Какое несчастье, боже мой, какое несчастье: пять лет учиться в реальном — и вдруг конец: умирает тетя, которая тебя хоть и не больно сладко, а все-таки поила-кормила — и теперь сам думай о пропитании. Распростись со своими логарифмами, с начертательной геометрией и всем прочим; ты и без того ошалел от страха и усердия, а учителям все было мало — такой, говорят, бедный мальчик, как вы, Пулпан, должен особенно ценить образование, которое ему дают, должен стараться достичь чего-то… Стараться, стараться, стараться, и вдруг — трах! — тете вздумалось умереть, — и простись с начертательной геометрией! Бедные мальчики не должны получать образование. Сидишь вот теперь со своей геометрией и французскими словечками да колупаешь мозоли на ладонях. Как же быть-то? Сперва ты ничто, ты даже не шахтер и только спустя долгое время становишься откатчиком. Вот тут и старайся!
Правда, были еще два года. Два года в строительной конторе. Тебя называют чертежником и платят пять-шесть сотен в месяц, тут можно еще верить, что ты доучишься по вечерам и когда-нибудь сдашь экзамены, ну, а дотянешь ли ты хоть до безработного инженера, кто знает? Но хуже этих вечеров, кажется, ничего нет: сидишь над учебниками и пялишь глаза на формулы и уравнения; пресвятый боже, как же к ним, собственно, подступиться? Будь тут последний пес из преподавателей, он объяснил бы все в двух словах, и ты сразу понял бы, как взяться за эти формулы, а так целыми часами глядишь, и что ни дальше, тем все трудней и все больше путаницы в голове. Боже, какие это были два года! Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что я мало старался! Целых два года, прошу покорно, каждый вечер до глубокой ночи корпеть над книгами, бить себя кулаками по голове — ты должен понять, должен выучиться, — это вам не пустяки, сударь. Удивительно, как много может человек вынести; тебе, по совести говоря, давно бы пора сдохнуть от туберкулеза, с голоду и отчаяния. А потом с фирмой случилось несчастье — новостройка приказала долго жить; еще бы, столько разворовали железа и бетона, что у самого господа бога терпение лопнуло; засыпало семь каменщиков, а архитектор предпочел застрелиться, когда его собрались посадить. Опять все старания чертежника строительной конторы Станислава Пулпана пошли прахом; да разве кто даст тебе место, если сказать, что ты работал в этой злополучной строительной компании? Бросьте, молодой человек, хвалиться вам тут нечем; никто не даст работы тому, кто служил у этаких жуликов.
Итак, во имя божие, будь то, что суждено. Покойный отец работал на коксовом заводе, а сын будет рубать уголь. После пяти классов реального и двух лет работы над синьками строительных планов Станда пойдет шахтером на «Кристину». Нужно же как-то добывать пропитание, если тебе почти восемнадцать лет. Пулпанам это, должно быть, на роду написано: дед был крепильщиком, отца послали на коксовый завод, после того как он сломал ногу в шахте. Вы, Пулпаны, созданы для черной работы. Никаких чертежных досок, никаких начертательных геометрий; будешь углекопом, ибо ты — Пулпан. Вот какие дела, голубчик, от этого не уйдешь, как ни старайся. Нет, не уйти, как ни старайся; господи, хоть бы откатчиком-то не долго быть, хоть бы вагонетки не вечно толкать, черт возьми! Никогда я этому не научусь, — в отчаянии думает Станда, — ладно уж, пускай болит поясница, пускай болят руки, лишь бы вагонетка не застревала поминутно на стрелках! Тогда поди толкай ее, дергай, кряхти с натуги; того и гляди совсем, сволочь, с рельс соскочит, — сраму не оберешься. «Эх ты, осел этакий, вот как надо», — сплюнет, бывало, Бадюра либо Григар и легонько, одной рукой подтолкнет твою вагонетку — и она катится как по маслу. Чего, кажется, проще. «Гляди, осел, поехала». К чему же были пять классов реального, зачем он морочил себе голову французскими словечками, на что все эти черчения и рисования! На что, спрашиваешь? Да, верно, на то, парень, чтоб ты еще сильнее чувствовал свое несчастье и одиночество.
Да, одиночество: вот правильное слово! Будто мало одиночества испытал он еще в реальном! Мальчику из бедной семьи нелегко приходится в школе: он должен больше заниматься, должен быть прилежней и примерней остальных; ему то и дело дают понять, что он только из милости вкушает хлеб просвещения и, следовательно, обязан заслужить его особым благонравием, усердием и признательностью. Будьте внимательней, Станислав Пулпан! Я объясню вам еще раз, ученик Пулпан, чтобы лучше подготовить вас к переходу в старшие классы и вообще к жизни; вам это необходимо… Маленький Пулпан начинает понимать еще на школьной скамье, что к нему относятся как-то суровей и сострадательнее, чем к прочим мальчикам, словно он в чем-то слабее их, словно он болен, что ли; он чувствует себя поэтому каким-то отщепенцем, это унижает его до такой степени, что на глаза набегают слезы ярости и боли — и откуда берется в человеке столько чувствительности и ожесточения?.. «О чем вы опять задумались, ученик Пулпан? Вы бы лучше следили за уроком, чтобы как следует вооружиться для практической жизни!»
Практическая жизнь: вот она, сударь, практическая жизнь! Толкай по рельсам вагонетку с углем либо с пустой породой и гляди в оба, чтобы не застрять на стрелках. «Пусти, я подтолкну», — пробасит Григар или Бадюра и одной рукой, этак мимоходом, небрежно толкнет вагонетку, и она сама катится, знай только успевай тормозить. Вот как это делается. Они злятся, конечно, ты их задерживаешь; когда в забой присылают хилого недоноска, этакую неженку из школы, — у кого хватит терпения глядеть, как он воюет с вагонеткой, пока у него глаза на лоб не вылезут? «Пшел прочь, сопляк, — цедит сквозь зубы подручный забойщика Бадюра и выхватывает лопату из рук Станды. — Вот как загружают вагонетку, болван». И Станде горько и обидно, точно он стоит у доски в классе. «Вы слабы в арифметике, ученик Пулпан, вам следует больше заниматься». И, стиснув зубы, откатчик Станда изо всех сил толкает вагонетку. Я вам покажу, какой я слабый! Со мной обходятся хуже чем с портянкой, я сыт этим по горло! Будь это один только Григар, — Григар забойщик и силач, руки и ноги у него, как у битюга на пивоварне; но Бадюра, этакий жалкий скрюченный человечек, сухой, как пучок соломы… Когда после смены все моются в душевой, откатчик Пулпан украдкой сравнивает себя с другими. Правда, у него нет пока вздутых вен и узловатых суставов, как у остальных, но не воображайте, люди добрые, что вы такие уж красавцы, если говорить о телосложении; черт его знает, откуда берут силу и ловкость эти костлявые одры! Одры и есть, а ты все-таки тряпка в сравнении с ними, хотя тебе и восемнадцать лет, — а ведь это, что называется, лучшие годы; даже вагонетку приподнять не в силах, чтобы втолкнуть ее на поворотный круг.
«Пусти, я ее сейчас сдвину, — цедит сквозь зубы маленький Бадюра и сплевывает в угольную пыль. — Боже милостивый, неужто из этого парня выйдет шахтер? Шел бы лучше в трактир — пиво разносить порядочным мужчинам!»
Они меня не любят, — с болью думает оскорбленный Станда. — Не воображайте, я не стану навязываться; мне все равно с вами говорить не о чем. Этот Бадюра только и умеет, что о своем крольчатнике болтать. Просто злятся они на меня, что я учился, вот и все. Хотят показать, что они мне не компания. Ну да, не компания. В училище мне были не компания остальные, потому что я — сын рабочего. А здесь — потому, что я образованней вас всех. Я мог бы вам многое порассказать, книг-то я немало прочел! Но стоит мне заговорить — хотя бы о наших рабочих делах — на меня как собака набрасывается какой-нибудь Григар: «Заткнись, скажет, ты без нас и дороги домой не найдешь, а туда же — учить берешься!» Ладно же, господин Григар, ничего я вам говорить не стану, но я такой же рабочий, как вы, хоть я и простой откатчик, а тоже имею право на собственное мнение; только вы недостаточно образованны, чтобы понимать меня. Но погодите, когда-нибудь я буду говорить, а вы слушать, скажу от имени всех откатчиков и забойщиков, от имени машинистов и рабочих с коксового завода, — от вашего имени, шахтеры с «Кристины», с «Мурнау», «Берхтольда» и Рудольфовой шахты. Скажу о вашей черной работе и черной нужде, буду от вашего имени вести переговоры с господами за зеленым столом. «Господа! Мы, шахтеры, заявляем о своих правах. Что станет без нас с вашей промышленностью, с вашими электростанциями, с вашими уютными виллами и роскошными дворцами? Без черного угля придет конец всей вашей цивилизации. Спуститесь-ка, господа, в забой на глубину шестисот метров; поглядите на какого-нибудь проходчика Григара, когда он, голый по пояс, обливаясь потом, смешанным с угольной пылью, проходит новый штрек; посмотрите на подручного Бадюру, когда он рубает отбойным молотком целик и останавливается лишь затем, чтобы отхаркнуть угольную пыль; посмотрите на беднягу откатчика, который окровавленными ладонями толкает вагонетку, нагруженную драгоценным углем, — давай, давай, парень, надо успеть вывезти дневную норму! Итак, вы видите, господа, как добывается уголь, однако, внимание! Берегитесь, как бы вам на голову не свалился с кровли обломок, как бы не задушили вас рудничные газы, не придавила сорвавшаяся вагонетка; мы-то, шахтеры, привыкли глядеть в оба там, где нас подстерегает костлявая. У нас и смерть приставлена к черному углю. А теперь скажите нам, господа, какую плату потребовали бы вы за этот каторжный труд? Не думайте, — мы любим нашу работу и не променяем ни на какую другую; мы требуем лишь, чтобы шахтерский труд почитали и оплачивали так высоко, как он того заслуживает. Я кончил, господа». — «Скажите, кто этот мужественный шахтер?» — «Это товарищ Станислав Пулпан. Он мог бы стать старшим штейгером или сменным мастером, это образованный, ученый человек, но он не хочет оставить своих товарищей но черной шахте. Он пользуется огромным влиянием во всем угольном бассейне, шахтеры его боготворят; с ним надо считаться…»
Станде даже самому стало неловко, когда он все это вообразил. Глупости, конечно, но он наверняка сумел бы… если б только не приходилось толкать эти дурацкие вагонетки! Всего пять недель, а руки у меня скрючились, одеревенели, пальцы не разогнешь; никогда уже не держать мне рейсфедера — вот что такое откатчик. И Станда, скривив губы, сосет содранную кровавую мозоль на ладони.
Всего пять недель, а кажется, что прошла целая вечность. Точно тебя засасывает все глубже и глубже и ты чувствуешь: нет, отсюда мне не выбраться, это мой удел на всю жизнь. Станда пытается вообразить всю свою жизнь, но почему-то ничего не выходит; вместо этого ему представляется, что он бурит угольный пласт, как Григар, и вдруг — трах! — случается что-нибудь необыкновенное, например катастрофа в шахте, и Станда сделает нечто такое, отчего все рты разинут! После этого его вызовет к себе сам директор и скажет: «Станислав Пулпан, поздравляю вас, вы действовали по-шахтерски; поскольку вы еще молоды, мы можем назначить вас пока только десятником участка. Но вы, безусловно, далеко пойдете. Нам на шахте нужны такие люди, как вы. Ах, вы даже окончили пять классов реального? Смотрите, и такого человека мы бог весть сколько времени заставляли толкать вагонетки!»
«А почему бы и нет, — втайне мечтает Станда. — Как вышло в тот раз, когда швед прокладывал новую продольную выработку». Фамилия инженера — Хансен, но шахтеры зовут его Ханс; говорят, он изобретает что-то для шахты и будто славный парень, хоть и едва умеет сказать по-чешски слов пяток. Станда гнал пустую вагонетку к забою, когда Ханс взглянул на него голубыми глазами и показал рукой — подержите, мол, этот шест. Прямо Станду выбрал! Через минуту Пулпан обнюхивал со всех сторон инструмент шведа — это был шахтный теодолит Брейтхаупта, — а славный парень Хансен на ломаном немецком языке объяснял, где и как отсчитывается нониус. На следующий день он сам послал запальщика Зитека за Стандой — помочь при измерениях. Станду так и распирало мучительное блаженство, когда он шел к инженеру. Теперь видите, ребята, на что ваш сопляк способен! Он так и впился глазами в долговязого шведа, желая с одного взгляда понять, что делать и как приступить к измерительному инструменту, но Ханс ничего, только потным носом повел, gut, gut,[114] мол, и занялся своим делом, точно и не бывало на свете никакого Пулпана, который просто из кожи вон лезет. «Хоть бы спросил, как звать, — взволнованно думает Станда. — Намекнуть бы ему, что я почти закончил реальное…»
— Soil ich noch etwas machen, Herr Ingenieur?[115]
Молодой швед в кожаном шлеме качает головой.
— Is gut, danke.[116]
И Станда с кровоточащим сердцем возвращается в забой грузить уголь. Григар даже не обернулся, маленький Бадюра, выпячивая губы под черным носом, насвистывает песенку; верно, шахтеры злятся, что Станда отличился.
— Этот Хансен — замечательно славный парень, — почти мстительно говорит Станда.
— А ты подлизывайся больше, — сплевывает угрюмый Бадюра, круша отбойным молотком угольный пласт. — Грузи-ка давай, ясно?
Ничего не поделаешь, Станда влюбился в длинного шведа до того, что самому стыдно. Бегал бы за ним как собачонка, носил бы ему инструменты и был бы счастлив, коснувшись его кожаной куртки. Как ни глупо, но Станде страшно нравятся длинные ноги шведа, его небрежная, чуть мальчишеская походка; у Хансена этакая светлокожая шведская рожица, и когда он размазывает под носом угольную пыль, то вид у него очень забавный, точно у большого перепачканного мальчугана. Станислав Пулпан, вероятно, не сумел бы объяснить, что такое обожание, но когда он знает, что его инженер на участке, вагонетка летит по рельсам сама собой, как ветер. Посмотрите же, какой я откатчик! И Хансен, встретив Станду в штреке, всегда поводит слегка блестящим носом; и не заметно даже, а Станда знает, что это относится к нему, и на некоторое время сердце его наполняется невыразимым блаженством. Он ужасно гордится тем, что на «Кристине» все любят его молодого шведа. Хансен — славный малый, только не может разговаривать с людьми. Как-то раз Станда отправился в город — и прямо в книжный магазин. Не найдется ли у вас учебника шведского языка? Нет, не нашлось; и Станда тщетно ломает голову — что бы такое сделать для инженера?
Сейчас лето, и после смены Станда по причине полного одиночества бродит вокруг виллы Хансена; там цветут вьющиеся розы, целые водопады и гейзеры вьющихся роз, голубые шпорники и какие-то желтые подсолнечники: и среди всей этой благодати размахивает лейкой госпожа Хансен, такая же высокая, как сам Хансен, белокурая, голенастая, в длинных полотняных брюках, и по-шведски кричит что-то читающему мужу, и оба громко хохочут, как уличные мальчишки, или выходят под ручку, размахивая теннисными ракетками, толкают друг друга, прыгают через тумбы, лихо свистят. Станда безгранично боготворит госпожу Хансен, — во-первых, потому, что она принадлежит его шведу, а во-вторых, потому, что она какая-то такая, как бы это сказать, — ну, совсем непохожая на других женщин; смахивает на мальчика, и все-таки красивая — глаз не оторвешь, когда видишь, как она бегает в своих широченных штанах. Однажды они чуть ли не столкнулись со Стандой перед самой виллой; Станда покраснел, готовый провалиться сквозь землю, и хмуро выговорил: «Бог в помощь». Ханс дружески улыбнулся, а его жена оглядела Станду светло-зелеными глазами. В тот миг Станда почувствовал себя ужасно, отчаянно несчастным и в то же время, бог весть почему, едва не захлебнулся от безмерного восторга; ни за что на свете не покажется он больше у этой виллы, разве что ночью, когда на каскады вьющихся роз льется золотисто-розовый свет из окон Хансенов. «Как здесь красиво, — почти со слезами на глазах думает откатчик Станда. — Хансен — славный парень».
Что такое я мог бы сделать? — размышляет Станда. — Если бы представился случай и я обронил бы при господине Хансене несколько слов по-французски, — то-то он удивился бы! Смотрите-ка, простой откатчик — и умеет говорить по-французски! (Станда уже составил несколько фраз из своих французских словечек, и одну даже в сослагательном наклонении, но не уверен — нет ли в ней ошибки.) Госпожа Хансен, конечно, знает французский; а там, глядишь, и пригласят Станду, например, на чашку чая… Или нет, не то. Вот если бы госпожа Хансен одна отправилась на прогулку по тропинке между отвалами и прудом — у этого места дурная слава, там шляются подозрительные типы, и у Станды бьется сердце, когда он иной раз из любопытства проходит по той дороге — и там на нее напал бы какой-нибудь хулиган или лучше двое… Госпожа Хансен отчаянно защищается, хочет позвать на помощь, но бродяга душит ее. И вдруг откуда ни возьмись — Станда. Одного пнуть в низ живота, другого ударить кулаком по скуле — и готово. Госпожа Хансен поднимает блестящие зеленые глаза (нет, они просто серые, но очень светлые), хочет что-то сказать, но у нее только трясутся губы. «Pas de quoi, madame…[117] — просто скажет Станда. — N'ayez plus peur.[118] Я подожду здесь, пока вам будет грозить опасность». И на следующий день в забой к откатчику Станде придет господин Хансен. Он молча, как мужчина мужчине, пожмет Станде руку. «Приходите к нам, господин Пулпан, на чашку чая; моя жена хочет вас поблагодарить». А Григар с Бадюрой будут стоять навытяжку и растерянно хлопать глазами: «Юнец-то каков, кто бы подумал!» И госпожа Хансен будет разливать золотистый чай в беседке, увитой розами. Может быть, на ней будут те широкие брюки — такие носит она одна. «И вы, скажет, должны бывать у нас чаще, господин Пулпан». Нет, Станда непременно будет учиться шведскому языку. А потом госпожа Хансен пойдет поливать цветы, Станда же останется в беседке наедине со шведом. «Теперь, Пулпан, пора серьезно поговорить о вашем будущем; нельзя вам оставаться простым откатчиком, жить среди таких людей. Я возьму вас к себе в контору, чтобы вы могли самостоятельно продолжать образование». Станда покачает головой. «Спасибо, господин Хансен, но я не хочу никакой награды. С меня довольно того, что я смог… хоть что-то… для вас». У Станды даже сердце забилось от гордости и счастья. Да, так я ему и ответил бы. Чтобы Хансен понял, какой я человек.
Хансен ли? Быть может — она, дружище? Разве не было бы все это ради нее?
Так что же, влюблен Станда в эту даму или нет? Само собой, хотя он ни за что на свете не признается в этом даже самому себе; но это такое удивительное, праздничное чувство — например, ему больше всего нравится в ней то, что она так горячо любит своего шведа, похожего на мальчишку; это слишком ясно видно во всяком ее жесте, ее так и тянет к нему, она так бы и повисла у него на шее: я твоя, единственный мой; прямо в глаза бросается, как эти двое счастливы и опьянены друг другом. Станда не младенец и сумел бы живо себе представить, что у них происходит, когда они опускают шторы, и вообще; но он запретил себе это — и точка. Нет, даже и мысли об этом он себе не позволяет — иначе что-то рухнуло бы, пропало… даже в образе Хансена. Может, и глупо это, но Станда не смог бы смотреть на него с прежним восторженным удивлением, если бы думал о них что-либо подобное. А так они словно из другого мира — красивые, сияющие и удивительно нездешние; пусть называется как угодно то, чем наполнено сердце Станды, оно относится к обоим. Правда, не легко это, сердце словно раздваивается; но ведь всякая любовь должна отзываться болью.
Всякая любовь. Станда понимает это слишком хорошо, потому что в его сердце живет еще одна любовь — просто ужасно, сколько иной раз накапливается в сердце. О, это, конечно, совсем другая страсть, трудная и упорная, и тем труднее, что у Станды она под боком, дома; кто знает, может, именно потому он издали поклоняется своей длинноногой шведской богине, чтобы хоть как-то отдохнуть от мучительной любви, что терзает его дома. А-ах, как легко становится на душе, когда издалека увидишь мелькающие среди цветущих роз стройные ноги госпожи Хансен; а там господин Хансен в светлом костюме приплетется к ней без дела, обнимет за шею, а она кинет на него мимолетный взгляд — какая благодать, какое радостное зрелище, даже розы у Хансенов кричат о радости. В садике под окном у Станды тоже цветут розы, но они совсем не такие; сорви одну, прижми к сердцу и тихонько скажи: «Прощай, прощай навек, лучше я пойду камнем ко дну». Вот как живется в домике Адама.
А дело было так: когда Станду приняли на «Кристину», люди сказали, что у Адамов, кажется, освобождается комната; этот Адам тоже забойщик на «Кристине», так что вы там будете как в своей семье. Станда отправился узнать; видит — красивый новый домик с садиком; у окна шьет женщина. «Вот муж вернется после смены», — сказала она и снова взялась за какое-то голубое платьице. Когда Станда зашел под вечер, в садике копался длинный тощий человек.
— Говорят, вы сдаете комнату? — спросил Станда через забор.
Человек поднял голову, и Станда почти испугался: такие странные были у того человека ввалившиеся глаза.
— Что? Комнату? — переспросил он, словно не понимая, и поскреб щетинистый подбородок. — А-а, вы насчет комнаты, — отрывисто проговорил он наконец и обернулся к окну. — Как ты думаешь, Марженка, найдется у нас комната?
— Ты и сам знаешь, — не поднимая головы, произнесла женщина у окна.
Человек почесал затылок, задумчиво глядя сверху вниз на откатчика Пулпана.
— Комната-то найдется, — сказал он неопределенно, — отчего же…
Он не сразу показал Станде комнату на чердаке; она была до того чистая и новая, что Станде стало даже не по себе.
Вот так Станда и поселился у Адама — жить все-таки где-нибудь надо, но в первую же ночь ему показалось здесь как-то удивительно тихо; он высунулся из окна и видит: внизу на каменном крылечке сидит Адам, подпер рукой подбородок и смотрит в темноту; немного спустя он тяжело поднялся, так что суставы хрустнули, и на цыпочках вошел в дом. Потом скрипнула кровать — и все, словно сомкнулись черные воды омута.
«Буду ходить с Адамом на шахту», — решил вначале Станда. Однако где там, никогда они не ходили вместе; бог весть в какую рань исчезал всегда этот Адам из дому — Станда всякий раз догонял его лишь у самой нарядной, где брал свой жетон; да еще Адам так смотрел на него ввалившимися глазами, будто вовсе не знал Станды, а потом пытался что-то сказать, смущенно кашлял, заикался, ловил воздух ртом и только после этого бурчал сквозь зубы: «Бог в помощь». Нелегко ему давалось это приветствие. Иногда Станда вместе с ним спускался в шахту; в душном, спертом воздухе клети, набитой мужчинами, воняло потом и старой одеждой; шахтеры громко переговаривались, либо поднимая кого-нибудь на смех, либо ругаясь; один Адам стоял как пень, загораживая ладонью свою лампочку, и смотрел отсутствующим взглядом на убегающие вверх стены; он никогда не раскрывал рта, и к нему не обращались, разве, самое большее, скажет кто-нибудь: «Бог в помощь, Адам», — и все. Откатчик Станда работал в другом забое, но по соседству с Адамом; как-то, жуя кусок хлеба с салом, в отсутствие штейгера, Станда заглянул в Адамов забой. Соседняя бригада вырубала толстый угольный целик, и Станда, хотя мало еще понимал в деле, не мог отвести глаз от полуголого Адама; позвоночник у него, правда, выступал на спине, как гребень, но Адам, казалось, сверлил уголь просто своими ввалившимися глазами — целик так и рассыпался на куски; уголь был чисто вырублен до самой кровли, которая просто сияла, точно сводчатая арка; замечательная работа! — почувствовал новичок Пулпан.
— Смотри, как бы не обвалилось, — сказал Адаму Григар, оглядывая свод.
Адам выпрямился, и позвонки у него хрустнули, словно фисташковые четки.
— Что? — спросил он. — А-а, это я еще доберу.
— У Адамовой бригады добыча почти всегда на треть выше, чем у остальных, — завистливо говорит Бадюра. — Я, ребята, как-то работал у них откатчиком, — ну и набегался же с вагонеткой, ровно почтальон! Головой ручаюсь, когда-нибудь Адама засыплет; лезет за каждым кусочком угля, когда кровля уже прямо на башку валится. Раз десятник кричит — ладно, мол, снимайте крепь и убирайтесь! Выбили подпорки, стойки, и кровля так и пошла трещать. А Адам вдруг и говорит: «Я тот уголь на кровле не оставлю, а то чего доброго он сам собой загорится». Я ему: стой, Адам, там уже трещит, того и гляди рухнет. А он, ни слова не говоря, взял да и полез туда с отбойным молотком. Три полные вагонетки еще нарубал, только вылез, вдруг — трах! — с кровли сорвался камень, ну прямо плита надгробная, такого камня я в жизни не видывал! Скала, что тебе собор, дружище! Так дунуло, что нас, будто кегли, во все стороны порасшвыряло. А Адам — бледный как полотно. «Когда-нибудь ты там и останешься, болван», — говорю я ему. Так и будет, вот увидишь. Но для чего он так делает, хотел бы я знать!
— Адам-то? Да он бы давно десятником стал, будь у него язык лучше подвешен, — заметил Григар. — Чтобы людьми командовать, другая повадка нужна.
— Что же, свое он зарабатывает, — рассуждал Бадюра. — За домик он вроде почти все уже выплатил, жена на людей шьет… не думаю, чтобы Адам так уж за деньгами гнался…
— Да, уж этот мне Адам… — проворчал Григар. — Видно, в голове у него не все дома, — добавил он неопределенно и плюнул на то место, куда нацелился отбойным молотком.
Видно, так и есть, — у Адама в голове не все ладно, а с виду славный человек. На всей «Кристине» нет такого работяги; слова в забое не скажет, бурит себе и бурит, только позвонки под кожей топорщатся; а кончится смена — ладно, сложит аккуратненько свои вещички, натянет рубашку, пиджак и, не говоря ни слова, идет к клети. Потом полчаса моется под душем. Иной шахтер проведет разика два мокрой ручищей, шлеп-шлеп по грешному телу, отряхнется — и уже лезет в штаны; а у Адама собственная щетка и губка, и когда остальные давным-давно гуськом плетутся домой, он все еще мылит и трет свое костлявое тело — только ввалившиеся глаза рассеянно моргают под клочьями мыльной пены. «Подожду его», — иногда решает откатчик Станда, да разве дождешься? Станда уж не знает, что бы еще помыть и потереть, — в молодую кожу угольная пыль не так крепко въедается, — не знает, как еще и еще завязывать и развязывать башмаки, а длинный Адам все трет и трет под душем тощие бедра и втянутый мохнатый живот, просто конца не видно.
— Так что ж, Адам, идете?
— А-а, ступайте себе, — басит в ответ Адам, намыливая впалые бока с выступающими ребрами. И верно говорят, что шахтеры самые чистоплотные среди рабочих, потому что они ежедневно моются с головы до пят, но у Адама это прямо обряд какой-то, так долго и основательно он намывается. Что ни говорите, а когда божье создание оказывается голым, незачем ему смотреть сокрушенно, как причетник в страстную пятницу. Один, моясь, насвистывает, другой фыркает, а третий отпускает шуточки вовсе не для женских ушей, но так уж положено у мужчин; всякий по-своему шумит, радуется, что смена кончилась, один Адам молчит и печально моргает, углубленный в свои тяжелые мысли. Странный все-таки этот Адам.
И не говорите, что все в порядке: он спит на кухне, а его жена — в комнате, где всюду занавесочки, что Мария сама вышила. Насколько известно Станде, Адам никогда не входит в эту комнатку. Придет с работы, возьмет из духовки кофе и тянет медленно, присев на ящик с углем; у Марии в соседней комнатке руки с шитьем опускаются на колени, и она сидит, прямо скажем, просто неживая, только время от времени плечи ее высоко поднимает глубокий вздох. Тюк, тюк, — клюет канарейка над ее головой и пробует пустить трель, но сама этого пугается и умолкает — такая там тишина. Потом Адам встает и на цыпочках выходит в садик. Мария поджимает губы и снова берется за шитье; застучит швейная машинка, зальется и засвистит канарейка, во дворике заворкует парочка голубей. Верзила Адам присядет в садике на корточки и копошится в молодой рассаде морковки либо петрушки. Или выйдет во дворик и мастерит там что-то, — к примеру, новую клетку для голубей, либо подставку для своей фасоли, — и сосредоточенно, тяжелым взглядом смотрит на свою пустяковую работу, моргая ввалившимися глазами. На крыльцо выйдет Мария и произнесет, ни к кому не обращаясь: «Я отнесу шитье туда-то и туда». Адам что-то проворчит, не поднимая головы; но когда калитка захлопнется, он выпрямится во весь рост и смотрит вслед жене — она идет ровно, даже ее высокие красивые бока не дрогнут… Мария давно уже скрылась за шахтерскими домиками, а Адам все стоит неподвижно и высматривает ее глубоко запавшими глазами. Так и есть — кое у кого не все дома в голове… или в сердце.
А однажды откатчик Станда узнал обо всем от Фалты, известного под именем Пепека, — молодого подручного забойщика, сквернослова и задиры.
— Я бы с такой бабой церемоний не разводил, — заявил Пепек. — Покажи ей, каков ты есть мужик, вот и бросила бы вздыхать. — И Пепек тут же подробно и обстоятельно разъяснил, как он лично поддержал бы мужскую честь. — Спроси-ка у Анчки, парень, — самодовольно процедил он. — Вот как надо, тогда баба как шелковая будет, хоть веревки из нее вей… Ты спрашиваешь, что с Марией? Да она дочка помощника штейгера с «Мурнау»; ходила в школу какую-то, где девчонок учат шить и вязать — не знаю, на кой черт им эти кружева да платочки, и не высморкаться толком; однако такая девчонка сразу воображает, что невесть какая благородная стала. Словом, Мария эта завела знакомство с каким-то учителишкой — пальцем перешибить можно, чахоточный или что-то вроде того, — а он только одно и знал, что все, бывало, таскал ей книжки да стишки там разные. Отлупить бы ее как следует, — заключил Пепек. — На что бабе книжками голову забивать! Ходит словно малахольная, а ты ей на небе луну показывай, ахи да охи, да еще чтоб пахло от тебя, как от ландыша, тьфу! И я другой раз кое-что почитываю, подумаешь, — добавил Пепек с видом знатока, — но бабам я бы книг в руки не давал, какие еще им романы, верно? А учителя-то этого взяли да и перевели куда-то — и крышка; о чахоточном больше ни слуху ни духу. Мария от этого вроде как спятила, будто бы и в воду прыгала, вон в тот Голанский прудик, а потом уж жила, словно тело без души. Тут Адам с ней и познакомился да сразу — я на ней женюсь; заело, вишь, его — ведь она вроде как барышня была, понимаешь? И образованная-то, и печальная-то, и вообще, — презрительно сплюнул Пепек. — Понимаешь, этот Адам — баран, и Библию читает — удивляюсь, как такой тюфяк и шахтером-то стал. Три года в те поры он вокруг нее ходил, ровно она святая; как-никак девчонка… надо полагать, мамаша не одну оплеуху ей закатила, потому что девка на свадьбе чисто покойница была — только саван надень да в руки сломанную свечку дай, и готово — закапывай на шесть локтей в землю; зато Адам — вот бы тебе поглядеть! — вел ее будто стеклянную… Что и как там у них было в первую ночь, этого он, должно быть, никому не скажет; но на следующее утро Мария не встает, губы искусаны, — сердечный припадок, что ли, — а Адам перетаскивает свою постель в коридорчик. Вот какое дело-то вышло, парень. Не прошло и недели, как Адам постарел, стал таким, как сейчас: глядит словно из могилы, сгорбился, словечка не проронит. И работает рук не покладая, точно с ума спятил: занавески для Марженки, мебель для Марженки, домик для Марженки — все, что душенька ее пожелает; дома и дышать-то опасается, как бы шахтером от него не запахло. Потому он после смены так и надраивается. Да, парень, ежели тебя баба знать не хочет, так тут уж не умолишь, не упросишь ее, хоть тресни! Понятное дело, Адам не кавалер, не герой из романа, но что он мужчина — не сомневайся, черт побери! И сам небось видел в душевой — мужик что надо! Да ничего не поделаешь! Она на ночь-то всегда запирается, а он в это время то ли Библию читает, то ли еще что. Так это у них и тянется, — если хочешь знать, лет пять. Не то чтоб она его не любила… где она такого добряка сыщет, верно? Другой, не сомневайся, дал бы ей хорошего пинка в зад, да и нашел бы себе другую; не для того люди женятся, чтобы по ночам молиться. Иногда оба всю ночь напролет ревут… Труднее дело, братец, если ты бабе так противен. Я думаю, все дело в том учителе да в книжках. Умей Адам вздыхать и ворковать, как в романах: «ангел мой», «звездочка моя» и тому подобную чепуху, так у нее, приятель, коленки бы затряслись, сказала бы она «ах» — и готово дело; но, понимаешь, Адам и рта не разинет, глазами только сверлит… Говорила мне Анча, — это с которой я живу, — что когда Адам посмотрит на нее своими гляделками бараньими, так ее просто тошнит, и она не согласилась бы с ним жить ни за какие деньги. У-у, лучше, мол, помереть. Пугало он настоящее. И говорит-то это кто — бесстыжая Анчка. Но Мария… такую женщину либо приворожить нужно, либо силком взять. Я бы показал Адаму, что к чему. Черт, такая красивая бабенка, — сокрушался Пепек. — Она, брат, все в себе затаила, как фитиль — только поджечь ее… Вся так и закраснеется под самую блузку. Словом, в тихом омуте… да. Но ты, Станда, держи ухо востро, станешь на нее заглядываться, у Адама жилы так и надуются, — возьмет и убьет, ни на что не поглядит. Однако погоди, долго ты там не проживешь; у них еще никто долго не выдерживал…
Что ж, теперь Станде все ясно. Вероятно, так оно и есть, как говорил Фалта, он же Пепек. Но Пепек на все глядит одними глазами, а Станда другими. И не только глядит; он слышит это молчание, чувствует это горе и сам живет, боясь дохнуть, ходит на цыпочках, чтобы не зашуметь ненароком. Стоит споткнуться на лестнице, как по всему дому словно выстрел загремит, Мария, должно быть, побледнеет с испугу, и шитье вывалится у нее из рук, — беги, беги же к ней, кинься к ее ногам, положи ей голову на колени: не пугайтесь, Мария, это я споткнулся по молодости лет. И она… зальется краской под самую блузку, пальцы затрясутся. «Я знаю, Станда, вы тоже так одиноки на свете. Вы напоминаете мне одного человека, я знала его несколько лет назад, с тех пор никто, никто меня не понимает…»
Нет, это невозможно, потому что Адам во дворике мастерит новую клетку для голубей; он никогда и носу не высунет из дому, ходит только на работу, его запавшие глаза видят все. Вот если бы Станда заболел неизлечимой болезнью (Станда пока еще ничем не болел, но представляет себе, как это необыкновенно красиво и грустно); он лежит наверху и тяжело дышит, у него сильный жар; вот тихо, тихо скрипнули ступени — и в дверях стоит Мария. «Вам ничего не нужно?» — «Нет, ничего, спасибо; я знаю, что скоро умру». — «Не смотрите на меня так, у вас такие же глаза, как у того, кого я любила. Он умер, а с ним и мое сердце». — «Нет, оно живет, я даже отсюда слышу, как оно бьется. О, если бы я осмелился положить вам голову на грудь, она перестала бы так безумно болеть… тук, тук». И снова тишина, дрожащие пальцы перебирают его волосы. «У вас все еще болит голова, Станда?» Господи Иисусе, Мария, Мария, Мария!..
Станда сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладонь — это просто какое-то наваждение. Плечи ее, склоненные над шитьем, ее полная белая шея… Хоть бы не торчал тут вечно этот Адам! Постучать в ее дверь, она опустит шитье на колени. «Я пришел к вам… мне не с кем поговорить о своей жизни, люди так грубы. Прошу вас, продолжайте шить, под шорох материи лучше мечтается, это так женственно и дает такую усладу чувствам; если бы я посмел смять эту ткань в горсти… Мария, ведь это ваши пальцы, ведь это твои руки!» — «Пустите, Адам войдет!» — «Нет, Адам никогда больше не придет, слышишь, Мария, никогда…»
И правда, его уже выносят ногами вперед из ворот шахты. Говорил же Бадюра, что его когда-нибудь да засыплет; бедняге Адаму не надо было браться за эту аккордную работу; и впрямь на роду ему было написано плохо кончить, по глазам было видно. Вот он лежит на своей постели в кухне, подбородок торчит вверх, в головах свечи, и глаза его в глубоких глазницах больше не моргают. А ночью, ночью Мария приходит наверх босиком, дрожащая от страха: «Станда, Станда, я боюсь Адама!» — «Не бойтесь, Мария, положите голову сюда, ко мне на плечо, я буду баюкать вас, как брат, Мария, как брат; вы видите, руки мои сложены, я молюсь. Я вижу вашу грудь под рубашкой, Мария, слышу запах ваших волос; нет, ничего, не шевелитесь, вы для меня такая святыня, что я весь трепещу». И Мария начнет дышать тихо, глубоко, пока не уснет. Вот видишь, Мария. Быть достойным доверия: тогда всего сильнее чувствуешь себя мужчиной…
Станда грызет ногти. Боже, как, как же сделать, чтобы поговорить с ней хоть раз наедине! Как тогда… ну и поломал же он себе голову! Он договорился с Адамами, что по воскресеньям они будут давать Станде завтрак; и в то воскресенье он не спустился в кухню. Он сидел в своей светелке наверху, на столе — розы, и делал вид, будто читает. Что-то будет, боже, что будет: принесет ли ему Мария завтрак, или о нем позабыли? Так было страшно: казалось, прошли часы; наконец кто-то идет по лестнице, у Станды забилось сердце, захватило дух. Кто-то постучал. «Войдите», — еле выговаривает Станда пересохшими губами, и Мария входит с завтраком на подносике. «Сейчас я должен сказать ей все, сейчас или никогда, — с ужасом чувствует Станда, — она должна слышать, как бьется мое сердце!» Он не смог даже поднять на нее глаза; ему были видны лишь ее руки, исколотые пальцы и светлые волосики на белой коже у локтя. «C-спасибо», — в отчаянии, угрюмо выжал он из себя, и белые руки на мгновение застыли, может быть, он должен был сказать еще что-то, может быть, извиниться, зачитался, мол… но это был конец, конец навеки! Она ничего не сказала — и ее уже нет; никогда, никогда больше Станда не посмеет думать, что сюда войдет Мария. Это конец. Да что там сказать — вскочить бы, взять подносик у нее из рук, коснуться ее пальцев: она закраснелась бы, залилась бы румянцем под самую блузку… А он только мрачно склонился над книгой, не помня себя от ярости и злости, может, она заметила, что он нахмурился, и обиделась. И Станда чувствует себя жалким и обескураженным, как никогда.
Нет, нужно не так, размышляет Станда. Мария должна увидеть, что я выше окружающей среды — то есть духовно и вообще. У нас с ней могло бы быть столько общих интересов! Например, если бы у меня здесь были книги, как можно больше книг, она непременно когда-нибудь сюда заглянула бы. «Не сердитесь, но мне очень хотелось бы прочесть вот эту книгу». — «Как странно, Мария, ведь эта книга как раз та самая, что словно написана кровью моего сердца; я подчеркнул тут кое-какие фразы, которые заставили меня думать о вас». И вот двое склоняются над книгой; волосы Марии щекочут ему лицо, рука ее касается его плеча. «Станда, это удивительно, ведь то, что вы подчеркнули, я чувствовала тысячи раз!..»
И однажды после смены Станда отправился в город — прямо к букинисту; он почти перестал есть, лишь бы выкроить несколько лишних крон из жалованья откатчика. Книги… какие же книги? Станда долго колеблется, роется в стопках книг и в конце концов уносит сверток, значительно меньших размеров, чем предполагал. И когда он дома перелистывает книги, его охватывает неясное ощущение, что он, кажется, выбрал совсем не то; он не находит фраз, которые хотел бы подчеркнуть для Марии; в книгах нет того, чего жаждет непонятая и разочарованная душа, понимаешь — ни слова о великих подвигах, о подлинно великой любви и искуплении… И все же у Станды как-то веселее на душе от того, что у него есть уже куча книг, и он пытается все их прочесть. Кто знает, может, когда он работает под землей, Мария приходит сюда убирать комнату, берет в руки одну из его книг, садится на краешек постели и начинает читать, читать; это уже какие-то узы — скажем, духовные узы; это почти так же интимно, как пить из одного стакана. О, если бы от этих книжек повеяло слабым ароматом Марии! Почему я так люблю тебя, Мария, почему обречен беспрестанно думать о тебе, Мария? Почему? Быть может, потому, что у нас столько общего; мы оба живем среди грубых людей, которые пас не понимают, оба задыхаемся от мелочей жизни. Мне нужно столько сказать тебе, Мария! Но будет день, погоди, когда ты прижмешь руки к груди и скажешь мне: «Станда, у меня есть Адам; я никогда не нарушу своего слова, вы должны это понять! Уходите, уходите, мы больше не увидимся, но никого в жизни я не любила так, как тебя…»
Да, пусть будет, как есть, но Станду смущает, что все эти грустные и возвышенные чувства он переживает до ужаса плотски. Он готов целовать или кусать вещи, которых она коснулась; он думает о ее коленях, о руках, о склоненной шее, Мария, Мария! А ночью — ночью он ложится лицом на голый пол, там внизу спит Мария — теперь я ближе всего к тебе; кажется, я слышу твое дыхание, может быть, и ты слышишь мой шепот, это я опускаюсь на колени у твоей постели, это я ощущаю твое тепло, чьи это зубы стучат — твои или мои? Это я, Мария, слышишь, это я, если бы я посмел прижаться лицом к сгибу вашего локтя, если бы вы выставили мне хоть мизинчик — на, укуси!.. Станда сам ужасается своей любовной ярости. Ты что, дружище Станда, одержимый, что ли, ты совсем обезумел!
