломжинца. Однако Цемах, хоть и молчал, в сердце своем сразу же согласился уехать, лишь бы вырваться на какое-то время из Нарева. Он уже предвидел, что в зимний зман[26], когда все в ешиве возьмутся за изучение нового талмудического трактата, он останется лишним, как остается в воде прогнившее бревно от деревянного моста, унесенного наводнением.

Глава 2

Когда окончился последний день праздника Кущей, Амдур уже целую неделю стоял укутанный в холодный осенний дождь. Низкие кривые домишки с промокшими крышами выглядели наполовину утопшими. Стволы и голые ветви деревьев блестели черно и влажно, пожухлые и растоптанные листья лежали кучами. Едва выехав из Нарева, Цемах Атлас ощутил, что на этот раз у него нет сил, чтобы исполнить поручение. Мелкий дождик, встретивший его при въезде в местечко, только усугубил подавленность. Цемах долго сидел на постоялом дворе, в котором поселился, и расспрашивал хозяина об обывателях, которые могли бы согласиться содержать начальную ешиву. Хозяин отвечал, что о таких безумцах в Амдуре не слыхал. В местечке более чем достаточно своих бедняков да и чужих попрошаек. Где же взять дни[27] и лежанки для бедных ешиботников?

Хозяин отправился в синагогу первым. Цемах пришел на минху[28] попозже. Обыватели уже знали о госте и его чудном плане и смотрели на него искоса, насмешливо. К Цемаху приблизился какой-то старик с красной, потной физиономией и с бородой, усыпанной крошками нюхательного табака.

— Это вы тот милый человек, который хочет у нас, учителей Гемары, отобрать учеников? Ну а нарушение границы чужого владения — это пустяк?

В другое время ломжинец ответил бы, что и самому этому учителю не мешало бы пойти поучиться в Новогрудке в хедер. Однако на этот раз он стоял молча и неподвижно, пока старый меламед[29] не накричался и не потопал прочь.

Цемах Атлас завел разговор с амдурским раввином — полноватым, средних лет, с черной кудрявой бородой и со снежно-белым воротничком. Раввин стоял к гостю боком и так и отвечал ему, не повернувшись: он не будет вмешиваться — достаточно, чтобы один обыватель согласился, как другой скажет прямо противоположное, и заварится каша, возникнет свара. Ломжинец снова остался стоять безмолвно. Во время своих прежних поездок он не спрашивал мнения местечковых раввинов. Он работал прежде всего с общиной, а раввину потом приходилось соглашаться. После минхи молящиеся остались послушать проповедь гостя. Хозяин постоялого двора, на котором остановился Цемах, по праву старого знакомого шепнул ему на ухо, что вон тот молодой человек — самый богатый торговец железом в местечке, человек, с мнением которого считается община и руководитель школы «Тарбут»[30]. Так что проповеднику не стоит задевать «тарбутников», а то их предводитель еще примется кричать: «Долой!» Цемах посмотрел на торговца железом и увидел трогательного костлявого юнца, мерившего его холодным оценивающим взглядом — кто сильнее. На минуту ломжинец выпрямился, и его острый нос стал похож на клюв хищной птицы, заметившей на холме зарвавшегося петушка. Он знал, что может ощипать перья с этого местечкового наглеца. И тут же на него снова напало мучительное отчаяние и ощущение, что его руки висят, как пейсы, как кисти видения, как высохшие водоросли, или что его самого вытащили из реки наполовину захлебнувшимся.

После этого Цемах уже не стал проповедовать между минхой и майревом[31]. Он забрался в темный уголок за стендер и думал, что в его надломленном настроении виновен глава наревской ешивы. Реб Симха Файнерман не давал ему денег на насущные нужды, не приглашал к себе домой и не советовался с ним, как с другими старшими учениками, о вопросах управления ешивой. А когда он, Цемах, выдвигает свои справедливые претензии, почему с ним обращаются как с чужим, ведь это он способствовал прославлению наревской ешивы и привел из России через границу десятки учеников, реб Симха отвечает, что пусть ломжинец сначала потребует с себя, пусть не ведет отдельного хедера со своими учениками. Реб Симха держит его только для того, чтобы в случае нужды послать в какое-нибудь местечко, как, например, сейчас в Амдур. Так зачем же ему тратить силы и вести войну с обывателями, когда он знает, что все равно не победит? Но все-таки одну проповедь нужно произнести, чтобы потом в Нареве не говорили, что он даже не пытался выполнить поручение.

На следующий день вечером он попросил у синагогальных старост разрешения произнести проповедь и заверил их, что будет говорить не только о ешиве. Ломжинец читал проповедь в новогрудковском стиле:

— Нетрудно узнать, что хорошо, а что плохо, ужасно тяжело найти то плохое, что вросло в хорошее. Сердце человека должно быть раскаленной плавильной печью, и в огне своих собственных страданий он должен отделить хорошее от того плохого, что находится и в его лучших деяниях. И пусть человек не думает: мои дурные поступки — отдельно, а мои хорошие поступки — отдельно. Изъян в частности есть изъян в целом. Виленский гаон[32] говорит, что если кто-то учит Тору в доме, в стене которого сидит неправедно полученный гвоздь, то не преуспеет в своей учебе. Неправедно полученный гвоздь вылезет из стены, заберется в Гемару и разорвет ее страницы. То же самое и с нашими якобы добрыми деяниями, в которых засел ржавый железный коготь нечистого намерения. Нечистое намерение продырявит все выполняемые нами заповеди, а остальное пожрет ржавчина.

— Наш человек! — зашептал торговец железом своим друзьям из школы «Тарбут».

Просвещенная молодежь решила, что проповедник ругает святош. Набожные обыватели, напротив, подумали, что он поучает тех, кто только и гоняется за почетом. Старый просвещенец[33] жесткой щеточкой поправлял свою маленькую белую бородку и хлопал губами от восторга:

— Сократ!

Ломжинец понял, что добился успеха у слушателей, и перешел к делу:

— Человек плох со дня своего рождения. Тем более не способен он по своей природе отыскать дурное в своих якобы добрых деяниях. Поэтому-то нам и была дана Тора, чтобы мы знали, как нам себя вести. Однако и Тору надо уметь истолковать как полагается. Надо учиться морали с юных лет, необходимо учиться этому в ешиве… — И Цемах остановился. Он увидел, как обыватели постарше шушукаются между собой, а те, что помоложе, стучат стендерами, готовые закричать, что открыть у них ешиву у него не получится. На него напал страх, и еще до того, как закончить проповедь, Цемах уже знал: назад в Нарев он не поедет. Поскольку он разуверился в своих силах и разучился проворачивать дела, глава ешивы будет еще больше преследовать его, да и в глазах своих учеников он потеряет лицо.

После майрева синагогальный староста подал ему горсть мелочи и пару бумажных злотых. Обыватели собрали эти деньги, чтобы заплатить за проповедь. Ломжинец, всегда полный презрения к милостям обывателей, теперь был тронут тем, как эти простые евреи помогают ему выстоять в нужде. На следующее утро молящиеся увидели, что он молится без талеса, и принялись говорить между собой, что этого старого холостяка надо женить. Евреи разошлись из синагоги, а гость остался сидеть над святой книгой, погруженный в раздумья. Тогда к нему подошел учитель Гемары с пожелтевшей от нюхательного табака бородой.

— Молодой человек должен жениться. Новых мальчишек, чтобы обучать их Гемаре, в Амдуре нет, зато девиц, слава Богу, хватает.

У свата было готовое предложение: реб Фальк Намет — вдовец, владелец большого продовольственного магазина и собственного дома на рынке. Его женатые сыновья живут в Гродно, а единственная дочь Двойреле — хозяйка в магазине и в доме. Реб Фальк дает пять тысяч злотых приданого и три года, четыре года, пять лет содержания зятю — сколько тот захочет сидеть и учить Тору. Тесть будет его одевать у лучшего гродненского портного, купит ему золотые часы и большое виленское издание Талмуда в кожаном переплете. Учитель Гемары схватил жениха за плечо так, что едва не вырвал кусок мяса.

— Так что же вы еще хотите? Не ломайтесь, потом будете жалеть.

Цемах согласился познакомиться с тестем. Фальк Намет говорил, словно отсчитывал слова. Внешность у него была странная: заросший низкий лоб, длинная физиономия, голый подбородок, словно вытесанный из желтоватого песчаника, жидкая бесцветная борода, росшая прямо на шее. Под мышкой правой руки он носил суковатую палку и ступал мелкими, осторожными шагами, словно только что встал с постели после болезни. При первой встрече с таким тестем жениху стало немного не по себе. И все-таки он утешал себя тем, что этот еврей выглядит так, словно отказался от радостей этого мира и все передал дочери.

Невеста, Двойреле Намет, была худощавая шатенка с большими серыми глазами. Волосы она гладко зачесывала назад. По ее слегка припухшим щекам и не слишком свежей коже было заметно, что она уже не юна. Однако улыбка у нее была по-детски удивленная, словно она легла спать младенцем, а проснулась взрослой и все еще ищет вокруг себя потерянные детские годы. Впервые встретившись с женихом, она смотрела на него снизу вверх, почтительно и преданно, хотя говорила еще меньше, чем ее отец.

Как бы мало Цемах ни интересовался прежде видами на женитьбу, он все же встречался пару раз с девушками на выданье, и все они выглядели и моложе, и красивее, чем Двойреле Намет. Тем не менее она понравилась ему своим покорным взглядом и беспомощной улыбкой. Квартира тестя с большими и сумрачными комнатами показалась ему подходящей для того, чтобы он мог отдохнуть от своей бедной холостяцкой жизни. Ему казалось, что все мучительные скитальческие годы сползаются, как тени, и шепчут ему на ухо: «Чего ты ждешь? Кто на тебя еще позарится? Тебе уже тридцать три года!» Цемах подумал, кроме этого, и о том, что если он станет постоянным жителем Амдура, ему помогут открыть начальную ешиву те же обыватели, которые сейчас выступают против. И эта ешива будет его ешивой, а не приложится к Нареву, чтобы реб Симха мог расширить свое царство. Конечно, реб Симха хочет заполучить еще одну ешиву под свое крыло, но он бы не допустил, чтобы ломжинец стал ее управляющим.

