Любомир Фельдек ВАН СТИПХОУТ

Предлагаю сочинение о юноше, коего нарек я именем Рене[13], ибо он благополучно пережил множество приключений, в странствиях своих повидал и услыхал немало поучительного, а посему и сам в конечном итоге почувствовал себя возрожденным.

Йозеф Игнац Байза[14]

«Юноши Рене приключения и испытания», 1783

Перевод со словацкого Н. Шульгиной


Ľubomír Feldek

Van Stiphout

Bratislava

«Slovenský spisovateľ» 1980


© Ľubomír Feldek, 1980


[1] РЕНЕ ВПЕРВЫЕ ЗА ОДНИМ СТОЛИКОМ С КАДРОВИКОМ

«Любопытно, насколько их еще хватит?» — размышляют двое работников «Теслы Орава» Трнкочи и Навратил, сидя осенним вечером 1959 года в братиславском кабачке «У малых францисканцев». Вопрос касается второй пары мужчин, чуть помоложе, расположившихся за тем же столиком. Перед каждой парой бутылка вина и две рюмки, все четверо потягивают вино, а молодые люди услаждаются еще и пением. Песня выбрана как нельзя более кстати — это трудовая «Не боимся мы работы». Завершается она словами «с песней радостной и бодрой не боимся мы работы», после которых так и подмывает затянуть ее сначала. Вот и получается, что тесловцы волей-неволей тоже предаются пению, хотя и не собственному: они отмечают про себя, сколько раз молодые люди уже исполнили эту зажигательную вещицу, и пытаются даже предугадать возможное число дальнейших реприз.

Молодые люди подмечают интерес тех, что постарше, обмениваются с ними беглыми улыбками, и это еще больше разжигает их певческий пыл. Несмотря на усердное пение, молодые люди успевают опорожнить и свою бутылку, тогда как бутылка другой пары выпита лишь наполовину. Официант на горизонте не появляется.

Тесловец Антон Трнкочи, мастер цеха заготовок, решает прорваться в короткую, случайно возникшую посреди пения паузу:

— Угощайтесь!

Устанавливается контакт. Молодые люди переводят дух, словно после тяжелого, но успешно завершенного труда, пение затихает.

— Вы часом не кадровик? — спрашивает один из певцов.

Мастер Трнкочи, полагая, что вопрос обращен к нему, дружелюбно улыбается:

— А как это вы отгадали?

Певец: — Вы действительно кадровик?

Антон Трнкочи: — Действительно.

— Нет, серьезно, вы правда кадровик? Гениально! Я это понял с первого взгляда! Разрешите представиться. Мартин Кукучка. А это мой друг Рене. Мы оба — поэты.

— Антон Трнкочи, завкадрами.

— Станислав Навратил. А вообще-то мы из «Теслы Орава», — доверительно сообщает молодым людям и второй тесловец.

Рене известно, что «Тесла Орава» в Нижней[15], в другом конце Словакии. Вероятно, прибыв в столицу по служебным делам, оба тесловца не преминули воспользоваться и ее удовольствиями.

— Это гениально, что вы завкадрами!

В то время как Мартин Кукучка издает восклицания, Рене сидит молча и разглядывает кадровика. А про себя судорожно перебирает все, о чем они говорили. Убедившись, что не болтали лишнего, облегченно вздыхает. Следом прикидывает, не слишком ли они переусердствовали со своим пением. Эдак и оплошать недолго! Впредь надо держать ухо востро. Черт знает, когда и что на тебя свалится.

Станислав Навратил и Антон Трнкочи тоже сидят молча и разглядывают молодых людей, назвавших себя поэтами. А поскольку Антон Трнкочи вовсе не кадровик, то оба они уверены, что и Мартин Кукучка с Рене никакие не поэты.

— Однако послушайте, ежели вы завкадрами! Не найдется ли у вас для него какого местечка? Он только что отучился и пока сидит на бобах, — кивает Мартин Кукучка в сторону Рене.

Антон Трнкочи, обращаясь к Рене: — Вот как! А что бы вы хотели делать?

Мартин Кукучка: — Ну, нет ли там в вашей «Тесле» места редактора заводской многотиражки? Он изучал словацкий, это дело у него пойдет как по маслу! Вы, как кадровик, должны принять его не раздумывая.

Антон Трнкочи: — Что ж, пожалуй, надо подумать! У нас многотиражкой заправляет женщина не первой молодости, разговор даже был, что не дурно бы и подыскать кого помоложе, ее на все уже не хватает. А вы правда пошли бы редактором многотиражки?

— Да, — говорит Рене, завороженный значительностью роковой минуты.

— Возьмите его! Вам, как кадровику, взять его на работу — раз плюнуть!

— Что ж, пусть подаст заявление.

— Вот, подавай заявление, и товарищ кадровик все устроит!

— Только на меня не ссылайтесь, это может навредить делу. Я, конечно, поднажму, если потребуется, но в заявлении на меня не ссылайтесь, — говорит мастер цеха заготовок Трнкочи.

— Пускай пошлет заявление в отдел кадров, а уж потом оно попадет к тебе в руки, — говорит начальник инструментального цеха Навратил.

— Вот-вот: пошлешь заявление в отдел кадров, а уж потом оно попадет к товарищу кадровику в руки! — вторит ему и Мартин Кукучка.

— Так, именно так! — кивают оба тесловца одновременно.

— Хорошо, я подам заявление, — соглашается Рене.

На горизонте появляется официант, и они поручают ему позаботиться о следующей порции горячительного. Дружба их растет на глазах. Антон Трнкочи рассказывает захватывающую историю о том, как он, участвуя в соревнованиях по бобслею, слетел с трассы, головой сломал дерево, и ни у кого не оставалось сомнений, что он уже готовый покойник. Станислав Навратил живописует сбор пожертвований, организованный коллегами Антона Трнкочи, на венок, расписывает и самое куплю венка. Вся история заканчивается воскрешением Антона Трнкочи. Рене тут же загорается желанием написать рассказ о кадровике-бобслеисте. Чувствует он себя превосходно: впервые в жизни сидит за одним столиком с кадровиком и при этом не испытывает страха. А Мартин Кукучка тем временем упорно покрикивает какому-то незнакомцу за соседним столиком: «Привет, Йозеф!» — и тем самым повергает того в глубочайшее смущение.

[2] ВСЕ В АЖУРЕ, ЦАРЬ!

«К черту суеверия! — внушает себе Рене. — Встретил судьбу однажды — действуй, в другой раз можешь ее не признать, и пусть она тогда судит, как ей вздумается». Он уж давно собирался похлопотать насчет места редактора многотиражки Восточнословацкого металлургического завода, строительство которого уже идет полным ходом, — должность словно создана для него. Вот уж несколько дней, как Рене хранит в бумажнике газетную вырезку с объявлением, просто в тот вечер — в кабачке «У малых францисканцев» — он напрочь об этом забыл. Вспомнив, однако, на следующий день, он сразу же пишет туда заявление.

Но в тот самый миг, когда Рене уж было намеревался опустить конверт с заявлением в почтовый ящик на здании университета Коменского, где-то неподалеку, а точнее, у кафе «Крым», отделенного от университета лишь узкой улочкой, раздается возглас, подобный крику большой птицы:

— Царь, царь!

Итак, все ясно: где-то поблизости обретается прозаик Ван Стипхоут и Рене угодил в поле его зрения. Теперь держись, Рене! Конечно, в кармане у него есть еще две-три сотни крон, и отказать прозаику в деньгах для Рене столь же мучительно, как и солгать, что их вовсе нет. От прозаика Ван Стипхоута ведь ничего иного, как просьбы дать взаймы, ждать не приходится. А долгов он еще никогда не возвращал.

— Царь! — кричит Ван Стипхоут, на сей раз совсем близко, так как уже пересек улочку. — Приветствую тебя на улице имени товарища Штура[16]. Где же ты скрываешься? Пролетарий умственного труда, полагаю, ты еще не работаешь?

— Работаю, — говорит Рене, съеживаясь в ожидании.

— Ха-ха-ха! А где, царь, в которой губернии? Приедем, навестим.

Рене нисколько не сомневается в мобильности Вал Стипхоута. Прозаик еще в университетские годы (и том более позже, когда, совершив однажды прогулку по городу в одном исподнем, поневоле оказался свободным художником) способен был столь же неожиданно покидать столицу, сколь неожиданно в нее возвращаться. После каждого его возвращения — случалось и необоснованно — в мужских и женских туалетах университета Коменского и кафе «Крым» появлялись такого рода надписи: ПОЛУНДРА! ВАН СТИПХОУТ В БРАТИСЛАВЕ!

— В «Тесле», в Нижней! Затащил меня туда один мой знакомый, кадровик Трнкочи, — прокладывает Рене первый пришедший ему на ум ложный след, но вместе с тем и самый что ни на есть отдаленный, дабы не только удержать Ван Стипхоута от визита, но и исключить всякую возможность разоблачения этой лжи… И тут он вдруг вспоминает, что Ван Стипхоут уроженец Дольнего Кубина, удаленного от Нижней всего на каких-нибудь тридцать километров. Ван Стипхоут еще понапрасну утрудит себя — Рене охватывает внезапный порыв сострадания к прозаику. Это то самое мгновение, когда Ван Стипхоут мог бы запросто попросить взаймы! Однако ничего не подозревающий Ван Стипхоут счастливое мгновение упускает.

— В глубинке, на производстве, царь? Выполняешь, перевыполняешь? Всенепременно тебя навещу!

— Приезжай! — говорит Рене и бросается к приплывающему трамваю. — Найдешь меня в редакции многотиражки, буду рад.

— Один момент! — кричит ему вдогонку Ван Стипхоут. — Подкинь сотенку, царь! Когда приеду, шинель пропьем!

Поздно. Трамвай с нашим Рене на борту уже плавно удаляется.

Рене всегда что-то выпускает из памяти, забудет он и это пустячное событие — не вспомнит о нем и тогда, когда Восточнословацкий металлургический известит его, что он, как беспартийный, в заводскую газету принят быть не может. Взвесив все «за» и «против», Рене переберется из Братиславы в свою родную Жилину и подаст новое заявление — на сей раз туда, где у него есть знакомый, и даже кадровик, — в «Теслу Орава». Несколькими днями позже он получит анкету; заполненную, возвратит ее и с нетерпением станет ждать первых фокусов зимы и окончательного ответа.

Примерно в то же время и Ван Стипхоуту становится как-то не по себе в его наемной братиславской квартире. Виной тому визит каких-то личностей, характер которых хозяйка его, вдова Крупинкова, не может с достаточной точностью определить.

— Искали вас тут двое, — сообщает она в один прекрасный день Ван Стипхоуту.

Ван Стипхоут: — Какие еще двое?

Вдова Крупинкова: — Бог их знает, не представились.

Ван Стипхоут: — А в чем были одеты?

Вдова Крупинкова: — В плащах оба.

После такого ответа она тут же лишается квартиросъемщика, кстати сказать неплатежеспособного. Ван Стипхоут решает незамедлительно перекочевать из стольного града в Дольни Кубин. Что явилось причиной беспокойства — понять трудно, однако прозаик полон намерений не возвращаться в столицу до самой весны. А уж раз он в Дольнем Кубине, как же не навестить в ближайший же день Рене в недалекой Нижней!

Но ни Рене, ни кадровика Трнкочи на заводе он не обнаруживает.

Впрочем, о получении анкеты Рене Ван Стипхоута тут же извещает доктор Сикора, юрист завода и заведующий секретариатом директора в одном лице, в котором прозаик узнает своего давнего друга еще по дольникубинской гимназии.

В тот момент, когда Ван Стипхоут проверяет достоверность сведений, сообщенных ему Рене, сведения эти пока еще не соответствуют действительности, но в такой незначительной степени, что прозаика это ничуть не смущает. Напротив, благоразумие, с которым он оценивает соотношение между ложью и правдой, позволяет ему в данный момент сделать вывод, что Рене — человек даже более правдивый, чем он предполагал. «Нет, не ошибся я в Рене, — думает он. — Так пусть же и Рене не ошибется во мне».

Доктор Сикора: — А что за человек этот Рене? Стоит ли его брать?

Ван Стипхоут: — Рене — гигант поэзии! Вам просто как воздух нужен здесь такой человек, Игорь!

Доктор Сикора: — Только бы нас не изобразил!

— Разумеется, изобразит! Да что там изобразит — вознесет, воспоет! В Братиславе ему ничего не стоило заделаться главным редактором, но он отказался! По собственной воле почел за благо пойти на производство, дабы воспевать! Да, между прочим, — шепчет Ван Стипхоут, наклонившись к доктору Сикоре, — он указывает в анкете, что у него отец за решеткой?

Доктор Сикора: — Нет, не указывает.

Ван Стипхоут: — А отец за решеткой. Потому Рене и выгнали из редакции, в которой он работал еще в университетские годы. Протяните человеку руку помощи.

Доктор Сикора: — Протянем. А ты-то как?

Тут Ван Стипхоут смекает, что он запросто мог бы выбить у Рене из-под носа место заводского редактора. Да полно, он не сделал этого раньше, даже напротив — посодействовал другу, а уж теперь, если бы и попробовал получить это место, вряд ли бы преуспел. В конце-то концов прозаик Ван Стипхоут о такой жалкой должности, как редактор заводской газеты, и не помышляет. Куда предпочтительнее возвыситься в собственных глазах в роли благодетеля Рене! А что, если у доктора Сикоры стрельнуть сотню? Но в эту секунду отворяется звуконепроницаемая дверь в противоположной стене, и на пороге появляется коренастый мужчина в очках.

— Итак, доктор, я еду в Жилину, — отчеканивает по-чешски очкарик.

Доктор Сикора: — Машина ждет, товарищ директор.

— Прошу прощения, мое имя Ван Стипхоут, — отрекомендовывается наш герой. — Друг Игоря. Не могу ли с вами доехать до Дольнего Кубина, товарищ директор?

Видение поездки в директорской машине затмевает в воображении прозаика видение сотенной.

— Это мой земляк, — говорит доктор Сикора. — Молодой писатель, я как раз расспрашивал его об этом Рене, которого мы решили принять, они хорошо знают друг друга.

— Что ж, пожалуйста, довезу вас, — говорит директор, протягивая Ван Стипхоуту руку.

И вот машина уже в пути.

— Красивый завод, слов нет — жемчужина, — заводит разговор Ван Стипхоут, важно развалясь на заднем сиденье — директор сидит рядом с шофером.

— Ну полно! Хороший — пожалуй, но чтоб красивый — уж это навряд ли.

— Отлично сформулировано! Но так или иначе, а завод прекрасен. Прекрасен, как прекрасно обещание чего-то еще незримого, ну, как, скажем… скажем… э-э-э… не видно поезда, но уже слышен его свист, да-да! И в этом свисте есть уже красота! Выполняете, полагаю?

— Да, конечно. А скажите, вы, как молодой писатель, где-нибудь работаете?

— Нет-нет. То есть да, работаю, в том смысле, что у меня множество важнейших литературных задач! Но разрешаю я их на дому.

— А вы не хотели бы работать у нас?

Ван Стипхоут сегодня уже позабавился с этой идеей. Она, конечно, ласкает и манит. Кроме того, в данный момент на заводе «Тесла Орава» он знает уже трех человек, включая Рене, и надо сказать — все они ключевого значения.

— В каком же качестве?

— Да, жаль, мы только что взяли заводского редактора. Но послушайте, не сочли бы вы слишком для себя затруднительным написать хронику нашего завода?

— Ха-ха-ха! Хроники вам захотелось? — грохочет Ван Стипхоут так, что машина даже делает рывок вперед, но, прежде чем директор успевает обидеться, прозаик погружается в глубокую задумчивость. — Ну, судя по тому… Хроника, как известно, старая литературная форма… Может, год… Может, полгода… Вы знакомы со старой французской хроникой?

— Нет, но наш завод молодой. И если бы вам хватило полугода, мы могли бы вас временно зачислить на должность заводского психолога, наш психолог как раз на полгода ушел в армию…

Ван Стипхоут более чем очарован.

— Что ж, за этим дело не станет, я ведь и психологию изучал. Два семестра, — сочиняет он.

— Я другое имел в виду. Чтобы именно за эти шесть месяцев вы написали хронику.

Но Ван Стипхоут не внемлет — он уже принял решение. В Дольнем Кубине он не высаживается, а продолжает беседовать с товарищем директором до самой Жилины. В Жилине без труда находит обиталище Рене, и, когда тот, подчиняясь настойчивому звонку, отворяет дверь, на пороге раздается ренессансный смех и тут же следует возглас:

— Все в ажуре, царь! О твоем кадровике Трнкочи и слыхом не слыхать, зато мой доктор Сикора — к нашим услугам! А привез меня к тебе — отгадай, кто? Директор завода. Мы дружески побеседовали да и порешили! Ха-ха-ха! Приняли нас обоих, царь! Ха-ха-ха!

У Рене такое чувство, будто сама судьба заключила его в свои объятия.

[3] РЕНЕ В ПОЕЗДЕ

Получив письменное извещение, что принят на завод, Рене покупает чемодан, правда весьма непрактичный. Слишком уж он увесист, хотя еще пуст, ибо верхняя его часть решена в виде гармоники, а под гармоникой еще какое-то отделение. В меховом магазине приобретает «шапку-ушанку» для лютых северных ночей. К одному из своих юных сородичей обращается с письменной просьбой прислать ему школьный учебник по физике. В канун отъезда, вечером, навещает приятеля — корректора жилинской типографии «Правда» — и прослушивает небольшой инструктаж. Приятель обучает его корректорским знакам и дарит на память книгу «От рукописи — к книге и журналу» и строкомер. В типографии Рене по воле случая наталкивается и на свежий номер «Оравы», заводской газеты «Теслы Орава». И дома несколько раз кряду его прочитывает. И как же он ликует, обнаружив в нем множество стилистических и грамматических ошибок! Отдельные сведения и имена оставляют неизгладимый след в его памяти. Утром, прощаясь с матерью, Рене подумывает о том, что день восемнадцатый января месяца будто сотворен для начатия новой жизни. По дороге на вокзал узнает из прессы, что в автомобильной катастрофе погиб Альбер Камю. Видя в этом неясное, но знаменательное предзнаменование, Рене садится в поезд, исполненный благих порывов. В Нижней над Оравой он не допустит ни единой промашки. Об алкогольных напитках и думать забудет. Или хотя бы резко ограничит их потребление. Найдет возлюбленную, а может, и жену.

Этой женщине Рене посвящает целый рой мыслей. Сделав меж тем пересадку на местную ветку, он уже поднимается вверх по долине реки Оравы — то же название, что и река, носят завод, и заводская газета, и весь окрестный край. Да, конечно, в скором времени он встретит здесь самую настоящую красавицу, и она избавит его от множества проблем. В голове у него беспрестанно звучит фраза, услышанная от Ван Стипхоута: «На заводе «Тесла Орава» работает одна тысяча шестьсот женщин». Это внушительная цифра — но при этом и ограниченная, отныне она будет лишь сокращаться. Искомая женщина, впрочем, уже не представляется Рене величиной абсолютно неизвестной, кое-что ему уже известно о ней — ну хотя бы то, что он найдет ее в ограниченном кругу тысячи шестисот особей. Этой единственно пока известной детали вполне достаточно для того, чтобы Рене начал в эту женщину постепенно влюбляться.

Дизелек торжественно забирает вверх по долине, ландшафт которой будто нарочно придуман для почитателей Словакии и ее красот. Но Рене не относится к числу любителей природы. Ему скорей по душе замкнутые пространства: квартиры, кафе, квадраты площадей. Не более двух-трех раз за всю жизнь оказывался он на берегу какой-нибудь реки или на вершине пригорка, где оглядел, если там была, пирамиду, видимую лишь издали, — тригонометрическую вышку. И все же нередко он сам себя убеждал, что придет время, и он таки научится распознавать деревья и горные породы. Рене мечтает об этом больше в часы, когда в жизни его наступают кардинальные перемены. Вот и сейчас на горизонте маячит именно такая. Да, в Нижней над Оравой он станет другим человеком, и в этом плане тоже. В окрестностях завода сказочные места, которые непременно посетят он и она — одна из этих тысячи шестисот женщин, а может, это какая-нибудь из тех, что едет в поезде? Из разговора двух девиц, сидящих напротив, он заключает, что они работают в «Тесле». Одна, мосластая, держит на коленях раскрытую книгу, но Рене никак не удается вверх ногами прочесть имя хоть какого-либо героя, который помог бы ему отгадать название книги. У второй девицы болят зубы. «Тысяча пятьсот девяносто восемь», — подытоживает Рене свои наблюдения.

[4] РЕНЕ В ПРОХОДНОЙ

Сойдя на маленькой железнодорожной станции под названием Нижняя, Рене осведомляется, как пройти на завод. Это, конечно, излишняя скрупулезность — завод со станции и без того отлично виден, но Рене не хочется сразу же, с первых шагов, совершить какую-либо оплошку — скажем, ломиться на завод с задних дверей. В проходной, поскольку Рене уже знает, что кадровика Трнкочи не существует, он спрашивает доктора Сикору. Низенькая тучная женщина в форме заводской военизированной охраны набирает номер. Пока телефон где-то трезвонит, она справляется:

— Вас как звать будет?

Рене: — Рене.

В этот момент на другом конце провода кто-то, по-видимому, поднимает трубку.

Вахтерша: — Доктор Сикора? Вас тут спрашивает какой-то товарищ. Вас как зовут-то?

Рене: — Рене.

— Рене-е! — кричит вахтерша в трубку. — Ага, ладно, — и кладет ее. — Подождите маленько. У него там кто-то есть. Присаживайтесь.

В проходной, кроме вахтерши, еще несколько человек в форменной одежде. Форма одного из них не похожа на другие. На Рене веет от нее чем-то таинственным. Пожарник, ибо мужчина в непохожей форме не кто иной, как пожарник, привалившись к батарее, греет поясницу и разглядывает Рене, не имея ни малейшего понятия о таинственных флюидах, которые он способен излучать своей формой. Рене, улучив момент, когда никто не курит, угощает всех, мужчины берут по сигаретке, а женщина спрашивает:

— Работать у нас будете?

— Еще не знаю.

Ответ Рене достаточно глуп: как-никак он с чемоданом. Он досадует на свое неумение вести непринужденную беседу с некоторыми категориями людей, к которым относятся не только красивые женщины, но и люди, носящие форму и оружие. Упорно курит. Молчит. Глядит на работников охраны, шныряющих взад-вперед, время от времени они кому-то названивают или выходят из проходной, чтобы проверить груз машины, покидающей двор; если груз в порядке, поднимают или — после выезда машины — опускают рампу. В проходной появляется какой-то высокий молодой человек со светло-желтой шевелюрой. В руках у него сверток, он разворачивает его, вытаскивает из кармана синий бланк и начинает по нему читать какие-то загадочные названия, по-видимому наименования предметов, выбираемых из свертка и откладываемых в сторону.

— Вот это вот, — приговаривает он всякий раз.

Один из охраны следит за ним из-за спины; когда все содержимое свертка вынуто и осмотрено, он кивает, и молодой человек, снова собрав все вещи, прощается и уходит. То и дело вдоль стеклянной стены проходной снуют люди — со свертками и без оных, с завода и на завод. Те, что выходят, нажимают рукоятку на маленьком ящичке у двери проходной, и кое-когда раздается звук клаксона. Люди усмехаются, зная, что это немудреное устройство работает по принципу лотереи, но Рене-то по неведению думает, что это сложное устройство, реагирующее на предметы в карманах: ведь тех, которым ящичек прогудит, охранники отзывают в сторону, и отозванные, воздев руки, позволяют оглядеть свои карманы и ощупать одежду. Не все, однако. Иные и после того, как ящичек прогудит, улыбнувшись, бегут дальше. Это, конечно, те, что водят дружбу с охраной. А кто и вовсе не нажимает на рукоятку, охранники орут на них вовсю, но в конце концов тоже дают им возможность уйти. А вот нажимают ли рукоятку те, что приходят на завод? Не видя таких, Рене заключает, что и ему придется нажимать на рукоятку лишь при выходе, правда, и в этом он до конца не уверен: а что, если это касается только работников какого-либо особого отдела? Не выставит ли он себя на посмешище, если тоже нажмет рукоятку, хотя явно будет выходить из какой-нибудь конторы? Нет, он не станет нажимать, но, с другой стороны, вдруг и на него так же вот разорутся, как и на тех, кто не нажал? Черт возьми, он пока еще в проходной, а уж сколько у него с этим неведомым миром проблем! Он вздыхает, и тучная вахтерша снова звонит доктору Сикоре, но у того по-прежнему люди. Рене ждет, верно, уж с полчаса. Тьфу ты, ведь можно же было зайти прямо в редакцию заводской газеты! Однако теперь уже неловко перед охраной: взять да и пойти к кому-то другому, раз он так долго дожидался доктора Сикору. Нет, теперь уж он подождет, каким бы долгим это ожидание ни было!

Наконец вахтерша получает по телефону желанный ответ, ибо, кладя трубку, просит у Рене удостоверение и выписывает пропуск. Затем объясняет ему, как пересечь двор, куда войти и где свернуть раз, потом другой, чтобы без труда найти комнату, в которой сидит доктор Сикора. А что до чемодана — пусть пока оставит его в проходной. Рене благодарит, беглым взглядом определяет, что и лицо человека в непохожей форме не выражает неудовольствия по поводу его проникновения на территорию завода, и устремляется во двор.

[5] РЕНЕ У ДОКТОРА СИКОРЫ

В комнате, куда входит Рене, два письменных стола, поставленных друг против друга, а меж ними еще один, круглый, с двумя креслицами. В противоположной стене — звуконепроницаемая дверь, та самая — по словам Ван Стипхоута, — что так внезапно открывается, и на пороге ее возникает директор. Да, нужно быть начеку, вдруг и сейчас возьмет да заявится! За одним письменным столом сидит сравнительно молодой человек, постарше, правда, чем Рене себе представлял, за другим — худая улыбчивая женщина, судя по всему секретарша. Рене входит, доктор Сикора, пригласив его сесть в кресло, продолжает разговаривать с секретаршей. Рене смущен: не помешает ли эта дама его разговору с доктором Сикорой, ведь он рассчитывал на разговор доверительный, и, уж конечно, лучше, если бы доктор Сикора отослал куда-нибудь секретаршу. Но доктор Сикора беседует с ней в весьма дружеском тоне, ее присутствие явно нисколько его не стесняет. Но вдруг, оборвав ни с того ни с сего разговор, усаживается в кресло напротив Рене. Лишь теперь они, пожимая друг другу руки, знакомятся. Ван Стипхоут уже успел предупредить Рене, что доктор Сикора сразу же начнет говорить ему «ты», а Рене пусть немного «повыкает» и потом тоже перейдет на «ты». Рене чувствует, что «тыкать» доктору Сикоре у него не хватит духу — поначалу он будет с ним на «вы», а потом наловчится строить фразы так, чтоб в них не было ни того, ни другого; во всяком случае, Рене подготовлен к стилю доктора Сикоры, который с ним и впрямь сразу же запанибрата:

— Итак, приступаешь, да? Не надо мне ничего говорить, мне все о тебе сообщил Ван Стипхоут.

— А он как? — справляется Рене о Ван Стипхоуте, стремясь, с одной стороны, отблагодарить прозаика за хлопоты такими же хлопотами, а с другой — дать понять доктору Сикоре, что и он, Рене, друга не забывает. — А он когда приступает?

— Несколькими днями позже. Ему еще нужно уладить кой-какие формальности. У тебя как с театром, ориентируешься?

— Да так, не очень, — мнется Рене, ошарашенный вопросом. Но, почуяв, что доктор Сикора ждал положительного ответа, корит себя, что разочаровал его. Тьфу ты черт, Ван Стипхоут говорил же ему, что доктор Сикора не только юрист предприятия, завсекретариатом директора, но и активный деятель заводского клуба! Он слывет здесь двигателем нижненской культуры и день-деньской печется о том, чтобы удержать свою репутацию — как же Рене мог запамятовать?

— Надо бы, ребятки, здесь все как-то всколыхнуть, вроде бы свежую струю влить, — говорит доктор Сикора тоном учителя, который журит ученика за неверный ответ, но в то же время не сомневается, что ученик, зная верный ответ, просто случайно оговорился. — Немного все-таки в театре кумекаешь, ну хотя бы посоветовать и всякая такая штука, а?

— Ну, так-то конечно, — отвечает Рене, покрываясь потом. — Немного.

— А что тебя, скажем, в этих делах больше занимает или что, скажем, ты лучше знаешь? — наседает доктор Сикора. Ах да, Ван Стипхоут еще говорил, что доктор Сикора собирает по селам народные песни для заводского ансамбля «Ораван», им же самим организованного, и что мечтает издать собственноручно иллюстрированную брошюру о плотогонстве. Да вот беда: хобби доктора Сикоры слишком далеки от интересов Рене.

— Ну, наверно, в общем-то, дети, пионеры и тому подобное, — подправляет Рене, насколько возможно, свой предыдущий ответ.

— Вот и отличненько, детский театр — это как раз в самую точку. При школе что-то вроде этого затевается! — восклицает доктор Сикора уже более довольным тоном. — В самом деле, ребятки, надо что-то делать, здесь все это, понимаешь, позарез нужно, да и вам пошло бы на пользу. Ты уже был в кадрах?

— Нет, я только приехал.

— Ну, ступай в кадры. С отцом-то что?

Рене в сильнейшем замешательстве. Доктор Сикора — вот уж истинный мастер по части доверительных разговоров! А впрочем, трудно угадать, что именно он знает, но похоже, что знает все. И даже нельзя определить, проинформировал ли его Ван Стипхоут, или же он получил сведения из юридических кругов. Ведь и такое не исключено, ибо отец Рене, так же как и доктор Сикора, юрист. И хотя отец Рене пенсионер по инвалидности и доктор Сикора гораздо моложе его, они вполне могли быть знакомы, более того — если судить по тону доктора Сикоры, то отец Рене даже близкий его друг. Должен ли Рене принять этот доверительный тон? Судебный процесс по делу отца состоится в самое ближайшее время, и Рене даже не счел нужным упомянуть об этой истории в автобиографии, приложенной к анкете. Но если бы утайка вышла наружу и его попрекнули бы этим, у него нашлась бы убедительная отговорка: в то время, когда он подавал заявление, дело закончено не было, суд мог признать отца невиновным — так с какой же стати писать об этом в автобиографии? Он не только не написал об отце в автобиографии, но и говорить на эту тему не собирался ни с кем. Конечно, Нижняя от Жилины — рукой подать, найдутся люди, которые вскорости все разнюхают, но Рене был полон решимости молчать, покуда не припрут его к стенке. Но что за чертовщина — заговорил с первым человеком, и вопрос об отце уже навис над ним. Рене решает ответить доктору Сикора в столь же доверительном тоне.

— В ближайшее время, где-то в январе, будет суд, — говорит он, смиряясь с фактом, что, кроме доктора Сикоры, посвящает в свою тайну и обратившуюся в слух секретаршу.

— Да, но пока тебя не спрашивают, не болтай, — замечает доктор Сикора. — А спрашивать тебя никто здесь не станет.

При этих словах Рене опять невзначай взглядывает на звуконепроницаемую дверь, и доктор Сикора этот взгляд перехватывает.

— Директора сейчас нет, представишься ему позже. А теперь ступай в кадры. Знаешь где?

— Нет, — качает головой Рене и внимательно выслушивает объяснения доктора Сикоры.

[6] РЕНЕ В ОТДЕЛЕ КАДРОВ

В отделе кадров Рене — личность уже известная. Как только он входит, одна из сотрудниц встает, набирает какой-то номер и докладывает в трубку:

— Да, он здесь.

Другая сотрудница приглашает Рене сесть.

— Постою, — говорит он, и уже только потому, что сказал это, не садится даже после второго приглашения.

Комната просторная, в ней четыре письменных стола, два против двух, а в углу еще столик со стульями — здесь, наверное, посетители отдела кадров заполняют всякие анкеты. Рене стоит возле столика и в ожидании разглядывает женщин в комнате. Определить их служебное положение — дело для него пока сложное. Но две женщины постарше, те, что с ним уже заговаривали, кажутся ему здесь главными. Кроме них, еще две молодые девицы. Одна, поставив правое колено на стул, правый локоть на стол и подперев ладонью голову, бесцеремонно разглядывает его, с трудом подавляя смех. Другая девица принимается поливать цветы и несколько раз, тоже едва сдерживая смех, прошмыгивает мимо Рене. Что смешного? — думает Рене, стараясь не показать виду, что нервничает. Из-за этого у него начинает слезиться левый глаз — стеклянный, он в такие моменты жизни всегда начинает сочить слезу. Рене незаметно смахивает слезы мизинцем. Однако нервозность, полушубок и жара в комнате продолжают делать свое подлое дело: на лбу у Рене выступает пот. Тыльной стороной руки он утирает его и думает: коленопреклоненная красивей. Пот выступает снова. В этот миг отворяется дверь, и поднявшийся сквозняк осушает его лоб.

В дверях, улыбаясь и кокетливо склонив рыжеволосую голову, стоит весьма полная женщина лет пятидесяти. Еще когда звонили по телефону, Рене понял, что звонят женщине, о которой шла речь в кабачке «У малых францисканцев», и сейчас ничуть не сомневается, что это именно она. Однако делает вид, будто ему и невдомек, что женщина пришла ради него. А женщине в дверях недолго и обидеться — ведь ее своеобычная внешность уже не однажды избавляла ее от необходимости представляться; она уверена, что Рене тоже наслышан о том, как она выглядит, и потому дает ему еще секундный шанс узнать ее. Однако шанс остается неиспользованным. Женщина сдается и, закрыв за собой дверь, подходит к Рене:

— Товарищ Рене?

Только теперь Рене неловко разыгрывает внезапную реакцию:

— Да!

— Пандулова.

Совершается знакомство. Товарищ Пандулова — сотрудницам-кадровичкам:

— Товарищ Ферьянец у себя?

Только сейчас Рене замечает, что в комнате есть еще одна дверь, ведущая в соседнюю, на двери табличка: ТЕОДОР ФЕРЬЯНЕЦ, НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА КАДРОВ. Рене осеняет: за дверью сидит шеф присутствующих здесь женщин. И имя «Ферьянец» вселяет в него страх.

— Нет, там нет никого, — говорит одна из тех, что постарше, и Рене становится легче.

— Присядем на минутку, — предлагает ему товарищ Пандулова, с достоинством направляясь к двери товарища Ферьянца.

В соседней комнате два письменных стола и один длинный, окруженный стульями: в конце этого длинного стола они и садятся.

— Мы решили вас принять, — начинает товарищ Пандулова. — До сих пор газетой занималась я одна, но при моих теперешних обязанностях на все меня уже не хватает. Скажем, фельетон или что-то в этом роде — сверх моих сил. А прежде я много писала. Что греха таить — люблю журналистику. Разумеется, руководство газетой я оставляю за собой. Прежде всего — ее политическую часть. Ну а от вас ждем разных фельетонов и тому подобных вещей. Мне-то ведь — я уже сказала — не до фельетонов теперь. У вас есть какой-нибудь опыт журналистской работы?

— Да, я сотрудничал в журналах, — говорит Рене, понимая, что Ван Стипхоут на его месте воскликнул бы «разумеется». Такой ответ устроил бы товарища Пандулову, несомненно, куда больше.

— Гм, — говорит товарищ Пандулова, в общем-то вполне удовлетворившись ответом Рене, и протягивает руку к середине стола, где лежат несколько экземпляров второго январского номера. — Вот наша газетка.

Рене «нашу газетку» заметил еще раньше. Взяв один экземпляр, сообщает:

— Первый номер я уже видел.

Рене ждет, что товарищ Пандулова поинтересуется его мнением, и он, используя результаты своих жилинских изысканий, скажет об опечатках, блеснет засевшими в памяти цифрами. Но товарищ Пандулова тоже подготовилась к этой встрече, хотя и не столь целеустремленно, как Рене, и потому, стараясь не потерять ход мысли, пропускает его слова мимо ушей.

— Гм. Выходим раз в неделю на одной полосе, прежде мы выходили раз в две недели на четырех полосах, но сейчас принято новое решение. На четырех полосах печатаемся только в особо торжественных случаях. Цензура у нас в Кубине. По средам. В типографию материал отсылаем в четверг, самое позднее в пятницу. Верстать ездим в Ружомберок, всегда по вторникам. Газета приходит к нам в субботу, а иногда даже в понедельник.

— У вас тут хорошие штангисты, — старается Рене блеснуть хотя бы чем-то из приобретенных знаний. И на свое счастье попадает в самую точку.

— Да, — расплывается в улыбке товарищ Пандулова. Рене казался ей сухим, но внезапно это впечатление рассеялось, теперь перед ней вполне милый молодой человек. — Мой сын тоже в тяжелой атлетике. В прошлом году вышел в чемпионы среди юниоров Словакии. А все это — заслуга товарища Оклапека, он чемпион республики. Очень дельный человек, скромный и упорный, но такой низенький — вы бы никогда не подумали, что он штангист, да еще чемпион.

Товарищ Пандулова и Рене смеются.

— Но с тех пор как товарищ Оклапек на действительной, штангисты у «Спартака» в совершеннейшем загоне. Тренера нет, ребята не тренируются, боюсь, что наша команда штангистов совсем распадется.

Рене: — Жаль будет.

Товарищ Пандулова: — Гм. Товарищ Оклапек служит в Пльзени, Мишо с ним переписывается.

Дверь открывается, входит высокий мужчина с мальчишечьей челкой. Протягивает Рене руку:

— Вы уже здесь? Ферьянец.

И товарищ Ферьянец подготовился к этой встрече, правда, тоже не столь целеустремленно, как Рене, но все-таки целеустремленней, чем товарищ Пандулова.

— Мы надеемся, что вы станете этакой антенкой между массами и руководством завода, — говорит он, проходя через переднюю комнату.

Идея «антенки» Рене по душе, он улыбается.

Товарищ Пандулова: — Надо будет раздобыть для него какой-нибудь стол.

Ферьянец: — Несомненно.

Проблему столов они обсуждают до малейших подробностей, вероятно еще и затем, чтобы Рене понял, сколько на свете всякой мороки. Столов пока нет, но они заказаны. А Рене меж тем весь в сомнениях: знают ли они что-нибудь об отце или нет. Похоже, не знают. Желание снабдить его столом, пусть и несбыточное, весьма льстит его самолюбию.

[7] РЕНЕ В РЕДАКЦИИ, В БУХГАЛТЕРИИ И У ДИРЕКТОРА

Из отдела кадров товарищ Пандулова ведет Рене в редакцию заводской многотиражки. Они проходят вдоль зеленой стены, принадлежащей — об этом Рене узнает впоследствии — так называемой «деревянной деревне», которой застроена вся передняя часть зала. Из-за перегородки, откуда-то из глубины зала, доносится грохот каких-то инструментов, музыка, крики и смех, преимущественно высокий, женский. Но вот они уже в боковом коридорчике перед дверью, на которой чернильным карандашом выведено: ОЗК КПС[17].

Рене ничуть не удивлен: он уже успел узнать, что товарищ Пандулова не только главный редактор многотиражки, но одновременно и председатель парткома завода. Однако гордость так или иначе распирает Рене — он ведь даже не предполагал, что будет работать в таком авторитетном помещении.

В помещении единственный письменный стол, у окна. Перпендикулярно к нему столик, а возможно, и два, покрытых скатертью, вокруг них примерно восемь стульев, остальные пять-шесть — у стены. На столике, покрытом скатертью, пишущая машинка, рядом кипа рукописей.

— Вот, взгляните на это, — гордо говорит товарищ Пандулова, протягивая Рене рукописный лист из кипы.

Рене, усевшись на стул, читает. Это стихотворение, тема его — явка на работу. Подписано: Ангела Баникова.

Товарищ Пандулова: — Это вполне прилично. Только немного подправьте.

Рене, вооружившись ручкой, читает стихотворение снова. Правит мелкие орфографические и стилистические ошибки. Однако поправок что-то маловато. В смущении читает стихотворение в третий раз и переписывает отдельные строчки полностью, стараясь упорядочить и ритм, и рифмы. Но заменяя при этом слова, он отнюдь не уверен, те ли это слова, уместны ли они и вообще — можно ли вещи, о которых говорится в стихотворении, выражать такими, а не иными словами. Он читает стихотворение в четвертый раз и, вычеркивая вписанные им строчки и почти всю свою правку, возвращается к варианту Ангелы Баниковой. Ритм и рифмы снова начинают хромать. Однако после всех манипуляций он вдруг обнаруживает, что, хоть и не внес бог весть каких изменений в стихотворение, все-таки перепечатать его придется. Перепечатанное отдает на суд товарищу Пандуловой.

— Гм, — говорит товарищ Пандулова. Она удовлетворена. — Среди наших людей есть и поэты.

Рене: — Буду рад, если вы меня с ними познакомите.

Прежде всего он, конечно, имеет в виду Ангелу Баникову, автора стихотворения, она представляется ему этакой длинноногой секс-бомбой.

Из помещения ОЗК КПС, а иначе из редакции заводской многотиражки, они направляют свои стопы в бухгалтерию.

— Образование у вас высшее? — спрашивает бухгалтер и на утвердительный ответ Рене расплывается в улыбке.

— Н-да, не везет вам. Не было бы высшего, мы смогли бы положить вам больше, на этой должности изрядная вилка, но, поскольку у вас высшее, придется определить вам зарплату соответственно приказу о поступающих на работу вузовцах. После всех удержаний и квартплаты получите на руки девятьсот тридцать крон.

Товарищ Пандулова тоже улыбается.

И Рене улыбается. Сознание, что он жертва высшего образования, поднимает его в собственных глазах.

Из бухгалтерии они идут к директору. Этот путь уже знаком Рене. Он изображает на лице дружескую улыбку, предназначенную для доктора Сикоры, но, к сожалению, доктора Сикоры в секретариате не обнаруживает — там одна секретарша.

Товарищ Пандулова: — Директор у себя?

Секретарша: — Да.

Рене предполагает, что товарищ Пандулова попросит секретаршу доложить о них, но товарищ Пандулова сама подходит к звуконепроницаемой двери и стучит.

— Войдите! — доносится из-за двери.