Конечно, ничего этого не будет, и Станда пробует думать о госпоже Хансен. Ну, скажем, о ногах госпожи Хансен, или о том, как облегают брюки ее бедра, когда она бегает по саду… Нет, нет, нельзя, и Станда усилием воли подавляет это воспоминание. Шведка — нечто совсем другое, словно она и не женщина; на нее можно только смотреть издали, и Станде как-то легко, свободно, и он испытывает блаженство. Ну, а Мария — это скорее духовное тяготение, думает Станда. Такая пугающая близость или что-то такое. Вероятно, это и есть любовь…
Вероятно, это и есть любовь. (То, что было раньше… та глупышка, когда он был еще чертежником… какая же это была любовь? И не сравнить!) Станда рассматривает новый волдырь на ладони, заработанный в нынешнюю смену, и возвращается мыслями все к тому же, что было бы, если бы Мария осталась внизу одна. Он бы непременно спустился к ней — какой-нибудь предлог найти не трудно, — неуверенно думает Станда; и вдруг я сказал бы ей: «Хотел бы я знать, что вас мучит?» Ее руки опустятся на колени. «Зачем вам это знать?» — «Потому что я очень одинок, Мария. Если я не могу, не смею с вами говорить, так хоть сочувствовать вам…»
Внизу тишина, только канарейка скачет и чирикает у Марии над головой, а может, Адама нет дома?.. Станда высовывается из окна. Нет, торчит, как всегда, в садике, присел на корточки, колупает пальцем землю у каких-то саженцев — и ввалившихся глаз не поднимет, так погружен в свое кропотливое занятие или в какие-то бесконечные скорбные мысли. Вдруг он поднял голову, словно прислушиваясь. Нет, ничего. Станда уже собирался вернуться к своим ладоням и думам, но тут Адам выпрямился и настороженно уставился на дорогу. Там ничего не видно, только с протяжным гудком мчится к «Кристине» машина. Вдруг Адама охватывает спешка, он бросается в дом, выскакивает, на ходу напяливая пиджак, и бежит, даже не захлопнув за собой калитки. Ту-ту! — по дороге проносится санитарная машина, за ней — другая. Станда в тревоге вздрогнул. Что-то случилось! То там, то здесь из домиков выбегают шахтеры и, затягивая ремень, вскакивают на велосипеды, летят туда же — видимо, к «Кристине!». Странно видеть улицу, когда все спешат в одну сторону; женщины выбегают на крылечки, смотрят туда же, вниз, где за деревьями видны трубы и копер шахты «Кристина». Что-то случилось, чувствует Станда, удивляясь, как люди сразу об этом узнали и мигом запрудили улицу.
На крыльцо выходит Мария, тоже смотрит вниз, прижимая к груди какое-то шитье, и стоит в оцепенении. У Станды забилось сердце, кровь кинулась в голову, ему приходится отвернуться от окна, чтобы перевести дух. Вот оно! Мария осталась одна! Она одна… Ее уже нет на крыльце, очевидно, она вошла в дом и снова раскладывает шитье на коленях. А что, если постучать к ней? Что я скажу? У Станды пересыхают губы, он не находит слов, но все равно Мария одна! Он лихорадочно поправляет воротничок и снова высовывается из окна: не возвращается ли Адам? Нет, но по улице несутся на велосипедах целые группы шахтеров; пригнувшись к рулю и бешено работая ногами, они спешат к шахте; туда же бежит какая-то женщина и громко рыдает, почти воет… Станда мгновенно спускается с лестницы, топоча ногами, как лошадь, но сейчас ему все равно, в коридорчике у него еще раз екнуло сердце, вдруг страшная слабость в коленях, но он уже во дворе, слава богу, уже на улице и мчится вместе со всеми, он бежит крупными скачками, ноги сами несут его, в жизни он еще так не бегал; Станда просто летит, чувствуя себя сильным, легким и быстрым как никогда.
У запертых решетчатых ворот «Кристины» народу набралось, словно пчел у летка: шахтеры с велосипедами, зеваки, женщины — одна, где-то у решетки, громко причитает.
Станда проталкивается.
— Что случилось?
Пожилой шахтер хмуро оглянулся на него и ничего не ответил.
— Взорвалось там что-то, — говорит другой.
— А внизу есть люди?
— Как не быть; правда, одна вторая смена, в квершлаге. Не так уж много.
Станда пробирается вперед, чтобы увидеть хотя бы двор. Там пусто и до ужаса тихо, несколько человек стоит у санитарной машины; от копра двое ведут кого-то, ноги у него заплетаются, как у пьяного, голова беспомощно упала на грудь — вот его втолкнули в какую-то дверь, вероятно, там врач.
— Это Пешта? — спрашивают около Станды, вытягивая шею.
— Нет, Колман.
— Ну, повезло ему.
Из табельной выходит шахтер.
— Благослови тебя бог, Ферда! Бог в помощь, Пуркит! — кричат люди. — Ты был внизу?
— Ага, был.
— А что там случилось?
— Да взрыв. Завалило новую продольную выработку. У шестьдесят третьего, знаешь? Франта остался там.
— Какой Франта?
— Брзобогатый. Я только ногу и видел.
— А Мадра там нет?
— Мадр? Разве он не поднялся?
— Рамас там? — пронзительно кричит какая-то женщина. — Вы не видели там Рамаса?
— Да полно вам, Рамасова! — уговаривают ее. — Ведь ничего еще неизвестно!
На дворе — движение: на носилках несут кого-то к санитарной машине.
— Кто это?
— Блега, — отвечают люди.
— Кто? — переспрашивают сзади.
— Какой-то Блега, — разочарованно замечает кто- то. — Такого я не знаю.
У Станды от волнения колотится сердце. Вот как, значит, выглядит катастрофа на шахте; он-то думал, что из шахты повалит огонь и дым, а оказывается ничего и нет. Санитарная машина подъезжает к воротам, они распахиваются — дорогу! дорогу! И на теснящуюся толпу повеяло запахом карболки или еще чего-то такого. Станде становится нехорошо, он хочет выбраться из сутолоки, но не может — он стоит в первом ряду; возле него какая-то женщина изо всех сил трясет решетку и кричит:
— Пустите меня, пустите, там мой муж!
— Да не кричите вы так, Кулдова, — уговаривает ее сторож по ту сторону ворот, — может, он еще выйдет.
— «Кристина» — сволочная шахта! — рассуждает кто-то позади Станды. — Каждую неделю, сколько я знаю, в ней где-нибудь пожар случается.
— «Мурнау» еще похуже будет, — замечает другой. — Там газов полно.
— Отстань ты со своей «Мурнау», — возражает шахтер. — Такого несчастья, какое здесь было лет пятнадцать тому назад, там никогда не случалось. «Кристина», брат, просто нужник какой-то, нет ее хуже, всякий тебе скажет.
— А ты погоди, — проворчал шахтер с «Мурнау». — «Мурнау» еще себя покажет в наилучшем виде!
Внезапно разносятся последние, бог весть откуда взявшиеся, новости. Итак, в шахте остались Мадр, Рамас и Кулда; они будто бы живы, но до них нельзя добраться, обвалился штрек.
— А Франта Брзобогатый?
— Ах да, этот еще… Франта приказал долго жить. Его хотели откопать, одна нога еще торчала…
— Да замолчите вы, ребята! Вон жена Франты.
— Ну так что, все равно увидит, когда его принесут. Хотели его откопать — да на голову камни так и сыплются.
— Значит, его так и оставят там подыхать? — заволновались в толпе. — Может, он еще жив… А-а, черти, пустите нас!.. Это мы еще посмотрим!.. Псы проклятые, пустите нас внутрь!
— Верните мне мужа! — раздается женский крик.
— Это Брзобогатая, — говорят люди. — Правильно, не сдавайтесь, милая!
У Станды взволнованно бьется сердце; его что-то приподнимает и несет, ему тоже хочется закричать: «Пустите нас туда, убийцы! Мы своих товарищей не оставим…»
— Пустите нас туда, — взвизгнул он, и голос его сорвался.
— Тебя там только не хватало, — засмеялся кто-то сзади.
Ну, конечно, это карлик Бадюра, сморчок несчастный, Станда сумеет сказать ему несколько теплых слов… Но тут снова поднялась суматоха:
— Франту несут! Значит, все-таки вытащили беднягу!
Двое с безграничной осторожностью выносят кого-то на носилках из клети. По двору бежит, причитая, женщина, ее удерживают.
— Вы с ним поедете, поедете, только успокойтесь!
Медленно-медленно носилки просовывают в санитарную машину, две пары рук помогают всхлипывающей женщине войти внутрь, и вторая машина тихо подъезжает к воротам.
— Здорово его покорежило, — сочувственно произносит какой-то человек, вытирая пот, — но он еще жив.
И машина с красным крестом медленно проезжает среди расступающейся, притихшей толпы.
Наконец вон оттуда, из здания дирекции, выходит несколько человек. Румяный господин небольшого роста, с белой бородкой, что идет впереди всех, — это сам управляющий всем угольным бассейном, по прозвищу Старик; на нем как-то нелепо сидит светлая шляпчонка, лицо и белые усики запорошены угольной пылью, — вероятно, спускался в шахту в полном параде и не успел еще умыться. Второй, чумазый, в шахтерской спецовке — это директор шахты, за ним шагает господин Хансен в кожаной куртке и в таком же шлеме, лоб у него ободран в кровь, под носом припудрено сажей, как у трубочиста, который во время коляды плетется где-то сзади прочих; голубые глаза под светлыми ресницами подернуты влагой, и кажется — сейчас из них польются слезы. И еще один очкастый и сильно испачканный господин, вероятно, из горной инспекции, и какой-то совершенно черный штейгер, вытирающий себе лоб невероятно грязным носовым платком, — хорошенькая компания, нечего сказать; появись они в таком виде на площади — люди подумали бы, что здесь собрание трубочистов. Но сейчас все это выглядит иначе, как-то торжественно, что ли, гомон в толпе у ворот стихает, все настораживаются, и ворота распахиваются настежь.
Толпа мгновенно распадается на две части. Свои, с «Кристины», проходят во двор, остальные толкутся у входа, словно он перегорожен веревкой, вытягивают шеи и поднимаются на цыпочки. Станда вместе со всеми гордо, с важным видом шагает по двору. Да, мое место здесь, я тоже с «Кристины»! Набралось человек пятьдесят — шестьдесят, да из окрестных деревень все еще подъезжают шахтеры на велосипедах, это уже не просто толпа, — это строится некий черный батальон. Станда стоит в первом ряду и ищет глазами Хансена, вон он сидит на груде шпал, вытирает руками лицо, но только еще больше размазывает по нему угольную пыль и кровь, которая течет у него из ободранных пальцев, — смотреть страшно. Станде стыдно, что он не выносит вида крови, ему кажется, что он сейчас упадет в обморок и покроет себя позором, тем временем Старик стал перед шахтерами и снял очки в золотой оправе.
— Бог в помощь, — сказал он, близоруко озираясь, и начал усердно протирать очки.
— Бог в помощь, — нестройно загудел в ответ черный батальон.
— Шахтеры, у нас случилось огромное несчастье, — нерешительно заговорил Старик. — Произошел… произошел взрыв при проходке вентиляционной сбойки между втяжным штреком номер шестьдесят три и вытяжным номер восемнадцать. К сожалению, этот взрыв… повлек за собой несколько жертв. Забойщик Брзобогатый Франтишек… засыпан и тяжело ранен. Блега Ян… ранен довольно тяжело. Колман Рудольф, откатчик, ранен легко. Трое, к сожалению, остались пока там. Это… это Мадр Иозеф — участковый десятник, Рамас Ян — крепильщик и стволовой Кулда… Кулда…
— Антонин, — подсказывают из толпы.
— Кулда Антонин, отец семерых детей. К счастью… к счастью, они, кажется, еще живы, по крайней мере кто-то из них. Слышно, как они подают сигналы… Ребята, мы не можем их там оставить…
— Понятно, не можем, — слышится чей-то голос в черном батальоне.
Старик быстро взглянул в ту сторону и надел очки.
— Правильно. Итак, смотрите, — продолжал он с некоторым облегчением. — Новая вентиляционная сбойка почти под прямым углом отходит от восемнадцатого штрека и на семьдесят метров тянется в сторону штрека номер шестьдесят три. Но с этого конца нам пришлось приостановить проходку, потому что… потому что во всю длину пройденной сбойки вспучило грунт. Короче говоря, мог произойти значительный взрыв; чтобы избежать тяжелой катастрофы, мы начали встречную проходку от втяжного штрека номер шестьдесят три. С этой стороны уже пройдено около тридцати двух метров, и нужно было продолжать работы… Так вот, сегодня во вторую смену там была бригада Мадра, оставалось пробить три или четыре метра целика, чтоб соединить оба штрека, и тут в более коротком из них и произошел взрыв.
— Не следовало там производить работы, — заметил один шахтер. — Там и угля-то кот наплакал.
Старик покраснел от возмущения.
— Как это не следовало? — раздраженно воскликнул он. — Кто это сказал? Ну-ка, подойдите сюда, если вы такой умник!
— Все так говорили! — настаивал шахтер. — Так и называли: гиблый штрек!
— Придержи язык! — зашумели остальные.
Старик немного успокоился.
— Видите ли, это был вентиляционный ходок, его пробивали в интересах вашей же безопасности, там ставили нормальную полную противовзрывную крепь, нас ни в чем нельзя упрекнуть, ребята, такова уж воля провидения; впрочем, горная инспекция разберется… Итак, в более коротком ходке обрушение произошло на протяжении метров пятнадцати, бригада Мадра осталась за этим завалом. Конечно, завал сейчас же попытались разобрать, там работает спасательная команда под руководством участкового инженера, но… — Старик замолчал, снял очки и снова принялся усердно их протирать. — Только тронешь, как на голову сыплются новые камни. Там разрушена вся кровля. Добираться до засыпанных с той стороны — долгая история, — бормотал он в белую бородку. — Чертовская работа!
— Так что же будет? — послышался голос из черного батальона.
— Сейчас скажу, — ответил Старик и надел очки. — Остается второй, более длинный ход из восемнадцатого штрека, где раньше прекратили проходку. Сегодняшний взрыв и тут все поломал, стойки полопались, как спички, но там еще можно с грехом пополам пробраться почти до конца. Инженер Хансен был там и… отчетливо слышал, как трое засыпанных подают сигналы. Они стучат в стенку. Оттуда до них не больше трех-четырех метров, но это уже простая проходка. — Старик снова сдернул очки. — Этим путем, быть может, удастся освободить тех троих… но… мы не можем… и не имеем права никого туда посылать. Весь верхняк — пополам… Слои в кровле сдвинулись, и если крепь еще немного подастся… Господин инженер Хансен считает, что попытаться все же следует; мой долг — предупредить об этом, но… если найдутся добровольцы, тогда… я взял бы на свою ответственность, вы меня поняли?
— Поняли, — проворчал кое-кто из шахтеров.
— Итак, подумайте, друзья, — сказал Старик и надел очки. — Но… те, у кого жена и карапузы, пусть и не берутся, понятно? Это вам не очистный забой. Я оставляю здесь помощника штейгера Войту, можете поговорить еще с ним. Первая спасательная команда, которой будет руководить участковый инженер Хансен, отправится немедленно; мы уже распорядились приготовить снаряжение… Ребята, я знаю, вы и сами будете начеку… — И он растроганно поправил очки. — Ну, бог в помощь, кристинцы…
— Бог в помощь, — зашумело вокруг; и взволнованный Старик быстро побежал обратно в контору.
Так, теперь господа ушли, только инженер Хансен сидит на бревнах и курит, уставясь в землю; а перепачканный помощник штейгера Войта вытаскивает записную книжку и шарит в кармане, отыскивая карандаш. Черный батальон смыкается кольцом вокруг Войты.
— Ну-ка, Войта, расскажи обо всем еще разок, по-нашему.
— Значит так, ребята, — начал помощник штейгера. — Кто пойдет добровольно? Смена три часа. Дадите расписку, что вы согласились добровольно. Напоминаю, в том штреке плохо, ох, как плохо. Кровля над самой головой нависла, окаянная, черти бы ее…
— А сам ты пойдешь?
— Нет, у меня сопляки дома, пятеро…
— Ведь ты там уже был!
— Был, отчего же не быть. А второй раз не пойду, дружище.
— А сколько за это платить будут?
— В тройном размере за час. Какого тебе еще рожна, эх ты, рвач. Ну, ребята, живей, кто хочет идти с инженером Хансеном?
Тишина. Слышно покашливание.
— Что я, с ума спятил? — бурчит чей-то голос.
А Станда вдруг чувствует, как что-то сдавило ему горло, то ли страх, то ли еще что. Господи, что такое с ногами? Ни с того ни с сего они сами выносят его на середину круга, никакой силой их не остановить; вот он уже стоит перед Войтой и растерянно размахивает руками.
— Ты хочешь пойти добровольцем?
Все смотрят на Станду; люди за воротами вытягивают шеи, у Станды все плывет перед глазами, и он слышит только, как чей-то сиплый голос произносит «да».
— Фамилия?
— Пулпан Станислав, откатчик, — невнятно отвечает тот же чужой, странный голос.
«Да ведь это я говорю! — вдруг понимает Станда. — Господи, как это вышло?»
— Глянь, щенок какой выискался, — слышит Станда голос карлика Бадюры. — Этот мигом всех спасет!
Но вон сидит господин Хансен, сосет сигарету и слегка кивает головой. Станда уже пришел в себя, он чувствует, как прохладный ветерок шевелит его волосы; только сердце еще колотится, все хорошо, все хорошо, лишь бы не заметили, как у него трясутся ноги.
— И меня запиши, — говорит кто-то; рядом со Стандой становится сухонький старичок, улыбаясь, он показывает беззубые десны. — Пиши: Суханек Антонин, забойщик…
— Гляди-ка, дед Суханек! — замечают шахтеры. Старик хихикает.
— Понятное дело, без меня не обойдутся! Я «Кристину» знаю что свои пять пальцев, голубчики! Пятнадцать годков назад я тоже такое видал…
Из толпы выбирается плечистый гигант, спина у него широкая, как у битюга, лицо красивое, круглое.
— Я, пожалуй, пойду, — спокойно говорит он. — Мартинек Ян, крепильщик.
— Холостой? — неуверенно спрашивает Войта.
— Ну да, — отвечает крепильщик. — Запишите, холостой.
— Тогда и я, Фалта Иозеф, подручный забойщика, — раздается в толпе.
— Выходите сюда!
— Иди, Пепек!
В толпе движение.
— Давай, Пепек!
Пепек проталкивается, засунув руки в карманы.
— Сколько заплатите?
— Трижды по три шестьдесят.
— А если ноги протяну?
— Похоронят с музыкой.
— А Анчка как?
— Вы уже повенчались?
— Нет, не повенчались. Она получит что-нибудь?
Помощник штейгера чешет карандашом лоб.
— Не знаю. Лучше уж я вас вычеркну, ладно?
— Не согласен, — протестует Пепек. — Это я в шутку… А премия будет, если мы их вытащим?
Помощник штейгера пожимает плечами.
— Речь идет о людях, — отвечает он сухо.
Пепек великодушно машет рукой.
— Ладно. Сделаем. Я спускаюсь.
Фалта Иозеф озирается — что бы еще такое сказать, но позади него уже стоит кто-то длинный и смотрит ввалившимися глазами поверх голов.
— Вы записываетесь?
— Адам Иозеф. Забойщик.
— Но вы женатый, — колеблется Войта.
— Что? — переспрашивает Адам.
— Женатых не велено принимать.
Адам проглотил слюну и шевельнул рукой.
— Я пойду, — упрямо буркнул он.
— Как хотите. — Войта подсчитал карандашом в записной книжке. — Пятеро. И никого из десятников?
От толпы отделяется низкорослый человечек.
— Я, — говорит он самодовольно. — Андрес Ян, десятник подрывников.
— Пес-запальщик, — бросает кто-то из шахтеров.
— Хотя бы и пес, — резко обрывает Андрес, — а свой долг я выполню.
Войта постучал карандашом по зубам.
— Андрес, ведь вы тоже…
— Женат, знаю. Трое детей вдобавок. Но кому-то нужно идти с командой, — высокомерно провозглашает он и вытягивается в струнку, чуть ли не становится на цыпочки. — Порядка ради.
Толпу расталкивает силач, не спуская с Андреса налитых кровью глаз.
— Тогда иду и я.
— Вам что угодно?
— Я тоже иду. — Красные глаза на одутловатом лице пожирают «пса» Андреса. — Матула Франтишек, каменщик.
— Каменщику там нечего делать, — возражает Войта,
— С крепильщиком крепь ставить, — хрипит гигант.
Войта оборачивается к Мартинеку.
— Ладно, — добродушно соглашается молодой великан. — Там работы и на двоих хватит.
— Тогда ступайте все в контору подписывать обязательство, — говорит помощник штейгера. — Теперь вторая команда. Кто хочет?
— Здесь. Григар Кирилл, забойщик.
— Пивода Карел, откатчик.
— Вагенбауэр Ян, крепильщик.
— Участковый десятник Казимоур.
— Влчек Ян, забойщик.
— Кралик Франтишек, подручный забойщика.
— Фалтыс Ян, забойщик.
— Рубеш Иозеф, забойщик.
— Сивак Иозеф, крепильщик.
— Кратохвил Ян, откатчик.
— Голый Франтишек, откатчик.
Черный батальон плотнее смыкается вокруг помощника штейгера.
— Да пиши ты уж всех по порядку. Скорее дело пойдет!
Станислав Пулпан медленно раздевается вместе с остальными. Тяжело и тоскливо в чужой бригаде — ведь даже и к таким, как Григар с Бадюрой, можно привыкнуть. Пять-шесть недель назад он впервые раздевался в этой душевой; ему показали — вот твоя вешалка для одежды, на этой вот цепочке ты поднимешь свои вещи под потолок и замкнешь ее. Тогда он взволнованно, с любопытством смотрел, сколько этой одежды под потолком — казалось, там висит стая больших летучих мышей, прицепившихся вниз головой; тогда он еле сдерживался от нетерпения — скорей бы в шахту… Где же здесь вешалка крепильщика Яна Рамаса, где висят вещи Антонина Кулды, отца семерых детей?.. Сейчас, когда Станда не видит Хансена, вся эта затея кажется ему странной, бессмысленной, почти нереальной. В какую историю он впутался! «Эй ты, сопляк! — будто слышится ему насмешливый голос Бадюры. — Небось перед Хансеном выслужиться захотел?»
Станде немножко стыдно — и вправду, не следовало ему выскакивать первым, на глазах у всех, и, конечно, это пришлось им не по душе, — новичок, откатчик, а туда же, вперед всех суется, будто без него не обойдутся! Ну погоди, ужо внизу поглядим, каков ты есть!
Станда украдкой, неуверенно поглядывает на остальных, но его никто не замечает. Дед Суханек сует тощие ноги в рабочие штаны, заправляет рубашку и радостно тараторит о том, как было дело пятнадцать лет назад. Да-а, их там осталось сто семь, куда покрепче тогда трахнуло; мы вытаскивали их на-гора по частям…
Адам сидит с ботинком в руке, смотрит куда-то в пустоту, и на длинной шее у него прыгает кадык, но вот он махнул рукой и натягивает тяжелый заскорузлый опорок. Пепек еще голый, он скребет себе спину и объясняет молодому крепильщику что-то насчет жульнических порядков на шахте, о пройдохах уполномоченных и так далее; узловатые мышцы на руках и бедрах так и перекатываются у него под кожей, он весь черный и мохнатый, точно собака, и от него разит потом… зато Пепек настоящий крепыш, ничего не скажешь; Мартинек благодушно смотрит на него сверху вниз голубыми глазами, почесывая золотые завитки на выпуклой груди; боже, какой он красивый! — любуется Станда, затаив дыхание; такое сильное, спокойное тело, широкие плечи, руки и ноги могучие, словно бревна… Станде вдруг становится ужасно стыдно своего длинного белого тела, своих вялых мышц на руках и узкой грудной клетке. «Какой я мужчина», — малодушно думает он и поспешно набрасывает на себя рабочую рубашку, но, выпростав голову из ворота, он видит, что крепильщик Мартинек по-детски улыбнулся ему всем своим круглым лицом. Станда обрадовался. «С Мартинеком я подружусь, — думает он уверенно. — Сколько ему может быть лет? Тридцать, не больше…» Каменщик Матула сопит, сражаясь со своей рубашкой; брюхо у него обвисло мешком, грудь словно у женщины, спина широкая, сильная, заплыла салом… Станда морщит нос, так ему противно. Чистый бегемот, ему бы еще только захрюкать. Наконец Матула всовывает свои толстые, словно надутые воздухом руки в рукава и натягивает грязную рубаху; из ворота показывается щетинистая башка и одутловатое лицо; теперь он сидит, отдуваясь, совершенно изнеможенный. «Боже мой, — недовольно рассуждает Станда, — и этот пьяный боров пойдет с нами! Да и вообще мы на героев не похожи; от нас так несет потом и вонью; и это называется спасательная команда! Ничтожная горсточка шахтеров — в огромной душевой нас и не видно! А еще говорят о спасении человеческой жизни! Почему не пошлют больше? Надо бы опустить в шахту всех четыреста пятьдесят углекопов с „Кристины“, пусть все сражаются с подземными силами за своих товарищей! Господи, какой будет толк от нас, от этой жалкой кучки!» — думает Станда, и душа у него уходит в пятки.
Но уже появился десятник-запальщик Андрес, по прозвищу «пес»; на нем такая же измятая одежда, как и на остальных, и такая же пропотевшая заскорузлая шапка, но он задирает нос и взглядом пересчитывает людей. Первая спасательная мгновенно замолкает. Каменщик Матула захрипел, взглянул на «пса» Андреса налитыми кровью глазами; он сжимает и разжимает опухшие кулачищи, точно хочет задушить запальщика. Тот скользнул по Матуле взглядом, но форса не сбавил.
— Готовы?
— Ага, — ответил за всех дед Суханек и вежливо осклабился беззубыми деснами.
— Берите лампы и пошли.
Шахтеры идут цепочкой к клети, помахивая тяжелыми лампами. Над лесом, за отвалами и заборами, стоит золотое послеполуденное солнце; Станде хочется остановиться, — ведь это, может быть, в последний раз! На сердце у него грустно и сладко, но ему приходится почти бегом догонять остальных. Выходит толстый замасленный машинист и смотрит на них.
— Бог в помощь, ребята! — кричит он шахтерам.
— Бог в помощь…
Клеть уже ждет, они набились в нее — можно спускаться. Кто-то протягивает им руку.
— Бог в помощь, молодцы, возвращайтесь!
Клеть проваливается, но еще видно, как наверху у канатов несколько человек в синих блузах поворачиваются и подносят руку к козырьку.
— Бог в помощь!
— Бог в помощь!
У «пса» Андреса твердеет лицо, дед Суханек шевелит губами, точно молится, а клеть летит вниз в черную шахту. У Станды на глазах навертываются слезы, все происходит так торжественно и печально, будто при последнем прощании. Даже Пепек хмурится и молчит; Адам смотрит куда-то ввалившимися глазами, но, вероятно, ничего не видит; Матула тяжело пыхтит, и только круглое, ясное, несколько сонное лицо крепильщика спокойно сияет. Клеть падает стремительно, и у Станды словно отрывается сердце и летит вниз, все глубже и глубже. А черные стены бегут и бегут вверх, и усиливается тяжесть в ногах и духота; горсточка людей с мигающими лампами спускается все ниже — и конца не видно этому спуску. «Не может быть, — ужасается Станда, — шахта никогда не была такой глубокой, мы падаем уже так долго! А вдруг все это мне только снится?» — приходит ему в голову, он тайком щиплет себя за руку и на мгновение закрывает глаза; но по-прежнему бегут вверх отпотевшие стены и тускло поблескивают капельки воды в свете мигающих ламп; по-прежнему крепко стиснуты челюсти Андреса, дед Суханек беспрерывно шевелит беззубым ртом, а Адам смотрит невидящим взором бог весть куда; только крепильщик Мартинек подмигнул Станде как старший товарищ и дружелюбно, чуть смущенно улыбнулся, — ничего, дескать, сейчас будем на месте, — или что-нибудь в этом роде. Станда переводит дух. Клеть замедляет ход и останавливается с мягким толчком; кто-то открывает ее снаружи и говорит:
— Бог в помощь!
У двери стоят двое носилок и толпятся люди.
— Бог в помощь, ребята!
— Бог в помощь!
Здесь это приветствие звучит как-то многозначительней, чем наверху, Станда с трудом его произносит; и эти носилки, и люди с красным крестом на белой нарукавной перевязи… Какой-то десятник подходит к Андресу, и они идут рядом, покачивая лампами; на рудничном дворе стоят ряды пустых вагонеток; Станда никогда еще не видел шахту такой мертвой и странной. Да что здесь: здесь еще светят на потолке электрические лампочки и бегут вдаль, словно бусинки, нанизанные на нитку; бригада выравнивает шаг и идет, идет между рельсами по бесконечному сводчатому коридору; дед Суханек пустился в разговор, Пепек Фалта насвистывает сквозь зубы. Иногда встретится человек с лампой, постоит.
— Бог в помощь!
— Бог в помощь! — отвечают ему.
Вот и перекресток. Десятник с лампой останавливается.
— Ну, мне пора назад. Бог в помощь, ребята!
— Бог в помощь!
«Пес» Андрес выходит вперед — маленький командир, ведущий свой отряд в окопы. Только сабли в руке не хватает этой сволочи. Здесь нет ни кирпичной облицовки, ни цепочки огней; Станда неуверенно косится на деревянную обшивку — потолок что надо, крепь органная, в конце концов, кажется, не так уж плохо, — подбодряет себя Станда. Поворот в боковой штрек, перегороженный вентиляционной дверью. Бледный длинный человек отпирает ее.
— Бог в помощь!
— Бог в помощь!
— Вот и восемнадцатый! — восклицает дед Суханек. — Мы тут делали проходку двадцать лет назад. Ох, и гиблый штрек был, почва то и дело вспучивалась… и теперь еще выпирает.
Стоит гнетущая духота, Станда обливается потом, по лбу Матулы тоже стекают тяжелые капли; Пепек вытирает нос тыльной стороной ладони, круглое лицо крепильщика Мартинека блестит, как масляный блин.
— Жарко, правда? — спрашивает он у Станды с улыбкой, будто идут они полевой дорогой под палящим полуденным солнцем и на них веет зноем и запахом хлеба от высокой ржи, но там все-таки порой налетит легкий ветерок, освежит лицо, а здесь — давит неподвижный воздух.
Чуть не падая, Станда вытирает лоб шершавым рукавом, а дед Суханек, сухонький и сморщенный, как пустой кисет, между тем семенит вперед и без умолку весело болтает о чем-то. Адам идет, понурив голову, и лицо его поблескивает, точно дубленая кожа, а «пес» Андрес кажется еще более злобным и высохшим, чем когда-либо. Огонек его лампочки мигает все дальше, точно погружаясь в бесконечную тьму, но все снова и снова возникают перед ним косые пары стоек, с распорок и перехватов свешиваются белые сталактиты, шапки и бахрома подземных лишайников и плесени, и ход опять замыкается, точно валится на тебя; тебе остается лишь, спотыкаясь, шагать вперед и вперед вслед за трепетным огоньком.
Вдруг запальщик Андрес покрутил лампой, как бы подавая сигнал.
— Гляди в оба, — спокойно предупреждает крепильщик Мартинек.
С кровли свешивается треснувшая перекладина; высокому Адаму приходится согнуться, чтобы не разбить себе лоб; за ней другая, третья, целый ряд поломанных балок. У Станды внутри все похолодело: теперь, должно быть, дальше нельзя — обвалится!
Он ждет — сейчас все станут и скажут: «Тут мы не пройдем, баста!»
Однако Адам только согнулся больше обычного и двигается дальше, крепильщик опустил широкие плечи, огромный Матула пыхтит позади Станды — лезь же, парень! — а прыгающий огонек Андреса неумолимо ввинчивается в темноту. Уже и Станде приходится нагибаться под продавленной кровлей, он боится взглянуть вверх, где под тяжестью осевшей кровли провисают обломки сланца, — ведь все это может обрушиться, и нас засыплет! Конечно, засыплет: вон сколько камней уже валяется на полу и на рельсах — пустая порода сыплется между лопнувшими затяжками! «Я дальше не пойду!» — хочется заявить Станде; а огонек Андреса все так же быстро бежит вперед, но уже не ровно, а как-то петляя и подпрыгивая, мелькая то там, то здесь; Адам и крепильщик, согнувшись, тоже движутся быстрее, все ближе за спиной тяжелое сопение каменщика Матулы. Станда бежит рысью, перекидывая тяжелую лампу из руки в руку, ему хочется вытереть платком пот, заливающий глаза, да некогда; скорей, скорей бы уж пройти этот штрек! Черт возьми, тут и стойки-то все полопались, выпали из стен, как сломанные лучинки, кровля обвисла и держится лишь на этих обломках — и куда только ведет нас этот Андрес! Станда готов заплакать от страха, но надо идти, спотыкаться о груды камней, чтобы его не протаранил лохматой башкой согнувшийся в три погибели Матула, тяжело пыхтящий за спиной. И вдруг сам Станда уткнулся носом в широкие плечи крепильщика Мартинека.
— Дальше нет хода? — вырвалось у Станды.
— Есть, — спокойно отвечает Мартинек, протискивая плечи и зад между торчащими бревнами. — Придется здесь чинить.
Станда не в состоянии представить себе, как можно все это привести в порядок: с обеих сторон разрушенная бревенчатая обшивка, лопнувшие пополам стойки, раздавленные нависшей кровлей, которая всей тяжестью лежит на трескающихся подлапках. «Да мы никогда не выберемся отсюда, — с ужасом чувствует Станда, — нас того и гляди задавит!» И он втягивает голову в плечи, по спине у него струится пот, ноги как-то странно подгибаются, слабеют с каждым шагом; а впереди по-прежнему бодро подмигивает пляшущий огонек Андреса. Господи, и когда только конец этому путешествию!
Вот огонек остановился и сигналит: «пес» Андрес ждет остальных.
— Ну как? Все тут?
Что теперь будет? Вон на перевернутой вагонетке сидит инженер Хансен, подперев голову руками. Андрес пересчитывает взглядом своих подчиненных и сухо приказывает:
— За мной!
И, четко отбивая шаг, он подходит к инженеру Хансену, щелкает каблуками и, с лампой в левой руке, вытягивается по-военному.
— Бог в помощь! — официальным тоном рапортует он.
Ханс поднял голову, на испачканном носу у него сверкают бисеринки пота, а на лбу под кожаным козырьком синяки, — будто он с кем-то подрался.
— Явился в ваше распоряжение десятник подрывников Андрес с командой. Забойщик Адам, забойщик Суханек, крепильщик Мартинек, подручный забойщика Фалта, каменщик Матула и откатчик Пулпан.
«Ну и болтун!» — пристыженно думает об Андресе Станда.
Ханс привстал, приложив руки к козырьку.
— Gut. Gut.
Станда выпрямился по-солдатски, дед Суханек даже моргать перестал, великан Мартинек смущенно вытягивает свои ручищи по швам, сам Пепек с усмешкой выпячивает грудь; только Адам смотрит куда-то в угол, а Матула налитыми кровью глазами пожирает бравого Андреса. Хансену хочется что-то сказать, но бедняга не знает чешского языка, поэтому он лишь растерянно улыбается чумазой рожицей, кивает головой и повторяет свое «gut».
— Ну конечно, гут, — отвечает дед Суханек, и все кивают; Ханс — славный парень, его все любят. Сейчас он что-то говорит, скорей всего по-шведски, и показывает длинной рукой в завалившийся угол, перед которым только что сидел.
— Ай-ай! — вырвалось у Пепека.
— Вот так штука, — сказал с видом знатока Суханек и присел на корточки к завалу.
Что там такого — просто груда обломков, — смотрит Станда, — изломанные бревна, перемешанные с камнями; вот торчит что-то вроде расщепленной стойки, сверху нависла глыба, которая держится только на двух надломленных перекладинах…
Дед Суханек встал и затянул потуже ремень брюк.
— Погляжу-ка я, что там такое, господин инженер, — говорит он. — Я-то знаю, что к чему в «Кристине».
Хансен хоть и не понимает, но, вероятно, догадывается, о чем речь, он что-то произносит, постукивая пальцем по плечу деда.
— Ладно, ладно, — соглашается Суханек, — я осторожно. Обушок, ребята, я постучу тем троим…
Станда начинает соображать, что это и есть, должно быть, тот самый заваленный штрек. Можно будто бы, как говорил Старик, пробраться по нему до самого конца; но теперь тут, видно, все окончательно обрушилось и ничего нельзя сделать. А тем временем дед Суханек становится на четвереньки и просовывает лысую голову в щель под двумя заклинившимися бревнами.
— Ничего, дело пойдет, — бормочет он.
Вот он уже влез в расщелину до поясницы, дернулся несколько раз — и дедовы опорки исчезают на глазах изумленного Станды в беспорядочной груде обломков крепи.
Пепек Фалта снимает пиджак и рубашку, кладет их на опрокинутую вагонетку; от него нестерпимо несет резким запахом пота. Станда не может представить себе, что же они будут тут делать; пока все только растерянно оглядывают этот хаос; тут настолько тесно, что и не повернешься. Крепильщик Мартинек смотрит голубыми глазами на перепачканного Ханса.
— Господин инженер, — медленно произносит Мартинек, показывая назад толстым большим пальцем, — мы с Матулой можем пока вон там кровлю подбить.
Хансен кивает головой, — смотри-ка, значит, он все понимает! Мартинек стаскивает с себя пиджак и с трудом расстегивает толстыми негнущимися пальцами пуговку у ворота рубашки, при этом он смотрит вверх на полопавшиеся перекладины.
— Силища-то какая, — говорит он с мальчишеским восхищением и не может удержаться, чтобы не коснуться кровли ладонью. — Вот так сила, братцы, — изумляется он, и на лице его сияет счастливая улыбка. — Ну пошли, Матула, будем ставить подпорки.
Матула неохотно отрывает взгляд от «пса» Андреса и, хрипло пыхтя, вразвалку идет за крепильщиком. «Он, верно, пьян», — думает Станда.
А запальщик Андрес все еще стоит навытяжку перед Хансеном, видимо ожидая распоряжении; Адам стаскивает с себя рубашку; Пепек уже поплевал на ладони и начинает выбирать камни из груды обломков.
— Постой, — басит Адам, пытаясь сдвинуть какое-то торчащее бревно.
Андрес вдруг бешено накидывается на Станду.
— А вы что, ворон считать пришли? Марш носить вон те камни!
— Куда? — неуверенно спрашивает Станда.
Запальщик даже зашипел при виде такой беспомощности.
— Пойдем, — рявкнул он и отвел Станду шагов на тридцать по штреку. — Сюда. И складывать ровным штабелем, понятно? Уголь отдельно, пустую породу вот туда.
Станда снял пиджак и принялся таскать камни, обливаясь потом. «Как каторжник, — сказал он себе. — И это называется спасать человеческую жизнь!».
У него уже болит поясница, руки разбиты в кровь этими камнями; между лопатками по спине струится пот, щиплет глаза, щекочет ноздри и жжет губы; Станду мучит жажда, он пил бы и пил, шумно втягивая в себя воду. Он уже давно сбросил взмокшую рубаху, теперь штаны прилипают к тощему заду! Непременно какой-нибудь чирей вскочит, — бегаю весь потный с этими камнями! Разве не видит Хансен, как я надрываюсь? А тут вдобавок пришел «пес» Андрес, пнул камни и кричит:
— Это, по-вашему, штабель?! Это куча навозная! Точно метр на метр, и чтоб углы были прямые!..
А Адам с Пепеком тем временем тихонько переговариваются у груды обломков:
— Постой, я немного подрублю…
— Шевельнулось? Ну-ка, погоди…
— Я держу, давай! — пыхтит Пепек, и мышцы у него вздуваются буграми.
Адам прямо сверлит своими впалыми глазами заклиненные обломки и расщепленные бревна; все здесь уже принимает другой вид, появляется отверстие, в которое можно вползти на четвереньках. Издалека доносятся удары по бревнам и скобам — должно быть, это Мартинек с Матулой. «Пес» Андрес усердно бегает от Мартинека к Адаму, торчит над Пепеком, снова обнюхивает кучу камней у Станды, чтобы не стоять без дела; Хансен прислонился к лопнувшей стойке и прикрыл глаза — видимо, прислушивается; над головой иногда так странно потрескивает и шумит, словно где-то с шорохом сыплются камни. «Как бы с ним чего не случилось», — заботливо, как женщина, думает Станда, — о себе он уже почему-то совершенно забыл. Человек ко всему привыкает.
— Погоди-ка, — громко говорит Адам и оборачивается к Андресу. — Суханек что-то запропастился.
Запальщик Андрес остановился как вкопанный, Хансен отлепился от стены, и оба прислушались. Тишина. Слышен лишь визг пилы, и снова шорох, словно сыплются камни.
— Я, пожалуй, полезу погляжу, — нерешительно произносит Адам и озабоченно моргает. — Пора бы ему вернуться.
У Андреса снова твердеет лицо.
— Идите посмотрите, что с ним.
Адам на четвереньках лезет в дыру, вот он втянул свои длинные ноги; только слышно, как он возится где-то в глубине. Станда наклонился было за очередным камнем, но Андрес метнул на него сердитый взгляд и прошипел:
— Тише!
Что ж, тише, так тише; Станда бессильно прислоняется к стене и прикрывает глаза. Вот, значит, и все. Никакой доблести, никакого «положить жизнь», только камни таскай, как раб…
Опять зашуршало, теперь ближе, из щели между вздыбившимися стойками высунулись опорки Адама.
— Подай кайло, — глухо донеслось из дыры.
Пепек мигом подает кирку, и опорки втягиваются внутрь. Станда вопросительно поглядывает то на Хансена, то на Андреса — что-нибудь случилось? А Мартинек между тем преспокойно работает топором. Из отверстия доносится осторожное постукивание и возня; «пес» Андрес присаживается на корточки у дыры и прислушивается с суровым, напряженным лицом.
— Может, Станде сбегать за носилками? — вдруг предлагает Пепек, но Андрес отрицательно качает головой, не переставая слушать, вдруг он быстро, как барсук, сам влезает в дыру.
Едва исчезли его ноги, как следом за ним ползет и инженер Хансен…
— Случилось что-нибудь? — с замирающим сердцем спрашивает Станда.
— Видно, деда засыпало, — цедит Пепек сквозь зубы. — И на кой черт старый хрыч полез туда. — Пепек злобно оторвал щепку от разбитой стойки, потуже стянул ремень на животе. — Надо поглядеть. Погоди тут.
