XXXII

Екатерина Николаевна в этот безветренный летний вечер возвращалась домой с ускорением, как с попутным ветром, чуть ли не бегом. Ускорение придавали ей слова отца ее, Николая Кузьмича, летящие в спину, когда она почти выбегала из его квартиры, как сейчас почти бежала вниз по Спиридоньевскому переулку:

— Нашла дружков… Шантрапа! Я же предупреждал, Ростовцев еще нам всем отыграется. И выкормыш его — десять лет в засаде сидел, пиво дул на углу, а теперь — на, поди. На что замахнулся? Завотделом!.. Видали мы таких! И муженька нашла — дурак дураком. Нашел, за кого заступаться. Тот родную жену его вот-вот слопает и пуговиц не выплюнет, а он… вола крутит… Сам-то… бугай стожильный, а трех сотен домой приволочь не может, а туда же, протежирует…

И далее, и далее, все подгоняя спешащую вниз по лестнице дочь, не дождавшуюся лифта, перегнувшись через перила лестничной площадки, распоясываясь от души.

А еще час назад Катя, молодая, собранная, поверившая в благосклонность приближающегося сентября, легко нажимала звонок, не ожидая ничего, кроме легкого такого разговора, несложного уточнения обстоятельств. Она же не хотела тогда зимой всерьез топтать этого заблудшего квазигения, работающего не под себя, желающего без претензий потрудиться на ниве информационного обеспечения, этого самоуверенного неудачника Витю Карданова. Милого мальчика. Чуть не соблазнившего ее на борту срамного, веселенького теплохода. Конечно же, не хотела.

«А чего же ты хотела, милочка? Всего лишь поставить на место, с месячишко-другой попридержать коней, чтобы не шибко разлетались и колею чувствовали. Изящным этаким штрихпунктиром подчеркнуть — кто есть кто. Всего-навсего. И это — честно». Больше она не хотела ничего. Зла не держала ни на кого, кроме своего мужа, затеявшего вдруг, в середине жизни, игры не по возрасту.

Правда и другое, не слишком-то она проявляла активность, когда обнаружила, что, и кроме нее, есть охотники помурыжить бумаги Карданова. Подержала эти бумаги месяца полтора она, потом подержали столько же кадры, которые затем еще столько же сообщали ей, что держит их у себя директор. Катя справлялась, но без настойчивости, потому как и у самой голова была не тем занята, и сам Виктор, что называется, не наседал. Зайдет, напомнит, да-да, нет-нет, и был таков. Не очень-то, значит, и нужно. Не влезать же ей было в его шкуру, чтобы допетривать, что с младых ногтей не удосужился Виктор Трофимович натренироваться — лбом стены прошибать.

А теперь, когда засветило что-то впереди, казалось, пошли уже титры перед началом второй серии ее счастливой семейной жизни, уж как захотелось Кате сделать ответное движение… Ведь не просил муж немыслимого, ведь после всего, что было, это же… пустячок. Пустячок, а приятно. Сделать его приятно, тем более когда просят, жарко дыша в ухо.

Это ей все так представлялось: небольшим бюрократическим извращеньицем, самой, собственно, учрежденческой природе вещей присущим. Но отец изложил ей иную схему, согласно которой Карданова двигала группа Ростовцева, а эти люди тоже не сами по себе, их тоже двигали те, кто, воспользовавшись моментом, решили, наконец свести счеты с Немировским.

Отец излагал довольно логично, но Катя ощущала, что это была логика бреда. Впрочем, не совсем бреда. Реальности, единой для всех, не существует, и для разных людей реальными являются те представления и навыки, которые позволяют им добиваться определенных целей. И такие люди, как ее отец, например, или Немировский, никогда и ни за что не поверят, что кто-то действует, исходя лишь из интересов дела. Вернее даже так, что они и сами интересы дела понимали во многом как поддержание определенного баланса в персональной расстановке.

Так ли, иначе ли, а, по Николаю Кузьмичу, выходило вот как: операцию планировали профессионалы, поэтому начало ее, чтобы не возбуждать ничьих подозрений, решили провести на самом скромном кадровом уровне. Внедрить Карданова мэнээсом, а уж он, подталкиваемый из-за кулис Ростовцевым, сумел бы наломать дров, никто бы и оглянуться не успел.