Товарищ Пандулова тем временем уже успевает открыть дверь:

— Честь труду!

— А-а, честь труду, товарищ Пандулова! — звучит в ответ из глубины комнаты чешский вариант того же товарищеского приветствия.

— Здесь товарищ Рене, — говорит с порога товарищ Пандулова.

— Новый редактор? Что ж, только на две минуты, не больше.

У директора Поспишила в самом деле времени сегодня в обрез. Впереди совещание о поставках в Египет. Затем собрание по поводу перевода производства на поточный метод. И еще комиссия с результатами проверки отопительной системы.

Но Рене не посвящен во все это. В кабинет директора он входит вслед за товарищем Пандуловой с каким-то странным чувством. Может, завидует, что вот этот самый коренастый очкарик, который сейчас их приветствует, при первой встрече с Ван Стипхоутом располагал не двумя минутами, а минимум часом? Пожалуй, это так. Правда, они ехали в машине. На директоре Рене замечает прежде всего белый халат. Он уже обратил внимание, что в белые халаты облачены все служащие. Однако увидеть в нем директора никак не ожидал.

— Итак, добро пожаловать! — говорит директор Поспишил. — Садитесь! Принимаем вас, но смеем надеяться, что не сбежите от нас сразу же, едва начнете работать. Задержитесь хотя бы годика на два, на три!

Директору не понадобилось готовиться к этой встрече ни сознательно, ни подсознательно. К таким ситуациям он готов постоянно. Как-никак он директор. И Рене одобряет профессиональное мастерство, с которым тот, начиная с этой минуты, руководит уже и им.

— Годика два-три можно, — соглашается он.

— Зарплата не ахти какая, конечно. Как, товарищ Пандулова, вы уже подсчитали в бухгалтерии? Есть ли у вас какая-нибудь личная просьба?

У Рене есть просьба. Хорошо бы в общежитии получить отдельную комнату, чтобы после работы заниматься литературным трудом.

— Это, пожалуй, не так-то просто, — улыбается директор Поспишил, вздыхая в знак того, что аудиенция подходит к концу.

[8] РЕНЕ ВСЕЛЯЕТСЯ

— Теперь ступайте устраивайтесь, а завтра — за дело, — прощается с Рене и товарищ Пандулова, передавая его попечению завхоза предприятия, товарища Жуффы.

Товарищ Жуффа отправляется с Рене сначала на склад — и вот он, миг удачи: Рене тоже получает белый халат. Примеряет его. Длинен. Рукава также.

— Подогнете, — говорит завхоз и подводит Рене к доске, разделенной на множество квадратов; к каждому из них пришпилена оранжевая карточка с именами. Завхоз глубоко задумывается.

— Подселю вас к Тршиске.

Он снимает одну карточку и, не спрашивая имени Рене, вписывает его. У Рене аж сердце тает: уже привыкают к его имени, значит, и к нему привыкнут.

— Это в трехсот семидесятой, во-о-н тот трехэтажный домик, — указывает завхоз в окно на будущее жилище Рене. — Звякну комендантше.

И вот Рене уже шагает к этому дому, держа в руке свой непрактичный чемодан. Получая его в проходной у вахтерши, он вел себя уже куда смелее: да, он будет здесь работать. Прошел и даже на рукоятку не нажал.

Комендантша уже ждет его у трехсотсемидесятой. Белокурая, красивая. А что, если влюбиться в нее? Она открывает квартиру, прямо напротив своей, комендантской, — под общежитие приспособили обыкновенный жилой дом. Трехсотсемидесятая — трехкомнатная. Следом за комендантшей и Рене в прихожую вбегают двое белокурых хорошеньких мальчиков. Это дети комендантши, стало быть, она замужем.

Комендантша: — Здесь пока живет один пан Тршиска.

И впрямь: на стеклянной двери в одну из комнат — металлическая табличка: МИРОСЛАВ ТРШИСКА.

Комендантша открывает стеклянную дверь, мальчики, вбежав первыми, кидаются на кровать.

— Пан Тршиска всегда им рисует. А вы рисуете?

— Нет, не рисую.

Комендантша, словно разочаровавшись, что Рене не рисует, выпроваживает детей и уходит сама. Рене, закрыв за ней дверь, обводит глазами комнату. Кроватей — три. Это его несколько обескураживает. С мыслью, что будет жить с Тршиской, он уже как-то свыкся. Но втроем? Совсем приуныв, он садится на одну из кроватей. Передохнув с минуту, встает, открывает шкафы. Их два, и оба уже набиты Тршискиными вещами. Рене закрывает шкафы, оставляя чемодан нераспакованным. Выходит на балкон. Оттуда видна река, а за ней холм, об эту пору весь белый. От дома до берега реки — рукой подать, к нему проложена тропинка, переходящая в маленький, но изящный висячий мостик для пешеходов, а может, и для велосипедистов. Морозно, Рене возвращается в комнату. За шкалу радиоприемника засунута фотография. На ней — группа женщин в купальных костюмах, но привлекательна лишь блондинка посередине. С которой же у Тршиски роман? На приемнике лежит пачка номеров «Техники связи». Полистав один, Рене наталкивается на вещи, которые пугали его всю жизнь. Для него это темный лес. Вот если бы новый сосед ввел его хотя бы отчасти в курс этих вещей! Отложив журнал в сторону, он растягивается на кровати — самой отдаленной от радио, а посему наверняка свободной. Два часа дня, пора бы и пожаловать Тршиске.

Тршиска является только около трех. Незадолго до того, как ему войти, за дверью поднимается возня: конечно, это комендантшины мальчики поджидали его прихода. Они пулей влетают в комнату, за ними входит высокий мужчина в ушанке. Рене удовлетворен: при выборе головного убора в Жилине он поступил в равной степени мудро. Кстати, где она, его ушанка? Эге, да она парит в воздухе! Мальчишка схватил ее со стола и неустрашимо поддал ногой. Другой крутит ручку приемника. Но Рене уже недосуг следить за траекторией полета ушанки — он молодцевато вскакивает с постели. Около двух, когда ему казалось, что Тршиска с минуты на минуту войдет, он принимал более достойные позы: теперь же, когда Тршиска действительно входит, Рене так и не успевает принять позу, которая в наибольшей степени соответствовала бы ритуалу знакомства.

— Я — Рене.

— Тршиска, — с присвистом прокатывает он свою чешскую фамилию. — Кем же вы будете у нас работать?

— Редактором.

— Ах да! С Пандуловой.

Тршиска выходит из комнаты, в кухне что-то звякает. Он возвращается.

— Оставьте в покое дядину шапку! Сегодня рисовать не будем!

Мальчики изгнаны.

Тршиска приносит из кухни две чашки кофе, приглашает Рене к столу.

— Вы холосты? — спрашивает Рене.

— Нет, разведен.

— А, вот что…

— Понимаете… Жена с сыном осталась в Ланшкроуне[18]. Я работал там в «Тесле», а после всей этой кутерьмы взял да и махнул сюда. Прочел я тот самый вербовочный номер со статейками про рыбалку. Вы его уже видели, да?

— Не видел.

— Ну, Пандулова покажет. Из-за всей этой катавасии нервы у меня совсем сдали, да и вообще нервы у меня давно ни к черту, поэтому я и хожу на рыбалку. Такие дела…

— Но связь с женой и сыном у вас, конечно, налажена?

— Нет, даже не пытаюсь. Она вышла замуж.

В эту минуту Рене приходится исключить всякую возможность, что хотя бы одна из женщин на фотографии — бывшая жена Тршиски. Разве что новая возлюбленная? За разговором Тршиска встает и принимается освобождать один шкаф. Среди извлеченных вещей — удочка, спортивная куртка и части фотоувеличителя. Кто знает, может, за шкалой приемника лишь случайное фото незнакомых женщин, которое Тршиска считает особо удавшимся? Шкаф наконец освобожден, Рене распаковывает свой чемодан. Привез он сюда и немного книг — разговор сворачивает на литературу. Тршиска называет нескольких писателей, которых когда-то читал, среди них и Чапек[19]. У Рене случайно оказывается одна книжка Чапека — он предлагает ее Тршиске, и она сразу же водворяется на радиоприемник, поверх последнего номера «Техники связи»: это место отныне и надолго станет местом ее отдохновения. Затем Тршиска — к величайшей радости Рене — предлагает разобрать третью кровать:

— Разберем — тогда Жуффа черта с два нам кого подселит!

Кровать в разобранном виде отправляется в подвал, постельное белье — к комендантше-кастелянше. Лишь два одеяла — по совету Тршиски — они оставляют себе. Тршиска кнопками укрепляет их на стеклянной двери, ведущей в прихожую: дверь, мол, таким манером становится светонепроницаемой. Не раздеваясь, они заваливаются в постели.

Кровать Тршиски стоит у самой дальней от балкона стены, кровать Рене — у той, где, кроме балконной двери, еще и радиатор. Ноги его оказываются у самой двери, ребра — вдоль ребер радиатора. Отопление работает, в комнате становится жарко. Мысли обоих квартирантов текут сейчас в одном направлении.

— Тут сразу за фабрикой, — подает голос Тршиска, — вы уж, верно, заметили, мощная теплостанция. Вырабатывает куда больше тепла, чем заводу требуется, с потенциалом построена. А расходовать приходится все тепло, так как вентили один дерьмовей другого. Вот попробуйте.

Рене пробует. Батарея, к его удивлению, чуть теплая.

— Не эти, вон те, подальше, эти первые три ребра не работают.

Коснувшись батареи на несколько секций дальше, Рене мгновенно отдергивает руку — пусть Тршиска видит, что он целиком с ним согласен. Тршиска хохочет. Кто-то стучит.

— Войдите!

Входит молодой человек.

— У вас отопление работает?

— Работает.

— А наверху нет, у нас там собачий холод.

Тршиска отсылает молодого человека в подвал, подсказывая, что и как там нужно сделать. Парень уходит, минутой позже возвращается, просит плоскогубцы и снова исчезает. Рене в этих вещах полный профан, и Тршиска не нарадуется, что может объяснить ему принцип работы отопительной системы. Но вскоре парень опять заявляется — даже с плоскогубцами дело, мол, дрянь. Тршиска, сунув ноги в ботинки, спускается с парнем в подвал. Вернувшись через минуту, с довольным видом докладывает Рене, что все в порядке. Он заканчивает изложение принципа работы отопительной системы, но для Рене все это китайская грамота. Тогда Тршиска, снова обувшись, просит Рене сделать то же самое, и они вместе, сегодня уже во второй раз, спускаются в подвал.

Тршиска: — Вон там вода идет вверх, а вон там — вниз.

Рене чувствует, что камень, на котором они стоят, холодный и сырой и что все, о чем говорит Тршиска, его ничуточки не занимает. Однако под конец, чтоб Тршиска не вздумал повторяться или чтоб паче чаяния не обиделся, говорит:

— Ага!

И из вежливости еще спрашивает, что это на трубах.

— Накипь. Между тем вечереет.

Раздевшись, они ложатся, в постелях еще немного беседуют, слушают радио. Потом Тршиска, выключив радио, просит Рене приоткрыть балконную дверь. Рене, привстав в кровати на колени, слегка приоткрывает дверь. Над противоположным холмом светится красный огонек.

Тршиска командует: — Больше… Больше… Малость убавить… Порядок! Теперь ночью будет около двадцати градусов выше нуля. У меня это выверено как часы. Покойной ночи.

— Покойной.

С этого мгновения они перестают существовать друг для друга, хотя ни один еще не спит. Рене полон мыслей о завтрашнем дне. Встанет он ранним утром и впервые пойдет к шести на работу. Надо будет умыться. Мыло он еще не положил в ванную — оно в игелитовом мешочке, который он повесил в шкаф, там и зубная паста и щетка, придется хорошенько чистить зубы, а то еще Тршиска, заметив, что его щетка по утрам сухая, запрезирает его. Дело отца назначено к слушанию через два дня, надо будет взять отпуск. Уже сегодня его так и подмывало сказать об этом, но все-таки решил повременить. Успеется завтра. «Зачем вам отгул?» — спросит товарищ Пандулова. «Надо уладить кой-какие дела». — «Какие дела?» — «Личные дела». — «Какие такие личные дела?» То, что известно доктору Сикоре, наверняка известно и товарищу Пандуловой — скрывать толку нет, это ясно как день. «У меня отец под следствием». — «Почему вы это не указали в анкете?» — «Там такой графы не было». — «А в автобиографии почему не написали?» — «Решил до суда подождать — авось освободят отца». — «Вашего отца? Ха-ха-ха! С какой же стати его освобождать, царь?» — «А, это ты, Ван Стипхоут?» — «Нет, это я, длинноногая секс-бомба Ангела Баникова». — «Рад, что познакомился с вами. Я научу вас рифмовать Ангелу, да и другим потрясающим рифмам». — «И ритму?» — «И ритму, конечно. Приходите в редакцию». Нет, в редакцию ее нельзя приглашать, пока у него нет собственного стола! Хотя подумаешь — сядет за стол товарища Пандуловой, и дело с концом. «Милости просим, Ангела. Ваше имя Ангела рифмуется с ангелом, не дурно ведь?» — «Не дурно. Это ваш стол?» — «Мой». — «Но я уже была здесь, и тогда за ним сидела товарищ Пандулова!» — «Сидеть-то сидела, но уже не сидит, теперь за ним сижу я!» Ангела смеется, от смеха растет в ширину, и это уже не Ангела Баникова, а товарищ Пандулова. Приняв необычайно строгий вид, она говорит: «Это не ваш стол, товарищ Рене, и вообще у вас не будет стола, потому что вы врун — и сейчас наврали, и в анкете наврали!»

Внезапно распахивается дверь в переднюю, Рене вздрагивает, но никто не входит — это просто сквозняк. Холодный поток воздуха овевает его ступни, торчащие из-под одеяла, — комната в эту минуту открыта всем ветрам, будто спят они вовсе не в комнате, а в каком-то парке на лавочке, или в каком-то коридоре, или в зале ожидания. И Тршиска — он тоже не спит — встает и закрывает дверь, завешенную от света двумя одеялами.

— Наладились гнать их из сырого дерева, — брюзжит он.

Рене молчит, Тршиска снова укладывается.

[9] ПРОЦЕСС

В Жилину Рене попадает вечером, накануне процесса. Мать уже томится в нетерпении. Процесс по делу отца и еще четырех врачей начнется завтра утром и продлится три дня. В свое время все впятером хаживали играть в карты к одному мяснику, заведующему крупной скотобойней, год назад угодившему в тюрьму за различные махинации. Сейчас он, выступая главным свидетелем обвинения, должен уличить своих картежных партнеров в том, что за игрой они ели ворованную ветчину, да еще домой прихватывали снедь того же происхождения.

Рене, уговорив мать остаться дома — ненужная нервотрепка! — утром отправляется в здание суда, столь знакомое ему с детства: когда отец был председателем областного суда в Жилине, они жили там. Последняя комната их квартиры служила отцу и кабинетом, через него можно было пройти и в другие присутственные места — там по окончании приемных часов маленький Рене любил играть. Строчил на пишущих машинках. Воровал бумагу. Держа руки на распятии, в те времена еще хранимом у них, давал ложные показания. Но зал, в который Рене входит сейчас, почему-то ему не запомнился.

У входа в зал стоит низкорослый мужчина и проверяет документы. Пропускает только родственников или тех, кто имеет право войти по тем или иным причинам. Коридор до отказа забит любопытствующим людом, и Рене, оглядевшись, испытывает гордость, что обладает таким правом. Он предъявляет удостоверение и во всеуслышание называет себя. Низкорослый мужчина заглядывает ему в лицо — серьезно, но как-то по-родственному. Зал только начинает заполняться. Первый ряд за скамьями подследственных совершенно пуст, поэтому и Рене туда не садится. Но в зал постепенно набивается народ, и ему становится жарко. Повесить полушубок можно лишь на оконную задвижку, а ближайшее окно расположено между трибуналом и скамьями. Путь к нему и назад Рене пытается пройти как можно спокойнее, но на самом деле он не спокоен… По сравнению с другими обвиняемыми положение отца в каком-то отношении лучше, в каком-то — хуже. Хуже — потому что арестовали его девять месяцев назад, из данной группы обвиняемых — первого, и уже судили, приговорив к шести месяцам тюремного заключения. Однако и по прошествии этого срока отца не выпустили — напрасно Рене с матерью поджидали его у ворот Илавской тюрьмы; он снова оказался в КПЗ, ибо тем временем были привлечены к ответственности и другие участники этого дела. И предварительное заключение тянется до сих пор. Исключительное положение отца в этом процессе отнюдь не вселяет в Рене особой надежды: есть опасения, что в ходе расследования объявится новый главный свидетель… С другой стороны, отца Рене уже не могут судить за причастность к хищению мяса, отвечать за что остальным чревоугодникам еще только придется. Отец Рене уже свое получил, и в этом его преимущество. Но что, если ему предъявят какое-нибудь другое обвинение? Знакомые дали матери понять, что на сей раз речь пойдет не только о мясе… В зал входят жены врачей, садятся в первый ряд, впереди Рене. Да, пожалуй, и он туда завтра сядет.

В коридоре поднимается шум, и люди, сгрудившиеся у двери, расступаются. В зал суда входит милиционер, за ним врач, хирург, которого Рене хорошо знает — в детстве он оперировал ему руку, затем снова милиционер и снова обвиняемый и так далее, отец Рене — последний. Все шествие замыкает опять же человек в форме. Отца Рене почти не узнает. Он долго не видел его, и тот неузнаваемо изменился за это время: похудел и весь как-то съежился. Может, потому, что долго болел. Это подмечают и другие. Рене слышит, как кто-то говорит:

— До чего ж исхудал старый Рене!

И вправду, на отце Рене — его собственный костюм, но он до того велик ему, что кажется, будто с чужого плеча, будто взят напрокат у человека совершенно другой комплекции.

Взгляд каждого из подследственных, проходящего на свое место, обращен в зал, на родственников, только отец Рене глядит перед собой. И даже когда они рассаживаются по двум скамьям, он не пытается оглянуться, хотя остальные обвиняемые так и норовят кинуть взгляд назад. Наверно, потому, думает Рене, что отец — юрист и отлично знает, что можно делать, а что нельзя. Подсудимые, перемежаясь с охраной, сидят недвижимо на двух скамьях, глаза зрителей, в том числе и Рене, устремлены им в спины. Ничего не происходит…

В коридоре вдруг снова слышится гул: в зал входят несколько человек в мантиях, и Рене в возглавляющем шествие узнает того, кто проверял документы. Ну не чудеса ли? Он сын юриста, а до сего дня и ведать не ведал, что председатель суда может исполнять еще и обязанности привратника. Судьи занимают свои места, слушание дела начинается.


Отец Рене осужден на три месяца — без одной недели это как раз тот срок, который он отбыл в предварительном заключении. Недостающая до полных трех месяцев неделя дается ему условно. Час спустя отец, прихватив из тюрьмы сигареты и шоколад, является домой. Он полон намерений как можно скорей оставить Жилину и переехать — в сопровождении матери — в Прагу. Рене, снова надолго разлучившись с отцом, возвращается на Оравщину.

Тршиска: — Привет, редактор, что новенького дома?

Рене: — Ничего, все по-старому.

[10] РЕНЕ ТРУДИТСЯ

Что видишь ты, Перун, когда поутру, примерно без пяти шесть, окидываешь взором сей уголок земли? На холмах темнеет синий снег. Верховой ветер замел следы нашего волка — кто может распознать теперь, что ночью он перешел границу? В Польше, не ведая, что он чужак, сразу же прихлопнут его. В одной речной долине стоит завод, и некто как раз сейчас проходит в его ворота. Вглядись, Перун, получше! Ведь это я, Рене! Ты видишь, я тружусь!

Рене, облаченный в белый халат — он не укоротил его, не подшил рукавов, а лишь поминутно их засучивает, — с упоением отдается одной редакторской обязанности за другой; а товарищ Пандулова не нарадуется: одна редакторская обязанность за другой сваливается с ее плеч. И не только с ее. Рукописи, отправляемые в набор, до сей поры перепечатывала девица из отдела кадров — та, что в день прихода Рене на завод стояла, опершись правым коленом о стул. Но у девицы — как она уверяет Рене — и без того немало обязанностей, и он не может не согласиться; отныне рукописи, а это примерно восемнадцать страниц в неделю, он будет перепечатывать сам. Даже машина, на которой Рене в сопровождении товарища Пандуловой совершает свою первую поездку к цензору в Кубин, а затем в типографию в Ружомберок, уже на следующей же неделе оказывается не про него: завод ежедневно нужно чем-то снабжать, и на машину возложены куда более важные задачи; Рене и на это согласен — к цензору и в типографию он будет ездить на автобусе или на поезде — что ж, по крайней мере так он расширит свой кругозор. О столе для него забывают, а он и помалкивает. Да и зачем ему стол? На двух столиках под одной скатертью куда больше места для рукописей. В конце второго столика пишущая машинка — работай себе сколько влезет. Товарищ Пандулова умиленно наблюдает за Рене-тружеником, сидит молча, не мешает ему и, лишь изредка похмыкивая, стрижет ногти большими ножницами. Нет-нет да и отскочит кусочек ногтя, пролетит через письменный стол, упадет на разложенные перед Рене рукописи — когда на статью ляжет, когда на поэму, а Рене знай трудится и делает вид, что ногтя не замечает. И только когда товарищ Пандулова уходит в свой «рейд» по заводу, он берет статью или поэму, на которой покоится ноготь, да и стряхивает его в корзину.

Товарищ Пандулова проводит в рейдах много времени, долгими часами Рене в редакции один, и работается ему лучше некуда. Правда, иной раз и ему приходится покидать редакцию и отправляться в рейд по заводу — это обычно тогда, когда в редакции заседает ОЗК КПС, или приезжают районные активисты, или помещение занимает милиция для какого-либо опроса, или там идет агитация за кооперативы. Но когда номер сдается в набор, товарищ Пандулова разрешает Рене остаться и работать, несмотря на то что собирается партактив и обсуждает свои первоочередные задачи. Тогда Рене строчит почти без передыху, демонстрируя изо всех сил, что не подслушивает; правда, иной раз приходится сделать паузу, и тогда хочешь не хочешь, а услышишь, как кто-то говорит: «Необходимо убедить товарища Микулу жениться на товарище Фабриовой, руководящему хозяйственнику не к лицу жить в свободном браке», а товарищ Пандулова отвечает: «Как он может жениться на ней, если он еще не развелся со своей первой женой в Пьештянах!» — «Товарищ Микула должен вернуться к своей первой жене!» — возглашает другой голос, женский. А товарищ Пандулова говорит: «Гм-гм». И Рене уже опять стучит на машинке, ничего не слыша и не видя вокруг.

А рядом с машинкой у Рене лежит строкомер! Он кладет его так, чтобы тот бросался в глаза каждому входящему.

— Что это? — спрашивает каждый входящий.

— Строкомер, — говорит Рене, благословляя дарителя. Строкомер сподобился удивления даже товарища Пандуловой. Строкомер — это здесь авторитет Рене. Пропади он — и авторитета как не бывало.

Приходит, к примеру, Фркач, начальник заводской охраны, а по совместительству — комендант в том самом доме, где проживает Рене, муж уже небезызвестной нам белокурой комендантши, приходит и приносит для печати смету заводского клуба — Фркач, кроме всего прочего, еще и кассир местного профсоюза. Он кладет заметку на стол и, конечно, спрашивает:

— Что это?

— Строкомер, — отвечает Рене, даже не утруждая себя попыткой проследить, куда устремлен взор начальника-коменданта-кассира.

А начальник-комендант-кассир, словно зачарованный строкомером, сразу же обрушивает на Рене:

— Этого Клайнайдама надо будет призвать к порядку.

— Почему? — спрашивает Рене, хотя призывать к порядку Клайнайдама отнюдь не входит в его полномочия, Клайнайдам, старый живописец, немец-репатриант, работает штатным художником-оформителем и подчиняется товарищу Пандуловой, ибо товарищ Пандулова не только главный редактор заводской газеты и председатель парткома, она также заведует и сектором пропаганды, а это значит, что, кроме Рене, в ее подчинении еще два художника-оформителя. И Фркач говорит именно об одном из них:

— У него, понимаете, рабочее время нормировано, заступает в четыре утра, потому как по причине какой-то болезни должен обедать дома, да еще точно в двенадцать, но нынче утром нашему дежурному охраннику показалось подозрительным, что в отделе темно, он подошел вплотную к окну и увидел, что Клайнайдам спит!

— Ну бывает, забудьте об этом, — говорит Рене, полагая, что он, как обладатель строкомера, в отсутствие главного редактора-председателя-заведующей может себе это позволить.

Правда, случается и так, что вошедший о строкомере не спрашивает, ему некогда, он срочно разыскивает товарища Пандулову.

— Не знаю, где она, — говорит Рене.

А потом вспоминает, что товарищ Пандулова сказала: «Если меня будут искать, я в кадрах».

И Рене добавляет:

— Сходите в отдел кадров.

А иной посетитель не интересуется ни строкомером, ни товарищем Пандуловой, а, вперив взгляд прямо в машинку, спрашивает:

— Что пишете?

И Рене отвечает:

— Одну статейку.

«Одна статейка» поначалу — просто заметка, заброшенная в редакцию рабкором либо товарищем Пандуловой из ее очередного рейда. Рене выправляет в ней грамматические и стилистические ошибки, сокращает ее или коренным образом перерабатывает, а потом, перепечатав в двух экземплярах, на чистовике от руки пишет «кг 8/14 циц» — эту формулу он перенял у товарища Пандуловой, утаив, конечно, при этом, что он, обладатель строкомера, раньше не имел о ней ни малейшего понятия.

Но время идет, и Рене все больше материалов изыскивает сам. Самую просторную комнату трехкомнатной квартиры, где в одной из двух меньших комнат обитают Рене с Тршиской, завхоз использует как гостевую; там сменяются всевозможные люди, и газетные темы приходят к Рене прямо домой. На какое-то время поселяются там, к примеру, дератизаторы — очищают завод от крыс. И у Рене тотчас готова большая статья об их справедливой борьбе. А то пожалует на гастроли Мартинский театр, сыграет в заводской столовой «Мнимого больного», режиссер переночует — ну Рене тут же рождается статья о театре.

— Гм-гм, — промолвит товарищ Пандулова, просматривая свежий номер многотиражки. Рене сидит в конце стола и ждет дифирамбов. Бывает, товарищ Пандулова похвалит его, а иной раз и нет.

— Гм-гм, — говорит она иной раз. — Опять у вас нет производственной темы.

— Не приносят, — оправдывается Рене.

— Самому нужно позаботиться, — подает совет товарищ Пандулова. И в качестве наглядного пособия предлагает: — Пойдемте пройдемся по заводу.

Они проходят по цеху, в котором работает множество женщин. Рене чувствует на себе их взгляды — смотрело ли на него когда-либо в жизни столько женщин разом? Столько, как сейчас, — никогда. И к тому же еще играет музыка. Они проходят в цех поменьше.

— Это цех ВЧ-блоков[20], — говорит товарищ Пандулова.

Рене знает, что это цех ВЧ-блоков, но он уже смирился с тем, что никогда не узнает, что, собственно, такое ВЧ-блоки.

В этом цеху работает примерно тридцать женщин. Цех обнесен сеткой, у входа за сетчатым ограждением — столик. За столиком — два мастера, Рене уже знаком с ними — это Замечный и Райнога.

— Надо бы вам и о нас что написать, — говорит Замечный.

— Не можем же обо всем писать одни мы, — справедливо замечает товарищ Пандулова. — У вас тут есть Баникова!

— А разве Баникова опять что-то о нас написала? — спрашивает Райнога.

— Да, написала, но только стихотворение, — говорит товарищ Пандулова.

— То-то и оно, что стихотворение! — смеется Замечный.

— Она здесь? — спрашивает Рене.

Он уже был тут однажды, но тогда работала другая смена, и потому до сих пор так и не удостоился увидеть Баникову.

Райнога: — Ну-ка позови ее!

Замечный: — Ангела, подите сюда!

— Ангела! — подхватывают несколько девушек в один голос, и весь цех прыскает со смеху.

У столика во втором ряду среди девушек возникает движение, и какой-то миг может казаться, что Ангела одна из них — Рене останавливает свой выбор на высокой, довольно красивой девушке, но высокая, довольно красивая девушка лишь уступает дорогу. Из девичьей шеренги выныривает маленькая энергичная фигурка и устремляется к ним.

— Я здесь, товарищ мастер!

Замечный: — Говорят, Ангела, вы написали стихотворение?

Ангела: — Да!

Райнога: — Тут вот с вами хотел познакомиться товарищ редактор!

Ангела: — А, так вы и есть новый товарищ редактор?

Рене: — Рене.

Он подает Ангеле руку, чувствует ее крепкое пожатие. Ничто в ней не привлекает его.

Ангела: — А вы, товарищ Пандулова, теперь уже не работаете редактором?

Товарищ Пандулова: — Работаю. Нас теперь двое.

— Значит, вы помощник редактора?

Рене удивлен, как ловко иные умеют смотреть в корень.

— Я редактировал ваше стихотворение.

Ангела: — Да что вы! А много в нем ошибок?

Рене: — Я поправил лишь отдельные ритмические промахи.

— Знаете, ведь когда так просто, не по науке. — Ангела наклоняется к Рене, потом отстраняется, начинает смеяться, но, вдруг посерьезнев, снова наклоняется:

— Если позволите, я еще что-нибудь принесу, теперь ведь есть возможность попросить совета у знатока!

Замечный: — Вот и получили, что хотели!

Все смеются.

Но разве Рене получил, что хотел? Опять стихотворение — и ни одной статьи о производстве.

А с другой-то стороны, почему обязательно писать о производстве? Рене вычислил и запомнил: в день, когда он приступил к работе, ему было двадцать три года, три месяца и один день, а завод выполнял норму как раз на 101%. План выполняется — а что другое и где Рене еще могут сказать? Возможно, кое-кто из руководящих товарищей и мог бы сказать больше — но руководящих товарищей Рене не решается беспокоить, у них и без того по горло руководящей работы. А люди средней ответственности жалуются только на мелочи. Правда, и в мелочах Рене — сущий профан и потому предпочитает писать хотя бы о том, что ему понятнее. О спектакле. О крысах.

Товарищ Пандулова сидит за письменным столом, наблюдает за Рене-тружеником и нет-нет да и изречет нечто вроде того:

— Не повезло мне в личной жизни!

В десять часов заявляется в редакцию Мишо, шестнадцатилетний верзила, штангист, пэтэушник. Две большие краюхи хлеба уже ждут его в уголке на окне — даже на тот случай, если товарища Пандуловой в редакции не окажется. Мгновение — и их словно не было. Штангист выпивает еще бутылку «малиновки», одаривает улыбкой Рене, Рене — его, и удаляется. Если случаются пироги, товарищ Пандулова угощает и Рене. Он отказывается, но примеры, и не только дурные, заразительны: Рене иной раз тоже запасается вторым завтраком.

Заглядывает в редакцию и почтальонша. Обычно она приходит к товарищу Пандуловой, но кое-когда с иным письмом и к Рене. Она уже знает его и доверяет ему — однажды, принеся товарищу Пандуловой деньги и не застав ее в комнате, вручила деньги Рене. Это восемьдесят крон, на квитанции в графе «отправитель» — какое-то незнакомое мужское имя, а в графе «назначение» — слова: «налог на ребенка». Алименты, смекнул Рене и углубился в работу.

Статья на производственную тему по-прежнему ему не светит — на столе у него некое «предостережение». Написано оно корявым почерком, но в сочной разговорной манере. Автор «предостережения» — товарищ Вигаш, комендант с Малой Оравы. Рене уже известно, что под понятием «Малая Орава» подразумеваются два двухэтажных дома на противоположном берегу реки, называемых «общежитие номер один» и «общежитие номер два», а также несколько прилегающих к ним домушек. Товарищ Вигаш обвиняет обитателей домиков, что они, борясь против замерзания воды, постоянно оставляют водопроводные краны открытыми: по этой причине вода на второй этаж общежития совершенно не поступает. Предостережение: если так будет продолжаться, он, Вигаш, совсем отключит воду. Товарищ Вигаш — член областного водохозяйственного управления, насосный генерал, и к его предостережению следует относиться со всей серьезностью. Вот ведь какая любопытная, пусть и внепроизводственная, но зато понятная проблема! У товарища Вигаша обязательно нужно взять интервью!

Рене отправляется на Малую Ораву под вечер. Ему надо пройти висячий мост, что в нескольких шагах от их общежития, а потом с километр топать вдоль противоположного берега. Рене в первый раз переходит узкий, шаткий мостик на двух тросах, затянутый по сторонам сеткой. Позади него остаются огни «колонии» — так называется квартал новых домов вокруг завода, где обитает и он, впереди — огни Малой Оравы, а вверху, на холме, краснеет огонек ретрансляционной мачты, о которой уже говорил Тршиска. Рене идет по тропинке. Почти сразу же за мостом его нога, нырнув под снег, хлюпает по грязи. Оттепель. Грязи все больше, и она все мягче. Ее буруны перекатываются через края башмаков. В них уже до черта воды. Ноги все тяжелее — грязь налипла и на подошвы. И в довершение всего — Рене ненароком вбегает в огромную лужу. Чувствуя, что проваливается, прыгает в сторону, но попадает в еще большую глубину, прыгает во второй раз, но столь же неудачливо, а так как возвратный путь чреват не меньшей опасностью, устремляется вперед. Выскочив на сушу и оглянувшись, к удивлению своему обнаруживает, что преодолел вброд море. А как же теперь вернуться домой? Этим путем — никоим образом. Но тут вдруг его озаряет, что описание драматического пути будет достойным обрамлением для будущего интервью, и эта мысль его утешает. Преодолев еще несколько метров, убеждается, что он на острове. Со всех сторон море; еще более неоглядное, чем то, которое он перешел вброд. Как же люди ходят здесь на работу? Не иначе как есть окольный путь, через деревню. Что подумает товарищ Вигаш, увидев его таким загвазданным? Что он, редактор заводской газеты, просто олух, ежели отправился на Малую Ораву именно этим путем. Рене решает вернуться. Обратной дороги он уже не выбирает — мчится по морю галопом. Теперь ему вообще все трын-трава: шлепает куда ни попадя. Раза два-три едва не падает. Наконец-то — о блаженство! — где-то поблизости скрипит мостик. Какой-то мужчина шагает по нему, светит себе фонариком и, бодренько пройдя мимо Рене, удаляется в том направлении, откуда наш герой только что воротился. И еще негромко при этом насвистывает.

— Да-а! А иные тут в лакировках топают, и хоть бы хны, — говорит Тршиска, глядя, как Рене вешает на радиатор носки.

На следующий день Рене берет заметку товарища Вигаша и, оставив всякую надежду на встречу с ним, переделывает ее в интервью. Для этого многого и не требуется: пересыпь фразы товарища Вигаша вопросами — и дело с концом! Например: «Товарищ Вигаш, чем вы объясняете нехватку воды на Малой Ораве?»

А про себя думает: благодарю покорно за такую нехватку. Воды там — море разливанное.

Вот так Рене трудится. Борется с препятствиями. А Ван Стипхоута нет как нет.

[11] ПОЯВЛЯЕТСЯ ВАН СТИПХОУТ

«Что ж, в конце концов пора перейти с Тршиской на «ты»!» — решает в один прекрасный день Рене. Случалось, когда в 5.50 утра они выскакивали из дому — на заводе полагалось быть в 5.55, а до завода было как раз 5 минут рысцой, — Тршиска в ответ на предупредительный жест Рене, уступавшего ему дорогу в подъезде, кричал: «Беги!», но после работы снова возвращался к своему привычному «вы».

В день, выбранный для этого торжественного ритуала, Рене по пути с завода покупает бутылку терновки. Лимоны дома найдутся. Этот эквивалент «чинзано», прозванный знатоками «шумиголова», в те годы на Оравщине был особенно в моде!

Придя в общежитие, Рене застает Тршиску по обыкновению в кухне. Отлично! Пока тот что-то сварганит и поест, Рене успеет приготовить маленький сюрприз. Он моет два стакана из-под горчицы, наливает вина. Разрезает лимон. В каждый стакан бросает по дольке. Неожиданно входит комендантша-кастелянша с бельем, за ней дети.

— Что хорошенького стряпаете, пан Тршиска? — кричит она, входя в переднюю.

— Да ерунду всякую, — доносится из кухни.

А у Рене уже вертится на языке, что, дескать, иной раз и промочить горло святое дело, но комендантша-кастелянша, войдя в комнату, не отягощает его лишними вопросами. Быстро сменяет белье и говорит:

— Ярко, Палько, домой!

Мальчики забиваются в угол. Комендантша предоставляет обитателям комнаты самим избавиться от них и уходит.

Рене сидит у наполненных стаканов и ждет, когда же наконец Тршиска вернется из кухни. Мальчики подлетают к столу.

— Что тут у вас, дядя?

— Лимонад.

— А что вы с ним будете делать, дядя? Пить, да?

— Да, пить.

— Дядя, нарисуйте нам что-нибудь.

— В другой раз, — говорит Рене. Ага, кажется, Тршиска уже идет… — А теперь ступайте домой!

Но мальчики, видать, не из послушных.

Тршиска прохаживается туда-сюда по комнате, наполненных стаканов, должно быть, не замечает. Рене ничего не остается, как обратить на них его внимание.

Тршиска: — Зачем вы это, право, вы же знаете, я не пью.

— Да уж пора нам выпить на брудершафт, — говорит Рене; хоть он и моложе, но сие мероприятие финансирует он.

— Что ж, на «ты», так на «ты», за это я, понимаешь, выпью, это точно! — говорит Тршиска и поднимает стакан. — За твое здоровье!

— И за твое! — поднимает бокал и Рене, они чокаются и отхлебывают по глотку. Глоток Рене немногим больше.

— Скажи, Иван, ты, видать, в Братиславе здорово привык зашибать?

Рене уже давно не слышал своего имени, произносимого кем-то другим, он наслаждается его сочным звучанием и за полученное удовольствие платит Тршиске таким же удовольствием:

— Ну что ты, Мирослав. Так, самую малость.

— Не скажи, среди литераторов закладывать — обычное дело, а то нет, что ли? — не верит ему Тршиска. — Литераторы — они спокон веку богема. Ясное дело. В алкоголе вы вроде вдохновение черпаете, так оно, Иван? Я пью в редких случаях, да и то мало. Литработники до литра охотники, так ведь, Иван?

Смеясь, оба снова отхлебывают.

Рене: — Я тоже пью редко. Не переношу, когда много.

— Ну, это ты брось! Если учесть, как ты питаешься, неудивительно, Иван, неудивительно, — говорит Тршиска. Он чувствует угрызения совести: пьет вино Рене, тогда как сам не попотчевал его своим кулинарным изделием, но что теперь делать — от кулинарного изделия уже и следа не осталось. — Ты, Иван, правда, по воскресеньям всегда дома отъедаешься; скажи, Иван, мамаша-то твоя о тебе заботится, так ведь, Иван?

Рене: — Так-то оно так.

Тршиска: — Тебе-то хорошо, Иван, есть куда съездить. Тебе-то хорошо!

Рене чокается со стаканом Тршиски, как бы заставляя его допить, и допивает сам. На дне кружочки лимона — они высасывают их, а корки бросают в пепельницу. Комендантшины мальчики пожирают их восхищенными взглядами. Рене снова наполняет стаканы, в каждый бросает по новой дольке лимона.

— Что глазеете, ребятки, а? — спрашивает Тршиска и смеется.

И Рене, смеясь, шутливо предлагает:

— А что, если нам подпоить их?

Шутка Рене приводит Тршиску в восторг:

— Ха-ха-ха! Придут домой косые, она сразу потеряет охоту их сюда совать, так ведь, Иван? Преспокойненько оставит их за дверью. Этот ее комендант то и дело закатывается домой подшофе, а потом крик подымает — оглохнуть можно. Небось имел честь познакомиться с Фркачем, Иван, знаешь ведь его, правда?

Рене утвердительно кивает.

Тршиска: — Да и как тебе его не знать, ведь это он доложил, что охранник застукал Клайнайдама, когда тот спал, ты же сам, Иван, мне рассказывал.

— Не похож он на алкаша, — замечает Рене.

Тршиска смеется:

— Ну да, как бы не так! Он к тому же еще и опасный, по роду службы вооруженный. И тебе не мешало бы еще знать, как он однажды за Вавреком гнался по лестнице, хотел его хлопнуть!

Для Рене уже и Ваврек личность известная: это тот паренек с верхнего этажа, что в день приезда Рене боролся с неполадками центрального отопления. Но про опасную для жизни историю он слышит впервые.

— Ваврек тебе ничего не рассказывал? Фркач — это ж такой ревнивец, а Ваврек, дурак дураком, комплименты все отпускал его благоверной. Понимаешь, Иван, Фркач-то на нее не тянет. У бабенки, видать, еще кровь играет, а он мужик точно щепка, ха-ха-ха, Иван, ей-ей точно щепка, — смеется Тршиска своей шутке: ведь по-чешски его имя значит именно «щепка». Может, ему и не в радость собственный каламбур, но что поделаешь, коль он сам собой получился. Рене смеется вместе с ним, а про себя благодарит судьбу, что до комплиментов белокурой комендантше он пока еще не дошел, хотя и был близок к тому. И не дойдет. Нет, его все-таки не подставишь под пулю, как Пушкина.

— А ребятки симпатяги, — говорит Рене, глядя на мальчиков. Интересно, думает он, могут ли малыши передать родителям их разговор? Еще маленькие, но, пожалуй, могли бы.

— Да, ребятки что надо, — соглашается Тршиска. — На, Яроушек, попробуй лимонадика, попробуй, Яроушек! — ласково называет он мальчика на свой чешский лад.

Тршиска дает попить Ярко, Рене — Палько. Палько не хочет, вертит носом. А брат уговаривает его:

— Попробуй лимонадику, Палько, ну попробуй.

И Ярко еще раз отхлебывает из стакана Тршиски. Палько, видя это, отхлебывает из стакана Рене.

— Ну как, понравился лимонадик, ребятки? Вкусный, верно?

Мальчики морщатся, им попался лимон. Рене и Тршиска удовлетворены — этого они как раз и добивались.