И протиснулся в дыру за остальными.
Теперь Станда остался один на один со своим бьющимся сердцем. Деда засыпало. Каких-нибудь полчаса назад он засучивал здесь рукава… Опять затрещало где-то в кровле; да нас всех засыплет! Станде жутко и тоскливо; он прислушивается у дыры, светит в нее лампочкой — ничего, кроме мешанины из дерева и камней. Бух, бух! — долетают глухие удары с той стороны, где работает Мартинек. Станда побежал туда, не думая больше о лопнувшей обшивке. Крепильщик Мартинек забивает кувалдой толстую подпорку под треснувшую перекладину. Матула, приподняв ее жирным плечом и поддерживая своей бараньей головой, тяжело пыхтит.
— Еще немного, — спокойно говорит крепильщик и бухает большим молотом так, что содрогаются верхние переклады.
— Суханека засыпало, — еле переводя дух, сообщает Станда.
— Да ну? — слегка удивляется крепильщик. — Давай-ка еще малость…
Лампочка освещает крепильщика снизу; видно, как при каждом взмахе кувалды высоко поднимается его грудная клетка. Матула тяжело дышит, подпирая разбитое бревно тучным загривком; при каждом ударе кувалды он весь сотрясается и внутри у него что-то покряхтывает; над головой трещит крепь и хрустят раздробленные камни, но Матула, лоснящийся от пота, держит, упираясь широко расставленными ногами, — еще раз, бух, теперь можно отпустить…
Крепильщик Мартинек поглаживает ладонью круглую балку.
— Так, ладно, — говорит он своим мягким, каким-то приглушенным голосом.
Каменщик Матула растирает опухшей ручищей мокрый затылок и, хрипя, переводит дух.
— Нам тут работенки хватит, — объясняет крепильщик, любовно оглядывая две пары рухнувших стоек. — Зато держать будут.
И, вытирая ладони о штаны, Мартинек отправляется за новой подпоркой.
— Суханека засыпало, — повторяет Станда Матуле.
Каменщик поднимает налитые кровью глаза.
— Ты уже говорил.
— Нас всех засыплет!
— Это почему же?
Почему? Станда не знает, как объяснить этакому тупому волу; разве тот не слышит, как потрескивает и шумит над головой? Весь штрек завалит…
— Весь штрек завалит… — лихорадочно лепечет Станда.
Тут возвращается крепильщик с кругляком на плече.
— Не завалит, дружок, — говорит он невозмутимо, — наша крепь выдержит.
— Что ж вы, не слышите, как трещит все время?
— Мне слушать некогда, — усмехается Мартинек. — Ну, Матула, давай теперь эту…
Станда в смятении бредет к завалившемуся ходу. Пепек уже вылез оттуда и вытаскивает теперь из дыры осыпавшиеся камни.
— Что там? — поспешно спрашивает Станда.
— Не знаю, — угрюмо ворчит Пепек. — Там можно ползти только друг за дружкой… Кровля ломается…
— А что Суханек?
— Да они пошли за ним, — недовольно отвечает Пепек. — Подай-ка мне кайло!
«Тупицы, тупицы! — в отчаянии думает Станда. — Засыпало человека, а им хоть бы что! И поговорить ни с кем нельзя… Боже, что мне делать?» Опять зашумело в кровле; но Пепек даже не поднял головы — он раскачивает киркой застрявшую глыбу, так что спина у него взгорбилась от усилий.
Станда удрученно вздохнул, нагнулся за камнем и потащил его к штабелю. Так — уложить ровно, чтобы углы были совершенно прямые. Класть камень на камень как можно ровнее… Пусть теперь попробует Андрес сказать, что штабель похож на навозную кучу! Станда с каким-то удовлетворением оглядывает свою работу. Еще немного — и будет ровно кубометр. И откатчик Станда носит камень за камнем и ни о чем другом больше не думает.
Из расщелины задом выползает Хансен и отряхивает костюм.
— Js gut,[119] — отвечает он кивком на вопросительный взгляд Станды и по-детски улыбается.
Теперь вылез «пес» Андрес; лицо у него смягчилось, стало даже какое-то дряблое, как шляпка старого гриба.
— Вытащили деда, — говорит он, ни на кого не глядя. — Там кровля обрушилась, он не успел выбраться…
И он идет посмотреть на работу Станды, но не ругается, только чуть кривит рот.
— Ладно, работайте быстрее, чтобы место очистить!
Для Станды эти слова звучат почти похвалой; он уже, собственно говоря, совсем не сердится на запальщика. Пес и есть, ничего не поделаешь, но когда он видит хорошую работу, так хоть признает это и не лается.
Из дыры высовываются длинные ноги Адама; вот он уже весь тут и поднимается с трудом, точно распрямляется по частям. Он взмок от пота и едва стоит на ногах.
— Теперь отдохните малость, — ворчит «пес» Андрес каким-то совсем другим тоном, и Хансен говорит что-то Адаму по-шведски с таким видом, будто собирается похлопать шахтера по плечу. Адам вытирает под глазами — столько там набралось пыли и пота.
— Мало… места было, — еле произносит он и прислоняется к перевернутой вагонетке, потому что у него подкашиваются ноги.
Теперь появляется еще пара опорок, и медленно, на ощупь выползают наружу тощие ноги деда Суханека; он, видно, совсем выбился из сил и лежит теперь наполовину в дыре.
— Давай, давай, дед, — грубо подгоняет его Пепек и тащит старика за ноги.
Суханек наконец вылез и сидит на земле, гладя себя по плешивому темени, весь какой-то обмякший, слабый. Он часто дышит, и раскрасневшиеся щечки ходят у него ходуном.
— Так тебе и надо, чего полез? — сердито говорит ему Пепек. — Пошли, что ли, отведу тебя.
— Чего… чего я полез? — растерянно переспрашивает Суханек. — Я только постучать им хотел, понятно? Я эти места знаю.
— И могли там задохнуться, — сердится запальщик Андрес.
— А позади меня рухнуло, — тонким голоском возражает дед. — Вернуться-то я и не мог. Двигаю ногами, пресвятая троица, тут же дырка должна быть… а ее и в помине нету. — Дед Суханек засмеялся, обнажив беззубые десны. — Ну, нет ее и нет.
«Пес» Андрес наклонился к нему.
— Послушайте, Суханек, Фалта со Стандой вас проводят.
— Зачем? — удивился дед. — Я могу работать. Я только малость задохся там. — Дед Суханек неуверенно становится на трясущиеся ножки. — А где моя лампа?
— Там.
— Ай-яй-яй, — сокрушается дед. — Значит, там осталась…
И он опять опускается на колени и сует голову в щель.
— Куда?
— За лампой, — бормочет Суханек, а из дыры видна уже только одна дедова нога, но Пепек выволакивает старика обратно.
— Вот чертов дед!
— Ты чего?
— Да ведь там кровля рушится! Сиди и не рыпайся!
Дед Суханек сидит на земле, придавленный горем, и недоумевающе качает головой.
— Я забыл лампу! — шепчет он. — Пепек, у меня там осталась лампа!
Тем временем запальщик Андрес пробует объясниться с Хансеном по-немецки, но дело идет туго, судя по тому, как они оба размахивают руками. «Я мог бы переводить вам, — думает Станда, — но раз вы меня не приглашаете, ладно! Буду носить камни!»
Хансен усердно кивает головой и говорит теперь по-шведски; черт его знает как, но эти двое в конце концов начинают понимать друг друга. Немного подальше слышно, как Мартинек в штреке подбивает и крепит стойки.
— Слушайте, ребята! — Андрес оглядывается на своих подчиненных, но налицо лишь Адам, Станда и дед Суханек, который никак не соберется с силами. — Господин инженер говорит, что так мы в этот штрек не попадем. Надо по всем правилам сделать проходку, чтоб дорогу проложить.
— Там карманы с газом, карманы, — шамкает дед Суханек. — И знака никакого не подает, а просто вдруг — трах! — и валится. Я ничего не слыхал, и нате вам, вдруг всю задницу засыпало. Пресвятая троица, думаю, непременно это карманы.
— Прежде всего нужно здесь расчистить место и привести в порядок воздухопровод, — продолжал Андрес. — Чтобы тут чисто было, как в забое, понятно вам? Такое свинство нельзя оставлять, если делать проходку!
— Вспомнил! — радостно воскликнул дед Суханек. — Они стучали. Стучали! Я тюкнул обушком в стену, а они ответили. — Суханек осекся. — Да где он, обушок-то? Я там обушок оставил!
«Пес» Андрес взволнованно обернулся к нему, нетерпеливо, отрывисто спросил:
— Суханек, вы уверены, что это они стучали?
— Ну да, стучали, — настаивал дед. — Всякий раз трижды: тут, тук, тук… Только я там обушок оставил…
— Значит, к ним поступает воздух, — с облегчением сказал Андрес. — Вот это здорово, черт побери!
— Ja, — кивает Ханс. — Gut.
Из обрушенного штрека доносится шум, и оттуда показываются ноги Пепека.
— Зачем вас туда понесло? — накидывается на него Андрес.
— Лазил посмотреть, — цедит сквозь зубы Пепек, выпрямляясь. — Получай свою лампу, дед.
Лицо деда морщится от радостного смеха.
— Вот анафема! А обушка там не было?
— Какого еще обушка?
— Слушайте, Фалта! — вскипает запальщик. — Если вы у меня еще раз выкинете такую штуку…
Пепек бросил на него разъяренный взгляд.
— Съем я, что ли, вашу дыру? — Он посмотрел на свое кайло. — Надо бы подпорки… за тридцатым метром. Там кровля обвисает… Можно только на брюхе проползти. — Пепек сплюнул и сделал вид, что вытаскивает из- под обломков какую-то расщепленную балку, а на остальное ему, мол, наплевать.
— Как будто я сам не знаю, что кровля там провисает, — бурчит Андрес, ни к кому не обращаясь. — Значит, проходку придется делать отсюда…
— Если бы там покамест подпорки поставить, — громко говорит Пепек в стену, — можно было бы начать проходку оттуда…
— Как бы не так, — обращается Андрес в потолок, — кто-нибудь туда влезет, а его сверху придавит…
Пепек опять сплюнул, продолжая возиться с балкой.
— Подумаешь, я бы сам поставил подпорки, — бормочет он как бы про себя, бесцеремонно повернувшись спиной к «псу» Андресу.
Ага, они поругались и теперь не разговаривают друг с другом!
— …стану я всякого караулить, как же! — огрызается Андрес, ни на кого не глядя, и демонстративно направляется к Мартинеку.
— Пес! — довольно громко зашипел Пепек. — До чего надоел, сволочь этакая! Еще орать на нас вздумал…
Слышно, как Андрес отводит душу на крепильщике; тот спокойно отвечает высоким голосом…
— Ну как, — обращается Пепек к Хансену, — ставить мне пока там подпорки?
Ханс кивнул.
— То-то же! — признательно буркнул Пепек и благодарно сверкнул глазами в сторону Хансена. — Он тоже не боится. Станда, пилу! И просунь мне туда какое-нибудь бревно, понятно?
После этого он налил в ладонь масла из лампы и натер им себе шею и плечи.
— Ну, я полез, Адам. Если запальщик что скажет, передай ему — пусть поцелует меня в…
Адам кивнул, продолжая разбирать завал.
Дед Суханек все еще сокрушенно крутит головой.
— Первый раз такое случилось: чтобы я да инструмент когда где оставил — в жизни этого не было, тридцать лет не случалось такого, братцы… Я помогу тебе, Станда, — добавил он живо и принялся убирать осыпь; бедный дед со стыда сам себя понизил в ранге, теперь он, как откатчик, носит камни, ковыляет с ними, еле переводя дух…
— Сколько вам лет? — не удержался Станда.
— Пятьдесят пять. А зачем тебе?
— Просто так.
Деду можно дать все семьдесят, неужто шахта так сушит людей? Или тут другая причина?..
Вернулся запальщик.
— Послушайте, Андрес, — восклицает дед, выпустив из рук камень. — Коли тот обушок не найдется, тогда… пусть у меня вычтут…
«Пес» Андрес ничего на это не ответил.
— Давай, давай, ребята, — устало проворчал он. — Скорей бы до воздухопровода добраться…
После этого он присел у обрушенного штрека и прислушался. Конечно, Пепек там. И десятник хмурится как черт, того и гляди укусит.
Теперь Станда обнаруживает некоторый порядок в работе. Мартинек и Матула постепенно приближаются к крейцкопфу, подпорка за подпоркой — вот и ладно, друг, еще тут подпереть бы… Хансен подойдет, посмотрит, удовлетворенно кивнет и идет дальше; то тут, то там он поднимает блестящий чумазый нос к крепи и озабоченно смотрит — не ломаются ли дальше перекладины. Или остановится и настороженно прислушивается. Или опустит контрольную лампочку к полу — нет ли газа, а встречаясь взглядом со Стандой, подмигивает, будто хочет сказать: ничего, ничего, gut, пока все идет нормально.
Дед Суханек перестал тараторить и усердно разбирает завал; у него кривые, дрожащие ножки, но как много может сделать этот невзрачный человечек! Адам работает молча, неторопливо, но завалившийся штрек словно расступается перед ним; он уже продвинулся внутрь отверстия и, стоя на коленях, расчищает следующий метр прохода. Андресу, наверно, уже надоело, что и обругать-то некого, и он лезет к Пепеку; сейчас они где-то внутри, сердито ворчат друг на друга, лаются, словно два барсука в одной норе. В остальном здесь даже спокойно — нет ни спешки, ни суматохи; только работают люди так, что ног под собой не чуют. Смотри, вот как борются за человеческую жизнь; никакого геройства, — просто тяжкий труд.
В крейцкопф заглянул крепильщик Мартинек.
— Как делишки? — благодушно спрашивает он. — А нам новый лес везут.
Молодой гигант сел на опрокинутую вагонетку, довольно поглаживая широкой ладонью свои голые плечи, и голубыми улыбающимися глазами стал смотреть на незаметную, неторопливую работу Адама.
— Тоже ничего себе работенка, — заметил он через некоторое время.
Из дыры, пятясь, вылезает запальщик Андрес; уже по его заднице видно, что в нем все клокочет от ярости. Едва встав на ноги, он прицепился к Мартинеку.
— Вы что, глазеть сюда пришли? — рявкнул он.
— Ага, — спокойно отвечает Мартинек, даже не повернув головы.
— Марш на место! — срывающимся голосом заорал «пес» Андрес. — Вы здесь не для того, чтобы прохлаждаться, вы… вы…
За спиной у него хрустнуло, и Андрес обернулся, будто на шарнирах. Сзади стоит Матула, пригнувшись, как горилла, и глаза его налиты кровью; он грозно рычит:
— Что? Кто здесь, по-вашему, прохлаждается?
Запальщик прижался спиной к стене.
— Что вам надо? — резко спросил он и сжал кулаки.
— Господи боже, — вырвалось у Суханека, и от испуга он приложил пальцы к губам, словно девочка.
Молодой гигант даже не шевельнулся.
— Оставь его, Матула, — сказал он добродушно, будто речь шла о брехливой собачонке. — Это у него само пройдет…
Андрес отделился от стены.
— А вот я посмотрю все-таки, далеко ли вы продвинулись, — сказал он неестественно спокойным тоном и пошел, не оборачиваясь.
Каменщик Матула повернул за ним, как бык, и растопырил пальцы, готовый вцепиться в горло Андреса.
— Оставь его, — незлобиво повторяет Мартинек, продолжая поглаживать свои голые руки.
Как странно — даже здесь, в шахте, от Мартинека веет чистотой, он кажется каким-то золотистым, и невольно вспоминаются созревающие хлеба. Приветливо и чуточку сонно глядит он на медленную работу Адама. Тот все глубже вгрызается в штрек и даже не обернется; штаны у него постепенно сползают вниз по узким бедрам, на спине выпирают позвонки, но длинные неторопливые руки работают с такой уверенностью, что можно рот разинуть и глядеть, глядеть без конца.
Андрес возвращается надутый и мрачный.
— Надо бы добавить еще переклад к последней паре, — говорит он, ни к кому не обращаясь. — И как следует закрепить скобами.
— Надо бы, — отвечает крепильщик с невозмутимой приветливостью. — А который теперь час?
Запальщик достал часы в желтом слюдяном футляре.
— Скоро половина девятого, — буркнул он, по-прежнему ни к кому не обращаясь и ни на кого не глядя.
— Я, пожалуй, поставлю тут пару стоек, Адам, — говорит крепильщик Мартинек и сладко зевает.
Адам выпрямился, подтянув штаны на голом потном заду.
— Можно, — промямлил он равнодушно.
Запальщик Андрес переминается, хмурит лоб; вон как — ему явно дают понять, что в нем никто не нуждается!
— Пулпан, — раздраженно гаркает он, — полезайте к Фалте и скажите ему, что он может смениться.
— Пожалуйста, — поспешно отвечает Станда, но вдруг чувствует, что у него схватило живот, а к горлу подступает тошнота. Как, лезть в этот завалившийся штрек?.. Но ведь там уже были другие, правда?.. Ну да, были, и Станду засмеют, если он не пойдет: эх ты, сопляк, зачем же ты первым вызывался? Будь здесь хоть Хансен, он бы поглядел на Станду, кивнул бы, и тогда все пошло бы легче…
— Ну, идете, что ли? — ворчит Андрес.
Станда просовывает голову в черную дыру, сердце у него замирает, но кто-то дает ему пинка:
— Лампу-то возьми!
Станда пролезает на четвереньках под обломками, освещая себе путь лампой; он пробирается по грудам мелкого щебня, — иногда нужно ползти на коленях, иной раз можно почти выпрямиться; с кровли свисают лопнувшие балки, он ежеминутно натыкается на них то головой, то плечом. Вдруг он каменеет от ужаса: зашуршало прямо над головой!
— Пепек! Пепек! — зовет он в отчаянии. — Пепек, сейчас все упадет! Иди назад, Пепек!
«Вернусь, не могу дальше, — думает обливающийся потом Станда, распластавшись на острых камнях. — Нет, я должен предупредить Пепека, иначе его засыплет!» Станда ползет дальше; только бы ноги так не тряслись, только бы не подкашивались — ему кажется, что они стали какими-то ватными.
— Пепек! — кричит он слабым, плаксивым голосом.
И вот в довершение всего опрокинулась лампа — пшш! — и погасла. Станда лежит в непроглядной тьме и всхлипывает от страха. Теперь уже и в самом деле надо возвращаться, он пробует попятиться, но ноги его натыкаются на одни полуобвалившиеся стены. Станда готов завопить благим матом, призывая на помощь. «Господи, господи, хоть бы свет был! Пепек! Слышишь, Пепек!» — Станда шарит руками в этой ужасной темноте, нащупывает впереди пустоту и лезет дальше; вот он наткнулся на кучу обломков — значит, точка, дальше пробраться невозможно. Станда со все возрастающим ужасом ощупывает камни — и вдруг до него доносится какой-то новый, на этот раз размеренный шорох.
— Пепек! — из всех сил кричит Станда, продвигаясь вперед ощупью; да… нет… да, вот расщелина, а за ней отверстие пошире; Станда протискивается туда, ободрав плечи, ползет на коленях и натыкается головой на кровлю; теперь шорох и стук слышны ближе, мигает тусклый свет.
— Пепек! — кричит Станда.
Шум прекратился.
— Что такое?
Станде становится легче. Теперь все равно, будь что будет, главное — там Пепек! Уже доносится резкий запах пота, уже виден дрожащий огонек; только сейчас Станда замечает, как судорожно вцепился он вспотевшей рукой в погасшую лампу — и пальцы не разогнуть.
— Пепек, — вырывается у него, — у меня лампа погасла!
— Ну так подай ее сюда, — отвечает Пепек и отодвигает свой зад несколько вбок, чтобы протянуть руку к Станде, так тут тесно между перекореженной крепью.
— Пепек, запальщик велел сказать, что тебе пора смениться.
— Да? — бурчит Пепек. — Можешь ему передать, пусть идет в болото. Я тут доделаю. Держи.
Станда берет зажженную лампу; он почти счастлив, что у него опять есть свет.
— Он с крепильщиком схлестнулся, — сообщает он радостно.
— Ну-ну, ври больше, — удивляется Пепек и, охваченный внезапным любопытством, перестает стучать по бревну. — А что же ему сказал Мартинек?
— Мартинек, — мигом придумывает Станда, — сказал ему… чтобы он на нас так не гавкал, что нам не нужно дважды приказывать…
— Хм, — невольно фыркнул Пепек. — Лучше бы он его по морде съездил.
И вдруг Пепек захохотал так, что у него затрясся зад.
— Станда, а я его, понимаешь, лягнул в самую харю! Он сунул сюда свой нос — и то и се, мол, не по-шахтерски сделано, и вообще… А я прикинулся, будто назад лезу, и как дам ему в зубы каблуком! Ну и плевался он… — Пепек завозился от восторга. — Скажу тебе, ради такого дела я и потерпеть готов… Который час?
— Половина девятого. А может, и больше.
— Значит, скоро сменимся, — соображает Пепек. — Ну, коли ты сюда добрался, постучи-ка им, хочешь?
— Кому?
— Ну, тем троим.
Пепек ловко пополз вперед, Станда не поспевает за ним; теперь ему уже не так страшно — он видит перед собой ноги Пепека и его спину; он только удивляется, до чего длинный этот ходок.
— Здесь осторожнее, — предупреждает Пепек и ползет на коленях вперед. — Здесь того и гляди обрушится.
И он лезет все дальше, на животе, боком, как придется. Но вот Пепек остановился.
— Ползи поближе, — говорит он таинственно, словно играет в какую-то детскую игру. — Теперь, чтобы достать, перелезай через меня…
Станда перебирается на животе через твердое потное тело Пепека, потом светит перед собой — сплошной завал.
— Стучи здесь, — показывает Пепек. — Возьми обломок и бей в это место.
У Станды дрожит рука, и он еле удерживает камень.
— Слышишь? — взволнованно спрашивает Пепек.
У Станды только кровь шумит в ушах.
— Не слышу, — выдыхает он сдавленно.
— Попробуй еще разок, ну… Сейчас… Сейчас они подают сигналы, — вне себя шепчет Пепек.
Тик-тик-тик — точно где-то тикают часы. И снова: тик-тик-тик. Станда от волнения чуть не съехал с Пепека. Значит, они и вправду там! Живые люди — и они отвечают на сигналы Станды! Точно он им руку подал, почти что говорил с ними — тик-тик-тик… Станда с силой бьет в свод: да, я здесь, все здесь — я и Пепек, инженер Хансен и крепильщик Мартинек, вся первая спасательная! Бух-бух-бух — стучит Станда в стену. Вы слышите нас? Не бойтесь, мы придем за вами; если бы даже мне пришлось разгребать эти камни голыми руками… Тик-тик-тик…
— Слышишь, Пепек, они отвечают! — восхищенно шепчет Станда. — Скажи, что мы им поможем, Пепек, что мы их там не оставим!..
— Слезай-ка лучше, — кряхтит Пепек.
Станда неохотно сползает с мокрой спины Пепека; ему хочется постучать еще раз этим людям, громко и медленно, так громко, чтобы они поняли; помощь близка, здесь первая спасательная. Мы уже идем к вам и будем биться с этой стеной, перетаскаем все камни, руки обдерем до костей; вот она, вот — наша рука, товарищи, погребенные заживо; не может, не может того быть, чтобы мы вам не помогли!
— Отполз? — осторожно спрашивает Пепек, шаря позади себя ногами. — А то как бы в рожу тебе не угодить.
— Погоди минутку, — просит Станда; он встал на колени и смотрит восторженными глазами на спину Пепека. — Скажи, Пепек, ты сделаешь все, чтобы им помочь? Понимаешь, мы все, вся первая спасательная… Понимаешь, Пепек… мы им… поклянемся в этом… пусть даже их спасение будет стоить нам жизни!
— Ладно! — ворчит Пепек, и его зад каким-то удивительным образом выражает крайнее нетерпение. — Когда кончишь вздор молоть, скажи. Сыпь назад, эх ты…
Станда молча пятится в узком ходке.
— Пепек, — спрашивает он спустя некоторое время, — а свет у них есть?
— Лампы-то есть, да, понятное дело, и они когда-нибудь догорят.
Станда вздрогнул.
— Ужас! В этакой темнотище!.. Пепек, как, должно быть, страшно — ждать в такой темноте!
— Гм, — отвечает Пепек. — Послушай, отползай-ка подальше, здесь, кажись, обвал будет.
Но Станда, очевидно, не слышит.
— Пепек, Пепек, мы не имеем права оставить их там!
Когда Станда и Пепек вылезли в штрек, с инженером Хансеном и Андресом стоял какой-то коренастый человек и размахивал руками. Мартинек уже надевал рубашку, Адам, бережно отложив кайло, подтягивал штаны… Коренастый человек обернулся — это был сменный мастер Пастыржик.
— Бог в помощь, ребята, — сказал он, — мы пришли вас сменить. Ну, как там дела?
Станда расстроился вконец. Значит, другая команда вырвет у нас кусок изо рта, когда мы сделали самую тяжелую работу; теперь они спасут тех троих — так всякий дурак сумеет! Но я бы им сказал! Я бы так и сказал: можете убираться к чертям собачьим, мы пришли сюда первые и доведем работу до конца; первая спасательная сама выведет своих засыпанных. Мы выдержим здесь хоть до утра.
Станда оглядывается на остальных, но Адам равнодушно всовывает длинные руки в рукава, Пепек вытирает потную грудь подолом рубахи, а Мартинек тщетно пытается застегнуть пуговку под подбородком; его молодое круглое лицо — ясное, сонное.
Внезапно появляется высохший человек с уныло обвисшими белокурыми усами; он щелкает каблуками перед Хансеном и сменным мастером, в левой руке у него лампа, правая вытянута по швам.
— Бог в помощь, — хрипло докладывает он. — Рапортует участковый десятник Казимоур с командой. Фалтыс Ян — забойщик, Григар Кирилл — забойщик, Вагенбауэр Ян — крепильщик, Кралик Франтишек — подручный забойщика, Кадлец Иозеф — помощник крепильщика, Пивода Карел — откатчик.
Шесть человек кое-как выстраиваются, Хансен быстро окидывает всех взглядом, кивает головой и подносит руку к кожаному козырьку.
— Gut, Gut.
Вид у него очень утомленный, под глазами — черные круги…
— Ну, что там? — тихонько спрашивает Григар у Адама.
Адам, мигая, глянул исподлобья, ему хочется что-то сказать, да слова с языка не идут; он только хрипло откашлялся и махнул рукой.
— Дело дрянь, — угрюмо говорит Пепек. — Сплошь газовые карманы. Сказать тебе по совести — в такую паршивую дыру лазить мне еще не приходилось. Осторожнее на пятидесятом метре, ребята.
— Суханека-то засыпало, — как-то хвастливо вырвалось у Станды.
— Да? — безучастно отозвался Григар и начал снимать с себя пиджак.
А Мартинек между тем что-то показывает в крепи другому крепильщику; оба чешут затылки и то и дело двигают на голове плоские шапки — разговор, по-видимому, чрезвычайно интересный.
— Ну, пошли, что ли, — гаркнул Пепек и направился в темный штрек, вяло помахивая лампой.
Дед Суханек, не пикнув, засеменил следом.
— Я тоже иду, — воскликнул Мартинек и снова обернулся ко второму крепильщику: — Гляди, вот эту пару еще следовало бы подбить…
Матула, громко пыхтя, покорно ковыляет по штреку; Адам неторопливо бредет вразвалку, нагибаясь под надломившимися окладами; позади еле волочит ноги Хансен, и, отставая от него на шаг, выступает, как всегда подтянутый, «пес» Андрес. Станда вдруг чувствует ужасную усталость, он то и дело клюет носом; неужели мы там пробыли всего три часа? Хорошо еще, что ноги идут сами, а в голове осталось настолько соображения, чтобы, не глядя, нагибаться под провисшими перекладинами. Семь дрожащих светлячков движутся разорванной цепочкой по бесконечному черному коридору. Господи, и это наша бравая команда! У одного бессильно отвис подбородок, другой еле плетется — в пору маменьке вести всех за ручку, — осторожнее, мол, не упади! Если уж Пепек приумолк… Закрыть на минутку глаза — и ты их больше не разлепишь, вот до чего дошли! Никто не поверит, как могут доконать человека три часа такой работы… Станда идет, перешагивая через рельсы и огибая стоящие вагонетки, но даже не замечает этого; от усталости ему грустно до слез. Его догнал Мартинек и молча идет рядом; глаза у него закрыты, точно он спит.
— Однако и досталось нам, — произнес он наконец и положил широкую ручищу Станде на плечо. Станда выпрямился и несколько прибавил шагу. Как когда-то в детстве… они шли откуда-то с престольного праздника; маленький Станда уже еле перебирает ножонками, отстает; папочка… папочка берет его за ручку — ну-ка, подбодрись… Отец чуточку прихрамывает, а Станда с гордостью цепко держится за его палец. Видишь, как славно зашагали, пошло дело на лад…
Станда удивился и широко раскрыл глаза. Что, мы уже у клети? Здесь ждет какой-то человек и спрашивает, как там дела.
— Лучше нельзя, брат, — бурчит Пепек и вваливается в клеть.
Сколько народу сюда набилось — Станда никак не может пересчитать; голова сама опускается на грудь, положить бы ее на плечо соседу, да и уснуть стоя. Мартинек уже спит, Адам сонно моргает; у бедного Хансена от усталости водянистые глаза того и гляди совсем растают; а клеть летит вверх по черной шахте, в черной ночи; может быть, она так и будет без конца подниматься все выше, все выше с этими семью утомленными людьми: никто и словечка не проронит, и клеть с людьми будет вечно лететь куда-то ввысь…
Они уже раздеваются, молча, неуклюже.
— Чтоб вас, — негромко ворчит Пепек, разглядывая свои порванные носки; Адам уставился в пол, забыв разуться; Мартинек поглаживает затылок и широко зевает… И тут приходит старый Томшик, по имени Винца, уборщик в душевой, и чем-то звякает.
— Что у тебя там, Винцек? — осведомляется Пепек, оторвавшись от своих носков.
— Это вам посылает сам господин управляющий, — шамкает Винцек. — Коньяк. Коньяк…
— Черт тебя задави! — удивляется Пепек. — Ребята, вот это да… Давай сюда!
Пепек разглядывает этикетку и пытливо обнюхивает пробку.
— Ну, братцы, скажу я вам… Старик — молодчина! Понимает, что к чему… Налей-ка ты, Винца, сам — у меня нынче руки как крюки.
Пепек уже поднял к свету стаканчик из толстого стекла с коньяком и задумался.
— Ну-ка, Винцек, снеси его Хансу, пусть он первый выпьет.
— Да господин инженер небось уже в ванне, — почти в ужасе отнекивается старый Томшик.
— Так неси ему в ванну — и живо, марш! Коли наш Старик может показать себя кавалером, то и мы не хуже, да. И скажи, что это ему посылает первая спасательная.
Томшик ушел, но спина его выражала глубокое неодобрение.
— А как вы думаете, — отозвался крепильщик Мартинек, — не следует ли послать и Андресу стаканчик? Как ты на этот счет, Адам?
Адам повел плечом.
— Раз он был с нами…
— Суханек!
— Ну, как запальщику, — пролепетал дед. — Думаю, и его можно почтить, верно ведь?
— А плевать нам, что он запальщик, — заявил Пепек. — Мы тут все добровольцы! Запальщик он или кто, нам какое дело!
— Я бы послал, — рассудительно сказал крепильщик. — Пес-то он пес, да в крепи толк знает. И от страху в штаны не наложил.
— Ладно, — буркнул Пепек. — Но ведь я о чем толкую: а вдруг он откажется? А наша команда этого не потерпит, вот что.
— Не откажется, — спокойно заметил Мартинек. — С чего бы ему отказываться?
— Чтобы покуражиться над нами. Не знаю, дело это не простое, — нахмурился Пепек. — Ты как думаешь, Матула?
Матула захрюкал в знак протеста.
— Как ты, Станда? — сказал Мартинек, и Станда обрадовался. Ага, его тоже спросили!
— Я думаю, — начал он, помедлив, чтобы высказать справедливое и вместе с тем беспристрастное мнение. — Андрес вызвался добровольно, как и мы…
— Десятник должен идти, чудило, — просветил его Пепек. — Какой же он был бы десятник, если бы не вызвался! Для него это обязанность, понял? Тебе, к примеру, вовсе не след было идти, потому как ты всего-навсего откатчик и желторотый птенец, да и платят тебе меньше… И соваться вперед всех тоже нечего было, — добавил недовольно Пепек. — Ты, брат, пока еще вовсе не шахтер, не мастер-плотник!
— Да Станда этого и не воображал, — миролюбиво вставил Мартинек. — Ты небось тоже делал невпопад, пока был парнишкой вроде него.
— Еще и не такие глупости откалывал, — проворчал Пепек, — но чтоб перед старыми углекопами задаваться — такого не было. Они бы мне, черт, таких затрещин надавали!
Станда сидел как ошпаренный. На языке у него вертелись десятки ответов, например, что, как человек образованный, он знает свой долг лучше всякого другого, или что дело шло о спасении человеческих жизней, он и не думал себя показать; но Станда промолчал, потому что от унижения у него словно ком застрял в горле.
— Попробуй только дай затрещину, — глухо пригрозил он Пепеку и низко наклонился над ботинком, чтобы никто не увидел слез, выступивших у него на глазах.
Крепильщик посмотрел на Пепека и кивнул головой в сторону Станды.
— Осел, — дружелюбно сказал Пепек. — Значит, Станда тоже за то, чтобы мы послали стаканчик запальщику. Как хотите, ребята, а я лично с этим Андресом уже посчитался.
— Господин инженер очень благодарит, — еще с порога весело проговорил старый Томшик.
— И выпил?
— Выпил. Залпом.
— А что сказал?
— Ничего. Сказал что-то вроде «скол»[120] и причмокнул.
— А он был в ванне?
— В ванне. Как раз намыливался.
— И ему понравилось?
— Понравилось. Dank fylmas[121] сказал.
— А ты объяснил ему, что из этого стаканчика еще никто не пил? — забеспокоился Пепек.
— Нет, не объяснил.
— Эх ты, — расстроился Пепек. — Может, ему было противно после нас! Тоже ты… Ты должен был сказать, что стакан чистый!
— Теперь налей, Винцек, еще один, — сказал крепильщик, — и отнеси Андресу. Передай ему, что посылает первая спасательная и желает здоровья.
Команда раздевается, но медленно, больше для виду, на самом же деле все ждут, взволнованные, как мальчишки. Тишина, только вода каплет из крана, да Матула сопит и с хрустом чешет себе грудь.
— Ох, до чего же мне знать интересно, — вздыхает Пепек. — Он все-таки должен понимать, что тут его все терпеть не могут.
— Отчего же ему не выпить? — замечает крепильщик после долгих размышлений. — Коньяк это коньяк.
— Да ведь он «пес»!
— Есть такой грех! Зато за всем углядит.
— Правильно.
— И задается, — сплюнул Пепек. — Глаза бы мои на него не глядели, ребята!
Адам уже разделся и потихоньку идет под душ, чтобы начать свое бесконечное мытье. Мартинек, голый по пояс, положил руки на колени, закрыв сонные глаза. Деду Суханеку, видимо, холодно — он сидит скрестив руки на груди, как стыдливая девушка…
— Выпил, выпил! — спешит сообщить еще в дверях старый Томшик, приняв важный вид.
— А что сказал?
— Что очень благодарен и что, мол, пьет за здоровье первой спасательной.
— И не обозлился?
— Нет. Спросил, вправду ли, мол, это ему посылает команда? Верно ли?
— А ты что?
— А я сказал: ну да, господин запальщик, команда, и желают, мол, вам здоровья. Эту бутылочку послал сам господин управляющий.
— А он что?
— Заморгал этак и спрашивает, правда ли, Томшик?
— И что он сделал?
— Ну что ему делать! Вроде как усмехнулся — ладно, мол…
— И выпил?
— Выпил. Только рука у него тряслась, так что он штаны облил. А потом и говорит: «Скажите им, Томшик, что я благодарю всю команду». Да, и еще добавил: «Винцек, ребята-то как черти работали». Господин Хансен будто бы сказал ему: вот это шахтеры, любо-дорого поглядеть!
Все столпились вокруг Томшика, упиваясь этими новостями; лишь каменщик Матула сидит и почесывается, уставя налитые кровью глаза в пол; Адам, намыливаясь в десятый раз, серьезно слушает.
— А какой он был при этом, Винца?
Старый Томшик не умеет объяснить.
— Ну какой… Вроде не ожидал, что ли. И спросил: вы не знаете, Томшик, кто это придумал? Не знаю, мол, господин запальщик, должно быть все сразу.
— Правильно сказал, Винца!
Команда необыкновенно оживилась, языки развязались.
— Ну вот, видишь!
— Нет, Андрес-то каков! Ручным скоро станет!
— Ребята, теперь мы!
Пепек перекинул через руку свою рубашку вместо салфетки и протянул стаканчик из толстого стекла деду Суханеку.
— Держи, дед, как самый старший. И радуйся, что ты еще на этом свете.
До сих пор об этом никто не упоминал.
У старика, когда он принимает стакан, дрожит рука.
— Обушок, вот что обидно, — лепечет он, пробуя коньяк. — Ну, ваше здоровье! — Он опрокинул стаканчик и поперхнулся. — Матерь божья, вот это да!
Пепек подносит стаканчик Адаму.
— Теперь ты.
Адам долго нюхает коньяк и протягивает обратно полный стаканчик.
— Ваше здоровье, — говорит он и вытирает губы.
Станда не поверил глазам: Адам улыбнулся! Правда, это была лишь тень улыбки, но все же… как будто это вовсе и не Адам.
Теперь стаканчик взял крепильщик, поглядел на него против света и вылил содержимое себе в глотку.
— Хорош, — довольно сказал он и тихо просиял.
— Матула!
— Не хочу, — проворчал каменщик.
— Да брось, Франта, не ломайся…
— После Андреса… я… не стану пить!
— Ну, не порти компанию, дружище!
Матула берет стаканчик опухшими пальцами.
— Я его убью, — громко говорит он, — все равно убью…
— В другой раз с ним посчитаешься, а пока, черт возьми, уймись!
Каменщик Матула подчинился и выпил коньяк.
— Дай еще, — прохрипел он и вытер ладонью синеватые губы.
— Теперь я. — И Пепек, широко расставив ноги, опрокинул коньяк в рот и с наслаждением заржал. — Теперь ты, Станда!
Станда никогда еще не пил коньяка; сначала он попробовал его на язык, затем выпил одним духом, по примеру прочих, заморгал и закашлялся; сразу опьянев, он почувствовал безмерное блаженство, на глазах у него выступили слезы, вся душевая завертелась, и он не знал, как выразить свой восторг. Удивляясь, что пол уходит у него из-под ног, он повернулся к Мартинеку.
— Мартинек, я тебя люблю, — с жаром сообщил Станда.
Молодой гигант весело улыбнулся.
— Ну вот и ладно.
— А на Пепека я вовсе не сержусь, — торопливо уверял Станда. — Вот нисколечко, Пепек… Пепек поклялся, что поможет им. Пепек — славный малый, и я его от всей души люблю. А Хансен… братцы, ну прямо как бог! Правда ведь, он как бог?
— Еще бы, — серьезно согласился крепильщик. — Ханс — во!
— Понимаешь, Хансена… я считаю героем. Первый спустился и ушел последним… Крепильщик, я готов снова туда спуститься. Я слышал, как они тюкали… Мартинек… ведь верно, мы им поможем?
— Понятное дело, — отвечал крепильщик. — А зовут меня Енда… Иди-ка ты мыться!
Станда с наслаждением плещется под душем, кое-как, торопливо проводя руками по своему худощавому телу. Мартинека он больше не стыдится. Нет, нет, перед Мартинеком ему не стыдно.
— Как бы вместо нас другие их не спасли, — выбивает он дробь зубами. — Вот здорово будет, когда их на-гора подымут… Как ты думаешь, Андрес — смелый?
Мартинек отдувается под струей воды, трет себе спину.
— Что ты сказал?
— Андрес — смелый парень?
Крепильщик задумался, красивый и сильный, как статуя на фонтана.
— Да, — ответил он наконец. — Дело свое знает. И распоряжаться кто-то должен же, — закончил он несколько уклончиво.
— А что он всюду нос сует… думаешь, это смелость?
— Ради порядка, — рассудительно объясняет Мартинек. — Он должен все измерить, записать и доложить, понимаешь? Он ужасно любит докладывать. Ради этого он в огонь кинется…
— Он ко мне все время придирался, — пожаловался Станда. — Складывай, мол, камни точно в штабель, и уголь отдельно… На что это ему, скажи пожалуйста…
— Для порядка. Он потом все обмерит и запишет в книжечку: откатчик такой-то, столько-то кубометров породы и столько-то угля.
— Он и об этом должен докладывать?
— Может, и не должен, да Андрес это любит. Понимаешь, я поработать как следует люблю, а он — обмерить, как положено. По мне, и мерить-то не надо: руки у меня сами чувствуют, что вдоволь поработали — и ладно. — Молодой великан вытирает полотенцем широкую грудь и удовлетворенно, глубоко вздыхает. — Но Андресу всегда кажется, будто мало сделано, а все оттого, что он только свой метр и знает, — и потому злится, почему не больше сделали. Да, работать и мерить — вещи разные. И вдобавок хочется ему когда-нибудь стать десятником участка, а то и штейгером… Ради этого, дружок, он и в пекло полезет. — Крепильщик засмеялся. — А в том штреке, Станда, понимаешь, неважно сегодня было!
— Ты думаешь, что там… что там было так уж опасно?
— Ну, как же, — спокойно ответил крепильщик. — Ты еще увидишь. Ханс, Андрес, Адам — все чего-то ждут, по лицу видно.
— Чего же они ждут?
— Не знаю, — ответил Мартинек, вытирая румяное лицо. — Я крепильщик. Что ж, крепь там будет надежная; этот Вагенбауэр — человек умелый… Да ладно, пока мы оттуда выбрались, и то слава богу.
У Станды немного кружится голова — вероятно, после душа.
— Енда, — говорит он в каком-то экстазе, — я хотел бы совершить что-нибудь такое для тех троих. Что-нибудь… великое, понимаешь? Чтобы самому почувствовать, — да, ты делаешь как раз то, что нужно… ведь дело идет о жизни! У меня это вроде как жажда… Как ты думаешь, что я должен делать?
Мартинек понимающе кивает.
— А очень просто: ты должен как следует укладывать камни, ясно?