Услыхав, что жених согласен, тесть сразу же начал готовиться к церемонии тноим[34] и приглашать гостей. Жених же не стал приглашать своих товарищей из Нарева и даже главу ешивы — Цемах считал, что и в этом отношении реб Симха Файнерман поступал с ним несправедливо: никогда не искал ему подходящего сватовства, как другим сынам Торы. К тому же, если из Нарева не приедут на его помолвку, не придется оправдываться за то, что не сумел открыть в Амдуре ешивы.

Ему только было очень больно из-за учеников, приведенных из России. Ведь он обещал родителям беречь их как зеницу ока. Но, с другой стороны, пареньки уже подросли, а ведь даже родные отец с матерью отпускают своих подросших детей. Он должен признать, что, по сути, мешает своим ученикам больше, чем приносит пользы. Они хотят изучать Талмуд и комментарии с надеждой на хорошее раввинское сватовство, в то время как он не дает им покоя беседами об исправлении мира. Самый младший из его учеников теперь разбирается в Торе лучше и тоньше, чем он, глава собрания, все сердце которого изошло на нравоучительные книжки.

Глава 3

Обычно сумрачные, комнаты дома Фалька Намета в честь помолвки дочери были ярко освещены. Вокруг жениха расселись амдурские обыватели. Отведав водки с лекехом[35], они разговаривали между собой тихо, сдержанно. В той же комнате сидела и невеста, окруженная девушками из местечка. На отдельном женском столе стояли тарелки с фруктами, пирожными, сахарным печеньем, вином и морсом. Дочери обывателей с косами, заплетенными и уложенными, как субботние калачи, издалека посматривали на жениха.

Очаровательная брюнетка, самая красивая за столом, не спускала с него своих живых, умных и улыбчивых глаз. Она слышала, что жених — оборванный ешиботник. А вот перед ней молодой человек в выглаженном костюме, в белой рубашке, с четко очерченным лицом, с возвышенной печалью в глубоких глазах и с энергичными морщинками в уголках сжатого рта. Девушка была поражена высоким ростом жениха, его широкими мужскими плечами, а на ее лице было написано нескрываемое удивление: как это Двойреле Намет заполучила такого парня? Цемах почувствовал любопытные взгляды, и его бледные щеки порозовели. Он расправил плечи, по его резкому профилю пробежала сердитая искра. Девушка тоже почувствовала, что молодой человек распалился под ее взглядом. Она принялась, как птица, вертеть головой, поправлять волосы, шушукаться с окружавшими ее подругами, болтать и смеяться с сияющим умным лицом.

На фоне разодетых дочерей обывателей с румяными лицами и сверкающими зубками Двойреле Намет показалась Цемаху неуклюжей. Он заметил, что девушки, сидевшие вокруг стола, едва ли были ее настоящими подругами: они разговаривали между собой больше, чем с ней, а она сидела, как приглашенная, чужая в собственном доме. Лицо Двойреле выглядело отечным. Ее удивленная детская улыбка сморщилась и постарела, как будто от понимания, что они с женихом — не пара. Тесть с его вытянутым лицом и жидкой бородкой, растущей прямо на шее, выглядел в освещенном доме еще более странным. Его мрачное молчание на помолвке собственной дочери тяжело отдавалось во всех углах. Жених заметил, что гости разговаривают между собой тихими голосами и напряжены так, словно это времяпровождение в доме Фалька Намета было для них тяжелым испытанием. К тому же это публика с задних скамеек синагоги. Раввина и важных обывателей не было. Не было даже хозяина постоялого двора. Никто из четверых братьев невесты не приехал из Гродно.

Зажатый чужими локтями и плечами учитель Гемары, он же сват, прохрипел:

— Скажите слова Торы! Жених должен дать изысканное толкование Торы.

Цемах произнес заранее заготовленный комментарий, которого простые люди все равно не поняли. Даже когда он говорил об изучении Торы, его не покидала мысль, что не все тут гладко и что-то от него скрывают. Взгляды девушек, сидевших за вторым столом, ободрили его, дали понять, что он не должен терять уверенности в себе, что его дело еще не проиграно.

Через день после помолвки тесть сказал, что его сыновья не смогли приехать на празднество из-за загруженности делами и поэтому он отправляется в Гродно рассказать им о помолвке Цемаха с Двойреле. Цемах обрадовался, что Фальк Намет уезжает и он сможет беспрепятственно расспросить людей о доме, в который попал.

Он начал свои расспросы с владельца постоялого двора реб Янкева-Ицхока, еврея с густыми зарослями волос, торчавшими из ушей, с клочковатой бородой и тяжелыми бровями. Цемах пристал к нему с вопросом, почему он и другие важные амдурские евреи не пришли на помолвку. Реб Янкев-Ицхок несколько раз поднимал и опускал плечи, втягивал в них голову и снова высовывал ее, прятал руки в рукава полушубка и, наконец, проворчал:

— Вы сирота?

Жених утвердительно кивнул. Реб Янкев-Ицхок искал оправданий своему неизбежному злоязычию: мол, он хочет уберечь сироту от зла. После долгого предисловия на тему, что расторжение помолвки хуже развода, особенно если невеста — благородное дитя, и ее мать тоже была тихой голубкой, владелец постоялого двора подошел к делу: тесть Фальк Намет — это еврей-оборотень. Жена когда-то сказала слово, которое ему не понравилось, так он с ней не разговаривал пятнадцать лет. Что, однако, не помешало ему заиметь от нее четырех сыновей и дочь. В конце концов жена не выдержала, и ее нашли в ее кровати насмерть застывшую от его жестокого молчания. Мальчишек он бил палкой, которую носит теперь под мышкой. Поэтому сыновья, когда выросли, разъехались и видеть отца не хотят. Поэтому-то они и не приехали на помолвку. Раввин и видные обыватели не пришли, потому что ненавидят этого Фалька Намета, как свинью: он не дает ни гроша на пожертвования. Обыватели не явились и еще по одной причине: чтобы жених потом не мог их упрекнуть, что они помогли его одурачить.

— В чем меня одурачат? — вылупил растерянные глаза Цемах.

Реб Янкев-Ицхок ответил, что весьма сомнительно, что тесть выплатит обещанное приданое и даст пару лет содержания. Тому было бы наплевать, даже если бы дочь вообще не вышла замуж — она у него бесплатная работница при лавке. Однако сам тесть собирается снова жениться — на молодой разведенной женщине, а та не хочет, чтобы в доме была взрослая падчерица. В Амдуре поговаривают, что Фальк Намет боится, как бы у него не перехватили эту разведенку. Поэтому-то он сейчас и помчался в Гродно сказать ей, что скоро отделается от дочери. Говорят еще, что эта разведенка — настоящая бой-баба. Ее предупреждали, что за человек этот Намет, так она ответила, что не боится. Если кто кого похоронит, так это она его. О чем тут долго говорить? Отец не дает дочери денег даже на врача.

Увидев, что жених смотрит на него затуманенным взором, владелец постоялого двора снова долго раздумывал, пожимая плечами, стоит ли ему говорить. Но раз уж начал, он продолжил говорить и рассказал, что невеста, как говорят люди, болезненная. Может быть, палкой свою единственную дочь Намет и не бил, как он поступал с сыновьями, но она все равно пришибленная. А папочка жалеет денег на докторов. Некоторые говорят, что его скупость происходит от особого рода болезни: у него задубевшая голова. Другие считают, что он просто-напросто злодей, убийца, человек с сердцем разбойника.

— Спросите других, может быть, я лгу. — Реб Янкев-Ицхок вытянул руки из рукавов и больше не хотел злословить.

Цемах сидел с поникшей головой и размышлял о том, что новогрудковская поговорка «Кто знает самого себя, знает мир» — пустая болтовня и ложь. Мусарники спорят о том, как отшлифовать личные качества, однако такие евреи, как Фальк Намет, вообще не переступают порога ешивы. Вот он и вышел в свет слепым. Какой-нибудь мелкий лавочник не сглупил бы так, как он. Тем не менее Цемах не полагался на одного только владельца постоялого двора и завел в синагоге разговор с амдурским раввином о своем тесте. Раввин, не желавший, чтобы в местечке возникли споры из-за ешивы, еще меньше хотел ссориться с Фальком Наметом из-за этого брака.

— Вы ведь уже помолвлены, так к чему же вам теперь задавать вопросы? — раввин сразу отодвинулся от него.

Цемах снова пристал к владельцу постоялого двора с вопросом, почему амдурские евреи молчали, видя, как его дурачат.

— А вы разве с кем-нибудь советовались? — ответил ему реб Янкев-Ицхок и рассказал, что все в местечке очень любят Двойреле и хотят спасти ее от отца с его задубевшей головой. Каждый думал: «Не мое дело. Пусть богобоязненный молодой человек избавит еврейскую девушку, к тому же сироту. После свадьбы он заберет свою женушку и уедет в какое-нибудь другое место, станет раввином, главой ешивы, резником — кем захочет». Так думал каждый. Он, реб Янкев-Ицхок, тоже не сказал бы ни слова, если бы жених не пристал к нему и если бы Рейзеле не рассказала, что во время помолвки жених смотрел на свою невесту с ненавистью.

— Что значит, его бросают на произвол судьбы, чтобы он, сам того не зная, избавлял сироту? — заорал Цемах и почувствовал, что голова у него раскалывается. — И кто эта Рейзеле? Кто это в Амдуре такой всезнайка, чтобы знать, что он смотрел на свою невесту с ненавистью?

Хозяин постоялого двора пожал плечами: зачем кричать? Рейзеле — дочь богатых родителей и девушка, обладающая всяческими достоинствами. У нее есть только один недостаток — она не хочет выходить замуж за еврея, посвящающего свою жизнь изучению Торы, и вообще не хочет выходить замуж по сватовству. Вот эта Рейзеле и заметила, что жених лишь время от времени бросал взгляды на невесту, да и то неохотно. Эта Рейзеле сказала своим родителям, что если бы она заранее знала, как выглядит этот чужой парень, она бы с ним познакомилась, и ей бы даже не помешало то, что он занимается изучением Торы.