— Ага, вкусный лимонадик, — соглашается Ярко.

— Хочешь еще?

— Больше не хочу.

— Ну попробуй еще, — говорит Рене Палько. — Попей еще лимонадику.

— Вот видишь, и ты давай! — уговаривает Тршиска Ярко.

Мальчики пьют, отфыркиваются. Их куда больше тянет побегать по комнате. А Рене с Тршиской довольны. И бутылка-то, гляди, пуста.

Рене мчится в магазин за другой бутылкой. Вернувшись, застает Тршиску в кровати. Он лежит, согнув ноги. На коленях у него сидит Ярко. Тршиска подкидывает его: «По кочкам, по кочкам, гоп — в ямку!» И Ярко, проваливаясь между колен, заливается смехом.

— Ну, твое здоровье!

— Что ж, поехали!

Они, смеясь, чокаются первым бокалом из второй бутылки. Явно, что мальчикам чоканье нравится — они тоже смеются. Стоп, новая идея!

— Ребятки, хотите с нами чокнуться?

Новая идея имеет успех — Ярко хочет.

— А теперь надо выпить, — говорит Рене.

Ярко пьет.

— Ну и с тобой давай чокнемся, Павличек!

Палько чокается, но пить не хочет.

— Чоканье без питья не считается, — замечает Рене.

— Нет, — вставляет Тршиска, — так не годится. Так дядя обидится.

— Ну пей, Палько, — приказывает Ярко, и Палько пьет.

Рене и Тршиска весело гогочут и мало-помалу забывают про мальчиков. Однако — что за оказия? — мальчики заставляют о себе вспомнить. Они все еще носятся по комнате, но уже не так, как раньше, — то и дело брякаются на пол.

Рене пугается. Придут домой — родители сразу обо всем догадаются, это, конечно, нужно было учитывать.

— Опьянели мальчишки, — говорит он.

— Да вроде, их так и мотает туда-сюда, — смеется Тршиска.

Рене тоже смеется, но уже не так бурно.

— Гляди, Иван!

Мальчики, столкнувшись, замертво плюхаются на пол. Рене тоже в подпитии, а Тршиска, по всему видать, совсем захмелел. Хоть Тршиска и сыт, а он, Рене, пьет на пустой желудок — обед в заводской столовой разве что поковырял чуть, — все-таки сказывается его большая натренированность по сравнению с Тршиской. А может, этому парню и вправду все трын-трава?

Ярко выходит на балкон. Палько засыпает на ковре. Во сне его рвет. На Рене снова накатывает страх. Ярко вернется, увидит брата в таком виде, дома нажалуется. Он выходит на балкон к Ярко. Там ботинки и все, что полагается для чистки обуви. Рене соблазняет Ярко новым развлечением — а не почистить ли ему ботинки? Он будет чистить ботинки, думает Рене, а они тем временем приведут Палько в порядок!

— Шляпу долой, Иван, — смеется Тршиска. — Вот ведь умеешь прибрать к рукам мальчика: работает на тебя и даже не сечет, что работает, так ведь, Иван? А удержит он хоть башмак-то?

— Тот, постарше, вроде бы трезвый, — говорит Рене.

— Ну не скажи, Иван, — возражает Тршиска, — тоже окосел малость.

— На балконе из него все выветрится. Давай-ка этого приведем в порядок.

Рене приподнимает спящего мальчика и, насколько возможно, очищает его рубашку.

— Если тот, старший, почти трезвый, — рассуждает он вслух, — как же этот малец умудрился так налакаться? Пили-то они вроде поровну.

— Вот именно, — вторит ему Тршиска, — Глянь-ка на эти кусища! Он дома явно чего-то налопался. Дома натрескаются невесть чего, а потом их выворачивает.

Спящего мальчика Рене укладывает на кровать, очищает ковер.

— Проспится — как огурчик будет, — говорит Тршиска и тут же разражается хохотом: — А ты видел, как они спотыкались?

И Рене после принятых мер становится легче:

— Комендантше скажем, что мальчики пили лимонад.

— Не бойся! Этот их папочка уже поди дал им дома лизнуть. И она тоже хороша: уматывает преспокойненько из дому, а их спихивает, кому придется — авось присмотрят.

— Ее нет дома?

— Нету, конечно.

Рене становится еще легче.

— Пойду поставлю воду для кофе.

Закрывая за собой кухонную дверь, Рене слышит, как кто-то входит в переднюю, затем прямо в комнату. Доносится отдаленный разговор — Рене, узнав голос комендантши, решает подождать в кухне. Лишь заслышав, что комендантша ушла, возвращается в комнату, так и не поставив воду для кофе. Кровать пуста. И Ярко уже нет на балконе.

— Комендантша приходила, — докладывает Тршиска. — Я сказал, что мальчики до смерти навозились и что маленький уснул. Сказал еще, что наверняка дома чем-то объелся, если его так вывернуло. А второго я велел вымыть под душем как следует — весь в ваксе извозился. А мне тоже как-то хреново.

Тршиска ложится, Рене, надев полушубок, выходит на улицу. У железнодорожной ветки встречает парня, который предлагает ему навестить в женском общежитии одну знакомую. В общежитии поднимается переполох. Знакомая выдворяет их, отказываясь даже угостить их кофе. У общежития они прощаются, часть пути идут еще вместе и только потом расходятся в разные стороны, уже, правда, не прощаясь. Рене возвращается домой. Проходя мимо комендантской квартиры, слышит голос хозяина:

— Да, пьяные. Оба ребенка. Можете сами в этом убедиться. Зайдите, пожалуйста, товарищ старший лейтенант. Жду вас немедленно.

Хотя у Рене сегодня уже не раз уходила душа в пятки, все это была ерунда, только сейчас он пугается по-настоящему. Так вот, стало быть, какова эта новая жизнь, которую он собирался начать? Так-то он отрекся от алкоголя? Напрасно утаивал разлад с законом, в котором оказался его отец, теперь он, Рене, с самим собой в разладе. У него нет ни капли сомнений, что комендант вызвал милицию и нажаловался не только на Тршиску, но в той же мере и на него. Но знает ли об этом Тршиска?

— Да он уже был здесь, накинулся на меня как очумелый, а я схватил его и вытурил за дверь, — говорит Тршиска, выслушав Рене. Перевернувшись на другой бок, он снова засыпает.

Немного успокоившись, Рене тоже укладывается. Но сон не берет его. Он лежит с открытыми глазами и, слушая, как посапывает Тршиска, ловит ухом и отдаленные звуки. Во второй маленькой, тоже двухместной, комнате живет уже несколько дней новый инженер. Он спит. В гостевой на четверых пока обитает только один человек, работник «Теслы Рожнов», он здесь в долгосрочной командировке. Однако еще днем куда-то уехал — Рене видел, как он садился в поезд. Все тихо. Промаявшись в бесплодном выжидании битый час, усталый Рене погружается в дрему. Но тут же пробуждается — на лестнице раздаются шаги и голоса. Открывается дверь их квартиры, не запирающейся на ночь, ибо ключ только один, а жильцов всегда несколько, притом меняющихся. Голоса переносятся в переднюю. Кто-то стучит, отворяет дверь.

В освещенной передней двое мужчин. Но в то мгновение, когда Рене со страху почти перестает дышать, один из них, не считаясь с тем, что тут спят, кричит во весь голос:

— Приветствую тебя, царь!

Это Ван Стипхоут.

Второй мужчина — вернувшийся откуда-то рожновчанин. Ван Стипхоут познакомился с ним в поезде.

И хотя у Рене уже не однажды нынче отлегало от сердца, это нейдет ни в какое сравнение с тем, как ему полегчало на сей раз! Поднявшись с кровати, он вместе с Ван Стипхоутом и рожновчанином допивает в четырехместной гостевой то, что еще оставалось в бутылке. Приглушенным голосом рассказывает прибывшим о забавном курьезе, случившемся с ним. Бурная реакция рожновчанина помогает ему понять, что, в общем-то, это чепуха, не заслуживающая внимания.

— Не говори мне об этом, царь! Гвездослав[21] — и подпаивает! Это же варварство!

Но даже гнев Ван Стипхоута приносит Рене облегчение.

Подменяя товарища завхоза, он подселяет Ван Стипхоута к рожновчанину, и сам отправляется на боковую. Почти сразу, с заново успокоенным сердцем, Рене засыпает. Пятью минутами позже возле его кровати происходит такой разговор:

— Оденьтесь, пойдемте с нами!

— Да, пожалуйста, пожалуйста!

До Рене лишь сквозь сон что-то доходит. Он открывает глаза. Постель Тршиски пуста.

[12] ВАН СТИПХОУТ — ПСИХОЛОГ

Первое, что Ван Стипхоут отвергает с презрением, — это утренний режим друга.

Как, неужто Рене придерживается будильника Тршиски, поставленного на оптимальное время 5.35? Как, неужто Рене пьет по утрам черный кофе, замешанный на горячей воде прямо из-под крана, потому что приготовить более совершенный напиток — в отличие от Тршиски — ему не хватает времени? Неужто Рене мчится с Тршиской на завод рысью и таким же манером ведут себя вышестоящие, а то и наивышестоящие лица?

— Абсурд! — восклицает Ван Стипхоут в первое же утро, а поскольку этим утром Тршиска отсутствует, Рене, испив добротно приготовленного кофе, весьма неторопливо шагает с Ван Стипхоутом по дороге, которая еще минуту назад гудела как трек, а сейчас напоминает покинутый храм — часы показывают три минуты седьмого. В проходной Рене вручает вахтеру табельный листок, куда заносится точное время его опоздания, — назад он сможет получить его в кадрах. Ван Стипхоуту пока еще вручать вахтеру нечего.

Но даже двумя-тремя днями позже, когда уже и у Ван Стипхоута табельный листок, он лишь показывает его издали и тотчас сует обратно в карман; вахтеры орут на него, а он и в ус не дует — идет себе дальше, тогда как Рене покорно отдает свой листок. А иной раз Ван Стипхоут и пикируется с вахтером: то уверяет его, что часы в проходной спешат, то доказывает, что они с Рене, не пользуясь обеденным перерывом, имеют право на опоздание. Однако в бухгалтерии доводы Ван Стипхоута никакого действия не оказывают — за опоздания и у него, и у Рене удерживают некую сумму из зарплаты, ибо обеденный перерыв на то и придуман, чтобы им пользоваться.

— Одели тебя, царь? В форму влезть приказали? Ты теперь ни дать ни взять белый кит! — воскликнул Ван Стипхоут, в первый раз вступив в редакцию заводской многотиражки, где Рене трудился в белом халате. С того дня белый халат Рене покоится на вешалке в углу редакции. Свой же белый халат Ван Стипхоут решительно отказывается даже взять со склада. Рене и Ван Стипхоут становятся опознаваемыми уже лишь потому, что расхаживают по заводу не облаченными в рабочую форму. Но, разумеется, есть и другие приметы. Ван Стипхоут ведь так и огорошивает народ своими неповторимыми жестами и восклицаниями, а тем более всякими аксессуарами туалета в стиле «шик-модерн».

— Скажите, пожалуйста, что он за человек, этот Ван Стипхоут? Он что, немного того? — спрашивает, к примеру, главный снабженец Пайдушак.

— Почему вы так решили? — удивляется Рене.

— Да так просто. Иду как-то по заводу, навстречу он, людей всюду до черта, а он меня обнимает!

— Ну и что из того, если он вас и обнял? Он психолог, может, он хочет знать, как вы будете реагировать, — вступается за Ван Стипхоута Рене.

А Ван Стипхоут и в самом деле психолог. Ведь он принят — эка важность, что всего на полгода, — на должность заводского психолога Горчички, отбывающего воинскую повинность. В этом плане директор велел соблюсти все надлежащие формальности. И они действительно соблюдаются! Ван Стипхоута усаживают даже за стол, за которым обычно сидит психолог Горчичка, — за нормальный письменный стол. И как же Рене в глубине души завидует Ван Стипхоуту! Лучше б ему не сидеть за этим столом! Да и комната, в которой стоит стол, сама по себе имеет немаловажное значение: Ван Стипхоут сидит напротив товарища Ферьянца, начальника отдела кадров.

Ну можно ли после всего удивляться, что Ван Стипхоут так быстро входит в роль заводского психолога? И сразу же, впервые усевшись после выполнения всех формальностей напротив товарища Ферьянца, недвусмысленно дает ему об этом понять.

— Но вам, насколько мне известно, поручено написать хронику нашего завода, — говорит товарищ Ферьянец.

А Ван Стипхоут грудным голосом, растягивая долгие слоги в три раза дольше положенного[22], что по обыкновению делает, когда привирает в вопросах особо значимых, отвечает:

— Да-а-а. Так, между прочим. Если останется время, займе-е-емся.

Товарищ Ферьянец глядит на Ван Стипхоута с уважением, удивлением, но и с чувством недоверия и сомнения. Черт его знает, какой у этого человека уговор с директором — на беседу, которая состоялась в машине, Ван Стипхоут настойчиво и при любом разговоре ссылается, всякий раз ввертывая какую-нибудь новую поразительную подробность, а то и чешский оборотик. К примеру, директор якобы сказал:

— Sakra[23], это же колоссально, у нас будет психолог и летописец в одном лице.

— А вы изучали психологию? — спрашивает начальник отдела кадров товарищ Ферьянец. — В ваших бумагах это не указано.

Ван Стипхоут лишь кивает головой: — На факультете невообразимый кавардак. В бумагах не отражено это, но, разумеется, я владею, углубляю.

И товарищ Ферьянец, да и все остальные, в том числе и Рене, в скором времени начнут убеждаться, что это именно так.

В самом деле, в роль заводского психолога Ван Стипхоут вживается настолько естественно, что, даже оставшись с Рене с глазу на глаз, не шутит по этому поводу.

— Где ты торчал эти три недели? Почему ты не вышел на работу сразу за мной? — спрашивает, к примеру, Рене.

Ван Стипхоут: — Творил, царь, творил. Психологическую повесть дописывал — И при слове «психологическую» даже не улыбается, более того — хмурится, если улыбается Рене.

Что Ван Стипхоут — психолог, убеждаются и в технической библиотеке. Ван Стипхоут отправляется туда на следующий же день после приезда. Встречает его седовласый чех, инженер Кокрмент. Симпатичная личность.

— Товарищ Кокрмент, — деловито обращается к нему Ван Стипхоут, как бы оставляя любезность товарища инженера без внимания. — Как у вас дела с психологической литературой? Располагаете?

— Психологической никакой, — улыбается инженер Кокрмент. — По большей части здесь все из области слаботочной техники.

— Уму-у-у непостижимо! — восклицает Ван Стипхоут без тени улыбки. — Мой предшественник, заводской психолог Горчичка, разве не выписал?

— Нет, ничего, — говорит инженер Кокрмент. — А Горчичка что, он уже не вернется?

— Пока не могу сказать, обсужда-а-ается, — роняет Ван Стипхоут и, наклонившись к инженеру Кокрменту, шепчет: — Но, пожалуй, нет.

А из кармана — что же такое Ван Стипхоут вытаскивает из кармана? И Рене, сопровождающий Ван Стипхоута, совсем ошарашен: перед ним обширный список литературы по психологии. Не-ет, такой список немыслимо сотворить за одну-единую ночь — Ван Стипхоут наверняка заготовил его еще до того, как приехал в Нижнюю.

Ван Стипхоут: — Вот, я составил тут списочек! Закажите, товарищ Кокрмент!

Инженер Кокрмент: — Но не знаю, войдет ли это в бюджет.

Ван Стипхоут пожимает плечами — ничего, мол, не поделаешь, нужно — и баста.

А двумя днями позже идет Рене с Ван Стипхоутом в техническую библиотеку, и книги — ошалеть можно! — тут как тут. Товарищ Кокрмент освободил для психологической литературы даже специальную полочку.

Да, эти книги будут стоять на полочке и тогда, когда Ван Стипхоута здесь и след простынет, и никто никогда их не коснется, думает Рене. Но Ван Стипхоут пока здесь, и он не только касается их, но для порядка еще и прихватывает две-три с собой. И Рене тут же осеняет новая мысль: эти две-три книги на полочку уже никогда не вернутся.

Из одной такой книги Ван Стипхоут списывает текст, который пользуется особой популярностью в трудовой психологии — правда, американской.

На следующий же день Ван Стипхоут становится полным властелином ротаторской — даже приказ директора первостепенной важности откладывается в сторону и размножается тест.

А какой-то часок спустя тест уже на конвейерах! Ван Стипхоут распространяет его среди женщин — он ведь создан специально для них.

…Ваша производительность труда — графы вертикальные: поднимается, снижается, не изменяется; графы горизонтальные: перед самой менструацией, во время менструации, после менструации, в период менопауз…

И многие другие вопросы — еще деликатнее.

Женщины из горных деревень, работающие по восемь часов в платках, чтобы и волоска не было видно, больше всех негодуют. А горожанки знай посмеиваются. К Ван Стипхоуту возвращаются, кажется, только два заполненных теста, и то лишь затем, чтобы он узнал, что «Ван Стипхоут — болван».

Но неудача с тестом Ван Стипхоута не обескураживает. Он и в дальнейшем добросовестно продолжает исполнять обязанности заводского психолога.

— А как там наша хроника? — спрашивает время от времени товарищ Пандулова, когда Ван Стипхоут наведывается в редакцию.

— Хроника? Ах да, хро-о-оника! — восклицает Ван Стипхоут и улыбается с видом замороченного делами сотрудника. — Наблюдаем, записываем!

И товарищ Пандулова глядит на Ван Стипхоута с недоверием и сомнением. Конечно, это незаурядный человек, но ведь и феномены бывают разные. То, что Ван Стипхоут одолевает два дела сразу, в конце-то концов, у нее, как у главного редактора-председателя-заведующей, не вызывает особого удивления.

— А материал у вас есть?

— Материа-а-ал собира-а-а-ется, — привирает Ван Стипхоут. Он еще и не думал приступать к делу.

— Сходите в деревню, ознакомьтесь с деревенской хроникой. Там немало и о заводе найдется, правда лишь до начала прошлого года, потом товарищ, который писал деревенскую хронику, женился, начал строиться и работу над хроникой забросил.

— Это что-то уму-у-у непостижимое! — восклицает Ван Стипхоут. Но затем, из опасения, что сболтнул лишнее, хотя опасение это излишне, молвит: — Я о ней знаю.

Жилье Ван Стипхоут получает в том же общежитии, что и Рене. Завхоз поселяет его даже в той же квартире, в соседней комнате, вместе с новым инженером, низеньким заикающимся человечком по имени Годковицкий.

— А хотите, поменяйтесь с Тршиской, — советует завхоз.

Но с инженером Годковицким в первый же день — он в общежитии еще, верно, и часа не пробыл — приключилась такая история: он чистил ботинки в общей передней, а тут из своей комнаты вылетел Тршиска и выставил его на лестницу! С тех самых пор между ними неприязнь, Рене, зная о ней, чувствует, что переход Годковицкого к Тршиске или Тршиски к Годковицкому — дело нешуточное, надо подойти к нему деликатно, а то и вовсе повременить. В общем-то, Рене с Ван Стипхоутом, разве что за вычетом ночных часов, и так неразлучны. Вместе на работу, вместе с работы, и многие, даже не знающие их имени, уже издали улыбкой привечают вышагивающую по улице шапку-ушанку, а рядом с ней — французский берет. Обеденным перерывом друзья не пользуются — Ван Стипхоут убедил Рене в том, в чем тот уже давно не сомневается: заводская кухня ни к черту не годится. В 14.10 они уходят с завода, по дороге домой покупают консервы, всегда одни и те же — китайскую свинину за 9.20. Рене, открывая их, сразу же чуть отъедает.

— Нечистая работа! — возглашает Ван Стипхоут, поймав Рене на месте преступления, но, если Рене не видит, тоже отъедает малость, а уж потом начинает что-то варганить. — Спокойно, царь, учись, учись! В армии я был поваром!

Рене, конечно, трудно в это поверить. В армии Ван Стипхоут был всего лишь недели две, потом получил белый билет. Однако приготовленные им консервы вполне съедобны; перемешанное с двумя яйцами мясо они едят из одной кастрюли, одной ложкой по очереди: раз один, раз — другой, им обоим это противно, но что поделаешь, коль у них нет больше ни кастрюль, ни ложек.

На заводе Ван Стипхоут занят меньше, чем Рене, — ведь никто никакого дела ему не поручает, каждый лишь с любопытством ждет, на чем же Ван Стипхоут остановит свой выбор. А Ван Стипхоут, в общем-то, ни на чем его не останавливает, предпочитая целыми днями разговаривать с разным народом — а в конце-то концов, чем занимаются психологи? Беседуют. Чаще всего Ван Стипхоут отправляется побеседовать в редакцию, к Рене. У Рене меньше свободного времени, чем у Ван Стипхоута, друг-психолог частенько отрывает его от работы, которая должна быть готова к сроку, и товарищ Пандулова нет-нет да и обронит:

— Ван Стипхоут только мешает вам.

Но Рене любит, когда Ван Стипхоут мешает ему, и обычно ждет его с нетерпением.

И особенно тогда ждет, когда предстоит идти за материалом в цех. Рене до сих пор мало что смыслит в телевизионных делах — в производственных условиях он чувствует себя по-прежнему неуверенно. А Ван Стипхоуту вроде бы все нипочем — рядом с ним ты и сам молодец! Придут они, к примеру, в цех ВЧ-блоков — Рене до сих пор не знает, что такое ВЧ-блоки, Ван Стипхоут и подавно не знает, но вида не показывает. Он психолог.

— Какие у вас проблемы, товарищ? — спрашивает психолог мастера, входя в цех, — нынче здесь один Райнога.

— Мы хотели бы осветить в заводской газете проблемы вашего цеха, — быстро вставляет и Рене.

— Ну, есть проблемы, проблемы можно найти, — говорит Райнога. — Простои, к примеру.

Издалека доносится мягкий шорох — тридцать женщин в цеху хихикают.

— Простои, так-так, — поддакивает Ван Стипхоут, догадываясь, что такое простои.

Райнога: — Не хватает держателей. Нам должны поставлять ежедневно 3000 штук, а мы их и в глаза не видим.

Рене понятия не имеет, что такое держатели, но заносит в блокнот — те, что прочтут, те-то уж будут иметь понятие.

— Держатели? Серье-е-езное дело! — восклицает Ван Стипхоут. Даже он не знает, что такое держатели. — А в чем еще испытываете нужду, товарищ? Попробуем, займемся.

Райнога: — Ну, еще не хватает нам монтажных плат, контактных пружин… А потом еще требуют, чтоб план выполняли.

«Монтажные платы… контактные пружины…» — строчит Рене. Ни он, ни Ван Стипхоут не имеют о том даже отдаленного представления.

— А как на это смотрят товарищи женщины? — спрашивает на сей раз Рене, чтобы хоть о чем-то спросить — ведь рядом с Ван Стипхоутом он чувствует себя круглым дураком.

Райнога: — Пожалуйста, сами спросите! Девушки! Тут товарищи из газеты хотят потолковать с вами. Вам одну или двух позвать? А лучше — ступайте к ним сами.

Наши герои устремляются к столикам девушек. Рене обводит их беглым взглядом — Баниковой нет среди них, это опять не ее смена, — господи, и о чем же их спросить?

Но Ван Стипхоут уже нашелся: — Так как, товарищи девушки, работа кипит?

Девушки ухмыляются. Вопрос без адреса, ни одна не чувствует себя обязанной отвечать.

— Товарищ мастер говорит, что у вас простои, — помогает спасти положение Рене. — Какое на этот счет у вас мнение?

Но и этот вопрос без адреса. К счастью, одна отвечает:

— Пускай нас деталями обеспечивают.

— А то и работать-то не с чем, — добавляет еще чей-то голос.

Рене быстро записывает, ситуация, в которой они очутились, кажется ему совершенно дурацкой.

— Да-а-а, да-а-а, пра-а-авильно, пра-а-а-авильно! — поддакивает Ван Стипхоут и внезапно выкрикивает: — Товарищи женщины! А жизнь ведете культурную?

А это уже предел глупости, думает Рене, краснея за Ван Стипхоута. Но что происходит? Девушек вдруг так и понесло: оказывается, пятеро из этого цеха поют и танцуют в ансамбле «Ораван». Итак, у Рене уже в кармане заметка о простоях — то-то товарищ Пандулова порадуется, что в номере будет нечто о производстве, — да и еще парочка других тем.

— Царь! — Рене дома тоже стал уже частенько говаривать «царь». — Ты, царь, пожалуй, все-таки психолог!

А Ван Стипхоут, в благодарность за признание, наклоняется над консервной банкой китайского мяса и шепчет Рене:

— Хочешь, скажу тебе кое-что, царь? Завод идет к производственной катастрофе. Меня ввели в курс!

Ну это уж позвольте! Теперь не так-то просто подцепить Рене на удочку.

[13] В ПЕЧАТЬ, НЕПРЕМЕННО В ПЕЧАТЬ!

— Что же натворил этот Тршиска? — спрашивает товарищ Пандулова Рене, когда тот явился в редакцию на следующее утро после истории с детьми.

— Да ничего особенного, — отвечает Рене, тут же смекая, что он пока вне подозрений. — Я тоже с ним был. Ну, была у нас бутылка вина… еще мальчики Фркача там возились, попросили дать попробовать…

— Гм-гм. Фркач сразу изо всего бучу поднимает. И с Вавреком тогда. А потом ходит и поливает людей грязью. Надо будет с ним побеседовать.

Товарищ Пандулова уходит, приходит Ван Стипхоут.

— Абсурд, царь! Фркач расхаживает по заводу и повсюду треплет, что Тршиска его детей развращал? Вчера мальчикам делали анализ крови — нашли в крови алкоголь!

— Кто тебе это сказал? — удивляется Рене.

— Ну кто — сам Фркач, познакомился я с ним у доктора Сикоры, человек симпатичный, вооруженный.

Рене передает Ван Стипхоуту утренний разговор с товарищем Пандуловой, и тот припоминает, что Фркач обвинял только Тршиску. А в общем-то, пожалуй, и для Тршиски лучше, если его одного будут считать причастным к этой истории — тогда Рене мог бы свидетелем выступить.

Приходит Рене с работы — Тршиска уже дома. Он и на заводе был. В милиции составили протокол, разрешили переночевать там, а утром он прямо пошел на завод. Но явился с двухчасовым опозданием.

— Теперь два часа у меня вон из кармана, — сердится Тршиска и на чем свет стоит клянет Фркача.

— Как спалось-то? — спрашивает Рене.

— Конечно, хреново. Дали два одеяла — холод там собачий. Этот болван потребовал, чтоб в мои тридцать восемь загребли меня как преступника!

— А в милиции что? Они-то как? — интересуется Рене подробностями.

— Ясное дело, честили его. Как-никак и их потревожил. Из-за такой ерунды.

— А о чем тебя спрашивали?

— Ну рассказал я им, Иван, все как есть, что ты купил бутылку вина, что мы ее с тобой распили вроде как для сближения, ну и что эта мадамочка вечно подкидывает нам своих мальчиков и преспокойно уходит, а ты возись с ними! Ну разве это не родительская халатность, скажи, Иван? Ну и что мальчики клянчили попить и мы дали каждому попробовать. Он им там намолол еще что-то о растлении малолетних, так я им сказал, что это — чушь собачья. Вот, собственно, и все. Ты, Иван, не в обиде, что я и о тебе чего-то сказал?

— Ну что ты, мы же с тобой в этом деле на равных, — заверяет Тршиску Рене, но без особого энтузиазма.

— Между нами, Иван, я не хочу тебя как-то там обвинять, понимаешь, это так, между нами. Но чтоб дать им клюкнуть, это была твоя идея. Помнишь, Иван, как ты предложил?

— Да, — говорит Рене и смеется. — Но…

— Я понимаю, Иван, ты тогда это в шутку брякнул.

— А он что, говорил, будто ты развращал их? — Как бы в отместку Рене припоминает Тршиске обвинение Фркача.

— Да он ведь чокнутый. Притянуть бы его еще за оскорбление личности, да неохота с ним связываться. А как думаешь, Иван, могут они из этого раздуть историю? Ты говорил, папаша твой судья был, ты все ж таки лучше в этих делах разбираешься.

— Думаю, ерунда, — говорит Рене. — Ведь если учесть, что каждый из нас выпил по меньшей мере граммов по 700 и примерно 600 мы добрали, когда приехал Ван Стипхоут со своим рожновчанином, так, выходит, на долю мальчишек не осталось ни капли.

— Пожалуй, мы выпили меньше, я во всяком случае, Он еще вызвал доктора, понимаешь, Иван? И получил подтверждение, что у мальчишек в крови был какой-то процент алкоголя.

— Неплохо было б тебе зайти к заводскому врачу и поточнее все выяснить. Ты знаешь его?

— Ну, знаю.

Тршиска по совету Рене разыскивает заводского врача, но тот не в курсе событий — анализ крови делал другой врач, из Трстеной.

На следующий день после работы Рене отправляется не домой, а на перекресток, куда подается заводской голубой автобус. Теперь ежедневно ездят по селам — агитировать крестьян вступать в кооперативы, и Рене сегодня один из агитаторов. Только он усаживается в автобусе, как возле него раздается жизнерадостный смех:

— Ха-ха-ха, так вы уже здесь?

Обернувшись, Рене тоже не может удержаться от смеха — возле него сидит «кадровик» Трнкочи, знакомый по братиславскому кабачку «У малых францисканцев»; после той встречи видятся они впервые.

— Не сердитесь, что я тогда пошутил. В действительности-то я мастер заготовительного цеха. Правда, я еще и профсоюзный деятель, так что ваше заявление все-таки имел возможность поддержать, когда его обсуждали на заводском комитете. Что скажешь, Яно?

И мастер Трнкочи поворачивается к парню, сидящему рядом, — а это не кто иной, как начальник-комендант-кассир Фркач. С того дня, как случилась вся эта передряга с детьми, Рене еще ни разу не виделся с ним, да и боялся этой встречи. Но начальник-комендант-кассир дружелюбно улыбается ему и говорит:

— Поддержал, точно поддержал, могу засвидетельствовать.

О случившемся ни звука. Рене теперь уже абсолютно уверен, что Фркач намерен предъявить обвинение только Тршиске. Они явно не любят друг друга. И кроме того, Фркач, несомненно, не питает к Тршиске того уважения, какое он питает к редактору. Рене мысленно благословляет строкомер и тоже улыбается Фркачу. Ему совершенно ясно: не будь он замешан в этой истории, он, пожалуй, и сам бы публично, в печати поддержал справедливый гнев отца и на его месте негодовал бы, возможно, еще больше.

Однако окончательное решение от Фркача уже не зависит — это теперь в компетенции тех, кто расследует дело. Они должны определить, имело ли место преступление, и если имело, совершил ли его один Тршиска или участвовал в нем и Рене. Рене ждет день, два, а когда неделю спустя уже начинает надеяться, что вышел сухим из воды, открывается дверь и в редакцию входит участковый Прно.

— Я хочу еще кое-что уточнить по делу Тршиски, — говорит он, и Рене снова убеждается, что он пока вне подозрений. Обстоятельства выдвигают его на роль свидетеля — и Рене решает принять эту роль. Да, Тршиска дал детям попробовать вина, но каждому по глотку, — дети сами клянчили лимонаду. Время, которое Рене затратил на покупку второй бутылки, конечно, чревато особой опасностью для Тршиски — сколько же минут отвести на это? Никто, по-видимому, не усомнится в правдивости его показаний, если он отведет на это дело только десять минут.

— А десяти минут достаточно? — с осторожностью прощупывает Рене участкового.

В этот момент заявляется в редакцию Ван Стипхоут.

— А, товарищ Прно! — восклицает он. — Благоденствуете? Изловили?

И он заключает милиционера в объятия — поди ж ты, прозаик-психолог успел и с ним побрататься.

— В печать, непременно в печать, — тут же самым деловитым тоном обращается Ван Стипхоут к Рене.

— Что в печать? — Рене в замешательстве.

— Кое-что имеется, не так ли, товарищ Прно?

— Да, конечно, вы правы, — говорит товарищ Прно, — я могу написать заметку о правилах уличного движения, и, если товарищ редактор заинтересуется, у нас есть отличные фотографии автомобильных аварий, даже с трупами.

— Разумеется, — говорит Рене. — Такая статья подошла бы, и фотография тоже. Обязательно принесите. Когда сможете?

— Завтра, наверно. Сегодня уже не получится.

— Непременно! — восклицает Ван Стипхоут и исчезает так же внезапно, как и появился.

— Так на чем мы остановились? — спрашивает товарищ Прно.

— Достаточно ли десяти минут, — подсказывает Рене, теперь уже гораздо смелее.

— Дадим пять, — решает товарищ участковый. И заносит в протокол пять минут.

— Ты — настоящий товарищ, — говорит Тршиска, когда Рене, уже дома, описывает ему ход опроса. Разумеется, Рене излагает не в той последовательности, в какой все происходило, он начинает с конца, чтобы зря не томить Тршиску, а уж потом возвращается к вещам не столь привлекательным. Но когда он выкладывает все, Тршиска вдруг грустнеет и говорит:

— Я знал, что буду один во всем виноват.

Тут снова появляется Ван Стипхоут, выныривает откуда-то из туалета и кричит:

— В печать, непременно в печать!

Но на сей раз Ван Стипхоут попадает впросак. Участковый Прно не приносит ни статьи, ни фотографии. Национальный комитет штрафует Тршиску на сто крон, платит штраф и Рене, и инцидент забывается.

[14] ВАН СТИПХОУТ И ЖЕНЩИНЫ

В один прекрасный день Рене и Ван Стипхоут, как обычно, направляются с работы домой. Рене, как обычно, нажимает в проходной на рукоятку — ящик молчит, путь свободен. А Ван Стипхоут, как обычно, на рукоятку не нажимает, но тоже проходит.

— Товарищ, подите сюда, покажите портфель! — окликает Ван Стипхоута вахтер.

— Изво-о-о-ольте, товарищ! Вижу, что вы при исполнении, похвально, похвально! — восклицает Ван Стипхоут к, видимо, хочет еще что-то добавить, но уже не получает такой возможности. Вахтер заглядывает к нему в портфель.

— Что у вас тут, товарищ?

В портфеле Ван Стипхоута белеет какая-то тряпка.

— Вы имеете в виду это? — оживленно спрашивает Ван Стипхоут. — Это я взял, чтоб чистить обувь.

— Попрошу это оставить здесь!

— А не изволите ли объяснить, по какой причине?

— Позже узнаете.

Вахтер постепенно вытаскивает из портфеля Ван Стипхоута тряпку, и голос у психолога постепенно начинает меняться — в нем появляются нотки разгневанного начальничка:

— Но-о-о попрошу-у-у объяснить мне это сейчас же, това-а-арищ! Это не более чем тряпка, которую я нашел на заводе и взял для чистки обуви. Не понимаю, почему я не имею на это права? Верните неме-е-е-дленно!

— Это никакая не тряпка.

Тон разгневанного начальничка на вахтера не действует.

— А что же это, по-вашему? — возмущенно спрашивает Ван Стипхоут.

Вахтер разворачивает во всю ширь тряпку, вытянутую из портфеля Ван Стипхоута, и Рене видит, что тряпка может служить не только тряпкой, но и вполне удобным мешком. Ведь это не что иное, как фланелевая «рубашка», в каких привозят кинескопы из «Теслы Рожнов», чтобы не побились дорогой. Как известно Рене понаслышке, цена такой «рубашки» кроны две, но ему известно также и то, что в заводской газете не раз выносилось общественное порицание за попытки хищения даже малых ценностей. Стало быть, дело нешуточное! Ван Стипхоут и сам видит, что тряпка не столько тряпка, сколько мешок, и, конечно, искренне тому удивляется: найденную на заводе тряпку он и впрямь считал не более чем тряпкой.

— А для чего она?

— Для чего — это вы потом узнаете, — отвечает вахтер, оставляя тряпку-мешок у себя.

— А где узнаю?

Голос у вахтера сух до предела.

— Перед лицом дисциплинарной комиссии, — говорит он и с этого момента на Ван Стипхоута уже не обращает никакого внимания. Он не любит людей такого типа. Психолог действует ему на нервы своим вечным прекословием: то, опаздывая, не отдает табельного листка — часы, мол, спешат, а то, уходя с завода, не нажимает на рукоятку. Бравый вахтер на подобные вольности взирал с явным неудовольствием и про себя думал: ничего, придет и мой черед. И вот наконец он пришел. Вахтер обнаружил, что за таинственным названием «психолог» скрывается самый обыкновенный ворюга. Довольство его не имеет границ: такого, пожалуй, он в жизни еще никогда не испытывал. И люди, столпившиеся вокруг, тоже довольны. Еще бы! Психолог, уличенный в краже. Да ведь такое разве что в хорошем фильме увидишь!

Рене жалко Ван Стипхоута, но и он по-своему доволен: видать, передряги с законом ему и Ван Стипхоуту придется по-братски поделить — так уж судьбе угодно. Она каждому отвешивает до последнего грамма.

И лишь один Ван Стипхоут недоволен.

— Это дело я так не оставлю! — возмущенно кричит, он. — Чем мне теперь прикажете чистить ботинки?

К счастью, появляется начальник заводской охраны Фркач и подавляет инцидент в самом зародыше.

Однако с чего бы это Ван Стипхоуту уж так приспичило чистить ботинки? Ведь до сих пор такое и в голову ему не приходило. Но в общежитии все проясняется: у Ван Стипхоута — рандеву. С некой Таней из отдела измерительных приборов. Сперва он о ней только слышал — на вечере в честь Победного Февраля, на котором он и Рене по уважительной причине отсутствовали, эта Таня, дескать, спела потрясающим образом «Ночь в порту». Ван Стипхоут, прослышав об этом, тут же ее разыскал: как-никак, а всенародно поющая работница измерительных приборов — это ведь тоже психологическая проблема. Она угостила его кофе.

— Эта женщина не только краси-и-ива, но и мечтает обрести себя в иску-у-усстве. И я протяну ей руку помощи! Вот увидите, она состоится! — восторженно восклицает Ван Стипхоут в кухне, где, кроме Рене, топчется еще и Тршиска.

— А, Танечка! — догадывается Тршиска. — Еще до недавнего времени, насколько мне известно, она крутила любовь с инженером Панаком.

— Знаю, знаю, — говорит Ван Стипхоут печально, ибо ничего не знает, а узнаёт об этом только сейчас. — Но это великолепная женщина! Вырву, отниму!

Увлечение Ван Стипхоута «автостопом» заражает и Рене. В ружомберкскую типографию или из типографии назад в Нижнюю он попадает на попутке куда быстрее, чем если бы преодолевал этот сложный путь на автобусе в сочетании с поездом. Несколькими днями позже Рене также возвращается на попутке из Ружомберка, поскольку в Нижней в этот вечер спектакль, на который он не хотел бы опаздывать, — Жилинский театр дает «Женитьбу Фигаро». Подбирает Рене порожняя «скорая помощь», и он опережает свой дизелек на добрые полчаса. Дома Тршиска объявляет ему:

— Ван Стипхоут уехал с Танечкой в Трстеную. Поезжай за ним. Пришли вам какие-то гроши из «Люда»[24] или откуда-то еще. Ван Стипхоут получил их.

Рене абсолютно уверен, что эти деньги его — недавно в «Люде» вышел один его перевод, тогда как у Ван Стипхоута не было там никакой публикации. Да, хотя бы часть гонорара нужно спасти! Времени хватит — спектакль начнется только в восемь, а дизелек, который он опередил на «скорой помощи», должен прийти только сейчас. Расчет Рене точен. Через двадцать минут он уже выходит в Трстеной и видит: в зале ожидания подвыпивший Ван Стипхоут пристально изучает расписание поездов на стене, а стоящая чуть поодаль обесцвеченная блондинка делает вид, что не имеет к нему никакого отношения. Но у Рене нет сомнений: это именно Танечка. Старушка, определяет он. Ван Стипхоут, заметив Рене, издает нечленораздельный возглас.

— Царь, я купил краски, будем рисовать! — кричит он и сует Рене в руку какую-то мелочь — остатки растраченного гонорара. Под мышкой у него большая черная коробка. Он в восторге:

— Чистая случайность, царь! Тут в магазине валяются краски фирмы «Манес». Абсурд! А знаменитые мастера в Братиславе избегались в поисках!

— Лучше подумай, друг, как мы отсюда выберемся! — приблизившись, говорит Танечка. Рене представляется.

— В Нижнюю уже ничего не идет? — касается и он этой животрепещущей темы.

— Ничего, ни единого поезда, товарищи! — восхищенно возвещает Ван Стипхоут. — Пошли, пошли обратно в гостиницу «Рогач», спустим все под завязку!

И хватает блондинку-старушку под руку. Блондинка-старушка вырывается и решительно говорит:

— Мне домой надо! У меня дети одни!

— Пошли на шоссе, — предлагает Рене, который все еще не теряет надежды попасть в театр. — Может, поймаем попутку.

Выйдя из зала ожидания на улицу, они видят стоящий прямо напротив вокзала автобус.

— Скажите, пожалуйста, вы случайно не в Нижнюю? — спрашивает Рене.

Да, в Нижнюю, и, конечно же, они с удовольствием их прихватят.

В Тврдошине автобус останавливается — на площади подсаживается группка улыбчивых девушек.

— Евочка, а мамуля в театр не едет? — спрашивает кто-то в автобусе.

— Подождите минутку, она сейчас придет, — говорит девушка.

Ждут, мамуля прибегает, автобус следует дальше. Выясняется, что это театральный автобус, свозящий зрителей предместья на спектакль. Значит, в театр Рене поспевает. Но Ван Стипхоут с Танечкой интереса к театру не проявляют — они отправляются к Танечке домой, и Рене, провожая их долгим взглядом, немножко завидует.

На следующий день Рене, правда, узнает, что дома Танечку поджидал инженер Панак и что Ван Стипхоут уже настроен влюбиться в кого-то другого.

Но не только мечта о любви — уже немалое время преследует Ван Стипхоута и мечта о чужедальних краях. Он поехал бы в любую командировку, лишь бы представился случай. А уж раз такой не представляется, Ван Стипхоут придумает его сам: ему необходимо посетить Университетскую библиотеку для изучения различных старых газет и журналов, дабы подобрать материалы о «Тесле Орава» за весь период ее существования — без использования подобных публикаций его хроника явно будет неполной. Просьбу Ван Стипхоута поддерживают, и он отбывает.