Первая спасательная кучкой плетется к нарядной — сдавать номерки. Уже ночь, десятый час; на «Кристине» все тихо и темно, лишь кое-где разбросаны огоньки да светятся высокие окна машинного отделения; на горизонте поблескивают зарницы, словом — черная ночь. У окна нарядной стоит навытяжку запальщик Андрес и разговаривает с Хансеном.
Пепек остановился, осененный великолепной идеей.
— Ребята, пошли в трактир! Ну хоть к Малеку.
— А зачем?
— Да раз уж мы теперь одна команда… Не мешало бы отметить.
— Мало чего тебе захотелось, — сонным голосом говорит крепильщик. — Меня дома ужин ждет, да и спать охота.
— Так после ужина приходи, — великодушно снизошел Пепек. — Матула пойдет, Станда и дедка тоже…
— Куда это? — не поняв, переспросил Суханек.
— В трактир собираемся всей командой.
— А, ну да, ну да, — согласился обрадованный дед. — Всей командой, правильно.
От окошечка нарядной отошел десятник Андрес.
— Значит, завтра, — сдержанно сказал он. — Завтра в пять часов дня… надо бы снова заступать.
— Само собой, — ответил крепильщик Мартинек. — Мы придем. — И он бросил свой номерок в окошечко нарядной. — Договорились!
— Как там дела? — спросил сторож.
— А вы загляните туда, — проворчал Пепек, — со смеху лопнете, пожалуй… Ну, пошли, пошли!
Перед решетчатыми воротами на улице стоят в ожидании несколько женских фигур. Одна кидается навстречу.
— Пепек! — отрывисто вздыхает она. — Это ты? Слава богу!
— Ладно, ладно! — огрызается Пепек. — Ступай домой, я приду… Чтоб тебя черти взяли, — добавляет он про себя и злобно дергает головой, точно ему тесен ворот. — Отвяжись!
Худая женская фигура молча подходит к запальщику Андресу.
— Ну как? — бросает тот мимоходом. — Ничего? А дети? Пойдем.
И он зашагал так быстро, что женщина еле поспевает, хотя она на голову выше его.
Третья — Мария; она стоит неподвижно, прижимая скрещенные руки к груди, и смотрит перед собой непривычно широко раскрытыми глазами. Адам бредет к ней в замешательстве.
— Марженка, ты? — вырывается у него. — Зачем ты… не нужно было…
Мария молчит и все так же странно глядит на Адама.
— Вот видишь, — смущенно бормочет Адам, отводя глаза. — Ничего страшного не случилось.
Из ворот, вприпрыжку, как мальчик, выходит Хансен; и навстречу ему быстро шагает четвертая прямая фигура в длинном пальто. Госпожа Хансен, высокая шведка. «Сейчас на шею ему кинется», — думает Станда, не зная куда девать глаза. Но госпожа Хансен протягивает Хансену руку и говорит что-то, будто ничего не произошло. Ханс улыбнулся, кивнул головой и взял жену под руку; потом они подравнивают шаг и идут, разговаривая как ни в чем не бывало, точно спешат на теннис или еще куда-нибудь… Станда смотрит им вслед, чуть ли не разинув рот. Вот это люди!
— Ну, Марженка, — чуть слышно, почти просительно произносит Адам.
Глаза Марии вдруг наполняются слезами, к ей приходится отвернуться; ничего не видя, она уходит с Адамом. У Станды от боли сжимается сердце. Ее бы под руку взять и вести, как Хансен ведет свою шведку; а этот Адам нерешительно тащится на метр от Марии, и по его спине видно — никакими силами не придумает он, что ей сказать. Мария идет, словно слепая, мнет в руке платочек и ждет, конечно чего-то ждет; но Адам не знает, как быть, вбирает голову в плечи и растерянно бормочет что- то нечленораздельное. Станда смотрит им вслед — и сердце у него болит; за всем этим чувствуется такая трудная жизнь…
— Ну, хочешь, так идем, — пристает Пепек. — Я, парень, жрать хочу как собака.
Неприкаянный Станда с благодарностью присоединяется к нему, продолжая думать о Марии; ее, должно быть, взволновало несчастье на шахте; если бы она видела, что там делается, если бы слышала, как слышал Станда, стук тех троих…
— Чертова коза, — ругается Пепек.
— Кто?
— Да Анчка. Стоит бабе на шею тебе сесть — и ты готов, прилип к ее юбке, ясно? А я видеть не могу бабьих слез. Не могу, и все тут. Просто с души воротит, братец. — Пепек злобно дергает головой и плечами. — Очень нужно глядеть на них! К примеру, на тех трех дур, что там нюни распустили.
— Каких дур?
— Да у ворот, три вдовы, не видал ты их, что ли? Кулдова, Рамасова и запальщика Мадра. Толку-то что! Простоят всю ночь и будут высматривать. Хоть бы им кто сказал: идите теперь по домам, бабоньки, не тревожьте вы нас ради бога, а то ведь каждому шахтеру мимо них идти… Понятное дело, Анчке нужно было с ними пореветь. Как раз по ней занятие…
— Послушай, — нерешительно начал Станда. — Ты обратил внимание на… Адамов?
— Н-да, — ответил Пенек. — И это мне, братец, что-то не по нутру.
— Почему?
— Так. Боюсь, останется Адам в том штреке. Ежели у кого в голове не все ладно, его и допускать к такой работе не след.
— Ты думаешь, он недостаточно осторожен?
— Не в осторожности дело! Адам всегда начеку. Да лезет он туда… словно на смерть, неужто не видел? Будто сказал себе — теперь все равно. Не будь Адам так… привержен к Библии, я сказал бы: э, он непременно хочет там остаться. Но у нас эти гельветы редко покушаются на свою жизнь.
Станда удивился.
— Зачем же Адаму хотеть смерти?
— Да все из-за Марии, — проворчал Пепек. — От этой истории в голову ему неладное лезет… — Пепек подумал. — И еще мне показалось… не знаю…
— Что?
— А нам-то какое дело! Меня только удивило, что Мария пришла его встретить. Не знаю, заметил ли ты, как она на него глядела…
— У нее будто слезы на глазах стояли.
— Ну да. Баба, она всегда сразу сырость разводит — по глазам вмиг угадать можно, когда у нее сердце размякнет. На месте Адама подхватил бы я ее под руку… и на полпути она повисла бы у меня на шее. Вот какой у нее был вид, голубчик. Да, сегодня эта самая Мария на ночь не запрется, не будь я Пепек. Ежели бы Адам не был безмозглой вороной, так заметил бы это, верно? А он идет себе, руки на заднице, голову свесил, чисто слепой… Да что там, — вздохнул Пепек, — может, они дома еще поговорят. Я был бы рад, — добавил он великодушно. — Ну что они, скажи на милость, оба от жизни видят?
Станда молчал, стиснув зубы, словно от внезапной мучительной боли в сердце. Нет, все не так, Пепек ничего не понимает. Мария… Мария просто удивительно чуткая. Она по-человечески боялась за Адама; потом там ведь стояли жены трех засыпанных… Я, мужчина, и то прослезился бы. К тому же там ждали все жены, наверное это обычай такой, когда на шахте что стрясется. Вон и Пепека ждала его Анчка… пусть она и шлюха, как говорит сам Пепек. Все приходят и ждут своих мужей, застыв, как изваяние. Станду охватывает волнение. Когда-нибудь и его станет ждать у решетки одна… немного похожая на Марию, немного — на госпожу Хансен; она пристально посмотрит на него глазами, полными слез, а Станда весело кивнет ей, и они пойдут под руку как ни в чем не бывало. «Пойдем домой, Марженка, я проголодался как собака». И они пройдут по саду с террасами, по которым водопадом стекают вьющиеся розы; только теперь это уже не Мария, а госпожа Хансен в широких брюках, она идет впереди Станды длинным легким шагом. А потом, дома… Станда морщит лоб, не в силах представить себе никакого «дома». Он видит лишь свою мансарду, чистенькую, новенькую, так что делается даже немножко грустно; и Станда сидит за столиком и ждет. Мария приносит ему на подносе завтрак, и на руках у нее золотые волосики. Она сядет на край постели, потому что второго стула нет, и — расскажи, расскажи, Станда, что там в шахте! «Тех троих мы уже спасли, — скажет Станда просто. — Понимаешь, ужас, что там было; дед Суханек чуть совсем там не остался; мне пришлось взять кайло и ползти на животе в штрек, в котором падала кровля…» Мария опустит шитье на колени, побледнеет, на глазах у нее навернутся слезы. «Станда, Станда, я не знала, какой ты герой!»
Станда очнулся, и ему стало стыдно. Пепек насвистывает сквозь зубы и курит, затягиваясь так сильно, что летят искорки.
— Где же Матула? — удивленно спрашивает Станда.
— Домой пошел, — отрывисто сказал Пепек. — Придет после.
— Разве он женатый?
— А как же. Вот этакая бабища у него, — показал Пепек. — Нужно же кому-то его из трактира домой доставлять, а? Ох, и злющая она! И Матулу иной раз бьет и заставляет на колени становиться, — ухмыльнулся Фалта.
— Матулу? — ужаснулся Станда. — Этакого силача?
— Он телегу с кирпичами поднимает. Зато Андрес хоть и недоносок, а жена его боится как черта.
— Почему Матула так зол на Андреса? — вспомнил Станда.
— Никто не знает. Может, запальщик его как-нибудь обозвал. Погоди, он Андресу еще подстроит штуку… Потому Матула и вызвался, понимаешь? Из-за Андреса, случая рассчитаться с ним ищет. Например, бревном ненароком придавить… Запальщику нужно глядеть в оба, с Матулой шутки плохи.
— А дома на коленях стоит, — дивился Станда.
— Да, брат, с бабами всегда так, — заметил Пепек тоном бывалого человека.
— А почему ты, Пепек, не пошел домой?
— С Анчкой? — Пепек потянулся и сплюнул. — А чего она нюни распустила. От этого человек… в ярмо попадает, — неуверенно сказал он. — Как начнешь бабу утешать, так и попал к ней в лапы. Только Пепека не поймаешь! Ну, вот и пришли.
Станда остановился.
— Послушай, Фалта… почему ты, собственно, пошел добровольцем?
— Из-за денег, — процедил Пепек. — Я, брат, старый воробей. За три часа тройная плата — выгодное дельце… Да и пострелята у меня есть, если хочешь знать. От Анчки. Двое, — добавил он нехотя. — Что тут станешь делать? Ну пошли, что ли…
Станда жадно ел, наклоняясь над тарелкой супа. Какой-то углекоп с «Мурнау», сидевший за соседним столом, так и вертелся на стуле — вот-вот себе шею вывихнет; но Пепек жевал и утолял жажду молча.
— Так вы кристинцы? — не выдержал в конце концов шахтер с «Мурнау».
— Ага, — бросил Пепек.
— Говорят, у вас несчастье случилось.
— Да, болтали у нас тут что-то такое, — сдержанно ответил Пепек.
— И будто троих засыпало.
— Да ну-у! — удивился Пепек. — Гляди-ка, Станда, чего только люди не знают!
Шахтер с «Мурнау» слегка обиделся, но опять не вытерпел.
— Крепильщика Рамаса я знаю, он работал у нас на «Мурнау»; говорил я ему — не ходи на «Кристину», сейчас это самая паршивая шахта; туда никто и не идет, разве что такие, кого нигде не берут.
Дзинь! Пепек положил вилку.
— А еще что?
Шахтер с «Мурнау» насторожился.
— Я говорю только, что «Кристина» — третьеразрядная шахта. Вот что я говорю.
— Ну конечно, — меланхолично сказал Пепек. — Не всякая шахта сравнится с «Мурнау». Туда принимают только тех, кто на трубе играет. И добывают там козявок из носу, верно? Потому как угля-то в шахте давно нет.
Тот, что с «Мурнау», всерьез обиделся.
— Вот я и говорю, Малек, — обратился он к трактирщику, — не знаю, как теперь, а прежде всякое несчастье на шахте было общим делом всего бассейна. Спасательные команды с «Кристины», бывало, едут на «Мурнау» или на Рудольфову шахту… А теперь уж и спросить нельзя. А говорят еще — рабочая солидарность! Получите с меня!
Пепек ухмыльнулся ему вслед.
— Да ты не беспокойся, мы тебя на похороны позовем… Он из шахтерского оркестра, — объяснил Пепек Станде. — Дудит в трубу, на всех наших похоронах играет. И потому считает, что без него ни одна беда не обойдется; так и вьется вокруг, прикидывает: богатые ли будут похороны и много ли раз понадобится трубить шахтерский туш… А, вон и Суханек. Здорово, дед.
— Бог в помощь, — с достоинством поздоровался дед Суханек. Он даже надел праздничную шахтерскую фуражку со скрещенными молоточками.
— Пришел выпить за упокой того обушка? — съязвил Пепек.
Дед расстроился.
— И не поминай лучше. Двадцать пять лет работал, такого не бывало, чтоб я инструмент где забыл.
— Правда? — сказал Пепек. — Ты ведь раньше на «Мурнау» вкалывал, да? Был тут один, говорил, нашли там нынче ржавый обушок. Будто не меньше двадцати лет пролежал. Теперь все ломают голову, кто бы мог оставить этот обушок.
— Слушай, Пепек! — взмолился Суханек. — И чего ты ко мне пристал!
Пепек наклонился к огорченному старику.
— Да ведь я ему ничего не сказал, — шепнул он доверительно. — Еще чего, стану я выбалтывать первому встречному, что у нас на «Кристине» творится! Чтоб над нами вся округа смеялась?
Старый Суханек задумчиво поморгал.
— Говорят, Брзобогатый… еще жив.
— Ну-у?
— Хребет… хребет ему, сказывали, перебило. Теперь пенсию получит.
— Сколько может он получить? — живо заинтересовался Пепек.
— Чего не знаю, того не скажу. А Колмана в больницу свезли. Сначала будто ничего, даже до дому сам добрел, а потом как пошло его рвать, и в беспамятство впал… С головой, должно быть, что-то. — Дед Суханек постучал по столу снизу. — Надо сказать, со мной пока в шахте ничего такого не бывало, а спускаюсь я уже двадцать пять годков.
— Только вот с обушком нынче беда приключилась, верно? — подпустил шпильку Пепек. — Зато ты целых два принес на фуражке. — И Пепек одним духом, даже не булькнув, втянул в себя кружку пива. — Черт возьми, с меня сегодня самое меньшее ведро поту сошло.
— Смотри-ка, — сказал дед, — а я так совсем не потею. Раньше — верно, лет двадцать назад, тоже здорово потел, но тогда в шахтах такой вентиляции, как теперь, не было. Зато и о ревматизме ни у кого из шахтеров не слыхивали. Все потом выходило. А трактирщиков сколько около нас кормилось, — пустился вспоминать старик. — Теперь уж давно этого нет. Какое! Вот когда я парнишкой был, умели тогда поддержать шахтерскую честь!
— Хорошо бы Мартинек пришел, — заметил Пепек. — Поет он здорово!
Дед Суханек задумался.
— Да, певали в то время… постой, как это? «Прощай же, милая моя, пора спускаться в шахту…»
Пепек кивнул:
— И знаешь зачем? Потому что забыл инструмент в шахте. Вот как было дело.
— Слушай, Пепичек, — жалобно сказал дед. — Будет тебе наконец. У кого хочешь спроси, всякий тебе скажет: никогда Суханек ничего не забывал. Ведь меня наполовину засыпало, я уж подумал — конец пришел…
— А что вы тогда чувствовали? — спросил Станда.
— Что чувствовал? — растерялся Суханек. — Сказать по совести, ничего. Ну, думал, повезет мне, так они, ребята то есть, за мной придут. А потом рассуждал сам с собой, что с Аныжкой будет; она, понимаешь, калека от рождения… Другая-то дочка, Лойзичка, замужняя, так сказать, она за тем Фалтысом, что во второй спасательной, слыхал? С той у меня забот нету никаких, а вот Аныжка… беда с ней вышла, трудные роды были, ну и… Да о чем ты спрашивал-то?
— Каково вам было, пока вы лежали засыпанный?
— Ах, да… Каково мне было… Да я, сынок, и объяснить-то тебе толком не сумею. Ну вроде когда лежишь, и заснуть никак не можешь, и на ум заботы всякие лезут. Да о чем и думать-то? — Дед Суханек откашлялся. — Обушка жалко, вот что.
— Я завтра поищу его, — угрюмо пообещал Пепек.
— Ладно! — обрадованно воскликнул дед. — Поищи, пожалуй. Только бы его раньше другая команда не нашла! Что они обо мне подумают… со мной сроду такого не бывало…
— Вон и Матула пришел, — приветствовал Пепек. — Помогай боже, Матула! Что старуха-то твоя? Отпустила?
— Отчего же не отпустить? — прохрипел Матула и плюхнулся на стул всей своей тушей. — Пустила. Гляди. — И он вынул из кармана полную пригоршню денег; одна монетка выскользнула из неуклюжих пальцев, толстых, багровых, как кровяные колбаски, но каменщик Матула даже не посмотрел вниз. Разложил на столе локти, огромные лапищи, похожий на истукана; Станда тихо присвистнул, увидев разбитые, почерневшие от кровоподтеков ногти — на этих лапах не было ни одного неизуродованного пальца.
— А где же твоя шапка? — безжалостно спросил Пепек.
— Шапка? — пролепетал Матула и сконфуженно заморгал налитыми кровью глазами. — Никакой шапки мне не надобно.
— Она у тебя ее отобрала, а? — продолжал терзать его Пепек. — Чтобы ты не ходил в трактир, а?
— Стану я у нее спрашивать, — громко ответил Матула.
— А что ты, Матула, вообще насчет баб думаешь? — со смаком расспрашивал Пепек, продолжая истязание и подмигивая Станде.
— Да что думать-то? — уклончиво пробормотал гигант.
— А как ты думаешь, добрые они?
— Ясно, добрые.
— А то, что они в трактир приходят кое за кем… Не след бы им так делать, правильно?
— Это почему же? — сконфуженно отвечал Матула, — Они знают…
— По-моему, им при этом ругаться не к чему, — продолжал дразнить Пепек.
— Иначе нельзя, — прохрипел Матула, поднимая бульдожьи глаза. — А что им делать-то? Разве ты понимаешь, какая у меня жена!
— Добрая?
— Добрая.
— А правда, что тебе приходится дома на колени становиться?
Матула побагровел. «Сейчас полетят кружки», — испугался Станда и пнул под столом Пепека, — перестань, мол, дразнить.
— Неправда это, — с трудом выговорил Матула. — Тогда… я пуговку на полу искал, понимаешь? Пуговку.
— Ага. И потом не смог встать.
— Да. Потом не смог встать. В ногах у меня силы мало.
Пепек подобрал под столом монетку, которую обронил Матула, и подошел к оркестриону.
— Хочешь, музыку тебе заведу?
Оркестрион заиграл итальянскую песенку, звуки полились ручьем; Матула закивал в такт огромной лохматой башкой…
— Здорово, ребята, — произнес мягкий, приглушенный голос, и крепильщик Мартинек стукнул по столу огромным кулаком.
— Пришел! — обрадовался Станда.
— Само собой! — Крепильщик втиснул свое сильное туловище и широченные плечи между товарищами; вот он сидит и весь светится, даже к спинке стула не прислонился — так ему легко. — Как дела?
— Что дома? — церемонно спрашивает у него дед Суханек.
— Сам знаешь, детишки, — с улыбкой отвечает крепильщик. — Разве из дому скоро выберешься…
— У тебя есть дети? — удивился Станда.
— Двое. Девочке пять с половиной годков, а мальчику скоро год сравняется…
— А назвался холостым!
— Ну, там-то конечно, — небрежно махнул рукой Мартинек. — Стану я им объяснять! Хотят холостых, — пожалуйста, стало быть, и я холостой, правда ведь? А я уже семь лет как женат, парень, — похвастался он, и глаза у него заблестели, как у мальчугана, которому удалось кого-то ловко провести. — Девочка уже читает сама… Ты заглянул бы как-нибудь.
— Спой нам, Мартинек, — предложил Пепек.
— Сам пой, коли охота, — ответил крепильщик, водя толстым пальцем по запотевшей кружке. — Мальчишка-то… тринадцать кило весит, посмотрел бы ты на него, Станда! Такой плутишка… Мы ему даем морковь, шпинат и все, что нужно, и каждую неделю я его вес записываю, на память останется…
— Держите меня! — закричал Пепек и удивленно воззрился на дверь.
На пороге стоял десятник Андрес и дружелюбно улыбался, поднеся руку к шляпе.
— Бог в помощь, команда…
— Бог в помощь, команда…
— Бог в помощь, — пролепетал Суханек и хотел было встать, но Пепек дернул его за полу пиджака и снова усадил на стул.
— Сидите, сидите, Суханек, — горячо протестует и Андрес, подходя к столу. — Не стану вам мешать, я только на минутку… договориться насчет завтрашнего дня…
— Вот и хорошо, — спокойно говорит крепильщик Мартинек и отодвигает свой стул, чтобы запальщик мог подсесть.
— Дайте мне… дайте, ну хоть пива, — рассеянно сказал трактирщику Андрес, подсаживаясь к шахтерам; напротив него сидит Матула, положив кулаки на стол, пожирает «пса» Андреса налитыми кровью глазами и глухо хрипит. Дед Суханек взволнованно моргает, Пепек в душе подсмеивается, а крепильщик в упор смотрит голубыми глазами на Матулу; Андрес притворяется, будто ничего не замечает, но ему явно не по себе, его тщедушное тело напряженно выпрямилось…
— Прежде всего я хотел вам сказать, — начал он немного торопливо, — то есть… мой долг сказать вам всем… вы сегодня работали… просто образцово. Так и начальству об этом доложу, — выпалил он облегченно. — Вы для своих… для наших засыпанных товарищей… делали все, что могли. Надеюсь, что и завтра мы все… вся наша первая спасательная докажет… своими руками и всей душой. Вот что хотел я сказать вам… как ваш товарищ.
Стало тихо.
— Понятное дело, — отозвался наконец крепильщик, — мы в грязь лицом не ударим.
— Ради наших товарищей, — повторил запальщик. — Наша команда вызвалась первой, и первой должна остаться… до конца. В работе… и в самоотверженности.
— Еще бы, — ответил крепильщик за всех. — Нам все одно: коли нужно, так мы безо всяких…
Пепек встал, поплелся к оркестриону, будто желая внимательно рассмотреть нарисованную на нем богиню с лирой в руках.
— Спасибо, — с жаром сказал запальщик. — Значит, завтра снова начнем битву…
Щелк! — оркестрион заиграл марш «Кастальдо», музыка так и загремела. Огорченный Андрес умолк, а Пепек отвернулся от оркестриона, глупо ухмыляясь.
— А я думал, господин взрывник уже кончил. Теперь не остановишь, — сказал он как бы в оправдание, возвращаясь к столу.
— Черт побери, славно маршировалось под эту музыку! — вздохнул крепильщик. — Трам-тара-рам там-та-да! Эх, ребята!
Андрес в душе взбесился, но виду не показал и стал притопывать в такт.
— Вам нравилось в армии? — спросил он вдруг у Мартинека.
— Да.
— Где вы служили?
— В саперах. Я был капралом.
— Я тоже, в двадцать восьмом пехотном, в Праге. А ты?
— В Пардубице, саперный полк.
Андрес сразу растаял, поднял кружку и подмигнул Мартинеку. Крепильщик, в свою очередь, понимающе прищурился и тоже выпил. Пепек свирепо фыркнул: извольте радоваться — у «пса» Андреса будет теперь союзник — только этого недоставало! Он попытался перехватить взгляд голубых глаз Мартинека и кивнул, — мол, тпрру, братец, не связывайся с этим типом; но крепильщик молча улыбался и думал что-то свое; а «Кастальдо» гремел до своего торжественного конца.
И вдруг Пепек просто остолбенел.
— Ах, дьявол! — вырвалось у него. — Адам!
В дверях трактира и вправду стоит длинный Адам и оглядывает зал ввалившимися глазами; увидев Андреса, он удивленно качает головой…
— Адам, иди сюда, дружище!
— Что? Адам? Вот так штука!
— Черт побери! — тихонько срывается с языка Пепека. — Опять, значит, с Марженкой ничего не получилось. — И тут же громогласно: — Ну, иди же, садись с нами, Адам! Откуда ты взялся?
На смущенном лице Адама появляется подобие улыбки.
— Раз уж вся команда собирается… Бог в помощь, — здоровается он в сторону Андреса, не зная куда сесть; всякий старается освободить ему место, но Адам подставляет стул к углу стола и растерянно усаживается.
— Адам, а ты бывал когда-нибудь в трактире?
— Что?
— Не впервой ли ты сегодня в трактире?
— Не впервой, но… — Адам махнул рукой.
— Ну вот, теперь мы все в сборе, — благосклонно оглядел Андрес свою команду, но, наткнувшись на отчужденные взгляды, слегка даже опешил.
— Мы-то в сборе, — многозначительно сказал Пепек, и наступила тишина; запальщик беспокойно заерзал на стуле, вот-вот встанет и уйдет…
— Послушайте, Андрес, — слышится благодушный голос крепильщика, — почему вы такой пес?
Странно — запальщик, кажется, почти ждал этого вопроса: он уселся поплотнее и взял в руки свою кружку.
— А ч-черт! — присвистнул Пепек и нетерпеливо наклонился вперед; дед Суханек испуганно вытаращился, медлительный Адам внимательно уставился глубоко запавшими глазами, Матула разжал кулаки и взволнованно запыхтел; все, кроме голубоглазого Мартинека, впились взглядами в серое лицо Андреса.
Андрес поднял глаза — они смотрели страдальчески, но спокойно.
— Я не пес, — произнес он тихо. Все ждут, что он скажет дальше, но запальщик беспомощно пожимает плечами. — Нет, не пес я.
— Ну, хорошо, — недовольно говорит Мартинек. — Да на людей вы собакой кидаетесь.
— Разве я кого зря обидел? — восклицает Андрес, обводя всех взглядом.
Крепильщик повел плечами.
— Нет, зря не обижали, но… Ведь вы сами видите, как все о вас думают, верно?
— Я только выполняю свой долг, — возразил запальщик и снова пожал плечами. — Что поделаешь!
— Да, но вам хочется, чтоб его все выполняли. Нельзя же от всех требовать, чтоб каждый собачился на себя, как вы — а вы и на себя злитесь, Андрес, вот в чем ваша беда. Он не виноват, — добродушно обратился крепильщик к остальным. — Ну, он ростом не вышел и все этак на цыпочки становится, так ведь?
— Что ж, не вышел, — с горечью произнес запальщик. — Вам легко говорить. Меня даже в армию брать не хотели, только по третьему разу взяли; какой, мол, из него солдат, — недоросток! Так я им показал, что я настоящий солдат; тогда уж, милый мой, меня перестали называть сморчком. Пес-капрал — так стали звать. Ох, и муштровал же я солдатиков! А в войну… мне дали большую серебряную медаль. Потом говорили: Андрес, оставайтесь на сверхсрочной, из вас выйдет ротный; да я задумал жениться… И девушки тоже смеялись — сморчок, мол, замухрышка. Нелегко мне пришлось, ребята!
— Вот оно что, гляди-ка, — рассудительно заговорил молодой великан. — Я это понимаю, только нас-то тебе незачем гонять. Все мы знаем — Андрес в своем деле понимает, голова у него варит, и все, что он скажет, — правильно, так и сделаем. А вот волю языку не давай; чем больше ты кричишь, тем виднее, что ты замухрышка… Ну да, нам-то все равно, — примирительно добавил крепильщик. — Мы уж как-нибудь твой характер выдержим.
Запальщик, как ни странно, был почти растроган.
— Вот видишь, — буркнул он, — мы, солдаты, говорим все напрямик…
Но тут судорожно захрипел Матула.
— Сморчок, замухрышка, — давился каменщик хриплым хохотом, очевидно, до него только сейчас дошло, о чем шла речь.
Андрес побледнел, и нижняя челюсть его воинственно подалась вперед.
— Что? — рявкнул он.
— Придержи язык, Матула, — медленно сказал крепильщик; Матула поднял тупой взгляд, да так и остался с разинутым ртом. — И если кто-нибудь на людях, ребята, назовет его замухрышкой, — продолжал Мартинек, — тот будет иметь дело со мной. Что здесь, за столом, среди нашей команды говорилось — останется между нами, вот как.
Пепек был явно недоволен и нахмурился, а дед Суханек облегченно вздохнул и замигал выцветшими глазками.
— А я вам что скажу, — оживленно затараторил он, — шахтеру и не к чему быть большим. Замухрышка-то всюду пролезет. — Тут старик осекся и опять заморгал. — То есть я хотел сказать, если он ростом не вышел. Был у нас когда-то один забойщик, его замухрышкой и карликом звали…
Пепек фыркнул и был вынужден снова отправиться к оркестриону, чтобы похохотать вдоволь. Станда воспользовался случаем и скрылся в уборную; он не привык пить пиво, голова у него слегка кружилась, и ему ужасно хотелось спать. В коридоре его кто-то догнал — это был Андрес.
— Послушайте, Станда, — торопливо сказал он вполголоса, — мне хочется кой о чем вас спросить. Как вы думаете, стоит ли мне… стоит ли мне угостить первую спасательную? Ведь вы послали мне этот коньяк, и… не знаю… вроде как бы в ответ. Примут они от меня, по-вашему?
Станде вдруг стало даже жаль Андреса, такое волнение звучало в его голосе. И верно, серьезный вопрос, тут надо хорошенько подумать.
— Я не знаю, господин запальщик, — начал он нерешительно, — но… я бы, пожалуй, не стал так делать. А вдруг кто-нибудь не захочет…
— Вот именно, — нахмурился десятник. — А я бы с такой охотой… Мне чего… приятно, когда вы обо мне вспомнили. Скажите, кто это придумал?
— Все, — соврал Станда. — Пепек… и Мартинек… все.
Запальщик просиял.
— Верно? Так что бы мне такое для них… как вы полагаете?
— Может… выложить на стол сигареты, — предложил Станда. — Это не так заметно. Кто не захочет, может и не брать…
— Верно, — обрадовался запальщик.
— И еще одно, — серьезно добавил Станда. — Уходите домой раньше всех, господин запальщик.
— Почему?
— Чтобы дать им… кой о чем поговорить между собой.
Андрес на минуту задумался.
— Вы правы, — сказал он и торопливо пожал Станде руку. — Спасибо вам!
Станда вернулся с ощущением успешно выполненной дипломатической миссии.
— Что ему от тебя нужно было? — подозрительно спросил Пепек.
— Ничего, — оказал Станда с простодушным видом. — Он просто попал не туда.
Андрес вернулся, и всем бросилось в глаза, что он вдруг начал ощупывать свои карманы.
— Где же это у меня… Пан Малек, дайте мне сигарет. Сотню.
Открытая коробка на столе слишком заметна, ровные ряды сигарет так и просят — возьмите! Каменщик Матула отвел тяжелый взгляд от Андреса и уставился на белую пачку.
— Берите, — предлагает запальщик, ни на кого не глядя.
Разбитые пальцы Матулы вздрагивают.
— Спасибо, у меня свои, — бормочет Пепек и демонстративно постукивает по столу собственной сигаретой.
Мартинек удобно оперся локтем о стол.
— Да, ребята, — начал он медленно, — хотел бы я знать, что там вторая команда сейчас поделывает. Хорошо бы они починили рельсы, чтобы можно было породу вывозить, правда, Станда?
При этом его толстые пальцы, словно ненароком, рассеянно, но медленно, чтобы все видели, вытаскивают первую сигарету из коробочки Андреса. Станда почти с облегчением переводит дух: молодец Мартинек!
— Я говорил об этом с Казимоуром, — благодарно подхватывает Андрес. — Но Казимоур сказал: рельсы-то рельсы, да почва там поднялась, придется ее выбирать, вот что…
Несколько пар глаз следят, как дед Суханек тянется сейчас к коробочке Андреса. Дед испуганно отдернул руку.
— Ну да, почва, — пролепетал он как человек, застигнутый на месте преступления, и торопливо спрятал в карман взятую сигарету. — Там, в восемнадцатом-то, всегда почва была ненадежная. Сухая, очень сухая!
— Верно! — с признательностью сказал запальщик. — Закуривайте, Суханек.
— Спасибо, я уже взял, — отнекивается дед, неуверенно поглядывая на товарищей.
— Да закурите же!
Дед Суханек с несчастным видом берет еще одну сигарету.
— Премного благодарен, я ведь и не курю их вовсе, разве что трубочку. Это для зятя возьму, то есть для Фалтыса. Пепек, ты не хочешь?
— Не хочу.
Пепек хмурится и презрительно сосет свой вонючий окурок. Разговор не вяжется, настроение паршивое, и Андрес кусает губы, лицо у него твердеет, становится серым; один крепильщик сияет радостно, от всей души, а Адама словно и нет: перед ним нетронутая кружка, и он молча глядит глубоко ввалившимися глазами…
Вдруг Пепек быстро потушил свою сигарету и выпрямился, как школьник.
— Ребята, — выдохнул он, — Ханс здесь!
В трактир вошел господин Хансен. Он кивнул всей команде и сел за соседний стол.
Вся команда встала.
— Добрый вечер, — поздоровался за всех Мартинек, и Ханс дружески закивал,
470
Десятник Андрес стоит как солдат — руки по швам, точно сейчас выпалит: так и так, рапортует десятник-запальщик Андрес и его команда: Адам Иозеф — забойщик, Мартинек Ян — крепильщик…
Мартинек Ян безмятежно сел спиной к господину Хансену, но эта спина — прямая и прочная, будто дверь амбара. Вся команда нерешительно рассаживается, последним садится запальщик Андрес, да еще с каким-то полупоклоном, точно извиняясь перед соседним столом; но Ханс уже не смотрит на них и барабанит пальцами. Наступила торжественная тишина, как в школе.
— Расскажите что-нибудь, — вдруг произносит Пепек, взглянув на Андреса, чтобы завязать разговор; но где уж Андресу! — он стал совсем незаметным, сидит на самом краешке стула, просто смотреть жалко, и выжидательно уставился на крепильщика: давай-ка ты, что ли, дружище.
— Так вот… — начал было Мартинек, подмигивая Станде, но тот не сводит глаз с Хансена. Гляди-ка, ребята, он все-таки пришел посидеть с нами! Какая жена у него — глаз не отведешь, и любят они друг дружку, любовь такая, что и рассказать нельзя, а он, видите, оставил жену дома и пришел к нам. «Я должен пойти к своей команде, — сказал он ей. — Пусть ребята видят — я с ними», — или еще что-нибудь в этом роде… У Станды сердце бьется от гордости, ему радостно. Вот какая наша команда! И Адам пришел, и Андрес, и господин Хансен… Точно мы одна семья, нет, больше, чем семья; семью оставляют дома и идут — мужчины к мужчинам. Так и следует, с воодушевлением думает Станда. Мы должны держаться друг друга — этому нас учит работа; а вам, женщины, придется посторониться, мы вернемся, но на первом месте — команда. Вот оно как!
Станда смотрит на товарищей, и от восторга у него бегают мурашки по коже. Я люблю вас, ребята, я люблю вас так, что и сказать невозможно; никогда я не был так счастлив… я готов обнять вас всех, кто тут сидит; от вас пахнет табаком и пивом, вы такие нескладные, одни кости да щетина, но если бы вы знали, как вы прекрасны! Это понимаю я один… и, пожалуй, еще господин Хансен. Ханс тоже понимает, потому и пришел сюда, к вам. Да, и Андрес — красивый, и Матула, и Пепек, словом, все; сам господь бог залюбуется и подумает: черт возьми, вот славные парни, первые спустились в шахту и этакую гору работы там своротили; в мире не найдешь другой такой команды! Но погодите, завтра мы еще обставим там, в шахте, всех остальных! Голыми руками будем пробивать целик; «тик-тик-тик» — подают сигналы те трое; мы уже идем к вам, ползем на брюхе, спинами поднимаем земную кору, что вас придавила; трах! земля разверзается, здесь работают наши руки. Бог в помощь, товарищи, погребенные заживо! Вам рапортует первая спасательная: Ханс Хансен — инженер, Андрес Ян — десятник-запальщик, Адам Иозеф — забойщик, Суханек Антонин — забойщик, Мартинек Ян — крепильщик, Матула Франтишек — каменщик, Фалта Иозеф, он же Пепек, — подручный забойщика и Станислав Пулпан — с позволения сказать, откатчик.
Станда по очереди обводит всех взглядом. Как они, бедняги, торжественно и чопорно сидят и кое-как поддерживают видимость разговора… Батюшки, «пес» Андрес объясняет Пепеку, как сдавать экзамен на забойщика; и Пепек, не моргнув глазом, отвечает: «Да, да» — вот это дела! Ежели сам Пепек говорит «да», значит, на свете многое переменилось. И остальные нет, нет и поддакнут, употребляя при этом непривычные «культурные» слова; не важно, что инженер Хансен не понимает по-чешски — он сидит рядом, и от этого все изменилось. Мартинек сидит прямо, как воспитанный мальчик, положив на колени могучие лапы; Пепек похож на внимательного ученика и лишь морщит лоб от усердия; Матула не спускает бульдожьих глаз с господина Хансена; дед Суханек вертится на стуле и просто готов поднять руку, как прилежный ученик в классе: я, я, я знаю; Андрес скромен и старателен — ни дать ни взять учитель, когда в класс приходит школьный инспектор. Только Адам опять как-то ушел в себя, сгорбился и глядит на свою до сих пор не тронутую кружку; а господин Хансен вовсе ни о чем и не подозревает и чертит что-то на старом конверте — вероятно, деталь какую-нибудь для своего изобретения.
Господин Хансен поднял голову и повел носом в сторону Станды, подите, мол, сюда. От гордости Станду расперло до того, что он чуть не задохся и, натыкаясь на стулья, устремился к столу Хансена; он хотел подойти небрежно и в то же время молодцевато, но у него почему-то не вышло, как он ни старался. Хансен показал длинной рукой — садитесь, мол; за ухом у него еще осталась черная полоса угольной пыли — Станде она вдруг кажется очень трогательной: бедняга толком даже не вымылся, так спешил к своей госпоже Хансен, а теперь сидит здесь с нами! Славный парень этот Хансен! А команда тем временем изо всех сил старается хоть как-то поддержать громкий разговор, чтобы, упаси боже, не показалось, будто они слушают. Что это я хотел сказать, ребята, — ну, так вот… и при этом пинают друг друга под столом — давай же ты, черт, говори что-нибудь…
Господин Хансен наклонился к Станде.
— Bitte,[122] — сказал он на своем грубом, ломаном немецком языке. — Вы послали мне коньяк. Я вас всех благодарю. Как вы думаете, должен я… для всех… что-нибудь… — И обвел пальцем стол. — Ага, угостить?
— Нет! — вырывается у Станды. — Nein, nein. Не делайте этого.
Станда лихорадочно соображает, как бы объяснить, сказать ему, что это оскорбит команду, если он вздумает… вроде бы вернуть долг… Тогда ведь получится, что мы не ровня вам, господин Хансен. И вообще, разве вы не видите, что ребята вас любят? Для нас больше значит, что вы пришли к нам просто так, а не затем, чтобы нас вознаградить. Nein, nein. Не делайте этого, господин Хансен!
Станда все это чувствовал хорошо и ясно, но не умел выразить; ни за что на свете он не мог вспомнить ни одного более мягкого выражения чем: Beleidigung. Es vare fur jns…[123] — как бы это сказать? — и Станда отрицательно качал головой, глядя на блестящий, добродушный нос господина Хансена.
— Nein, bitte nein, — умоляюще выдохнул он.
Но господин Хансен, кажется, все совершенно ясно понял, ему и объяснять не надо было. Он закивал и радостно улыбнулся, так что даже слегка наморщил нос.
— Gut, gut, — сказал он с одобрением и постучал двумя пальцами по груди Станды. Станда от радости и гордости готов был умереть на месте. Видели ли это ребята?
Станда вежливо поднимается со стула, руки по швам.
— Noch etvas, Herr Hansen?[124]
— Ja, — кивает Ханс и показывает пальцем на свой стаканчик и на шахтеров.
Сейчас Станда все понимает, он чувствует себя легко, и на душе у него ясно. Окрыленный, возвращается он к бригаде и протискивается на свое место.
— Ребята! — восклицает он. — Ханс хочет выпить за ваше здоровье!
В волнении он даже не заметил, что называет почтенных шахтеров «ребятами» и что, пожалуй, следовало сказать «господин Хансен»; но, кажется, никто этого не заметил, — вся команда разом оборачивается. Хансен уже поднимает свой стаканчик, шахтеры гремят стульями, вставая, господин Хансен тоже поднимается со стаканчиком в руке, и на его лице расплывается мальчишеская улыбка — а ну-ка, первая спасательная! Шахтеры выпрямляются, принимают вдруг очень серьезный, торжественный вид. И господин Хансен становится серьезнее и глядит шахтерам в глаза.
— Also, skol,[125] — произносит он, пьет и вежливо наклоняет голову.
— Спасибо, господин Ханс, — торжественно ответил крепильщик с видом заправского оратора.
— Бог в помощь, — церемонно добавляет запальщик, и все склонили головы, как Хансен, и с достоинством выпили. Даже Адам выпил, в упор глядя на Хансена. Ханс улыбнулся, и Адам улыбнулся — как чудесно может улыбаться Адам! — удивляется Станда; но команда уже садится, и все переводят дух, словно после тяжелой работы; Матула сопит — его даже пот прошиб, дед Суханек растроганно шмыгает носом.
— Хорошо ты сказал, крепильщик, — одобряет Пепек и залпом пьет кружку до дна.
— Он сказал, что благодарит вас, — быстро вполголоса сообщает Станда.
— Ну? Правда? — Шахтеры сдвинули головы. — Рассказывай же, Станда!
— Он сказал, что хотел бы нас угостить, а я ему сказал, не надо, господин Хансен, не делайте этого, мы рады, что вы пришли, для нас это честь, а дать нам на пиво — значит нас обидеть, точно вы не один из нас, не из нашей команды.
— Вот здорово, черт возьми! — удивился Пепек. — И кто бы подумал, что парнишка так сумеет! А он что?
— Что хочет, мол, выпить за наше здоровье…
— Вот видите! А как ты ему сказал?
— Да по-немецки! — бессовестно врет Станда.
— Хорошо ты ему сказал, Станда! — восхищенно признает крепильщик, и все дружно кивнули в знак согласия, даже Адам.
Станду распирает от гордости; ему хотелось бы рассказать еще больше о том, что он говорил господину Хансену, но всему есть предел. А ведь у Андреса красивое мягкое лицо; глаза у него блестят, он поднимает стаканчик, вежливо наклоняет голову и шепчет через стол:
— Станда, «скол»!