На помолвке Цемах слышал, как девушки называют красавицу с умными глазами — Рейзеле. «Вот так сравнение, — подумал он, — эта Рейзеле и Двойреле Намет…» И он перестал заходить к невесте. Сидел на постоялом дворе или в синагоге. Однако заметил, что те же обыватели, которые первое время демонстрировали ему свое почтение, больше не обращают на него внимания с тех пор, как он стал женихом. Он мечтал, что после свадьбы откроет в Амдуре ешиву и станет ее главой благодаря силе и заслугам своего тестя. Но он не станет в Амдуре даже меламедом. Ему надо уехать до того, как тесть вернется из Гродно. О том, чтобы вернуться в Нарев, ему нечего и думать. Ему там не простят, что он не выполнил поручения и что не пригласил на помолвку главу ешивы с несколькими парнями. Он поедет домой, к своей семье, в Ломжу.

Невеста стояла в своем продовольственном магазине и занималась клиентами, когда увидела, что входит ее жених. Его неожиданный визит вызвал у Двойреле растерянность. Даже ее руки смутились и не могли отвешивать товар. Она рассыпала полковшика крупы, снова набрала полный ковшик, и чашки весов летали вниз и вверх. Покупательницы улыбались. Они поняли, что жениха и невесту надо оставить одних. Сразу же после того, как хозяйки вышли, Цемах поспешно сказал, что уезжает. Румянец залил щеки Двойреле, и она стала выглядеть моложе.

— Почему так внезапно? — Она избегала обращаться к жениху на «ты», но не хотела говорить ему и «вы». — Отец сказал мне, что поговорит в Гродно с портным о свадебных костюмах и будет покупать подарки. Отец должен вернуться не сегодня-завтра, и он очень удивится.

От страха, что подарками тесть еще больше свяжет его, Цемах начал говорить нетерпеливо, зло. Он обязательно должен увидеть своих родных. Ее отец поехал в Гродно рассказать сыновьям о сватовстве — вот и ему тоже позволено поехать переговорить со своими родными. Шить свадебные костюмы еще рано. Свадьба должна быть за две недели до Пасхи, а сейчас всего две недели, как окончился праздник Кущей.

Пурпурный цвет щек Двойреле начал бледнеть. Ее большие серые глаза медленно наполнились слезами. В уголках рта появилась та же печальная улыбка, что и на помолвке, — улыбка взрослого человека, расстающегося с последней детской надеждой.

— Хорошо, — сказала она и смотрела на своего жениха, пока слезы в ее глазах не высохли. Цемах, выйдя из магазина, боялся повернуться, чтобы снова не встретиться с ней взглядом. На постоялом дворе он сказал хозяину, что уезжает. Было похоже, что тот удивился и испугался еще больше, чем невеста.

— А когда вы вернетесь?

— Не знаю, и вас это не должно интересовать. С этой Рейзеле, как вы ее называете, я все равно не встречусь.

— Я даже ни на минуту не думал о том, чтобы вас с ней сводить, — реб Янкев-Ицхок впал в дикую ярость. — Мне не хватало только связываться с Фальком Наметом. Это вы хотите встретиться с Рейзеле, но вам это не подобает.

Этого владельца постоялого двора с двойным — по именам двух праотцев — именем Цемах считал Ахитофелем[36], интриганом, хотя все, что тот рассказывал о Фальке Намете, было правдой. Однако правдой было и сказанное им о женихе. Когда Цемах уже сидел в поезде, направляясь в Ломжу, он думал об этой очаровательной брюнетке с умными глазами больше, чем о своей невесте.

Глава 4

Реб Зимл Атлас, высокий и тощий, всегда ходил, словно погруженный в молитву. Его низенькая и полная жена Цертеле выглядела рядом с ним короткой тенью, падающей в полдень от высокого тонкого дерева. В Ломже их называли «лулав с этрогом»[37]. В будни она носила на голове платок, а не парик. Парик надевала только в честь субботы. Три их сына уродились в нее и по внешности, и по склонности гоняться за радостями этого света. Цертеле считала мужа бездельником и передразнивала, как он постоянно стоит, задрав голову к потолку. «Что слышно, Зимл, наверху? Что тебе рассказывает потолок?» — обращалась она к мужу, подняв голову, и реб Зимл задирал свою еще выше.

Еще до того, как Цемах миновал возраст бар мицвы[38], у него один за другим умерли родители, и вырос он у отцовского брата, дяди реб Зимла. Учась в Новогрудке, Цемах редко приезжал домой на праздники. После возвращения из России он только один раз был в Ломже, на могиле родителей. С тех пор семья больше не видела его и не получала от него писем. Дядя и тетя только слыхали, что племянник вырос большим человеком и что у него даже нет времени, чтобы жениться, так сильно он занят созданием ешив. Его неожиданный приезд в Ломжу стал большой радостью для пожилой пары. Дядя раскачивался над ним, а тетя трогала его своими натруженными руками, гладила и плакала, говоря, что вот бы теперь его родители, будь они живы, порадовались!

Измученному племяннику было печально и хорошо чувствовать, что он находится среди своих родных, защищенный и охраняемый их любовью и преданностью. За его спиной стоял реб Зимл, похожий на длинный изогнутый шофар, который выставляют в месяце элул в окнах еврейских книжных лавок. Напротив стояла тетя Цертеле и дрожащими руками подавала ему свежее яичко. Цемах задумчиво стучал ложечкой по жесткой скорлупе и не мог понять, почему он годами пытался вырвать из своей родной души дом и семью. Когда один из его учеников, выпив глоток водки на Симхастойре[39], зашелся в плаче от тоски по оставшимся в России родителям, Цемах жестко высмеял его, что, мол, вместо того чтобы работать над исправлением своих личных качеств, ученик хочет, чтобы мама жарила ему картофельные оладушки и варила мясные тефтельки. Он вел себя со своими учениками как сыны колена Леви, которые в пустыне не оглядывались даже на собственных братьев и сестер. И чего он в итоге достиг? Он остался надломленным, без веры, без морали и без перспектив на будущее. Цемах все еще стучал ложечкой по яйцу и смотрел на не находящие покоя тетины руки. Она пододвинула ему солонку, краюшку хлеба и умоляла, чтобы он ел. Почему он сидит такой печальный и задумчивый? Его родители, будь они живы, порадовались бы ему.

Днем старички были заняты в своей бакалейной лавке, а их племянник оставался один в квартире. В спальне стояли две высокие застеленные кровати, дремлющие в обывательском покое. С комода, растрескавшегося от старости, смотрели с фотографии дедушка и бабушка уплывающими вдаль взглядами давних набожно прожитых лет. В холодном зале, под занимавшим полстены зеркалом, на столике стояли два высоких серебряных светильника с длинными белыми, необгоревшими свечами. В зале всегда царила вечерняя печаль исхода субботы, вечная предзакатная грусть. Из зеркала, запотевшего от холода и посеревшего от времени, на Цемаха пялилось потухшее лицо и спрашивало, почему ему не годится в жены Двойреле Намет. Он отвернулся от зеркала и сказал сам себе, что его дяде и тете Двойреле Намет наверняка бы понравилась. Однако ему придется жить с ней в Амдуре у тестя, ее отца, который не даст приданого и обещанных двух лет содержания. Ему снова придется скитаться, но на этот раз уже с женой и детьми. Нет, это сватовство не для него.

Вечером, когда дядя и тетя вернулись из лавки, Цемах сидел в потемках. Расстроенная тем, что племянник за весь день не прикоснулся к приготовленной еде, стоявшей в кухонном шкафу, Цертеле принялась причитать и подгонять мужа, чтобы он растопил печь в зале, где спит Цемах. А сама взялась готовить ужин. Еще до того, как престарелая пара и племянник поели, в комнату тенями проникли трое сынков Цертеле.

Эти трое низеньких и шумливых братьев Атлас мальчишками были певчими у ломжинского городского кантора и мечтали, что когда-нибудь сами станут канторами в высоких многоугольных ермолках и будут сотрясать городские синагоги своими голосами, мощными, как львиный рык. Однако таких мощных голосов они не получили, а вся Ломжа смеялась, что из-за низенького роста братьев даже не возьмут в солдаты. Именно потому, что на них смотрели как на карликов, дети Цертеле даже не пытались открутиться от армии, как это делали сынки обывателей. Они были отправлены в польские полки и стали там лучшими стрелками. Когда братья возвращались домой в отпуск, они были обуты в тяжелые кожаные башмаки с угловой шнуровкой, перепоясаны братья были широкими кожаными ремнями, а на головах их были фуражки лодочкой. В солдатской форме они выглядели еще ниже и шире. Ломжинцы хотели понять, почему эти трое парней стали лучшими стрелками в своих полках. Разве у них лучше глаза, чем у всех остальных? Солдаты смеялись, раздвигая в улыбке толстенные морды, которые наели в армии, и отвечали, что в цель попадают благодаря не только глазам, но и мозгам.

Отслужив в армии, братья женились на низеньких и толстых ломжинских девицах, чтобы не надо было смотреть на жен, как их мама смотрела на их отца. И все трое стали приказчиками в большой мучной торговле братьев Ступель. Когда человек заходил на склад Ступелей, ему казалось, что он попал в цирк. Приказчики висели в воздухе над мешками с мукой, сложенными до самого потолка, и карабкались по полкам, как акробаты по веревочным лестницам.

Теперь братья точно так же суетились в доме своей матери, распахивали дверцы шкафов, переворачивали кувшины и горшки, искали, чем полакомиться, смеялись и шумели. Широкая низенькая мама выглядела среди них как большая лягушка среди ребячливых, беспокойных лягушат. Длинный отец был похож на аиста с тощими крыльями, стоящего на одной ноге в болоте. Вот он наклонит свой длинный сухой клюв и поднимет трепещущего лягушонка вверх. Однако сынки не восхищались отцом, а вертелись вокруг матери. Со своим ученым двоюродным братом они тоже разговаривали без церемоний; с покашливанием и с издевательскими улыбочками опытных продавцов обращались они к нему. Мол, они слыхали, как люди рассказывали, что в России он вел войну с большевиками и среди ешиботников считался героем, этаким Иудой Маккавеем. Ладно, видали они таких, с позволения сказать, героев. Но один из братьев Ступель, самый младший, Володя, который учился с Цемахом в хедере, хочет его видеть. Дети Цертеле аж подпрыгивали от восторга по поводу своего хозяина и рассказывали, как он богат, как хорошо он с ними обращается и что когда-нибудь он еще поможет им самим стать хозяевами. Для Цемаха это честь, честь для всей семьи Атлас, что Володя Ступель приглашает его.