В Братиславе в Университетскую библиотеку он так и не заглядывает, хотя раза два проходит мимо. Но если в Нижней, пристав с ножом к горлу, попытаются выведать, был ли он в ней, то, конечно, Ван Стипхоут ответит: да! Ну не глупость была бы промотать служебное время где-то в читалке, когда он может шастать по улицам, представая пред светлы очи знакомых совсем в иной роли: в роли прозаика, уехавшего в глубинку, на производство. Целый день Ван Стипхоут рассказывает всем и каждому об ответственнейшей работе психолога, в сумерки его собственные обязанности переплетаются с обязанностями Рене, и он расписывает, как они вместе выпускают многотиражку, а уже поздним вечером двое унылых интеллигентов в кафе «Крым» узнают от него, сколько усилий приходится ему прилагать для выполнения плана по цеху ВЧ-блоков. И как наглядное тому доказательство он демонстрирует свою мозоль. По пути в Горный парк, где Ван Стипхоут рассчитывает переночевать, он забредает к крупному писателю среднего поколения и в деталях живописует ему многокилометровую дорогу, которую они с Рене дважды в день со всякими мучительствами пробегают, стремясь попасть на завод и обратно домой, и берет у него взаймы две тысячи крон на мотоцикл. Уже поздним-поздним вечером он случайно встречает друга-сверстника Мартина Кукучку и, изменив свой план, проводит ночь у него. Мартин Кукучка — ах, какая удача! — редактор молодежной газеты «Смена», и Ван Стипхоут не упускает случая убедить его приехать в Нижнюю, чтобы написать о нем и Рене небольшой репортаж «Молодые художники слова на производстве». Мартин Кукучка соглашается: конечно, ведь и его немалая заслуга в их теперешнем житье-бытье.

В Нижнюю Ван Стипхоут возвращается через Мартин. В кармане две тысячи крон — стало быть, к его услугам все блага мира. В Мартине, например, живет один знакомый портной — заглянув к нему, он заказывает себе пиджак. У портного встречается с другим знакомым — молодым живописцем. И вечер проводит в его мастерской — хоть и с опустевшим карманом, да зато в суете веселой и приятной компании. А нескольку здесь в женщины, Ван Стипхоут снова влюбляемся. Предмет его нынешних воздыханий — крановщица лет восемнадцати. Еще недавняя студентка юридического, она уже с первого курса поняла, что эта наука не для ее души, полной оригинальных порывов. Прочитав в газете, что в Мартине требуются крановщицы, она не долго думая собрала чемоданчик — и в путь! Таким образом, крановщица сродни Ван Стипхоуту — она тоже интеллигентка на производстве. Именно потому Ван Стипхоут и очарован этой женщиной. А женщине, пожалуй, именно поэтому нравится и Ван Стипхоут.

— Царь, она приедет! В следующую субботу она здесь, — возглашает Ван Стипхоут наинежнейшим голосом, вернувшись из своего далекого странствия. — Я ди-и-ико в нее влюблен! Увидишь, как она красива и при этом своеобра-а-азна! Не беллетризирую, поверь!

Но Рене уже не обманешь. Он не верит Ван Стипхоуту, хотя друг и вернулся из странствий с огромным холстом, за которым заезжал в родной городок. На огромном холсте неясные контуры какого-то дома — художественное творение Ван Стипхоута времен отрочества. Этой картиной Ван Стипхоут украшает гостиную, пустующую сейчас, и готовится принять в ней красивую и своеобразную гостью.

В следующую субботу Рене-скептик уезжает в Жилину и возвращается лишь в воскресенье вечером. К удивлению своему, узнает, что визит состоялся и гостья была тут не одна — с красивой и своеобразной крановщицей приезжал и ее двоюродный брат из Братиславы. Все трое, в том числе и Ван Стипхоут, наведались в недалекий городок, где проживают добрые друзья родителей крановщицы, и с субботы на воскресенье даже переночевали у них.

— Прекрасные, интеллигентные люди, хозяин весьма интересуется искусством, правда довольно близорук, хозяйка необычайно душевная и гостеприимная, дочь лет семнадцати, интеллигентная, отлично воспитанная, и маленький мальчик, — докладывает другу Ван Стипхоут о новых своих знакомых, да и сам он выглядит каким-то новым.

И к удивлению Рене, не только Ван Стипхоут, но и картина в гостиной производит какое-то новое впечатление. Перед приходом гостьи Ван Стипхоут явно усовершенствовал ее дефицитными красками фирмы «Манес». Над домом пылает небо, а вокруг буйствует растительность — уже в присутствии Рене Ван Стипхоут снова подходит к картине и наносит несколько искусных вангоговских мазков, вызывающих у Рене зависть. Ван Стипхоут кажется по уши влюбленным. Да и кто бы не влюбился, окажись на его месте?

— Царь, молодое поколение пребывает в философском хаосе! — восклицает Ван Стипхоут, и глаза его влажно блестят. — К нам тянутся, как к Толстому в Ясную Поляну. Я ди-и-ико влюблен! В следующую субботу молодые люди снова приедут!

В следующую субботу Рене уже не уезжает — любопытствует.

— Салют, — раздается в субботу около полудня в дверях гостиной, где друзья как раз посиживают вместе, — приезжает крановщица, на этот раз только она.

Ван Стипхоут вскакивает и обцеловывает ее. Рене приходится признать, что новая любовная интрижка Ван Стипхоута имеет под собой солидную базу. Но крановщица не в его духе. Они знакомятся, и гостья — с этой минуты Рене должен уже величать ее Эдитой — сразу же говорит Рене «ты», и он охотно отвечает ей тем же. Из кухни — а где ему еще быть — выруливает Тршиска в переднике. На прошлой неделе и его не было дома, и сейчас он тоже любопытствует.

— Вы умеете готовить, девушка? — представившись, спрашивает он.

— Только чай.

— Только чай? Замечательно!

Тршиска, жизнерадостно смеясь, исчезает в кухне.

— Рене, будь другом, развлеки немного Эдитку, — говорит Ван Стипхоут голосом невероятно ответственным, даже с нотками усталости. — Мне нужно кончить психологическое заключение, сегодня должно быть отослано.

Чудеса, думает Рене, еще ни разу Ван Стипхоут не приносил никакой работы с завода, а сегодня он вдруг так перегружен. Вот ведь что-то еще и отсылать придется, хотя нынче суббота. И то, что будет отослано, называется психологическим заключением! Он улыбается — пусть Эдита знает, что он видит Ван Стипхоута насквозь, и кажется, Эдита поняла и тоже заулыбалась.

Итак, Ван Стипхоут примостился у столика в гостиной, а Рене с Эдитой сидят в этой же комнате друг против друга на кроватях и беседуют. Рене увлекательно рассказывает Эдите о заводской многотиражке и о товарище Пандуловой. О том, как Гаргулак, комендант женского общежития, который, регулярно пишет в газету заметки, призывающие женщин не засорять унитазы ватой, принес стихотворение к Международному женскому дню. Как товарищ Пандулова обронила свое «гм-гм», а потом в строке «долой испытания атомной бомбы» к слову «атомной» добавила еще «и водородной», отчего строка по сравнению с другими стала много длинней.

— А потом она сказала: «Гм-гм, раз это к Восьмому марта, то почему пишет «он» — и в подписи имя Гаргулак переправила на Гаргулакову. «И водородной» я вычеркнул, а Гаргулакову оставил.

Эдита смеется.

— Простите, что я мешаю вам развлекаться, — говорит Ван Стипхоут исключительно деловито, — но, думаете, так будет нормально?

И читает:

— Дело: Петер Врба.

Далее следуют анкетные данные Петера Врбы и короткая биография с перечислением различных его провинностей.

Рене уже ясно, о чем пойдет речь. На прошлой неделе отравился один парень, причем в его действиях заподозрили попытку самоубийства. А ведь для психолога Ван Стипхоута это поистине лакомый кусочек. Попросив товарища Ферьянца освободить помещение, он вплотную занялся расследованием дела с психологической точки зрения.

Ван Стипхоут читает:

— Уже при первом знакомстве у меня сложилось впечатление, что речь явно идет о шизоидном типе, однако я воздержался от прямого высказывания. Дальнейшие три встречи с П. Врбой утвердили меня в первоначальном мнении. Упомянутый трижды пытался покончить самоубийством, причиной чего являлся, в сущности, глубокий комплекс неполноценности. Отец упомянутого покончил жизнь самоубийством. Мать была неврастеничкой. При последней попытке упомянутый воспользовался отравой для грызунов. Настоятельно требую, чтобы упомянутый П. Врба был госпитализирован для тщательного обследования и полного излечения. Подпись: Ван Стипхоут, производственный психолог.

Эдита во время чтения делается серьезной. И Рене серьезнеет. Да, вот чья миссия на заводе действительно первостепенна. Разве можно поставить рядом проблемы Ван Стипхоута и какие-то споры об авторстве между Гаргулаком и его спутницей жизни? Кому же, однако, пошлет Ван Стипхоут свое заключение?

— А кому ты посылаешь свое заключение? — спрашивает Эдита. Ну не телепатия ли?

— Разумеется, посы-ы-ылаю его в психиатрическую клинику.

— Разве это не входит в обязанности заводского врача? — как бы невзначай уточняет Рене.

— Не-е-ет! — восклицает Ван Стипхоут голосом, которым пользуется, когда бывает застигнут врасплох и пытается чуть оттянуть время; но оттого, что именно Рене и именно сейчас подкладывает ему такую свинью, в этом голосе слышится и грустинка.

— То есть, разуме-е-ется, его посылает заводской врач, но я обосно-о-о-овываю.

— Ну понятно, понятно, — поддакивает Рене, желая искупить свою злонамеренность. — Без тебя позволили бы этому парнишке колобродить по белу свету до тех пор, пока не пришло бы ему в голову в очередной раз совершить самоубийство.

— Н-да, — произносит Эдита. Странно все это, но зато любопытно — в этот период жизни она как раз питает слабость к странным вещам.

Тршиска оставляет кухню, а потом и вовсе уходит.

Они перебираются в кухню и, угощая Эдиту, предлагают ей отведать китайской свинины из той же кастрюли, из которой сами едят, только ложку выделяют отдельную, Тршискину.

Затем Рене, сославшись на то, что должен написать письмо, уединяется в своей комнате. Голос Ван Стипхоута доносится из гостиной то громче, то глуше. Годковицкого тоже нет дома. Работает радио. Быстро вечереет. Поедут ли они в Тврдошин? — гадает Рене. И я бы с ними махнул. Поглядел бы на эту семнадцатилетнюю. Вдруг на пороге комнаты вырастает Ван Стипхоут и, тщательно притворив за собой дверь, садится на кровать к Рене — конечно, никакого письма он не пишет, а просто полеживает.

— Царь, — говорит Ван Стипхоут торжественным полушепотом, — как думаешь, может завхоз еще кого-нибудь запихнуть сюда на ночь?

— Исключено. Суббота, кого принесет? Да если бы кому и приспичило переночевать здесь, завхоз живет а Красной Горке, там его и собака не найдет. — Рене помогает другу продумать полезную мысль до конца.

— Эдита будет спать здесь, — объявляет Ван Стипхоут еще торжественней. — Царь, сослужил бы ты мне небольшую службу?

Рене — со всем удовольствием.

— Слетай, купи иогимбин.

Однако это уже немалая служба — аптека где-то в Трстеной.

— Думаешь, понадобится?

— Понадобится, царь, — говорит Ван Стипхоут голосом, вызванным, в сущности, как полагает Рене, глубоким комплексом неполноценности. Побеседуй с ним самим психолог, он наверняка перестал бы испытывать необходимость в возбуждающих химикалиях, а Рене не пришлось бы зря себя утруждать.

— Я убежден, что он тебе не понадобится, — говорит Рене-психолог. — Поверь в себя.

Но Ван Стипхоут мотает головой: нет-нет, дорогой Рене, я-то психолог, но ты — не психолог.

— Я не верю в себя, царь. Понимаешь, я ведь личность психически неуравновешенная. Не обойтись мне без иогимбина, это уж точно. Но раз тебе не хочется… Я полагал, что ты, как товарищ… Съезди, царь, съезди! Привези царю!

Ван Стипхоут нежданно переходит на другой, совершенно не сообразный с ситуацией тон, и поди ж ты — тон действует. Рене улыбается и выходит.

Автобус довозит его до Трстеной. Аптека в деревне уже закрыта. Выручает, правда, звонок возле таблички «ночное дежурство», освещенный лампочкой. Рене звонит — открывается окошко.

Рене: — Будьте любезны, иогимбин.

Из окошка раздается сердитый женский голос:

— Иогимбин только по рецепту врача.

Голос уверен, что у Рене рецепта нет, и посему даже не ждет, пока эта уверенность подтвердится, — окошко захлопывается. Рене звонит снова. Окошко не открывается. Рене с минуту медлит — пусть голос решит, что проситель ушел и что звонит уже кто-то другой, — и снова нажимает на звонок. Хитрость удалась — окошко открывается.

— Будьте столь добры, — говорит Рене предельно любезно и просовывает голову в окошко, чтобы не так-то просто было его захлопнуть. — Это не для меня.

Аптекарша — Рене теперь ее видит — крупная женщина средних лет, но еще вполне привлекательная. Он улыбается ей:

— Моему другу это срочно и позарез нужно. Вся его дальнейшая судьба зависит в эту минуту от того, принесу ли я ему иогимбин или нет!

Аптекарша в ответ на улыбку не улыбается, но красноречие Рене смягчает ее.

— Подождите, — говорит она.

Рене вытягивает голову из окошка — оно снова захлопывается. Откроется или не откроется? Открывается. Сперва оттуда доносится цена, потом на подоконнике возникает желанное лекарство. Пока Рене расплачивается, до ушей его долетает еще и сопутствующее пожелание:

— А вашему другу передайте — чтоб ему пусто было!

На обратном пути Рене удается остановить только мотоциклиста. Он взгромождается на тандем, обнимает за талию неизвестного мужчину и, по мере того как мотоцикл набирает скорость, наслаждается ядреным освежающим воздухом. Когда несешься на мотоцикле, ведь этот свежий воздух еще и студен, но как-то иначе, чем бывает студен зимний воздух в этих краях. Он напоен сейчас чем-то особым, пахучим. Рене живет здесь без малого уже два месяца. На холмах темнеют лишь островки синего снега, в одном дворе кто-то играет на скрипке. Наступает весна.

Но что видит Рене, вернувшись в общежитие? Ван Стипхоут спит на одной из четырех кроватей гостиной, а Эдита, сидя на другой, читает журнал «Светова литература»[25].

— Сказал, что перетрудился, был даже сердечный приступ, думала, придется врача вызывать, но он уснул. Где ты был?

— Ездил в деревню по делу.

Рене садится, какое-то время беседует с Эдитой, но Ван Стипхоут не просыпается. Мгновенье Рене смотрит на Эдиту с мыслью, недостойной друга. Но даже при такой мысли Эдита ему не нравится.

— Покойной ночи, — говорит он и удаляется в свою комнату с иогимбином.

[15] ВСТРЕЧА БУДТО ИЗ СНОВИДЕНЬЯ

Неужто и правда к нам тянутся, как к Толстому? — приходит в изумление Рене, когда в воскресенье после полудня заявляется в общежитие двоюродный брат Эдиты, братиславчанин, который был тут, как известно, всего на прошлой неделе.

Однако Толстой здесь ни при чем: двоюродный брат горит желанием съездить в недалекий городок и поблагодарить за радушие, с каким был встречен там неделю назад — тогда якобы поблагодарить он забыл. Зовут его Милан.

Странный повод для столь долгого путешествия, думает Рене, и тотчас предлагает Милану, с которым сразу переходит на «ты», дабы не делать разницы между ним и Эдитой, нечто совершенно другое:

— Поедем-ка лучше со мной в деревню — агитировать.

Уехать с агитбригадой и не мешать Ван Стипхоуту, Рене решил еще утром. Милан соглашается, и Рене доволен: он покажет братиславчанину то, что тот наверняка еще не видал. Как хозяйка какого-нибудь деревенского дома усадит их в кухне и как потом неторопливо войдет» туда хозяин, поздоровается: «Слава Иисусу Христу!», протянет им руку, скажет: «Надобно коровам корму задать» — и не спеша опять выйдет; битый час они будут дожидаться его, а потом он снова неторопливо войдет, подсядет к ним и, вытащив табак, станет скручивать цигарку; они спросят его: «Ну как, напоили?», а он ответит: «Работы завсегда хватает». Они опять спросят: «А знаете, зачем мы пришли к вам? Подпи́шете?», а он: «Нет, право слово», они: «А почему?», и тут за хозяина ответит хозяйка: «Когда все подпишут, и за нами дело не станет, а они: «Каждый так говорит, но кооператив все равно здесь когда-нибудь будет, и вы это хорошо знаете», и тут снова возьмет слово хозяин: «Ну когда будет, тогда будет», и на том разговор кончится — а что еще они могут сказать?

Рене с Миланом идут к перекрестку, но стоявший там заводской голубой автобус уходит у них из-под носа.

— Возвращаться не будем, не нужно мешать, — говорит Рене. — Попробуем добраться до деревни на попутке.

Однако случайная легковушка довозит их только до Тврдошина, именно до того городка, куда всей душой стремился Милан, чтобы выразить свою благодарность. А в городке — словно по чьему-то волшебству — ни одного средства передвижения. Теперь очередь Милана выдвинуть свое предложение:

— Уж раз мы здесь, зайдем, что ли, к Эдиткиным знакомым, все-таки поблагодарить надо.

Рене: — Пошли.

Деревянная калитка пропускает их к одноэтажному домику на площади. Милан идет первым, Рене с безучастным видом — за ним. Дома — хозяйка, хозяин и мальчик. Они радушно встречают их, приглашая зайти. Дочери дома нет. Правда, хозяйка — Рене подмечает — тут же посылает куда-то мальчика. Гостей усаживают за стол, и Милан наконец получает возможность поблагодарить хозяев за их недавнее гостеприимство.

— Да что вы, какая благодарность, вы же Эдитин брат!

Итак, предлог, под каким они сюда проникли и какой казался Рене довольно-таки несуразным, не был подвергнут хозяевами более глубокому анализу.

Они сидят за столом, посреди него шахматная доска из вощанки, и разговор волей-неволей разворачивается в этом направлении. Рене в вопросах спорта весьма просвещен. Он перебирает с хозяином дома последние газетные новости — как раз сейчас проходит матч на первенство мира между Ботвинником и Талем. Таль лидирует.

Рене: — Ставлю на Таля.

Хозяин дома: — А я — на Ботвинника.

Рене: — Ботвинник, пожалуй, для чемпиона мира уже слабоват. Уже не один год удерживает свое звание с большим трудом. Бронштейн и Смыслов заставили его попотеть, пока он взял над ними верх.

Хозяин дома: — Таль — турнирный игрок, не владеющий теорией. Его победил бы любой чехословацкий шахматист в игре по переписке.

Ни Рене, ни Милан не имеют и понятия, что такое шахматная игра по переписке.

Хозяин дома просвещает их, объясняя также и преимущества игры по переписке перед турнирной игрой: это прежде всего теоретическая подготовленность.

— Понятно — разом говорят Рене и Милан, и тут входит красивая семнадцатилетняя девушка, пунцовая от быстрого бега. Оказывается, у подружки день рождения, а брат вот оторвал ее от самого интересного. «Я ведь совсем пьяная», — выкладывает тут же девушка, а хозяин дома при этом хмурится. «Опьянела, — добавляет она, — хоть и выпила-то всего одну рюмочку».

Завязывается разговор о выгодах и невыгодах журналистики, к изучению которой девушка готовит себя — заканчивая в этом году школу, она уже сдала приемные экзамены[26]. По этому вопросу у Рене тоже есть что сказать, и мнение его имеет определенный вес — как-никак он сам журналист, хотя всего лишь заводского масштаба. Милан, изучающий геологию, тоже не тушуется, когда речь заходит о горных породах. Обоих симпатичных юношей приглашают отужинать. Опять будет за что благодарить, думает Рене. Но пора и честь знать: скоро поезд, который доставит их в Нижнюю. Поблагодарив за ужин, они прощаются с хозяевами дома и в сопровождении девушки идут на вокзал.

Но увы — на поезд опаздывают и возвращаются. По дороге с вокзала Милан и Ева уславливаются насчет сентября — к тому времени Ева, скорей всего, уже будет учиться в Братиславе. Рене становится грустно, и он предлагает Еве перейти на «ты».

И вот снова молодые люди сидят в комнате за столом, где сидели и час назад, но атмосфера сейчас совершенно другая: родители Евы отправились в гости. Ева ставит на плиту в углу комнаты воду для кофе.

— Вода скоро закипит, — говорит она и садится на тот конец тахты, который ближе к стулу Рене.

— Тебя что спрашивали на приемных? — интересуется Милан, а Рене под столом пододвигает свою ногу к ноге Евы.

Девушка вперяет любопытный взгляд в лицо Рене, однако ногу не отставляет.

— Спрашивали, как начинается «Манифест» или что-то в этом роде.

Диван у печи вдруг начинает поскрипывать — на нем, оказывается, спал мальчик. Он садится и молча таращится на них.

— Уже закипает, — говорит Ева и идет заварить кофе.

Поставив на середину стола, на шахматную вощанку, полный кофейник, каждому подает чашку — сперва наливает Рене, потом Милану, сидящему на противоположном конце эллиптического стола, и снова опускается на тахту, но на сей раз уже с той стороны, где сидит Милан.

— Когда идет следующий поезд? — спрашивает Рене по возможности небрежным тоном.

— Через час, — говорит Ева, глядя на Милана. Милан смеется и заглядывает под стол.

— Это твоя нога? — спрашивает он.

— Моя, — отвечает Ева и тоже смеется.

Милан: — А я-то думал, что ударил по ножке стола.

Ева: — И по ножке стола нечего тебе тут ударять.

Рене молча улыбается. Он старше Милана года на четыре и делает вид, что рад за него. Но на самом деле — вовсе не рад. Пытается скрыть новое для этого вечера чувство — ревность. Из ревности выпивает свой кофе единым духом.

— Выпьешь еще?

Ева встает и, обойдя стол, наливает ему вторую чашку: потом снова садится, но уже на тот конец тахты, что ближе к Рене. Он без промедления придвигает свою ногу к ее ноге, и Ева не отстраняется.

Сонный мальчик зевает и потихоньку снова опускается на свой диван.

— Который час? — спрашивает Милан. Теперь его черед выпить кофе единым духом, что он и делает, однако второй чашки ему никто не наливает.

Рене молчит, часов у него нет. Вторую чашку отхлебывает по капельке. Девичье колено согревает. Ревности как не бывало — в душе Рене ее сменяет мужское довольство, и он вспоминает чудесные слова из Гофмана, которые когда-то знал наизусть: «Я не помню, сударь, чтобы я видела вас где-то прежде, до Берлина, но почему же ваше лицо и весь ваш облик кажутся мне такими знакомыми? У меня такое чувство, словно в очень давние времена нас с вами связывала тесная дружба; но было это в какой-то очень далекой стране и при каких-то особых, странных обстоятельствах. Прошу вас, сударь, выведите меня из этой неизвестности, и, если только меня не обманывает ваше сходство с кем-то другим, давайте возобновим ту давнюю дружбу, которая, как дивное сновидение, покоится в моих смутных воспоминаниях». А не встречал ли он эту девушку уже где-то раньше? Не слыхал ли ее имени? Ее голоса? Было ли это в автобусе, в поезде или в сновидении? Однако к поезду на сей раз надо действительно поспеть вовремя. Рене поднимается первым.

— Теперь, должно быть, долго не попаду на Ораву, но напишу тебе, — прощаясь на станции, говорит Милан Еве.

Писать — это, конечно, можно, но на турнире надо присутствовать.

[16] РОЖДАЕТСЯ ХРОНИКА

Но гостиная не всегда бывает свободной, Тршиска с Годковицким не всегда отсутствуют. Как же быть Ван Стипхоуту и Рене, если они горят желанием разрешить проблему интима, которая видится им теперь так явственно, словно лежит прямо на ладони наступающей весны? Выход один: восстановить мир между Тршиской и Годковицким.

Однажды, когда они готовы уже перейти в решительное наступление, в квартире гаснет свет. Дома нет ни Тршиски, ни Ван Стипхоута, гостиная тоже пуста, лишь в одной комнате пишет что-то Рене, а в другой полеживает инженер Годковицкий. Свет гаснет, Рене благоговейно ждет, что он вот-вот зажжется. Тьма кромешная, и кажется, что ей конца не будет. Терпение у Рене иссякает, и он кричит:

— Годковицкий!

А дома ли он? Но Годковицкий дома. Полная темнота не мешает ему нежиться в постели. Однако на призыв Рене он встает и выходит в переднюю. Появляется в ней и Рене.

Рене: — У тебя тоже темно?

Годковицкий разражается смехом: — Нну, ддруже, ттемно, ккак в заднице. Ффакт.

Годковицкому, человеку маленького росточка, все смешно, любую жизненную ситуацию, в какую попадает, он рассматривает как повод посмеяться — ведь она, чего доброго, может обернуться так, что он и сам станет посмешищем, и посему эту вероятность старается опередить собственным смехом.

Рене: — Пожалуй, выбило пробки. Тебе, как инженеру, надо бы на это дело взглянуть. Давай-ка, друже.

Инженерское самолюбие Годковицкого как нельзя более польщено. Он подходит к коробке с пробками и заливается смехом. Ему не дотянуться до коробки, не то что рослому Рене. Годковицкий отправляется в комнату за стулом; а вдруг и со стула не достанет? Тем временем Рене в своей комнате нашаривает где-то спички. Годковицкий залезает на стул — порядок, дотянется. Но все равно опять смеется. Отвинчивает первую пробку, Рене светит ему спичкой.

Годковицкий: — Ээтта в ппорядке, ддруже!

И опять в смех. Вкручивает пробку обратно, но прилагает слишком много стараний — фарфор в руке у него рассыпается.

Годковицкий: — Ббога ддушу… Ттреснула! Ффакт, ддруже!

И Рене ничего не остается, как посмеяться. Чиркает спичками, светит, Годковицкий трудится дальше. Откручивает вторую пробку, смеется.

— Ээтта ттоже в ппорядке, ддруже!

Рене за вкручиванием второй пробки следит настороженно — лопнет она или нет? Годковицкий вкручивает бережно, но добросовестно. Вторую пробку постигает та же участь.

Годковицкий: — Ббога…

Оба взрываются смехом, и он набирает силу, когда Годковицкий принимается за третью пробку: если и эта лопнет, произойдет что-то фантастическое, думает Рене, но Годковицкий явно собирается довести дело до конца. Однако не доводит — прежде чем он успевает открутить третью пробку, зажигается свет во всей квартире, и именно в эту минуту входит Тршиска. Увидев инженера Годковицкого на стуле под коробкой с пробками, он восторженно восклицает:

— Вы идиот, Годковицкий, неужели не понимаете, что это идет от центрального предохранителя?

Тршиска не более чем техник, Годковицкий — инженер, таких, как они, на заводе уйма, по мнению Рене, здесь это одна из основных боевых диспозиций: более опытные против более образованных, и образец такой диспозиции — не далее как у них в квартире. Годковицкий покатывается со смеху — он знает, что главное еще впереди. И Рене предчувствует это, но поневоле смеется вместе с ним.

— Отткуда ммне этто ззнать? — тянет Годковицкий еще с минуту, но взгляд Тршиски уже падает на пол, где видимо-невидимо фарфоровых черепков.

— Иисус Мария! Это он все изничтожил! И после этого он еще инженер называется!

— Яя нне ппрактик, яя ппо ннаучной ччасти, — захлебывается от смеха Годковицкий и слезает со стула. Наказание за это контрнаступление не минет его.

Тршиска: — Да ведь и абсолютный тупица такого не сотворит!

И Рене в припадке смеха, заразившего и его, понимает, что последняя надежда на перемещение Годковицкого к Тршиске или наоборот в эту минуту лопнула раз и навсегда.

А у молодых людей — как у Рене, так и у Ван Стипхоута — на углубление завязанных ими отношений с молодыми женщинами отпущено мало времени: не только новая симпатия Рене Ева готовится с сентября посвятить себя изучению журналистики, но и Ван Стипхоут в столь памятное для Рене воскресенье узнает, что крановщице осточертел кран, и она снова решила поступать в вуз, на сей раз — в Пражский университет на востоковедение.

— Кто знает, может, она и на кран-то пошла лишь затем, чтобы легче попасть на столь заманчивый факультет, — язвит Рене, обмениваясь с другом воскресными впечатлениями. Ван Стипхоут соглашается и возвещает:

— Не беспокойся, царь! Предотвращу! До сентября — женюсь! И тебе советую поступить так же!

Скорая женитьба представляется Рене хоть и упоительной, но нереальной идеей, и потому он изъявляет готовность попытаться осуществить пусть более пошлую, зато жизненную идею — идею их совместного проживания. Для этой цели они решают обратиться непосредственно к самому директору.

С тех пор как Рене поступил на завод, он беседовал с директором один раз, а Ван Стипхоут и вовсе ни разу. Иногда, правда, друзья захаживают в секретариат директора поболтать с доктором Сикорой, а на худой конец, если он отсутствует, и с секретаршей, с которой, особенно Ван Стипхоут, успели подружиться.

— Товарищ Пухла, так как и что? — кричит он прямо с порога.

И товарищ Пухла улыбается:

— Кофе не будет.

Ван Стипхоут: — А вы из фонда попотчуйте, из фонда! Внесите в графу «Делегация» и дайте испить! Сливовицы не имеется?

Товарищ Пухла: — Ни капли.

Но она способна выразиться и иначе: — Дерьмо, а не сливовица.

— Ха-ха-ха! — восторженно гогочет тогда Ван Стипхоут, словно уже разжился сливовицей. — Това-а-арищ Пу-у-ухла-а!

Нельзя сказать, чтобы товарищ Пухла не благоволила к ним, но когда в секретариате шла обычная повседневная кутерьма, так и она была не всесильна. Но подчас им везло — они заходили в секретариат как раз в тот момент, когда случалось нечто из ряда вон выходящее, как, например, заседание комиссии или директора навещал директор иного, скажем, молочного завода, и они глубокомысленно совещались, нельзя ли в пропагандистских целях изготовить копченый овечий сыр — знаменитый словацкий «оштепок» — в виде телевизора; обещанным эквивалентом, вероятно, должен был стать телевизор, которому, надо полагать, все-таки не отводилась обязательная форма «оштепка». Или, скажем, приезжала профсоюзная делегация из Конго. За звуконепроницаемой дверью — идеально непроницаемой, конечно, она не была — раздавался тогда разговор, веселый или серьезный; товарищ Пухла, если звонил телефон, поднимала трубку и неизменно говорила: «Позвоните, пожалуйста, позднее!»; а за ее спиной меж тем кипела вода для долгожданного кофе, весь стол был завален блюдечками, чашечками и ложками, и она, заливая кипятком кофе, вдруг брала да и подсовывала две полные чашечки Ван Стипхоуту и Рене, которые, развалясь в креслах, с нетерпением поджидали блаженной минуты.

— Нате, только пейте мигом.

Когда же наезжали особо редкие гости, в секретариате разливали домашнюю сливовицу и в роли официанта выступал сам доктор Сикора. Ловя удачу, Ван Стипхоут взывал самым что ни на есть страстным образом:

— Дай, Игорь, дай!

— Не могу, ребята, не валяйте дурака, — испуганно говаривал доктор Сикора.

— Ну Игорь, голуба, не будь, не будь! — буйствовал, в такие минуты Ван Стипхоут, и доктор Сикора, пугаясь этого буйства, шептал:

— Налей им! Но чтоб быстро, ребята! Если кто придет, спрячьте!

В большинстве случаев им удавалось мигом расправиться с подношением, но бывало и так: стоило им поднести рюмку ко рту, как нежданно-негаданно отворялась звуконепроницаемая дверь, и на пороге возникал директор. Они почтительно здоровались с ним, он, глядя на них, отвечал как-то невидяще, товарищ Пухла и доктор Сикора цепенели, чувствуя себя пойманными с поличным, но директор, лишь отдав какое-нибудь распоряжение, тотчас исчезал за дверью — таков был их контакт с руководством, другого пока не предвиделось.

Правда, однажды и им довелось принять участие в одном важном событии. Как-то раз Рене встретил в коридоре летящего на всех парах доктора Сикору:

— Послушай, Иван, кто подает сведения в ЧТК?[27]

— Не знаю, — последовал ответ.

— Редакция отсылает сведения в ЧТК или нет?

— Не знаю, — снова отозвался Рене.

— Послушай, Иван, пойди и составь для ЧТК телеграмму, что в Москву отправляется озвучивающее оборудование. Кайкл введет тебя в курс. Это по распоряжению директора. Когда подготовишь, покажешь мне.

Об озвучивающем оборудовании — изготовляемом на заводе внеочередном заказе для выставки «Пятнадцать лет ЧССР» в Москве — Рене знал, он даже опубликовал статью «Адрес — Москва», однако так и не осмыслил всей важности событий. Задание послать телеграмму в ЧТК преисполнило его особой гордостью. Он мигом разыскал Ван Стипхоута — его-то ведь хлебом не корми, только подкинь что-нибудь этакое. И действительно, стоило Ван Стипхоуту прослышать о том, он тут же доложился женщинам в кадрах, хотя в обычных случаях не испытывал такой потребности:

— Если меня будут спрашивать, скажите, что я пошел телеграфировать в ЧТК!

И друзья развернули широкую кампанию. Они не только составили телеграмму сообразно указаниям завотделом капитального строительства Кайкла, но и решили послать статью «Адрес — Москва» в «Правду»[28] — пусть Братислава знает, с какой масштабностью здесь работают. К статье весьма кстати была бы и фотография. Рене отправился на поиски заводского фотографа, Ван Стипхоут — красивой женщины за конвейером. Так уж принято: изделие фотографируется в руках самой красивой работницы. Фотографа Рене нашел, но пять девушек, которых привел Ван Стипхоут с конвейера, отнюдь не ласкали взора.

— Что поделаешь, царь, — шепнул Ван Стипхоут Рене. — Не мог иначе — сами захотели. Поставим спиной — и баста.

Но и ставить-то было не́ к чему — озвучивающее оборудование оказалось уже упакованным в ящики.

Текст телеграммы они принесли, согласно распоряжению, в секретариат.

— Дай, Игорь, сливовицы, — завопил Ван Стипхоут уже с порога, — дай домашней, дай же! Видишь, телеграфируем.

На сен раз доктор Сикора налил им без проволочек.

— Обождите здесь, — сказал он и, взяв лист с текстом телеграммы, исчез за звуконепроницаемой дверью. Через минуту выскочил обратно.

— Хорошо, ребята, отправляйте.

Рене взглянул на бумагу, возвращенную доктором Сикорой, и увидел, что директор исправил лишь одно слово: перечеркнул «в утренние» и написал «в послеобеденные».

Итак, даже при столь выдающемся событии, как отправление телеграммы в ЧТК, ни встречи, ни разговора с директором друзья не удостоились.

Однако, задумав посетить директора, Ван Стипхоут и Рене не полагаются на счастливую случайность. Держась того мнения, что счастливых случайностей не бывает, они просят доктора Сикору выяснить у директора, в который день и который час могут быть приняты. Повод для аудиенции вполне конкретен: Ван Стипхоут хочет ознакомить директора с ходом работы над хроникой. А что касается Рене, так он намерен обратиться к директору с просьбой, связанной с жилищным вопросом.

Директор изъявляет согласие принять их. Назначает день и час.

К приему друзья готовятся самым тщательным образом: Ван Стипхоут жаждет показать директору, насколько мудро тот поступил, пригласив для написания хроники именно его, Ван Стипхоута, — а в подтверждение этого собирается прочитать ему несколько абзацев. Только вот задача: где их взять, если до сей поры он занимался главным образом исследовательской работой производственного психолога? Надо написать хотя бы введение к хронике. Ван Стипхоут начинает подыскивать материал, и Рене принимает в этом деятельное участие. Для получения кое-каких данных из истории завода он советует Ван Стипхоуту обратиться и к товарищу Пандуловой.

— Гм-гм, — говорит товарищ Пандулова, — а мы с товарищем Ферьянцем уж было опасались, что над хроникой вы не работаете. Так что же я имею вам сообщить?

Товарищ Пандулова сообщает, Ван Стипхоут записывает.

— Когда в апреле 1945 года Советская Армия освободила Оравщину от гитлеровских захватчиков, горячим желанием оравчан было начать новую жизнь. Но как ее начать? Искать ли работу по белу свету, по-прежнему ли хозяйствовать на своих клочках земли или снова заняться плотогонством? Ведь так повелось исстари.

Рене сидит рядом с Ван Стипхоутом, делает вид, что слушает с интересом, однако нелегко слушать с интересом, когда все так знакомо. Товарищ Пандулова угадывает, о чем думает Рене, и вдруг говорит:

— А зачем я вам все это рассказываю? Возьмите мою статью «Пятнадцать лет свободной жизни на Верхней Ораве», и там все к вашим услугам. Товарищ Рене вам ее даст.

Итак, Ван Стипхоут располагает уже одним превосходным источником.

Из деревенской же хроники он узнает, что Нижняя лежит на 47° географической широты и 37° географической долготы в долине между Остражицей и Прасатином, на высоте 560 м над уровнем моря. Это абсолютно точная информация, и заводская хроника вправе ее использовать. Ван Стипхоут находит здесь и первую историческую запись от XIV века, в которой Нижняя именуется Дольним поселением Тврдошина. Он списывает запись и от 1619 года, свидетельствующую о Нижней как о поселке, подчинявшемся Оравскому замку, и о нижненцах, что были повинны «стоять под ружьем, содержать в исправности замок и его усадьбы, приносить дары в замок, свозить дерево и камень, потребные для его содержания, платить десятину от овец, сдавать поборы с меда, пригонять лошадей для дальних дорог, доставлять господские грамоты, честно служить и обходительно вести себя с владельцем замка и его детьми».

Эти уникальные сведения из деревенской хроники перепечатывают для Ван Стипхоута — по его просьбе — женщины из отдела кадров.

И Рене не бездействует: из статьи товарища Пандуловой и старых подшивок заводской газеты он составляет для Ван Стипхоута наглядную летопись завода, обретающую вид таблицы:

15 июля 1947 г. — в Нижнюю прибыл первый землемер. Никто не пожелал пустить его на квартиру. На так наз. Ровне, где должен строиться завод, наилучшая в округе земля. Селянину, приютившему наконец землемера, остальные жители нанесли телесные увечья. Колышки, всаженные в землю при измерении, ночью были несознательно снесены. Первый бульдозерист работал под охраной милиции.

3 декабря 1949 г. — в смонтированном цехе Льноводческого завода впервые пришли в движение современные машины марки «Гацоба» и «Герой». На сорока машинах работали восемьдесят девушек. Но освоенные работницами машины вскоре были куда-то вывезены, и их место заняли другие — устаревшие и где-то уже отбракованные: узкий ткацкий станок «Rochers», ткацкий станок «Tanwald» и «Bauch» — широкий ткацкий станок для парусины.

В 1951 году завод становится самостоятельным предприятием по производству льняного полотна. Трудности с рабочей силой: девушки без уважительных причин перестают ходить на работу. В пору праздников, а также срочных домашних или полевых работ количество прогулов неуклонно растет. Административные работники и представители различных организаций отправляются по деревням и агитируют девушек заступить в смену, поодиночке привозят их на директорской машине.

В 1953 году состав рабочих стабилизировался. Однако огромные производственные помещения использовались лишь на 25%.

Вплоть до 1955 года производство идет по восходящей линии. В 1956 году вес завода снижается, у него возникают противоположные по сравнению с минувшими годами трудности: как поступить с избытком рабочей силы? В округе тысяча людей лишена возможности устроиться на работу. Льняное полотно перестает пользоваться большим спросом — наступает эра шелка и силона. Нижненский завод, изготовляющий мешковину, увольняет людей, и Министерство легкой промышленности готово его ликвидировать. Завод посещают десятки комиссий от различных отраслей промышленности, дабы решить, под какой вид производства могут быть использованы данные помещения. Заинтересовывается ими Министерство химической промышленности. По Оравщине ползет слух, что на заводе предполагается производство презервативов, и в Прагу направляется депутация со священником во главе, чтобы выразить протест от имени оравских матерей. Другая комиссия рассматривает возможности переоборудования завода в автомобильный — решение было бы положительным, окажись крыша выше на 60 см. Но увы, такой она не оказалась.

10 сентября 1956 года решение было наконец принято: в этот день на общезаводском собрании представители Министерства легкой промышленности сообщили коллективу, что завод переключается на производство телевизионных приемников.

В конце октября 1956 года в Нижнюю приезжает первый работник Теслы — заведующий капитальным строительством Кайкл. Приступают к переоборудованию завода.

В начале 1957 года на завод приходит новое руководство, приезжает целый ряд специалистов чешских предприятий «Тесла». В цехах старое производство пока еще сосуществует с растущим новым.

В мае 1957 года завод приступает к опытному производству радиоприемника «Талисман».

В августе 1958 года «Тесла Орава» параллельно с пражским заводом «Тесла Страшнице» начинает выпускать телеприемник «Манес».

До конца 1958 года было выпущено 500 телевизоров. Разрабатывается проект, предусматривающий в ближайшее время постепенное расширение производства — с 100 000 до 160 000 телевизоров ежегодно; согласно заключению министерства, число увеличивается до 200 000 в год. Производство текстиля полностью прекращается.

В 1959 году было произведено 55 000 телевизоров марки «Манес», в том числе 5000 образцов его варианта «Девин». Ведется подготовительная работа по выпуску телеприемника «Ораван». План выпуска 1960 года предполагает производство 110 000 телевизоров.

И наконец, имеет место событие, которое следует причислить к особо выдающимся.

В начале 1960 года на завод приходят работать два удивительных молодых человека: Рене и Ван Стипхоут.


Работа над заводской летописью захватывает Рене куда больше, чем он сам мог предположить.