— Это каким-же образом? — полюбопытствовала Катя. — Ведь он работал бы моим подчиненным.

— Эх… волос долог, — крякнул отец, — в тебе ли дело? Ваш Карданов — тот же камикадзе. На приличную карьеру рассчитывать ему уже поздно и терять, следовательно, нечего. А такие субъекты особо опасны, если заимеют доступ — хоть на мизинец — к реальной информации. Не существует для них ни признательности, ни приличий, ни лояльности. И кто и когда им шланг перекрыл, очень даже помнят. Так что Карданов сам сгорит, ему не впервой, а против Немировского до конца пойдет.

— Я лично представляю Витю несколько с другой стороны. Но даже если ты прав, это всего лишь характеристика субъективных намерений. А где же возможность их реализации? Не забудь, что от Карданова до Немировского по вертикали не один или два кабинета.

— Воображения у тебя нет. Засиделась в своем НИИ, — вроде бы уже спокойно объяснил отец. — Стоит только Карданову опять заварить кашу с каким-нибудь сомнительным изданием, и ты думаешь, это через тебя пойдет? Как бы не так. Он сразу выйдет на Сухорученкова. А ваш директор… нельзя, конечно, сказать, чтобы уж отпетый какой, экстремист типа Ростовцева. Было бы так, не удержался в таком кресле все эти годы. Но водились и за ним до директорствования кое-какие уклончики.

— Но где же все-таки связь?

— А связь та, что Немировский курирует всю науку от Комитета. И ваш Институт в том числе. Значит, любой пожар или свара в нем — непосредственно по Немировскому и ударят. Еще год назад любая напряженность разряжалась бы однозначно: сверху вниз. А теперь поступи наверх сигнал, что Немировский и Сухорученков разных мнений держатся относительно неких начинаний некоего задрипанного мэнээса, то еще начнут прикидывать, чье мнение предпочтительней. Теперь такие, как Сухорученков, отсиделись под нашим же крылышком, а мы не разобрались до конца. Так вот, теперь они кое-куда выходы имеют. Оно, положим, ненадолго, как я полагаю. Но момент такой подошел. А поддайся мы сейчас, могут в рост пойти.

Катя напомнила отцу, что ведь теперь не о должности мэнээса для Карданова речь уже идет.

— Вот именно! — подхватил Яковлев и уже пошел накручивать, не заботясь о достоверности, доказательности и тому подобной презираемой им ерунде. — Это они спервоначалу так, побоялись сразу-то в открытую. Перестраховались. Ну а теперь, ты же видишь, понеслось как всё… Им теперь только бы на поезд вскочить. Маски сбросили!

Кате стало страшно неприятно от самого разговора и своей роли в нем, она заторопилась прощаться, но отец не мог уже остановиться и выдал ей вдогонку на полную катушку. А чего стесняться в своем отечестве?

И теперь, возвращаясь домой, а значит, и к мужу, она обдумывала свое житье-бытье, ставшее вдруг до отвратительности проблематичным.

— Отвяжитесь, молодой человек, — сказала она мужчине лет пятидесяти с небольшим, который, заходя то с одной, то с другой стороны, пытался ей что-то говорить, она только поняла, что он прибыл откуда-то о т т у д а и непременно желает распаковать зацеллофаненную аппаратуру в присутствии такой женщины, как она, потому что она, сразу видно, во всем этом здорово разбирается, а он — творческий работник и, конечно, понимает, что транзистор и трансцензус должны чем-то отличаться от транснациональных корпораций, но чем именно, это, конечно, только вот им, таким красивым женщинам дано…

Катя прекрасно понимала, что именно ей дано, все это было при ней, и вызывало горечь, что всего этого оказывалось недостаточно, чтобы прожить жизнь, хотя бы во второй ее половине, не прислушиваясь по утрам, не опасаясь, что, всхлипнув и скрежетнув, не раскатится все это в разные стороны… Как те колеса от наткнувшейся на березу хрупкой разбежавшейся машинки в кинокадре.

Он сначала не понял, почему это его назвали «молодым человеком», а когда понял, исчез, ушел сквозь стену на углу переулков Остужева и Спиридоньевского. Мыкать горе или, что скорее всего, рыскать по московским аптекам в поисках хорошего снотворного, ибо кто оглядывал Катю, идя за ней чуть сзади, чуть больше одной минуты, тому просто снотворное уже не годилось.