Команда приняла тост с тихим восторгом — Андрес-то, оказывается, тоже славный малый! Один за другим все чокаются со Стандой — «скол»! И Адам кивает Станде, дружелюбно моргая.
— Ребята, — решительно говорит Пепек, — пусть это «скол» будет только для нас. Никому другому мы так не скажем.
— Правильно, — веско добавляет крепильщик. — Это только для нашей команды.
Больше никто не оглядывается на Хансена, чтобы не докучать ему праздным любопытством; пусть Хансен отдохнет, ясно? И тем не менее все замечают, когда господин Хансен заказывает еще стаканчик, и удовлетворенно перемигиваются. Пить он умеет, ничего не скажешь — совсем как наш брат; сразу видать, что он ни капельки не гордый. И что ему тут с нами нравится. Станда испытывает сладостное чувство, — его клонит ко сну, он почти не слышит, о чем говорят товарищи; вон оно что — и Андрес чувствует себя здесь как дома. И Станда отваживается улыбнуться «псу» Андресу и приподнять стаканчик.
— «Скол»!
— «Скол»! — ответил запальщик и очень вежливо поклонился.
«Господи, какая команда!» — с радостью думает Станда, и глаза у него закрываются. Дед Суханек настойчиво трещит ему о чем-то, может, о том обушке, но Станде все безразлично; вдруг ему становится так хорошо, словно он маленький и засыпает, а взрослые еще беседуют, но это уже какое-то непонятное бормотанье… иногда только звякнет стаканчик о поднос…
— …ну, же, Мартинек, спой нам что-нибудь, — слышится настойчивый голос Пепека.
— Неудобно, — смущается крепильщик.
Мартинек такой аппетитный. Взглянешь на него — и представляешь себе избу с амбаром, там пахнет соломой и коровами; в стойле кто-то шумно вздыхает, должно быть лошадь…
— Да ну тебя, — отнекивается крепильщик Енда. — Гляди, Станда-то уже спит…
— Я не сплю, — блаженно уверяет Станда и проваливается в приятную тишину…
Станда проснулся оттого, что голова у него вдруг упала на край стола. Что это? А, Мартинек поет, зажмурив глаза и откинув голову; он поет высоким мягким голосом, упираясь руками в стол. Пепек качнул головой в сторону Матулы, — тот положил локти на стол и плачет, крупные слезы бегут по его багровым щекам. Андрес слушает с видом знатока, сосредоточенно склонив голову чуть набок, как делают господа на концертах; Адам неподвижно смотрит на Мартинека, а Ханс… Ханс отложил свои бумаги и карандаш и тоже слушает. И великан Мартинек поет высоким голосом, откинув голову и прикрыв глаза, — откуда только берется такой нежный голос в этакой могучей груди! Станда оперся подбородком о стол, чтобы удобнее было слушать. «Еще!» — с наслаждением думает он и закрывает глаза.
— Теперь какую, ребята?
— «Зачем вам плакать, очи голубые…»
— Иди ты! Послушай, Мартинек, спой «Не мелю, не мелю»!
— Ладно! «Не мелю…»!
И Мартинек поет. Станда сонно моргает. Теперь поют все, «пес» Андрес дирижирует рукой и поет — он вторит, закрыв глаза, похожий на кукарекающего петуха; Пепек делает губами «м-ца, м-ца»; дед Суханек блеет тонко, как козочка; Адам стискивает руки между колен и, уставясь в землю, тихонько басит. Адам поет! Станда впросонках ничему больше не удивляется, — а то Адам еще сразу замолчит, заметив, что за ним наблюдают. Ханс придвигает стул и наклоняется к Мартинеку. Андрес перестал кукарекать и освобождает место для Хансена, но тот качает головой и нагибается через широкое плечо Мартинека, заглядывая ему чуть ли не в рот. Крепильщик не замечает этого; упираясь обеими руками в стол, он поет. Должно быть, Хансену хочется петь вместе со всеми — губы у него шевелятся. Коробка андресовских сигарет наполовину пуста… Как все замечательно получилось, радуется Станда и с наслаждением поводит плечами, будто натягивает одеяло до подбородка. Братцы, какая у нас команда, просто необыкновенная! И Мартинек посмотрел на Станду и дружески подмигнул — спи, дружок, спи!
Когда Станда опять проснулся, голова его лежала на могучей руке крепильщика. Господин Хансен уже опирался локтем о стол шахтеров и на самом деле смотрел Мартинеку прямо в рот; Мартинек пел тихо, потупив глаза, а Андрес, Пепек, Адам — все делали губами только «пом-пом-пом, пом-пом-пом», точно аккомпанировали на струнах. Почему же так тихо, подумал было Станда, и тут Мартинек прервал песню.
— Лежи уж ты, — сказал он Станде, а Ханс кивнул: «Лежи, мол, и ладно».
«Вот и хорошо», — думает Станда, утыкаясь носом в жесткий рукав Мартинека. И снова начинается «пом-пом-пом, пом-пом-пом»; и молодой высокий мужской голос заводит песню о солдатчине.
Кто-то трясет Станду.
— Вставай, по домам пора.
Станда очнулся и не сразу понял, где он. Товарищи уже на ногах, подтягивают штаны, берутся за шапки. Станде неловко, что он так крепко заснул, и он судорожно зевает.
— Где господин Хансен?
— Уже ушел, и Андрес тоже.
Ну, спокойной ночи, ребята, спокойной ночи, Станда, значит, завтра в пять, и за дело; команда с шумом выходит на темную улицу. У Станды слегка заплетаются ноги, затекшие во время сна, и он ни черта не видит в этой непроглядной тьме. Но кто-то его ждет, кто-то подходит к нему — да это Адам.
— Нам ведь по пути, — гудит Адам, шагая во мраке. Станда постепенно начинает распознавать что-то вроде дороги; он вздрагивает от ночного холода и окончательно просыпается. Рядом идет Адам — длинный, сутулый и молчит; о чем с ним говорить?
— Как было хорошо, — благодарно вздыхает Станда.
Адам судорожно глотнул.
— Хорошо… очень… — бормочет он.
— Сколько времени?
— …Час ночи.
Неужели так поздно? Станда припоминает, как Адам со скорбными глазами делал «пом-пом-пом», когда пел Мартинек, и невольно усмехается про себя. Интересно, что сделает Адам, если ему сказать, что я его люблю? У Станды, откровенно говоря, уже вертится на языке это признание, но он все же предпочитает промолчать.
— Вы любите господина Хансена? — спрашивает он вдруг.
— …Да, — отвечает Адам.
— Парень что надо, раз к нам пришел. Жену дома оставил, а сам пошел к команде. Вы когда-нибудь видели его жену?
— Н-нет. Не видел.
— Красивая женщина, высокая такая. Знаете, как они подходят друг к другу — это не часто встречается. Должно быть, они страшно счастливы. Когда двое так любят друг друга…
Адам ни гугу, слышно только его тяжелое дыхание. Станда вдруг замолчал, прикусил язык: и в самом деле, именно об этом-то и не надо говорить с Адамом…
— А какая жена у Мартинека? — поспешно меняет он разговор.
— …Не знаю.
— Вот отец, этот Мартинек! Только и знает, что дети, дети, дети… То-то радость, должно быть, когда человек так крепко детишек любит, — брякнул Станда и опять пожалел — ах, вернуть бы эти слова! Адам ничего не сказал, даже не вздохнул, точно в нем все замерло. Такое дурацкое слово… точно ты камень швырнул в пропасть; страшная тишина, камень все летит, летит, конца не видно, боже, какая глубина! Наконец доносится стук — камень упал на дно; Адам перевел дух и прибавил шагу. Станда не знает, о чем еще заговорить; глубоко несчастный, он бежит вприпрыжку рядом с длинным Адамом, кусая губы.
— Как вы думаете, удастся спасти тех троих? — спросил он, когда молчание стало совсем невыносимым.
Адам почему-то долго обдумывает ответ.
— Не знаю, — бормочет он погодя.
— Хотел бы я видеть, — не унимается Станда, — что там без нас сделали.
— …Может, уже проходку начали, — выдавливает из себя Адам. — Если там воздухопровод в порядке… Вам нравится… тебе нравится работать в шахте?
— Что вы имеете в виду? — озадаченно спрашивает Станда. — Работать в завале?
— Нет, вообще, — рассеянно бормочет Адам. — Вообще работа в шахте.
— Ну, я уже привык, — браво отвечает Станда; это не совсем так, но никто не должен об этом знать.
— А мне… не по душе как-то, — медленно говорит Адам. — Мне все кажется, вроде на меня что-то падает.
— Вам страшно, когда вы спускаетесь? — изумился Станда.
— Э, страшно… Чудно мне. Вот когда я внизу работаю… тогда уж ничего такого в голову не приходит, понимаешь? Это только когда клеть вниз идет… точно проваливаешься.
— А давно вы…
— Двенадцать… двенадцать лет. Думал, со временем пройдет. — Адам почесывает длинной рукой затылок. — Я только спросить… у тебя тоже такое глупое ощущение?
Станде странно, что Адам заговорил о себе; может и мне рассказать ему что-нибудь о себе… например, что я, собственно говоря, человек ученый и только несчастное стечение обстоятельств привело меня сюда? Адам, конечно, понял бы…
Станда чувствует особую симпатию к этому высокому тихому шахтеру; ему хочется сказать Адаму что-нибудь задушевное, серьезное, что навсегда останется между ними двумя.
— У тебя, кажись, есть книжки, Станда, — с расстановкой произносит Адам. — Я раньше тоже читал; да у всякого свое… — Адам, видимо, колеблется, — не дашь ли какую Марженке…
— С удовольствием, — поспешно отвечает Станда, чтобы Адам не заметил, как в нем все дрогнуло.
— Она… много читает, — задумчиво продолжает Адам. — Понимаешь ли, я… тоже иной раз заглядываю в ее книжки, да… да непонятно мне это. — Адам остановился. — Откуда люди могут знать, о чем пишут! Вот ведь глядишь на человека… всю жизнь… и не знаешь о нем ничего, хоть тресни. Да и как… к примеру… можно догадаться, кто что думает или чувствует? А в романах… все известно. Ей-богу, не понимаю я этого… — Адам покачал головой и снова двинулся вперед. — Тебе-то легче! Ты человек ученый…
— Откуда вы знаете?
— Говорили. Однако ни к чему это, тоже когда-нибудь все позабудешь. Понимаешь, шахта… из нее не выбраться.
— Почему?
— …Не знаю. Глядишь на остальных… как на чужих, точно они из дальних стран, что ли. Мне все кажется, притронусь к чему — и испачкаю углем. И всегда так… не переборю себя ни за что… Марженка шьет ведь… А я уж и не вхожу в комнату, чтобы чего не измазать. Не знаю… тебе не кажется, как мне, что ты весь в угольной пыли?
— Кажется! — торопливо подтвердил Станда, и сердце его заныло от жалости. Бедняга Адам! Бедняга Адам, как он хочет что-то оправдать, что-то объяснить! Бедный, растерянный Адам!
Адам перевел дух.
— Вот видишь. От этого не отмоешься никогда. Может, другим это и не мешает… не знаю.
Адам замолчал и пошел еще быстрее, Станда еле поспевал за ним. Бедняга Адам! Совсем недавно он выделывал губами «пом-пом-пом» и раскачивался всем телом в такт песне, а сейчас мчится рысью, согнувшись под своим крестом. Больше нет никакой команды, остались опять только Адам и Мария, и есть Станда со своим одиночеством; каждый опять стал самим собой, каждый сам по себе, и каждый страшно одинок. Возможно, что и «пес» Андрес сейчас одинок, и Пепек, и каменщик Матула, и Суханек; все остались наедине со своими заботами или горем и спешат домой, понурив голову…
Адам останавливается у калитки своего домика.
— Я был… очень рад, — с трудом выговорил он. — Ну, доброй ночи.
И его костлявые, сухие, горячие пальцы крепко пожимают руку Станды. И Станда опять чувствует нечеловеческую усталость и… даже грусть. В темноте на цыпочках поднимается он в свою мансарду; раздеваться ему не хочется, и он сидит на краю постели… до того ему вдруг стало грустно. Внизу звякнула щеколда; заговорит ли кто-нибудь внизу, скажут ли что-нибудь друг другу эти двое, разве им нечего сказать? Тишина, где-то вдали свистит и грохочет поезд с углем. Снизу доносятся осторожные шаги, тяжело скрипнула постель Адама — и молчание сомкнулось, как черные воды омута. «Бедняга Адам, — сочувственно думает Станда, — бедняга, бедняга!» И мысли его обрываются…
Утром Станда проснулся с блаженным чувством: сегодня не нужно идти в школу. Он еще сладко потянулся и только тогда спохватился — какая там школа! А вот в шахту он спустится только в пять часов. Только в пять часов — уйма времени впереди, будто на каникулах. На улице солнечный день, хотя под утро прошел дождик; внизу щебечет канарейка и воркуют голуби, у соседей сердито кудахчет курица; и Станда поспешно вскакивает с постели, чтобы не упустить ничего из всей этой прелести. Кое-как он смочил лицо и волосы водой и бежит вон, топает по лестнице, как лошадь, и останавливается на пороге. Боже, какой чудесный день!
В садике Адам наклонился над цветами и ковыряется в клумбе. Вот он поднял голову, и на его продолговатом, худощавом лице появляется подобие улыбки.
— Доброе утро! — восклицает Станда.
Адам выпрямился.
— Здорово, Станда. Там… там тебе завтрак приготовлен.
Правда, об этом не уславливались, когда сдавали комнату, но, видно, сегодня день такой, вроде как праздничный… ну и ну, дела-то какие! Я тут уже почти как дома, — радуется Станда.
— Сейчас приду, — кричит он, — только за газетами сбегаю.
Читать утром газету — это тоже все равно что праздник. Шахтерский поселок точно вымер, мужчины работают, только мы свободны, — ну, просто чудо!
— Марженка, дай Станде позавтракать, — говорит Адам в окно, и Станда солидно идет за газетами. Солидно, еще бы! Хотя он предпочел бы скакать на одной ножке, так все его веселит.
Теперь он сидит у Адамов в кухне и развертывает газету. Мария приносит ему на подносе завтрак — Станда косится на ее белые руки, покрытые золотистым пушком; что сказала бы она, если бы он поцеловал ее вот сюда, у локтя — наверное, уронила бы поднос и сказала бы вполголоса: «Что вы делаете?» — «Это я просто от радости, пани Мария, сегодня можно, такой уж нынче день!»
Но теперь уже поздно: Мария поставила поднос на стол и оправляет белую скатерть. Только сейчас Станда замечает: на подносе кофейник, тонкие ломтики хлеба и тарелочка с пластинками розовой, с прожилками сала, ветчины. Станда просто на седьмом небе — так он еще никогда не завтракал; он до того растроган таким вниманием, что даже краснеет.
— Спасибо, — еле выговорил он, не понимая, что у него стряслось с голосом, с руками… Без всякой надобности он громко откашлялся и угрюмо, почти строго бросил: — Адам… Адам мне говорил… чтобы я дал вам что-нибудь почитать.
Так, дело сделано — и Станда облегченно вздыхает.
Руки Марии замерли на скатерти.
— Адам? — изумленно вздохнула она — Это вам сказал Адам?
— Вчера… вчера вечером он говорил. Вы, мол, любите читать…
— А мне и словечка не промолвил, — произносит она растерянно; что такое — губы у нее дрожат, и она смотрит широко открытыми глазами куда-то поверх головы Станды. — Мне… мне даже не заикнулся!
— Можете выбрать какую угодно, — бормочет Станда, но Мария, кажется, не слушает; она все так же изумленно смотрит, но глаза ее вдруг наполняются слезами; она быстро отворачивается, чтобы Станда не видел ее лица.
— Это верно? Он сам сказал? Никто ничего ему не говорил? — вырывается у нее, и голос ее дрожит и теплеет. — Тогда скажите ему, что я… что я буду рада.
И — трах! — захлопнулась завешенная изнутри белой занавесочкой стеклянная дверь в комнатку Марии. Станда удивленно глядит ей вслед и качает головой — что это означает? Почему должен сказать ему я… точно они не разговаривают друг с другом! Ну что ж, застучит там опять швейная машинка, зальется канарейка, как несколько минут назад? Нет, кажется, там никто даже не дышит, только голуби во дворе вот-вот захлебнутся, воркуя. «А мне какое дело, — думает Станда с негодованием, — никому я ничего не стану передавать, говорите сами». И Станда с аппетитом набрасывается на завтрак и впивается глазами в газету.
Так, стало быть, в местной газете написано: катастрофа на шахте «Кристина». Станда нетерпеливо читает, чтобы не упустить ни слова: ведь он тоже имеет отношение к этому бедствию и вправе требовать, чтобы оно было описано подробно и правдиво. Что ж, в общем, тут все правильно, вынужден признать Станда: вскоре после начала второй смены взрыв в новой продольной выработке… весть разнеслась с быстротой молнии. Правильно. Есть жертвы. Сведения об этом, вероятно, дала дирекция или заводской комитет. Немедленно же были организованы спасательные работы… ага, вот: «Работать на сильно поврежденном и особенно опасном северном участке первыми добровольно вызвались следующие шахтеры…» У Станды так забилось сердце, что пришлось ненадолго прервать чтение. «…первыми добровольно вызвались следующие шахтеры: Иозеф Адам, Ян Мартинек, Франтишек Матула, В. Пулпан, Антонин Суханек и Иозеф Фалта, которые без промедления спустились в шахту, чтобы помочь засыпанным товарищам. Спасательные работы в районе взрыва продолжались всю ночь…» Станда читает еще раз: «…первыми добровольно вызвались следующие шахтеры: Иозеф Адам, Ян Мартинек, Франтишек Матула…» Пропустили инженера Хансена и запальщика Андреса; вероятно, так сделали нарочно, но это несправедливо, возмущенно думает Станда; а его назвали В. Пулпаном! Станду это ужасно сердит, вся радость испорчена; но он делает ножом дырку там, где напечатана эта дурацкая буква «В», так что ее нельзя теперь прочитать, и ему становится легче. Теперь хорошо. «Первыми добровольно вызвались следующие шахтеры». Да, милый мой, это тебе не пустяк: «первыми» и «добровольно», ведь это значит, что они самые смелые. И они без промедления спустились в шахту, чтобы помочь засыпанным товарищам. На особенно опасный участок. Вот оно, черным по белому, и каждый может это прочитать. Станда уже выучил заметку наизусть, но читает еще и еще. Что ни говорите, а получается очень торжественно, этим полна газета; и от этого торжественного чувства Станду пробирает дрожь.
Он не в силах больше есть и бежит с газетой к Адаму.
— Посмотрите-ка, — показывает он запыхавшись. — Непременно прочтите!
Адам медленно встает — господи, сколько ему времени нужно, чтоб выпрямиться! — вытирает руки о штаны.
— Что там такое? — спрашивает он в недоумении и начинает просматривать газету сверху донизу.
— Вот здесь, заметка!
Серьезные ввалившиеся глаза Адама останавливаются на газетной странице, и он медленно шевелит губами, точно молится; Станде не терпится, и он еще раз, вместе с Адамом, перечитывает заметку; он давно уже раз десять повторил, что «первыми добровольно вызвались следующие шахтеры», а Адам все еще шевелит губами, внимательно читая заметку где-то на середине. Вот он остановился, и губы у него перестали двигаться; ввалившиеся глаза поднимаются на несколько строк выше и медленно-медленно читают снова. Теперь он, кажется, уже и не читает, а просто неподвижно смотрит на газетный лист.
— Что скажете? — нетерпеливо вырывается у Станды.
— Ну… очень хорошо, — гудит Адам, все еще не сводя глаз с газеты.
— То-то команда удивится! — важничает Станда.
Адам ничего не отвечает, его длинное лицо неподвижно, как маска, он только глядит, медленно помаргивая.
— На, держи, — говорит он в конце концов, подавая Станде газету, и отворачивается к своей клумбе. — Может… может… ты показал бы… и Марженке, — с трудом выговаривает он, склоняясь к своим ночным фиалкам.
— А вы не хотите показать ей сами? — нерешительно спрашивает Станда.
— Да нет… Я… зачем я, — бормочет Адам, нагибаясь еще ниже. — У меня руки в земле…
Станда идет в белую кухоньку. В соседней комнате тишина, разве что тюкнет канарейка да перескочит с жердочки на жердочку. У Станды на секунду замирает сердце, когда он стучит в стеклянную дверь.
— Войдите, — отозвался сдавленный голос, и Станда впервые входит в комнату Марии. Мария сидит у швейной машины, но без всякого шитья в руках; глаза у нее красные, она испуганно смотрит на Станду — вероятно, ждала кого-то другого.
— Вот… если хотите, прочитайте… — показывает Станда газету. И отчего это у него всегда такой громкий, грубый голос, когда он говорит с Марией? Мария берет газету, ищет…
— Вот эта заметка, — бормочет Станда и тычет пальцем; при этом он нечаянно коснулся локтя Марии и отдернул руку.
Мария читает. Наклониться бы через ее плечо и прочесть еще раз вместе с ней; ее волосы легонько пощекотали бы его щеку, запахло бы душистым мылом и кожей; и он услышал бы ее тихое глубокое дыхание… «Первыми добровольно вызвались следующие шахтеры…» Станда неуверенно переминается с ноги на ногу и смотрит на склоненную голову Марии и ее плечи, на канарейку, на белые занавесочки, на белую постель Марии, на белые руки Марии; он хмурится от смущения, принужденно кашляет и сам ужасается, как громко и неестественно звучит его кашель. Мария читает, пальцы у нее дрожат, слабый румянец разливается по лицу и шее до самого выреза блузки, она тоже читает как-то удивительно долго и неподвижно. Теперь она подняла голову; глаза ее сияют, в них что-то дрожит и расплывается, они полны слез, а полуоткрытые губы подергиваются мягко и нежно.
— Можно мне… можно, я спрячу? — спрашивает прерывающийся женский голос.
— Я вам потом принесу, — мрачно вырывается у Станды. — Я… я должен еще показать товарищам.
Тут ему приходит в голову, что он мог бы купить вторую газету, но поздно.
— Я принесу, — повторяет он еще более неприветливо и не знает, что сказать дальше, остается только споткнуться об эту стеклянную дверь — вот он и в кухне, и злится на самого себя. Болван, нужно было оставить ей газету!
Адам оборачивает к нему длинное лицо.
— Я покажу ребятам, — произносит Станда, лишь бы не молчать.
— Погоди-ка, — сказал Адам, вытирая руки о штаны, направился к сарайчику, где у него хранится весь его инструмент. Вскоре он вернулся с толстым синим карандашом.
— Дай-ка сюда, — невнятно говорит он, — надо отчеркнуть, чтобы сразу нашли.
Адам разложил газету на скамейке, присел на корточки, как ребенок, и, внимательно моргая, обвел толстой синей рамкой заметку о катастрофе на шахте «Кристина»; серьезно, с довольным видом рассматривает он теперь свою работу и тщательно поправляет один уголок.
— Ну вот, теперь можешь показывать.
Прежде всего к Пепеку. Пепек живет вон там — на квартире у Томешей. Станда просовывает голову в его берлогу и чувствует, что сейчас задохнется — такая вонь идет от детских пеленок и нищенского тряпья. Неряха Анчка, сидя на табуретке, кормит с ложечки сопливого ребенка; другой, еще сопливее, сидит на полу и сосредоточенно играет мутовкой.
— Пепек дома?
— Спит еще.
В углу на постели послышалось кряхтение и скрип, Пепек поднял взлохмаченную башку.
— Что? Что такое?
— Я тебе кое-что принес.
— Ладно, погоди на улице, я сейчас.
Пепек, зевая, выходит на крыльцо в штанах и рубашке.
— Здорово, Станда. Что там у тебя?
— Прочитай-ка вот, — показывает Станда.
Пепек, зевая, чешет волосатую грудь.
— Я сегодня газеты еще не покупал. Ну-ка, покажи! — И он с угрюмым видом пробегает заметку. — Ну и что?
— Что ты об этом скажешь?
— Шуму-то сколько! — презрительно цедит Пепек. — Лучше бы деньжуры побольше подбросили.
— Какой деньжуры?
— Ну деньжат. За такую хлопотливую работенку, братец… надо платить не повременно…
— А показать Анчке не хочешь? Что ты в газету попал?
Пепек злобно дергает головой, точно ему тесен ворот рубашки.
— Да на кой черт! Бабы разве что в этом понимают! — Пепек хмурится. — Пишут тоже — опасный участок! Им-то легко говорить! Послали бы туда этих храбрецов, вот это да!
— Каких храбрецов?
— Которые пишут! Терпеть не могу, когда меня по плечу похлопывают — молодец, мол! Заплатили бы получше, чем языком чесать, а в газетах печатать, от этого толку мало. Из-за славы, что ли, работаем? Разве что Андрес, — усмехнулся Пепек, — а о нем-то как раз и не пропечатали!.. Мне, брат, всю ночь мерещился этот ход, все будто кровля валится…
Станда сильно разочарован тем, как Пепек отнесся к их прославлению.
— А вчера у Малека хорошо как было, — заговаривает он о другом.
— Да, первый класс! — оживляется Пепек. — С Андресом-то смеху сколько было!
— И Ханс пришел.
— Что ж Ханс, — замечает Пепек. — Коли он в наше положение входит — я не возражаю; он был вместе с нами и видал, какова там работенка. Да-а, умей он по-чешски, мы с ним поговорили бы.
— А ты видел, что и Адам пел?
— Да, видел. Что ж, Адам, он хороший товарищ. — Пепек подумал. — Послушай, Станда… ты ничего не заметил, как там у них теперь? Я имею в виду — как дела у Адама с Марженкой.
— Не знаю, — уклончиво сказал Станда. — Они все через меня вроде как переговариваются.
— Ври-и! Что ж, они не разговаривают?
— Разговаривают, но… почему-то у них не получается. Будто они… стесняются, что ли.
— Гм, — размышляет Пепек. — Гляди-ка, Станда, а ведь ты бы мог их помирить. Ты человек образованный, тебя Мария, может, и послушает. Сказал бы ты им — не дурите, мол, люди добрые, или вроде того… Да, а Мария видела, что Адам в газету попал?
— Видела. И тут же хотела спрятать на память!
— Вот это хорошо, — обрадовался Пепек. — Ты еще покажи ей, что Адама там называют раньше всех, на первом месте.
— Это, наверно, по алфавиту, — усомнился Станда.
— Все одно, она, может, не разберет. Понимаешь, пусть видит, что Адам… лучше всех, ясно? Для бабы это иной раз главное дело, — с видом бывалого человека сказал Пепек. — Вот он какой герой, наш Адам. Сколько лет жить рядом с этакой красоткой, вроде как из-за нее в уме помешаться, и ни-ни, даже не коснуться… кому это, брат, под силу! И все время — Марженка да Марженка… Нет, Станда, хвалиться тут нечем, но… ей-богу, я бы так не сумел!
Станда молчит, потому что и сам испытал: сходить с ума по Марии и не сметь ничего, ничего… даже, например, погладить ее склоненную голову или взять за полную гладкую руку… Откуда тебе понять, Пепек, какая это пытка!
Пепек размышляет и шумно скребет себе грудь; такая история как раз по нем, потому что Пепек страшно любопытен, когда дело касается женского пола; такой уж он завзятый бабник.
— Ну, я пошел, — поспешно говорит Станда. — Не знаешь, где живет Суханек?
— Дед? Хочешь и ему показать? Тогда спустись вот здесь и дуй по дороге через переезд — там тебе всякий покажет, где Фалтыс живет. И скажи ему, — паясничает Пепек, — что обушок, мол, нашли и с музыкой доставили в дирекцию. Ну, с богом, Станда!
И Пепек, зевая, начинает для разнообразия скрести себе спину.
У Фалтыса в доме красиво и чисто, как у Адама; перед домом садик: в нем грядка с фасолью и помидорами, клумба анютиных глазок, обложенная кусками шлака, дорожки, посыпанные красным песком, — тут просто чудесно. Из окна выглянул сам дед Суханек.
— А-а! — вполголоса восклицает он. — Сейчас выйду.
Суханек появился в жилете и рубашке, очевидно праздничной, — так туго она накрахмалена.
— Я тут у дочек, — зачастил он, словно оправдываясь. — Фалтыс-то, зять, значит, спит еще — в ночной смене работал, а Лойзичка куда-то побежала… Хочешь поглядеть?
— На что?
— Ну, на детей.
Дед Суханек на цыпочках вводит Станду в дом. Там душно и чисто, на плите кипятится белье; у окна сидит молодая женщина, у нее ножки как спички и прекрасные испуганные глаза; она пытается встать.
— Это Аныжка, — шепчет дед Суханек.
«У нее, вероятно, что-то с позвоночником — оттого она и калека», — подумал Станда и дружелюбно кивнул ей. Аныжка покраснела и снова опустилась на свою подушку. На полу играла девочка, которая испуганно вытаращила на Станду такие же, как у Аныжки, красивые глазенки и спрятала за спину чумазую куклу.
— Боится, — засмеялся дед Суханек, показывая беззубые десны. — К ней тут доктор ходил — золотуха у нее, — вот и боится. А старший-то внучек, Еничек, уже в школу ходит. Да ты вот сюда погляди, в колясочку!
Станда наклонился над коляской; там, сжав крохотные кулачки, спит ребеночек, удивительно маленький, только лоб у него огромный, выпуклый; пахнет мокрыми пеленками и детской присыпкой.
— Это наш Тоничек, — гордо шепчет дед Суханек и пальцем отводит замусоленный кулачок от полураскрытого ротика.
Ребенок захныкал, и дед мигом: «ш-ш-ш», и качает колясочку. Станда чувствует себя здесь как-то глупо, неловко; ну что ему тут делать, зачем ему все это показывают?
— Я принес вам кое-что! — бормочет он и выходит на цыпочках. — Вот здесь, прочитайте.
Ничего не поделаешь — приходится деду идти за очками; наконец он уселся на скамейке и медленно читает, двигая подбородком. Станда заглядывает ему через плечо и снова читает вместе с ним.
— Тут, внизу, видите?
Дед Суханек тщательно складывает газету; он вдруг принимает необыкновенно важный, почти торжественный вид.
— Вот видишь. Надо и мне купить газету, пусть Аныжка и Лойзичка увидят. Я сегодня еще не выходил из дому… А о Фалтысе, о зяте, там ничего нет, — спохватывается он. — Ведь он тоже добровольно пошел!
— Так ведь он же во второй команде, — объясняет Станда.
— Верно, верно. Поди, завтра о нем напишут. Постой, я тебе покажу кое-что.
Дед уходит на цыпочках и приносит толстый молитвенник.
— Это после покойницы жены осталось, — оправдывается он поспешно. — В нем я свои бумаги храню, чтоб не растерять. Гляди-ка. — И он протягивает Станде пожелтевшую вырезку из газеты.
— «Выборы в заводской комитет», — читает Станда. — «В заводской комитет на шахте „Кристина“ были избраны товарищи: Бидло Фр., Мужик Иоз., Суханек Ант…»
Дед Суханек, нацепив очки, смотрит через плечо Станды.
— Вот здесь, видишь, Суханек Антонин, — показывает старик. — А тут и другая статейка обо мне…
— «Выборы в шахтерскую кассу взаимопомощи», — читает Станда; дальше красным карандашом подчеркнуты слова: «…заместителями избраны Ал. Михл и Ант. Суханек».
Станда возвращает деду пожелтевшие вырезки.
— Если тебе интересно, — неуверенно бормочет Суханек, — то у меня есть еще кое-какие бумаги…
Станда осторожно развертывает порванные на сгибах листы. Метрическое свидетельство, имя ребенка — nomen filii — Суханек Антонин. Свидетельство о том, что Суханек Антонин, родившийся там-то, прошел испытание на забойщика. Свидетельство о браке: Суханек Антонин и Броумарова Алоизия…
— Вот и все, — лепечет Антонин и тщательно вкладывает документы в молитвенник покойной жены. — В общем, не так-то много.
Да, не много, думает Станда, зато самое важное, дедушка Суханек. Человек родился и взял в жены Алоизию, сдал экзамен на забойщика и дожил до чести быть избранным в заводской комитет и заместителем председателя кассы взаимопомощи; пять-шесть событий — и вся жизнь. И после этого находятся люди, которые воображают, будто самое важное в жизни — бог знает что!
— Дед, — нерешительно начал Станда, — как вы думаете, Пепек пошел в команду только ради денег? По крайней мере, он сам так говорит…
— Да нет, какое там, — взволновался дед. — Это он на себя просто напускает. Ты ему не верь.
— Так почему же он пошел?
— Г-м, — призадумался старый Суханек. — Я и объяснить-то не сумею. Скажи ему, что он хотел помочь засыпанным товарищам, он тебя так облает — ой-ой-ой, язык у него больно поганый! Понимаешь, Пепек… такая у него повадка; без него ни одно дело не обойдется, понимаешь? А ведь не раз крепко ему попадало — все равно свой нос всюду сует. Это словно потеха для него. Всюду ему поспеть надо: стачка ли где или в трактире потасовка — он главный заводила. Кровь у него буйная, у Пепека. А так — работяга и товарищ хороший, этого у него не отнимешь, хоть и любит он поддеть и поддразнить кого попало. Да не беда, зато с ним весело…
— А он… смелый?
— Ну, конечно, — соглашается дед. — Один против всех в трактире пойдет, хоть и знает, что побьют. И в огонь полезет, это ему нипочем. И все ему как с гуся вода; другой раз так его отделают, просто ужас — а он наутро, как ни в чем не бывало, опять языком треплет. Смелый, это да — себя не пожалеет, понимаешь?
— А Мартинек?
— Гм, Мартинек, — смешался дед. — Как можно сравнивать. Мартинек не дерется, и ничего такого за ним не водится… Раз только, но тогда, черт возьми, дело шло о жизни. Судили тогда его, дали ему условно. Был тут мясник один — не знаю, как это получилось, — он на людей с ножом кинулся и двух человек порезал. А там случайно Мартинек оказался, и сейчас: пустите, мол, меня, да так этого мясника отделал! Уж и не помню, сколько ребер ему поломал… А с чего ты спросил?
— Почему Мартинек вызвался, если у него жена и дети?
Дед Суханек задумчиво поморгал.
— Ну, он солдат… и сила у него, голубчик, такая силища… Только он больше к дому привержен, к детям; сядет на порожек и глядит, довольный такой, — мол, вот каков я, любите меня! И еще, я думаю, силушка-то у него иной раз выхода ищет. Как тогда с мясником. Мартинек на рожон не лезет, но если случай какой подходящий, так он, почему бы, мол, мне не пойти, и идет. А зачем идет, он, поди, не думает; чтоб отличиться — так нет, не в этом дело. У него одни дети на уме… да иной раз сила в нем взыграет. Очень он хороший человек.
— А Матула что?
— А-а, Матула. Все-то тебе знать нужно! Матула все-таки несчастный человек.
— Почему же несчастный?
— Так. Воли у него никакой нет. Ему приказать нужно — тогда он идет. Или когда запой — идет, не может с собой совладать.
— А почему же тогда он сам вызвался?
— Он на Андреса здорово зол. Тут он не виноват, он словно помешанный. Да мы все следим, чтобы он на Андреса не кинулся. Но если ему сказать: Матула, вон дом падает, подопри — он пойдет, что твой вол, и подопрет. Сила страшная у Матулы, сынок, а на работе он ничего не стоит. Ты можешь его на ниточке водить, а чтоб самому догадаться — так нет. Вот, брат, какое дело-то.
Дед Суханек молча покачал лысой, чисто вымытой головой.
— Ну, раз ты обо всех допытываешься, — сказал он неожиданно, — так я объясню, почему и я вызвался один из первых. Чтоб шахтерской чести не уронить. Чтоб никто не посмел сказать, вот, мол, старый Суханек когда-то в заводском комитете был, а сейчас за чужие спины хоронится. Человек, значит, должен выполнять свой долг. И еще — ведь я на «Кристине» забойщиком двадцать лет работаю и каждый камень знаю… И думаю — когда понесут меня на кладбище и в последний раз под землю спустят, так люди по праву скажут обо мне: да, Суханек Антонин был настоящий старый шахтер, он не забывал, что такое шахтерская честь; в долгу перед «Кристиной» не остался… — Старый Суханек помолчал. — А вот насчет обушка досадно мне, — пробормотал он немного погодя. — Всю ночь напролет о нем думал. Такого еще не бывало, чтоб я где-нибудь свой инструмент терял.
— А Адам… что?
— Да, Адам, — опять призадумался дед Суханек. — Погоди, парень, как бы это объяснить… Видишь ли, нас вызвалась полная команда, так ведь? И дали бы нам время подумать, пошли бы все, кто там стоял, я-то их знаю. А если ты меня спросишь, почему, я скажу: потому что они шахтеры. Несчастье в шахте касается всех, и если ты настоящий шахтер, то идешь туда и делаешь свое дело. Вот самая главная причина, а все остальное так… на втором месте. Ты не знаешь, когда сам останешься в шахте и кто будет тебя откапывать. Вот у нас и повелось, как говорится, — все за одного, один за всех; таков уж наш шахтерский обычай. Да, ты что хотел спросить-то?
— Почему Адам пошел?
— Я ж тебе объясняю — потому что он шахтер. И еще скажу — он забойщик, каких мало.
— А мне Адам сказал, что не любит в шахту спускаться.
— Не люби-ит? — удивился дед Суханек. — Вот это для меня новость. Ну да, Адам мало разговаривает… Такой умелый человек, — покачал дед головой. — Его всегда в пример другим ставят, а он, оказывается, не любит… Да-а, дела-а-а!
— А вы не думаете, что Адам сделал это… из-за своей жены… потому что она его не любит?
Дед Суханек глубокомысленно промолчал.
— Послушай, Станда, — заговорил он через несколько минут, — тебе-то какое дело! Кто сует нос в чужие дела… тому в жизни мало радости. Ты еще больно молод.
«Молод! — обиделся Станда. — Милый дед, молодости-то я почти и не видал».
— Легко сказать: из-за бабы, — недовольно ворчит дед. — Молодой холостой человек, тот думает: в воду прыгну, лишь бы девчонке своей понравиться. А хоть и прыгай, так что толку… у молодых это все несерьезно. Жизнь или смерть — им все едино. А человек постарше… — И дед раздумчиво покачал головой. — Ты мне даже и не говори. Такого я бы пожалел.
— Почему?
— А-а! — махнул дед жилистой рукой. — Адам-то понимает, что и почему делает! А я тебе скажу — будь у него дома все в порядке, имей он хоть шестерых детей, — все равно пошел бы. Да, Адам пошел бы. У Адама, голубчик, все обдумано, и он видит глубже, чем любой из нас. Только никому не говорит, что думает. И знаешь, оставь-ка ты его в покое!
Станда встал.
— Да ведь все равно видишь, что происходит. Пепек вон тоже заметил.
— Как же без Пепека, — обозлился дед Суханек, — когда тут юбка замешана! Вот тебе и весь Пепек! Оставили б вы лучше Марию в покое оба — и ты и Пепек, вот что я вам скажу!
Станда обиделся.
— Разве мы ей что-нибудь плохое делаем?
— Очень уж она вас занимает, — проворчал дед. — Берегись, Станда, а если одиноко тебе, так здесь девчонок молодых, ей-богу, хватит.
Станда краснеет до корней волос, сердясь и на себя и на деда.
— Да что вы, мне и во сне не снилось… Просто замечаешь, что у этих двоих… нет счастья. И все. А вы сразу — невесть что.
Дед Суханек понимающе кивает.
— Вот и оставь их, Станда, не к чему голову-то ломать. Говорят, у Покорных хорошую комнату сдают, взглянул бы…
— Переехать мне, что ли? — грубо оборвал его Станда.
— Да, так-то оно лучше будет, — сказал дед Суханек и улыбнулся, показав беззубые десны. — А как хорошо мы с тобой потолковали, верно ведь?
Крепильщик Мартинек живет далеко, там, где уже начинается поле. «Пойду к нему днем», — решил Станда и отправился обедать, будто барин, в так называемый «загородный ресторан»: в тени деревьев, за редкими запыленными кустами боярышника, заменяющими изгородь, поставлено несколько столов, накрытых длинными красными скатертями; за одним из них расположился Станда со своей газетой, чтобы еще раз прочитать: «Работать на сильно поврежденном и особенно опасном северном участке первыми добровольно вызвались…»
— Что прикажете, сударь? — строго спрашивает кельнер, отгоняя салфеткой осу.
«Сударь» покраснел и насупился, никак сразу не сообразит, что ему заказать; хорош «сударь», нечего сказать — о нем в газете столько пишут, а он робеет перед кельнером! Станда зол на себя и на деда Суханека. «А ему-то какое дело, этому деду, — думает Станда. — Советовать вздумал — переезжай, мол! Ведь не из-за чего. Совершенно невозможно, чтобы… между мной и Марией… когда-нибудь что-то могло бы быть… (А если невозможно, зачем тебе там жить?.. Нет, постой, это не так уж невозможно!.. Но ты все-таки не сделаешь такой пакости Адаму, как ты полагаешь? Теперь, когда он стал твоим товарищем по команде… Но Адама не убудет, если я с ней иной раз и перекинусь словечком… И ничего больше?.. Цыц!) Станда решительно развертывает перед собой газету: он будет читать, и кончено! „Работать на сильно поврежденном и особенно опасном северном участке…“ Зачем мне переезжать? — мысленно возражает Станда. — С меня достаточно… просто ее видеть; что еще есть у меня на свете!»
За соседним столом торопливо едят двое, тоже, вероятно, шахтеры; тот, что сидит спиной к Станде, разложил перед собой ту же газету и читает ее на той же странице. У Станды забилось сердце, он готов провалиться сквозь землю — сейчас этот человек прочитает о нем — и, быть может, вдруг обернется: «Это не вы, часом, В. Пулпан?» — «Тут ошибка, там должно стоять С. Пулпан, С., то есть Станислав!» — хочется закричать Станде; он сдерживается изо всех сил, лишь бы сидеть как ни в чем не бывало, спокойно и скромно; а в действительности он перестал есть и испуганно глядит на соседний стол. Второй шахтер заметил это и оглянулся на Станду не то неуверенно, не то укоризненно.
— Мартинек, — произносит читающий газету, — какой это, крепильщик или тот, льготецкий Мартинек?
— Да вроде крепильщик, — равнодушно отвечает второй. — Льготецкий болен.
— Ага. Я этого крепильщика знаю.