И, встречаясь с Евой — ибо они уже стали встречаться, — он не упускает возможности выказать свое трудовое горение — пусть будущая студентка журфака убедится, что он, Рене, наилучший для нее образец.

— Любопытнейшую же вещь я обнаружил! — однажды, например, говорит он, пожимая ей ручку. — В старой «Технической газете»! Некий Александр Кацир пишет там (сообщение Рене помнит уже назубок): «Начавшуюся пробную телепередачу мы попытались поймать и у нас, на Ораве. Высокие отроги Оравской Магуры, создающие заслон в направлении Остравы, не оставляли нам особых надежд. Первые опыты, проводимые с телевизором «Ленинград Т-11» 29 мая 1956 года — к этому времени уже был сдан в эксплуатацию передающий канал ТВ телецентра в Остраве, — позволили нам в селе Медведзие Трстенского района впервые в истории Оравы в 17.45 зафиксировать остравскую телепередачу». И представь себе, какое потрясающее совпадение! Я обнаружил, что в тот же год, возможно даже в тот же самый день, Министерство легкой промышленности приняло решение начать производство телевизоров в Нижней! Будто этот любитель, этот Кацир, поймал это решение прямо из воздуха!

— Да ведь и я там была, — говорит очарованная девушка. — Мне было тринадцать лет, когда Кацир создал этот аппарат и созвал к себе в сад все Медведзие и Тврдошин. На экране что-то мелькало, но что — не разобрать было…

— Так, значит, и ты там была? — Рене приходит в восторг, его ничуть не смущает, что девушка ничего и не разглядела тогда. — Еще одна потрясающая случайность! А самая потрясающая, что и я сейчас здесь!

Разумеется, они целуются.

Поскольку нынче суббота, у Ван Стипхоута в гостях крановщица.

Возвратившись со столь удачливой прогулки, Рене застает в гостиной Эдиту и Ван Стипхоута. Эдита сидит, как обычно, на кровати и читает неизменный номер «Световой литературы» — другого у них не имеется, — и Рене трудно по ее лицу отгадать, довольна она или расстроена. Ван Стипхоут сидит за столом и пишет. Прозаик умудряется писать в любой обстановке. Пишет он и в конторе, когда напротив восседает товарищ Ферьянец. Пишет и в присутствии такого дорогого гостя, как сегодняшний. Сперва Рене кажется, что Ван Стипхоут лишь делает вид, что пишет, но потом убеждается, что прозаик действительно пишет; причем именно тогда, когда кто-то восторженно наблюдает за ним, он пишет особенно выразительно. Смотри-ка, он ухитряется еще и завораживать своим писанием! Чаще всего он сочиняет очередной рассказ. Затем отсылает его куда-то, а некоторое время спустя узнает, что рассказ напечатан не будет. Ван Стипхоут, однако, не унывает — он тотчас берется за следующий. Но сейчас Ван Стипхоут пишет не рассказ — он пишет хронику. Или нет? Рене, заглянув через плечо Ван Стипхоута, видит, что пишет он по-французски.

— Ты что пишешь, царь?

— Ну разумеется, хронику, царь!

— По-французски?

— Ну и что? Я же европеец! Пишу старую французскую хронику! Погляди, какие жемчужины я откопал в секретариате в книге отзывов! Вот и нанизываю!

И Ван Стипхоут начинает читать — сперва по-французски, затем по-словацки. Рене уже догадывается, с какой целью Ван Стипхоут торчал вчера в монтажной у товарища Водички, владеющего, как известно, французским, но пока воздерживается от придирок.

Ван Стипхоут: — «О золотая книга, ты действительно золото на этом знаменитом заводе! Ты поистине его телевидение! Телевидение народа, строящего социализм. Ты чувствуешь, как весь туристический мир тобой восторгается. Ты уже творишь свое великое дело. А вы, руководители завода, что вы о нем думаете? Не высочайшее ли это достижение страны? Не собираетесь ли вы однажды пожаловать и к нам, чтобы разбудить спящую бельгийскую массу? Вы творцы телевидения, так сделайте же решительный шаг во имя улучшения жизни конголезской земли — пусть и она станет такой же, как ваша! Неужели вы, социалисты, не знаете, что вся Африка стала на путь социализма, хотя и не такого, как у вас? Приносим свою сердечную благодарность труженикам завода, вызывающего восхищение. Надеемся, что его техники приедут к нам в ближайшем будущем. И еще раз повторяем, что Чехословакия играет огромную роль в деле развития свободных стран Африки. Да здравствует Чехословацкая Республика! Да здравствуют трудящиеся «Теслы Орава»! Penele Michel! Tribune Henri! Делегация U.G.T.A.N.[29] Конго!»

— Потрясающе! Надеюсь, ты все это включишь в свою хронику! — восклицает Рене.

— Ни одной фразы! — восклицает Ван Стипхоут. — Овладею — помещу в свой роман! Но, прошу прощения, перевод с листа утомил меня! Вздремнуть бы неплохо! Вздремнуть, набраться!

И утомленный европеец ложится и засыпает. И даже сном своим ухитряется завораживать!

Но вот настает день и час приема у директора. Ван Стипхоут и Рене с достоинством проходят секретариат, как и все те, кто просто проходит его, не заикаясь ни о сливовице, ни о кофе, и лишь Ван Стипхоут небрежно бросает доктору Сикоре и товарищу Пухлой:

— Директор у себя?

И доктор Сикора, словно и он уже оповещен о том, что отныне ему отводится совершенно новая роль, услужливо кланяется и говорит:

— Да, вас ожидают!

И только товарищ Пухла мягко улыбается.

Друзья входят, звуконепроницаемая дверь за ними захлопывается, но тотчас же открывается — на пороге товарищ Пухла. Ага, потайной звонок неприметно сработал! Директор протягивает им руку:

— Что ж, садитесь, товарищи, кофе изволите?

— Разуме-е-ется! — говорит Ван Стипхоут. — Будьте так любезны.

Директор кивает, товарищ Пухла исчезает.

— Иной раз и отчета себе не отдаешь, как время бежит, — вы у нас уже не один месяц. Статьи о театре хороши, ничего не скажешь, но надо бы уделять больше внимания производству. Сейчас начинается бурный период, приступаем к испытанию «Оравана». А вы, говорят…

Директор обращается к Ван Стипхоуту, но что́ он хотел сказать, так и остается загадкой — дверь открывается, товарищ Пухла вносит кофе. Дело крепко поставлено, думает Рене. Чем быстрей кофе заказан и сварен, тем быстрей будет выпит. Дверь за товарищем Пухлой закрывается, но директор, оборвавший речь на полуслове, уже забыл, о чем собирался сказать.

Директор: — Доктор Сикора мне докладывал, что у вас какие-то сложности с квартирой или что-то в этом роде.

Рене: — Нам хотелось бы жить в одной комнате.

Директор: — А вы не в одной? Ну, это, пожалуй, нетрудно устроить.

Директор поднимает трубку, звонит завхозу:

— Товарищ Жуффа! Товарищ Жуффа, товарищи Рене и Ван Стипхоут хотели бы жить в одной комнате, нельзя ли для них это сделать? Да? Можно? Отлично. Спасибо.

Директор кладет трубку.

— Все в порядке. Ступайте к товарищу Жуффе.

И взгляд директора устремляется на их чашки. Оба отхлебывают, а Рене, хотя кофе и горячий, отхлебывает еще раз до дна.

— Мы очень вам благодарны.

Тут Ван Стипхоут, чувствуя, что аудиенция как-то быстро подвигается к концу, берет слово:

— А-а-а-а еще, товарищ директор, если разрешите, я хоте-е-ел бы прочесть вам для образца несколько фраз из хроники, любопытно узнать ваше мнение, короче, должен ли я, по-вашему, продолжать в том же духе или…

— А вы над ней работаете?

— Разуме-е-ется!

Директор уже наслышан о психологической деятельности Ван Стипхоута, однако сейчас не расположен заниматься этой проблемой, она кажется ему несколько сложной, к тому же он опасается, что и сам повинен в ее сложности, а времени мало, да и, как выясняется, этот молодой человек все-таки пишет хронику, раз готов читать ему отрывки из нее. Но это сейчас ни к чему.

— Я убежден, что вы делаете это хорошо.

Однако Ван Стипхоут, толкуя директорские слова как поощрение, тут же вытаскивает из кармана целую кипу густо исписанных листов и глубоким, прочувственным голосом начинает читать:

— Это старый край. С незапамятных времен он вертится под солнцем, каждый камень его повествует о многом, и люди здесь безошибочно знают, когда им ждать снега, а когда можно и покурить перед сном.

Рене с опаской поглядывает на директора. Улыбка на его лице сопровождается выражением любопытства — пожалуй, не стоит тревожиться. Ван Стипхоут продолжает:

— Или уже пора в далеко воротиться? Уйти в далеко может ведь означать и в далеко воротиться, и, если от тебя кто-то уходит, не говори, что он идет прочь, кто знает, возможно, он уже стал возвращаться, ибо у каждого, как известно, есть где-то родина. Не ведая о том, ты идешь одной-единственной дорогой к единой цели: это твоя дорога и твоя цель, и то, что суждено тебе изведать, взыскало лишь тебя, ведь ты есть ты, и ты переживешь все так, как только ты, такой, как ты, мог пережить; но то, что пережил ты и переживешь, творит тебя таким, какой ты есть и каким будешь, а посему доверься и случайности. Сильное преобразует слабое. Закономерность в тебе самом. Что угодно и кто угодно может стать твоей судьбой, если ты сам готов стать кем угодно, ибо готов стать самим собой…

Улыбка на директорском лице становится все более растерянной. Рене с чувством некоторой неловкости ждет не дождется, когда-то вступление кончится и Ван Стипхоут прочтет что-нибудь о телевизорах — ведь директору только это и надо, он и принял-то составителя хроники на место заводского психолога только ради того, чтобы кто-то увековечил, как под его, директора, руководством льнозавод в рекордные сроки был превращен в «Теслу Орава». И материалом такого рода Рене снабдил Ван Стипхоута с избытком.

Однако Ван Стипхоут читает уже третью страницу, а о телевизорах пока ни единого слова.

— И горы вокруг улыбаются расщелинами. Ничто не исчезает. Все здесь навечно. То, что убавишь в одном месте, в другом — добавишь, и если правая рука отдает — левая полнится тою же мерой. Все есть форма всего, Крыло птицы есть форма воздуха, воздух — форма крыла. И как Чехословакия играет огромную роль в деле развития африканских стран, так и африканские страны воздействуют на Чехословакию. (Все-таки одну фразу он позаимствовал, отмечает Рене.) Каждый избавляется от одиночества в той же степени, в какой избавляет других от одиночества, а то, что шумит посреди твоей комнаты, не что иное, как дерево за окном…

Ван Стипхоут приступает к пятой странице, а директор — Рене глаз не сводит с него — между тем открывает ящик стола, достает какие-то планы и кладет их перед собой: это сигнал срочной работы. Улыбку на его лице разглядеть еще можно, но она уже едва теплится, ее бы и вовсе не было, не прояви воспитанный директор такого старания, чтобы еще минуту-другую удержать эту ускользающую улыбку.

— И увидишь тогда из окна, как над заводом, над его залом типа Zeiss-dividag, восходит солнце, как обещание приятной беседы…

Наконец-то Ван Стипхоут и до завода добрался! Но у Рене — экая обида для прозаика! — именно тогда и срывается:

— Может, хватит?

— И я того же мнения, — говорит директор и встает. И Рене встает. И Ван Стипхоут тоже, хотя и неохотно.

Ван Стипхоут: — Так хорошо-о-о? В таком ду-у-хе можно продолжать, товарищ директор?

Директор: — Что ж, думаю, да. Если вы чуть спуститесь на землю и о заводе будет побольше…

Ван Стипхоут: — Я не сме-е-ею вас задерживать, ра-зуме-е-ется, необходимо совещаться, вникать, но что ка-са-а-ается данной темы, товарищ директор, то как раз сейча-а-ас следует пасса-а-аж…

Директор: — Нет, пожалуй, в другой раз.

И Рене почти одновременно с директором: — Пожалуй, в другой раз.

И вот уже Рене и Ван Стипхоут с достоинством проходят секретариат, у них вид людей, обсудивших важное дело и сверх того еще обремененных важным поручением, они охотно бы задержались, рассказали об этом важном поручении, хотя бы о той его части, что не столь секретна, но они не могут, они бегут, едва успевая кивнуть доктору Сикоре и товарищу Пухлой:

— Мерси за кофе.

И вот они у завхоза — ну как, братец, съел?

Рене: — Товарищ директор нам только что сказал, что он обо всем с вами договорился.

Жуффа: — Так точно, все в порядке. Можете поселяться вместе, только сперва уговорите Годковицкого перейти к Тршиске или Тршиску к Годковицкому — иной возможности пока не вижу…

[17] РЕШЕНИЕ СТОИМОСТЬЮ В 79,75 ЧЕХОСЛОВАЦКОЙ КРОНЫ

После ухода Рене и Ван Стипхоута директор задумывается.

А может, и хорошо, размышляет он, что редактор пишет о театре, а составитель хроники — о солнце, похожем на обещание. Обстановка на заводе хоть и любопытна, но довольно неясна. Она может измениться в лучшую сторону, но может и в худшую — и что тогда?

До сей поры все шло как по маслу, но не привело ли это их к некоторой беспечности? Не потеряли ли бдительность те, которыми он, директор, руководит, да и те, что руководят им, директором? Не стал ли беспечным и он сам?

Шутка ли, сколько проблем навалилось сразу!

Удвоить производство! Сперва предполагался прыжок с 50 000 приемников на 100 000, но в сентябре министр добавил еще 10 000. Мол, наверху все одобрено — протестовать бесполезно. Директор просил увеличить план производства работ, но сказали, что и это решено: план незыблем — число рабочих можно увеличить в самых минимальных размерах. Выход один: снижать трудоемкость! Конечно, со временем наладят штамповку соединений — но когда? Да и трудоемкость тоже нельзя снижать до бесконечности. И как тут быть, если и ему, директору, хочется выглядеть хорошим в высших инстанциях? Все принял. Набрался духу — и принял.

Но быстрый рост производства требует перестройки всей технологии: завод переходит на поток. И тут нужна не меньшая смелость, чем при увеличении плана. Без новой технологии производства не удвоишь. Но возможно ли сразу и удваивать его, и вводить новую технологию? А там чем черт не шутит… Этих двух огромных задач и на целый год бы хватило, а тут еще немало других задач, помельче, но главное — третья задача. В первом квартале надо закончить выпуск «Манеса», в апреле месяце он должен сойти с конвейера, как говорится на производственном жаргоне, и тут же после него взойдет на конвейер новая модель: уже с сентября они освоят выпуск новых типовых вариантов. Новая модель сконструирована и технологически разработана на месте — это первое собственное детище «Теслы Орава», до сей поры выпускавшей изделия, испытанные на других заводах. Разумеется, новая модель связана с предыдущей, и по возможности самым тесным образом — потому-то приемник и называется «улучшенный «Манес». Новые названия: «Ораван», «Кривань», «Мурань» — придуманы лишь затем, чтобы ублажить торговую сеть — там и слышать не хотят больше о старом названии. Но если бы дело было только в одном названии! Когда завод на ходу, каждый о двух головах. А особенно эти удальцы из опытного цеха! Накрутили столько изменений, что приемник и на «Манес» вовсе перестал походить. Кой-какие изменения неизбежны — давление рынка, развитие телетехники. Например, двенадцатиканальный переключатель, или, как его называют в производстве, ВЧ-блоки. Сконструировали его и в Страшницах, и в Пардубицах. А этим удальцам собственный подавай — третий переключатель в республике! Он категорически запретил им эти фокусы. Пускай выберут один из готовых переключателей — страшнинский либо пардубинский, и дело с концом. Начальник опытного производства выбрал страшнинский, но, когда ПТК был уже пущен в работу, главный инженер неожиданно высказал мнение, что пардубинский лучше, пришлось перестраиваться. А время идет, его не остановишь.

А вообще, хотят ли в Страшницах или Пардубицах, чтоб «Тесла Орава» добилась успеха? Ведь тем, что она приступает к выпуску своей собственной марки телевизора, да еще в таком количестве, она явно вступает в открытый бой за республиканское первенство, а со временем, возможно, достигнет и монопольного положения. Конечно, успеха «Тесле Орава» ни в Страшницах, ни в Пардубицах не желают. И всячески дают почувствовать, что она зависит от них. Инженеры, что ездят туда, жалуются, что не получают необходимой информации или получают ее с опозданием…

Он, директор, считался когда-то докой по части планирования. И для этого нового телевизора он лично спланировал кривую «нарастающего выпуска»: двухмесячную. Но когда обнаружил, что новее изделие отличается от «Манеса» больше, чем предполагалось, кривая показалась ему короткой — а как ее удлинишь? Начать выпуск раньше положенного срока? Опытники и так затратили много времени. Хотя формально они и закончили разработку модели, но фактически все еще продолжали свои эксперименты — опытный образец не был готов даже к исходу 1959 года. Этого нельзя было допускать: слишком мало времени оставили технологам, а это к добру никогда не приводит. И отложить выпуск нового телевизора тоже нельзя. Директор ничего не имел бы против, если бы «Манес» выпускали хоть до июля — торговая сеть уж как-нибудь смирилась бы с этим. Он даже поручил своему заместителю по технике потихоньку прощупать почву в этом плане, но его сведения безнадежны. Кончина «Манеса» и рождение «Оравана» должны прийтись на один и тот же день и на один и тот же час: все заводы-смежники, а их не перечесть, уже приноровились к этому сроку, к этому дню у них приурочены всяческие перестройки — стало быть, нет пути к отступлению. Производство нового ПТК сорвалось. Выпуск его опытной партии должен был развернуться к 15 февраля, но из-за трудностей с материалом начался только 1 марта. Это отодвинуло производство переключателя на 20 марта. А на 15 марта был назначен выпуск опытной партии всего приемника. Но возможно ли это без переключателя? Начало выпуска перенесли на 23 марта. И вместо предусмотренных 200 аппаратов остановились на 50. Маловато, конечно. Кривую «выпуска» не только не удалось продолжить, она еще и сократилась. Нередко такая кривая мстит за сокращение и в конечном счете уже сама удлиняется: остается только надеяться, что такого сейчас не случится. И еще одно: «Манес», позволявший столь превосходно выполнять план, должен был бы и на финише оказаться достойным своей репутации и сойти с производства в точно установленный срок. А для этого потребовались руки каждого работника до единого, никого нельзя было освободить для испытания «Оравана». И потому испытание «Оравана» поручили ученикам! Столько трудностей всплыло на поверхность — а тут еще ученики! Не было ли это ошибкой? «Да ведь ребята нам все запороли. Они, конечно, из кожи лезли вон, но все равно запороли», — доложил ему главный инженер, когда выяснилось, что приемники, изготовленные в опытном цехе, пошли в брак. Главный инженер и другие работники, оживляя приемники, проводили в опытном цеху ночи напролет — так неужели, же в неполадках, которые они устраняли, повинны были только ученики? Наконец эти 50 аппаратов с грехом пополам заработали. Но серийное производство — нечто другое, чем эта партизанщина по оживлению опытной партии. Они оказались перед лицом основного решения — пустить ли «Ораван» в производство или повременить? Однако запасы материалов для «Манеса» полностью исчерпаны. А 15 апреля необходимо уже начать поставку первых «Ораванов». Все так, но ведь нам не впервой действовать в боевой обстановке! Разве в минувшие два года мы не совершали чудес? И здесь должна быть удача! Решено — завтра, 8 апреля, в производство будет пущено…

На столе директора звонит телефон.

Голос в трубке: — Товарищ директор, приходите, пожалуйста, посмотреть. С минуты на минуту сойдет с конвейера увенчанный цветами последний «Манес»! За ним следует полный поддон конфет!

Директор: — Поздравляю! Бегу к вам!

Снять пенки газетчик Рене опаздывает. Никто не оповещает его о славном мгновении — о нем он узнает лишь на следующий день. Но отразить в газете подобные вещи никогда не поздно. Свою первоначальную ошибку — игнорирование производственной тематики — он, пожалуй, изжил раз и навсегда. Ежедневно обходя конвейеры, он определяет, как выполняется план. В каждом номере у него статьи о производстве! Когда вышел прошлый номер, он сидел в конце своего стола, в упор смотрел на товарища Пандулову, читавшую за письменным столом, благоухающий свежий экземпляр заводской газеты, и, конечно, ждал, что она непременно похвалит его.

Товарищ Пандулова: — Гм-гм. Весь завод смеется над вами.

Рене: — Это почему же?

Товарищ Пандулова: — Вы здесь пишете: «В ближайшем номере мы, несомненно, сможем — с помощью товарищей, которые вопреки трудностям успешно завершили испытания, — ознакомить вас с одной из удачных фаз перехода к серийному выпуску».

Рене знал, что испытания окончились бесславно, но полагал, что в этом нет ничего особенного. Он здесь уже три месяца и за это время не раз убеждался, что завод, хотя и переживает подчас трудности, всегда преодолевает их и работает дальше. Освоил он и верный журналистский прием: о трудностях надо упомянуть в начале или в середине статьи, но в конце обязательно должен быть happy end или хотя бы оптимистическая перспектива. Он нарадоваться не мог, что уже знает толк в производстве и наловчился о нем писать. Не меняет же завод как раз сейчас ему назло свое лицо? Нет, пожалуй, нужды писать о заводе каким-то иным образом. Рене и в мыслях не допускал ничего подобного — ведь все, кто снабжал его информацией, разговаривают с ним в том же духе, что и прежде.

Правда, Тршиска как-то бросил Рене: — Зайди к нам, Иван, возьмешь интервью у главного технолога и у главного конструктора, увидишь, что там за бардак.

Но Тршиска горазд обо всем так говорить, ему и верить особенно не стоит.

Однако в конце концов Рене внял его советам и пошел потолковать с главным конструктором и главным технологом. Да, конечно, услышал от них Рене, помощь учеников не оправдала их надежд, но все же не следует всю вину сваливать на ребят, напротив, нужно положительно оценить их старания и готовность помочь.

Рене так и сделал — оценил положительно. А еще что нужно оценить положительно?

Оказывается, самым светлым моментом в подготовке опытной партии была взаимопомощь, только благодаря ей, дескать, и удалось преодолеть все трудности.

Итак, нужно положительно оценить взаимопомощь!

Главный конструктор и главный технолог явно побаивались печатного слова и потому дурачили Рене как могли. А ничего не подозревавший Рене усердно записывал все, что ему говорили.

— Нельзя забывать, что опытная партия для того, собственно, и существует, чтобы определить и устранить трудности, на других предприятиях вообще испытания не проводятся, и недостатки всплывают уже при выпуске продукции, что, конечно, чревато несравнимо большими осложнениями, — морочил журналиста главный технолог.

— Вместо взаимных обвинений, канувших в прошлое, теперь пришло, даже невзирая на ошибки (в конце-то концов, errare humanum est[30]), взаимное понимание, перед всеми нами была единственная цель: получить последний телевизор опытной партии на последнюю операцию, и нам это удалось, — заливал и главный конструктор.

Рене и это записывал, и чем больше была ложь, тем больше она ему нравилась.

— Я лишь пересказал то, что мне сообщили, — оправдывается Рене, узнав, что весь завод над ним потешается: ведь из пятидесяти телевизоров действующими оказались лишь несколько.

А товарищ Пандулова: — Гм-гм.

А что еще она может сказать Рене по этому поводу? Ведь и она говорит только то, что слышала от других. Откуда ей знать, как дела обернутся.

А неделю спустя Рене снова садится в лужу. Его новая содержательная статья посвящена «сходу» с конвейера «Манеса» (кстати, он упоминает здесь и о поддоне, полном конфет, и даже о том, что последний «Манес» был под номером 92 830) и «нарастающему выпуску» новой модели. В статье приводится мнение и молодого технолога, сетующего на то, что конструкторы все еще продолжают усовершенствовать приемники, тогда как производство уже идет полным ходом. Однако, по словам конструкторов, дело касается важнейших изменений, например перемещения конденсатора. Рене цитирует даже оригинальную сентенцию главного конструктора по этому вопросу: «Мы не можем быть бюрократами, для нас качество — прежде всего». А в конце статьи Рене опять-таки не забывает пообещать скорый happy end: «В следующем номере мы ознакомим вас с дальнейшим ходом работ и несомненно сможем сообщить, что множество проблем решено и первые приемники уже прошли весь марафон от начальной операции до экспедиции…»

Но оптимистическая перспектива, начертанная Рене, снова оказывается мыльным пузырем. Ни один приемник не работает! Собственным глазам поверить трудно! В самом деле, только он подумал, что стал разбираться в вопросах производства, как тут же снова убеждается, что ничего в них не смыслит: завод и впрямь меняется день ото дня. Он словно превращается в волшебный горшок, который знай себе варит и варит… Производство идет полным ходом — разве остановишь его, люди ведь должны ходить на работу, а раз ходят, должны и работать. Музыка играет, конвейер движется, что ни минута — с конвейера Д сходит один телевизор, он еще не упакован, да и стоит ли его упаковывать, если он, как и все прочие, с браком. У конвейера, у стен цеха, в коридоре, в уголках складских помещений — всюду горы бракованных телевизоров. Эти скопища, на которые натыкаются все, кто растерянно снует взад-вперед, прозвали «кладбищем». Кладбище непрерывно растет — бракованных телевизоров уже сотни. Им бы уже давно быть в магазинах, а они все еще здесь. План не выполняется — да и как его выполнишь? — а завод, подобно волшебному горшку, знак себе изрыгает телевизоры — разве теперь его остановишь?

На сей раз Рене нечего опасаться, что его высмеют, и смеяться-то особенно некому, для смеха ни у кого нет времени. Народ бранится, спорит. Никому, равно как и Рене, не хочется верить, что подобное возможно. Они убеждены, что где-то произошла какая-то смешная ошибочка, и если эту ошибочку удастся найти и исправить, то удастся предотвратить и катастрофу. Никто, правда, не ищет ошибочки у себя, этого еще не хватало, эта ошибочка ведь попахивает кутузкой, и кто первый признается в первой ошибочке, первым может и угодить в нее. Но чем меньше охоты искать ошибочку у себя, тем трудней ошибочку выявить. Хотя бы потому, что ошибочка не одна, их много, каждый, если бы поискал у себя, какую-нибудь бы да выкопал, и из этих ошибочек вместе получается одна большая общая ошибка.

А что, интересно, думает по этому поводу товарищ директор? За сведениями Рене отправляется к доктору Сикоре.

Доктор Сикора: — Директор в командировке в Румынии.

Рене: — И он уехал при такой ситуации?

Доктор Сикора: — Да нет, почему же. Отпраздновал выпуск последнего «Манеса» и отбыл, когда все еще было в порядке.

Рене: — А как долго он пробудет в Румынии?

Доктор Сикора: — Приедет в последних числах апреля.

Рене: — Вот уж удивится!

Доктор Сикора: — Да, не без того.

Директор Поспишил возвращается из Румынии 24 апреля, и надо заметить — удивление его не столь велико. Кое-что он предвидел еще после истории с опытной партией, а кое о чем информирован по телефону. Больше всего удивляет его, почему не были приняты почти никакие меры. Искали ошибочку, что правда, то правда, денно и нощно искали ее, но при том не заметили, что это не просто ошибочка, а что из многих ошибочек уже сложилась одна большая ошибка. Тут тебе мало ковыряться только в телевизоре, тут необходимы самые решительные меры. Сразу же, 25 апреля, директор останавливает волшебный горшок, то бишь производство, и отдает приказ заступить к конвейеру комплексным бригадам. Из вспомогательных секторов отзываются 42 техника и инженера с целью скорейшего устранения дефектов нового изделия.

Конвейеры уже не изрыгают бракованных телевизоров. Но что директор не в силах остановить — так это время. Пока женщины возле замерших конвейеров вяжут, пока инженеры и техники устраняют дефекты, время бежит, и дефицит в плане изо дня в день растет.

Рене, например, устанавливает, что на 12 мая долг завода государству возрос до 3352 «Ораванов» стоимостью в 6 000 000 чехословацких крон.

Директор предпринимает дальнейшие меры.

В гостиной своей квартиры Рене встречает новых жильцов: они из группы инженеров и техников, приехавших на месяц по договоренности из «Теслы Страшнице».

И так же, как и директору, Рене эти меры кажутся радикальными. Дефекты нового изделия удается-таки устранить. Несколько телеприемников испытываются на местах по трассе Острава — Брно — Нове-Место — Тренчин — Жилина. По поступающим сведениям, телеприемники повсюду работают безотказно. И выполнение плана, словно само по себе, начинает постепенно налаживаться.

Директор облегченно вздыхает: чем черт не шутит, может, еще и наверстаем упущенное! Откладывается отпуск в масштабах всего завода, покрывается дефицит. Администрация, ОЗК КПС, ЗК РПД и ОЗК ЧСМ[31] обращаются с совместным призывом к коллективу покрыть его, и призыв подхватывается.

А Рене что? И Рене снова переходит в статьях на более бодрый тон.

Однако радость преждевременна. Плановые показатели снова снижаются. А если порой и повышаются, то ненадолго: не успеешь оглянуться — снова спад. В телевизорах обнаруживаются новые дефекты. К счастью, отправка изделий еще не началась — хотя и полагалось бы ей начаться.

Наконец 26 мая все технические неполадки, похоже, устранены, и завод готов приступить к серийному выпуску продукции. Директор дает указание постепенно отзывать инженеров и техников с производственных участков на прежние рабочие места. Настало время, когда их способности завод предпочитает использовать по прямому назначению. Коллектив опытников выступает с инициативой создать пост «технической чести». До тех пор пока не нормализуется производство, рабочие и техники на этом посту в свободное от работы время будут отлаживать бракованные телевизоры, лежащие на «кладбище».

Да, вот он, наконец, способ предотвращения кризиса, думает Рене. Однако что это? Дефицит вновь возрос, А штука в том, что, пока решались технические проблемы, снизилась технологическая дисциплина на конвейерах. И дисциплина вообще. По всему заводу. Одна смена выполняет план, другая его срывает. Люди спорят, перебраниваются.

И директор начинает понимать, что вздыхать с облегчением было пока рановато.

На завод прибывает комиссия из министерства и 30 апреля по причине низкого качества отбраковывает у них 410 телеприемников, считавшихся пригодными к отправке. Дефицит в этот день исчисляется уже 8892 приемниками стоимостью в 17 712 864 чехословацкие кроны. А из числа изготовленных 2908 штук могло быть отправлено к покупателю лишь 1626.

К тому же еще и Госбанк досаждает директору — 1 июня отказывает заводу в кредите: рабочие и служащие лишаются зарплаты.

А дефицит непрерывно растет, Рене это знает. А трудовая дисциплина непрерывно падает. Директору приходится проглотить и следующую пилюлю — дать оценку сложившейся обстановке приезжают работники Министерства машиностроения и эксперты из «Теслы Братислава».

9 июня положением на заводе заинтересовывается РК КПС в Дольнем Кубине.

13 июня от РК КПС приезжает комиссия в составе 6 человек и составляет отчет.

А дефицит непрерывно растет. Каждый день недосчитываются 200—300 приемников, Рене и это известно, причем недочеты постепенно обнаруживаются во всем. Не только в конструкции или технологии. Не только в плохом снабжении или плохой трудовой дисциплине. Поговаривают и о том, что некачественны и комплектующие детали. И измерительные приборы, дескать, ни к черту не годятся. Проносится, например, слух, что невозможно отладить производство еще и потому, что паяльники скверные.

28 июня директор узнает, что на имя тружеников «Теслы Орава» пришло письмо бюро РК КПС. Письмо призывает коллектив завода смело и решительно указывать на недостатки и во всеуслышание называть виновных. Но если труженики и впрямь разовьют свою активность, не ухудшится ли обстановка на заводе еще больше? В этом опасении директор и другие руководители завода единодушны. Поэтому с содержанием письма коллектив завода предпочитают до поры до времени не знакомить.

А дефицит продолжает расти: в какой день на 40 телевизоров, в какой — на 400. Рене узнает и о том, что стремление любой ценой выполнить план дает уже первые отрицательные результаты: на завод пришло первое письмо возмущенного потребителя, вслед за ним и другие. Валент Сестриенка из Земянских Костолян пишет: «Разве допустимо, чтобы я на своем рабочем месте добивался высоких производственных показателей, а при этом получал негодную продукцию от других?»

А дефицит растет.

И лишь одна смена, на одном-единственном конвейере, словно по мановению волшебной палочки, с 5 июля начинает давать план. Мастером смены назначен некий Талига. Вот чудеса, диву дается Рене, никто плана не выполняет, а Талига выполняет. Диву дается и директор.

— Черт его разберет. — делится с Рене начальник производственного цеха Муха, в непосредственном подчинении которого работает Талига. — Он еще два года назад был мастером, но за грубое обращение с людьми пришлось снять его с должности. Работал механиком. Теперь его опять поставили мастером, и вот те на — у него одного все ладится. Может, оттого, что не позволяет людям лодырничать. Сам обо всем хлопочет. Еще до пуска конвейера запасается необходимым материалом.

Может, и вправду дело в дисциплине, размышляет Рене. Обстановка боевая, поэтому, может, и дисциплина нужна военная? Мягким людям не под силу навести порядок, а вот грубияну Талиге это проще простого.

Да, обстановка и впрямь боевая, размышляет директор. Недодано 12 000 штук, и к нам едет сам генерал — министр легкой промышленности Ржадек.

Ржадек, в прошлом солдат, действительно приезжает 6 июля, на следующий день после того, как Талига стал давать план, и просит директора представить ему лишь самые основные сведения.

Сколько у тебя народу, спрашивает он главного инженера. Пятьдесят. Всех пятьдесят в производство! Но на этот раз не в качестве технической помощи. На этот раз все назначаются на обычные производственные должности. На должности мастеров. Или обыкновенных ремонтных рабочих. С полной ответственностью. И вплоть до отзыва подчиняются они исключительно одному начальнику производства. Начальник производства, сколько тебе нужно людей сверх того? Тридцать. Порядок. Приедут с других предприятий «Теслы». Сколько продолжается наше совещание? Уже два часа. Достаточно, товарищи.

«А разве не могли бы мы к этому решению прийти сами?» — размышляет директор после отъезда министра. Пожалуй, могли бы — если бы на проблемы болта и гайки взирали с большей дистанции. Но кто знает, что было бы, взирай мы именно так.

А Рене, заглянув назавтра в какую-то бумагу на столе у доктора Сикоры, обнаруживает финансовый баланс вчерашнего короткого, но столь важного совещания. Израсходовано на нем было 6 бутылок пива, 4 бутылки минеральной воды, 200 гр. кофе, 2 баночки сардин, 1 кг сахару (останется про запас!) и 1/4 кг хлеба. Итого на 79,75 чехословацкой кроны.

[18] CAFÉ[32]

Как бы ни волновали Рене и Ван Стипхоута личные переживания, они не могли оставаться равнодушными к тому, что происходило вокруг. Отправляясь в глубинку, на производство, друзья в душе полагали, что они лишь изображают из себя этаких искателей приключений, что на самом-то деле производство — дело невыносимо скучное и что, конечно же, его придется по возможности разнообразить — а производство, как ни странно, оказалось исполненным приключений. Разумеется, особенно насыщены приключениями эти бурные события для других, они двое обретаются скорей где-то на окраине событий, чем в эпицентре. Однако не за их пределами, отнюдь нет!

Рене выпускает один за другим номера заводской многотиражки и все пристальней следит за тем, чтобы снова не стать мишенью для всеобщих насмешек. И все-таки он еще не научился остерегаться лгунов-лакировщиков. Да и как ему научиться, когда он и сам лгун-лакировщик.

А там кто знает? Может, если бы ему показали письмо бюро РК КПС о необходимости писать обо всем открыто и критично…

Но этого письма не показали даже ему. А уж когда завод преодолел самое худшее, когда благодаря вмешательству министра основные проблемы, казалось бы, отпали и серия «Ораван», закончив свой короткий, но бурный жизненный путь, уступила на конвейерах место своим родным братьям — «Криваню» и «Мураню», кому же теперь предоставляется в газете слово? Да все тем же лгунам-лакировщикам, которые втирали очки Рене и до этого. То ли не везет ему, то ли по глупости — кто знает… К кому он обращается с просьбой написать статью? Конечно, к тем, кто больше всех любит писать и лучше всех это делает. А это именно они, и никто другой! Даже почерк — и тот у лгунов-лакировщиков, лучший на заводе.

А что поделывает наш Ван Стипхоут? И он не остается в стороне от великих событий. Он важно прохаживается по заводу, степенно, с достоинством, хотя прохаживаться с достоинством — вещь для него не очень простая. Тело его как бы переламывается под прямым углом. Сутулость спины ему еще удается с грехом пополам как-то скрыть, но верхняя часть туловища, перегибаясь от пояса, устремляется по наклонной вперед. Оттого-то зад у него такой оттопыренный. Да и жесты его не исполнены достоинства — он то размахивает руками, то закладывает их за спину, а то, увидав знакомого, разводит готовые к объятию руки в стороны. А что при этом выделывает бровями! И конечно, одевается тоже не сказать чтоб достойно — чересчур пестро. Брюки все еще, даже о сю пору, вельветовые, коричневые или серые, из-под них торчат черные мокасины. Но он уже в свитере, свитер тузексовый, красный, либо вместо свитера — когда Ван Стипхоут без пиджака — ярко-голубой или белый жилет. А если в пиджаке, то пиджак черный или яркий, кричащего рисунка. На улице, правда, плащ-болонья скрывает этот цветник, но тогда предстает глазу другое: из-под ярко-зеленого плаща выглядывает охряно-оранжевый шарф, а на голове французский берет, хотя и черный, да броский. Но даже если Ван Стипхоут и не покажется кому-то степенным, по заводу он прохаживается все-таки степенно и достойно, и на то есть у него основания.

Министерская комиссия, которая должна была проанализировать ситуацию и доискаться причин, ее вызвавших, установила, что на заводе работает производственный психолог, и попросила у него тоже дать письменное заключение.

Ван Стипхоут достойно прохаживается по заводу и, если кто окликнет его, говорит:

— Извините, в другой раз охотно уделю, но сейчас работаю над отчетом для министерства, дело срочное, вопрос весьма щекотливый…

И действительно, вопрос весьма щекотливый… А ну как в этой связи установят, что он, Ван Стипхоут, вообще не имеет права заниматься тем, чем занимается? Сколько прекрасных разработок он сделал, основываясь на беседах с работниками и на собранных письменных тестах! Например, «Заметки по поводу понедельничной утомляемости»: «Предлагаю обязать мастеров и начальников участков неназойливо, тактично и со знанием дела направлять внимание работающих женщин на то, чтобы они заботились о своем ночном отдыхе в канун напряженного трудового дня и следили — в собственных же интересах — за своим здоровьем». Или «Эстетическое воспитание в профучилище, его значение и задачи»: «Ввести факультативные лекции по эстетике и истории искусств… Этот курс ляжет в основу бесед о книгах… С результатами наблюдений мы ознакомим комитет Союза словацких писателей, дабы писатели могли, не злоупотребляя данными, использовать их в своем творчестве… Моменты, не касающиеся непосредственно литературных проблем, в сообщение для Союза словацких писателей включены не будут… Сообщение огласке не подлежит». Подобного рода разработки, гордо подписанные Ван Стипхоут, производственный психолог, он передавал товарищу Ферьянцу. Товарищ Ферьянец и многие другие (среди них, конечно, и сам директор), в чьих руках оказывались эти сообщения, не задумывались над правомочностью этой подписи — то ли вникать не хотелось, то ли просто времени не было, впрочем, нет, они наверняка знали о ее неправомочности, но закрывали на это глаза, пусть подписывается как угодно, лишь бы написал хронику, а в ней прославил бы их. И Ван Стипхоут почивал на лаврах, решив, что все идет без сучка без задоринки и что ему ничего не грозит. И только вмешательство министерской комиссии отрезвило его. Конечно, у нее иной взгляд на вещи, и, наверно, более строгий, ведь и миссия-то у нее вполне определенная — не хватает еще, чтобы и его каким-то образом приплели к тем, кого, возможно, будут наказывать; хотя он ничуть не виновен во всей этой кутерьме, однако и его могут наказать за то, что в столь тревожное для завода время подписывался так, как ему не полагалось по штату.

И вот Ван Стипхоут отшлифовывает в мыслях ловкое начало своего отчета для министерской комиссии:

«Уважаемые товарищи, по всей вероятности, я не настолько компетентен, чтобы исчерпывающим образом, как подобало бы производственному психологу, ответить на ваши вопросы и осветить весь комплекс причин, мешающих выполнению намеченных задач. На заводе я нахожусь в шестимесячной писательской командировке, целью которой хотя и является изучение «психологии конкретных людей и их духовных взаимосвязей, их отношения к работе, к осуществлению ими же самими коммунистического идеала, равно как и их бессознательных действий, тормозящих движение к этой высокой цели, чему виной отживающие свой век формы общественного бытия», как говорит… (имя автора цитаты Ван Стипхоут придумает позже), однако моя миссия специфическая и так или иначе связана с литературой…»

«Вот в таком разрезе, и они меня черта с два достанут», — рассуждает Ван Стипхоут, и в уме уже смело начинает развивать идею будущего отчета.

В такой глубокой сосредоточенности приходит Ван Стипхоут и в общежитие. Рене появляется чуть позже. А уж потом закатывается и Годковицкий.

— Ррреббята…

— Извини, голуба, — говорит Ван Стипхоут, — творю отчет для министерства, не могу уделить…

Годковицкий: — Яя ввам, ддруги, ххотел ттолько ссказзать, что ммне ппредложили мместо вв Ббратиславе!

Ван Стипхоут: — Что-о-о?

Ван Стипхоут вмиг забывает об отчете.

И Рене настораживается — ведь уж было казалось, что проблема их совместного проживания не разрешится никогда, а тут вдруг…

Рене: — Какое место?

Годковицкий: — Вв Упправлении ссвязи, ммогу пприступить ххоть ссейччас, ффакт!