Подходя к дому, она оглянулась и, не обнаружив «творческого работника», слегка пригорюнилась: куда же ты, голубь? Нам бы с тобой впору и по настроению такой романчик закрутить, да только я и сама ведь вся в целлофане, но сначала, сначала, конечно же, мы бы раздели твою аппаратуру, ведь ты умеешь обращаться с женщинами, и ты вообще лучше моего мужа. Хотя бы уже тем, что тебе не надо объяснять, как неудобно иногда говорить с собственным отцом на деловые темы.

Перед подъездом стоял телефон-автомат, и она, опять-таки чтобы не сразу подниматься к мужу, зашла в будку и подумала: «А почему бы и нет?» — и позвонила Карданову.

После безобразных выкриков отца Катя почувствовала себя моложе. Сначала она расстроилась, а потом даже подумала, что ничего, что матери нет сейчас в Москве, ее мудрые, компакт-кассетные монологи о важности личной жизни Кате пришлись бы сейчас в самый раз, но она помнила их наизусть и наизусть знала уже, что в них, за исключением смехотворно устаревшей поэтики, формы то бишь, по существу вопроса на девять десятых все верно. А раз знала, еще раз выслушивать было бы сейчас потерей времени. А его должно хватить, чтобы позвонить Карданову, объяснить все Юрке и дождаться Карданова, которого она пригласит, и успеть все это, пока не прошло ощущение, родившееся после разговора с отцом. Очень обнадеживающее ощущение, что она стала моложе. Что она — с ними, с Витей, Юркой, даже с Хмыловым и всеми ними, а не с отцом, не с координаторами, которые так за всю свою жизнь и не сумели скоординировать свое местонахождение в предбаннике реальной власти с шаркающими шагами беззубой старухи, которая, не спеша, со ступеньки на ступеньку, год за годом подымалась к этому предбаннику. Они все полагали, что она только на полставке и поэтому занимается уборкой только в часы, когда их нет в помещении. Но старуха проявляла независимость характера и, невзирая на их старческое, самоуверенное горлопанство, бесцеремонно распахивала двери подряд всех кабинетов (равно жилых и служебных помещений), бесцеремонно задевая за углы и гремя своим единственным приспособлением для уборки — остро наточенной, знать, неземным, чудо-оселком стальной, в кровь подсекающей косой.

Она почувствовала себя молодой и нежадной до должностей, но все же умней и дальновидней всех этих вечных мальчишек, с которыми весело жить и умирать не надо. Все ведь мальчишки: что муж, что отец (этот, правда, из другой команды, не с нашего двора), что Карданов, что… сам Ростовцев Клим Данилович. Катя знала про Карданова, что не ему руководить, что он может только сам работать за троих, ну и от других будет того же требовать, чем в короткий срок отпугнет всех нормальных, обычных, а не сверхъестественных работников, то есть умеющих и согласных работать не за троих, а за одного. Она-то ведь знала это его искреннее, но от этого не менее детское непонимание простой истины, простого распорядка вещей, непонимание того, как это и п о ч е м у большинство нормальных людей работают за одного, когда ведь можно прекрасно и за троих.

Такие люди, у которых нет инстинкта реальности, в руководители не годятся. А то, что на Карданове всерьез теперь настаивал Ростовцев, убеждало Катю, что и почтеннейший Клим Данилович не годится, и кому надо, очень легко в скором времени смогут убедиться во всем этом. Если уж рассматривать это дело вполне объективно, то лучше всего подходила к руководящей работе именно она, Катя Яковлева, дочь Яковлева, от которого она взяла что полезно, а одиозное, прыть всю эту и панику, идущую от страха никогда не могущего наступить, неведомо от кого, разоблачения (не тот я и не на том месте всю жизнь обретаюсь, дурака валяю) — это все твердо, почти с брезгливостью отодвигалось.

Она подходит, но ей не очень-то и нужно, и к тому же вышколенным да и от природы отменным административным чутьем она догадывалась, что не пришло еще время для очередного шажочка. И нечего здесь рваться, ноздри раздувать, чтобы в один прекрасный момент не зарваться и не ощутить того самого страха, что прочно приплюснул полста лет назад психику ее отца. С помощью своей звериной изворотливости он избежал разоблачения в некомпетентности и досидел-таки в своем кабинете до пенсии, но страх перед разоблачением этим безнадежно искорежил некогда веселого, хваткого до жизни мужичка.