Трое юрких братьев выкатились из комнаты так же стремительно и весело, как вошли, и разбежались по своим низеньким бревноподобным женушкам. Опершись на стол обеими руками, тетя долго смотрела племяннику в глаза и советовала ему зайти к Ступелям. Они большие богачи, и у них есть одна-единственная сестра, младший ребенок в семье, девушка на выданье.

Цемах еще не рассказывал, что стал женихом. Ему было трудно об этом говорить. Но теперь он сказал, что уже помолвлен. Силы, чтобы разговаривать долго, у него не было, его бросало то в жар, то в холод. Он коротко сказал, что невеста ничего себе, но ее отец, говорят, не отдаст обещанного приданого и не предоставит нескольких лет обещанного содержания.

— После свадьбы ты станешь отшельником, — сказал дядя за спиной племянника, подняв голову к потолку.

— Мудрец ты мой! Такие мудрые советы тебе дает потолок? — крикнула Цертеле мужу, задрав голову вверх. — Ты слышал совет родного дяди? Жениться и сразу же после свадьбы стать отшельником!

Тетя заметила, что племянник нездоров, и пристала к нему, чтобы он прилег. Цемах вошел в натопленный зал, закрытый изнутри ставнями. В темноте холодно светились недогоревшие свечи и серебряные подсвечники по обе стороны от зеркала. Он не стал зажигать огня и лег на застеленный диван с таким отчаянием в сердце, словно уже произнес предсмертную исповедь. Цертеле вошла с еще одной подушкой, нащупывая дорогу в темноте. Она возилась долго и тихо, чтобы не разбудить племянника, подкладывая ему под голову принесенную подушку и укрывая его плечи шерстяным платком. Когда она вышла, вошел дядя и своим полушубком укрыл племяннику ноги. Цемах уткнулся в подушку носом, как ребенок, и с болью думал о годах юности, которыми каждый наслаждается среди своих близких и которых он был лишен с тех пор, как стал постоянным обитателем молельни мусарников в Новогрудке.

Глава 5

Володя Ступель был человеком лет тридцати пяти, с короткой толстой шеей, большой головой, покрытой густой шевелюрой, с короткими руками, волосатыми пальцами и широкими, как лопаты, ладонями. Разговаривая на своем складе с торговцами зерном, он становился вполоборота к собеседнику и одним глазом следил за приказчиками и покупателями. Он любил держать руку в кармане, полном мелочи, и позванивать ею или подбрасывать в воздух горсть монет и ловить их в подставленную ладонь. Работники знали, что если хозяин теряет монету, они должны оставить все дела и броситься искать ее под скамейками, между мешками с мукой, под ногами клиентов. Хозяин не двигался с места, даже пальцем не показывал, куда упала монета. Он спокойно ждал с горстью мелочи в руке, пока ему в ладонь не клали потерянный им медный пятак или серебряный гривенник. Вместо того чтобы сказать «спасибо», он смеялся, и его смех был лучшей наградой для работников.

Володя не вмешивался в городские дела. Однако его старший брат Наум любил общение и часто бывал на приемах для больших людей. Когда в Ломжу приезжал воевода или какой-нибудь еврейский делегат из-за границы, старший Ступель, с животиком и седоватой бородкой, наряжался во фрак, белую тщательно отглаженную рубашку с бантом и черный цилиндр. Фрак с подрубленными полами делал его на вид еще ниже, тесный жилет еще больше подчеркивал его выпуклый животик. Когда он появлялся в этом парадном костюме на своем складе, Володя от восторга рвал волосы на голове и с хохотом говорил, что его брат выглядит как трубочист. Наум подпрыгивал от злости, как привязанный петух, и, вскипев, выбегал со склада.

Ступели жили в собственном доме на Старом рынке. Внизу был склад, а наверху — квартиры с двумя балконами, один возле другого. Летними вечерами Наум любил надеть домашний халат с цветочками и выйти на балкон подышать свежим воздухом, посмотреть сверху на Ломжу. В то же самое время на свой балкон выходил и Володя и начинал свою игру с подбрасыванием и подхватыванием пригоршни мелочи. Наум в своем кресле-качалке дрожал от страха, что какая-нибудь монета может упасть вниз, на камни мостовой. Он аж корчился от боли, плотно закрывал глаза, чтобы не видеть, — и все же не выдерживал и вбегал в комнату с криком:

— Я не могу этого вынести! Он меня с ума сводит!

— Это ведь не ребенок и даже не кошка. Он подбрасывает всего лишь кусочки серебра и меди, монета не расшибет себе головы, — умоляла его успокоиться жена.

Володя снаружи, на балконе, надрывался от смеха, и эхо его громогласного хохота разносилось по пустому рынку, отзываясь в окрестных переулках.

Цемах не пришел по приглашению Ступелей. Тогда складские приказчики побежали к своей маме в лавку и встретили там задумчивого отца. Реб Зимл рассказал детям, что мама осталась дома, Цемах болен. Озабоченная Цертеле не знала, что и думать: племянник не может встать с постели и все же не разрешает вызвать врача. Сам больной тоже не знал, что с ним происходит. Болен ли он по-настоящему или же просто надломлен и хочет, чтобы тетя бегала вокруг него? В его мозгу туманно разворачивались и смешивались воспоминания детских лет, воспоминания о годах, проведенных в ешиве, и воспоминания о дождливых днях в Амдуре. Однако о своем товарище по хедеру, торговце мукой Ступеле, он не думал. Он был очень удивлен, когда однажды вечером вкатился кругленький молодой человек и по-свойски протянул ему руку.

— Как у тебя дела, Цемах? Я слышал, что ты нездоров, вот и пришел тебя навестить. Узнаешь меня? Я Велвеле, Велвеле Ступель, — и гость уселся на краешек дивана, на котором лежал больной.

Приказчики, сопровождавшие Володю, на этот раз смирно стояли в доме своей матери и не спускали глаз с хозяина. Двоюродный брат тоже вдруг вырос в их глазах, поскольку его навестил сам Ступель. Даже Цертеле остановилась в дверях, согнувшись, и смотрела на то, как богатый торговец мукой беседует с ее племянником.

— Помнишь, Цемах, нашего меламеда с рыжей бородой? Когда он злился, у него на губах появлялась пена. Мальчишки дали ему прозвище «Красный блин, белая пена». — Володя вытащил из кармана пригоршню мелочи, потряс ее в ладони и принялся подбрасывать вверх.

Побледневший больной, опиравшийся на две подушки, подложенные ему под голову, улыбнулся этим воспоминаниям о годах своего детства. Этот Велвеле Ступель любил подставить ножку и покатывался со смеху, когда тот, кому была подставлена ножка, падал. Отплатить ему той же монетой мальчишки боялись. Достаточно было Велвеле замахнуться своей тяжелой рукой, чтобы мальчики отступили, как перед медведем, поднявшим лапу. И все же его любили. Он был добродушен и делился с мальчишками едой из своего большого свертка. Когда меламед проверял какого-нибудь ученика, а тот не знал урока, меламед бил его по голове томом Гемары. Все мальчишки сидели в страхе. Только Велвеле Ступель спокойно смотрел, широко улыбаясь, на налившееся кровью лицо меламеда. Хотя он знал урок еще хуже, чем наказанный, он был уверен, что меламед его не тронет. Во-первых, он самый богатый мальчишка в городе, а во-вторых, может дать сдачи даже ребе.

Цемах увидел, как Володя потерял какую-то монету из своей пригоршни, и старший сын его тети бросился искать ее. Найденный гривенник слуга вложил в руку Ступеля, а тот даже не поблагодарил его, только удовлетворенно посмотрел и снова принялся играть с мелочью.

— А ту историю с жуками помнишь? — спросил торговец мукой.

Однажды, когда меламед задремал, Велвеле вытащил из кармана коробочку и поставил на стол. Из коробочки начали вылезать жуки, разбегавшиеся по раскрытым книгам, пока не забрались в бороду меламеда. Ступель был так восхищен видом черных жуков, забравшихся в рыжую бороду, что в голос рассмеялся и разбудил меламеда, и тот бросился на него с кулаками.

— Ребе хотел меня убить. Я схватил в руки скамейку, и он отступил, бледный, как стена, боясь, как бы я его этой скамейкой не раздавил. — Володя снова потерял монету, и второй приказчик бросился ее искать.

— Однако из хедера ребе тебя выгнал. Отказался от щедрой оплаты за обучение, которую давал твой отец-богач, и выгнал, — глаза Цемаха загорелись злым огоньком. — Что это у тебя за мерзкая привычка бросать мелочь на пол, чтобы люди ползали и подбирали?

Трое братьев закричали на своего кузена так, словно он сделал их несчастными:

— Какое тебе дело?!

Цемах даже не оглянулся на них и продолжил разговор с торговцем мукой: если он любит, чтобы перед ним бегали на четвереньках, то пусть купит себе собаку и выучит ее стоять на задних лапках или пусть научит пса прыгать в воду и вытаскивать в зубах брошенную туда тряпку, но с людьми он не должен так себя вести. Трое братьев Атлас стояли онемев, и даже Цертеле удивлялась своему племяннику: как он может так отчитывать кормильца ее сыновей? Однако Володя довольно рассмеялся и растрепал пальцами свою густую шевелюру. Он ссыпал в карман монетки и встал.

— Насчет собаки это ты здорово сказал. А как хорошо ты помнишь, что меламед меня выгнал! Слышишь, Цемах? Когда сможешь слезть с кровати, приходи к нам. Я познакомлю тебя с моим старшим «парадным» братом и с моей сестренкой. Спокойной ночи вам, тетенька, — крикнул он Цертеле в ухо и вышел из дома, сопровождаемый своими приказчиками.

— Он человек простой, но хороший, — сказала Цертеле племяннику. — Ты должен к нему зайти. Его сестра совсем другая, деликатная, образованная. Непонятно, почему она не выходит замуж.