И больше ничего. Человек перевернул газетную страницу и стал просматривать объявления. Вот и все. «Ага, я его знаю». А те, кто его не знает, даже не скажут «ага» и перевернут страницу…
Станде вдруг становится горько, он разочарован. Не станет он показывать газету Мартинеку…
Мартинек встречает Станду широкой улыбкой; он сидит на крылечке и держит между колен голубоглазую девчушку с двумя золотыми косичками — вылитый отец, но до того маленькая, хрупкая, что просто смешно: от земли не видать, а осмеливается походить на такого великана!
— Как тебя зовут?
— Ну, скажи, Верунка, — подбодряет отец, похлопывая девочку по животику.
— Верунка, — беззвучно шепчет ребенок, не сводя изумленного взгляда с господина в воротничке.
— Я тебя с утра ждал, — приветливо говорит крепильщик. — Такой чудесный день…
— Что ты делал?
— Ничего. Понимаешь, когда у тебя дети… Даже за табаком не сходил. Мы с Верункой тут читали, правда, Верунка?
Девчушка кивнула и прислонилась к отцовским коленям.
— Я тоже принес тебе прочесть кое-что, — говорит Станда с самым небрежным видом и подает Мартинеку газету.
Крепильщик читает, и на его спокойном лице не дрогнет ни одна черточка.
— Так… — произносит он в конце концов и, тыкая толстым пальцем в газету, обращается к дочери: — А ну-ка, Верунка, сумеешь вот это прочитать?
— Ян… Мар-ти-нек, — читает по слогам ребенок.
— А ты знаешь, кто это?
— Нана, — вздыхает девочка, поднимая на него глаза.
Крепильщик Мартинек так и просиял от восторга.
— Ну вот, видишь, как ты хорошо читаешь! Ты не можешь оставить мне газету, Станда? Чтобы мне не ходить. Я бы для детей спрятал.
— Конечно, — великодушно соглашается Станда; он совсем забыл, что обещал принести газету Марии.
Мартинек встает, ростом он почти в два метра, и дочурка обхватила его ногу, как столб.
— Хочешь, мальчишку своего покажу?
Мальчика держит жена Мартинека; на руках у матери ребенок кажется чересчур большим; она маленькая и совсем некрасивая — ну разве что милая, — решает Станда. Мальчик смотрит на Станду серьезно, почти строптиво.
— Гонза, Гонзик, ку-ку, — улыбается великан Мартинек, и пухлый карапуз поворачивает к нему круглую головенку, заливаясь восторженным смехом. Мартинекова смотрит счастливыми глазами на своего огромного мужа; господи, ну что из того, если она некрасива! Станде здесь нравится, он чувствует себя словно в деревне.
— Кем будет мальчик? Шахтером? — спрашивает он у крепильщика.
— Как бы не так, — улыбается Мартинек, — я его в шахту не пущу. Вот лесником — дело другое. А если уж плотником, так чтобы дома строил. Прекрасная работа. Эх, друг, мне бы опять плотничать на земле… Понимаешь, люблю я воздух и простор. Вот бы крестьянствовать, да… с лошадьми…
Мартинек уже не в маленькой кухоньке, — он в поле, и оглядывает его голубыми лучистыми глазами; тут и пара лошадей, впряженных в плуг. Что делать с мальчонкой? Посадить бы его прямо без штанишек на пристяжную — то-то бы завизжал Гонза от радости! Молодой великан махнул широкой лапой.
— Пошли на волю, Станда?
Они оба сидят на крылечке, девчурка карабкается по отцовской спине, по могучей розовой шее и съезжает вниз, так что задираются юбочки.
— Ты вот говоришь — Адам, — начинает крепильщик, довольно щурясь на солнышко. — Моя жена знакома с Марией… Она, Мария-то, иной раз заходит к детям. Ей бы детей нужно, это для нее самое главное; я полагаю, их ей больше всего недостает, хотя всяко бывает, может, у нее и не могло быть детей.
— А Пепек говорит, — неизвестно чему возражает красный от смущения Станда, — что Адам с ней… собственно… и не жил никогда.
— Много люди знают, — улыбается Мартинек. — Жил или нет, он об этом никому не скажет. Он человек не глупый и ждет — бывает, переменится что на сердце у женщины, а почему — она и сама не знает. Намекала недавно Мария моей жене — мол, чего не было, то еще может быть. Понятное дело, о чем только женщины между собой не толкуют! Моей подумалось, что Мария хочет сказать, будто теперь у нее могут быть дети. А вчера моя была у нее — побежала меня искать… — так Мария, говорит, словно в горячке, все «Адам» да «Адам», как бы с ним чего не случилось, да что раньше она не знала, какой он, и что всю жизнь будет себя попрекать… словом, будто спятила. Кто-то ей сказал, что Адама не хотели брать как женатого, а он нарочно пошел… Так моя говорит, такого еще и не видывала: застыла Мария, слезы побежали ручьем, и все себя винит: никогда, мол, она Адама не хотела, была у нее одна любовь — она поклялась в верности тому, первому, только сейчас, говорит, видит… Вот как с ней дело-то обстоит, так и знай.
Станда впивается ногтями в ладони — от боли и… от чего-то, похожего на стыд,
— А что… Адам?
Девчурка тем временем уселась верхом папе на шею, как на коня, и крепильщик подставляет ей ладони вместо стремян.
— Да что Адам… в том-то и загвоздка. Такой умный человек, а тут будто слепой. Не знаю, заметил ли ты: он никогда на Марию и не глянет, уставится в землю и бормочет, точно боится глаза на нее поднять, что ли. Да вот вчера, когда мы на-гора поднялись, — она глаз с него не спускает, а он глядит в землю, как дурак. Не по душе мне, что вчера он пришел к нам в трактир. Не следовало ему этого делать; но Пепеку вечно дурь в голову лезет… Нам бы всем по домам сидеть, ведь и жены на нас право имеют, не так ли? Но раз Пепек сказал «всей командой», — хоть тресни, а ничего не поделаешь; даже Адам пришел, хоть и не пьющий… Я думаю, как это было неприятно Марин… Вон и моя, — ведь понимает, в чем дело, а тоже сказала: не знала я, мол, что тебе команда дороже. Понятно, бабе всего не растолкуешь. Да, ошибка вышла. Если бы Адам остался дома… не знаю. Впрочем, и так могло быть, что уставился бы он опять в пол своими буркалами, а потом сказал бы — доброй ночи, Марженка, да и залез бы под перину. Трудное дело, когда оба такие гордые; никто не хочет и… не может первый начать…
Девочка съехала по отцовской спине, обхватила его шею ручонками и прижалась к ней лицом.
— Поносить тебя, Верунка?
— Нет, — сонно и блаженно вздохнула она.
— Гордые — да, оба гордые, — продолжал крепильщик, помолчав. — Понимаешь, они, наверное, друг с другом и не жили, вот в чем дело. Если бы жили, так и гордость прошла бы, ого! Всякая гордость — она так людей отдаляет… и трудно через нее перешагнуть, друг ты мой. И чем дольше это тянется, тем больше люди отходят друг от дружки. И после уж очень трудно поправить дело.
— Ты думаешь, Адам ее… все еще любит?
— Конечно. Всякому видать, как его любовь гложет. Когда при нем о женщинах пойдет болтовня, так у него все лицо скривится, кажется, будто на дыбе его пытают. А знаешь, если бы он хоть разок поднял дома свою баранью башку да повел бы себя как мужчина, — господи, сразу бы увидел: Мария размякла как воск… Такая красивая женщинка, братец ты мой!
— Красивая, — жалобно пробормотал Станда.
— Это с какой стороны подойти. Для Адама она, наверно — как икона на алтаре. Ты, Станда, понятия не имеешь, как шахтеры до баб охочи, — Пепек мог бы тебе порассказать. Я вот, правда, больше к деревенскому привержен и к таким делам не склонен. Да и жену свою люблю, что ж. Но Адам… да, по нему видно, что может любовь сделать с человеком… Погляди-ка, уснула?
Станда взглянул на Верунку — в щелке между веками у нее виднелись полоски белков.
— Засыпает, — шепнул он.
Крепильщик начал слегка раскачиваться, убаюкивая дочку.
— Что ж, любовь — нет ее сильнее, покамест двое врозь живут; а поженились да дети пошли, тут уж не это главное; приходится любовь делить на всех, как хлеб. Адаму вот как нужны дети, чтобы он мог раздать свою большую любовь. Ты заметил, Станда, когда Адам иной раз улыбнется, так сразу видно: ей-богу, каким счастливым мог быть этот человек, если бы ему хоть чуточку повезло! — Мартинек нахмурился. — Но теперь его черед сделать первый шаг. Мария такой шаг сделала — пришла его встретить, да и вообще. Не может же он от нее требовать, чтобы она ему прямо сказала — я твоя. Через столько лет это трудно. Он сам должен что-нибудь сделать…
— Я думаю, — нерешительно сказал Станда и весь покраснел от волнения, — я думаю, как раз потому-то Адам и вызвался, понимаешь, хотел показать ей… что он герой, что ли. Знаешь, он глядит на нее словно бы снизу вверх — просто ужас… и всегда чувствует себя перед ней черным шахтером, — он сам мне говорил. Вот потому он… только ради нее, понимаешь? Чтоб этим заслужить ее уважение и… любовь, как ты думаешь?
Крепильщик долго молчал и щурил глаза, размышляя.
— Что ж, какая-то доля правды в этом есть. Герой ты там или нет — об этом обычно и не думаешь; но если это ради женщины… Вот видишь, — вздохнул он удовлетворенно, — тогда выходит, что Адам тоже сделал первый шаг, чтобы сблизиться с Марией! Стало быть, это было с обеих сторон… Я буду очень рад за Адама. Вот почему он, бедняга, так старался под землей. Смотри-ка, а мне бы и в голову не пришло! Я жене скажу, пусть она Марии вроде как намекнет, — да, мол, милая моя, твой Адам — как это ты сказал? — герой? Ну, хоть бы и герой, — бормотал Мартинек. — Только мы на это не так смотрим.
— Я ей тоже могу сказать! — заторопился Станда, окрыленный скорбным и великодушным самопожертвованием. — Да, так я и сделаю. Для товарища.
— Ни-ни, — решительно сказал крепильщик. — И вообще, Станда, постарайся съехать от них.
— Почему?
Мартинек засмеялся и дружески положил Станде на плечо свою могучую лапу.
— Потому что ты еще глупый мальчик, Станда.
Станде остается еще одна прогулка: пройтись — конечно, так, невзначай — мимо виллы Хансенов. В саду пусто, там нет ни Хансена, ни его длинноногой шведки, похожей на девушку. Станда готов просунуть голову между прутьями железной решетки — сколько же там роз! — хоть разок заглянуть внутрь, понюхать тяжелые бутоны… и вдруг Станда испугался: в беседке неподвижно сидит госпожа Хансен и смотрит перед собой; она, правда, не замечает Станды, как не замечает, вероятно, ничего вокруг себя, но странно и непривычно видеть, что она не бегает вприпрыжку по саду, а сидит тихо и прямо.
Станда медленно плетется домой, и у него тяжело на душе… отчасти и потому, что через час пора спускаться в шахту, а это внушает ему все более гнетущий страх. Вот и в газетах пишут: «особенно опасный участок»; а крепильщик сказал: «Паршивый штрек, ты еще увидишь». Каково-то там трем засыпанным, задумывается Станда, стучат ли они еще в стену, горят ли еще у них лампочки?
Адам, конечно, в садике; он только что сделал для трех кустов штамбовых роз новые подпорки и насадил на них стеклянные шары — серебряный, золотой и синий — и теперь задумчиво созерцает всю эту красоту. Станде хотелось бы незаметно проскочить в свою мансарду; но Адам оборачивается к нему с таким видом, будто собирается улыбнуться.
— Пожалуй, нам… идти пора.
Делать нечего, Станда подходит ближе, чтобы оценить по достоинству роскошные шары. Как смешно отражается в них Адам: огромный плоский череп, точно его кто-то раздавил, а под ним карикатурное, хилое тельце. Вторая расплющенная голова на тоненьких ножках — сам Станда. «Забавно», — думает он, но ему не до смеха; он глядится в зеркальный шар, — какие же мы оба, честно говоря, убогие! Какое, должно быть, получится искаженное, нелепое отражение, если я, например, возьму сейчас Адама под руку и скажу: «Адам, это ужасно, но я люблю вашу жену», — ну и хороши были бы мы в этом шаре!
— Иди, я тебя подожду, — громко говорит Адам, продолжая разглядывать в стеклянном шаре свое уродство.
Легко сказать — иди, когда у Станды подкашиваются ноги, — так бы и сел, положив голову на стол… Неужели ему опять придется лезть в обрушившийся ходок… «Иди, я тебя подожду», — сказал Адам. Быть может, я больше сюда не вернусь, — вдруг приходит в голову Станде, и он тщетно старается запечатлеть в памяти кусочек этого мира: чистую комнатку с почти новой обстановкой, окна, освещенные солнцем, голубку во дворике, захлебывающуюся от воркования; и тишину, необыкновенную, мучительную тишину — это Мария. И еще одно нужно посмотреть Станде: последнее свидетельство из реального училища. А теперь ты можешь идти, откатчик Пулпан! Станда резко задвигает ящик стола и бежит вниз по лестнице, топоча, как лошадь. Иду, иду, Мария. Иду, иду, Адам. Иду…
Адам ждет, прислонясь к забору, и смотрит неведомо куда.
— Пошли, что ли?
Он только еще раз на ходу оглядывается на стеклянные шары; нет, на Марию, которая смотрит из окна, прижимая шитье к груди, и губы у нее приоткрыты, словно ей трудно дышать.
— Прощай, Марженка, — бормочет Адам и выходит, размахивая руками, на улицу.
Теперь они идут вместе к «Кристине» в молчат, да и о чем говорить? Проходят по крутой улочке и шагают по длинному шоссе; идут по тротуару из шлака, мимо просмоленных заборов, — обычно не замечаешь дороги, по которой ходишь ежедневно. Ноги идут сами, а мысли идут своим чередом; о них даже как-то не думаешь, твои мысли живут сами по себе, и до такой степени они одни и то же, что почти не доходят до сознания; они просто тут, как этот забор и телеграфные столбы, — и незаметно ты оказываешься у решетчатых ворот «Кристины». Только здесь Адам поглядел на Станду и так хорошо, по-дружески улыбнулся: ну вот, мы и дошли!
— Как там дела? — рассеянно спрашивает Адам у окна нарядной.
— Да что, хорошего мало. Днем пришлось вывезти Брунера и Тонду Голых. Тонда полез за Брунером…
— Газы?
— Ну да, рудничные газы. Работы идут уже у самого целика, но пришлось маски надеть, каждые десять минут сменяются.
Адам недовольно засопел. Да что поделаешь!
— А… что те трое? Подают еще сигналы?
— Говорят, утром подавали, но очень слабо. Поскорее пробивайтесь, ребята, пока не поздно. Если газы есть и по ту сторону, тем все равно аминь…
Адам махнул рукой и торопливо побежал в душевую переодеться. Дед Суханек, каменщик Матула и Пепек уже там и снимают рубашки, но им что-то не до разговоров.
— Слыхал? — цедит Пепек сквозь зубы.
— Слыхал, — гулко бросает Адам, поспешно раздеваясь.
— Паршивое дело, — сердится Пепек. — С маской на роже много не наработаешь. Я не надену.
— Если только тебе Андрес разрешит, — возражает дед Суханек.
Пепек хотел было огрызнуться, но тут вошел Мартинек.
— Здорово, команда, — весело поздоровался он. — Что слышно?
— Говорят, там газы появились, — вырвалось у Станды, который о газах знает пока только понаслышке.
— Да? — равнодушно сказал крепильщик и неторопливо снял пиджак, точно жнец в поле. — Какой сегодня день-то чудесный.
— Ты где был? — невнятно проворчал Пепек, склонившись к своим опоркам.
— Да только дома, знаешь ли…
Команда, брюзжа, перекидывается рассеянными, короткими словами. Станда дрожит от холода и от волнения, глядя на этих пятерых голых людей, — ребята, ведь мы, может, видимся в последний раз! С любопытством, в упор и, кажется, впервые без инстинктивного отвращения рассматривает он голых волосатых мужчин: Пепек нервно зевает, у него мужественная наружность — длинноногий, жилистый, он весь состоит из узловатых мышц, которые так и перекатываются под угреватой шерстистой кожей; дед Суханек — сухой, сморщенный, с пучком смешных белых кудряшек на середине груди, точно у него там вырос мох; каменщик Матула — пыхтящая груда мяса, жир обвисает на нем тяжелыми складками, покрытыми мягкой щетиной; Адам — кости да кожа, но рослый, с узкими бедрами и втянутым животом, с густой дорожкой темных ровных волос вплоть до запавшего пупка, — точно у него там третий глаз, такой же ввалившийся и серьезный, уставившийся неведомо куда; Мартинек с широкой грудью, покрытой золотистой шерстью, сильный, красивый и беззаботный; ну, а эти длинные тощие руки, узкая, бледная, голая грудная клетка — сам Станда. Словом, какие есть, но до чего ясно говорит каждое тело о человеке — словно читаешь человеческие судьбы. И раз ты понимаешь, что мы одна команда, то перестаешь стыдиться себя; вот я, товарищи, весь тут перед вами.
Приходит запальщик Андрес, уже переодетый, с лампой в руках.
— Бог в помощь!
— Бог в помощь! — вразнобой отвечает команда.
— Пошевеливайтесь, пора, — подгоняет запальщик, пересчитывая взглядом людей.
— Ладно, сейчас…
Каменщик больше не сверлит Андреса воспаленными глазами, он смотрит в сторону и лишь свирепо хмурится.
Приумолкшая команда быстро идет к клети, позвякивая лампами; запальщик Андрес выступает, разумеется, впереди, точно на смотру, только сабли не хватает. На-гора уже выезжают рабочие после смены, усталые и безучастные — лишь кивок да небрежное «бог в помощь».
— Вы в восемнадцатый?
— Да.
Клеть с командой проваливается. У Андреса твердеет лицо, дед Суханек озабоченно моргает и медленно жует губами, будто молится, Пепек судорожно зевает, а Матула сопит; Адам загораживает рукой лампу и смотрит ввалившимися глазами в пустоту, строго поджав губы; лишь крепильщик Мартинек сияет улыбкой, мирной и несколько сонной. Станде все вокруг начинает казаться удивительно нереальным, почти как во сне — точно так же мы спускались вчера… будто длится та же самая смена, будто мы все еще падаем, падаем без конца в шахту, и, однако, все совершенно иначе… Что, что именно иначе? Да все — я, мы, вся жизнь. Никто не знает, что изменилось за время этого спуска; и бесшумно, неумолимо летят и летят вверх отвесные отпотевшие стены.
Наконец толчок, клеть останавливается, и команда идет по бесконечному сводчатому коридору под вереницей электрических лампочек. Шахтеры, окончившие смену, тянутся группами или разорванными цепочками к клети, повсюду слабо раскачиваются и мерцают огоньки — похоже на праздник поминовения усопших. Теперь влево — в черный откаточный штрек; с кровли и со стен свешиваются те же, что и вчера, белые сталактиты и наросты подземных грибов; из темноты навстречу движется несколько мигающих огоньков. Ага, это возвращается спасательная команда с места взрыва, они что-то спешат выбраться на-гора; Андрес на минутку останавливается с десятником, руководившим спасательными работами, и команда скупыми словами расспрашивает, что там делается. Да, скверно, лучше и не спрашивай, братец.
— Газы?
— Газы и все прочее. Опять крепь трещит. Ну, бог в помощь, ребята, с нас хватит.
Теперь лампа запальщика Андреса быстрей бежит во мраке. И снова налево, как вчера, через вентиляционные двери; снова здесь тот бледный длинный человек — бог в помощь! — и тяжелый удушливый воздух восемнадцатого штрека навалился на людей жаркой нечистой периной.
— Чтоб тебя разорвало! — шипит Пепек, а Матула хрипит, как от удушья. Станде кажется, что здесь стало еще мертвей и пустынней, чем вчера, но штрек почему-то гораздо ближе: они уже у изломанной крепи, вот и подпорки и скобы, поставленные Мартинеком, — неужели дорога такая короткая? — удивляется Станда.
А там уже дрожит маленький спокойный огонек контрольной лампочки, над ним склонился кожаный шлем и чумазый блестящий нос инженера Хансена.
Запальщик Андрес выпятил грудь и четко шагнул вперед — раз-два.
— Бог в помощь, — отрывисто произнес он и щелкнул каблуками. — Докладывает первая спасательная команда: десятник — запальщик Андрес, забойщик Адам, забойщик Суханек, крепильщик Мартинек, подручный забойщика Фалта, каменщик Матула и откатчик Пулпан.
— Gut, — кивает Хансен. (Неужели он тут работает вторую смену?)
Он по пояс обнажен, и команда смущенно отворачивается; как-то неловко глядеть на человеческую наготу господина инженера.
Но если Ханс устроился как ему удобно, так что за церемонии, ребята! Вся команда снимает куртки и стаскивает рубашки, будто мальчишки, собираясь купаться. Только запальщику Андресу раздеваться не очень охота; но он косится на Хансена — странная была бы субординация, если б десятник остался в пиджаке; и Андрес, мгновенно решившись, сбрасывает с себя вместе с пиджаком и рубашкой и всю свою начальническую важность. Теперь он стоит полуголый, как и все, выкатив небольшую, но ладную грудную клетку со шрамом от огнестрельной раны; замухрышка-то он замухрышка, но солдата все-таки сразу видно. Так, теперь еще подтянуть ремни, да и начать…
Команда смотрит, что успели сделать без нее: Станде кажется, что достаточно, но команда в целом недовольна.
— Глядите-ка, не больно-то много они прибавили!
— Да-а, так всякий сумеет!
— Ишь паршивцы, поглядели, да и лыжи навострили!
— Ей-богу, таких лодырей я еще не видывал!
— Ну, ясно, ребята, что мы сделали, то и есть!
Это не совсем верно, но первая спасательная имеет право критиковать других. Например, по всему восемнадцатому штреку, где были разрушения, вырос целый лес новых стоек и распорок; и рельсы исправлены, на поворотной плите у крейцкопфа стоит вагонетка, с ней можно теперь добраться и до обвалившегося хода; правда, нужно низко нагнуться, чтобы пройти поглубже; внутри завала, насколько может разглядеть Станда, вид еще не очень красив: вспученные стены и рухнувшая кровля — зато все наскоро подперто стойками, прогонами и распорками. И теперь там тянутся трубы со сжатым воздухом, слышно, как гудят вновь поставленные вентиляторы. Дело в шляпе, думает Станда и начинает с большим уважением глядеть на проделанную другими работу; какая подготовка потребовалась, чтобы спасти трех человек! Говорят — смелость и тому подобное; но сколько еще для этого требуется сноровки и разных приготовлений, порядка и всего прочего… нет, тут не геройство, дружище, а разум нужен.
Андрес уже получил распоряжения от Хансена.
— Значит, так, ребята, — говорит он. — Надо работать быстро, пока у нас опять не вспучилась почва. Кто первый пойдет в забой?
— Могу я, — глухо проговорил Адам и наклонился к груде каких-то резиновых и металлических предметов.
— Будете меняться с Суханеком через каждые десять минут. Фалте выбрасывать породу сюда, Станде пригнать вагонетку. Мартинек!
— Здесь!
— Укрепить вторую и третью пару. Восьмую, девятую и десятую заменить. Потом обшить крепью сделанную проходку.
— Есть.
— Ну, за работу, ребята!
Адам только кивнул и стал медленно прикреплять на спину что-то вроде жестяного ранца; теперь он натягивает на голову резиновую морду с длинным слоновьим хоботом — кислородная маска, понял Станда, и сердце у него забилось; значит, тут действительно есть рудничные газы! Адам уже прикрепил снаряжение ремнями к телу; резиновая морда и слоновий хобот придают длинному худому человеческому телу довольно-таки странный вид — ей-богу, только людей пугать. Настоящее привидение! Из-под маски послышались какие-то булькающие звуки — должно быть, Адам что-то сказал, но ничего нельзя разобрать; он проверяет еще раз какие-то краники жестяного прибора и лезет на четвереньках под обрушенную кровлю, втягивая за собой длиннющие ноги.
— Так, Фалта, надеть маску, — торопит Андрес.
— Мне не нужно, — огрызается Пепек. — Я в ней работать не стану.
Запальщик быстро оборачивается — вот сейчас заорет на Пепека, — испугался Станда. Нет, ничего, не заорал.
— Вот как, — сказал он веско. — Опытный забойщик надел бы.
И он повернулся и пошел в крейцкопф к крепильщику, который вместе с Матулой, запрокинув голову, рассматривают крепь и о чем-то советуются.
Пепек нагнулся за маской.
— Тоже мне ловкач, — проворчал он недовольно, — попробуй-ка сам в ней поработать! И не услышишь, если кровля затрещит… Я и так не задохнусь, — гневно бубнит Пепек, натягивая противогаз. — Дьявол, резиной так и смердит!
Пепек становится похож на жука с толстым хоботком и огромными глазами. Из-под маски еще некоторое время слышится придушенное бульканье — по-видимому, Пепек все еще бранится; но вот он пополз на коленях под продавленную кровлю.
Тут из глубины донесся дребезжащий грохот. Этот звук уже знаком Станде — заработал пневматический отбойный молоток. Значит, Адам рубает целик! Слава богу! Теперь, стало быть, по-настоящему делается проходка к троим заживо погребенным!
Пепек, извиваясь, исчез между стойками и подбойками. Дед Суханек серьезно, почти священнодействуя, надевает противогаз.
— Мне тоже надеть? — нерешительно спрашивает Станда.
— Нет, не надо, ты останешься здесь. Ты в нем и дышать-то не сумеешь.
Дед Суханек необыкновенно забавен со своим слоновьим хоботом над мшистой порослью на тощей груди; а Станда разочарован — почему же только ему не нужна маска? Может, он первый сумел бы пролезть к тем троим… И он присаживается на корточки, чтобы хоть одним глазком глянуть, что делается там, внутри завала, но видит лишь, как Пепек пробирается вперед в клубах угольной пыли, которую гонит сюда вентилятор, и она вздымается так, что першит в горле…
Дед Суханек настойчиво хлопает Станду по плечу, покачивая резиновым хоботом: нельзя, Станда, нельзя!
— В чем дело? — недоумевает Станда, а дед показывает пальцем вниз. Ага, газы. Станда до слез закашлялся от угольной пыли; в ее клубах почти уже ничего не видно, одни лишь выпуклые глаза жука и болтающийся хоботок дедовой маски. Внутри с грохотам скребет лопатой Пепек, и — хлоп! — из завала вылетают камни и уголь.
Как далеко швыряет Пепек — изумляется Станда, но тут из тучи пыли выскакивает Андрес.
— Живо за лопату, — подгоняет он, — нагружайте вагонетку! И пошевеливайтесь, понятно? Все убрать с дороги!
Дед Суханек кивает резиновой мордой — ну вот, и тебе дело нашлось, Станда; и, ослепленный пылью, Станда в внезапном приливе усердия, кашляя, принимается кидать лопатой уголь и каменья в вагонетку.
Когда он вернулся с пустой вагонеткой, дед Суханек уже сменил Адама; Адам бессильно прислонился к стойке, снял маску и ладонью стирает с лица и глаз такой обильный пот, что каплет с пальцев; Пепек срывает маску и сплевывает. Он разделся донага, оставил на себе лишь опорки; угольная пыль, смешанная с потом, стекает струйками, прилипает к мокрому телу, от Пепека чуть ли не валит пар.
— Пришлось прикрыть краны, — брюзгливо обращается он к Андресу. — Пыль. — Пепек отхаркивается. — Ей-богу, сегодня мне здесь что-то не нравится!
Андрес пожимает плечами и пинает ногой разбросанные куски породы и угля.
— Слушайте, — сухо говорит он Станде — такая работа никуда не годится; так любая команда сумеет. Пол должен быть чистый, как в бальном зале.
«Ничего себе бал, — думает Станда, — от угольной пыли мы все почернели, словно вороны». Ему трудно дышать, болит голова, хочется прислониться к чему-нибудь и вздохнуть поглубже, но не удается; и темно тут, лампочки еле мигают трепетными покрасневшими огоньками. Но — хочешь чистоты — ладно! И Станда хватает лопату и, пошатываясь, грузит породу. Слышно, как у крейцкопфа бьет Мартинек по подлапке, в глубине завала грохочет и дребезжит отбойный молоток, которым орудует дед Суханек. Пепек сплюнул еще раз, выругался как следует — вероятно, про запас — и снова надел маску. Адам серьезно, сосредоточенно возится с кислородным аппаратом, очевидно, там что-то неладно.
В это время оттуда, где работал крепильщик, послышался треск, что-то хряснуло и тяжело шлепнулось, будто сверху свалился мешок с мукой. Андрес вздрогнул.
— Что такое? — бросил он встревоженно и кинулся туда; Адам только взглянул, Пепек приподнял резиновую морду, прислушался, выругался и полез в дыру. Станда бросил лопату и с бьющимся сердцем побежал вслед за Андресом. Что-нибудь случилось?
Конечно, случилось, но не бог весть что; лишь Мартинек сидит на земле среди раскиданных камней и удивленно моргает; возле него присел Андрес и светит лампой ему на темя; над ними, пыхтя, чешет затылок каменщик Матула.
— А, черт, — отдуваясь, сказал Мартинек, — я только собрался вот тут стойку сменить, а на меня вон что свалилось! — И вдруг он просиял счастливой улыбкой. — А здоровая куча, ребята! — добавил он удовлетворенно.
— Встать можешь? — беспокоится Андрес.
— Еще бы, — отвечает крепильщик, поднимаясь на ноги. — Дай только опамятоваться.
— Голова кружится?
— Немножко есть.
— А не тошнит?
— Нисколечко. — Крепильщик уже стоит, почтительно разглядывая провисшую балку. — Смотри, силища-то какая!
Запальщик обращается к Матуле.
— Вас тоже ударило?
— Ага, — буркнул колосс и почесал всклокоченную голову.
— Тогда немножко передохните, ребята, — заботливо сказал запальщик и обернулся к Станде: — А вы что глазеете? Марш грузить!
Крепильщик Мартинек медленно подходит к своему пиджаку и достает баночку и что-то завернутое в бумагу.
— Мне в таком случае надо перекусить, — говорит он с довольным видом.
Адам уже снова в маске, он дружески кивает Мартинеку слоновьим хоботом.
— Ты уверен, что тебе ничего не сделалось? — торопливо спрашивает Станда, хватаясь за лопату.
— Пустяки!
Молодой гигант устроился поудобнее на земле у крейцкопфа, поставил перед собой лампочку и, развернув коричневую бумагу, с аппетитом посмотрел на толстый ломоть хлеба с салом.
— Ты из-за меня не задерживайся!
Станда торопливо грузит уголь в пустую вагонетку, временами поглядывая на приятеля; тот сидит, свесив голову над нетронутым ломтем хлеба, и морщит лоб.
Станда перестал грузить.
— Тебе нехорошо, Енда?
— Сало воняет, — брезгливо говорит крепильщик и тщательно завертывает хлеб в бумагу. — Я не стану его есть.
Станда снова взялся за лопату, и Матула, пыхтя, застучал по скобе.
Из завала возвращается дед Суханек и стаскивает маску.
— Господи Иисусе, ребята! — вздыхает он и трет высохшими ручками лицо. — Ну и работа! Ну и работа!
Теперь очередь Адама идти в обрушенный штрек; Пепек гремит там лопатой и раз за разом выбрасывает вырубленную породу, так что Станда не успевает складывать ее в вагонетку. «Пепек замечательный, — думает Станда, — как он здорово действует лопатой в тучах пыли, черный и блестящий, точно вытесанный из гранита… чертушка этакий… циклоп прямо какой-то». И изнемогающий Станда с удвоенной силой налегает на лопату.
Он уже вывозит вторую полную вагонетку, поставил на поворотный круг, но тот не поддается.
— Я сейчас тебе помогу, — говорит крепильщик.
— Отстань, — сопит Станда, дергая тележку.
— Здесь чем-то воняет, — ворчит крепильщик. — Станда, что это за вонь?
— Тебе кажется, — замечает Суханек. — Чему тут вонять?
Мартинек морщит нос.
— Не знаю, а что-то чувствую… Черт возьми, вот так шишку я себе посадил, — улыбается он, ощупывая темя.
— Стукнуло тебя, что ли?
— Да, балкой. Я хотел ее заменить…
— Тогда понятно, — успокоительно замечает дед Суханек. — От этого тебе и кажется. У тебя, брат, сотрясение мозга. Как-то раз Фалтысу, зятю моему, на голову кусок угля свалился, так ему тоже все казалось, будто воняет. Потом ему стало плохо, и он лежал несколько дней — сотрясение мозга, что ли. Погоди, и тебе скоро плохо станет.
— Мне? — удивился Мартинек. — Чего тебе в голову не взбредет, мне никогда еще плохо не было. Что ж, пойду-ка я опять работать.
А Пепек не перестает выбрасывать лопатой пустую породу из этой паршивой дыры; иной раз вылезет, сдернет маску и, тяжело дыша, безбожно ругается; он взмок от пота, от угольной пыли стал черным, как графит, и жадно, с бульканьем пьет содовую воду, которую приносит сюда бледный человек, сидящий у вентиляционных дверей. Через каждые десять минут из клубов пыли выныривают дед Суханек или Адам, руки у них трясутся после работы отбойным молотком, они с трудом стаскивают резиновые морды; а после того пьют, как загнанные, изнеможенно переводя дух, и им не до разговоров. Что же, подают ли еще сигналы те трое? А кто его знает; когда на башке у тебя маска, то ничего не слышно — разве только как воздух свистит да отбойный молоток грохочет
— А здесь уже нет газов? — неуверенно спрашивает Станда.
— Есть, как не быть, но они держатся внизу, у почвы, понимаешь? Ханс сам следит, насколько они подымаются. Наверно, теперь тут их будет по пояс, вот как.
У Станды мучительно болит голова, бьется сердце, и его душит тоска. Запальщику тоже не по себе — он точно чего-то ждет; ни на кого даже не покрикивает больше, ходит озабоченно, стиснув зубы, и прислушивается. Хансен то и дело поднимает свою контрольную лампочку; постоит минутку, наставит ухо, улавливая отдаленный лай отбойного молотка, кивнет и снова вышагивает; он идет, опустив голову, на переносице у него появилась морщина, он крепко сжал губы и все крутит лампочкой, точно играет с тенями. Только Мартинек и Матула спокойно стучат по бревнам и все переговариваются.
— Подтолкни ко мне! Можешь подать туда? Ну, ну, еще немножко!
Станда грузит уже четвертую вагонетку; ноги у него подкашиваются от слабости, голова кружится. Еще эту вагонетку — и я, кажется, свалюсь. Адам прислонился к стенке, тяжело дыша и вытирая ладонями пот; вдруг он нагибается за лопатой и начинает помогать Станде.
— Хватит с тебя, — гудит Адам и снова прислоняется к стене. — Вези.
Станда из последних сил толкает вагонетку на поворотный круг и старается повернуть его; но навстречу ему приближается, поблескивая, огонек — это Хансен бредет, опустив голову и раскачивая контрольную лампочку. Станда ждет, пока Ханс пройдет; и вдруг ему чудится, что за Хансом внезапно вздыбилась почва…
Тяжко, гулко загрохотало, содрогнулся весь штрек; и сразу затрещала крепь. Станду чуть не сбило с ног страшным толчком воздуха, но он еще видит, как в летучем вихре пыли крутится Хансен и как над ним лопается и валится на него перекладина.
— Берегись! — взревел Станда и бросился, чтобы подхватить балку голыми руками. И вдруг пронизывающая боль, Станда еще слышит свой собственный нечеловеческий вопль, — и конец, он куда-то валится; и Станда потерял сознание.
Первое, что он услышал, придя в себя, были чьи-то торопливые слова:
— Приподымите ему ноги, чтобы кровь прилила к голове.
Станда открыл глаза и увидел, как из мрака к нему наклоняется длинное лицо Адама с внимательно моргающими, ввалившимися глазами.
— Где… господин Хансен? — словно в бреду, еле выговорил Станда.
— Hier,[126] — Над Стандой из темноты возникает блестящий перепачканный нос, и жесткая рука похлопывает его по щеке. — Nicht ohnmachtig werden! Is schon gut?[127]
Станда приподнимает голову, осматривается — где он? У ног его опустился на колени крепильщик, за ним Пепек, Андрес, дед Суханек, Матула — вся команда; вокруг него сбились в кучу голые, испачканные угольной пылью люди, и все так растерянно смотрят на него, что Станда пугается.
— Что… что это было? — изумленно выговорил он.
— Взрыв, — ответил кто-то.
— Вот видишь, осел, — глубоко вздыхает крепильщик и встает. — В следующий раз небось не станешь совать пальцы между стойкой и подлапкой?
Пальцы… ну да, это пальцы; только теперь Станда осознает невыносимую боль в левой руке; на лбу выступает холодный пот, и он тихо, жалобно стонет.
— Больно? — звучит рядом глухой голос Адама.
— Бо-больно чуточку…
— Я слетаю за носилками, — предложил Пепек и ринулся во весь дух нагишом, в чем мать родила, только опорки на ногах. Мартинек аккуратно свернул пиджак и рубашку и заботливо подсунул Станде под голову вместо подушки.
— Теперь лежи, ладно?
Адам поднимается, подтягивая штаны.
— Ничего, это ведь левая, — бормочет он с облегчением и надевает маску.
Станда пытается приподняться, опираясь на правый локоть.
— Ну… идите, ребята, работать, — заикается он. — Ок-коло м-меня не нужно з-задерживаться.
Кто-то погладил его по голове.
— Ты молодчина.
Кажется, это — Андрес или еще кто-то. Станда хочет взглянуть на свою левую руку, но она крепко обвязана белым носовым платком — наверное, это платок Хансена; из-под повязки течет струйка крови. Кровь — Станда не выносит вида крови, ему становится дурно; нет, лишь бы не упасть в обморок, любой ценой не упасть в обморок, упорно твердит он себе, стиснув зубы, чтобы ребята не додумали…
— Лучше посадите его, — советует Андрес. — У почвы скопились газы.
— Ты можешь сидеть, Станда? — встревоженно спрашивает Мартинек. — Я тебя подсажу, хочешь?
— Нет, я сам, — храбрится Станда. — Идите же, я… я потом сам дойду… только не беспокойтесь…
— Тогда я около тебя останусь, — услужливо лепечет дед Суханек. — Понимаешь, Адаму-то поглядеть нужно, не завалилось ли у нас там… вот как.
— Нам тоже надо поглядеть, — смущенно говорит Мартинек, обмениваясь беглым взглядом с Андресом. — За тобой придут… А пока будь здоров… Кофе не хочешь?
— Нет, мне ничего не надо.
Матула шевельнулся.
— Нет ли… Нет ли у кого водки? — прохрипел он. — Промыть… водкой. А то — помочиться на рану. Это лучше всего очищает. — Он еще потоптался, потирая ладонью затылок. — Ну-ну, — сочувственно откашлялся он и пошел вслед за крепильщиком.
Ханс нагнулся к Станде, чуть ли не касаясь его носом, уперся руками в колени и заглянул ему в глаза.
— Ну, как, — выговорил он по-чешски, — лучше? — и радостно засмеялся.
Станда улыбнулся, хотя от боли у него текли слезы.
— Лучше, господин Хансен. Совсем уже хорошо. Schon gut.[128]
— Ну вот… видишь, — просиял Хансен. — Sie sind… ein… braver Kerl.[129] Да. Gut. — И он махнул рукой. — Muss gehen.[130]
Станда улыбается, плача от боли, и раскачивается всем телом, чтобы успокоить эту боль.
— Вы все так хорошо ко мне относитесь, дед Суханек!
— Пустое, — шамкает старик. — Ты не горюй, что же, с каждым может случиться. Только… в другой раз ничего не хватай руками, Станда. Так шахтеры не делают.
— Но ведь на Хансена падало, — шепчет Станда.
— Все равно. Шахтер должен ногами чуять. Как что валится — отскочить надо, запомни.
— А… как же… это случилось?
— Не сумею тебе сказать. Я только вылез и снимал маску, когда вдруг ухнуло… Адам прямо кинулся к тебе — ой-ой-ой, как летел! Вот это был прыжок! Ну, и оттащил тебя. А потом и остальные подбежали…
— Что же они говорили?
— Ну, понятное дело, ругались. Проклятый, куда он лапы сует! И вправду, Станда, так нельзя. На будущее ты должен одно запомнить: закрывай голову — и в сторону. Гляди, ведь ты Хансу прямо под ноги попал; ему пришлось, когда он прыгал, к стене прижаться, чтобы на тебя не налететь… Ай-ай-ай!
— Что?
— Да ничего. Адам-то уж должен бы быть на месте, понимаешь? Как бы от этого толчка опять все не завалилось.
— Это был бы конец?
— Пришлось бы сначала начинать. — Дед Суханек покачал лысой головой. — Однако не слышно его что-то…
Станда вытягивает шею, стараясь разглядеть то место, где произошел взрыв. Насколько видно в темноте, нагруженная вагонетка сброшена с рельс и прижата к стене, а немного подальше, среди накренившихся стоек, под продавленными балками мигают лампочки и колеблются черные тени; там мелькает кожаный шлем Хансена и шапка Андреса. Теперь с той стороны вынырнул крепильщик, за ним каменщик Матула. Мартинек кивает Станде и широко улыбается.
— Как дела, Станда? Полегчало?
— Да. Там опять обрушилось?
— Ну да. Все завалило.
— Что ж вы станете делать?
— Придется исправлять, — спокойно говорит крепильщик и идет за своими инструментами.
Станда раскачивается всем телом, баюкая у груди левую руку, будто ребенок — куклу; от боли у него все еще текут слезы.
— Пройдет, — утешает его дед Суханек. — Доктор наверху отрежет пальцы и потом вылечит.
Станда перестал раскачиваться.
— Дед, — прошептал он, выпучив глаза от ужаса, — я потеряю пальцы?
Дед Суханек закивал мудрой головой.
— Они у тебя раздроблены, сынок, смотреть страшно.
— Что же я делать стану? — заикается Станда.
— Они тебя на другую работу переведут, — успокаивает его дед. — Как того Кафку, Лойзика-то; он тоже без руки остался, ну и сделали его сторожем. Все лучше, чем получать несколько жалких крон по инвалидности.