Оказывается, Годковицкий, который уже давно говаривал: «Ттут ммне оччертело, ддруже, ттут ннет нни оддной сстоящей ббабы!», обнаружил в газете «Праце»[33] объявление Управления связи и, ничего никому не сказав, написал туда, предложив свои услуги. Сегодня он получил положительный ответ. Более того, Управление связи готово предоставить ему и временное жилье.

Правда, Рене и Ван Стипхоут отлично понимают, что ликовать рано; Годковицкий, конечно, счастлив, что так ловко нашел в Братиславе место, но этим счастьем может вполне и ограничиться. А не останется ли вот такой вполне «осчастливленный» Годковицкий и впредь спокойно жить и работать здесь, в Нижней? Ей-богу, такая угроза весьма реальна.

— Яя ттуда, ппожалуй, нне ппоеду, введь нникого в Ббратиславе нне ззнаю, — смеется инженер Годковицкий. Похоже, он вовсе не горит желанием переезжать в столицу, заселенную одними незнакомыми индивидуумами, покидать столь уютный, хотя и лежащий за спиной у бога, уголок земли, где он уже знает таких блестящих молодых людей, как Рене и Ван Стипхоут, которые так ласково глядят на него и так внимательно слушают.

И в самом деле, Рене и Ван Стипхоут глядят на инженера Годковицкого ласково и слушают его внимательно, ибо чувствуют: если они хотят жить вместе, то даже малейшее невнимание с их стороны может теперь запороть все дело.

— Братислава! Да ты знаешь, что такое Братислава? — восклицает Ван Стипхоут. — Там тебе и знать никого не надо: каждый тебе что отец родной! И женщины позаботятся, царь, накормят, присмотрят!

И Рене кивает головой: — Факт!

Годковицкий слушает, но ему почему-то не хочется верить, что Братислава такой уж сказочный город. Сам не знает почему, а не хочется верить. Но вот, кажется, догадывается!

— Аа ттогда ппочему ввы зздесь?

— Не были бы, если б не надо было, — говорит Рене.

— Ввам ннадо? — удивляется Годковицкий. На эту тему еще никогда не заходила речь. И подумать только, до чего животрепещущие темы можно обсуждать в Нижней; в нем все больше растет желание вообще отсюда не двигаться. — Аа ппочему ввам ннадо?

Ван Стипхоут: — Нас послали.

На такие вещи Ван Стипхоут мастер, Рене должен это признать.

Создать впечатление, будто выполняет особо секретное задание, и повсюду на это намекать, Ван Стипхоут умеет так искусно, что многие уже не только его воспринимают в этаком плане, но и Рене — ведь их водой не разольешь. А недавно, когда Ван Стипхоут в качестве психолога расследовал дело ученика Пафчуги, подозреваемого в краже электронной лампы, это впечатление и вовсе выразилось в виде надписи на стене уборной: «ВАН СТИПХОУТ И РЕНЕ — СТУКАЧИ!» Да и теперь Ван Стипхоуту удается произвести желаемое впечатление — инженер Годковицкий смотрит на него с уважением:

— Ппослали? Ффакт?

Рене: — Факт, друже!

Годковицкий: — Аа ккто, ддруже? Ии ддля ччего?

Ван Стипхоут: — Надеюсь, соображаешь, что о таких вещах не распространяются, друже! Укроти, царь, подави! Одним словом, мы здесь потому, что надо!

Рене: — Но скоро и мы вернемся в Братиславу.

Годковицкий на глазах оживает. В типовой испытательной камере, где он работает, у него нет возможности вести разговоры на таком высоком уровне. Ни о чем другом он так не мечтает, как остаться с Рене и Ван Стипхоутом и продолжать эти возвышенные, заряженные энергией и окутанные тайной разговоры. Но именно потому он и должен уехать. Ведь если ему остаться здесь, а они, как говорят, вскоре уедут в Братиславу, как же он потом до них доберется? Случай, какой ему выпал сейчас, так легко не подворачивается, нельзя его упускать, даже если ему и придется первым уехать в Братиславу и там, возможно, до поры до времени поджидать своих необыкновенных друзей. Рене и Ван Стипхоут на лице Годковицкого прочитывают досконально, до мельчайших деталей, весь ход мыслей, который тяжело, но четко проворачивается в его мозгу, радуются этому ходу и именно ему-то и стараются дать ход. Между прочим, они тоже к нему привязались. И, между прочим, на обманывают, когда говорят:

— Приедем, царь! Приедем к тебе.

— Ии ссходим в ббордель? — Инженера Годковицкого охватывает прямо-таки праздничное чувство.

— Борделей уже нет, — с грустью в голосе замечает Рене.

Ван Стипхоут: — Други, ну-ну, други!

Рене: — Но мы наведаемся с тобой в один квартал, где есть определенного рода женщины.

Годковицкий: — Шшлюхи?

И он закатывается таким смехом, каким еще никогда не закатывался. И на Рене с Ван Стипхоутом нападает приступ смеха. Они смеются так еще и потому, что на гогочущего Годковицкого всегда забавно смотреть. А когда кто-то смеется вместе с Годковицкий, Годковицкий думает, что он отмочил что-то ужасно смешное, и смеется еще пуще, и смотреть на него еще забавней. Но Рене вдруг становится серьезным:

— Стоп, так легко это у тебя не пройдет!

Становится серьезным и Годковицкий: — Ччего?

И Ван Стипхоут серьезнеет. Он ждет какой-нибудь блистательной мистификации со стороны Рене, но у того на уме вещь абсолютно реальная:

— Завод тебя не отпустит!

Ван Стипхоут: — Это факт, друже!

Как Рене, так и Ван Стипхоуту от товарища Ферьянца и товарища Пандуловой доподлинно известно, что руководство приняло решение не отпускать с завода ни одного человека вплоть до окончательного преодоления кризисной ситуации — и прежде всего это касается инженеров и техников. Да и какая была бы в том логика: сам министр хлопочет, чтобы на завод пришло подкрепление, отыскивает инженеров по чешским предприятиям, в то время как собственных инженеров завод не удерживает и отпускает на все четыре стороны? Но Рене и Ван Стипхоут жаждут поселиться вместе, и завод мог бы, пожалуй, предоставить им такую возможность, но, увы, не предоставляет, и потому они вынуждены, при всем их уважении к кризисной ситуации, добиваться этого собственными стараниями.

Рене: — Единственно, если бы у тебя была какая-нибудь болячка, которую лечат только в Братиславе, тогда тебя, может, и отпустили бы!

Ван Стипхоут: — Факт, друже! У тебя ничего такого не имеется?

Годковицкий: — Нничего, ддруже, ннету! Яя зздоров, ддруже!

И тут же взрывается смехом здорового человека.

— Это ужасно, друже! — смеется и Ван Стипхоут. — Был бы хоть маленький катар! Язвенный катар, царь! Но ты здоров! Абсурд, до чего ты пышешь!

И Рене смеется. А что ему еще остается! Ни он, ни Ван Стипхоут ничего тут не могут придумать. Что ж, по крайней мере не придется им краснеть за то, что в сложную для завода минуту откомандировали с трудовой вахты инженера — героя труда.

Годковицкий: — У мменя ттолько этто ссамое! Ддругого нничего, ффакт!

Что «это самое»? Годковицкий вытаскивает из бумажника медицинское направление в педиатрическую клинику для терапевтического лечения заикания. И это называется ничего? Так и быть, придется уж испытывать угрызения совести по поводу того, что откомандировали одного инженера! Еще в тот же день Рене и Ван Стипхоут пишут от имени Годковицкого заявление, в котором настоятельно просят освободить его от занимаемой должности, обосновывая просьбу прилагаемыми медицинским направлением и справкой с нового места работы в Братиславе. И сила слова, как водится, ломает все преграды: завод отпускает Годковицкого.

В скором времени они прощаются. Через час у Годковицкого отходит поезд, он смеется, но ему невесело.

— Первое, что сделаешь в Братиславе, — подцепишь какую-нибудь чувиху, — говорит Рене, чтоб подбодрить его.

— Ффакт, ддруже? — не верит Годковицкий. — Нни оддна мменя нне жжелает. Ббабы ддуры.

— Ну не вешай, голуба, не вешай! — подбадривает Годковицкого и Ван Стипхоут. — А ты уж к какой-нибудь кадрился?

— Ккадрился, ддруже. Вв ккино.

— Ну и как? — любопытствуют оба приятеля.

— Отделала меня, ддруже.

— Отделала тебя? Как отделала?

— Ннормально, ддруже, ннормально.

— А ты как к ней кадрился?

— Щщипал ее.

— Знакомая твоя, что ли?

— Оттнюдь, ддруже.

Все трое приятелей гогочут — прямо закатываются смехом.

— А где она сидела? Рядом с тобой?

— Нну ннет! Ввпереди.

— А куда ты ее щипал?

— Ссюда. Вв ббок, — показывает Годковицкий на себе. — Аа оона пповернулась и при ввсех мменя отделала, ддруже!

— Громко?

— Ну ггромко, ддруже, ннормально.

И все трое смеются еще пуще.

— Не бойся, — говорит Рене. — В Братиславе такого с тобой не случится.

— Факт, царь, — подтверждает Ван Стипхоут. — Там щипли себе кого хочешь.

После отъезда Годковицкого Рене переселяется к Ван Стипхоуту. Комната тут же превращается в богемный салон, Ван Стипхоут откуда-то достает серию репродукций, на самых неожиданных расстояниях и высотах друг от друга пришпиливает их к стене. Из подвала тайком они притаскивают несколько матрацев, сооружают в углу нечто вроде мягкого кресла. На шкафу устраивают (увы! — не защищенную от пыли) библиотеку. А на столе доминирующее место занимает все еще недописанное изображение дома посреди буйной растительности. Время от времени Ван Стипхоут берет краски «Манес» и слева или справа от дома еще более усиливает это растительное буйство либо оттеняет на небе обещание грозы или вечера. Но, надо отдать ему должное, он никогда над этим великим творением долго не трудится. Рене тоже охотно бы внес свою лепту в обещание грозы или в буйство растительности — в конце концов, краски «Манес» куплены на его деньги. Но Ван Стипхоут не позволяет. Великое творение все-таки не может содержать в себе два разных изобразительных почерка!

И вот однажды, в минуту их особого творческого парения, открывается дверь и на пороге с фотоаппаратом на шее возникает не кто иной, как поэт-редактор Мартин Кукучка, приехавший ради обещанного репортажа.

— Так вот вы как? Ну добро! Рад! Ведь это я вам все устроил, а то что бы вообще с вами сталось? Помнишь, Рене?

Мартин Кукучка пьян в доску. Целует их. И порисовать не прочь. Рене даже вынужден подавлять в себе чувство ревности: Мартину Кукучке почему-то рисовать разрешается. Если у Ван Стипхоута вангоговский размах, то Мартин Кукучка — пуантилист. Разноцветными точками, скрупулезно, но с особой проникновенностью выводит он обок дома и растительности мостовую — ни на что другое это вроде бы не похоже. Уж если это не два разных изобразительных почерка, размышляет Рене, то что это тогда? Он поджидает, пока они уснут — Ван Стипхоут в своей постели, а Мартин Кукучка, сморенный дорогой, алкоголем и изобразительным творчеством, в матрацном кресле, — встает, густо набирает на кисть карминной краски марки «Манес» и на крыше дома рисует огромную неоновую вывеску CAFÉ. Пусть это и не очень похоже на неон, но по крайней мере цветом подавляет все остальное. Теперь уже и Рене может спокойно уснуть.

Мартин Кукучка и вправду делает репортаж, и репортаж о двух молодых литераторах на производстве и вправду выходит в свет, даже с их фотографиями. Слава наших героев не ведает границ.

Репортаж попадает на глаза и жене известного прозаика среднего поколения, она вспоминает Ван Стипхоута и все прочие обстоятельства, и вскоре Ван Стипхоут получает письмо следующего содержания:

«Уважаемый товарищ Ван Стипхоут… Скажу вам по правде, что к таким манерам я не привыкла и привыкать не собираюсь. Поэтому прошу вас сообщить нам, в каких ежемесячных взносах вы намерены выплачивать сумму в две тысячи крон, которые вы заняли у нас на мотоцикл».

— В ежемесячных взносах, надо же! Какое варварство! — восклицает Ван Стипхоут.

Рене смеется.

Впрочем, и Рене получает письмо. Вернее — они оба его получают. Знакомый поэт-шахтер, ныне отбывающий военную службу в Сушицах, пишет им:

«Товарищи! Что-то заставляет меня петь. Завидую вам. Вы живете вместе? Как вообще проходит ваш трудовой день, есть ли там у вас женщины? Я, как радист, очень симпатизирую женщине, которая держит в руках переменный конденсатор. Судя по статье в газете, у вас имеется контакт с руководством и с рабочими… Хорошо бы увидеть вас в часы трудовой вахты… Бываете ли вы в цехе, среди станков? В своей статье Рене говорит: «Когда уеду отсюда, буду писать по-другому».

Почему он хочет уехать? И почему хочет писать по-другому? Он же и раньше писал хорошо».

Теперь уже Ван Стипхоут смеется.

А Рене, который все-таки кое-что перенял и от товарища Пандуловой, говорит:

— Гм-гм.

[19] РЕНЕ И КЕНТАВР

Хотя у Рене с Ван Стипхоутом комната общая, судьбы их складываются по-разному.

Ван Стипхоуту не удается предотвратить неизбежное. Приемные экзамены в университет на востоковедение его подруга-крановщица сдает успешно. Но так ли уж велика любовь Ван Стипхоута, чтобы и ему подумывать о перемещении своего прямоугольного тела в стольный город Прагу? Нет, ему такое и на ум не приходит. Он просто грустит, что не умеет любить на расстоянии — да если бы и умел, не уверен, будут ли его любить на расстоянии.

— Абсурд, — вздыхает он, — абсурд!

О более глубоком психологическом анализе данной проблемы он не помышляет. Да и зачем? Анализ и так в достаточной мере глубок. Крановщица — пока она еще крановщица — иной раз по субботам все же наведывается к ним. Тогда Рене покидает общую комнату и перекочевывает в ближайший городок Тврдошин, где его интимные отношения развиваются в диаметрально противоположном направлении.

Девушка из домика на площади, выпускница школы Ева, напрасно лелеяла надежду попасть на журналистику, напрасно старалась на приемных экзаменах ответить, как начинается «Манифест». В один печальный день она получает оповещение, что принята может быть лишь через год, а пока, дескать, неплохо было бы ей поработать на каком-нибудь производстве. Читая оповещение и набивая при этом рот большими кусками вкуснейшей яичницы — в этом домике Рене принимают уже не только как поклонника, но и как столовника, — он с трудом сдерживается, чтобы не закричать от радости. Однако не кричит — укрощает себя. И, грустно кивая головой, говорит:

— Напишем апелляцию.

И действительно помогает девушке составить толковую апелляцию. Да и почему б не помочь? Все равно он уверен, что это пустая затея. И не ошибается — апелляцию отклоняют. Ева сдает экзамены на аттестат зрелости (благословенное знание грамматики, оно позволило Рене провести с подругой и многие ночные часы — конечно, с восторженного согласия ее родителей) и готовится проходить практику на производстве. Но где ж ее еще проходить, как не на «Тесле Орава», на заводе, о котором Рене ей столь увлекательно рассказывает во время прогулок по берегу Оравы-реки:

— Представь себе, вдруг появился муар! Предложили экранирование диодов. Заэкранировали — муар исчез. А потом еще кто-то докопался, что это экранирование расстраивает предыдущий контур. Стало быть, не нужно делать экрана, а достаточно лишь расстроить предыдущий контур, и муар исчезнет сам по себе. Все было бы давно разрешено, если бы завотделом технического контроля не высказался против устранения муара путем расстройки. В конце концов один из пардубичан устранил муар другим способом.

— Потрясающе! — говорит выпускница школы Ева.

И конечно, по этому случаю они тоже целуются.

Возвращаясь в общежитие, Рене по обыкновению застает Ван Стипхоута пишущим за столом, а Эдиту-крановщицу — читающей все тот же номер «Световой литературы». Ничего не меняется, кроме, пожалуй, одного: Ван Стипхоут пишет теперь не хронику, а рассказы. Он жаждет показать Эдите, какие отличные рассказы он пишет, и если Эдита это осозна́ет, она, возможно, раздумает уезжать в Прагу, где такие отличные рассказы, конечно же, не пишут. Правда, еще кое-что меняется. Элита, которой Ван Стипхоут показывает, какие отличные рассказы он пишет, все чаще к моменту прихода Рене исчезает. А углубленный в писание Ван Стипхоут ничего и не замечает вокруг.

— Сервус, — говорит Рене.

— Сервус, — отзывается потревоженный Ван Стипхоут. — А где Эдита?

Рене тоже писатель, но такая одержимость ему не свойственна. Подчас, правда, н на него накатывает поэтическое вдохновение и какое-то время держит в напряжении, но потом опять отпускает — не будь перед глазами пишущего Ван Стипхоута, он, пожалуй, легко бы забыл о своих творческих исканиях. Но Ван Стипхоут вдохновляет Рене. Смотри, как прозаик работает, думает Рене. А придет на завод, его снова одолевает та же мысль: смотри, как здесь работают.

На заводе и впрямь трудятся не покладая рук. После визита министра директор выступил с речью прямо у конвейеров. Он призвал коллектив рабочих и служащих во что бы то ни стало выполнить план. И Рене отметил это в «молнии» — ибо теперь ежедневно выпускается «молния»: ТОВАРИЩ ДИРЕКТОР ОБРАТИЛСЯ К НАМ С РЕЧЬЮ, КАК ПОЛКОВОДЕЦ К АРМИИ ПЕРЕД ВЕЛИКИМ СРАЖЕНИЕМ. Все инженеры и техники из вспомогательных секторов переводятся в производственные цеха. Но теперь уже не в качестве технических консультантов, а как мастера и ремонтные рабочие. Приезжают бригады и с чешских предприятий «Теслы». Среди них — настоящие спецы, и это сразу дает себя знать: теперь куда оперативнее устраняются технические неполадки. Начинает выполняться суточный план, более того, оказывается, что можно даже наверстать упущенное, работай завод и в ночную смену. Но поскольку людей для третьей смены не хватает, то с середины июля обе смены удваивают свое рабочее время и поочередно трудятся по ночам. Рене иной раз наведывается в цех — ночные смены ему нравятся. Во всех отделах завода тишина — только в производственном цеху играет музыка, горит свет, бегут конвейерные ленты, а возле них производят свои операции девушки — движения их более усталые, чем днем, и эти их усталые движения как-то волнуют… Рене они навевают воспоминания о его ночных бдениях, когда, преодолевая усталость, он создавал свои наилучшие вирши. А впрочем, не пора ли ему опять что-нибудь написать?

Рене берет недельный отпуск, едет домой в Жилину и пишет длинную патетическую поэму.

В поэме он воздает хвалу трудовому порыву — ведь и работа над поэмой, он ощущает, как, в общем-то, приятен труд. Работа в заводской многотиражке, к которой он все-таки принуждает себя, не вызывает, конечно же, подлинной творческой радости. А как приятно писать ночью! То, что виделось, из окна до сумерек, куда-то внезапно исчезает, работаешь, работаешь, и вдруг все опять становится зримым — светает. Стало быть, о своей работе и а работе ночных смен Рене может писать синхронно. Он пишет, например:

Там

в стороне завод под крышею стеклянной

как дерево что вдруг

от твоего окна уходит

когда стирая очертанья ночь все

близкое отодвигает вдаль когда уже три

(Здесь Рене изысканно ломает строку, чтобы думалось, будто три часа ночи, сейчас и правда три часа, однако, читая дальше, понимаешь, что здесь имеется в виду и нечто другое.)

месяца как нескончаемым потоком шел брак

и дерзкие мужи

восстав внезапно поднялись

в ночные звездами рассвеченные смены

дно воздымается

и извергает все на бе́рег

и вспять отходит

и снова на́ берег

и снова вспять

и вспять

на бе́рег

(Рене в восторге, как повторением строк и постепенным их сокращением ему удалось передать ход борьбы рабочих «Теслы Орава» с трудностями — вплоть до того момента, когда снова стал выполняться план.)

Когда последнее окно в ночи

сольется с тьмой а на рассвете

(Ах, размышляет Рене, какие порой возникают забавные двусмысленности. Вот это, например: «в ночи соль льется», однако ж кто так прочтет?)

далекое подступит близ и дерево

что ночью удалилось от твоего окна и ты

уж думал что навеки с ним расстался

усталое приходит вновь с зеленой птицей

(Зеленая птица — символ этого прекрасного стихотворения, которое я сейчас написал, думает Рене. А что, если раззадорить собратьев по перу и именно сейчас, когда я написал такое прекрасное стихотворение, скромно сказать, что это еще ерунда, что я напишу стихи много-много лучше?) И Рене пишет дьявольски дерзкую строчку:

О если б однажды я выразил это стихами

Всю последнюю неделю июля Рене работает над поэмой и, закончив, несколько раз прочитывает ее. «Вот чудеса, — думает он, — я ведь особенно даже не стремился к тому, а моя поэма совершенно естественно ратует за идеалы нашего социалистического бытия». И Рене убеждается, что пишет он не по-другому, а так же, как и писал прежде, — столь же хорошо. Даже поклоннику из Сушиц не в чем будет его упрекнуть! Разве что в пафосе.

Но пока Рене работает над поэмой, разверзаются хляби небесные, и по радио наш поэт узнает, что началось наводнение. Даже в городе, в котором он живет и пишет, Ваг выступил из берегов и затопил Седлачков сад. Рене недосуг сходить туда посмотреть, но он не сомневается, что существует таинственная связь между его творчеством и наводнением. Может, к наводнению и он каким-то образом причастен. Обычно, когда он создавал нечто выдающееся, ливмя лил дождь. В нескольких строках поэмы он касается и наводнения.

Однако в «Тесле Орава» — Рене об этом ничего не знает, зато знает Ван Стипхоут — наводнение не вызывает таких поэтических радостей. Выполнение плана, которое, казалось бы, двинулось полным ходом, из-за наводнения вновь застопорилось. Потоки унесли несколько мостов, и женщины из многих деревень не могут попасть на работу. Вышедшая из берегов Орава затопила отдельные помещения: там работают в галошах. Упорные ливни выявили все прорехи в крыше и некоторые цеха заливает дождь: там работают под зонтиками. Ван Стипхоуту кажется, что эти факты могут заинтересовать Рене, да и кроме того, он без Рене смертельно скучает. На перекрестке он останавливает первый попутный грузовик, который — вот удача! — уносит его прямиком в Жилину. В Жилине, правда, грузовик останавливается не в самом подходящем месте, хотя и близко от обиталища Рене, — в большущей луже. Однако лучшего места, пожалуй, не найти: вся Жилина — большущая лужа. Ван Стипхоут понимает это, вздыхает и, раз иной возможности не предвидится, бодро ступает в воду.

Минуту спустя в квартире Рене раздается звонок, и Рене спешит открыть дверь. И что же он видит? На пороге стоит кентавр. От талии вверх — это европеец в красном тузексовом свитере, как две капли воды похожий на Ван Стипхоута. От талии вниз — глыбища грязи.

Кентавр умиленно улыбается Рене и говорит голосом большой птицы:

— Царь, царь, да брось ты наконец эту писанину! Потоп ведь!

[20] ЕВРОПЕЕЦ

О, разгар северного лета! Недаром коренные жители говорят, что если сразу не заметишь его прихода, так только и увидишь, как оно, окутавшись туманами, уходит.

В тот год, однако, лето разгоралось медленнее обычного, после половодья настало новолуние и чудесные дни, полные свадебных хлопот.

Далась же всем эта погода, думает Рене, наблюдая, как народ валом валит на Оравскую плотину. И не только туда. Из Тврдошина отправляется человек тридцать экскурсантов насладиться девственной природой пока еще не освоенных строителями дач холмистых окрестностей Оравиц. Среди экскурсантов и выпускница школы Ева, ее родители и братик, здесь и Эдита с родителями, прикатил и ее двоюродный брат из Братиславы, который уже успел влюбиться в кого-то другого. А хоть бы и не успел — Рене и Ева все равно уже зашли далеко-далеко в дебри человеческих отношений. К экскурсии присоединилось и множество родственников-тврдошинцев, ибо она одновременно играет и роль двух свадебных путешествий. Большая часть экскурсантов, как и подобает истым паломникам, устраивается в заброшенном шалаше. А тем, кто в шалаш не помещается, приходится довольствоваться палатками вокруг шалаша — среди таких и наши герои.

Итак, претворилась в жизнь давняя мечта Рене: он посещает райские уголки этого чудесного края, и притом не в одиночку. Однако любителем природы он все равно не становится. Выйдя поутру из палатки, где провел всю ночь на одном боку, ибо принять иную позу между лежащими молодыми людьми разного пола не представлялось возможным, он заносит в записную книжку знаменательную фразу: «Хотя природа и прекрасна, спать все же необходимо».

А Ван Стипхоута одолевают чувства совсем иного свойства. Среди молодых обитателей палатки — ни Евы, ни Эдиты здесь, разумеется, нет — он спит дольше всех, ибо он везде спит хорошо. Проснувшись наконец и выйдя из палатки, встречает Эдиту и — неумытый, всклокоченный — внезапно просит ее руки. Это одна из последних возможностей остановить нежелательный ход событий — Эдита, уже распрощавшись с работой крановщицы, из Оравиц едет в Братиславу, а из Братиславы — в Прагу. В Нижнюю она уже не приедет так скоро, и кто знает, может, вообще уже никогда не приедет. Так с какой же стати в такой ситуации ей говорить Ван Стипхоуту свое «да»?

Эдита: — Нет.

Экскурсия кончается, Эдита уезжает.

Веселый Рене и печальный Ван Стипхоут возвращаются на завод.

На заводе дела идут, казалось бы, как по маслу. План выполняется. Еженощно тот или иной конвейер заступает в ночную, и дефицит регулярно идет на убыль. Бригады с сестринских «Тесел» уже разъехались, да и местные инженеры и техники вернулись на свои рабочие места. Большая ошибка ликвидирована, остались только ошибочки, а бороться с ними — дело уже пустячное.

Товарищ работница, где вы обретаетесь? Нужда нуждой, но и на конвейере вы нужны, может, даже еще нужней, так умерьте же чуть свои личные нужды, важнее всего — нужды общественные!

Ван Стипхоут — и тот убеждается, что за ошибочки не венчают розами. Разносит он, допустим, свежую «молнию» — «молнии» все еще выходят ежедневно, и Ван Стипхоут уже привык помогать Рене. В конце-то концов разносить «молнии» или раздавать психологические тесты — вещи не такие уж несовместимые. Итак, разносит Ван Стипхоут свежую «молнию». В «молнии» бодро-весело сообщается, что план выполняют и будут выполнять, ибо не выполнять — просто-напросто непозволительно. Бодрую «молнию» прикалывает бодрый Ван Стипхоут на деревянную стену одной из контор «деревянной деревни», а уж коли одну приколол, прикалываем рядом и другую, причем точно такую же. А как раз мимо директор — и он уже опять бодр, большая ошибка была да сплыла, теперь есть время и ошибочки замечать.

— Товарищ Ван Стипхоут, что же это вы вывешиваете одинаковые «молнии» рядом? — взрывают воздух над ухом Ван Стипхоута чешские шипящие. — Разве это не разбазаривание бумаги?

Ван Стипхоут: — Товарищ директор! Исходя из выводов наиновейших исследований в области психология пропаганды и рекламы…

Но товарищ директор уже далеко.

— Что он тебе сказал? — спрашивает Рене, незамедлительно возникая на месте происшествия.

— Похвалы удостоил, — говорит Ван Стипхоут, — но рубли будут лишь завтра.

В психологические исследования Ван Стипхоут теперь не вдается. И нельзя сказать, что он стал как бы бояться, установив, что завод — объект министерских проверок. Вовсе нет! Его просто обидели. Попросили высказать мнение, а потом, когда он его разработал и письменно изложил, — ни слова в ответ. Спрашивал, послужило ли оно делу? Не читали. Интересовался еще раз — опять не читали. Затем компетентное свое мнение он обнаружил в корзине. Теперь «мнение» лежит у них в комнате на радио — иной раз сбросит его сквозняком на пол, Ван Стипхоут или Рене поднимут его и снова водворят на место.

А ведь какую оценку он дал, какую толковую мысль подкинул — только бери и используй. «Нынешнее состояние завода следует рассматривать как эксперимент, который, надо предполагать, удастся, но пока еще не апробирован, а посему считаю, что эксперимент не вошел еще в стадию нормального течения, не стал еще техническим стандартом…» Неужели они нашли иной выход? Ну что ж, поживем — увидим!

Но Ван Стипхоут, хоть и отказался от деятельности психолога, не сидит сложа руки. Близится минута, когда ему придется вручать и написанную хронику. Так, стало быть, он ее пишет? Нет, не пишет, но со всей серьезностью готовится к этому. А готовясь, пишет рассказы. Но если рассказы уж слишком терзают его воспоминаниями об Эдите, которая отвергла его предложение руки и сердца и больше сюда никогда не приедет — пусть зря по ней не томится, он помогает Рене: и не только разносить «молнии», но и выпускать многотиражку.

Заводская газета опять входит в свою привычную колею. План выполняется. Газета бодро одобряет это, не забывая подвигнуть людей и к дальнейшему, к еще более успешному выполнению, газета дышит верой, что теперь-то уж все пойдет как по маслу. А следовательно, Рене опять может позволить себе чуть ослабить свой острый интерес к производству и направить его на явления, на которые направлять внимание газеты особенно приятно. Обломали декоративный куст? Направим внимание на декоративный куст. А не хочет ли случайно написать об этом Ван Стипхоут? Отчего ж не написать — он с удовольствием. «Каждый день являет собой дорогу на завод, приход туманным утром на работу и уход с нее в полдень, а в полуденном воздухе мы уже не можем не ощущать первого обещанья весны…» Так пишет Ван Стипхоут, и Рене чувствует, что, хоть он и поручил Ван Стипхоуту дело, которое могло бы заглушить в нем тоску по Эдите, все впустую — и строки этой статьи пронизаны каким-то грустным воспоминанием. Декоративный куст! Печальна душа того, кто оплакивает свою гибель. Печальна и иронична: «Вид того, что нас окружает, есть выражение нашей души, нашего сердца. Но кто же, товарищи, отважится строгать из собственного сердца зубочистки?»

А однажды Рене, готовящему номер к 16 годовщине СНВ[34], товарищ Пандулова советует:

— Неплохо бы раздобыть и какие-нибудь фотографии.

— Какие фотографии?

— Попробуйте в Трстеной, в бывшем райисполкоме должны быть кой-какие снимки повстанческих мест или памятников.

Рене прислушивается к совету, через коммутатор просит в Трстеной такой-то номер. Номер не отвечает, но зато отворяется дверь, и в редакцию заводской газеты входит мужчина, которого Рене знает: это один из бывших деятелей бывшего райисполкома — Трстенский район, объединенный с Кубинским, теперь ликвидирован. Мужчину зовут Рахот.

Рахот: — Тебе чего в Трстеной?

Ясно, Рахот еще за дверью слышал, как Рене вызывал Трстеную. Положив трубку, Рене говорит:

— Нам нужны какие-нибудь фотографии в номер по случаю годовщины Восстания.

Рахот: — Какие фотографии? У нас там какие хочешь, на выбор.

Рене: — Ну, допустим, памятники.

Рахот: — И памятники имеются. Их там полная коробка, приезжай. Когда пожалуешь?

Рене: — Могу хоть сегодня.

Рахот: — Нынче я там тоже буду после обеда, давай приезжай.

После обеда прямо с завода Рене отправляется на перекресток — подцепить попутку до Трстеной. Ван Стипхоут, узнав, куда Рене держит путь, решает ехать вместе с ним. Перед Рене останавливается грузовик, груженный щебенкой. В кабине нет места, но, если они, дескать, хотят, пускай лезут на щебенку. Ван Стипхоут отказывается от такой чести, а Рене, не желая обидеть шофера, вскарабкивается и отправляется в путь один. Что ж, когда «голосуют» на пару, случается и разделиться. Машина трогает, едва Рене успевает объяснить Ван Стипхоуту, где найти его в Трстеной.

В коридорах бывшего райисполкома царит унылая атмосфера, какая бывает по обыкновению там, где все уже в прошлом. Что в этом здании будет — еще неизвестно, но известно, что было и чего уже нет. По коридорам шныряют уборщицы — тут есть что убирать, поминутно из кабинетов выкосят полные корзины старых бумаг. В кабинетах бывшего райисполкома сидят бывшие районные служащие и бросают в корзины бывшие ценные деловые бумаги.

Рене находит канцелярию, где обретается Рахот.

Рахот: — Приехал? Ну давай, давай!

Приезду Рене бывший деятель явно радуется — радуется потому, верно, что есть еще какая-то возможность поруководить напоследок, думает Рене.

Рахот: — Ну давай! Поди сюда!

Рахот усаживает Рене в кабинете с изодранными коврами и обшарпанной мебелью. Какая-то принципиальная неприютность царит в этих комнатах, размышляет Рене, да и их редакция в этом смысле не лучше. На стенах натуралистические картины. Репродукцию картины какой-то забастовки не отличишь от фотографии. Рене сидит в полуразвалившемся кресле, Рахот вышел в соседнюю комнату, но тут же возвращается, неся под мышкой коробку.

Рахот: — Вот погляди, это то, что тебе надо! Погляди, сколько тут всякого добра пропадает! Погляди-ка!

Рахот открывает коробку — и действительно, в ней полно фотографий. Рахот восторженно высыпает их на стол и поочередно, одну за другой берет в руки.

— Вот смотри, — восклицает он над фотографией мужчины на фоне лошадей, — Председатель ЕСК! Хочешь?

Рене: — Нет. Пока не надо. Может, когда и пригодится… Теперь хорошо бы что-нибудь к Восстанию.

— А если пригодится — бери, — говорит Рахот и сует Рене фотографию мужчины на фоне лошадей. — Автомобильная катастрофа, смотри, хочешь?

Рене: — Нет, спасибо. Нету ли тут у вас какого-нибудь памятника или чего-то в этом роде?

Рахот: — Чего-нибудь да найдется. Первое мая.

Рене: — Этого года?

Рахот: — Прошлого. Глянь, аллегорическая колесница.

Они перебирают фотографию за фотографией, но ни на одной нет того, что нужно Рене. Он берет еще одну-две впрок, и все. Разочарован, но виду не подает.

Рахот: — Ну как? Помог тебе?

Рене: — Помогли, спасибо.

Рахот: — Вот видишь! Приходи еще как-нибудь. Где-то тут должна быть еще одна коробка, только не знаю где. Приезжай, найдем.

Рене: — Если что-нибудь понадобится, обязательно приеду.

Рахот: — Добро! Говорил же тебе, что найдем обязательно. Запросто приезжай.

Рене выходит из бывшего райисполкома, собираясь у подъезда подождать Ван Стипхоута, но в этом нужды нет: Ван Стипхоут тут как тут.

Ван Стипхоут: — Порядок, царь? Раздобыл памятник?

Рене: — Черта с два.

Ван Стипхоут: — Тогда пошли в гостиницу «Рогач», выпьем по этому случаю! — Ван Стипхоут хорошо одет, пожалуй, даже торжественно. Только теперь Рене понимает, почему прозаик отказался ехать на щебенке.

А в «Рогаче» Рене, к изумлению своему, видит Рахота, сидящего за столиком еще с двумя мужчинами.

Неужто наловчился быть на двух заседаниях разом, или как? Скорый на ногу человек. Рахот тоже замечает Рене.

— Ты еще здесь? Ну давай присаживайся! И ты садись, психолог!

Рахот, несомненно хорошо знающий обоих, представляет их:

— Товарищ Рене, редактор из Нижней! А это психолог. А это коллеги, товарищи по работе! Ну, что будете пить?

Рене предоставляет Ван Стипхоуту сделать выбор первому, полагая, что тот выберет для себя водку и пиво, а тогда уж и он, Рене, выберет водку и пиво, но его друг, выбирает нечто совершенно иное:

— Давай памятник, товарищ Рахот!

— Мы уже искали, — опережает ответ Рахота Рене, поскольку натиск Ван Стипхоута кажется ему неуместным: получается, будто он, Рене, нажаловался. — Ничего не нашли.

— Что ж, поищем еще и найдем, — говорит товарищ Рахот, и Рене полагает, что на этом поставлена точка. Ан нет!

— Давай памятник, товарищ Рахот! — говорит Ван Стипхоут снова и вытаращивает на товарища Рахота глаза — как бы гипнотизирует его.

Загипнотизированный Рахот все еще пытается отвертеться.

— Где я тебе его возьму?

Ван Стипхоут: — Давай памятник, товарищ Рахот, давай, давай, давай!

И вдруг лед трогается — Рене даже не удивляется… Ван Стипхоут уже не раз демонстрировал нечто подобное. А товарищу Рахоту натиск Ван Стипхоута явно по душе — он ведь и сам не прочь устраивать подобные натиски, черт побери, разве один сельхозкооператив организовал он таким же макаром? Товарищ Рахот обращается к коллеге-работнику по правую руку:

— Товарищ редактор ищет какой-нибудь памятник, у тебя ничего эдакого не найдется?

Коллега-работник по правую руку — активист ГНК[35].

— Какой памятник? — спрашивает он.

Рене: — Мы готовим номер к Восстанию и хотели бы дать какие-нибудь виды повстанческих мест или памятников павшим героям.

Рене при необходимости уже умеет говорить о себе во множественном числе. Коллега-работник ГНК и другой коллега-работник — старшина КНБ[36] — задумываются. Ван Стипхоут на минуту оставляет их в таком состоянии, а потом нарушает эту задумчивость:

— Ну как, товарищи, памятники имеются?

— У меня есть одна фотография, как я стою в почетном карауле, — говорит старшина.

— Ну так давай! Давай памятник! — восклицает товарищ Рахот. Точь-в-точь как если бы воскликнул Ван Стипхоут. У Рене вдруг создается впечатление, что эти двое даже внешне похожи друг на друга.

Ван Стипхоут: — Давайте памятник, товарищ, да-да, давайте!

Старшина: — Но у меня его с собой нет.

Рахот: — А где он? Дома?

Старшина: — Дома.

Рахот: — Сбегай! Принеси товарищу редактору!

Работник ГНК: — Вот-вот, сбегай!

Рене: — Да не обязательно сейчас.

Рахот: — Нет-нет, пускай сбегает.

Старшину, впрочем, трудно упрекнуть в нелюбезности: он с готовностью поднимается и бежит во все лопатки. Рахот смеется. А работник ГНК, также смеясь, замечает:

— Небось рад до смерти, что попадет в газету!

И Ван Стипхоут смеется: — Ги-ги-ги, товарищ, вам же завидно!

В самом деле, старшина рад-радехонек. Возвращается запыхавшийся, но сияющий. Рене кажется, что, кладя на стол фотографию, он даже чуть покрывается краской. Верно, не знает, что на клише фотография намного уменьшится и его, старшину, и без того на снимке едка приметного (фотографировали-то издали, чтоб уместился большой памятник), совсем видно не будет. Уж лучше не говорить ему об этом, не расстраивать, хотя Рене с удовольствием употребил бы в этой компании слово «клише», очень было бы кстати.

Рахот: — Вот так-то надо содействовать нашей печати! Это под Галечковой, правда?

Старшина: — Под Галечковой.

Работник ГНК: — Да, конечно, под Галечковой.

Ван Стипхоут: — Ну, разуме-е-ется, это под Галечковой, товарищи! — И тут же поворачивается к Рене:

— Вот видишь, царь! Добыл памятник, да еще с почетным караулом!

И пока Рене всячески благодарит старшину, Ван Стипхоут возглашает:

— Меню!

И тут Рене осеняет мысль, отчего минуту назад ему показалось, что здесь два Ван Стипхоута!

Да ведь оба они — французы.

Рахот: — Parlez-vous français?[37]

Ван Стипхоут читает первую строку из «Зоны» Аполлинера:

— À la fin tu es las de ce monde ancien![38]

Товарищ Рахот — без ума:

— Ты когда последний раз был во Франции?

— Ги-ги-ги, мосье Рахот! — восклицает Ван Стипхоут, словно только что вернулся из Франции. А затем, погрустнев, тихо добавляет: — Я еще никогда не был во Франции, никогда.

Рахот: — Ну это ты брось! Скажи по правде, когда в последний раз был во Франции?

Рахот обращается к Рене:

— Он же был во Франции, так ведь?

Рене приходится подтвердить, что Ван Стипхоут сказал правду, ибо бывают и такие минуты, когда Ван Стипхоут хочет, чтоб подтвержденным было именно то, что случайно оказалось правдой.

— Нет, в самом деле он никогда не был во Франции.

Ван Стипхоут чувствует, что сейчас самое время продекламировать и вторую строку из «Зоны»: — Bergère ô tour Eiffel le troupeau des ponts bêle ce matin![39]

Рахот — Рене: — У него великолепный прононс!

Ван Стипхоут: — А вы откуда, откуда же, мосье Рахот, откуда владеете?

И товарищ-мосье Рахот впадает в ностальгическую задумчивость, словно предается чудесному воспоминанию, каждая подробность которого незабываема:

— Я там родился.

И не дожидаясь, потребует ли кто доказательств или нет, сам по доброй воле вытаскивает из кармана какую-то бумагу, скорей всего метрику; бумага, того и гляди, рассыплется — наверное, уже долгие годы он носит ее при себе, долгие годы демонстрирует.

— Вот погляди документы, видишь? Тут написано: Paris. И здесь: Rue!

Товарищ-мосье Рахот произносит французские слова так, как они пишутся. Он явно не владеет французским! А стало быть, и не может судить, какой у Ван Стипхоута прононс, но полагает, что хороший. Он родился во Франции, наверное, во времена кризиса, когда родители подались туда за куском хлеба, размышляет Рене. А вернулись оттуда, когда товарищ Рахот был еще совсем маленьким, и ничего общего, кроме этой метрики, с Францией у него не осталось. Но благодаря этой бумажке — что будешь делать — товарищ Рахот питает особые чувства к французам. И питает особые чувства к таким людям, как Ван Стипхоут, которые хотя и не французы, но тоже питают особые чувства к французам. Ван Стипхоут понимает товарища-мосье Рахота с полуслова, чувствует даже, что сейчас творится в его сердце. Глаза у Ван Стипхоута увлажняются от умиления. Он встает и говорит:

— Мосье Рахот! Я еще не был во Франции, но именно сейчас туда собираюсь! Передам от вас привет! Обращусь к французам от вашего имени!