Цемах лежал с закрытыми глазами и думал, что в то время, как этот Володя Ступель жил в грубой материальности, он сам мучил себя жизнью духовной. Но в конце концов выяснил, что и он не может полностью отказаться от радостей этого мира. Тем не менее Новогрудок все же не прошел для него бесследно: он не стал бы ползать на четвереньках перед богатым лавочником.

Глава 6

Хана, жена Володи, здоровая, свежая и спокойная, как ясное сельское утро в середине лета, знала, как удержать мужа своим телом и едой. Володя любил хорошо поесть и чтобы блюда к столу подавала жена, а не служанка. Увидев, что Хана принесла из кухни миску с рыбой и поднос, уставленный тарелками с мясом и цимесом[40], он заржал, как разгоряченный жеребец, сам не зная, чем он больше опьянен — тяжелым телом жены, ее мясистыми руками и большим бюстом или же блюдами. Восхищенный ее мастерством, ее белыми пальцами и разгоряченным лицом, он бросился к ней с раскрытыми объятиями, обнял за талию и ущипнул, ухватив всей ладонью ее плотное тело, как любил сжимать пригоршню мелочи. Хана остановилась с нагруженным подносом, который держала обеими руками, и спокойно ждала, пока муж немного успокоится, чтобы она могла продолжить носить с кухни в столовую приготовленные блюда. Когда он прыгал вокруг и обнюхивал ее, она не сердилась и не краснела, а улыбалась и без слов успокаивала его, давая понять, что кровать в спальне достаточно широка для двоих и что зимние ночи длинны.

Только одна вещь заставляла Хану дрожать всем телом. Под густой копной ее рыжевато-каштановых волос скрывалась пара прозрачных розоватых ушек, до безумия дразнивших своим видом ее упитанного мужа. Однако когда он хотел прошептать в них что-нибудь секретное, они поднимались торчком, как два олененка в лесу, поднимающих головы на подозрительный шорох. Хана принималась кричать, что сейчас она уронит всю посуду с рыбой, мясом и цимесом. И Володе приходилось из осторожности трогать свою несущую еду жену только ниже шеи. Лишь когда Хана уже сидела за столом, он, волосатый, похотливый и потный, вгрызаясь в содержимое мисок и тарелок, поворачивался якобы для того, чтобы взять кусок хлеба, и — дул ей в уши. Хана вскакивала, как облитая тарелкой кипящего бульона. Володя хохотал, и его сестра Слава, ужинавшая у них, смеялась до слез.

Мадемуазель Слава, младшая в семье Ступелей, девушка лет двадцати пяти, словно сияла своей светловолосой головой и голубыми глазами. Ее мягкие, кошачьи шаги свидетельствовали, что она избалованная единственная дочь, сладковато-теплая, влюбленная в самое себя и мечтающая о том, чтобы быть любимой. Еще учась в Белостоке, в гимназии с преподаванием на иврите, она мечтала присоединиться к халуцам[41]. Однако быстро поняла, что ее не тянет в страну, знакомую ей только по тонкой линии реки Иордан и двум голубым пятнам озер на школьных картах. В старших классах она уже ненавидела носить школьную форму — черное платьице с белым воротничком — да еще и заплетать косички. Окончив гимназию, она больше не захотела учиться и встречаться с прежними подружками, участницами движения халуцев, девушками со здоровыми лицами и тощими ногами, словно созданными для тяжелой физической работы. Некоторое время мадемуазель Ступель крутилась с сынками белостоцких и ломжинских купцов, пока они ей не надоели. Эти парни из купеческих домов, жизнерадостные юноши с толстыми губами и холодными глазами, были для нее слишком серыми и лишенными хороших манер.

В Ломже поговаривали, что старый Ступель отписал единственной дочери столько же, сколько двоим своим сыновьям вместе. Было также известно, что она любимица Володи. Когда брат и сестра находились вместе, они все время шутили и смеялись. Однако если у Ступелей были гости и Слава сидела за столом, она роняла слова редко, чтобы ломжинцы не почувствовали себя с ней на короткой ноге. Горожане долго перемывали ей кости, выясняя, почему мадемуазель не выходит замуж, пока не остановились на том, что у нее есть в Белостоке женатый любовник и что она ездила к нему несколько раз, когда отправлялась якобы шить платья или с друзьями в театр.

Мадемуазель Ступель жила в заднем флигеле. Коридор вел из ее комнаты к квартирам братьев, и она почти каждый вечер проводила у Володи. В один из вечеров она обнаружила там за столом высокого молодого человека с бледным лицом и черной бородкой. Гость сидел в шапке над стаканом чая, и Володя тоже надел головной убор. У Ступелей вели себя по-еврейски — покупали кошерное мясо, а в пятницу вечером вовремя закрывали торговлю. Однако набожен Володя не был. Он ходил без головного убора дома и на улице и не стеснялся посланцев раввинов, заходивших за милостыней. Слава поняла, что этот набожный гость высоко ценим ее братом, и тут же догадалась, что это, наверное, Володин друг детства. Брат когда-то рассказывал, что его товарищ вырос большим знатоком Торы и возглавляет ешиву. Только он не понимает, сказал тогда Володя, почему тот до сих пор еще не женился.

«Холостяк с бородой?» — удивилась мадемуазель Ступель, и через мгновение чужак больше не интересовал ее. Ее даже огорчало, что он пришел: она зашла к брату, чтобы не оставаться вечером наедине со своими путаными мыслями, а встретила натянутую тишину, как на Новолетие в синагоге перед тем, как трубит шофар.

— Мой товарищ по хедеру Цемах Атлас, — показал Володя на гостя. — Он присутствовал при том, как я запустил черных жуков в рыжую бороду нашего меламеда. Но Цемах никогда не был озорником, будто еще мальчишкой знал, что вырастет мусарником!

Чтобы гость не обиделся на то, что она не принимает участия в беседе, мадемуазель Ступель сказала, что видела мусарников в Белостоке: они ходят по улицам с длинными кистями видения из-под коротких пиджачков, и все насмехаются над их костюмом. Она слышала, что мусарник иной раз и в жаркий летний день может выйти в меховой шапке, с шалью на шее и в калошах. Интересно, они так делают из-за набожности?

— Они делают это, чтобы научиться не придавать значения тому, что говорят и над чем смеются другие, — ответил гость, сам одетый, кстати, в прекрасный костюм с чистой рубашкой и галстуком.

— А что такое мусарник? — спросила Хана, хозяйка дома.

— Мусарник? — наморщил лоб гость и сжал пальцами стакан из-под выпитого чая. — Мусарник — это человек, живущий в соответствии со своим пониманием того, как следует жить.

— Да ведь каждый человек живет в соответствии со своим пониманием, — сказала мадемуазель Ступель и увидела, как в глазах ученого гостя зажегся скрытый огонек.

Его погруженный в себя взгляд выплыл из туманной дали, и гость заговорил, словно отсчитывая слова:

— Напротив! Люди постоянно жалуются, что не понимают, как надо жить. А значит, они не жили в соответствии со своим пониманием того, как следует жить.

Когда гость вошел, хозяйка накинула себе на голову платок[42], слишком узкий и короткий для ее пышной шевелюры, украшенной колье шеи и для больших обнаженных рук. Чем дольше Хана смотрела на приятеля своего мужа и слушала его речи, тем с большим уважением к нему относилась и тем тщательнее и чаще поправляла свой платок, пытаясь прикрыть обнаженные части своего тела. Она смотрела на этого ученого еврея и думала, что надо было бы его накормить, ведь у него, бедняги, такие ввалившиеся щеки.

Слава теперь тоже заинтересовалась беседой, а еще больше — внешностью молодого человека, который, видимо, был значительно моложе, чем казалось на первый взгляд. Однако Володе уже надоели интеллигентные разговоры, а головной убор давил на его голову так, словно весил десять пудов. Он пятернями растрепал свою шевелюру и поудобнее уселся на стуле. Ему было тяжело и тесно от собственной тучности. Больше всего его мучили прозрачные розоватые ушки Ханы, выглядывающие из-под ее локонов, как земляника из-под лесной травы. Эти ушки, эти сладкие ушки подмигивают и дразнят его так, что он чувствует себя дрессированной обезьяной. Ему нельзя обнять за талию свою собственную жену, а она, эта шаловливая штучка, сидит напротив ученого гостя, и выражение ее лица набожное, как у раввинши.

Володя увидел перебегающего комнату серого котенка. Он наклонился со стула и подхватил котенка под брюшко, погладил, передразнивая его мяуканье, и зашептал котику на ушко:

— У тебя есть папа и мама?

Котенок отряхнулся и отрицательно покачал головой. Володя захохотал и снова начал нашептывать котенку в ушко, вопрошая, есть ли у него дядя и тетя. Хана беспокойно завертела своей большой красивой головой, словно ее пощекотали соломинкой. Мадемуазель Слава заметила проделки брата и выстрелила громким смехом, но тут же примолкла, чтобы гость не подумал, что она смеется над ним. Затем она снова принялась рассматривать его и заметила на его лице застывшую печаль много пережившего человека. Это не лицо простоватого ешиботника и не деланная трагическая маска ее друга Френкеля.

Мадемуазель Ступель, поглаживая пальцами свою длинную шею, сказала гостю, чтобы он снова заходил, когда будет время. Она показала рукой, что живет в том же коридоре, и при этом улыбнулась, демонстрируя полный рот жемчужных зубок, словно одержала победу над братом и невесткой, пораженными, как она осмелилась пригласить ученого еврея к себе в комнату. Цемах посмотрел на нее своим пронзительным взглядом, а она качнула узкими плечами туда-сюда, как игривая волна, припадающая к берегу с мягким плеском и сразу же отбегающая назад.

Глава 7

Слава Ступель старалась, чтобы ее частый гость Цемах Атлас всегда сидел на одном и том же месте, у стола, рядом с прикрытым абажуром торшером. Сама же забиралась на диван в другом конце комнаты, подобрав ноги под себя. Опершись на вышитые подушечки, она разговаривала с ним издалека, тем временем разглядывая его профиль: острый, словно рубленый нос, чувственные губы и узкую черную бороду. Судя по виду, он должен быть человеком с сильной волей.

— Почему вы всегда такой серьезный и сердитый? Все мусарники такие? — донесся из противоположного угла комнаты ее веселый голос. — Мой брат Володя не учился в ешиве, тем не менее он добрый и постоянно смеется.