Станда перестал плакать: он узнал нечто худшее, чем боль. Боже, что мне делать, что мне делать? Может быть, не только пальцы, а и вся рука пропала; и все из-за такого пустяка… теперь все станут говорить: ну и глупый малый, куда лапы-то совал! Станда почти потерял голову от своего несчастья; но всего ужаснее мысль, что у него отрежут пальцы; и вдруг ни с того ни с сего Станда неудержимо захлебывается сухими рыданиями.
— Да что с тобой, что ты? — перепугался дед Суханек. — Перестань, Станда! Эх, что мне с тобой делать, милок! Гляди-ка, Ханс идет…
Станда сразу стих. Хансен остановился над ним, заложив руки за спину.
— Лучше теперь? Да?
— Лучше, — вздохнул Станда.
— Вот и хорошо.
С противоположной стороны, из бездонной тьмы, быстро приближаются три огонька — впереди Пепек, за ним двое с красным крестом на рукаве.
— Они не могут носилки протащить через стойки, — сердится Пепек. — Придется им тебя, дружище, вести.
— Я сам дойду, — уверяет Станда и пробует подняться на ноги, по колени у него подгибаются и кружится голова.
— Ты обними меня за шею, — предлагает один из санитаров, — я тебя поведу.
— Н-да, — критически замечает Пепек, — пройдете вы там рядышком, как же; может, еще и кадриль станцуете? Ничего у тебя не выйдет.
— Как же быть?
— Пусти, — обрывает его Пепек. — Эх ты, еще санитар называешься. Гляди, как людей из трактира выбрасывают, если они упираются. Возьми его вещи, ясно? Приподыми-ка лапы, Станда! — И Пепек обхватывает Станду сзади обеими руками поперек туловища. — Ногами двигать можешь? Да? Тогда пошли!
Пепек наполовину несет, наполовину подталкивает бессильного, беспомощно оглядывающегося Станду; Хансен подносит пальцы к кожаному шлему, дед Суханек машет рукой, запальщик Андрес отдает честь по-военному, Мартинек останавливается с инструментами в руках — бог в помощь, Станда, будь здоров, Станда, не бойся, парень, ты вел себя молодцом; и Пепек через лес стоек и подпорок несет его как перышко.
— Так, — хрипло отдувается Пепек, — ложись теперь на носилки и валяй прямо в больницу.
— Спасибо тебе, Пепек, — с чувством говорит Станда.
— Брось, — обрывает Пепек, отхаркиваясь. — Ну, всего тебе, Станда.
Два санитара несут Станду на носилках бережно, словно святыню. Теперь, когда поблизости нет никого из команды, рука болит гораздо сильнее, и Станда всхлипывает от боли; в зыбком свете лампочек он видит над собой лишь оклады и затяжки, сколько их тут, люди добрые, сколько дерева, прямо деревянный туннель; а сколько свисает с балок мертвенно-белых грибов — одни с коровьи легкие, другие похожи на веревки, а некоторые — просто нежные хлопья, точно иней. Длинный бледный человек открывает перед носилками деревянные двери настежь.
— Бог в помощь, — здоровается он, отдавая честь.
— Бог в помощь, — бормочет Станда, теперь он чувствует себя необыкновенно важным. И снова потолок крепи, Станда стал считать переклады, но вскоре сбился и закрыл глаза. Когда он очнулся, его уже несли по бесконечному сводчатому коридору с цепочкой электрических лампочек. «Они горят только ради меня, — гордо думает Станда. — Только бы эта чертова рука не так болела!»
Вот и рудничный двор.
— Бог в помощь, — приветствует человек у подъемника.
Санитары наклоняются, чтобы поднять Станду с носилок; так, осторожно, возьми меня за шею, осторожнее, — и бережно, чуть ли не почтительно, его вводят в клеть. У Станды кружится голова, он повис у кого-то на шее, но испытывает, неведомо почему, безграничную гордость, почти забывая мучительную боль в руке. Станду охватывает приятная слабость…
— Выпей скорей, — говорит второй санитар и подносит к губам Станды фляжку. Отхлебнув, Станда поперхнулся, оказывается — коньяк; и тут же от блаженства и боли голова у него совсем пошла кругом.
— Это был… взрыв… понимаете? — возбужденно лепечет он. — Вдруг ка-ак треснет… и… и… кловля посыпалась, кловля.
Станда понимает, что произносит «кловля» вместо «кровля», и хочет поправиться.
— Кловля, понимаете? — повторяет он. — Кловля.
Ему самому становится смешно.
— Кловля, — еще раз вырывается у него. Он громко хохочет, и руку начинает болезненно дергать.
— Хорошо, хорошо, — ворчливо успокаивает его тот санитар, у которого Станда повис на шее, и крепко обхватывает его за талию.
— Дружище, я тебя тоже люблю, — торжественно произносит Станда.
Клеть останавливается, и два санитара выводят Станду.
— Бог в помощь, — говорит кто-то и отдает честь.
Да ведь еще день, изумляется Станда и по-совиному жмурит глаза; неужели еще день?
— Который час? — спрашивает он.
— Скоро шесть. Осторожно, садись.
— Что это за кровь? — спрашивает Станда, указывая на землю возле своих ног, и хмурит брови. — Ее должны были вытереть, что за безобразие!
— Так, теперь ложись!
— Куда?
— На носилки, мы тебя понесем.
Станду несут по двору; у решетчатых ворот «Кристины» стоит несколько зевак… «Как-то здесь кого-то уже несли, — смутно припоминает Станда, — боже, когда же это было?» Вот и машина «Скорой помощи», санитары поднимают носилки и медленно, очень медленно просовывают их в автомобиль. «Кого же тогда несли? — задумывается Станда. — И когда это было?»
Машина трогается, и Станда, откатчик первой спасательной команды, снова начинает по-детски хныкать от невыносимой боли.
— Посмотрим, посмотрим, — суетится толстый главный врач… — Не бойтесь, юноша, больно не будет… Ну, поскорей, сестра, раздеть, выкупать — и в операционную.
Станде отчаянно стыдно, когда две чистенькие медсестры стаскивают с него штаны и носки и ведут в ванну.
— Я сам, — протестует он, но бесполезно; его уже намыливает и трет этакая веселая толстая мамаша с блестящими щеками.
— Сейчас, сейчас, — смеется она и утирает ему даже нос.
— Пальцы отрезать я не позволю, — угрюмо твердит
Станда, полный решимости защищать их не на живот, а на смерть, если этому толстяку доктору вздумается подойти к нему с ножницами или с чем-либо подобным. Но когда Станду привели в операционную, он совсем пал духом: сидит на краешке стула и тоскливо озирается. К нему подходит молодой врач в белом халате.
— Послушайте, у вас не было когда-нибудь дифтерита или тифа? — спрашивает он как бы между прочим.
— Не было, — испуганно бормочет Станда.
— В таком случае я сделаю вам противостолбнячную прививку, — удовлетворенно говорит молодой врач и не спеша начинает возиться с какими-то штучками. — Больно не будет.
Он натирает руку Станды повыше локтя чем-то холодным и затем подходит с тонкой иглой; Станду охватывает ужас.
— Теперь держитесь, — громко говорит врач, захватывая двумя пальцами кожу на руке Станды, и быстро, с силой вонзает иглу. Станда приглушенно вскрикивает.
— Ну, ну, — ворчит молодой врач. — Перенесли такую травму, а теперь хнычете от простой инъекции!
Станда в растерянности; как объяснить доктору, что там с ним была команда, а здесь он один; это, сударь, огромная разница! А в дверь уже вваливается шумливый толстяк, главный врач, в белом халате, за ним две белые медсестры, будто служки за священником. У Станды замирает сердце.
— Положить! — кричит толстый доктор и отворачивается, чтобы еще раз вымыть руки; не успевает Станда сообразить, что происходит, как уже лежит на столе и видит над собой белый потолок; ему только смутно припоминается, что к этому столу он покорно, как овечка, подошел сам и кто-то только помог ему лечь. А на носу у Станды лежит уже что-то мокрое, и чей-то голос говорит:
— Дышите глубже и считайте до двадцати.
Станда начал считать, но тут ему вспоминается «кловля», и он громко хохочет.
— Кловля падает, кловля. Пепек, это кловля! — Станда захлебывается от смеха. — Замухрышка, замухрышка Андрес, — сморчок и замухрышка! Мартинек, спой… «Зачем вам плакать, очи голубые, — затянул Станда, — вам все равно моими не бывать!..»
А тем временем звякали какие-то инструменты.
— Подержите, сестра, — быстро говорит кто-то, а Станда поет:
— «Вовек не бу-удете моими, зачем же ду-мать обо мне…» Пой, Мартинек, ты золотой парень!
— Ножницы! — слышится голос.
— «Ставили для каменщиков плотники леса… — во все горло распевает Станда. — А по ним гуляет девица-краса… Девица-краса, синие глаза…»
— Держите, — говорит голос, и Станда теряет сознание.
Когда он пришел в себя, над ним был уже другой белый потолок, и Станда лежал в белой постели. Рядом стояла белая толстая сестра со стаканом какой-то желтоватой жидкости в руке.
— Теперь выпейте это, — сказала она, — и спокойной ночи.
Станда жадно выпил горькую жидкость и откинулся на подушку. Здесь все время чем-то пахнет, йодоформом, что ли, ну да ладно уж. Где-то далеко болезненно подергивает — наверное, руку; Станда поднимает ее и обнаруживает, что вместо кисти у него нечто вроде большой куклы из бинтов.
— Больно?
— Нет, не больно. «Неужели там уже нет этих окровавленных пальцев», — в полусне думает Станда. — Который час?
— Половина восьмого.
Половина восьмого. Половина восьмого. Через полчаса, значит, кончится смена. Нас сменит вторая команда. Докладывает десятник Андрес, забойщик Адам, забойщик Суханек, крепильщик Мартинек, каменщик Матула, подручный забойщика Фалта и откатчик Пулпан Станислав. Gut. Gut. Сначала ты ничто, ты даже не шахтер и только со временем становишься откатчиком. Откатчик Пулпан Станислав. Ты молодчина, Станда; но запомни: укрыть голову — и в сторону. Нет, не так, не то… как они говорили? Ага, считать до двадцати и дышать глубже. Дышать поглубже. Раз, два, три…
И откатчик Пулпан Станислав засыпает, как дитя.
Утром, проснувшись, Станда почувствовал себя младенчески безмятежно: «Сегодня не нужно идти в школу», — с наслаждением подумал он и снова закрыл глаза. Правда, рука болит, но где-то далеко, словно почти чужая, а в желудке ощущение пустоты, точно его выпотрошили, как голубя. И Станда открывает глаза и осматривается: белая комната, полная света, в окно видны верхушки деревьев; у противоположной стены — вторая белая постель, но пустая; у изголовья — ночной столик, на нем стакан с водой и белый носовой платок, есть даже звонок… ну, просто восхитительно. Станда снова лег, положил себе на грудь большую куклу из белых бинтов и сладко потянулся. «А что, если позвонить? — думает он. — Может, прибегут, рассердятся, — мол, что это вы вздумали звонить в заводской больнице!» — «Это не я», — отопрется Станда. Хоть бы кто-нибудь показал ему, где тут уборная!
Станда зевнул; ему так приятно, что он не знает, чем заняться. «А я все-таки позвоню, — говорит он себе, — поглядим, что будет». Робким, коротким движением он нажал кнопку звонка — и ничего, никакого переполоха! Стоит приятная светлая тишина, только где-то далеко слышны голоса и чьи-то шаги. Станда вздохнул с облегчением; и вдруг слышно — топ-топ-топ — постукивают каблучки, в дверь входит вторая медсестра, та, что поменьше, и осторожно вносит поднос.
— Доброе утро, — приветливо говорит она, — как мы спали?
Станда сел и торопливо поправил рубашку на груди.
— Да ничего, — бормочет он, насупившись от смущения; он вспомнил, что эта белая сестра вчера раздевала его догола; но сестричка и не заметила хмурого вида Станды и, моргая длинными ресницами, поставила поднос на ночной столик. «Она, наверно, ошиблась — это не мне!» — испугался Станда. Чайник с чаем, на тарелочке яйца всмятку, другая тарелочка с ломтиком ветчины и еще кусок хлеба с маслом… Белая сестричка как ни в чем не бывало скользнула взглядом по перевязанной руке Станды.
— Хотите, я вас покормлю?
— Нет, я сам, — протестует Станда, наморщив лоб.
— Тогда я подержу тарелку.
Она уже сидит на краю постели и подает Станде ложечку и тарелочку с яйцами.
Что поделаешь, приходится есть, раз сестричка держит тарелку под самым носом; Станда мрачно набивает рот яйцом всмятку, так низко склоняясь над тарелкой, что чуть не касается лбом плеча медсестры. Он видит белые гладкие пальцы, терпеливо держащие тарелку, видит, как мерно дышит невысокая молодая грудь под накрахмаленным фартуком. Станда бросает беглый взгляд на ее лицо; глаза сестры опущены и смотрят на тарелку, под тонкой прозрачной кожей вокруг глаз лежат голубоватые тени. Она приветливо улыбнулась Станде, не поднимая век.
— Проголодались, да?
— М-м…
У Станды полон рот, и он только мычит в ответ, еще ниже наклоняясь к тарелке. Какие у нее перламутровые ногти и тугие белые манжеты на запястьях… никогда еще Станда не видел такой красивой и нежной ладони; волосы падают ему на лоб и еле заметно шевелятся от слабого дыхания сестрички, отчего по телу его пробегает дрожь. Ох, если бы только яйца не исчезали так быстро! Станда старается есть как можно медленнее…
— Больше не хотите?
— М-м…
Как назло, у него опять полон рот!
Сестричка отставляет тарелку и наливает Станде золотистого чаю, сдвинув длинные брови и приоткрыв тонкие губы — осторожнее, не перелить бы!
— Сахару побольше?
— Еще, — бормочет Станда только потому, что ему хочется еще раз увидеть, как выскользнет из ее тонких пальцев белый кусочек сахару. Сестра ласково смотрит серыми глазами, как пьет Станда.
— В одиннадцать часов перевязка.
— М-м…
Станда обжег горло чаем, и на глазах у него выступили слезы. Сестра тем временем режет хлеб и ветчину красивыми кусочками.
— Так, откройте рот, — говорит она и между двумя глотками чая сует в рот Станде кусочек хлеба с маслом; она внимательно смотрит ясными глазами на его губы, по-видимому озабоченная лишь тем, чтобы он ел. Станда открывает рот, как в детстве, когда его кормила мать; мрачно хмурится и глотает так поспешно, что, того и гляди, подавится. Это чудесная игра: всякий раз, когда сестра готовится дать ему кусочек хлеба, она сама слегка приоткрывает губы; Станда уже ждет этого, послушно разевает рот и — хоп! — жует кусок, потом запивает чаем, а сестричка берет новый кусочек хлеба и терпеливо ждет; точно он маленький ребенок у мамочки, и вдобавок… словом, ему очень приятно. Вот и последний кусок; легкие кончики пальцев в последний раз касаются губ Станды; Станда проглотил кусок целиком, так что глаза у него полезли на лоб.
Сестричка ласково смотрит на Станду и улыбается.
— Я рада, что вам понравилось…
Она радуется, точно достигла невесть чего; а Станда готов проглотить еще три таких завтрака просто из благодарности к ней. Белая сестричка быстро и осторожно ставит посуду на поднос.
— Болит рука?
— Нет, не болит.
— Вы больше ничего не хотите?
— Нет, не хочу.
Сестра ушла. Станда с наслаждением вытягивается в постели и укладывает у себя на груди куклу из бинтов, которая немного побаливает. Не мог же он спросить у сестрички, где уборная; вот когда пойдет на перевязку… «И небрит я», — досадует Станда, ощупывая у себя под носом и на подбородке несколько волосков; жаль, тут нет зеркала!
Открывается дверь, и медленно входит молодой врач в белом халате; под мышкой у него сверток газет.
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Спасибо, хорошо, — бормочет Станда. — Простите… где здесь уборная?
Доктор в это время сует ему термометр под мышку.
— Разве под кроватью нет?..
— Я не хочу тут, — протестует Станда.
— Тогда по коридору налево. Ваш халат там.
Молодой доктор отошел к окну, устремив взгляд на верхушки деревьев.
— Вы знакомы… с господином Хансеном?
Станда старательно зажимает термометр под мышкой.
— Нет, лишь так… по «Кристине». Я как-то раз держал ему вешку…
— Он о вас по телефону справлялся. — Доктор некоторое время молча глядит в окна. — Он… У его отца в Швеции угольные шахты. Господин Хансен работает над каким-то изобретением для шахт, как будто очень важным… — Доктор забарабанил пальцами по стеклу. — Я думал, вы с ним знакомы. Или… с его женой.
Станда молчит и что есть силы прижимает руку к телу.
— Ну-ка. — Доктор оборачивается и берет у Станды термометр. — Так, ничего. Все в порядке. А вот эти газеты прислал вам почитать господин Хансен. В одиннадцать… отправляйтесь на перевязку.
Станда барином лежит в белой постели и роется в груде газет. О чем только не позаботился Хансен, думает он, преисполненный благодарности; действительно, с его стороны это… Ну, разве можно было ожидать?! Станда не читает газет, а просто радуется, что их так много. Интересно, есть ли что-нибудь о катастрофе на шахте «Кристина» в этих больших пражских газетах?
Есть, конечно, и очень много! И короткие заметки, и более пространные статьи, а вот даже заголовок: «Шахта смерти»! «Кристина» потребовала новых кровавых жертв! Возмущение шахтеров, и настойчивые жалобы на недостаток мер по охране безопасности. Успокоительные объяснения управления бассейном. В парламент подан срочный запрос. Министерство посылает чрезвычайную комиссию для расследования… (Значит, было очень серьезное дело, — изумляется Станда, и от этого его гордость еще увеличивается.) «Спасательные работы на северном участке ведутся безостановочно днем и ночью, — читает Станда с взволнованно бьющимся сердцем. — Есть надежда, что шахтерам, работающим с беспримерной самоотверженностью, удастся спасти заживо погребенных товарищей. Это, как мы уже сообщали, десятник Иозеф Мадр — отец троих детей, крепильщик Ян Рамас, имеющий одного ребенка, и Антонин Кулда — отец семерых детей». «Героическая борьба под землей, — читает Станда в другом месте и одобрительно кивает головой. — Рискуя жизнью, спасательные команды бросаются в обвалившиеся шахты». (Это не шахты, — поправляет Станда, — а горизонтальная выработка; но остальное — истинная правда, то-то ребята рты разинут!) «В ходе спасательных работ на самом опасном участке особенно отличился юный герой…»
Станда сел, моргая, и сердце у него замерло. Постой, постой: сначала вздохни поглубже и тогда читай: «…на самом опасном участке особенно отличился юный герой…» Ну, спокойно же, спокойно! И Станда, наморщив лоб, медленно читает почти по слогам:«…особенно отличился юный герой, семнадцатилетний откатчик Станислав Пулпан, получивший тяжелое ранение; затем шахтеры Вацлав Брунер и Ант. Голый, помещенные в больницу после отравления рудничным газом…» Вот оно: «…юный герой Станислав Пулпан…» — написано черным по белому, и ничего другого отсюда не вычитаешь!
Значит, вот как, — и «юный герой» от слабости вынужден лечь. Черт побери, кто это им сообщил! И что скажет команда?.. Делаешь неслыханную глупость, хватаешься за обшивку руками… а в газетах пишут — герой! Теперь вся первая спасательная поднимет Станду на смех; хорош «герой», нечего сказать, пальцы прищемил, вместо того чтобы вагонетку катить, как положено! Деда Суханека засыпало, а он снова туда лезет; и он, видишь ли, вовсе не герой. Или Мартинек. Ему на голову балка свалилась, а Мартинек почесался только и говорит, вот, черт возьми, силища какая, и снова как ни в чем не бывало берется за работу; и никто его героем не называет. А Станда валяется тут как барон и яички жрет — «герой», ничего не скажешь! Станде до ужаса совестно перед бригадой, он готов разреветься от стыда. Что ребята-то подумают — любой из них сделал в сто раз больше, — и это животное Матула, и горлопан Пепек; надо же, чтоб как раз с ним, со Стандой, это случилось!
Станда лежит уничтоженный, уставясь в потолок, руку дергает, она болит, но все равно, так ему и надо. «Что, собственно, я сделал геройского? — думает он пристыженно. — Все время трусил! От страху чуть в штаны не наложил, с грехом пополам вывез несколько несчастных вагонеток; а потом по глупости, потому что до сих пор в шахте не пообтерся, взял и подставил лапы… и к тому же Хансену дорогу загородил — тот еле отскочить успел! Это они называют геройством; а вот пойти с отбойным молотком в обрушенный штрек и обливаться потом в маске, как Адам или болтливый дед Суханек, — это не геройство, а всего лишь „самоотверженная работа“». Станда подносит к глазам свою забинтованную левую руку. Вот оно — все твое геройство, на, подавись! И Станда почти с мстительным чувством колотит изуродованной рукой по груди. Вот тебе, пусть хоть больно будет! Господи Иисусе! Станда тихо взвыл от безумной боли и запихал в рот угол подушки, чтобы никто не услыхал; из глаз градом брызнули слезы.
— К вам гости, — предупредительно говорит кто-то в дверях.
«Юный герой» быстро сел и вытер слезы.
— Кто… кто?
В дверях стоит толстая сестра, и вид у нее почти торжественный. Только бы не из ребят кто-нибудь, — в ужасе думает Станда. Но уже издали доносится благоухание, и в комнату, склонив длинную шею, входит госпожа Хансен. В руках у нее большая охапка тяжелых роз, и она, остановившись посреди комнаты, ищет что-то взглядом.
— Стул! — спохватывается толстая сестра; вернувшись через минуту со стулом, она ставит его у постели Станды.
А Станда, открыв рот, таращит глаза на молодую шведку; он даже не замечает, что у него все еще текут слезы из глаз. Боже, как она прекрасна!
Госпожа Хансен порывисто села.
— Это вам, — сказала она по-немецки и торопливо положила розы Станде на одеяло. — За то, что вы сделали… что вы хотели сделать для Акселя. Благодарю вас.
Она говорила быстро, она все делает слишком быстро, и Станда еле успевает следить за ее речью. Только теперь она подняла голову и улыбнулась; Станда поспешно поправил рубашку, распахнувшуюся на груди, и что-то пробормотал, но госпожа Хансен бросила на него взгляд, полный пристального внимания.
— Вам больно! Ложитесь, сейчас же ложитесь!
— Nein, nein! — запротестовал Станда.
— Вы должны лечь! Аксель мне рассказал, что вы хотели удержать балку у него над головой… Это так мило с вашей стороны! Он мне и раньше о вас говорил — он часто о вас говорил. Аксель это… ну, вы ведь знаете и сами… — Она опустила глаза. — Я рада, что здешние рабочие его так любят. Он… ужасно славный, правда?
— Ja, — вздохнул счастливый Станда и натянул на себя одеяло до самого носа, чтобы не было видно, что он не брит.
— Он как маленький мальчик. Ведь вы его знаете. Аксель — настоящий ребенок. Когда вы с ним познакомитесь ближе… Вы, конечно, знаете, что он работает над каким-то изобретением для шахт?
— Ja.
— Ночи напролет, ночи напролет сидит и чертит, а днем торчит в шахте… Он ни за что не хотел показать мне, как там под землей. Не хочет взять меня с собой, говорит, шахтеры этого не любят, я имею в виду женщин в шахте… Это правда?
— Ja.
— Должно быть, там ужасно, в шахте. Я была учительницей; у меня было в школе двадцать человек детей, в горах над Вассияуре, совсем за Полярным кругом, знаете, где одни только олени и гномы; там я учила читать вот таких маленьких лапландцев. Они были удивительно милые и лукавые. Вы любите детей?
— Ja.
— Вы должны прийти к нам на чашку чая… потом, конечно, — улыбнулась она. — Я люблю вас за то, что вы любите Акселя. И вы хотели спасти ему жизнь, это просто чудесно с вашей стороны. Мы здесь так одиноки… Вы ведь знаете, почему мы уехали из Швеции, нет?
— Nein, — нерешительно сказал Станда.
— Отчасти… из-за некоторых взглядов Акселя, а главное из-за того, что он хотел на мне жениться. Он просто вбил это себе в голову, а семья хотела его отговорить. Тогда мы обвенчались и уехали… Все здесь к нам так замечательно относятся, но мне хотелось бы, чтобы Аксель больше общался с людьми, не так ли? Особенно теперь, когда… я не смогу уделять ему столько времени. Вы играете в теннис?
— Nein. К сожалению, нет.
— Жалко. Третьего дня вечером Аксель сказал, что он должен пойти в трактир к своей команде. Он ужасно радовался. Он рассказывал мне обо всех, какие вы славные и вообще. Господин Мартинек, господин Адам, потом Матула и остальные. Я очень, очень рада, что у него такие товарищи; как хорошо, что вы приняли его в свою компанию! Теперь он целыми днями напевает то, что слышал у вас… Ужасно фальшивит. Я когда-нибудь спою вам по-шведски или по-лапландски… после, понимаете?
— Ja, — восторженно пролепетал Станда, не отрывая глаз от подвижного девичьего лица; у нее чуточку раскосые глаза, но это необыкновенно ей идет.
— Меня зовут Хельга, — вдруг вырвалось у нее неожиданно, и она уставилась в окно своими русалочьими глазами. — Я так рада, что познакомилась с женами ваших товарищей — там, у ворот. Все так боятся за своих мужей… Скажите мне… по совести, как друг: там… очень опасно? Я имею в виду тот штрек Акселя… и вообще.
— Nein, — горячо заверил ее Станда. — Совсем не опасно.
Госпожа Хансен, похожая на девушку, выпрямившись, смотрит по-прежнему неподвижно.
— Благодарю вас. Дело в том, что… Вы ведь видите, правда?.. У нас будет ребенок, — сказала она, и ее сосредоточенное лицо прояснилось.
Станда не знает, как ответить на это; он невероятно смущен и растроган, что она сказала ему об этом просто и прямо — словно другу, словно взрослому человеку; и ни с того ни с сего его охватывает какая-то мужская радость. Вот видишь, у них будет ребенок! А ребята как удивятся! Но я никому не скажу, буду знать только я…
— Прошу вас, — торопливо сыплет словами госпожа Хансен, — передайте им, чтобы они берегли Акселя! Ведь вас теперь там не будет… — Она улыбнулась Станде, и на глазах ее блеснули слезы. — Я понимаю, вы считаете меня глупой. Всему виной мое положение. У-у, — вздрогнули ее плечи. — Аксель не должен знать, что я боюсь. А эти розовые кусты я выписала из Швеции, — неожиданно перевела она речь и вдруг умолкла и вскочила. — Ну и глупая! Хотела принести вам персиков и где-то их оставила! Я все теперь теряю, ни на что не гожусь…
И внезапно, без всякой причины, раскосые глаза выронили слезинку, которая скатилась по щеке.
Станда сел.
— Ради бога, не плачьте! — насупившись, воскликнул он.
Госпожа Хансен нервно рассмеялась.
— Не обращайте внимания! У меня это раз десять на день случается. Сама знаю, что это противно.
Она вдруг нагнулась и без всяких церемоний горячо поцеловала Станду в лоб.
— Благодарю вас, — вздохнула она, — вы проявили большое мужество!
Станда сидит на постели и смотрит вслед госпоже Хансен разинув рот.
Она оставила после себя какой-то неуловимый аромат и тяжелое благоухание красных роз. Ошеломленный Станда безгранично счастлив и становится необыкновенно серьезен; вся его постель покрыта газетами и усыпана розами.
Дверь открылась, и медленно вошел молодой ординатор в белом халате.
— У вас были гости, кажется? — прикидываясь равнодушным, спросил он, приближаясь к постели. — Это вам принесла… госпожа Хансен? — Он неловко берет в руки красную розу. — Нужно бы… поставить их в вазу! Я пришлю вам что-нибудь.
Станда не знает, что сказать; молодой доктор вертит в пальцах розу и тоже, вероятно, не знает, о чем говорить; только губы у него подергиваются.
— Скажите, пожалуйста… как зовут госпожу Хансен?
— Хельга.
— Хельга, — шепчет доктор, и губы его кривятся; у него такой вид, будто ему хочется поцеловать эту розу.
Удивленный Станда серьезно глядит на него; это красивый человек с замкнутым лицом и прямым ртом…
— У них будет ребенок, — произносит вдруг Станда.
— Да?
Молодой доктор медленно положил розу на место и отвернулся к окну. Теперь он стоит там и смотрит на улицу — кажется, и дышать перестал. Станда тоже затаил дыхание и тихонько перебирает розы, разбросанные на постели. «Вот какие дела, — думает он почти с грустью. — Вот какие дела!»
— Спасибо, — сухо сказал молодой врач и очень быстро вышел, так что в двери только мелькнул его развевающийся белый халат.
— Пожалуйте-ка сюда, герой, — шумно балагурит толстый главный врач, — посмотрим, что у вас там. Дайте-ка свою драгоценную ручку. Сестра, держите!
Толстяк пыхтит, быстро разматывая бинты; наверное, их тут накручено несколько сот метров. У Станды не хватает духу глядеть туда, он стоит, судорожно вцепившись в стул. «И пикнуть не смей, — приказывает он себе, — как бы больно ни было…» Теперь доктор срывает какие-то присохшие повязки, рука адски болит, «юный герой» сцепляет зубы, чувствуя, как у него дрожат веки от обморочной слабости. «Я должен, должен вытерпеть», — в отчаянии твердит он себе и все-таки издает протяжный вой.
— Ну, вот и все, — успокоительно бурчит доктор и легко, ловко снимает фанерную дощечку, на которой лежит раздробленная рука. Он сдвинул очки на лоб, мерно сопя, чуть ли не засунул нос прямо в то красное, чем оканчивается кисть Станды. Станда тоскливо уставился на его жирный затылок, поросший белыми волосками; но по затылку ничего нельзя понять, и Станда поднимает глаза на маленькую белую сестричку. Она держит его за локоть и, мигая, внимательно смотрит прозрачными серыми глазами на то ужасное, кровавое; точно так же приветливо смотрела она в рот Станде, когда кормила его.
— М-да, юноша, — говорит толстый доктор, — дела у вас не так плохи. Теперь вы должны на минутку взять себя в руки. Можно бы сделать инъекцию новокаина, но… но… вы ведь и так выдержите?
— Выдержу, — решительно бормочет Станда и как можно крепче зажмуривает глаза.
— Хорошо. Пинцет, сестра.
Станда порывисто дышит. «Выдержу, выдержу… ребята, команда моя, Пепек, Енда… только не кричать, только не это…»
— Ножницы!
У маленькой сестры от усердия полуоткрыты губы, она внимательно смотрит за действиями доктора. «Какие у нее длинные ресницы», — думает Станда, кривя рот от ужасной боли. Сестра бросила на него беглый взгляд и слегка улыбнулась.
— Вату!
Станда морщит лоб, на котором выступает холодный пот…
— Щипчики!
Что-то хрустнуло. Но Станда лишь зашипел сквозь стиснутые зубы — и покачнулся.
— Молодчина, — бурчит доктор, что-то быстро делая. — Сейчас кончу. Иглу!
Судорожно стиснутые зубы слегка разжимаются, Станда быстро переводит дух и чувствует, как кровь снова приливает к лицу. Доктор, оторвавшись от своей кропотливой работы, взглянул на Станду.
— Сестра, вытрите ему лоб!
Она взяла кусок ваты и бережно провела по лбу и под глазами. Станда глубоко вздохнул. Теперь ему лучше.
— Подождите минутку, — сказал доктор и пошел мыть руки. «Что еще будет? — замирает в ужасе „юный герой“. — Что он теперь со мной станет делать?»
Он судорожно глотает слюну, чтобы не расплакаться, и отворачивается к окну; но доктор бодро плещется у крана и сопит почти весело.
— Так, теперь мы вам все завяжем и на несколько деньков оставим вас в покое. Гипс, сестра! И вазелин!
Запахло йодоформом, толстый доктор ловко накручивает метры бинтов на левую руку Станды, но на душе уже все-таки легче.
— Зачем эта дощечка? — осмелился спросить Станда.
— Чтобы вы не могли шевелить рукой, — проворчал доктор. — А потом мы постараемся вернуть подвижность вашей конечности. Не так-то просто, юноша, быть героем; это обычно причиняет боль… а врачам — немало хлопот. Вот какие дела.
Толстый врач удовлетворенно смотрит на свою работу; вместо руки у Станды гигантская белая палица, которой можно, пожалуй, убить быка. Но Станда все-таки гордится ею, рассматривает ее, поднимает…
— Ну, как? — довольно спросил толстый доктор. — А теперь пойдемте со мной, да ничего не бойтесь.
У Станды подкашиваются ноги — они словно из студня, и он весьма неохотно следует за главным врачом, который поспешно идет в свой кабинет. Доктор поискал что-то в шкафу с блестящими хирургическими инструментами, и у «юного героя» душа снова ушла в пятки; но искомое — просто бутылка коньяка и две стопочки. Толстый доктор наполнил их с необыкновенным проворством.
— Выпейте, молодой человек, вы совсем зеленый. И садитесь!
Он ловко опрокинул в себя стопку, закашлялся и налил второй раз, после этого обеими руками придержал свой живот и сел, широко расставив ноги, на край вращающегося стула. Станда робко пробует коньяк, поглядывая на старого добряка.
— Ну вот, — начал главный врач и торжественно поправил свои очки. — Милый мой, вами очень интересуется господин Хансен и… здесь вы вообще как бы по первому разряду. Можете заказывать себе еду по вкусу и вообще. И не спешите выписаться, так и знайте. Из-за вашей ручки лежать вам не обязательно. Можно и прогуляться, но после шести вечера быть на месте, понятно? Порядка ради.
— Скажите, пожалуйста, господин главный врач, — пролепетал Станда, — а я… не останусь калекой? Смогу я еще что-нибудь делать?
— Что? Калека? — закричал толстый доктор. — Милый, да у вас на каждом пальце осталось самое меньшее по фаланге! Отняли только шесть суставов! Глядите, юноша! — взмахнул он толстыми ручками, как пингвин крылышками. — Их до сих пор продолжают называть «золотыми»!
Станда даже заморгал — он впервые набрался духу посмотреть на руки хирурга, вернее не руки, а пухлые бесформенные подушечки с короткими обрубками пальцев… «Как у медведки, — подумал Станда, — и такие короткие — бедняга, вероятно, не может даже сложить свои лапки на животе!»
Доктор помахал толстыми обрубками перед самым носом Станды.
— Это от рентгена, мой милый. Никакого геройства. И смотрите, люди по-прежнему идут к старому доктору, чтоб он резал. Сможете ли вы еще работать? Смешно! — Он извлек откуда-то большой носовой платок и громко высморкался. — Понятное дело — вагонеток вам больше не толкать. И в шахту спускаться, полагаю, тоже не придется. Мне звонили из дирекции… Экий горемыка, ведь, говорят, вы образованный человек!
— Я… у меня только пять классов реального, — еле выговорил Станда.
— Ну вот, видите, — рассердился толстяк. — Надо окончить, молодой человек. Непременно нужно доучиться… и получить аттестат зрелости. Мне сказали по телефону, что, когда вы вылечитесь, вас возьмут хотя бы в контору. Конторскую работу вы делать можете — понятно, золотом вас не осыплют, но все же вы, пожалуй, будете получать побольше откатчика, правда? А главное — вы сможете тогда заниматься самостоятельно, верно?
— Не знаю… — шепнул Станда.
— Ну, так вот что, — воскликнул старый доктор, — сам Старик просил передать вам это.
— Господин управляющий бассейном?
— Он самый. Он уже будто бы сказал младшим инженерам, чтобы они вам кое в чем помогли, объяснили бы… Принимайтесь, мой милый, это им ничего не стоит! А как получите аттестат зрелости… ну, там видно будет; говорят, у них там есть какая-то стипендия в горной академии или как там это называется. На вашем месте я бы не задумывался, — кончил толстый доктор и встал, приподняв живот руками. — А теперь марш отсюда, юноша. У меня много дела.
Станда лежит в постели, хотя в этом нет надобности, — лежа лучше думается; к тому же он до того наелся, что ему лень пошевелиться. Здорово его в обед накормили, ничего не скажешь: цыпленок, слоеный яблочный пирог, и то и се; маленькая сестра все нарезала кусочками и держала тарелку у него под самым носом, а толстуха устроилась поудобнее на стуле, скрестив руки на пышной материнской груди, и пошла расспрашивать: она хотела знать решительно все — откуда он сам, да что покойная мамочка, что тетка, что госпожа Хансен… На ночном столике в большой фаянсовой мензурке стоит огромный букет алых роз, рядом — бутылка красного вина, — говорят, хорошо при большой потере крови. Ну и конечно, будто случайно, тот номер газеты, где напечатана заметка о юном герое. Может, маленькая сестричка спросит, что это за газета? «Ничего особенного, — сумрачно скажет „юный герой“, — так, что-то о „Кристине“, но я еще не читал; хотите посмотреть?» И она встанет и прочитает внимательно, хлопая длинными ресницами — хлоп, хлоп…
Но, увы, она не спросила, и Станда лежит, удобно растянувшись на спине, глядит в потолок и размышляет над своей судьбой. «Стало быть, калека, — говорит он себе покорно. — В откатчики я больше не гожусь. Что поделаешь, придется, значит, в контору. Там уж я насиделся, гнул спину над синьками, а потом целыми вечерами корпел дома над учебниками… Легко сказать — доучиваться самостоятельно! Пробовал я, сударь, и ничего у меня не вышло. Знаю, каково удовольствие. И еще года два-три маяться… Ну, ничего, справлюсь, — грустно и рассудительно думает Станда, — но такая жизнь далеко не мед. Придется порядком себя подтянуть, — рассуждает, — отбудешь гнуть спину день и ночь — не захочешь шляться где попало да подглядывать, как где-то цветут розы: дома со стула не подымешься, заткнешь уши кулаками и будешь глаза пялить в книги до обалдения. „Вы должны как-нибудь зайти к нам“, — сказала госпожа Хельга. Что же, если ты студент, то очень даже можно. Откатчик, собственно, большая величина, и все же, брат, есть тут какая-то разница. Скажем, Мартинек не мог бы прийти туда запросто; вот в трактире господин Хансен сколько угодно может хоть обниматься с ним, но если бы госпожа Хельга пригласила Мартинека к себе, то сидел бы крепильщик на краешке стула, сложив кулаки на коленях, и думал, как бы удрать поскорее. А какой силач! Студент — пустое место, а смотришь, он и в теннис может поиграть, и говорить „реди“ и „гейм“. Только вот смогу ли я со своей левой рукой — не знаю… Но, может быть, я по-шведски могу научиться?» — несколько менее уверенно думает Станда.
Станде грустно, потому что все уже, собственно, решено; сейчас он просто описывает круги возле этого решенного вопроса. Например, команда. С командой кончено, сознает он. Мне уже там не место. Пепек насмехаться бы начал, мол, ты студент, важный барин; да и Енда Мартинек, вероятно, теперь не скажет: «Видишь, осел ты этакий», или еще что-нибудь такое. И Суханек, Матула, Адам, все — нет, это будет уже не то. Что ж, ребята поймут; они же видят, что я теперь калека и не могу больше работать в забое. Что же мне делать? Видели бы они мою руку в гипсе, на дощечке! Они сказали бы: ну, Станда, берись за то, что можно, а на нас не смотри… Правда, жаль. И Станда с грустью чувствует, что теперь между ним и первой спасательной командой пролегла какая-то грань, какое-то отчуждение…
— Здорово, Станда, — послышался в дверях несмелый голос, и Станда очнулся от дремоты. Там стоит крепильщик Мартинек с шапкой в руке, серьезный и застенчивый, похожий на благовоспитанного мальчика. — Как ты себя чувствуешь?
— Мартинек! — обрадовался Станда. — Входи!
— А можно? — Молодой великан подходит на цыпочках поближе к постели. — Мне ребята наказали тебя проведать. Вернее, вроде как бы выбрали меня; Андрес хотел было пойти, а ребята и говорят — пусть, мол, Мартинек от нас сходит, узнает, как он там. — Крепильщик шумно вздохнул. — И привет тебе передают.
— Какие вы хорошие, — растроганно бормочет Станда. — Садись вот сюда!
— А можно? — Крепильщик осторожно опускается на стул. — Красиво тут у тебя!
— Гляди! — показывает ему Станда перевязанную руку.
— Ого! — почтительно произнес крепильщик. — Наш главный врач делал? Сразу видать — у него золотые руки. Тебе повезло, дружище.
— Хороший доктор?
— Еще бы! А при родах… У нас он мальчишку принимал. Такая, брат, у него сноровка, даром что ручки короткие и пошуметь любит…
Станда улыбнулся и понюхал бинты.
— «Тут чем-то воняет», — помнишь?
— Помню, — весело улыбнулся крепильщик. — Мне вонь слышалась, даже когда мы на-гора поднимались.
— А как вообще было в нашей смене? — живо интересуется Станда. — Что делали? Больше ничего не случилось?
— Ничего. Мы крепь поправляли… Да, Матулу чуть не убило. Камнем, ну просто на волосок. Матуле везет, он даже не испугался. Ты знаешь, тот ходок опять завалился.
— А доберутся туда?
— Не знаю. Адам считает, что да. Но уж если кто туда и пробьется, так это будет первая команда. Сам знаешь, Андрес так легко не отступится. А мы что ж, мы без всяких, если только можно будет…
— Как Пепек?
— Ну, Пепек! Пепек ругается, однако свое дело делает. Дед Суханек, понятно, столько не наработает, зато болтовни хоть отбавляй: обойдется, мол, он помнит истории похуже и всякое такое. Так и выходит — всякому свое.
— А Адам как?
— Да чуть ли не за ноги пришлось его тащить, славно рака из норы.
— …А стучат они еще… те трое?
— …Вчера их больше не слыхать было. Ясно, коли у них такие же газы, как на нашей стороне, тогда дело плохо, братец…
— И все-таки к ним будут пробиваться!
— Само собой. Хоть похоронить их, пока мясо на костях держится. Не могут их там оставить. — Крепильщик Мартинек спокойно смотрит в окно. — Сегодня, надо полагать, увидим…
Некоторое время стоит тишина.
— Да, — начал Станда, чтобы переменить разговор, — а что господин Хансен?
— Ничего. Ходил и все ждал, не взорвется ли где снова.
— Вы с него глаз не спускайте, ребята, — серьезно сказал Станда.
— Понятное дело. Да, — вдруг спохватился крепильщик, ощупывая карманы. — Было тут кое-что в газете — я тебе принес…
Станда так и вспыхнул.
— Я знаю, — пролепетал он с несчастным видом. — И кто им сообщил такие глупости! Сделай милость, не будем об этом… Скажи, Мария опять ждала Адама?