Старшина и работник ГНК, хотя и далеки от мысли, что Ван Стипхоут как раз в эту минуту собирается во Францию, тоже встают и говорят:

— И нам пора. Едем в Остраву.

Ван Стипхоут: — На машине?

Старшина: — На машине.

Ван Стипхоут: — А я мог бы поехать с вами, товарищи?

Работник ГНК: — Без всякого. Но мы едем незамедлительно.

Ван Стипхоут: — И я незамедлительно.

— Ты же собирался во Францию, — шутит Рене, потрясенный внезапной путевой идеей Ван Стипхоута. — Разве дорога туда лежит через Остраву?

— Все дороги ведут в Европу, царь!

И Ван Стипхоут, обняв Рене, тотчас садится со старшиной и работником ГНК в какую-то служебную машину, поданную к гостинице «Рогач», — и вот уже уносится в Остраву. Как, разве Рене забыл, что у друга истек срок договора, заключенного с заводом на полгода для написания хроники? А что Ван Стипхоут без багажа — это не должно вводить Рене в заблуждение: прозаик отовсюду уезжает с пустыми руками, он всегда и везде все оставляет.

Рене стоит перед гостиницей «Рогач» с товарищем Рахотом, бывшим деятелем районного масштаба, но в эту минуту как бы еще и бывшим Ван Стипхоутом, и смотрит вслед уходящей машине. В руке у него фотография памятника — последнее доказательство того, что Ван Стипхоут здесь жил и работал. И вдруг до него доходит: ведь Ван Стипхоут уехал отсюда навсегда.

Через два дня возвращается с военной службы дипломированный психолог Горчичка. Встретившись с ним в цеху, во время трудового ажиотажа, Рене представляется.

Горчичка: — Как только вы могли допустить, чтобы Ван Стипхоут строил тут из себя производственного психолога? Он же дискредитировал нашу профессию! Я буду жаловаться!

Рене, дабы сменить тему, лишь пожимает плечами и спрашивает:

— Товарищ Горчичка, а что бы вы — с точки зрения психологии — считали первоочередной проблемой, а по возможности и такой, которую мы могли бы осветить в нашей заводской печати?

Психолог Горчичка, задумавшись, озирается по сторонам — взгляд его устремляется куда-то вверх, и он с запальчивостью ученого говорит:

— Взгляните во-он туда! Неплохо было бы вымыть окна!

[21] ТОСКЛИВО

А тоскует Рене по Ван Стипхоуту?

Еще бы не тоскует! И тоскует не только он. Тоскует по Ван Стипхоуту и бывший самоубийца Петер Врба, обследованный в свое время Ван Стипхоутом методами производственной психологии. Вернувшись из лечебницы, Врба захаживает к Рене, расспрашивает о Ван Стипхоуте. Только сейчас Рене во всех подробностях узнает, как было дело. Петер Врба, работник конструкторского бюро измерительных приборов, парень тихий и замкнутый, в подпитии прибегал к крайним действиям. На совести у него уже была попытка ворваться в женское общежитие — при этом серьезное ранение в палец получил дежурный милиционер. Врбу осудили условно, но на заводе дали понять, что охотно бы избавились от него. Врба и сам сознавал, что исправиться необходимо, и все-таки однажды дал маху — снова напился. А протрезвившись, узнал, что его бурные чувства до смерти перепугали продавщицу магазина самообслуживания. Несчастный парень тут же пошел в москательную лавку и купил крысиного яду. Кто-то заподозрил в этом неладное, к нему наведались, выломали дверь и нашли его небрежно свесившимся со стула. Не избежал он ни «скорой помощи», ни лечебницы, ни даже промывания. И тут, узнав обо всем, берется за дело производственный психолог Ван Стипхоут. Насколько действия его были согласованы с заводским врачом — ни Рене, ни Врбе установить не удалось. Но известно одно: Ван Стипхоут убедил товарища Ферьянца, что Врба — личность легкоранимая и при этом одержимая страстным желанием учиться. Парень якобы поделился с ним своей заветной мечтой, и он, психолог Ван Стипхоут, помог парию поступить в заводское профучилище, более того, даже снабжал его психологической литературой.

— Ван Стипхоут в самом деле не был настоящим психологом? — спрашивает Петер Врба.

— Настоящим не был, — признается Рене. — Ван Стипхоут — мистификатор но убеждению.

— Но описания природы у него потрясные, — говорит Врба. — Читал два его рассказа. Да и вряд ли бы настоящий психолог сделал для меня больше.

Совместная тоска по Ван Стипхоуту сближает Рене и Петера Врбу. И Рене, словно бы становясь вместо Ван Стипхоута ненастоящим психологом, следит за дальнейшей судьбой Петера Врбы.

В ходе неоднократных психологических бесед Рене с удовлетворением ученого устанавливает, что Врба доволен работой, успевает и в профучилище. Мало того: Петер Врба еще и спортсмен-велосипедист, правда в последнее время почему-то забросивший спорт. Однако еще находясь в психлечебнице, снова решил выработать для себя образцовый режим. Упражнялся, даже гуляя по больничному саду. — развивал мышцы, используя камни вместо гантелей. Он и теперь серьезно тренируется. Полон решимости превысить республиканский рекорд в часовых гонках. Рене любит такие разговоры — от них легко перейти и к теме искусства. Врба, к примеру, сообщает, что тренируется именно тогда, когда меньше всего ему хочется, поднимается с постели именно в ту послеобеденную минуту, когда бывает особенно приятно полеживать. А Рене добавляет, что и хорошую литературу тоже никогда не создашь в лежачем положении. Врба убежден, что человек, если хочет быть самим собой, должен уметь идти и против самого себя. И Рене соглашается: по его мнению, и хороший писатель лишь тот, кто способен сказать о себе даже самые нелицеприятные вещи. Замечательный собеседник этот Врба. Умеет проанализировать каждую тренировку, каждое соревнование, в котором принял участие, а проиграв, точно определить и причину. Мускулатуру свою изучил досконально, знает толк и в составе пищевых продуктов. Решающим качеством спортсмена считает волю и способность преодолеть три степени усталости.

— Смотреть не могу, как штангист Пандула тренируется. Разве это тренинг? Бросит ядро, а потом идет себе нога за ногу и опять бросает. Он и не взмокнет как следует. Твержу ему, твержу, а он и ухом не ведет.

Рене-психолог мастерски поддерживает Врбу еще и тем, что о каждом его участии в соревнованиях, пусть и не очень успешном, сообщает в многотиражке. Иной раз пешеход Рене идет по дороге, Врба обгонит его на своем желтом гоночном велосипеде, они кивнут друг дружке, и все: Рене парня даже не остановит — пусть тренируется. И Врба действительно упорно тренируется. Он спортсмен-одиночка. Когда случается прокол, он не устраняет его, а идет на своих двоих, волоча велосипед добрых тридцать километров — испытывает свои пешие возможности.

— О своей попытке превысить республиканский рекорд в часовых гонках я уже сообщил, — говорит однажды Врба. — Ноги у меня уже в полном порядке!

Теперь дело только за телеграфным вызовом из Пльзени, где проходит трек. Но вызова Врба так и не получает. Заданная на определенное время форма пропадает втуне. А парень верит во временну́ю заданность формы. Верит, что путем тренинга можно достигнуть отличного результата именно в определенный час дня. Верит, что есть велосипедисты утренние, дневные и ночные. Рене-психолог начинает даже побаиваться, не скрывается ли за этим абсолютным самоанализом нестойкость духа Врбы, а следовательно, не вынудит ли его пльзеньский отказ снова отведать ассортимент москательных лавок.

Врбу это действительно удручает. На какое-то время он даже перестает тренироваться. И вдруг спустя недели две-три, когда он уже ничего не ждет, приходит телеграмма. Без тренировки и в ветреный день он за час проходит на треке 39 с половиной километров, не добирая до рекорда сущего пустяка. Он во всем винит самого себя, ничем не оправдывается, и все-таки однажды Рене встречает его пьяным. У Врбы черная пора, и Рене психологическими средствами пытается развеять его безнадежные взгляды на велосипедный спорт и на жизнь вообще. От скепсиса Врба переходит к хвастовству — это тоже кажется Рене плохим признаком. Но, как говорится, конец венчает дело.

— Знаешь, что я сделал? — оповещает Врба однажды Рене. — Надел кроссовки и сказал себе — добежишь до самого Наместова. И точно — остановился только в Наместове на площади. С точки зрения тренировочной методы это, конечно, неправильно, но этой чертой мне нужно было отделить от себя то, что было, и то, что есть. Добежал я вконец измочаленный.

Врба копит энергию к следующему сезону. Время от времени делится с Рене:

— Знаешь, что я делаю? Лазаю но деревьям! Это наилучший тренинг для укрепления мускулатуры рук. А иначе с чего бы наши предки были такими сильными?

И тогда Рене-психолога озаряет мысль дать Врбе гениальный совет:

— Послушай, почему ты тренируешься всегда в одиночку? В Нижней ты лучше всех разбираешься в этих вещах, почему бы тебе не поделиться опытом? Напиши обращение!

Врба не выражает по этому поводу особого восторга, и Рене уж было думает, что парень отвергнет его предложение. Ан нет! Однажды Врба приходит и приносит в газету статью. Статья называется «Как обстоит дело с застойными видами индивидуального спорта?». В статье Врба изъявляет желание тренироваться вместе с теми, кто откликнется на его предложение.

Желающих достаточно, по требования Врбы в конечном счете выдерживает лишь один паренек, такой же фанатик, как сам Врба. И даже это прогресс, думает Рене-психолог. А Врба докладывает ему:

— Хочешь — верь, хочешь — нет, а тренировка с ним не сковывает меня, а помогает. Устроили мы себе такое небольшое состязание по ходьбе. А он как поддаст! Я уж было думал, обставит меня. Пришлось поднатужиться, чтобы хоть малость опередить его!

И Рене-психолог, и Врба-пациент в равной мере гордятся этими лечебными результатами, хотя и не говорят ничего друг другу. Но и ничего не говоря, оба думают об одном и том же — вот бы видел учитель! Что с ним? Где он? Не знают… Знают только, что оба тоскуют по Ван Стипхоуту.

А как-то разыскивает Рене в редакции Ангела Баникова. Она сменила место, работает теперь на конвейере Е.

— Товарищ редактор, принесла вам…

Рене: — Стихотворение?

Ангела Баникова: — Ну что вы — стихотворение! Стихов уже не пишу. Принесла показать вам роман. Первую часть.

Рене: — Вот оно что! Вы, значит, замахиваетесь на роман?

Ангела Баникова: — А почему бы и нет? Этот ваш коллега писал романы, сам мне показывал. Как его звали? Такое трудное имя было.

Рене: — Ван Стипхоут.

Ангела Баникова: — Да, Ван Стипхоут. Что с ним?

Рене: — Даже не знаю, где он, что делает.

Ангела Баникова: — Жаль! Обещал помочь мне опубликовать этот роман.

И Рене становится ясно, что Ангела Баникова тоже тоскует по Ван Стипхоуту.

Конечно, если говорить о тоске Рене, то это не та тоска, какую испытывает по другу человек одинокий. Рене не одинок. На конвейере К новая труженица — это Ева отрабатывает свою годовую производственную практику. И Рене проводит теперь там много времени. Наблюдает, как Ева выполняет свою операцию — вставляет в аппарат кинескоп. Операция трудная, аппараты бегут от нее на соседний конвейер, и Рене, наблюдая за ней, нет-нет да и сам хватает отвертку и ввинчивает шуруп, но именно тогда, когда наконец справляется с этим, за спиной раздается голос мастера конвейера К, человека невысокого роста, недружелюбного:

— Товарищ редактор, не задерживайте наших работниц.

А иногда и шурупа не ввинчивает, просто беседует — мастер раза три пройдет мимо и даже слова не вымолвит. О чем же беседует Рене с Евой или с ее соседками по конвейеру? Опять же о Ван Стипхоуте.

Ева: — А что с Ван Стипхоутом, не знаешь? Женщины на конвейере и то о нем спрашивают. Дескать, где тот, в берете, что так интересовался, когда у них месячные.

Но Рене не знает. Хотя и узнаёт. И именно от Евы.

— Писала мне Эдита, что он уже в Праге. Какая-то делегация чешских писателей была в Советском Союзе, и там они встретили Ван Стипхоута, который был членом словацкой делегации. Рассказывали, что он гулял по тайге в белых перчатках.

Рене верит: с Ван Стипхоута всякое станет.

И доктор Сикора расспрашивает о Ван Стипхоуте, и товарищ Пухла. Говорят, даже директор спрашивал — захотелось с хроникой познакомиться. Выговаривал товарищу Ферьянцу, что тот освободил Ван Стипхоута от должности, так и не получив от него желаемой рукописи. Товарищ Ферьянец вызывает Рене.

Ферьянец: — Послушайте, товарищ Рене, Ван Стипхоут сказал, что хронику оставляет у вас, что она, дескать, готова, я, разумеется, поверил ему на слово и отпустил, а директор теперь меня пробирает. Он же оставил ее у вас, не так ли?

Рене: — Да, конечно. Ван Стипхоут оставил здесь все, среди прочего, наверное, есть и хроника, правда, думаю, не вся — примерно первых десять страниц.

Ферьянец: — Маловато.

Рене: — Если добавить к ним еще десяток страниц примечаний, то получится уже двадцать. Что же касается времени, так он доводит ее до начала нынешнего года.

Ферьянец: — Все равно мало. А не добавили бы вы и этот год?

Рене: — Добавить-то можно, но стоит ли включать этот год? Он же еще не кончился.

Ферьянец: — Вы правы. Так и скажу директору. Но все равно: нам придется взыскивать с Ван Стипхоута выплаченные деньги. Он, кстати, где сейчас?

Рене: — В Советском Союзе.

Товарищ Ферьянец смотрит на Рене умиленным взглядом, какому не мог научиться ни у кого иного, как только у самого Ван Стипхоута.

Ферьянец: — А впрочем, знаете, что? Не станем мы с него ничего взыскивать. Только допишите хронику за него.

И Рене вдруг понимает, что товарищ Ферьянец тоже тоскует по Ван Стипхоуту.

[22] ПИСЬМО БЮРО РК КПС

Наконец товарищ Пандулова передает Рене для публикации письмо Бюро РК КПС коллективу завода «Тесла Орава», и таким образом он впервые получает возможность ознакомиться с текстом.

Рене прочитывает письмо множество раз — дважды в рукописи, до и после перепечатки, затем в корректуре, верстая номер в Ружомберке, и, наконец, при выходе газеты в свет, да и после выхода. И всякий раз письмо ему нравится, особенно один его абзац.

«Речь прежде всего о том, чтобы работники завода смело и решительно указывали на недостатки любого рода, невзирая на личности. Чтобы разоблачали всякую попытку зажима критики каким бы то ни было способам. Чтобы со своими предложениями по устранению недостатков систематически обращались как в заводские организации КПС, так и в ОЗК КПС. Необходимо, чтобы коллектив завода повел решительную борьбу против лжетоварищества, политики заигрывания, обезлички, расхищения народного имущества и против любого проявления неуважения к справедливым замечаниям со стороны трудящихся».

«Да-а, — думает Рене, — стало быть, вот как надо было писать — критиковать, разоблачать. Никто, конечно, не запрещал этого, но никто и не приказывал».

Действительно, никто Рене не запрещал критиковать, но никто и не приказывал. Критики и разоблачения в трудные времена все боялись. Потому-то и побоялись дать Рене письмо для публикации. Письма перестали бояться только тогда, когда дела на заводе наладились, теперь, напротив, скорей стали бояться того, как бы однажды не обнаружилось, что это письмо скрыли. Словом, выждали подходящий момент и поместили его в газете.

Но нужно ли в духе письма и на страницах многотиражки искать виновника всей неразберихи? Пустое, теперь уж это совсем ни к чему! Зачем все заново ворошить? Зачем обострять отношения? Зачем расшатывать налаженную спаянность коллектива, замораживать оживший энтузиазм, парализовать обновленную энергию?

Рене понимает всю несвоевременность этого шага. Не критиковал, не разоблачал в трудную минуту, так зачем сейчас браться за это? Не стало ведь той сложенной из ошибочек одной большой ошибки — опять только ошибочки. А значит, без толку смотреть теперь снизу вверх-так навряд ли что увидишь, ошибочки — это Рене понимает — выявляются лишь тогда, когда смотришь сверху вниз. Снова все бодры. И товарищ Пандулова ценит бодрость. И Рене, разумеется, и впредь будет писать бодро.

— Медленно же идет почта из Дольнего Кубина до Нижней, — смеются работники завода, обнаружив, что отправленное из Дольнего Кубина 29 июня обращение добрело до них через заводскую газету — ну и ну! — только в конце августа. Напечатано оно было под памятником повстанцам[40]. Однако просчитались те, кто решил, что конец августа — самое подходящее время для огласки письма, что работники завода не примут теперь его слова так близко к сердцу, а то и вовсе (дай-то господи!) не станут читать!

А момент оказался отнюдь не таким своевременным, и, возможно, оказался таким именно по милости тех, кто больше всего рассчитывал на его своевременность.

В один прекрасный сентябрьский день на конвейер стали запускаться телевизоры с «кладбища» вперемежку с новыми. Кое-кто понадеялся, что среди живых и мертвые приемники, глядишь, оживут.

Рене информируют об этом мимоходом: мера, дескать, неизбежная, ибо «Ораваны» в недалеком будущем сойдут с конвейера, а при переходе на выпуск новых видов — «Криваня» и «Мураня» — сделать это будет гораздо сложнее. Кладбище-то необходимо во что бы то ни стало ликвидировать. Однако куда важнее, чтобы в будущей пятилетке…

И вот в газете заметка о радужных перспективах будущей пятилетки появляется именно тогда, когда в производстве настает очередная полоса неурядиц. Мертвые телевизоры не только грешат техническими неполадками, по причине которых они и оказались на «кладбище», но за несколько месяцев пребывания там — выражаясь языком производственников — морально устарели и заметно «поизносились»: почти с каждого снято было то, в чем проходившие мимо остро нуждались. И снова хаос, снова план не выполняется, снова растет дефицит.

Рене особенно любит бродить по заводу в день, когда выходит свежий номер газеты. Он уже издали высматривает читателей. И когда видит, что люди читают, ликует в душе. Подкрадется, заглянет читающему через плечо — любопытно, что же больше всего его привлекает? А привлекает разное: то это сообщение о том, что велосипедист Петер Врба пришел четвертым в гонках на Большой приз «Веламос» в Шумперке вслед за чехословацкими спортсменами Бугнером, Боушеком и Перичем, то кинопрограмма… Вот и сейчас та же картина: вышел свежий номер, и Рене отправляется на прогулку по заводу. Уже издали на будке выходного контроля конвейера Е видна пришпиленная многотиражка. Планы на будущую пятилетку явно заинтересовали народ, тешит себя мыслью Рене. Однако, подойдя ближе, обнаруживает: номер не свежий, не сегодняшний, а какой-то старый и висит там, по-видимому, с давних пор. Весь помятый, хотя все еще держится.

Он подходит еще ближе и — вот это да: газета ведь та самая, где помещено письмо Бюро РК КПС коллективу «Теслы Орава». И красным карандашом отчеркнуто именно то место, какое нравилось и Рене: «…чтобы работники завода смело и решительно указывали на недостатки любого рода, невзирая на личности».

Рене в душе даже краснеет! Что бы сказал Ван Стипхоут, узнай он об этом? Наверняка воскликнул бы: «Народный бард-редактор, а ревнует к читательскому успеху обращения свыше, ведь это же абсурд, товарищи!»

Вот уж и впрямь не выбрали подходящий момент для публикации письма Бюро РК КПС коллективу завода — да что там «не выбрали», выбрать-то выбрали, только самый неподходящий. Ведь вслед за передрягой с мертвыми приемниками — хлоп! — другая: налаживают выпуск разновидности «Оравана» — «Кривань» и «Мурань», и хотя по существу это тот же «Ораван», только в другой упаковке, однако и это обстоятельство требует некоторых, хотя и невинных, изменений, и одно из них напрочь тормозит дело. Экран приемника помещен в металлическую раму, называемую «маской». Маски штампуются здесь же, в цехах заготовительного производства. И вот вдруг оказывается, что каждая маска трескается в одном из изгибов.

Лгуны-лакировщики опять в замешательстве: не знают, как быть. Зато рабочие уже знают, как быть: смело разоблачать.

Только обнаружилась неполадка, как открывается дверь и в редакцию заводской газеты решительно входит Ангела Баникова.

Рене: — Принесли роман, товарищ Баникова?

Ангела Баникова: — Какой роман, товарищ редактор?! Открытое письмо принесла!

Письмо публикуется в следующем номере. Оно такого содержания:

«Товарищи рабочие и работницы! Видимо, далеко не каждого на нашем заводе волнует, выполняется ли план в срок или нет! Мы, работницы конвейера Е, убеждаемся в этом почти ежедневно и потому вынуждены писать об этом. Ведь равнодушие и халатность ни к чему хорошему завод не приведут!

Начнем со снабжения. Сколько усилий приходится нам затратить для выполнения плана! Работаем в ночную смену, некоторые ремонтники на нашем конвейере почти слепнут от усталости, а тут вдруг оказывается — нету масок, не с чем работать. Дефицит, вместо того чтобы снижаться, растет. Именно такой случай произошел 25 октября 1960 года в 17 ч. 30 м.! Мы хотим знать, кто виноват в случившемся, и требуем, чтобы он возместил убытки!»

Далее идет перечисление примерно еще двадцати различных погрешностей и заключение:

«Работники, ответственные за все происходящее! Если бы вы зарабатывали столько, сколько мы, как бы вы тогда справлялись с трудностями? Своей халатностью вы обираете рабочих! Мы надеемся, что все те, кто отвечает за судьбу производства, отнесутся к нашим словам с должным вниманием и облегчат наш изнурительный, тяжелый труд!

Работницы конвейера Е».

Да, работницы конвейера Е знают, что им делать, так почему бы и Рене не последовать их примеру?

Письмо он предваряет словами:

«Мы публикуем открытое письмо работниц конвейера Е, не изменяя в нем ни единого слова. С ответом на их вопросы вы сможете ознакомиться в следующем номере».

И Рене верен своему обещанию. Ведь и он уже раздосадован тем, что его постоянно водят за нос. И кроме того, на соседнем конвейере работает Ева. Не хватает еще потерять доверие работниц конвейера! И Ева, как нарочно, хочет заниматься именно журналистикой? Не хватает еще потерять доверие будущих журналистов!

За одну ночь Рене превращается в детектива. Так, говорит он себе, через неделю выйдет номер многотиражки, который будут — это я точно знаю, хотя и не пойду проверять по цехам, — читать все! В номере я помещу большую детективную повесть под названием «Кто виноват?». А подзаголовок: «Ответ работницам конвейера Е». Рене принимается за работу, и вскоре повесть выходит в свет.

Во вступлении он пишет:

«Товарищи работницы конвейера Е! В прошлом номере «Оравы» мы обещали ответить на ваши вопросы. Однако поручить одному отделу разработать ответ оказалось делом трудным. В чем-то все же, надо признать, наш завод уникален: допускаются ошибки, хотя работают на нем люди, которые никогда не ошибаются. Кто же виноват в этих ошибках? Неизвестно. Совершая свои рейды по отделам, чтобы докопаться до сути того или иного вопроса, я ни разу не встретил человека, который сказал бы мне: «Это была моя ошибка». Напротив, повсюду звучали одни обвинения. Способность обвинять у нас куда как развита. Но способность обвинять еще не есть способность критиковать. Ибо нет критики там, где нет самокритики. А поскольку мы не умеем признаваться в ошибках, то и не извлекаем полезного урока из ошибок, иными словами — зачеркиваем то, что называется «учиться на ошибках», и тем самым невольно способствуем тому, что ошибки повторяются. У нас в последнее время было немало возможностей «учиться на ошибках», но научились ли мы?»

За вступлением следует первая глава повести «К вопросу о масках!», где Рене возвращается к событиям годичной давности. Осенью 1959 года товарищи инженер Фицек, инженер Бурак и снабженец Кухарский предложили штамповать маски из листовой стали, ибо используемый для этой цели алюминий — материал импортируемый и запасы его ограниченны. Стремление экономить алюминий, следовательно, вполне обоснованное.

Затем Рене приводит данные протокола, куда заносятся отзывы различных отделов по поводу каждого рацпредложения (РП). Рене цитирует: «Отдел технического контроля, 2 сентября 1959 года. Согласен. Сократится брак, вызываемый искривлением маски. Инженер Бурак, заведующий ОТК». Из цитаты видно, что инженер Бурак — рационализатор и инженер Бурак, одобряющий РП, — одно и то же лицо. Возможно, это всего лишь пустяк, малозначащая деталь, но почему бы не указать на нее людям?

Рене приводит и любопытное заявление начальника инструментального цеха от 3 ноября 1959 года, полностью совпадающее с мнением заведующего технологическим отделом («Изделие следует сначала проверить!») и вместе с тем поддерживающее РП еще и по той причине, что «в настоящий период используемые штампы могут быть применены и для производства масок из черного листового металла. Навратил». Навратил — старый знакомый Рене еще по кабачку «У малых францисканцев», но Рене сейчас действует, невзирая на личности: Навратил за перепроверку, но при этом уже заранее знает ее результат, и именно желаемый результат, такой, который не вынудил бы его цех производить для заготовительного цеха новые штампы.

На том же красноречивом языке фактов и цитат Рене продолжает: «4 ноября главный инженер товарищ Павел предписывает обратиться к методу электроконтроля. По механике у него нет никаких сомнений. Но с каких это пор? Да не далее как с прошлого года. А кто мог ему это объяснить? Да не кто иной, как Навратил!»

И уже 5 ноября 1959 года инженер Хорват, заведующий типовой испытательной камерой, в своем заключении свидетельствует, что маски из листовой стали никакого негативного действия по электронике на экран ее оказывают. Таков итог первой главы повести.

Второй главе Рене дает и вовсе увлекательное название: «Внимание! Внимание!» Да, надо полагать, это квинтэссенция его детектива: «Среди этого собрания рекомендаций и положительных отзывов скромно фигурирует письмо из «Теслы Страшнице» от 21 сентября 1959 года. В нем говорится: «Производство масок было у нас проведено при помощи обычного штампа, предназначенного для алюминия, т. е. с резиновым пуансоном… (далее следует перечень различных видов листовой стали, которые подвергались проверке). В зависимости от прочности материала маски обладали разной степенью эластичности, поэтому при установке в футляр между экраном и маской возникли зазоры… В случае применения РП на вашем заводе проведите необходимые корректировки (то есть применяйте стальные пуансоны вместо резиновых!)»

«Воздержимся пока от каких бы то ни было выводов», — продолжает Рене. Предупреждение из Страшниц долго представлялось необоснованным. Испытания проходили успешно и без каких-либо изменений штампов, применяемых для алюминия. Оказалось, что таким путем возможно производить и стальные маски для «Манеса» и «Оравана». Неудачи начались только с маской для «Криваня». У нее на один изгиб больше, и именно этот изгиб дает трещину. Данный тип маски до сих пор не был испытан.

Однако РП было утверждено для масок всей изготовляемой продукции, в том числе и для «Криваня», хотя, казалось бы, количественное увеличение типов масок должно повлечь за собой наибольшее число испытаний.

Следующая главка детектива названа «И другие небезынтересные вопросы».

«Вопрос первый: почему же, собственно, испытания по всем типам масок не были проведены сразу? И еще вопрос: почему стальная маска не была использована еще при производстве «Манеса», для которого она специально и испытывалась (успешно), или же «Оравана», первых «Мураней»?..

Ответа на первый вопрос получить не удалось. Говорят, что испытаны были якобы все маски. И даже эта последняя — злополучная маска для «Криваня». И испытания якобы прошли успешно. На их основании, дескать, и родился приказ главного инженера (от 13 мая 1960 г.) ввести маски из листовой стали в производство ТВП «Кривань». Но где же эти первые успешные образцы? Их нет».

Прослеживая дальнейшие злоключения масок, Рене пытается ответить и на второй вопрос. С трудом продираясь сквозь заросли неясностей, он делает ряд важных выводов: несмотря на решение ввести в производство листовую сталь, маски продолжали штамповать из алюминия, заранее приобретенного заготовительным отделом; перелом наступил лишь тогда, когда через какое-то время запасы алюминия истощились и волей-неволей пришлось обратиться к листовой стали. Целый ряд противоречий и случаев халатности раскрыты Рене в главке «Алюминий на исходе». А в следующей главке, «После 7 октября 1960 года», он пишет:

«В этот день пришлось уже безотлагательно запустить производство масок из листовой стали. И лишь тогда обнаружилось, что задача эта не из простых. Разрешить ее в кратчайшие сроки (за субботу и воскресенье — 8 и 9 октября) было поручено бригаде специалистов из цеха заготовок. Одновременно бросились и на поиски алюминия. Бригада между тем решила задачу, установив, что производство масок из листовой стали безусловно возможно. Был найден и алюминий. 800 кг. И следовательно, можно было начать производство. И оно началось. Из чего же штамповали маски? Разумеется, из алюминия. Казалось бы, логика требовала продолжать испытания на листовой стали. Да не тут-то было: испытания были прекращены. Но алюминий кончился — пришел черед листовой стали. И тогда вдруг выяснилось, что испытания 8—9 октября либо случайно оказались удачными, либо проводились спустя рукава. Подавляющее большинство масок из листовой стали пошло в брак. Маски…»

И тут Рене демонстрирует образец композиционной находчивости журналистов.

«…обладали разной степенью эластичности, поэтому при установке в футляры между экраном и маской возникли зазоры… Маски давали трещину в изгибах, и конвейеры остановились. То, что было завоевано усилиями ночных смен, теряло всякий смысл и фактически было сведено к нулю».

Но, разумеется, с той поры, как работницы конвейера Е написали письмо, до времени детективной акции Рене жизнь не стояла на месте. И потому в этой главке приводится решение, к которому прибегнул, оказавшись в крайне безвыходном положении, второй его знакомый по кабачку «У малых францисканцев» — Трнкочи, мастер заготовительного цеха:

«Дефект в изгибах был устранен путем нагревания заготовки. Изготовлен также станок для шлифовки масок. Кроме того, маска проходит через руки еще одного рабочего, который тщательно ее выравнивает. Естественно, трудоемкость в результате всех этих мер возрастает втрое. Кроме этих двух операций — нагревания и выравнивания при производстве стальных масок, — добавляются еще две операции при обезжиривании и три — при окраске. Сама штамповка также происходит в два раза медленнее, ибо штамповка алюминия шла под давлением 120 атмосфер, теперь же штампуют при 220 атмосферах. Но при всем при том производство на ходу. Мы вздохнули с облегчением».

Заключительная глава названа Рене «Каковы же выводы?». Хотя он и не очень уверен во всем, что говорит — Он все-таки дилетант, — но как-то подытожить сказанное нужно:

«В своих выводах мы исходим из убеждения, что РП правильно. Экономия, несмотря на рост трудоемкости, здесь налицо. Принимая во внимание современные трудности с алюминием на международном рынке, РП неизбежно. Трудоемкость в скором времени снизится благодаря изготовлению нового стального штампа. Отпадет необходимость шлифовки, а возможно, и выпрямления. И на горизонте следующее РП — производство масок из пластмассы. Однако возникает вопрос: почему РП, по сути своей правильное, не подверглось более ответственной, гибкой и тщательной проверке, почему за все нужно было браться в последнюю минуту, когда земля уже горела под ногами? Ответ однозначен: причиной тому верхоглядство, недостаток инициативы и коллективной ответственности…»

Выводя эти слова, Рене прекрасно сознает, что все его усилия могут оказаться тщетными, пропасть втуне. Но он должен рисковать, должен называть вещи своими именами. А имеет ли он на это право? Разбирается ли он в происходящем настолько, чтобы говорить столь убежденно? Он пишет:

«Конечно, сегодня легко сказать: виноват Бурак. Но на деле виноват каждый, кто знал, что Бурак-рационализатор и Бурак — представитель ОТК — одно и то же лицо. Легко сказать: виноват Навратил. Но виноват каждый, кто знал (так же, как и Навратил) о предостережении страшнинцев».

Это максимум, говорит себе Рене, на большее я не способен. Пусть хотя бы из этого люди извлекут для себя какую-то пользу. И заканчивает он свою повесть следующими словами:

«Таков ответ, товарищи работницы конвейера Е, на ваш вопрос. Кто виноват? Виновных много. Почему? Именно из-за их хронического и трусливого нежелания нести ответственность. Честную ответственность за себя. И еще более честную и высокую ответственность за другого. За весь коллектив, за завод, за все, что на нем происходит, что близко каждому и во что каждый из нас не только вправе, но и обязан вмешиваться».

Рене с наслаждением перечитывает свой детектив. Наконец-то он им покажет, всем этим лгунам и трусам, которые до сих пор водили его за нос… Но ведь и он мало чем отличался от них. Такой же лгун и трус. Но теперь прозрел. Наконец. Был бы здесь Ван Стипхоут, вот бы удивился! А понравился бы ему этот детектив? Не вставил бы он этакое недостающее словечко?

Рене задумывается, а потом подправляет последнюю фразу:

«И еще более честную и по-коммунистически высокую ответственность за другого».

Теперь с любой точки зрения все в порядке.

[23] ПРОГУЛКА РЕНЕ

Праздничное чувство наполняет Рене после написания детективной повести. Он и не предполагал, что заводскую газету можно создавать с не меньшим удовольствием, чем хорошую поэзию. У него теперь то же состояние, что и у тех, кто наверстывает план: и у него в газете дефицит, и он пытается его устранить. «Теперь я буду выпускать самую лучшую многотиражку на свете, — скромно говорит себе Рене, — да, собственно, я уже приступил к этому. Уже не мечусь по заводу, словно муха, что бьется о стекло. Не зря провел я здесь девять месяцев: nomen omen[41], мое имя, Рене, означает «возрожденный», и я, написав детектив «Кто виноват?», тоже, пожалуй, возродился. Конечно, великие преображения — сплошное надувательство, — корректирует он себя мысленно. — Я неизменно все тот же, просто набрался знаний и стал знатоком».

И вот однажды ноябрьским вечером Рене решает проверить — так ли это, в самом ли деле он стал знатоком.. Да, разумеется, стал. В большой заводской зал типа Zeiss-dividag он может войти, оставив позади проходную и двор, через любую из трех дверей в передней стене. И он не заблудится, нет! Чаще всего он входит через эту, правую. Весь зал по внутреннему периметру застроен многочисленными конторами. Вдоль передней стены — конторы руководства, отдела кадров, редакция и тому подобные помещения. Если идти вдоль левой боковой стены, по левую руку — контора технического отдела, напротив — склады. Параллельно конторам, притулившимся к передней и боковым стенам, в передней части зала выстроена так называемая «деревянная деревня». В этих конторках с деревянными перегородками, без потолка, трудятся конструкторы, технологи, снабженцы, здесь и техническая библиотека, и выставка товарных образцов, и еще кое-что, но Рене сейчас здесь не задерживается, он направляет путь в производственные цеха. Это те помещения, откуда постоянно доносится музыка, где работает множество женщин, куда Рене в первые дни пребывания на заводе влекло со страшной силой. Сразу же за «деревянной деревней» помещаются ПТУ и отдел измерительных приборов, контора руководства производственного сектора и отделы технического контроля. И вот знаток заводских дел Рене уже в производственном цехе. Как же здесь все изменилось за эти девять месяцев!

Когда он пришел на завод, здесь работал только один транспортер, или, как чаще говорят, конвейер. Неделя за неделей он имел возможность наблюдать, как рабочие слесарной мастерской монтируют один конвейер за другим и как вслед за тем или иным конвейером прекращает существование тот или иной участок: все постепенно переходило на поток. Слесаря особенно не занимали его воображения. Работа у них неприметная: смонтируют, бывало, конвейер — он и сообщит в газете о том, что, дескать, на такой-то конвейер перешел такой-то участок. Но основное его внимание всегда было направлено на тех, кто «перешел», — ведь это у них возникали трудности. А те, что сдавали конвейер в срок и брались за следующий, воспринимались как нечто само собой разумеющееся. Только когда — в период всеобщих неполадок — начинал вдруг барахлить и новый конвейер, тогда и о них вспоминали, но случалось это редко. Лишь теперь, задним числом, Рене стал понимать, какие это были нужные люди. Ведь конвейеры повышают производительность одного и того же коллектива по меньшей мере на двадцать пять процентов. Если б строителям конвейера не везло так же, как и создателям нового телевизора, как бы тогда обстояло дело с выполнением плана? Сегодня уже работают конвейеры В, Г, Д, Е, И, К. Конвейер К ближе всего к передней стене завода, конвейер В — самый дальний от нее. На конвейере В производят ВЧ-блоки. Теперь уже Рене знает, что их еще называют ПТК, или гетеродин, или блок настройки, но каждое из этих названий обозначает одно и то же. Конвейеры Г и Д подготавливают шасси для конвейеров Е и К. Занятное совпадение, думает Рене, конвейер Г назван так лишь потому, что Г в алфавите между В и Д, — и в то же время называют его и гальваническим. До недавнего времени, когда алфавитный порядок еще не был так отчетливо выражен, Рене думал, что конвейер Г (его смонтировали среди первых) образован от слова «гальванизация», Д — от слова «диод», В и К — вообще неведомо от чего. Конвейеры Е и К концевые, в конце каждого из них выходной контроль, а за ним уже коробка, куда упаковывается готовый телевизор. На конвейере К работает Ева. Все это отделение называется цехом номер 1 или производственным цехом, но достаточно сказать лишь одно слово «производство». Вдоль всего «производства», прижавшись к боковым стенам, располагаются и другие интересные службы: слева, например, «скорая помощь», красильный и инструментальный цеха — последний уж совсем в левом заднем углу, и этим совершенно особым миром управляет старый его знакомый Навратил. А что на другой стороне, ну, скажем, напротив красильного цеха? Экспедиция. Но Рене идет по центру зала. Из производственных помещений он попадает в заготовительный цех, цех номер 2. В начале его, у самого края за сетчатым ограждением, — участок сборки мелких деталей: здесь каждая работница производит отдельную деталь, а иную деталь — две-три работницы, а бывает, одна работница — две-три детали. Такое производство нельзя перевести на конвейер, участок мелких деталей таким навсегда и останется. Рядом отдел входного контроля. А совсем сзади, в отдельном помещении, грохочут двухходовые прессы и другие замысловатые машины. За выполнение трудовых задач здесь отвечает другой старый знакомый Рене — мастер Трнкочи. Здесь, к примеру, штампуют и пресловутые маски. К задней стене завода также прилегает ряд помещений. В одном из них помещается отдел оформления. Товарищ Пандулова — не только главный редактор заводской газеты, но и заведующая сектором пропаганды и в этом качестве руководит здесь еще двумя своими подчиненными: старым живописцем Клайнайдамом и художником-оформителем Мишо Баником, братом Ангелы Баниковой. Клайнайдам за небольшое месячное жалованье пишет оравские пейзажи, которыми украшены все конторы, в том числе и кабинет директора. Иной завод за каждую такую картину заплатил бы, возможно, и трехмесячное жалованье Клайнайдама, а он каждый месяц пишет по десять картин — и, в сущности, безвозмездно. С того дня, как дежурный охранник увидел живописца спящим в отделе, старик лишился права работать с четырех утра до полудня. Иногда Рене заставал в отделе одного Мишо Баника, и тот никогда не упускал случая указать ему на какой-нибудь холст и спросить: «Ну скажите, вам это нравится? Да возможно ли такое? Лицо одним пятном, совершенно невыписанное!» «Да, — думал Рене в эти минуты, — не иначе как то же плевое отношение, что и у техника Тршиски к инженеру Годковицкому. Надо же, и здесь этот закон действует с одинаковой силой». Со временем Рене с Мишо Баником подружились, и когда, случалось, Рене вечером пропускал рюмочку, а утром клевал носом, то приходил в отдел оформления и воскрешал дурную привычку старого живописца. Он укладывался на скамейке, а Мишо Баник закрывал дверь и вместе с Клайнайдамом работал уже в абсолютном молчании — живописец над пейзажем, а Мишо над каким-нибудь лозунгом, который должен был приветствовать 1 Мая или ускорить процесс кооперирования Верхней Оравы; и Рене уже в полусне иногда чувствовал, как кто-то — а это был Мишо Баник — кладет ему под голову несколько сложенных флагов, если он сам забывал положить их. Проверочных визитов товарища Пандуловой Рене мог не опасаться: услышав ее стук, Мишо прежде всего будил его, а когда она входила, они уже вместе успевали склониться над лозунгом. «Что вы здесь делаете?» — спрашивала она. «Лозунг делаем», — следовал ответ, на что она говаривала: «Гм-гм». А иной раз и добавляла: «А почему вы закрываетесь?» Но ответа уже не получала. Да, действительно, многих здесь теперь Рене знает, о многих мог бы написать стихотворение или очерк, а о Милане Храстеке, певце и танцоре, руководителе ансамбля «Ораван» и одновременно завотделом воспитания кадров, — целую книгу или по меньшей мере рассказ. О том хотя бы, как на празднике сторонников мира, на котором ансамбль «Ораван» выступил после обеда, Милан Храстек не пожелал уйти со сцены даже вечером, когда была уже совсем другая программа, и один, лишь с гармоникой, соревновался с целым джаз-бандом. Или о том, как он время от времени захаживал к Рене и говорил: «Еду на фестиваль в Вы́ходную… там весь мой репертуар уже знают, напиши чего-нибудь новенькое!» — «Мне, что ли, прикажешь засорять сокровищницу народного творчества?» — отбивался Рене, но Храстек бывал непреклонен: «Если напишешь ты, будет как народное, никто и не догадается, а работы тебе — раз плюнуть!» И Рене, не устояв перед лестью, написал для него чуть ли не целую серию строф на женские имена — у Храстека исконно народными были лишь две строфы, а Рене добавил к ним еще с дюжину, ну, к примеру, «Дорку»: «Полюбила б меня Дорка, я бы с нею хлеб делил, ох, девку б мякушкой кормил, сам жевал бы одну корку». Выпадала из этой серии лишь Ольга: «Полюбила б меня Ольга, мы б пошли на сеновал, ох, на нее глядел бы только, даже б губ не целовал». Ольга — имя для народной песни чересчур «благородное», но Храстек был доволен, ему и оно казалось народным, и, возвращаясь из Выходной или откуда-нибудь еще, он обычно докладывал: «Понравилось. А потом, хоть я и говорил всем, что это ты для меня сочиняешь, никто не верил». Напишет ли Рене когда-нибудь обо всем этом, и прежде всего о Еве и Ван Стипхоуте? Или уедет отсюда и этак лет через двадцать все, что знает о здешних людях, забудет, а попытавшись вспомнить, лишь убедится, что прошлое и впрямь уже безвозвратно кануло в Лету? Но сегодня Рене об этом еще не задумывается, сегодня у него иные заботы, а времени мало: он газетчик общезаводского масштаба, который почему-то так болеет душой за выполнение годового плана, что ведущим руководителям есть чему у него поучиться, чтобы болеть за дело еще больше.