Цемах ответил, что светские люди могут хорошо притворяться, пока им не наступят на ногу. Тогда можно увидеть, чего стоит их образ якобы деликатных и добрых людей. Слава слушала и думала о своем друге Бернарде Френкеле, которого ничто так не раздражает, как дурные манеры. Однако его прекрасные манеры не помешали ему обманывать и ее, и жену. Мадемуазель уже достаточно насмотрелась на профиль гостя и хотела увидеть его лицо. Она, как кошка, перебралась в глубокое кресло, снова подогнула под себя ноги и стала поглаживать обеими руками свои выдвинутые вперед колени. Теперь, вблизи, она увидела, что у него печальное, аскетическое выражение лица, но при этом — добрая улыбка, как у каменных христианских святых в варшавских костелах, куда они заходили с Бернардом Френкелем. Цемах Атлас наверняка бы испугался, узнай он, что она сравнивает его с изваянием христианского святого. Он испугался бы еще больше, если бы узнал, что по церквям она гуляла с женатым мужчиной, своим интимным другом.

— Если мусарник не может притворяться, то он не может и лгать? — продолжила она свою болтовню.

Цемах отвечал ей медленно и мягко, как взрослый, разговаривающий с ребенком. Он сказал, что и мусарник может оступиться и солгать. Однако лгать мусарник научился дома или в миру, а не в ешиве. Кроме того, мусарник может солгать только другим, но себя самого не обманет, даже если захочет. А вот человек, который не трудился над познанием самого себя, может даже самого себя уговорить, что ложь, которую он произносит, — это правда. На следующий день ему выгодно прямо противоположное, и он говорит противоположное, и снова убеждает себя самого, что это правда.

— Когда я лгу, я знаю, что это ложь, и получаю удовольствие от того, как гладко я это проворачиваю, — рассмеялась она. — Вот вы уже снова смертельно серьезны! Мусарнику нельзя веселиться?

— В нашей ешиве говорят, что тот, кто изучал мусар, больше не будет наслаждаться своей жизнью даже после того, как перестал изучать мусар, — нахмурился Цемах, словно заковываясь в броню, чтобы защититься от ее сладкого голоса. — Поэтому, может быть, мусарник, и правда, злее, чем светский человек. Отшельник не может быть таким добродушным и веселым, как человек, все еще предающийся всем радостям этого света.

После ухода Цемаха Слава подумала, что он зол, потому что любит ее и стыдится это показать. Он больше уже не так набожен, как прежде, и все-таки еще человек не светский, как он это называет. Такой человек не станет говорить о своих чувствах. Он не так легок и легкомыслен, как Френкель. За окном, на темной улице хлопьями падал снег, и Слава, печально прикорнув в своем углу, долго думала о своем друге, учителе еврейско-польской гимназии в Белостоке.

Бернард Френкель, уроженец Львова, был рыжеватым, крепко сложенным мужчиной тридцати восьми лет. С панной Ступель он разговаривал о книгах, об изобразительном искусстве и о том, как печально-прекрасна польская осень. Посреди философствований он часто впадал в подавленное настроение и только после долгого молчания с облегчением переводил дыхание, словно сам утешал себя в каком-то горе и никому не мог довериться. Противоречия его характера нравились Славе Ступель, и она сблизилась с ним. Однако ее обижало, что он не вводит ее в свой круг. Френкель отвечал ей, что злые языки обливают грязью самые чистые чувства. И увидев, что такое поэтическое объяснение ее не удовлетворяет, добавил со вздохом, что она еще не все знает о нем.

Однажды Слава без предупреждения приехала из Ломжи в Белосток и ждала Френкеля, который должен был вернуться из гимназии, у него в комнате. Она заметила на столе заклеенный конверт с почтовым штемпелем Львова и обратным адресом госпожи Хелены Френкель. Домовладелец отложил это письмо для своего квартиранта. Когда Френкель вернулся из гимназии, то вместо того, чтобы обрадоваться неожиданному визиту Славы, схватил со стола письмо и осмотрел его со всех сторон, проверяя, не открывала ли она его. Он сразу же покраснел и резким движением вскрыл конверт. Чем дольше он читал, тем больше начинали дрожать его пальцы. То ли потому, что Френкель понял, что таким поведением выдал свою тайну, то ли потому, что больше не хотел ее обманывать, он подал Славе листок бумаги, исписанный по-польски. Строки запрыгали у нее перед глазами, она едва дочитала первую страничку. Хелена Френкель писала своему мужу Бернарду, что больше не будет ждать, пока он разрешит ей приехать; она возьмет их ребенка и приедет в Белосток.

— Я тебе говорил, что ты еще не все знаешь обо мне, — вздохнул Френкель.

Слава еще не решила, хочет ли выйти замуж за Френкеля. Однако все время была уверена, что если захочет, то легко этого достигнет. Вдруг она узнала, что дело не только в ней и в нем, что есть еще и третья сторона. Еще больше ее обидела его постоянная поза человека, страдающего от отсутствия уюта, в то время как он просто боялся, как бы она не узнала, что он женат, и не бросила его, или как бы не приехала его жена и не разрушила их роман.

— Не расстраивайся, Бернард, все еще будет хорошо. Привози свою жену, а мы с тобой больше никогда не увидимся, — утешала она его с ехидной улыбкой.

Френкель подавленно ответил, что предчувствовал это. Потом он принялся жаловаться на то, что она так легко расстается с ним. Потом стал саркастичен и насмехался над ней, говорил, что она провинциалка, что ей надо, чтобы его страдания были романтичными, а не будничными страданиями несчастной семейной жизни. Увидав, что это не оказывает на нее воздействия, он стал кричать, как испуганный сумасшедший, что у него все равно не будет жизни с женой. Если она приедет в Белосток, он убежит в какое-нибудь другое место. Он ее не любит. Она носится, как в чаду, со своими фантазиями, словно весь мир — это зал с фортепьяно и гардинами, задернутыми посреди бела дня… И Френкель бросился к Славе, обнял ее и рассмеялся от радости: он почувствовал, что она его не покинет.

Ей понравилось, что она может вызвать у него так много разнообразных настроений одновременно, как высекают из камня разноцветные искры. Постоянный страх, что их могут встретить вместе, придавал их тайным свиданиям сладостную и трепетную поспешность, прожигал насквозь непреодолимой жаждой. Один раз Слава попросила, чтобы Френкель показал ей фотографию своей жены, но только без ребенка.

— Ты не хочешь видеть моего ребенка, потому что не любишь меня, — обиделся он, и она подивилась его бессердечию.

Разве он не понимает, что она не хочет смотреть на его ребенка, потому что чувствует себя виноватой перед его женой? На фотографии она увидела женщину с узким лицом, с большими напуганными глазами и маленькими губами. Голову и плечи женщина покрыла платком в цветочках, видимо, специально для позирования. Слава смотрела на фотографию и равнодушно улыбалась, не показывая, как ей больно. Она поняла, что ее возлюбленный не хочет быть вместе с матерью своего ребенка, потому что у той больше платьев, чем тела, она — горсть сухих костей в ночной рубашке. И все же он с ней не расстанется. В качестве законной жены ему нравится львовская дама с аристократической внешностью, а не литвачка[43] из купеческой семьи. Литвачка нравится и удобна ему в качестве любовницы. С тех пор как она узнала, что он женат, она стала еще удобнее, ведь он больше не должен скрывать, что у него есть жена.

На летних каникулах Френкель поехал домой, во Львов, и засыпал Славу письмами о том, что последние две недели его свободного времени они обязаны провести вместе в Варшаве. Она поехала в Варшаву и по дороге думала, что, собственно, едет объяснить ему, что они должны прекратить свои отношения: о них уже шушукаются и в Ломже, и в Белостоке. Их поведение скандально даже в глазах людей, свободных от предрассудков. Ее братья — известные торговцы, а она наносит ущерб их доброму имени.

Френкель выходил из себя от злости и отчаяния. Он дрожал всем телом от напряжения после тайных наслаждений с нею, пока и она не заразилась его безумием. Ее соблазняло, что он не может обойтись без нее.

На протяжении двух недель их совместной жизни в Варшаве Слава увидела, какой он нечестный и невыдержанный человек. Она поняла, что учительских заработков Френкеля не хватит и для его семьи во Львове, и для них двоих. Она всучила ему деньги, чтобы он мог заплатить за гостиницу, за билеты в театр и за вино в винных подвальчиках. Сначала он обиделся, а потом взял у нее даже больше денег, чем она ему предлагала. Веселая и шаловливая по природе, Слава громко смеялась на улице, шумела за едой в ресторанах и дружески разговаривала с официантами. Ведь в этом большом чужом городе их никто не знал, так что ей нечего было остерегаться. Френкель краснел и беспокойно оглядывался, словно появляться с ней в общественных местах было для него наказанием и позором. То, что он нервничал, доставляло Славе удовольствие: ведь его не волнует, что про нее говорят люди и то, что она заставляет страдать своих родных; его волнует только, что подобает, а что нет в отношениях между посторонними людьми. Она также заметила, что с тех пор, как они вместе, у него все чаще случается плохое настроение, и догадалась о причине: он боится, как бы она не потребовала от него развестись с женой и жениться на ней. Боится семейной близости, которая может возникнуть, и уже ждет с нетерпением дня, когда должен будет вернуться на свой пост.

Перед тем как они уехали из Варшавы, Слава сказала, что хочет посмотреть еврейский торговый центр, где можно увидеть хасидов в длинных лапсердаках и маленьких шапочках. Френкель раздраженно ответил ей, что на жидов этого типа он достаточно насмотрелся во Львове и Белостоке. По своему образованию он мог бы стать директором чисто польской государственной гимназии, но, поскольку родился евреем, вынужден быть учителишкой в еврейско-польской гимназии в грязном Белостоке. При расставании Френкель снова был в хорошем настроении и строил планы, как они со Славой на зимних каникулах встретятся в Кракове. Они будут гулять по Старому городу, по заснеженным садам, посещать музеи, часовни Вавеля[44], сидеть в маленьких кафе со старыми полотнами на стенах.