Она подходит, но не ее очередь. И уж, разумеется, не таких, как Ростовцев с Кардановым. До них очередь не дойдет никогда, об этом и думать-то дело пустое. Отец, конечно, чепуху городит со всеми якобы заговорами. Но он окарикатуривает то, о чем всерьез думают весьма серьезные люди. Такие, например, как Немировский. И за свое врио не очень-то она испугалась после панических объяснений отца. Всем этим разговорам о едином информационном Центре долго еще — тут уж она крепко полагалась на свою деловую интуицию — суждено оставаться разговорами.

Так она рассуждала, и выходило, что зря она тогда, по зиме, так холодно встретила Витю Карданова. И теперь, в конце лета, все складывалось бы по-другому, если бы тогда… А жизнь все прыгает, как по кочкам, по этим нескончаемым «если бы», и конца этой тряске, по крайней мере в текущей пятилетке, не предвидится. Она возомнила себя большим начальником и оторвалась от своего коллектива, от своего поколения. А на самом-то деле пусть даже она и начальник, но средний, и прислониться накрепко к замшелым интриганам — затея скучная и двурушническая. По отношению к самой себе. И тут даже и Юру можно понять, наверное, и у него с год назад сложилась на работе какая-то вот такая же ситуация, где приходилось слишком плотно повязывать себя с шибко начальствующим людом, вот Андреич и отшатнулся, конечно, зачем же это в себе так вынашивать, внутренними ядами отравляться, не объясниться, переложив таким образом часть решения на спутницу жизни? Это уж он зря, но понять-то можно… Вот так она объясняла это все в себе, быстро и ловко подтасовывая факты, а тем временем позвонила Карданову и в изысканно-дружеской манере пригласила его, а он сказал, что хорошо, что завтра он отбывает в краткую командировку, и времени у него в обрез, надо еще зайти к маме, попрощаться и повидать заодно родственников из Новосибирска, которые остановились у мамы, но это все он успеет и через час-полтора будет у них, у Кати и Юры.

Витя не спешил и не нервничал, и даже, когда ему позвонила Катя, согласился заскочить к ней, отметив только про себя, что Ростовцев не одобрил бы такого его соглашательства. Он оставался сидеть у окна, ощущая без озноба легкое дуновение теплого ветерка, и с непонятной удовлетворенностью вспоминал слова немецкого лирика с двойным, наполовину женским именем: «Вы же, друг мой, просто сидите у окна и ждете, а с ожидающим всегда что-нибудь случается».

Вот с ним и случилось: и к нему обратились.

Что есть информация? Человека оскорбляет то, что в мире создано всего куда больше, чем он, человек, может в себя вместить. Слишком много новых олимпийских видов спорта, слишком много новых наук, слишком много прекрасных женщин, с которыми ты никогда не перемолвишься даже несколькими словами. Говорят, что английские туманы способствуют сохранению какого-то необыкновенно нежного румянца на женских лицах. А он как следует мог разглядеть только одну англичанку — герцогиню Элизабет де Бофор на портрете художника XVIII века Томаса Гейнсборо. Да и то не сам портрет, находящийся в ленинградском Эрмитаже, а цветную иллюстрацию в журнале «Огонек». В Ленинграде же он был два раза в жизни, оба раза по нескольку дней, в командировках, а в Эрмитаж попал один-единственный раз и никакого Томаса Гейнсборо там не припомнит. Судя по иллюстрации в «Огоньке», слухи о благотворном влиянии лондонского тумана на женский румянец вовсе не преувеличены, но, сколько бы он ни ходил в кафе-мороженое на Арбате, на проспекте Калинина и улице Горького, сколько бы юностей (будь у него не одна, а пять или десять) ни провел на танцплощадках, причем в шестой или седьмой из этих юностей он обнаружил бы, что танцплощадок уже нет, а вместо них — дискотеки, он так и не встретил бы герцогиню Элизабет де Бофор, а ведь, только прикоснувшись к ее щеке своими губами, он смог бы ощутить свежесть лондонского тумана, а не краску из типографии, где печатается «Огонек».