Дойдя до заднего входа, Рене выглядывает еще и наружу: там во тьме вырисовывается силуэт строящегося гальванического цеха, за ним пресловутая электростанция, со спецификой которой он познакомился в первый же день своего приезда, за электростанцией петляет река, высится холм, это еще не Прасатин, что виден из общежития, этот называется как-то иначе, воздух повсюду чист и прозрачен, и потому все, на что ни посмотришь, кажется близким, и возвышенный, ноябрьский месяц, и «горы, темнеющие по соседству…», как высказался Рене касательно гор в своей поэме. Знаток завода Рене, поворачиваясь к природе спиной, идет поглядеть, что новенького на производстве.

[24] ЗАВОД ГНЕВАЕТСЯ НА САМОГО СЕБЯ

Знаток завода Рене возвращается в зал, откуда-то доносится крик. Завод сейчас лихорадит — Рене не в диковинку, что кто-то с кем-то переругивается. После истории с масками народ никак не может успокоиться, хотя вроде бы дело идет на лад: план выполняется. Уж так повелось: всякий раз приключается какая-нибудь авария, причем обычно там, где ее меньше всего ожидают, — и вот потому теперь ее ждут постоянно. И авария, будто зная это, не заставляет себя долго ждать — берет и приходит. А почему бы и нет? Крик доносится из конторы инструментального цеха. Рене, войдя в цех, видит: пресс бездействует. Треснул на нем так называемый «палец». А в конторе набычились друг против друга двое его старых знакомых из кабачка «У малых францисканцев» — Трнкочи и Навратил. Но в этом году они уже столько раз конфликтовали (последний раз из-за масок), что Рене уже перестал узнавать в них прошлогодних сотрапезников.

— Какого тебе еще виновника? — кричит мастер Трнкочи. — Хреновые штампы делаете.

— Штамп может выдержать и бо́льшую нагрузку, — говорит начальник инструментального цеха Навратил. — Это все ваше разгильдяйство. Гробите прессы.

— Нам позарез нужен новый «палец»!

— Виновника! По инструкции должен быть указан виновник.

— Изношенность, черт подери!

— Виновника, или новый сами вытачивайте!

— Вот-вот, — кричит благим матом мастер Трнкочи. — Плевать вам на план!

— Все. Поговорили — и хватит! — говорит начальник инструментального цеха.

— Это ты так считаешь? — шипит мастер Трнкочи. — Но придется тебе объясниться с начальником производства.

И мастер Трнкочи тут же набирает номер и по телефону докладывает о конфликте начальнику производства. Рене слышит, как тот просит позвать к телефону начальника инструментального цеха Навратила.

— Кто издал приказ об установлении виновника? — доносится из трубки.

Навратил: — Главный инженер Павел.

Начальник производства: — Передайте главному инженеру Павелу, что он осел.

Знаток заводских дел Рене уже по опыту знает, что правы в таких случаях обычно обе стороны, но на сей раз, если станет об этом писать, он скорее отдаст предпочтение Трнкочи. В конце концов, можно делать две вещи разом: вытачивать новый «палец» и устанавливать виновника.

Рене ретируется незамеченным — другая порция брани влечет его в отдел входного контроля. Рене знает, что отдел зовется так потому, что ни одна деталь, не прошедшая его бдительный осмотр, не может попасть на конвейер. Здесь группка из трех человек: над женщиной, проверяющей переключатели, склонились диспетчер производства и завотделом входного контроля.

Диспетчер производства: — Где переключатели? Конвейер стоит.

Завотделом: — Придется подождать.

Диспетчер производства: — Им полагалось уже давно быть. Вам все равно, стоит конвейер или нет.

Завотделом: — Представьте себе, что именно так. Я отвечаю за контроль.

Диспетчер производства: — Что мне до вашей ответственности, если конвейер стоит?!

Завотделом: — Все равно вы их сейчас не получите. От нас они сперва вернутся на главный склад. А иначе не учет будет, а черт знает что!

Женщина старается как можно быстрее проверить переключатели: бракованные откладывает в коробку на полу, исправные располагает ровными рядами на столике перед собой.

Диспетчер производства: — Знаете, что я вам скажу на все эти ваши бредни? Знаете, что я вам скажу?..

Рене тоже любопытно, что же такое скажет диспетчер. А диспетчер выкрикивает:

— Вот что!

И ловко сгребает все исправные переключатели со столика прямо в полу своего халата.

— Идиоты! — кричит заведующий входного контроля, но диспетчера уже и след простыл. И Рене тоже почитает за благо испариться, чтобы заведующий не заметил, как он всепонимающе улыбается.

И вот Рене уже у конвейера. Здесь ждут переключателей, как манну небесную. Смена подходит к концу, но, пожалуй, можно еще наверстать упущенное!

Мастер конвейера: — Надрываемся как лошади, а эти чертовы снабженцы… Давай все на конец конвейера!

Рабочие и ремонтники покидают свои рабочие места. Ремонтники налаживают что-то в телевизорах, скопившихся в конце конвейера и у крайних рабочих мест. Отлаженные приемники относят на выходной контроль. Диспетчер с переключателями приходит уже к шапочному разбору — рабочие выходят из положения иным способом, и Рене знает, что это им не впервой. Минута — и конец конвейера очищен! Работница «выхода» — так сокращенно называют выходной контроль — регистрирует в журнале последние номера приемников. Однако — внимание! — Рене знает, что сейчас дело примет крутой оборот. Появляется мастер заступающей смены. И уже с ходу кричит:

— А я что, буду битый час ждать, пока припожалует ко мне первенький, или как?

Да, он пришел поглядеть на конвейер перед началом смены — и предчувствие не обмануло его. От так называемого «незавершенного производства» (и такими терминами уже владеет Рене) не осталось и следа.

Мастер заступающей смены выражается еще более ясно:

— Болван!

Мастер предыдущей смены делает вид, что не слышит. Рене знает, что ему на это плевать — ведь завтра, выйдя на работу, он обнаружит ту же картину.

Впрочем, мастер заступающей смены, возможно, понапрасну бурлит. Это — ночная смена. А что, если от нее никакого проку не будет? Рене осведомлен, что назревает серьезный конфликт между ОТК и производством. ОТК — это совесть завода. А заводская совесть сродни человеческой. Когда все в порядке, человек и не подозревает о ней. Но стоит ему согрешить — совесть сразу же даст о себе знать. Когда грех небольшой, голос совести еще как-то можно заглушить. Но если грех велик, человек как бы раздваивается, совесть его будто дикий зверь, вырвавшийся из повиновения, — она въедается в человека и грызет, грызет. И с совестью завода происходит то же самое — грызет, будто существует сама по себе, независимо от него. Производственники только диву даются:

— Как это можно, контролеры такие же техники и рабочие, как и мы, а не хотят помочь нам одолеть трудности, знай сидят и критику наводят, дескать, работаете из рук вон, дескать, возьмем да и остановим вам производство. Они из другого теста, что ли?

Рене знает, что контролеры и не прочь бы показать, что они такие же, как и все, что они — такая же частица завода, как и любой другой отдел, да вот беда — не получается! Сидеть, критиковать и угрожать — их прямая обязанность. Им даже премию дают не за количественное выполнение плана, а за его качество.

И Рене понимает, что именно здесь — причина раздора, а под влиянием нового события страсти разгораются еще больше. Посетившая недавно завод министерская комиссия обнаружила в телевизорах, предназначенных к отправке, целый ряд неполадок. Вина, разумеется, пала на ОТК. И наказание не заставило себя ждать: производственники, выполнив с грехом пополам план прошлого месяца, получили очередную премию, а ОТК лишился ее. И нынче как раз была выплата премиальных.

Рене подмечает, что контролеры монтажного цеха собираются сегодня в ночную с какими-то угрюмыми лицами. Рядом с дверью данного ОТК — дверь конторы начальников производственных цехов, в чьем подчинении мастера конвейеров. Конторы отделены друг от друга зеленой деревянной перегородкой, достигающей примерно половины высоты зала. Из-за перегородки явственно слышен и среднеповышенный голое.

До уха Рене доносятся вылетающие из-за перегородки голоса контролеров:

— Мы что, не работаем, как и они?

— Да мы не получили премии только за то, что закрывали глаза!

— Забраковать бы все это к чертовой бабушке!

— Пусть нам скажут спасибо за свои премии!

— На черта мне ходить в ночные! Сил нет больше терпеть — ночью-то в основном и пропихивают брак. А не пропустишь — они тебя еще и оболгут.

— Нет, больше ни за какие коврижки! Хватит!

Рене понимает: то, что слышит он, слышат у себя в конторе и производственники. Но там тишина — только постукивает пишущая машинка. Машинка достукивает, из конторы выходит начальник смены Муха, в руке у него синий служебный бланк. Рене известно, что в графе «назначение» указано: «обеспечить ночную смену». Муха входит в соседнюю дверь ОТК и тут же выходит, но уже без бумаги. Вручил, стало быть, а ответа дожидаться не стал. Но не успевает Муха закрыть за собой дверь, как ответ настигает его. Это голос инженера Бороша, лучшего теннисиста завода, начальника данного ОТК:

— Муха!

Тот останавливается: — В чем дело?

Инженер Борош: — В ночную мы не выйдем! Баста!

Из-за перегородки, где контора производственников, вылетает другой голос:

— Бастовать вздумали, шкуры продажные!

И голос из конторы ОТК:

— Сами продажные! С какой стати нам закрывать глаза ради ваших премий!

Из конторы производственников выбегает обладатель голоса, звучавшего оттуда, — Рене еще по голосу узнал инженера Мудрого, заместителя начальника опытного производства, руководителя темы «Ораван», застрявшего на производстве практически с той минуты, когда объявились первые трудности. Он кричит в дверь конторы ОТК, которую начальник смены Муха все еще держит открытой:

— Выделите производству нормальные детали! Из-за ваших паршивых деталей надрываемся как лошади, а в конце концов даже плана не дадим, так?

У инженера Мудрого как бы перевернутая психология, думает Рене. В начале весны, когда он с ним познакомился, из каждой его фразы явствовало, что он — руководитель темы «Ораван» и заместитель начальника опытного производства Пиколомини, de facto[42] даже начальник, поскольку Пиколомини постоянно находится в отлучке — Рене до сих пор так и не представилось возможности с ним познакомиться. И вот тебе, полюбуйся: кто скажет теперь, что инженер Мудрый не чистой воды производственник — мастер, а может, и просто рабочий?

Голос из конторы ОТК: — Да вы и с отличными деталями работаете из рук вон. Теперь пощады не ждите — отныне на «выходе» все будем браковать.

Муха, едва слышно: — Ох же и умники на «выходе»!

А инженер Мудрый кричит во весь голос: — На «выходе» каждый горазд умничать! До каких пор нам быть в дураках на конвейере Д? Кто пропускает на Е эти паршивые детали?

Смышленый паренек, этот инженер Мудрый, думает Рене, но его честолюбие всегда опережает реальные возможности. Поняв это, Пиколомини подсунул ему тему «Ораван». Инженер Мудрый клюнул на приманку и, хотя работал на заводе с неделю и опытом особым не отличался, принял предложение. Но вышло не так, как было задумано, и потому то же честолюбие обратило инженера Мудрого в производственника. Теперь он должен убедить всех, что сконструированный его опытниками телевизор производить можно и нужно. Однако новые трудности продолжают подстегивать его честолюбие. Пожалуй, в эту минуту он с радостью заделался бы уже и контролером, лишь бы доказать, что и на этом участке можно работать иначе и лучше! Но он пока еще не в ОТК, там другие люди, и взгляды у них, конечно, другие.

Голос инженера Бороша из конторы ОТК: — Паршивые, непаршивые, но людьми в эту ночную обеспечить вас не можем.

Инженер Мудрый: — Не можете?

Молчание.

Муха: — Посмотрим!

Он закрывает дверь в контору ОТК и вместе с инженером Мудрым исчезает в дверях конторы производственников.

Рене наблюдает, как расходится дневная смена. Несколько малопривлекательных, на его взгляд, девушек у шкафов снимают с себя белые халаты. Другие девушки надевают эти халаты. Это уже ночная смена, занимающая свои места у конвейера. Но конвейер пока стоит. Контролеры к работе не приступают. Мастер конвейера сообщает об этом производственникам. Из их конторы до уха Рене доносится голос инженера Мудрого:

— Борош, курва саботажная, ну, ты за это поплатишься!

Из конторы ОТК ни звука — лишь над перегородкой вьется сигаретный дымок.

Вот бы воскликнуть сейчас нечто ванстипхоутовское. Этакое беспристрастное. Дилетантское.

[25] РЕНЕ И ВАГ

Однако знаток заводских дел Рене обходится без восклицаний: придя домой, закладывает лист бумаги в машинку и пишет: «Лучшее средство против растущей нервозности — игра в открытую». Так будет называться его последняя, самая свежая передовица. В передовице он упоминает и письмо Бюро РК КПС, и номер многотиражки с этим письмом, что был приколот на будке выходного, контроля. Указывает, что коллектив завода до сих пор так и не дождался конкретного анализа допущенных ошибок, и прямо призывает приступить к таковому. Затем нацеливает коллектив на решение самой насущной задачи: «Мы оказались перед лицом двойной угрозы — потерять доверие вышестоящих инстанций как предприятие, не выполняющее план, либо скомпрометировать себя как предприятие, которое низким качеством своей продукции обманывает и обкрадывает потребителя. Вот какую дилемму мы должны разрешить — а между тем в настоящее время мы всецело заняты одними количественными показателями. Существует, правда, и третья опасность, самая большая: мы можем проиграть и на одном, и на другом фронте». Упомянув о грубости, которая все больше проникает в отношения между работниками, Рене заканчивает передовицу словами: «Следует помнить, что с помощью грубой силы мы никогда не выиграем этот бой — победа возможна лишь в результате добровольных коллективных усилий, всеобщего трудового энтузиазма. И мы добьемся этого лишь тогда, когда каждый чистосердечно раскроет свои карты».

К стилю Рене — товарищескому, режущему правду-матку — на заводе уже стали привыкать. Но несмотря на это, передовица «Лучшее средство против растущей нервозности — игра в открытую», вышедшая в свет 26 ноября, действует как взорвавшаяся бомба. Начальник производства, учуявший в рассуждениях о грубости некий намек на его собственные методы, вызывает Рене на беседу. Сначала он говорит с Рене спокойным тоном, но затем начинает горячиться:

— На людей действует только плетка — в этом я не раз убеждался.

— Нет, неправда, людей нужно воспитывать, — наставляет его Рене.

Начальник производства: — Ха, воспитывать людей! Как ты себе представляешь это воспитание?

Они не на «ты» друг с другом, но начальник производства «тыкает» Рене как партиец партийцу, хотя Рене и беспартийный.

— Примером, — цитирует Рене Макаренко.

— Мне его тоже никто никогда не подавал.

Дискуссия заходит в тупик, но по тому, что Рене все чаще оказывается вовлеченным в такую дискуссию, он заключает, что становится чем-то значимым — буквально за одну ночь он поднял авторитет многотиражки, а заодно и свой до уровня самой головки завода. Руководящие работники теперь охотно вступают с ним в разговор, делая все возможное, чтобы он не уличил их во лжи, а кой-кому Рене внушает и страх. Зато большинство говорит с ним, преисполнившись какой-то новой радости и даже надежды — а вдруг многотиражка способна сделать то, что уже никому не под силу. И конечно же, особо добрые отношения у Рене с тружениками на конвейерах, а уж с теми, кто на конвейере К, — и говорить не приходится.

А на заводе чуть ли не каждый день происходит что-то новое.

3 декабря — капитуляция. Директор Поспишил, размышляя в своем кабинете, вдруг приходит к решению: а не буду-ка я гнаться за выполнением плана. Он вызывает товарища Пухлу и диктует письмо министру, в котором сообщает, что завод в этом году направит свои усилия на улучшение качества продукции; что же до количественных показателей, то они вряд ли будут достигнуты. И 5 декабря он вновь выступает с речью перед коллективом, как полководец перед армией, и сообщает ему о своем письме руководству.

Рене аж присвистнул, узнав об этом, — ошеломляющее впечатление на него производят даты. 26 ноября была суббота. Газета датируется субботней датой, по приходит из Ружомберка лишь в понедельник, то есть 28 ноября. Допустим, подали ее директору только 29 ноября — во вторник. А прочел он ее лишь 30 ноября — в среду. Иными словами, он держал газету в руках за три дня до принятого решения. И счел за благо выбрать из передовицы Рене одну из предлагаемых возможностей.

Однако и коллектив завода читал передовицу. И у коллектива была возможность выбора — но его выбор оказался совершенно иным, чем тот, что сделал директор.

Рене узнает, что коллектив завода вообще с решением директора не согласен, а занял позицию, которую Рене наметил в конце передовицы: добровольные коллективные усилия, всеобщий трудовой энтузиазм. Но кто же он, этот коллектив? Рене узнает, что его представляет не кто иной, как уже известный чемпион по выбиванию плана мастер Талига.

— Пришел он ко мне на другой день после выступления директора, — рассказывает Рене начальник смены Муха, — и доложил, что он, мол, поспрашивал людей на своем конвейере в свою смену, рискнули бы они и план выполнить, и качество дать, и люди якобы ответили ему, что да, мол, рискнули бы. Ну а кто ж бы не поддержал этой инициативы? Поддержали ее, провели опрос на конвейерах и получили результат: начиная с 7 декабря все производство переходит на ночные смены, но не так, как раньше, — то одна, то вторая: с этого дня обе смены будут чередоваться через шестнадцать часов. Все подсчитали, должно получиться!

И директор — как узнаёт Рене — пришел в неописуемый восторг: едва отослав министру одно письмо, шлет вдогонку другое, перечеркивающее первое. Вот на какие дела подвигла завод его передовица! Но Рене отчасти допускает и иное объяснение. Когда вышла его передовица, на заводе как раз проводилась серьезная ревизия сверху, она-то прежде всего и могла навести директора на мысль написать первое письмо. Что же касается мастера Талиги, то Рене хорошо знает, что это за птица. Какой уж там всеобщий трудовой энтузиазм, какие добровольные коллективные усилия?! Наверняка приказал, и баста.

Ход событий вызывает у Рене все более глубокомысленные раздумья. Ведь 6 декабря начинается нечто, чего Рене ни разу здесь не видывал; да и те, что работают здесь дольше Рене, даже те, что обретаются с самого начала телепроизводства, а то и вообще со дня пуска завода, все они твердят Рене одно — такого здесь еще не бывало.

Завод, и по числу работников, и по своей организационной структуре рассчитанный на две смены, переходит вдруг на непрерывку. Рене только диву дается: многие из этих женщин приходят на работу из деревень, затрачивая на дорогу не менее часа. Кроме того, на носу рождество, и у работниц под праздники наверняка домашних забот невпроворот. Значит, женщины, уходя в 6.00 с шестнадцатичасовой смены, даже днем лишены возможности выспаться, а в 22.00 вечера они снова уже на заводе и приступают к следующей шестнадцатичасовой. Так что ж получается — до конца года эти женщины вообще не будут спать? А почему? Неужели потому лишь, что растроганный директор, узнав от группы начальников и мастеров цехов об этом коллективном решении, пообещал всем работникам хорошие премии? Ну, сколько он может пообещать — ведь одних женщин тут свыше тысячи. К их зарплате самое большее можно прибавить сотни две крон. Неужели ради этого люди работают? Исключено. Так ради чего же? Мастера или начальники цехов их принудили? У этих-то, разумеется, премии будут побольше. Кто знает, возможно, они чуточку и поприжали работниц. Но ведь если бы женщины отказались, а у них для этого достаточно убедительных доводов, принудить их никто бы не смог. Так все-таки почему? Или, может, люди здесь привыкли повиноваться без рассуждений даже самым что ни на есть бессмысленным приказам? Неужто прав начальник производства, считающий, что на людей ничего, кроме плетки, не действует? Нет, это уж меньше всего похоже на правду. Тогда почему?

— Они же относятся к этому совсем не так, как ты, — слышит Рене от Евы, с которой поделился своим недоумением.

Ах вот где собака зарыта! Он не должен смотреть на все своими глазами. Ему, Рене, все это кажется нечеловечески трудным, и это на самом деле так, но люди в этом крае привыкли жить и работать в еще более трудных и сложных условиях. Завод облегчил им жизнь — так почему бы не помочь и заводу в трудную минуту? Эти женщины ничего не знают о государственной экономике, но ведут себя так, будто понимают, что, не выполни они плана, пусть даже цифры его самые нереальные, а то и вовсе высосаны из пальца каким-нибудь вышестоящим прожектером, может случиться что-то непоправимое для их края, для них, для их детей. В общегосударственном масштабе ничего не изменится, а вот производство телевизоров могут перевести в иное место. И людям придется делать что-то другое, опять что-то очень трудное, глядишь, еще более трудное, чем шестнадцатичасовые смены, которые кажутся Рене такими ужасными, но эти женщины уже встречались с подобной надсадой, и, может, не раз еще встретятся, и потому принимают все как должное… Был бы тут Ван Стипхоут, он наверняка бы воскликнул: «Маленький производственный психоз, царь, все ясно, комментарии излишни!» Но, возможно, следом и он бы добавил: «Я уже ни черта не смыслю!» — и тут же, не ведая как, взял бы да и сам поддался этому психозу.

«Производственный психоз» охватывает всех; не только инженеры и техники из других отделов завода — этим-то уж не впервой идти в производство в нынешнем году, эти-то на конвейерах уже как у себя дома, — но на шестнадцатичасовые смены переходят и все служащие, и в самом деле для каждого работа находится. Неплохо было бы и мне, думает Рене, подключиться к этому движению, которому отдает все свои молодые силы и труженица конвейера К, будущая журналистка Ева. А могу ли я, как редактор заводской многотиражки, сделать что-либо достойное этого всеобщего порыва?

И вдруг Рене прозревает — бог мой, так ведь я уже сделал!

И действительно, сделал. Выдвигая в номере газеты от 26 ноября лозунг «Все должны чистосердечно раскрыть свои карты», он отнюдь не хотел выглядеть человеком, бросающим слова на ветер, и решил в каждом последующем номере сам чистосердечно раскрывать те или иные карты. Но где их взять? Он начал с того, что в номере от 3 декабря поместил передовую «Формализму — зеленая улица», использовав в ней свои впечатления, почерпнутые на активах бригад социалистического труда — теперь он и там уже желанный гость! «Мы стали свидетелями парадоксального явления, когда лучшие коллективы завода использовали актив для того, чтобы добиться наибольшего внимания, привилегий и даже опеки со стороны руководства и профсоюзов. Но человеку постороннему, случайно оказавшемуся на активе свидетелем дискуссии, вряд ли в ходе ее удалось бы установить те наиболее острые вопросы, которые волнуют сейчас наш завод». Так, одним ударом, Рене разделался со всеми лучшими коллективами. Но и это показалось ему еще недостаточно открытой игрой — ведь там на было ни одного имени, ни одной подробности. Надо найти более броскую тему — и вот она уже наготове! Следующая передовица, написанная Рене, должна была выйти в номере от 10 декабря. Озаглавленная «Производство — ОТК; счет 1:1», она содержала подробное описание недавнего конфликта этих двух цехов, так называемого «саботажа» контролеров, причем с упоминанием имей и всего того, что и кем было тогда сказано и сделано.

Рене сидит в редакции в конце стола и чувствует, как слабеет. Съедает лимон — это уже вошло в привычку: каждый день, чтобы восполнить недостатки питания, съедать по лимону. Ван Стипхоут выпивал по бутылке молока в день. Но и лимон не помогает — Рене ощущает все большую слабость. Опять он попал пальцем в небо! Рене умеет быстро работать. Те, кто видел, как он работает, ширят о нем славу, что при надобности он способен сам написать и подготовить к набору все 18 страниц номера за один день. Но номер выходит не сразу. Сначала цензура, потом типография. Пока газету верстают, печатают и возвращают в Нижнюю, проходит целая неделя, в течение которой на заводе, где так бурлит жизнь, все может перевернуться вверх дном. Именно это и происходит сейчас. Рене узнает, что «саботаж» контролеров не был воспринят уж настолько трагично. Инженер Мудрый вообще склонен всегда делать из мухи слона. А контролеры были по-своему правы, и своим «саботажем» заставили больше с ними считаться. С того времени, как стали работать шестнадцатичасовые смены, то есть с того самого 7 декабря, завод словно подменили — прекратились все разногласия и производство с ОТК теперь водой не разлить, особенно когда обнаружилась такая невероятная вещь: чем больше производится телевизоров за смену, тем телевизоры лучше.

И тут вдруг получается, что — 10 декабря суббота, значит, скажем, 12 декабря, в понедельник, — на конвейеры ляжет свежий номер многотиражки с его знаменитой «игрой в открытую». Контролеры, конечно, обидятся. Отношения снова испортятся. План сорвется. И виноват будет не кто иной, как он, Рене, великий искатель виновных. Или же случится нечто совсем непредвиденное и от него не зависящее — разве мало случалось в нынешнем году неожиданностей? Но всему причиной сделают его передовицу, и то, в чем он будет вовсе не повинен, тоже свалят на его бедную голову. Просто ужасно! Рене ума не приложит, что предпринять. Умереть — только это и остается.

Рене спешит на конвейер К поделиться своими треволнениями с Евой. Ева двигается едва-едва, видно, что к тяжелой работе она меньше приучена, чем другие женщины, а у нее самая трудоемкая операция — она вставляет кинескопы в телевизоры, за обычную смену ей приходится поднять — по расчетам нормировщика — тонну. За шестнадцатичасовую, стало быть, две. Но утомление ей к лицу. И пахнет она ацетоном. Однако волнения заглушают в душе Рене наслаждение, доставляемое своеобразным запахом и усталой девичьей красой.

— А может, позвонишь в Ружомберок, чтоб не печатали?

Боже мой, да ведь это блестящая мысль! Сегодня же только пятница, пожалуй, еще и печатать не начали! Рене бежит в редакцию — к счастью, там никого нет, господи, только бы не заявилась сейчас товарищ Пандулова или еще какой непрошеный гость, — звонит в Ружомберок.

— Что с номером?

— Имейте же немного терпения, товарищ Рене, — отвечают из Ружомберка. — Он уже в машине. Завтра его отсылаем, в понедельник будет у вас.

— Спасибо.

Товарищ Рене кладет трубку — и снова жизнь ему не мила. Уж лучше пулю в лоб! Что бы сказал Ван Стипхоут, окажись он сейчас в Нижней? Да чего там «сказал»! Что бы он сделал, будь он сейчас здесь?

Ранним субботним утром Рене покидает Нижнюю. Удачливо остановленная попутка доставляет его прямо в Ружомберок. Раньше, чем могло бы уйти из ружомберкской типографии какое-либо почтовое отправление, Рене входит в ее подъезд.

— А вы в Ружомберке сегодня, товарищ Рене?

— Да, кой-какие срочные дела были. А уж раз я здесь, постараюсь избавить вас от лишних хлопот. Ничего не отсылайте, газету возьму с собой.

— Ну зачем же вам утруждаться? Мы почтой пошлем.

— Помилуйте, разве это труд? Я здесь с машиной!

И вот Рене с пакетом многотиражки под мышкой гордо шагает по мосту через Ваг в сторону Оравы — там у шлагбаума всегда найдешь попутную машину. На мосту Рене ненадолго останавливается и обращает к мутным водам Вага такую речь:

— О праотец Ваг, в прошлом жемчужина наших рек! Знаю, как ты ненавидишь ружомберкский бумажный комбинат за то, что он отравляет твои воды. Но сегодня не вини его понапрасну! Ибо тот, кто на сей раз отравляет тебя целлюлозой, зовется Рене. Это я.

И, сказав эти проникновенные слова, бросает с моста в волны Вага внушительный сверток. В нем весь тираж свежего номера «Оравы», который должен был выйти 10 декабря 1960 года.

И товарищ Рене, провожая ностальгическим взглядом его полет, чувствует, что именно в эту минуту и он — пусть своеобразно — но включился в великое движение заводского коллектива.

[26] ФИНАЛ

Рене работает теперь осмотрительно (готовит к концу года выпуск счетверенного номера, ловко подсунув в него и номер, погибший в пучинах Вага), а завод теперь работает весело, хотя и выкладывается до крайности.

Так что же, все теперь идет как по маслу? Ну полно, весь год не шло, с чего бы теперь вдруг пошло?

Однажды поднялась паника: работа, дескать, каторжная, а премии будут маленькими. Каждый божий день выходит «молния» — выходит она и по этому случаю. Рене доводит до сведения коллектива, что «руководство завода обязуется…» и так далее и тому подобное. Ему даже и самому любопытно, как все обернется…

В предрождественские дни возрастает число прогулов. Если на одном конвейере отсутствуют пять-шесть человек сразу, работа всего конвейера под угрозой, пишет Рене в следующей «молнии».

На конвейере К, рядом с Евой, падает в обморок беременная женщина. На конвейерах работает множество беременных женщин и девушек, которым еще не исполнилось восемнадцати. Дело, как известно, противозаконное.

Случись какая беда — уж кому-то придется отвечать. Что толку в разговорах, что инициатива-де исходит снизу — а где доказательства? К директору явилась делегация мастеров и начальников смен. Директор мог бы сказать «нет», но ведь не сказал — напротив, благословил. Все, что происходит, происходит с ведома и согласия руководства. Стало быть, кто понесет ответственность, если что случится?

Вдруг по заводу пронесся слух, что начальник производства издал письменное распоряжение, запрещающее беременным женщинам и девушкам до восемнадцати лет работать в шестнадцатичасовые смены. Свою точку зрения он письменно изложил и директору. Но если этот запрет вступит в силу, парализуется все производство — с каждого конвейера уйдет по нескольку работниц. Значит, все затраченные усилия окажутся напрасными — план выполнен не будет.

«Перестраховщик!» — честят начальника производства прочие руководящие работники, и ниже- и вышестоящие. Однако возразить ему нечего и некому. Закон нарушается на участке, которым руководит именно он. Случись — не приведи бог! — какая передряга, он первый в ответе. И директор тут бессилен. Даже у него нет права приказать своему заместителю по производству нарушить закон. На такое может решиться лишь сам заместитель, лишь он один. А он уже принял решение. Парализует производство, но зато получит алиби.

Рене знает, что и с алиби начальника производства не так-то все просто. За ним не только алиби. За ним и правда. Это решение отчасти обращено и к нему, Рене. Ну, каково, редактор? Кто теперь груб? А кто гуманен? Кто воспитывает хорошим примером? Рене вынужден признать, что на сей раз самый гуманный человек на заводе — это начальник производства. И хотя многие считают его трусом, Рене понимает, что решение его, в общем-то, смелое. Ведь это решение отнюдь не пользуется популярностью. Оно ни у кого не вызывает симпатии — даже беременным женщинам и несовершеннолетним девушкам оно не по душе. Одному Рене оно нравится. И потому Рене решает помочь начальнику производства. И не только ему, но и директору и другим руководящим работникам. Он устроит все так, что они не понесут — по крайней мере Рене кажется, что не понесут, — никакой ответственности. В отделе оформления Рене запасается большим листом бумаги. В верхнем левом его углу пишет обращение ко всем работающим в шестнадцатичасовых сменах, призывая их личной подписью подтвердить, что трудятся они добровольно, под свою ответственность, руководствуясь лишь собственным желанием выполнить план даже вопреки распоряжению начальства. С этим призывом Рене обходит все конвейеры и собирает подписи всех работающих. Бумагу с подписями вешает затем на видном месте в производственном цеху.

Хотя руководящие работники в отличие от Рене и не придают акции по сбору подписей особой юридической значимости, тем не менее акция придает им смелости. И они делают ход конем — начальника производства посылают до конца года в командировку. Пусть и лежит на нем наибольшая ответственность, но случись что — он в стороне. И производство, стало быть, может идти своим чередом.

Рене безотлучен. В «Скорой помощи» ночи напролет варят кофе, кто-то должен его разносить; последний номер года Рене уже отослал в типографию, он свободен и с удовольствием становится одним из разносчиков кофе. А через несколько дней находит для себя и вовсе захватывающее занятие! Что ни ночь, издает одну, а то и несколько «молний» под названием «Ночной горшок». И художник-оформитель Мишо Баник включается в работу — Рене ведь не умеет ни рисовать, ни гектографировать. Но Мишо Баника нет нужды упрашивать — то, что он может включиться в работу, наполняет его гордостью. Впрочем, включаются все. Ночи напролет играет оркестр ансамбля «Ораван» под руководством Милана Храстека, и Рене счастлив, что может в столь исключительных обстоятельствах выслушать и свои поделки, контрабандой протащенные в сокровищницу народных песен. Он слушает и при этом разносит с Мишо Баником свежие «молнии». В «молниях» всегда разрешаются самые наболевшие проблемы ночи. Оказывается, например, что иные ловкачи выпивают по две, по три чашки кофе кряду, тогда как женщинам на отдаленных концах конвейеров не достается ни единой. Мишо Баник по совету Рене рисует прямоугольник, который распахивается по двум сторонам двумя трапециями: тройное зеркало. В каждом зеркале одна и та же фигура, пьющая кофе. А под рисунком стихотворение:

Зеркалами отражен,

сам собою окружен.

Разве женщины пьют кофе?

Он не знает — в фас и в профиль

сам себя лишь видит он.

Или в роли ремонтника с паяльником в руке выступает заместитель директора по экономической части Бртань. У Мишо Баника мастерская рука — ему удается схватить характерный профиль заместителя. И вот уже выпускается «молния» с этим рисунком и стишками под ним:

Однажды черной-черной ночью

зам сделался чернорабочим.

«Окна РОСТА» Маяковского в сравнении с этим — детская забава, ухмыляется Рене.

Утром 20 декабря проносится по цеху радостная весть: пусть до выполнения годового плана еще далеко — на сегодняшний день достигнут необходимый уровень: ликвидирован дефицит. Мастера конвейеров приняли обет — не бриться, пока не снят дефицит. Мастер Мостар, на чьем конвейере он уже покрыт, получает право побриться первым. И тут же выходит «молния» со множеством портретов бородачей, а среди них один бритый. И текст:

С Мостаром беда —

пропала борода.

Кто бороду найдет,

пусть сразу и вернет.

Нулевой дефицит необходимо удержать до конца года. И конечно, до конца года Рене должен на заводе присутствовать! Он уезжает в Жилину лишь на два дня, В сочельник собирался приехать отец из Праги. Но, так и не дождавшись его, Рене с матерью съедают рождественский ужин вдвоем. А на другой день наш герой снова в Нижней.

И вот 30 декабря — день, когда завод должен выполнить годовой план, выпустив последний из 110 000 приемников. Рене это знает. Останется еще время на небольшое торжество прямо на производстве, а потом состоится ужин в заводской столовой, куда на автобусах из окрестных деревень свезут и рабочих утренней смены, окончившейся в два часа дня. Если, конечно, ничего не случится.

Но, конечно, что-то случается. После полудня выясняется, что конвейеры стоят и людей на них нет. Рене встречает начальника смены Муху в слезах — когда же Рене узрел впервые эту его светло-желтую шевелюру? Ах да, в первый же день, в проходной!

— Что случилось, товарищ Муха?

— А, ерунда. Упросили меня мастера́ и рабочие. Когда стало ясно, что вторая смена план выполнит — первая-то была после ночной, да работала уже в счет субботы, — я взял и отпустил всех после полудня домой.

— А почему же вы плачете?

— Со дня смерти отца в сорок четвертом не плакал, а теперь вот разнюнился. Так в душу плюнули — сил нету выдержать. Когда нужно было убеждать людей работать, для этого мы годились. И не подвели ни разу. А вот пойти человеку навстречу — как бы не так! Ну разве мне не обидно, что эта слава достанется не моей смене?

И Муха, продолжая хлюпать носом, удаляется — Рене даже в сомнении, придет ли он вечером на торжество. В два часа заступает к конвейерам вторая смена, и начальник смены Петрашко знай посмеивается:

— Говорят, Муха плакал как ребенок! Сам виноват. Никого не спросясь, остановил конвейеры. А если б у нас после обеда цепь порвалась? Месяц из кожи лезли вон, а в последний день план бы да и угробили!

Но все разыгрывается как по нотам: несмотря на более ранний уход первой смены, около шести наступает торжественная минута. По конвейеру движется, приближаясь к выходному контролю, увенчанный цветами стодесятитысячный телевизор марки «Кривань». Рене летит туда — теперь он уж не упустит момента, как в прошлом году с последним «Манесом». По пути встречает директора Поспишила, бегущего в обратном направлении.

— Куда это вы так поспешили? — шутит удивленный Рене.

Директор улавливает шутку, улыбается:

— Спешу позвонить Ржадеку. Обещал. Он сидит в министерстве и ждет этой минуты.

И директор Поспишил бежит дальше.

Он успевает воротиться, когда собравшийся народ кричит «ура!» и стодесятитысячный телевизор достигает цели.

На месте телевизора, на опустевшем поддоне конвейера К, стоит теперь директор Поспишил и держит речь:

— Товарищи рабочие и работницы, нет слов, которыми я мог бы выразить свою благодарность. Радостную весть я только что сообщил товарищу министру. И я слышал, как он даже ахнул от восторга. Товарищ министр в свою очередь поздравляет всех работников завода и желает им…

Рене стоит среди собравшихся, обнимает за плечи Еву, вдыхает ее аромат, но это не запах ацетона, размышляет он, это аромат девушки, пахнущей ацетоном.

Вместе с Евой и остальными работниками он проходит по двору к заводской столовой. Звуки декабрьского вечера перекрывает грохот винной бочки — начальник производства только что привез ее из командировки. А кто же катит ее по дорожке? Начальник отдела кадров и доктор Сикора. Автобусы уже подвозят людей с утренней смены. И Муха здесь! Да, сегодня придется поварам попотеть! А впрочем, они не одни, у них есть подмога. В длинном окошке стены, отделяющей столовую от кухни, Рене отлично видит, как под вдохновенным руководством всех женщин из отдела кадров со сковородок слетают один за другим шницели. А кто ж это сейчас перевернул на сковороде самый большой? Да кто же еще, как не товарищ Пандулова!

В заводской столовой Рене и Ева садятся рядом, прослушивают выступления, съедают по шницелю, на столе объявляется и бутылка вина из прикомандированной бочки.

— Угощайтесь, — раздается знакомый голос.

И тут только Рене замечает, что напротив сидят его старые знакомые, сидят так же по-дружески, как и в прошлом году в кабачке «У малых францисканцев»: Станислав Навратил и Антон Трнкочи. Он улыбается, им, и они, словно сговорившись, одновременно затягивают:

— Не боимся мы работы, дружно станем за станки…

Рене с Евой тоже подхватывают и, допев до конца, затягивают, разумеется, все сначала.

— …С песней радостной и бодрой не боимся мы работы…

Вдруг кто-то сзади хлюпает Рене по плечу — Тршиска! Шепчет на ухо:

— Надеюсь, соображаешь, Иван, что самую большую премию оторвут директор, и министр?

— И министр? — изумляется Рене.

— Ну ясное дело, министр тоже, мы небось прежде всего на него трубили, Иван, а ты-то как думаешь?

Рене смеется, и Тршиска, тоже смеясь, убегает к своему столу, чтобы не заняли места. Прав ли Тршиска? А если и прав, думает Рене, что из того? Разве не понесли бы министр с директором самого строгого наказания, если бы, скажем, план не был выполнен? Да и потом, вмешательство министра в июле месяце все же было решающим. И разве директор Поспишил не выбивался из сил? Забот уйма — а он еще и составителя хроники не забыл привлечь к работе. Пусть Ван Стипхоут и не написал хроники, но директор Поспишил не просчитался — хроника у него будет! Рене знает, что, хоть эту хронику напишет он вместо Ван Стипхоута, не пригласи директор Поспишил для ее написания именно Ван Стипхоута, ей бы не доставало самого главного.

А когда все кончается и Рене, простившись с Евой, бредет к себе в общежитие, на пути ему попадается бывший самоубийца Петер Врба.

— А не тяпнуть ли нам с тобой по такому случаю? — спрашивает Рене.

— Не вводи меня в грех, — смеется Петер Врба. — Ты же знаешь, что я не пью.

— Отметим иначе, — говорит Рене. — Но ты мне должен помочь.

Они вместе идут в комнату Рене и берут со стола большую картину с изображением дома, что стоит посреди буйной растительности на обочине пуантилистической дороги под аляповатой неоновой вывеской CAFÉ.

Друзья переносят картину в женское общежитие, объяснив комендантше Гаргулаковой, что это подарок бывшего производственного психолога, и с ее помощью устанавливают картину на почетном месте в Красном уголке.

Надо заметить, что Рене еще до этого успел на задней стороне холста вывести посвящение:

Свободному народу общежития, его вдохновенному трудовому порыву, которым он потряс мое воображение, с искренним почтением и в глубочайшем молчании посвящаю сие обещание встречи. Au revoir!

И Рене, приложив все усилия, дабы самым достоверным образом воспроизвести подпись Ван Стипхоута, обнаруживает, что это ему действительно удалось!


Ван Стипхоут

Загрузка...