Однако на обратном пути в Ломжу Слава думала о том, что должна порвать с ним. Она больше не любит его, и кто знает, любила ли когда-нибудь. И все же она чувствовала, что, поскольку они были близки, ей будет трудно с ним расстаться. Для нее оказалось большим потрясением, что она далеко не так легкомысленна, как о ней думали ее родные и она сама. Слава знала, что единственный человек, который может помочь ей выпутаться, — это ее брат Володя. Он очень любит ее, а из-за него и невестки не говорят ей дурного слова. Она поговорила с братом, и он выслушал ее, наполовину отвернув лицо, как будто он разговаривает с купцом и одновременно присматривает за магазином.

— Ты должна с ним порвать, — коротко ответил он.

Вместо того чтобы говорить что-то против гимназических учителей, Володя привел в дом занимающегося изучением Торы Цемаха Атласа. Слава сравнивала этих двоих мужчин, пока не сказала со злостью в полный голос:

— Бернард Френкель — мелкий человечишка.

Когда Цемах Атлас снова пришел, мадемуазель Ступель радостно бросилась ему навстречу и вложила свою мягкую ручку в его ладонь. Она осталась недовольна его рукопожатием и сказала, что он пожимает руку так, словно у него парализованы пальцы. Он взглянул на ее протянутую руку со страхом и любопытством, словно перед ним открылся некий новый и прекрасный, но в то же время запретный мир, и всей пятерней так сжал ее ручку, что она даже вскрикнула от боли. При этом у нее было такое чувство, словно он своей ладонью закрыл не только ее ладонь, но и все ее обнаженное тело.

Вдруг он опустился в глубокое кресло и застонал. Она застыла в растерянности: он все еще так набожен, что прикосновение к женщине рассматривает в качестве преступления?

— Я уже жених, жених одной девушки из Амдура, — стонал он со страдающим лицом назорея, видящего, что он не выдержал испытания.

Слава рассмеялась тихо и тоскливо. Френкель не рассказал, что у него есть жена, и мусарник тоже не рассказал ей, что уже помолвлен.

— Вот и хорошо, вы поженитесь, — сказала она.

— Ничего хорошего, сразу же после помолвки я узнал, что меня одурачили, — и он принялся рассказывать, чего наслушался о своем будущем тесте. Мадемуазель нетерпеливо перебила его, сказав, чтобы он ничего ей не рассказывал, потому что она ничего не хочет знать. Слава даже скривилась от отвращения, вызванного тем, что ей снова приходится выслушивать историю, похожую на ту, что ей рассказывал Френкель, постоянно жаловавшийся на свою жену. Цемах посмотрел на нее удивленно и пришибленно. Однако тут же ему самому стало противно вздыхать, как одураченному лавочнику.

— Вы правы, — прекратил он свои жалобы. — Я поеду в Амдур и женюсь.

Слава увидела, что он действительно собирается это сделать, что он не пугает. Вместо того чтобы ответить, что она не даст ему уехать, она перепорхнула комнату и прижалась к нему так, словно укутывалась в его тело и одежду, скрываясь от бури с дождем. Сама не зная, почему это делает, Слава немного отодвинулась от него, посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Наконец она поняла, отчего он всегда так печален. Ему сосватали неудачную помолвку, его одурачили. Ведь он же не Френкель! Если бы она не нашла у Френкеля на столе того письма, он бы никогда не рассказал ей, что у него есть жена и ребенок. А вот Цемах сразу же, как увидел, что она ему доверяет, не мог найти себе места, пока не рассказал ей правды.

Глава 8

По вечерам Володя не выходил из дома. Он, полулежа в мягком кресле, подсчитывал наизусть, сколько товара у него на складе, а сколько — на мельницах, сколько денег наличными, а сколько — в векселях. Покончив с денежными расчетами, он любил высчитывать, сколько времени он еще может валяться в кресле, прежде чем заберется в постель и вытянет ноги. Чтобы не приходилось вертеть большой, тяжелой головой с целью узнать, который час, весь его дом был полон часов.

В углу стоял высокий ящик со стеклянной дверью и четырехугольным циферблатом с медными гирьками внутри — «еврейский богатырь». На стене висел круглый циферблат, напоминающий мертвенный лик пожелтевшей луны, а под ним пара цепей с маятником. Эти часы Володя любил сравнивать с болезненным евреем, который все время кряхтит, желая своим врагам остаться на старости лет в одиночестве. На одном столике стоял разухабистый молодец со звонким колокольчиком, а на другом — нечто в никелированной шкатулке. Еще одни часы, на широких коротких ножках, бежали и сопели, как злой бульдог с оскаленными зубами, торчащими из-под приподнятых губ. Вся эта компания звенела каждые четверть часа, а каждый час в квартире начинал играть целый оркестр. Кроме часов со звоном и с боем, на комодах и этажерках стояли и немые часы, квадратные и круглые, плоские и пузатые. В темноте их стрелки и цифры светились таинственным зеленоватым светом. Посреди ночи, идя из ванной комнаты, Володя любил останавливаться рядом со всеми этими циферблатами. Ему казалось, что он смотрит в бездну моря, где живут разные виды светящихся рыб, всякие удивительные многоглазые твари. Хана говорила о своем волосатом муже, что он большое дитя. Однако его старший брат Наум был уверен, что Володя нарочно набрал полный дом часов, чтобы всех свести с ума.

К младшему Ступелю покупатели относились с почтением, а приказчики трепетали от одного его взгляда. Со старшим братом и компаньоном в деле никто особенно не считался, сколько бы он ни кидался на людей и ни кричал. Наум подозревал, что приказчики и покупатели не считаются с ним потому, что Володя дает им понять, что так и следует поступать. Наум постоянно вспоминал об этом за ужином. Он срывал с шеи белую салфетку и бежал в другой флигель ругаться с братом. За ним бежала его жена Фрида — низенькая худощавая еврейка с обеспокоенным лицом, оглушенная криками своего мужа. За ней бежал сын. Этот пухлощекий юноша жевал на бегу и плакал, как ребенок, говоря, что он хочет есть, а мама, кроме закуски, ничего еще и не подала. Наум не слушал причитаний жены, умоляющей его вернуться за стол. Не слушал он и хныканье сына. Он кипятился по поводу того, что граевскому[45] оптовику отпустили товар, хотя он велел, чтобы этому злостному неплательщику товар больше в долг не отпускали, а вот купцу из Земброва[46]товар не дали, хотя он, Наум, велел, чтобы ему отпустили товар. Володя позволял старшему брату орать, пока не зазвенят часы. Наум видел, как этот байстрюк со звонками передразнивает его. Никелевая собака на широких лапах набрасывалась на него с лаем. Силач с медными гирьками лупил его, словно молотком, по черепу, а приютский старик с пожелтевшим лицом умолял, чтобы ему дали дышать. Наум чувствовал, как все колеса и пружины крутятся в его мозгу, лопаются в висках. А напротив трясся от смеха большой Володин живот. Наум бросался к выходу и уже из-за порога кричал младшему брату:

— Кто ты такой?! Ты капитан корабля, что у тебя столько часов? А что такое компас, ты знаешь, придурок?!

После этого Наум обычно не показывался целую неделю, и Володя грустил. Раньше каждый вечер заходила Слава, но с тех пор, как Цемах Атлас стал у нее своим человеком, ее не видно. Однако Володя был доволен, что сестра стала встречаться с товарищем его детских лет, и он терпеливо ждал, чтобы увидеть, что из этого получится. Неожиданно однажды вечером зашла Слава, веселая, как обычно, но Володя сразу же заметил, что она взволнована.

Цемах не заходит уже третий день. Сначала Слава говорила себе, что ее это не волнует. Потом зло смеялась, что этот ешиботник, наверное, хочет, чтобы она послала к нему свата. Наконец, она почувствовала тоску в сердце и обиду на саму себя из-за того, что ей не хватает Цемаха Атласа. Володя был прав, говоря, что ее разум скрыт в ее остром языке, а не в мозгу. Она привязалась к мужчине еще до того, как узнала, что он за человек. Слава болтала в этот день больше, чем всегда, и посреди болтовни вдруг сказала:

— Я собираюсь выйти замуж за Цемаха Атласа.

Лицо Володи не приняло насмешливого выражения, как обычно, когда он бывал потрясен или недоволен. С минуту он молчал, потом медленно повернул к сестре свою широкую гладко выбритую щеку.

— И как это будет выглядеть? Ты станешь раввиншей[47], или он станет таким, как ты?

— Я готова стать раввиншей, какая мне разница? — сказала Слава бывшей здесь же Хане с улыбкой, дающей понять, что говорит это назло ей. Слава подозревала, что Хана считала ее неподходящей женой для еврея, изучающего Тору.

— Но нет никакой необходимости в том, чтобы я стала набожна. Хотя Цемах учился в ешиве, он не ешиботник.

— Я уверена, что вы будете парой, благословленной Богом, — ответила Хана, и ее спокойные ясные глаза тоже свидетельствовали, что она не думает о свояченице ничего дурного.

Слава увидела, что брат не слишком поражен ее речами о браке с Цемахом Атласом, как будто ждал этого. Однако Володя тут же начал вертеться в своем мягком кресле, словно все пружины воткнулись в его мягкое место. Хана тоже беспокойно завертела головой, будто ища что-то своими горящими глазами. Слава рассказала, что Цемах Атлас уже помолвлен. При этом она смеялась, словно ей доставляло удовольствие снова связаться с уже занятым мужчиной.

— Мне он не сказал, что уже помолвлен. Это некрасиво с его стороны, — покраснел от злости Володя.

— Цемах никому этого не сказал, потому что сразу же после помолвки увидел, что его одурачили, — лицо Славы заострилось, как будто она уже защищает своего мужа, доказывая, что он не лжец. — Он осмотрелся, понял, что его обманули, и из-за этого уехал из местечка невесты еще до того, как узнал, что на свете существует такая мадемуазель Ступель. Точно так же, как я решила выйти замуж еще до того, как его встретила.