— Ждала. — При этих словах крепильщик помрачнел. — А он опять пришел к нам в трактир. Не по душе мне это, ей-богу! У нее такие заплаканные глаза были, — обвел крепильщик толстым пальцем вокруг глаз, — а этот баран безмозглый как будто и не видит. Не станем же мы говорить — иди, мол, спать к жене. Сказать по совести, я буду рад-радехонек, когда увижу Адама не в этом Хансовом штреке, а где-нибудь в другом месте.
— Почему?
— Так. Такой уж у Адама характер несчастный, понимаешь?
Мартинек помолчал; он сидел на стуле выпрямившись и даже не решался прислониться к спинке, он положил тяжелые кулаки на колени, и его голубые глаза блуждали по больничной палате.
— Красота-то какая в этой больнице, — восхищенно вздохнул он.
— Значит, вы опять в трактире собирались? — нетерпеливо спросил Станда. — Всей командой?
Крепильщик просиял.
— Ну, да… Андрес, мы, Адам, словом, все. Тебя только не хватало.
— А господин Хансен?
— И он был, как в тот раз.
— О чем же вы говорили?
— Да просто так. Пепек, конечно, насмехался… а Суханек, тот все больше про свои молодые годы болтал. Андрес о войне рассказывал. И видывал же он виды, голубчик! В Сербии побывал и в Галиции — даже не верится: этакий замухрышка, а чего только не перенес. Очень хорошо мы поговорили, и Ханс тоже.
— Что он говорил?
— Ничего, слушал только, иной раз — ну совсем будто все понимает, в глазах так и играло, и смеялся… Сам знаешь, когда Пепек заведется…
— И вы пели?
— Спрашиваешь!
— И Адам тоже?
— Тоже.
— И господин Хансен?
— Тоже. Он нам какие-то шведские песенки пел…
— Красивые?
— Красивые, только он, похоже, фальшивил малость, понимаешь. Пепек принес с собой гармонику, так мы и плясали…
— Все? И Адам? — как зачарованный, расспрашивал Станда.
— Тоже пробовал, — мягко сказал Мартинек, как бы извиняя Адама.
— И господин Хансен тоже?
— Нет, он только глядел и хлопал нам.
— А были там девушки?
— Выдумаешь тоже, — с целомудренным видом возразил крепильщик. — Какие-то две шлюхи заявились было с улицы, как гвалт услышали, но мы их выставили! Все было только для команды, дружище. Никто из посторонних в зал войти не посмел. Ты бы поглядел, когда Матула плясал! Знаешь, Пепек очень хорошо на гармонике играет… — Мартинек улыбался сонными глазами. — Ну и здорово было, жалко ты не видел. Но мы о тебе вспоминали…
Станда никак не мог насладиться этим рассказом.
— А когда вы разошлись по домам?
— Часа в два, — скромно признался крепильщик. — Понимаешь ли, этому Пепеку взбрело еще в голову помериться силами. Так что мы вроде как борьбу устроили…
— И кто же всех сильней?
— Матула, — честно признался Мартинек. — Однако и с Пепеком я изрядно попотел. Ты не поверишь, до чего увертлив этот парень. А Матула свалил стойку с оркестрионом впридачу. Сдается мне, — удрученно добавил он, — что за все это Хансу платить придется.
— Почему?
— Видишь ли, он вроде как за судью был. Ну, и когда случилось это побоище — там еще какой-то буфет у пал, — Ханс Малеку на себя показал, что он-де заплатит. Очень он забавный, этот Ханс, — признательно сообщил Мартинек. — А знаешь, и у Адама силы немало! Черт его подери, как схватит своими ручищами, — только берегись! Он как ремень обвивается. Со мной так вертелся…
— А Андрес что?
— Ну, он — легкий вес; а с Пепеком, помнится, по земле катался. Как раз в то время, когда патруль пришел.
— Какой патруль?
— Ну, полиция, — постепенно признавался Мартинек. — Все из-за галдежа, понятно? Они подумали, что у нас драка, что ли; один фараон был знаком с Андресом еще по армии; ну, кое-как уладили. А мне не хотелось впутываться, я взял да и ушел домой с Адамом. Понимаешь, не горазд я на такие дела, — добавил он сдержанно, с видом благовоспитанного мальчика. — Зато с Адамом мы очень хорошо поговорили.
— О чем?
— Да так, вообще. О жизни… и о смерти, — несколько неопределенно припоминал Мартинек. — У него, брат, все очень складно продумано. Умереть, говорит, это все равно что — я и сказать не сумею, как он говорил; но я подумал, что не мешало бы тебе его послушать. У тебя на то образование есть.
— Откуда ты знаешь, что у меня образование?
— Да это сразу видать.
— А как ты думаешь, Енда, — нерешительно заговорил Станда, — заканчивать мне образование?
Крепильщик улыбнулся, считая, очевидно, что вопрос и так ясен.
— Конечно.
— Почему?
— Ну, какой из тебя шахтер. Балку руками хватаешь. Сразу видать, не на своем ты месте. Как герой — может быть, но как шахтер — нет. Где уж тебе!.. Ну, а с рукой-то как?
— Останусь калекой, — произнес Станда со спокойным достоинством. — Плакали мои пальцы.
— А не суй куда не надо, — проворчал крепильщик, нахмурившись. — Ну, не бойся, тебя куда-нибудь пристроят. Пока одна рука есть, работать можно. Но в шахту ты уж не вернешься, дружок, с этим покончено. Все равно ты как откатчик немногого стоил.
Станда спокойно, ласково глядит на своего товарища Мартинека — жесток ты, друг мой, ох как жесток; но и жизнь жестока.
— Я поступлю в контору, Енда.
— Ну, само собой. А куда же еще!
— И буду учиться на инженера. Потом стану работать в шахте… хотя бы и с одной рукой.
— Распоряжаться — и одной руки хватит, — спокойно говорит крепильщик. — А вот уголь рубать одной рукой нельзя. Что ж, учись!
Станда спустил ноги с постели.
— Мартинек, за что ты на меня злишься?
— Я не злюсь. Но раз ты теперь учиться станешь, так какие разговоры, верно?.. А мы вчера говорили об этом, — сказал он неожиданно, — и тоже так рассудили. Что тебе доучиться надо. И от имени команды Андреса послали в дирекцию, а ему там ответили: знаем мы уже, это тот Пулпан, который самый первый вызвался. Не знаю только, кто им это сказал. Может, Ханс.
Станда был безгранично растроган.
— Ребята, вы и об этом подумали?
— Чего там, — улыбнулся крепильщик. — Сам понимаешь, теперь тебе не место среди нас. Да, а Верунка тебе передает привет.
Станда сидит на постели, опустив голову. Итак, с этим покончено… точно оторвалось у него что-то внутри, чувствует он с болью и облегчением. «Сам понимаешь, тебе не место среди нас». Сейчас это еще не так заметно; но когда я возьмусь за работу, когда засяду за книжки, мы станем еще дальше друг от друга; через книжки я уже не дотянусь до вас, друзья… Господи, а ведь мы были такие товарищи; но когда оканчивается смена, нас ждет какая- то отчужденность; мы толком не знаем даже, о чем говорить…
— Послушай, Енда, — неуверенно начал Станда. — Если теперь я буду работать в дирекции… далековато мне будет ходить от Адама. Как ты думаешь, не переехать ли мне поближе?
— Правильно. Так и сделай.
— Послушай, ты не объяснишь Адаму?.. Мне дед Суханек говорил, что есть хорошая комната у каких-то Покорных. Может, поглядишь?
— Ну, конечно, — живо согласился крепильщик. — Это, наверное, у помощника штейгера Покорного, у них сын ушел в армию… Я зайду к Адаму, и мы с ним сразу же и перенесем твои пожитки. Чтобы тебе не возиться с переездом, когда у тебя рука…
— Какой ты хороший!
— Да что там, — просиял Мартинек. — Я с удовольствием помогу.
Станда облегченно вздохнул. Вот и с этим покончено, можно начинать новую жизнь. Правда, где-то еще кровоточит сердце, но это почти приятно; так должно быть, дружище, должно было так случиться. Станда хмурит лоб, усиленно размышляя. Ну что же, с чем еще осталось порвать? Нет, кажется, больше ничего; как мало остается, когда покидаешь забой, где трудился со всеми!
Крепильщик Мартинек поднялся, комкая шапку в руках.
— Ну, Станда, я был очень рад… Приходи как-нибудь взглянуть на детей…
— Спасибо, спасибо за все, Енда. И передай привет всей первой спасательной…
— Ладно. Я им передам.
Молодой великан на цыпочках подходит к двери.
— И скажи им, Мартинек, скажи, что я их всех благодарю!
Мартинек на пороге кивает головой.
— Скажу. — И он протискивается в полуоткрытую дверь. — Бог в помощь, Станда!
Станда сидит на постели, кусая пальцы. Значит, мне уже нет места среди вас? И среди других — тоже… Что поделаешь, вероятно так и надо; но как страшно одинок человек…
Действительно, Станде есть о чем поразмыслить: он держит левую руку на груди, как больного ребенка, и в глубокой задумчивости хмурит лоб. Но к пяти часам он отрывается от этих мыслей, поудобнее устраивается на постели, поджав колени к подбородку, и закрывает глаза. Сейчас первая команда готовится к спуску. Ребята, вероятно, переодеваются, стягивают рубашки, сбрасывают штаны; в раздевалке пахнет крепким мужским потом. Пепек, конечно, бранится, дед Суханек тараторит, Матула сопит, а Адам молча, букой глядит серьезными, глубоко запавшими глазами. Мартинек спокойно улыбается и говорит, наверное, — ох, ребята, и красота же в этой больнице, или что-нибудь в том же духе. Станда считает минуты. Вот теперь, верно, входит Андрес, на голове у него пропотевшая шапка, в руке лампа; он пересчитывает глазами команду. Один, два, три, четыре… где же пятый? «Здесь, — отзывается шепотом Станда, — я здесь!» — «Ну, пошевеливайтесь, пошли», — сердито подгоняет Андрес. «Ладно, мы сейчас…»
Теперь они идут гуськом к клети, позвякивая покачивающимися лампами; всем им не до разговоров. «Бог в помощь, ребята!» Клеть проваливается в черную шахту; у Андреса твердеет лицо, дед Суханек шевелит губами, словно молится, Матула сопит, Пепек судорожно зевает, а длинный Адам загораживает лампочку рукой и глядит в пустоту; лишь Мартинек сияет улыбкой, спокойной и несколько сонной. И без конца бежит и бежит вверх черная стена, словно команда проваливается в бездонный колодец… «Ребята, — хочется крикнуть Станде, — бог в помощь!» И ему чудится, будто он спускается вместе с ними и смотрит вверх, куда все бегут и бегут черные отпотевшие стены.
Трр, толчок — и клеть останавливается; команда шагает вразвалку под вереницей электрических лампочек по бесконечному сводчатому коридору; впереди Андрес, ему бы саблю в руки — ать-два, ать-два, правое плечо вперед — и первая команда цепочкой растягивается по черному откаточному штреку. Станда словно смотрит им вслед издалека; пять лампочек мерно раскачиваются и мерцают все дальше и дальше, теряясь в бездне тьмы; и еще поворот налево; бледный высокий человек открывает дощатую дверцу, — бог в помощь! Навалился душный тяжелый воздух восемнадцатого штрека, и Станда невольно начал дышать ртом. «Жарко, верно?» — с улыбкой спрашивает Мартинек, точно они идут полевой тропкой. Остается совсем немного — они, вероятно, добрались уже до того места, где Мартинек с Матулой исправляли деревянную крепь; сколько тут новых подпорок, и новые здоровенные раскосы… Вон уже видны лампочка и кожаный шлем Хансена. Андрес выпячивает грудь и по-военному щелкает каблуками: «Докладывает первая команда: десятник Андрес, забойщики Адам и Суханек, крепильщик Мартинек, каменщик Матула, подручный забойщика Фалта и откатчик Пулпан». — «Что, разве Станда тоже тут?»
— Конечно, я тоже, — шепчет Станда с закрытыми глазами. — Где же мне быть, как не с вами!
Сейчас ребята, наверное, снимают пиджаки и рубашки, прикидывает Станда; остается поплевать на ладони, и можно браться за дело. Ага, эти лодыри из других команд, по крайней мере, привели в порядок завалившийся штрек, но остальное осталось, как было при нас; надо кончать сбойку, ребята! Долговязый Адам натягивает на голову кислородную маску со слоновьим хоботом и стягивает ремни; вот он уже на коленях, и — рраз! — вползает под обвалившуюся кровлю; сейчас вдали застрекочет его отбойный молоток. Пепек, вероятно, бранится и тоже надевает маску; потом он нагнется, вильнет задом и исчезнет в завале. Через минуту загремит его лопата в вырубленной породе. Так, теперь ты, Станда! Грузи живой, чтобы ничего не валялось на дороге!
Немного поодаль стучат по крепи, как два дятла, Мартинек и Матула; Хансен озабоченно следит за контрольной лампочкой, обходя штрек; Андрес ходит за ним следом, а дед Суханек уже прикрепляет маску, готовый сменить Адама. Ну-ка, Станда, покажи теперь, на что ты способен! Ведь есть в команде некий Станда Пулпан, который раньше учился в реальном, а теперь стал откатчиком первой спасательной. Итак, этот Станда берет лопату и грузит пустую породу в вагонетку; лопата в его руках летает, как перышко, и дед Суханек от удивления покачивает своим слоновьим хоботом. Как у тебя, сынок, нынче работа-то спорится! И Андрес останавливается и глядит, — так, последняя лопата — и вагонетка полна; и Станда одной рукой, одной левой, толкает эту вагонетку, бежит с ней рысью, гоп-ля! — через поворотный круг и тормозит на другой колее; и вот он уже с грохотом мчится обратно с новой, пустой вагонеткой. Адам как раз вылез из дыры, снимает маску и, опершись о стену, трет костлявыми кулаками глаза, залитые потом. Станда берет лопату и грузит вторую вагонетку — углем. Адам впалыми глазами следит, как мелькает в воздухе лопата. «Не так быстро, Станда, — бормочет он, пытаясь улыбнуться, — ведь мы не поспеваем рубать!»
Вылезает Пепек и срывает маску; он собрался было смачно выругаться, да бросил взгляд на Станду. «Каков наш откатчик! — ворчит он. — Видно, придется мне подбросить ему еще уголька!» А Станда уже мчится во весь дух со второй нагруженной вагонеткой, не чуя ее веса. Крепильщик с улыбкой оглядывается ему вслед: «Славно у нас нынче работа идет!.. Придется нам поднажать, ребята, чтобы за ним угнаться!..» И все начинают двигаться быстрее, еще быстрее… Запальщик Андрес бегает по штреку, словно серая мышь, лампа Хансена мигает то на одном, то на другом конце штрека, крепильщик Мартинек с Матулой лишь шевельнут руками — и, глядь, уже стоят новые противовзрывные оклады — стойки, распорки и переклады; а из завала сплошным потоком льется уголь, и Станда носится с вагонеткой туда и обратно, туда и обратно, теперь уже зигзагами, кружится по каким-то запутанным подземным ходам и не может остановиться. «Да я не найду обратной дороги к команде!» — испугался он и проснулся. Оказывается, он задремал сидя, уткнувшись носом в больную руку, и слегка вспотел, и сердце у него часто бьется.
«Уж не лихорадка ли у меня», — тревожно подумал он, прижав руку к сердцу. Нет, оно бьется уже спокойнее. Скоро семь — значит, команда отработала половину смены. Сейчас Мартинек достанет свой ломоть хлеба с салом — он вообще очень любит поесть. «Ну как, ребята, подвигается работа?» — «Сволочная работа, приятель, — сплевывает Пепек, — а тут еще эта идиотская маска на роже! Но мы скоро пробьемся насквозь; надо довести работу до конца, черт побери, не оставлять же другой команде!» Из дыры выползает дед Суханек. «Ребятки, скоро кончим! — радостно тараторит он. — Там гулко так отдает!»
«Постойте-ка, — говорит Андрес. — Сбойка — это самое трудное; как пробьешь целик, может обвалиться кровля. Надо решить, кто пойдет добровольно. Я бы, к примеру, пошел», — спокойно предлагает он.
«Не выйдет, — возражает Суханек. — Потом скажут еще, мол, ни один шахтер не захотел лезть. Это дело проходчиков».
«Я закончу сбойку», — бормочет Адам и собирается надеть маску; но тут перед Адамом вырастает Станда.
«Вы не пойдете туда, Адам. Вы не имеете права».
«Почему… почему не имею права?..»
«Потому что вас любит Мария! Разве вы не видите этого, дружище?! Да вылезьте вы наконец из своей черной шахты, скажите ей: ну вот, Марженка, быть может, теперь удастся все исправить; разве мало мы с тобой мучились! Адам, слушайте, вам обязательно надо вернуться домой!..»
«Станда прав, — присоединяется команда, — поглядите, каков парень, кто бы подумал! Ты, Адам, туда не пойдешь, дело решенное. Ребята, кто полезет?»
— «Я, — вполголоса говорит Станда, ворочаясь на своей постели. — Ребята, пустите меня туда! Я еще ничего толкового не сделал… Кому я нужен? Глядите, только у меня никого нет! Ну, прошу вас, господин Андрес, прошу вас, ребята…»
Станда видит совсем близко ввалившиеся глаза Адама — в них такое странное выражение.
«Станда, — глухо спрашивает Адам, — это правда… что Мария меня любит? Ты точно знаешь?»
«Да, знаю. Ведь я сам любил ее, дружище… Иди же, иди к ней, оставьте вы меня наконец в покое!»
— И они пустят меня, — улыбается Станда с закрытыми глазами. — Я проползу до самого конца… на животе… теперь — насадить зубок; осторожно, чтобы его не заклинило! Хорошенько нажать… видите, какие пустяки! Та-та-та-та, ррта-та-тат-та, целик поддается, дробится, распадается, трещит, рука уже чувствует порыв воздуха с той стороны. Трах! — стена проломилась… ребята, мы пробились! Эй, вы еще живы, вы трое? Жив ли еще Иозеф Мадр, и Ян Рамас, и Кулда Антонин, отец семерых детей? Докладывает первая спасательная: Аксель Хансен, запальщик Андрес, забойщик Адам, дед Суханек, крепильщик Мартинек, каменщик Матула, Фалта Пепек а последний — Пулпан Станислав, с позволения сказать, откатчик… Но тут кто-то дергает Станду за ногу и кричит: «Назад!..» Что случилось? Ничего, только сверху бесшумно и медленно сползает огромный камень, отрывается и страшной тяжестью обрушивается на левую руку Станды. Это конец. Над головой гремит, и камень неотвратимо падает и крушит грудную клетку и сердце откатчика Пулпана.
— Это конец, — шепчет Станда и широко открывает глаза. Он видит белую комнату, белые голые стены, белый мирный потолок и с трудом переводит дух. Отчего вдруг так сдавило грудь? Какая невыносимая тяжесть!
Семь часов. Станда соскакивает с постели и звонит — куда девали мою одежду? Мне ведь надо пойти к товарищам, надо дождаться их после смены!
— Где моя одежда? — настойчиво сквозь зубы требует он у маленькой перепуганной сестры. — Мне нужно выйти!
В конце концов сестра, не выдав одежды, приводит к нему молодого врача. Станда лихорадочно объясняет, что он должен пойти к своей команде, но доктор молча сует ему под мышку термометр.
— Я совсем здоров, — стучит зубами Станда, — пожалуйста, пожалуйста, пустите меня к нашим!
Молодой врач пожимает плечами — жара нет, но нужно соблюдать порядок; больница — не проходной двор.
— Знаете что, — решает он после долгих размышлений, — я буду сегодня вечером в заводской гостинице. Сейчас отправляйтесь куда угодно, но к одиннадцати зайдите туда за мной. Я захвачу вас с собой на обратном пути в больницу, чтобы вам не беспокоить привратника. Желаю хорошо повеселиться, — задумчиво добавил молодой врач, очевидно считая, что тут замешана какая-нибудь девушка.
Но одеться, оказывается, очень трудно — Станда не может просунуть левую руку в рукав. Маленькая сестра, внимательно моргая, закалывает пиджак булавкой у самого подбородка, чтобы вид у Станды был более или менее приличен; рука на перевязи под пиджаком, воротник поднят, вот так; его провожают до самых ворот, и теперь он может идти куда угодно!
Уже восемь часов, быстро смеркается; Станда бежит к шахте «Кристина». Сейчас, вероятно, приходит следующая смена, докладывает десятник Казимоур со своей командой. Ребята натягивают на себя рубахи, изредка перебрасываясь скупыми словами; а теперь они тянутся разорванной цепочкой, раскачивая лампы, и молчат. То тут, то там вспыхивают вечерние огоньки, зажигаются дуговые лампы над «Мурнау» и Рудольфовой шахтой, красное зарево встает над коксовыми заводами; вдоль черных улиц протянулись огненные ожерелья фонарей; Станда прибавляет шагу. Теперь, должно быть, товарищи идут по бесконечному коридору с вереницей электрических лампочек под сводом. Что это шумит? Станда остановился и взглянул вверх. Деревья, листья на деревьях! Откуда взялись деревья в откаточном штреке? Сейчас команда, вероятно, уже у клети, поднимается на-гора; от усталости все клюют носом, глаза слипаются, но клеть мчится вверх, все выше и выше, конца не видно; шахтерскими лампочками, что мигают вверху, усыпан весь небосвод; когда глядишь вверх, на звезды, кажется, что весь мир, вся жизнь проваливаются куда-то глубоко, как стены в шахте. А клеть все возносится в черном бесконечном стволе звездной ночи; Адам устремил в пустоту ввалившиеся глаза, Пепек хмурится и дергает головой, точно ему тесен ворот, Матула тяжело сопит, лицо Андреса твердеет, дед Суханек шевелит губами, словно молится, а крепильщик сияет сонной улыбкой. Теперь клеть замедляет ход — где-то возле Млечного Пути — и останавливается: бог в помощь! И команда выходит из бескрайней ночи, подмигивая маленькими огоньками своих лампочек. Ребята, смена кончилась!
Станда шагает дальше по черной аллее. Теперь ребята раздеваются в душевой; от Пепека несет потом, Матула почесывается, дед Суханек заводит свою болтовню, Адам тихо идет под душ и начинает свое бесконечное мытье; он крепко трет длинные бедра и впалый живот, серьезно глядя куда-то в пространство глубоко запавшими глазами. «Да-а, ребята, — сладко зевает крепильщик, — ну и смена нынче выдалась!»
Над «Кристиной» сияют дуговые фонари, уже видны ярко освещенные окна машинного зала и черный силуэт копра. Станда прибавляет шагу и рысью мчится к решетчатым воротам. «Как бы не опоздать», — думает он с внезапной тревогой.
У ворот «Кристины» никого нет. Не стоят в ожидании Мария, Хельга, нет неряхи Анчки, нет там даже и тех трех женщин, что стояли, как изваяния, — жены шахтеров — Иозефа Мадра, отца троих детей, крепильщика Яна Рамаса, отца одного ребенка, и откатчика Антонина Кудлы, отца семерых детей. Станде стало не по себе; странно, что тут никого нет, ведь наша команда не могла еще уйти! Где-то между черными строениями мелькает лампочка — вероятно, ночной сторож или пожарная охрана. Станда терпеливо ждет. «Собственно, мне на шахте уже делать нечего, — говорит он себе, — только пальцы мои там остались. Я похож на женщину с ребенком, когда баюкаю на груди эту дурацкую руку, — подумалось ему. — Хоть бы жены были здесь, с которыми я мог бы ждать: неряха Анчка со своими двумя карапузами, госпожа Хельга с ребенком под сердцем, и Мария, Мария… Почему же никого нет? — замирает Станда с возрастающей тревогой, зевая от волнения и холода; он начинает зябнуть в своем пиджаке, заколотом булавкой. Им уже давно пора быть здесь! Вот сейчас они вынырнут из того коридора и зашагают вразвалку к проходной, чтобы сдать номера; я и до сотни не досчитаю…»
Из проходной выходит человек и громко зевает.
— Скажите, пожалуйста, — спрашивает Станда дрожащим голосом, — команда Андреса еще тут?
— Команда Андреса? — удивленно переспросил человек. — Они давно ушли. Там никого нет.
— Как так никого, — стучит зубами Станда, — разве в восемнадцатом штреке работы больше не ведутся?
— А, в восемнадцатом, — равнодушно буркнул человек. — Да у них там все обрушилось. Пришлось прекратить работы, и больше там ничего не делают.
Станда затрясся в ознобе.
— Скажите, пожалуйста, — заикается он, выбивая дробь зубами, — пожалуйста… все ли вернулись?.. Из первой команды там никто не остался?
— Один, кажись, — мямлит человек. — Меня тут не было, я только с восьми.
— Кто… кто там остался?
— Сейчас, — сказал человек и поплелся в проходную.
Станда стоит ошеломленный, не в силах ничего понять. Один… остался там… Сторож вышел из проходной.
— Не сдан номер сто девяносто два, — говорит он равнодушно. — Но кто это, я не знаю. Справьтесь утром.
И, заложив руки за спину, он побрел в глубь черного двора.
«Спрошу у Пепека или Суханека, — решил Станда и бросился было бежать. — А что, если там остался как раз Пепек… или Суханек!» И Станда остановился как вкопанный. Ни за что на свете не хотел бы он сейчас говорить с плачущей Аныжкой или с зареванной неряхой Анчкой. «Этого я не вынесу, — трусливо думает он, — только не это!» Пойти спросить у Мартинека, у Адама, у Андреса… но ведь остаться в шахте мог любой из них! Станда кусает губы, чувствуя, что ослабел от волнения и страха. Наверное, Малек знает, приходит ему в голову, или он хотя бы посоветует, где можно узнать. И Станда рысью кинулся к трактиру Малека.
Слава богу, там сидит Пепек, подперев щеку ладонью, — за тем самым столом, где собиралась в первый раз вся команда. Станда облегченно вздохнул.
— Хорошо, что ты пришел, — пробормотал Пепек. — Я так и знал, что кто-нибудь придет.
— Кто… кто? — отрывисто спрашивает Станда.
— Да Адам, конечно, — хмурится Пепек и дергает головой, точно его душит ворот.
Тишина. Станда так и рухнул на стул; какое странное… чувство пустоты… или отупения, и все плывет перед глазами… Значит, Адам остался! Странно, но почему-то Станда, пожалуй, предчувствовал это…
Пепек поднял взгляд.
— Я всегда говорил, что рано или поздно он там останется! Так и вышло! — сплюнул он с сердцем. — И вдобавок у меня на глазах!
— Как же… это произошло?
Пепек сердито пососал палец.
— Ноготь сорвал… Ну, как! Надо было в Хансовом ходке сбойку закончить… Вот, да и Андрес еще сказал: вы, мол, ребята, смотрите в оба, как бы вас не засыпало, когда целик-то пробьете; дайте я лучше сам сделаю… Видал, каков: замухрышка, а все вперед лезет… Но… если уж кого и ставить на такую работу, так только Адама, верно ведь; у него руки как у часовщика; никто так чисто и деликатно не вырубит целик, как он. «Ладно, — говорит Андрес, — только это не простая сбойка; тут еще неизвестно, на что наткнешься с той стороны и на чем там кровля держится». — «Не бойся, — говорит Адам, — у меня чутье в руках; а вот маску я не надену, чтобы слышать, как там кровля себя ведет; пять минут продержусь и без маски, да и газов сегодня поменьше будет…» Это правда, — подтвердил Пепек, — туда накачивали воздух, чтобы штрек проветрить… Ну и вот, Адам еще нам вроде как улыбнулся, надышался чистым воздухом и полез. Только мы его и видели.
Пепек ухмыльнулся и снова сунул палец в рот.
— Болит, сволочь!.. Мы все, значит, снаружи остались, слушаем, когда он начнет, я говорю: Андрес, я к нему полезу… «Иди, — сказал Андрес, — только маску возьми, двоих без маски я туда не пущу…» Напялил я маску и — к Адаму; было уже слыхать, как он отбойным молотком действует. Последние метры приходилось на брюхе ползти… и вот вижу я Адама, вернее, сапоги его; лежит на пузе и работает. Понимаешь, из-за маски и того треска, что Адам своим молотком поднял, я ни черта не слыхал, только гляжу во все глаза — все ли в порядке… И вдруг вижу, на кровле отходит этакий слой камня, ну вроде как потолок прогибается. «Адам, назад!» — кричу, а какое там, он не слышит и дальше рубает. Я живо маску долой, хочу его за ногу тащить; а когда я маску-то сдернул — чувствую рожей: ветер вроде дунул… мать честная, Адам пробил! И слышно, что отбойный-то молоток вхолостую работает… И быстро все так случилось, я и глазом моргнуть не успел. «Адам!» — кричу и тяну его за ноги. «Сейчас, сейчас», — говорит он. И тут, слева, стена, тихонько этак, подалась и валится, а сверху сползает камень — ну вот с этот стол; не знаю уж, взаправду ли так медленно и неслышно он падал или мне только почудилось… — Пепек помолчал, собирая на столе какие-то крошки. — Станда, — пробормотал он, — его наверное… наповал… Даже ногой не дрыгнул — я его ведь все еще за ногу держал. Такая глыба — и прямо ему на спину… Только после этого загремело и углем его завалило…
Пепек умолк и снова занялся крошками на столе.
— До чего иной раз человек дуреет. Голыми руками стал откапывать Адама… Думал, раскрошу эти камни…
— В котором часу это было? — шепнул Станда.
— Около семи, — буркнул Пепек. — И самое страшное, брат, — из него уже и дух вон, а молоток все еще работал. Адам-то на него навалился… все еще долбил эти камни, точно и мертвый Адам работал по-прежнему…
Пепек громко высморкался в синий носовой платок, скрывая грубые мужские рыдания.
— Меня потом за ноги вытащили, как бревно. Понимаешь ли, когда Адам пробил этот целик… должно быть, с той стороны газов много скопилось и давление их было больше. Андрес говорит, что этот ветер был — сплошные газы, они Адама-то и одурманили; потому он и не смог отползти. Эх, надо бы ему раньше смениться… да ведь сам знаешь, когда Адам вцепится в работу… Ведь он и после смерти еще рубал. — Пепека снова начал душить ворот. — Гиблое дело! Я говорю себе, — как знать, другой из нас, может, и вернулся бы…
— А что… что делала команда?
— Почем я знаю, — глухо сказал Пепек. — Меня, брат, так отделало, что дед Суханек воздух в меня накачивал; а когда я очухался, все были в этой дыре, за Адамом полезли, значит; как они там уместились — понятия не имею. Первым выкарабкался оттуда Матула, схватился за голову, говорит — дело дрянь, весь ходок рушится. Суханек хотел еще туда влезть… вдруг оттуда как закричат: «Вон, все отсюда вон!» Прежде всех выскочил Ханс, пальцы до кости ободраны, и нога вывихнута, что ли, прихрамывает; кой как отковылял в сторонку, прислонился головой к крепи и заревел, как малый ребенок, даже маски не снял. Понимаешь, ведь это был вроде как его штрек…
У Пепека странно скривились губы, и он быстро заморгал.
— Палец проклятый! — злобно прошипел он. — Горит, как дьявол!
Станда затаил дыхание.
— Дальше, дальше, Пепек…
— Да, — продолжал Пепек, помолчав. — Только Ханс выскочил, — трах! — затрещало за самой спиной у Суханека, дед отпрыгнул, ну что твоя блоха; это лопнули надломанные переклады, что еще кровлю в штреке Ханса поддерживали, помнишь? Чуть не до полу проломились, и тут же на них кровля осыпалась. Хорошо еще, мы с Матулой были чуть дальше; я от тех газов вроде как умом помешался, так и не тронулся бы с места. А Суханек и говорит: «Пресвятая троица, запальщик-то там и Мартинек тоже!» Переглянулись мы — ну, думаю, надо бежать за новой командой, нам самим не справиться, и вдруг этот завал зашевелился и стал сам приподыматься, ну точь-в-точь, как земля, когда крот нору роет. «Матула, рычаг! — хрипит Мартинек из-под завала, — за мной Андрес». Мартинек-то, оказывается, держал на спине этот переломившийся переклад, да еще пробовал приподнять его вместе с навалившейся породой. Видеть самого не видно, только балки и камни в том месте чуточку сдвинулись…
Пепек оживился.
— Что тут было, дружище! Матула стоит как пень, никак сразу не поймет, а мы с Суханеком сломя голову кинулись руками разбрасывать камни, чтобы как-нибудь открыть переклад, что на Мартинека давил; а камни сверху все валятся и валятся! Уже видно стало крепильщика — он зубы оскалил да кряхтит, и тут только Матула сказал: «А-а», — и айда за рычагом. «Ребята, — говорит Мартинек, — я больше не удержу». А Матула тут как тут и тащит целую стойку, будто карандаш какой; ладно, хоть за ухо не заложил. «Можешь подсунуть? — опрашивает Мартинек, точно они крепление ставят. — Так, еще немножко. Еще дальше, здесь места хватит. Просовывай, брат! Когда скажу, начинай поднимать». Ты понятия не имеешь, Станда, какая тяжесть на нем лежала! «Ну, давай», — говорит он, и Матула уперся плечом в стойку. Я, брат, такого в жизни не видывал! — воскликнул Пепек; от восхищения он не удержался и выпил.
— Да, я такого еще не видывал, — повторил он. — Матула поднимает стойку плечом, ноги у него от натуги трясутся, а переклад выпрямляется, завал приподнялся, и Матула отжимает все это — камень и дерево — назад к кровле. Черт, вот это сила! — засопел Пепек. — Я к нему на помощь, а Матула пыхтит: пшел, не мешай, мол, и один, поднимает… своим плечом держит все шестьсот метров над нами! Скажу тебе, мы забыли и Адама и Мартинека, только на Матулу во все глаза глядим, рот разинув. До того это было… здорово, — смущенно пробормотал Пепек. — Жаль, тебя там не было. А Мартинек уже выкарабкался наружу и говорит: «Подержи-ка еще, Франтик, там Андрес остался», — и снова нагнулся под тот переклад, протянув Андресу руку. Матула уже весь трясется, как студень, хрипит, из носу у него кровь льет ручьем, но он держит, не отпускает. И даже еще капельку приподнял; но Мартинек тем временем вытащил запальщика. Ну, только мы его выхватили — трах! — стойка внизу подломилась, и весь завал снова осел на почву, Матулу на волосок не зацепило. Вовремя успели, — критически добавил Пепек. — Еще момент — и у Матулы с натуги, кажется, сердце лопнуло бы или еще что; он, брат, совсем синий стал и только хрипел. А Андрес легко отделался — только плечо помяло; но за Матулу мы перепугались — брякнулся наземь и, будто мокрая тряпка, распластался… Хорошо, кровь носом пошла, ему и полегчало; Ханс вытирал его собственной рубахой и чуть не целовал. Вот это была смена, мать честная! — вздохнул Пепек. — И первое, что сказал Андрес, было: «Видишь, Пепек, счастье, что я замухрышка и карлик, по крайней мере в этакую щелочку пролез». — Пепек с чувством высморкался. — Понимаешь, в чем штука! Все-таки образумился. А Матула, сказать по правде, спас Андреса… вот как все развязалось! Только Адам там остался…
Пепек угрюмо катал по столу крошки разбитыми в кровь пальцами.
— Выходит, и у него тоже все развязалось… да…
— А… будут продолжать работы… чтобы его хотя бы вытащить?
Пепек покачал головой.
— Какое там! Те трое давно задохлись, как мыши… Мы еще в душевой мылись — ясно, не до мытья нам было, — пришел Андрес и говорит: «Ребята, так и так, восемнадцатому конец пришел, работы на время там прекращены». Пласты будто бы в движение пришли, и всякое такое. Мы и сами видели, как в восемнадцатом кровля проломилась — рядом с Хансовым штреком; да и в кровле все время признаки такие были, что там еще что-нибудь случится, и потому решили подождать. Хотели сами твердо увериться, что больше ничего сделать нельзя. И дождались. Минут через семь вверху ухнуло, ну и произошел обвал; стойки, брат, ломались, как спички, и запальщик говорит: «Ну, ребята, теперь можно и по домам». Это около половины восьмого было.
Пепек поскреб лохматую голову.
— А у Адама могилка, скажу тебе, Станда, — вагоны камня! Уж, верно, нога у него не торчит наружу, как тогда, когда я его напоследок видел. И все мне думается — когда же его отбойный молоток остановился? — вырвалось у Пепека, и он встал, лицо его сморщилось. — Я сейчас приду…
У Станды вдоль носа ползет детская слезинка. Адам, Адам… Станда пытается представить себе его, длинного и сутулого, как он, уставясь куда-то, неподвижно глядит из глубоких глазниц, но вместо этого видит Адама с маской на голове, резиновый хобот раскачивается важно, с достоинством, Адам похож на какого-то бога со слоновьей головой — настоящее привидение. Или его отражение в стеклянном шаре — широкая расплющенная голова, точно ее кто-то сдавил, а под ней тоненькие ножки… «Как мало, собственно, мы о нем знали», — думает Станда, и горло его сжимается. Как мало знает человек о человеке — и все же, когда кто-нибудь умрет, то кажется, что умерла частица тебя самого.
Пепек вернулся, глаза у него красные, он усердно сморкается.
— Ты не думай, Станда, — подозрительно бормочет он, — мы сделали все, что могли, чтобы достать Адама, хотя он наверняка уже отдал душу богу. Ты не видел, что ребята выделывали, прямо голыми руками камни эти рвали; но когда Андрес сказал «назад», ничего нельзя было поделать. И после, как все рухнуло, никто не хотел с места тронуться; мы поставили лампочки около себя, чтобы осветить последний путь Адаму, и дед Суханек от всех нас по-шахтерски помолился. Вверху все время трещало в разных местах, то и дело камни сыпались… Что же, хорошие у Адама были похороны. Ханс отдавал честь, и у него текли слезы… он их совсем не стыдился, — добавил Пепек, вытирая глаза. — Андрес тоже хлюпал носом, а Матула ревел, как девка. И потом Мартинек сказал: «Ну, прощай, Адам…» И мы оставили ему зажженную лампочку, — ну, вроде неугасимой лампады, чтобы ему не так темно было. Да, славная была команда. Никто не поверит, как мы сдружились; сказать по правде, складно у нас дело шло, когда были мы все вместе — Адам, Мартинек, ты, Матула, Ханс, Суханек, Андрес… Теперь кончено. Адам остался внизу, а ты пойдешь учиться… Я тоже стану учиться, Станда, — как-то смущенно признался Пепек. — Ребята говорят, что мне надо сдать на забойщика, Андрес обещал помочь… Да, — спохватился он, — чтоб не забыть. Вот я тебе тут принес… — Пепек извлек из кармана грязный обрывок газеты. — Может, в больнице тебе на глаза не попалось… Есть тут о тебе статейка…
Станда покраснел, готовый провалиться сквозь землю.
— Я знаю, — торопливо забормотал он. — Мне так досадно, Пепек… Ведь это такой позор… от меня вам было так мало толку…
Пепек пожал плечами.
— Н-да, не в этом дело. Сейчас, к примеру, будут говорить, что Адам был герой, а если бы он вернулся, сказали бы: ну что ж, выполнял свой долг, все равно как Андрес или Суханек, но тех троих он все-таки не спас. Так о чем же разговор. Никакого геройства сделать нельзя, дружище; это может только случайно получиться, по крайней мере в шахтах. Да и мы-то ведь лезем не из храбрости, а просто потому, что надо. Ты думаешь, кто-нибудь полез в эту кашу из геройства? Никто и не подумал. К примеру сказать, я: я знал засыпанного Кулду, — это у которого семеро ребят. Само собой — пошел… И Кулда пошел бы ради меня, так чего тут… Да ты спрячь газету-то. Для такого молокососа и это неплохо, а думал ты по-хорошему… Скажу прямо, мы радовались за тебя, и Андрес эту газету все в кармане таскал. Но больше всех радовался бедняга Адам — он раза три, не меньше, перечитал и говорил: «Слушайте, ребята, это надо Марженке показать…»
Станда вскочил.
— Погоди здесь, — выдавил он, — я сейчас.
Он рыдал навзрыд как ребенок, прислонясь к стене в коридоре; слезы рвались наружу неудержимо, ему необходимо было выплакаться. Он даже хорошенько не знал, о чем плачет: об Адаме, о себе, о Марии, о команде — все равно, всего было слишком уж много; он захлебывался от слез, и с каждым всхлипом ему становилось легче. Это пройдет, уже проходит; Станда протяжно вздохнул, вытирая нос и глаза. «Это в последний раз, — проговорил он себе, — никогда в жизни я больше не заплачу». Теперь он стоит на крыльце; прохлада ночи и вселенной освежает его лицо; в душу его нисходит безграничный покой. Теперь уже вое оплакано; странно, как взрослеет человек, когда у него кто-нибудь или что-нибудь умирает. Будто он внутренне стал выше на целую голову, сделался старше и печальнее на всю жизнь. «С первой спасательной кончено», — сказал Пепек. И это хорошо; все равно надо начинать новую жизнь — засесть за книги, зубрить, как школяр; не легко тебе будет привыкнуть к этому — будто ты из армии пришел, — снова сидеть за партой. К Станде вернулось ощущение одиночества и заброшенности, но теперь он воспринимает его несколько по-другому, словно и сам пожимает плечами. Надо уметь многое вынести; что скажет первая спасательная, если он распустит нюни над своей судьбой! Не так уж Станда отличился, что правда то правда; но зато он видел других — этих Адамов, Пепеков, Матул, Андресов и Мартинеков — а это, дружище, немало. Нет, не говори — славная была у нас команда; рождалось такое удивительное ощущение — быть среди них, быть с мужчинами…
Станда глубоко вздохнул. Ему кажется, что в груди, под раненой левой рукой, с болью отвердевает что-то, уплотняется, наполняется содержанием. Это — спокойствие, примирение, мужество или еще что-то такое; и юноша негромко и глубоко вздыхает от тяжелого и радостного сознания, что он становится мужчиной. Станда с силой высморкался, вытер последние слезы и вернулся к Пепеку.
— Послушай, — заговорил невнятно Пепек, — раз ты теперь будешь в конторе… ты им, может, скажешь, пусть они сделают Суханека десятником. Дед будет на седьмом небе… все равно через год — другой он выйдет на пенсию. Что тебе стоит упомянуть, — промямлил Пепек. — Это я… ради Адама, надо же как-то почтить его память. И, кроме того, — хмуро добавил он, растерянно разминая в разбитых пальцах какие-то крошки, — я считаю: первая спасательная заслужила это!