Что же есть информация? Зачем же Иосиф Гайдн писал свои сто восемнадцать симфоний и двадцать четыре оперы? То есть пускай бы его и написал, и нет в этом ничего плохого, ничего не имел Карданов и против восьмидесяти пяти струнных квартетов — тогда музыку писали ежедневно, как сейчас становятся за чертежный кульман, и не делали из этого проблемы, и в конце концов, если ставить по опере в квартал, четыре поставить за год, то всего оперного Гайдна можно было бы поставить и прослушать всего за шесть лет. Но за эти шесть лет сколько накопилось бы современных несыгранных опер? Но пусть и это не проблема, можно, например, Министерству культуры объявить на пятилетку мораторий и не покупать оперы современных композиторов, осуществить ряд организационных мер, связанных с творческой сверхзадачей, — исполнить и прослушать все оперы Гайдна (с симфониями и того проще — в одной Москве три-четыре первоклассных симфонических оркестра, так что можно было бы распределить между ними все эти, более сотни симфоний), но и после всего этого, после всех этих сверхусилий, все еще оставалось бы неразрешенной одна — будь она неладна — забористая задачка: что делать с четырнадцатью мессами? Пусть бы уж симфонии, оперы и квартеты, где счет на сотни: справились бы, распределили и исполнили. Пять, а надо, так и десять лет провели бы в мире прекрасной музыки, какая тут беда? Но вот четырнадцать месс, что же с ними? Тут уже — приходилось это признать — опустили бы-руки министерства и управления культуры, симфонические и эстрадно-симфонические оркестры. Разве что уж задействовать самодеятельные коллективы? Но это уж так… жест отчаяния.

Так что же тогда такое информация? Витя понимал, что не ему руководить новым информационным Центром, что еще пять-восемь лет назад — кто знает? — наверное, и смог бы. Что задача этого и подобных ему Центров — ничего не упустить, собирать даже по крохам, как собирают ладонью с необозримой скатерти остатки гигантского раскрошенного пирога, чтобы и скатерть очистить, и, что самое главное, ссыпать полностью запасы в закрома, не выбрасывать на поклев птицам, ибо иначе для чего выпекали столько? Но кто захочет питаться миллионами крошек — пусть, вместе собранные и слепленные, они и составят длинные ряды великанских мешков? Считалось, что крупный ученый стремится все сделать сам, просто в силу неосведомленности, на девять десятых повторяя необходимые ему для главного результата разработки, в то время как они уже имелись в теле мировой науки, разбросанные, правда, и вкрапленные во множестве других проектов и концепций. И вот коллектив, возглавляемый крупным ученым, вместо того чтобы быстренько вышелушить эти девять десятых, подсобрать их со скатерти мировых научно-технических публикаций, а затем сразу устремиться на основное, на получение нового результата, вместо всего этого заново добывал эти крохи, которые, если закрыть глаза на то, что где-то они уже имеются, требовали для своего получения вовсе не крошечных усилий.

Но эти усилия… Оказывалось, что во многих областях науки зачем-то их надо вкладывать, даже если это уже было когда-то сделано и один, и два, и десять раз. Конечно, часто это делалось действительно из-за неосведомленности. И ставились серии дорогих, длительных опытов, в то время, как результаты их, готовые цифры и отчетливо вычерченные кривые давным-давно уже были напечатаны в каком-нибудь австралийском, канадском или японском журнальчике. Но важнее были другие случаи — а они-то и привлекали с некоторых пор сидящего у открытого окна Карданова, — когда выпеченное другими оказывалось несъедобным, не ассимилировалось, не могло быть усвоено в ходе нового исследования. Именно здесь, в таком вот положении вещей, крылась настоящая тайна информации, интимный характер ее усвоения, которое во многих важнейших случаях не удавалось превратить в присвоение.

Если человек посвятил, например, всю свою жизнь изучению творчества Гайдна, и знает его уже, наконец, вдоль и поперек, и выпустил о сем предмете солидную монографию, то что же? — стоит другим людям внимательно прочесть эту книгу, и они станут такими же знатоками музыки Гайдна, как и ее автор? Нет, конечно. Здесь узнать очень близко стоит к такому слову, как полюбить. Такое знание, как и любовь, нельзя передать другому, его надобно пережить.