Муж и жена обменялись взглядами. Они поняли, что Слава хочет порвать со своим прежним, женатым. На темной улице падал густой снег и покрывал дома Ломжи какой-то потусторонней белизной. Славе казалось, что снег идет уже годы и что Цемах никогда не вернется. Может быть, она обидела его своим поведением? Она болтала, кокетничала, а он слишком серьезный человек для флирта. Может быть, он возвращается к своей невесте? Может быть, уже уехал? Тихий густой снег на улице наводил тоску и на Володю. Ему было бы приятнее сейчас лежать, растянувшись, в кровати, а не вертеться в кресле. Он зевал, пожимал плечами и хотел сказать женщинам, что идет спать. Как раз в этот момент открылась дверь и вошел Наум. На его ногах были мягкие домашние туфли. Одет он был в короткий ночной халат из красного шелка, украшенный шнуром. Его слова тоже были на этот раз мягки, как шелк: он пришел не для того, чтобы ссориться. Он только предлагает уволить приказчиков, а на их место поставить людей, которые будут прислушиваться к его распоряжениям.

— Отныне и в дальнейшем тебе придется относиться к твоим приказчикам как к равным, — ответил Володя, и его глаза заискрились от удовольствия в предвкушении, что его брат сейчас выйдет из себя и начнет беситься. — Слава собирается выйти замуж за Цемаха Атласа, а он — двоюродный брат наших приказчиков. Он живет у их родителей.

Наум был уверен, что это новая Володина выдумка, цель которой — позлить его. Однако Хана кивнула в знак того, что это правда, и ее лицо выдавало, что она просто тает от удовольствия:

— Нас можно поздравить.

Наум развязал и снова завязал шнур своего короткого ночного халата. Его руки и ноги дрожали.

— Родственник наших приказчиков будет моим деверем? Никогда в жизни!

— Я еще не знаю, хочет ли он меня. С того момента, как он понял, что я готова выйти за него замуж, он перестал приходить.

Слава произнесла это с прерывистым нервным смешком. Хана осталась сидеть напуганная, и Володя увидел, что лицо сестры вытянулось от огорчения, в которое погрузило ее нетерпеливое сердце. Наум тоже утратил свою крикливость. Он выпятил живот и стал по-отечески поучать младшую сестру, что раз уж этот молодой человек ей понравился, она должна была рассказать об этом ему, своему старшему брату. Он бы пригласил молодого человека к себе, чтобы тот увидел, кто такой Наум Ступель, а потом Наум бы отправил к жениху почтенного свата или сам бы переговорил с ним. Однако его мнения не спрашивают ни по поводу этой партии, ни по поводу торговых дел.

— Куда ты? — крикнул Володя вслед сестре, которая поспешно бросилась к выходу.

Слава не ответила, она вошла в свою комнату и стала переодеваться. Ее не волнует, что на улице снег, ветер и темень. Не волнует, что подумают о ней ее родные и родные Цемаха, — она обязательно должна сегодня же переговорить с ним.

Глава 9

Шел снег, шел без перерыва и завалил низенькие домики в переулке по самые окна. Из одного из домов вышел еврей в меховой шапке и принялся широкой лопатой чистить снег вокруг своего крыльца. Налетал ветер, вертелся вокруг завихрением снежной пыли и засыпал его ледяной крупой. Еврей прервал свою работу, воткнул лопату в кучу снега, которую нагреб, и вернулся в дом. Цемах смотрел через окно на эту лопату и словно завидовал тому, что она так крепко сидит на своем месте.

— Туда или сюда! — пробормотал он, как говаривал в свое время ученикам в ешиве, объясняя, что невозможно охватить одновременно и этот, и тот свет. Пока что он еще жених Двойреле Намет и не должен показываться у Ступелей, не решив для себя: или он едет в Амдур жениться, или же отменяет договоренность о помолвке. С одной стороны, он понимал, что нет никакого сравнения между богатой и веселой семьей ломжинских торговцев мукой и его несимпатичным амдурским тестем, как нет никакого сравнения между его невестой и Славой Ступель. С другой стороны, он понимал, что для него, еврея, посвятившего себя изучению Торы, больше подходит тихая Двойреле. К тому же он подписал с ней договор о помолвке и разрывом этого договора страшно опозорит ее. Но обязан ли он разрушить свою собственную жизнь, лишь бы защитить девушку, которая помогла своему отцу одурачить его?

Каждый вечер дядя Зимл приходил из лавки на час раньше тети Цертеле и принимался пялиться в потолок. Время от времени он обращался к племяннику, снова советовал ему жениться на амдурской невесте, а после свадьбы стать отшельником. Цемах отвечал, что если бы дядя до возраста тридцати трех лет скитался на чужбине, он бы понял, как трудно жениться, предполагая сразу же после свадьбы стать отшельником. Засунув руки в рукава, погруженный в возвышенные думы, реб Зимл бормотал в потолок, что, конечно, чтобы быть отшельником, надо не стыдиться жить на подаяние. Но если бы он сказал Цертеле, что самый честный заработок — это подаяние, она бы ответила ему, что он сошел с ума, а их дети, неугомонные, как ртуть, поддержали бы свою мать. Так что ему не суждено хотя бы немного насладиться радостями этого света. Разве быть лавочником — это радость этого света? Сидеть в синагоге над святой книгой — вот настоящая радость этого света! Люди молятся, люди изучают Тору и придаются собственным размышлениям.

— Реб Исроэл Салантер[48] говорил, что, будучи отшельниками, мы избавлены от нужды. Согласно Торе, еврей должен быть погружен в этот свет. Однако поскольку на этом свете приходится каждый день сталкиваться с тяжелыми испытаниями и соблазнами, мудрецы, изучающие Тору, должны быть отшельниками. Однако вы, дядя, ищете в отшельничестве радости этого света, — ответил Цемах реб Зимлу и потер лоб. Чего он ждет? У настоящих новогрудковцев стать раввином в каком-нибудь местечке или отшельником, проводящим свои дни в синагоге за изучением Торы, — уже слишком большая погруженность в этот свет. Согласно их учению, мусарник должен взять себе жену только для того, чтобы выполнить заповедь «плодитесь и размножайтесь», и поэтому он должен и после женитьбы продолжать разъезжать повсюду, распространяя новогрудковское учение.

В то же самое время, когда Цемах разговаривал с дядей и мысленно продолжал спор со своими товарищами по ешиве, тетя Цертеле плелась из лавки домой. Она никак не могла ни выбраться из глубокого снега, ни разобраться в матримониальных делах племянника. Ее дети приходят каждый день в лавку и шепчут ей на ухо, что богатая наследница Ступель хочет их родственника в мужья. Так пусть она его подгонит, чтобы он не проспал своего счастья. Это счастье для него и честь для всей семьи Атлас. Она выслушивает своих детей и отвечает: «Чему суждено быть, то и будет».

Про себя она думала, что не должна вмешиваться. Она видела как на ладони, что племянник раскаивается в своей неудачной помолвке в Амдуре, и трудно его за это осуждать. С другой стороны, она не станет его подбивать позорить еврейскую девушку, его невесту. В последние дни Цертеле вообще не знала, что и думать. Цемах перестал ходить к Ступелям и засел дома, но и дома он не находил себе места.

— Может быть, вы знаете, тетенька, где здесь живет лавочник реб Зимл Атлас? — услышала вдруг старуха молодой свежий голосок.

— Зачем вам нужен реб Зимл? Я его жена, — ответила старушка.

— Это вы тетя Цертеле? — прозвенел голос, словно серебряные колокольчики на санях. — Ваши сыновья работают у нас на складе. Я Слава Ступель. Как дела у Цемаха?

И умненькая Цертеле ответила:

— Да как у него могут быть дела? Он нас радует.

— Он в последние пару дней не был у нас. Мы подумали, что он заболел, — сказала Слава и взяла старушку под руку. — Здесь глубокий снег, давайте держаться вместе, чтобы не упасть.

Цертеле позволила вести себя под руку и при этом думала: «Ничего удивительного. Раз уж она заявилась к нему в такую погоду, то можно прямо сказать, что для нее это совсем не смех».

Они вместе зашли в дом, и Цемах не поверил своим глазам. Он увидел мадемуазель Ступель с сияющим носиком, пылающими щеками и улыбающимися глазами. Она была обута в высокие блестящие черные сапожки, одета в полушубок, на голове у нее была барашковая шапочка, а на руках — муфта. Слава сразу же стянула с ног свои резиновые сапожки, сняла полушубок и шапочку и принялась расчесывать рассыпавшиеся по плечам влажные волосы.

— А я думала, что вы больны или уехали, — сказала она Цемаху. Еще не растаявшие снежинки на ее бровях и ресницах сверкали, как хрусталь. От этого она выглядела еще моложе и красивее. Ее глаза горели от радости и в то же время были полны беспокойства, как бы Цемах тут же не велел ей уйти.

Тот стоял потрясенный. Он хотел что-то сказать и не мог. Он смотрел на нее и не шевелился, словно увидел во сне летнюю птичку, залетевшую в комнату посреди зимы, и боится пошевелиться, чтобы птичка не улетела. Он уже знал, что не вернется в Амдур. Он останется в Ломже и будет счастлив со Славой Ступель.

Укутанная и одетая в шубу Цертеле, низенькая, кругленькая, в высоких валенках, никак не могла развязать узел на платке, завязанный у нее за спиной. Она вертелась вокруг себя, как кошка, гоняющаяся за своим хвостом. При этом Цертеле обиженно смотрела на своего мужа: даже когда в доме такая важная гостья, он не двигается с места.

— Мой муж любит смотреть в потолок. Он видит там небо и летящих птичек, — принялась Цертеле выгораживать своего бездельника и одновременно — свое маленькое жилище. — Это действительно не дворец, но когда проживешь в квартире сорок лет, с ней трудно расстаться, как с собственным ребенком, не рядом будь упомянуто.

Однако до завязанного на спине узла на платке Цертеле все еще никак не могла добраться. Она начала сердиться и кричать на мужа за то, что он стоит все время, будто читает, обратившись лицом к потолку, молитву «Шмоне эсре», вместо того чтобы разжечь огонь в плите. Ведь Цемах сегодня еще не съел даже ложки горячего супа.

— Я помогу вам приготовить ужин и сама тоже поем. Я проголодалась, — мадемуазель проворно развязала узел на спине тети Цертеле и бросила взгляд на Цемаха, который стоял такой растерянный, такой восхищенный, такой счастливый. Слава улыбнулась ему и снова начала суетиться вокруг Цертеле, как невеста, желающая показать будущей свекрови, что она будет хорошей женой и любезной невесткой.

Загрузка...