Так вот что такое информация. Вот какой она может быть. Есть, значит, информация и информация. Есть цифры, формулы, расчетные данные, которые загоняют в справочники и таблицы, а теперь вот, по-новомодному, в ячейки магнитных лент в гигантских б а н к а х данных, организованных на базе электронно-вычислительных машин. И чем эти банки данных обширнее, чем быстрее и легче доступ к их содержимому, тем л у ч ш е. И этому-то л у ч ш е призван служить новый информационный Центр, буде он возникнет в том электронном могуществе и оснащенности, как представляется Климу Даниловичу Ростовцеву.

Но есть и важнейший, смысловой аспект информации, ее, так сказать, интимная сердцевина, которая принципиально не поддается раскромсанию на биты и байты, принципиально не сводима на цифры и формулы, и, чтобы полноценно пользоваться ею, надо ее… самому и получить.

Но за кулисами всего этого анализа существовало и еще одно неявное измерение всей этой проблемы. Иногда ведь и полезная, вполне доброкачественная продукция не доходит до потребителя: сжигают кофе или запахивают в землю созревшие помидоры. Подобное случается и с информацией. Ее складируют в запасниках и спецхранах, запирают в нижних ящиках письменных столов и в сейфах, засвечивают пленки и размагничивают ленты. А чтобы не повторять слишком уж одиозную операцию сжигания книг на площадях, их просто издают тиражами, рассчитанными на… отсутствие читателей. Как ту брошюру, которую Карданову удалось когда-то издать полным тиражом за государственный, конечно, счет, но, как потом выяснилось, и за счет своего будущего.

И разгадка такой нелюбви к вполне доброкачественной, научно выверенной информации, а еще пуще — к широкому, беспрепятственному ее распространению, — кроется в самой ее природе. Ведь информация — это то, что есть на самом деле. Как же могут не гнать и не изолировать ее те, кто кормится от мистификаторства? О т с у т с т в и е и н ф о р м а ц и и р о ж д а е т м и с т и ф и ц и р о в а н н о е с о з н а н и е. А оно оказывается бессильным перед существующим порядком вещей.

Витя понимал, что заканчивается вторая жизнь и его силком затаскивают в третью. Свежая сорочка и аккуратно прибранный старенький письменный стол — вот тот плацдарм, который он мог еще удержать. Да теплый ветер, как всегда, лениво набегающий из приоткрытого окна.

Он поежился под теплым ветром и почувствовал, что озноб не придет и, значит, он недомыслил чего-то, и время не думает останавливаться, чтобы предоставить ему такую возможность. Через открытую дверь он оглянулся на вторую комнату, бывшую мамину, посреди которой стоял обеденный стол, посреди которого стояло большое круглое блюдо с крупными, красными яблоками и стакан наверняка теперь уже холодного чаю с лимоном.

Старенькая мама жила вот уже второй год в соседнем переулке у своей сестры, еще старше ее лет на семь. У этой, единственной теперь уже, Витиной тетки то и дело отказывали ноги, и его мама, как самая молодая из старшего поколения, переселилась к ней, а Виктор остался один в двух комнатах и с одним тишайшим соседом за двумя стенками, то есть возможность сидеть за письменным столом около раскрытого окна и ощущать ленивые всплески теплого воздуха с улицы, — такая возможность была ему предоставлена. И он пользовался ею, он сидел за этим достаточно обшарпанным, но крепким и вместительным столом и оглядывал свой отнюдь не меблированный «кабинет», груды коробок и чемоданов по углам, заполненных его бумагами, большими общими тетрадями, старыми журналами и пачками навечно молодых фотографий, а потом оглядывался на другую комнату и вспоминал постоянные мамины напоминания, что в яблоках много витаминов и что, пока сезон, их надо кушать, поглощать (так она не говорила), все эти яблоки, апельсины, огурцы, ягоды и тому подобное.

Он забывал об этих напоминаниях, он вздрагивал от неприятного ощущения при слове «авитаминоз», но бороться с ним путем регулярного поглощения бахчевых и цитрусовых культур был неспособен. Так же, как и ничем не мог помочь этим вот красным яблокам, которые, пролежав на блюде несколько суток, уже сморщились и как бы обессилели, не будучи уже в состоянии даже бросить упрек в таком к ним пренебрежении.

Когда-то он ценил их как неплохую, непритязательно-элегантную закуску. Когда-то он угощал женщин дешевым вином и прекрасными сладкими яблоками, и витамины, соединяясь с градусами, позволяли чувствовать себя как дома. Как в доме, который построил Джек. Чувствовать себя, чувствовать тебя, ощущать силу и за миллион лет накопленное тепло той далекой почвы, на которой вечно произрастала виноградная лоза. Слушать записи Джанни Моранди и музыку Нино Рота из кинофильма «Крестный отец» и чувствовать себя как дома на этой планете, где есть Средиземное море и почва, на которой произрастает виноградная лоза.

То славное время, кто его подарил? Да не оскудеет рука дающего? Она таки оскудела. Но нельзя же было тогда еще жить в предчувствии этого. «Можно», — говорила комсорг, староста и кто-то там еще, умненькая толстушка Людочка, Людмила Рихардовна и, сурово посверкивая суровыми глазками, все тогдашние годы, в девятых и десятых классах, прибавляла для упирающихся (для Виктора): «Можно и нужно». А он весело, отчаянно не верил и кинулся искать опровержения в этих улицах и переулках между кольцом А и кольцом Б, и наткнулся однажды, в антракте между отделениями в Большом зале Консерватории, на Юрку Гончарова, и дальше они пошли вместе, и он привел Юрку на вечер в Институт, и там Гончаров нашел себе жену, что сделало для него на какое-то время неактуальным напряженное внимание к старомосковской архитектуре. А теперь, в ночи, этот Юрка Гончаров рвется в закрытые двери бывшего кафе «У Оксаны» и громко вопит (эка его, не умеет вести себя по-мужски): «Мы проиграли, мы проиграли!» — «А кто выиграл? — спокойно осведомляется неревнивая старомосковская архитектура, коей рупором на этот раз послужил Димка Хмылов. — Уж не Людмила ли Рихардовна выиграла?»

Карданов не согласен был с таким эпилогом, он и сам когда-то, в седьмом, что ли, классе, был председателем совета отряда, и среди козырей Людочки не могло быть упрека в том, что он отрывался от масс. Прекрасно себя он чувствовал с этими массами на стадионе ли, в классе, на армейских ли сборах, или в секторе научно-технической информации. Его любили везде, он не был только маминым любимчиком, а любовь — не авторитет, ее заслужить нельзя, она или есть или ее нет.

Но он не использовал этой любви, не считал, что ее можно или нужно использовать, чем и заслужил презрение мадам Людочки, презрение, замешенное на страхе: ведь всегда опасаются тех, кто невольно задевает аксиомы, задевает просто потому, что не замечает, не верит в их якобы материальную твердость.

И если теперь начать, помолясь, третью жизнь, то кто же останется подбивать счеты? Ведь если отдать это на откуп Людмиле Рихардовне, она-то уж быстренько выстроит всех по ранжиру, и тогда уж ни шагу из строя. И в конце шеренги она поставит, разумеется, Кюстрина, вполне небрежно и уверенно, даже если и не знает о его существовании, что будет, впрочем, самому маэстро глубоко безразлично, он-то уж вне досягаемости, его не достанешь, даже если откажешь ему в праве на существование. И наверное — именно теперь, в этот самый момент, Витя начал об этом догадываться, — Кюстрин подразумевал, что имеется где-то в мире такая вот Л ю д о ч к а и что, стоит ему внести в свое обиталище даже самую дешевенькую мебелишку, стоит сделать наималейшее хватательное движение, как тут же он станет доступным всяческим попыткам ранжирования, в результате любой из которых место ему в конце. И единственным шансом для него оставалось — не участвовать в ней совсем.

Ну, значит, так: Кюстрина она, конечно, задвинет в конец. Засунет на дно. Чтобы не видно было и не высовывался. А дальше — быстро распределит и остальных. В ее тщательно продуманной шеренге найдется место и для сомнительных личностей вроде него самого, с аккуратной жестяной биркой: вольный художник. (А какой он, к черту, художник? И какой уж там вольный?) А Юрий Андреевич Гончаров, разумеется, будет проходить всего лишь по графе: стандартный кандидат наук. Во всем этом не было клеветы (ведь Людмила Рихардовна если что строила, то не на песке). И вообще Карданов вовсе не был против логичности и упорядоченности. Но нельзя же давать разгуляться и м с такой силой?

Ведь если о н и только и правы, купи себе подробную карту центра Москвы и изучи ее за полчаса. И незачем ходить тут пешком десятки лет, все равно ничего не обнаружишь сверх того, что обозначено в плане.

Загрузка...