Поразительные по глубине и новизне социальные идеи Чехов выражал в такой скромной форме, что современная ему критика часто просто проходила мимо богатейшего содержания. Ей казалось, что речь идет о самом обычном для литературы: о любви, о человеческом одиночестве и причем; она не замечала, что у Чехова и любовь и все другие привычные темы проникнуты огромным новаторским содержанием. Это свойство чеховских произведений, которое мы назвали скромностью формы, характеризовало Чехова, как мы знаем, с первых шагов его писательского пути. Оно связано со всем его человеческим и писательским обликом, со всей его эстетикой «незаметной» красоты.
Характерно для Антона Павловича его впечатление от произведений Достоевского: «Хорошо, но нескромно, претенциозно». Что подразумевал он под претенциозностью? По-видимому, присущее Ф. М. Достоевскому стремление подчеркнуть особую многозначительность, высокий, вечный, «вселенский» смысл переживаний своих героев и тех идей, которые высказывают герои и автор. Художественный метод Чехова прямо противоположен этому. Очень часто наиболее замечательные по широте и новизне социального и философского мышления идеи высказаны в его произведениях «мимоходом», так, как будто главное совсем не в них; высказаны в той чеховской сдержанной, застенчивой манере, которая вытекала из сложного чувства. В это чувство входило и ощущение «вины» перед читателем за свое незнание путей к тому величайшему торжеству родины, к которому сам же он звал; и мудрая догадка о непригодности всех старых догм и схем; и нелюбовь к «нескромному и претенциозному» проповедничеству, не основанному на научно-точном знании законов жизни. Проповедничество Толстого тоже казалось Антону Павловичу нескромным.
Вот одно из наиболее поэтических произведений Чехова — «Дом с мезонином» (1896). Герой рассказа — художник, приехавший на лето за пейзажами в именье к знакомому помещику. В соседней усадьбе, в доме с мезонином, живет семья: старушка-мать и две девушки-сестры. Старшая, Лида, увлечена земской деятельностью. Она служит учительницей в земской школе и при хороших средствах семьи — гордится тем, что «живет на собственный счет», получая двадцать пять рублей жалованья в месяц. Она целиком поглощена земскими делами, борьбой либеральной «партии» с реакционной в уезде, и, кроме этих интересов, школ, аптек, медицинских пунктов, для нее ничего не существует. Строгая, красивая, она кажется своей матери и младшей сестре, Жене, особенным, недосягаемым существом, как для матросов капитан, который все сидит в своей каюте. Женю в семье еще не считают взрослом и называют ее Мисюсь, потому что в детстве называла так мисс, свою гувернантку. Она обожает свою старшую сестру, но дружит с мамой: они лучше понимают друг друга, чем недоступную Лиду.
Мисюсь, с ее наивной молодостью, робкой, пробуждающейся женственностью, — один из самых обаятельных женских образов Чехова. Между художником и Мисюсь завязывается дружба, влюбленность. Они близки друг другу непосредственно-поэтическим восприятием жизни; они могли бы быть счастливы друг с другом.
Но непреклонная Лида терпеть не может художника из-за его пренебрежительного отношения к ее земской деятельности, из-за его, как ей кажется, безыдейности. Она разрушает счастье художника и Мисюсь, отсылает младшую сестру с матерью куда-то далеко, к тетке, в Пензенскую губернию. Когда художник приходит в дом с мезонином, он уже не застает свою Мисюсь. Все стало другим без нее. Лида сухо сообщает ему об отъезде сестры и матери. «Л зимой, вероятно, они поедут за границу…»
Ошеломленный, он отправляется обратно; его догоняет дворовый мальчик и вручает ему записку: «Я рассказала все сестре, и она требует, чтобы я рассталась с вами… Я была не в силах огорчить ее своим неповиновением. Бог даст вам счастья, простите меня. Если бы вы знали, как я и мама горько плачем!»
Рассказ, ведущийся от имени художника, заканчивается тем, что прошло много лет после случившегося и художник уже начинает забывать про дом с мезонином; «и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того, ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…
«Мисюсь, где ты?»
Эта заключительная фраза «Дома с мезонином» стала знаменитой; она была у всех на устах и в цитатах, как мотив любимой мелодии. Все чувствовали тонкую прелесть лирической грусти об ушедшем счастье, молодости, весне. И весь рассказ воспринимался в этой настроенности, близкой тургеневской: «Как хороши, как свежи были розы…» Чехов получал письма от читателей: «На днях прочла в «Русской мысли» ваш последний рассказ. Там столько тонкой поэтической прелести, такие тургеневские черты, что мне хотелось выразить автору признательность за доставленное им наслаждение».
Что же, «Дом с мезонином» и на самом деле был рассказом об утерянной красоте, об исчезнувшей поэзии жизни…
Но интимная лирическая тема (кстати, носившая, может быть, глубоко личный характер для Чехова: он говорит в одном из писем, что у него была невеста, ее звали Мисюсь, и что об этом он пишет рассказ), — интимная лирическая тема неразрывно сплетается с большой социальной темой.
О чем спорят между собою озабоченная земская деятельница и «беззаботный» художник?
Лида как-то рассказала о хлопотах по устройству медицинского пункта. Художник говорит ей, что, по его мнению, «медицинский пункт в Малоземове вовсе не нужен». Лида возражает.
— На прошлой неделе умерла от родов Анна, а если бы поблизости был медицинский пункт, то она осталась бы жива. И господа пейзажисты, мне кажется, должны бы иметь какие-нибудь убеждения на этот счет.
— Я имею на этот счет очень определенное убеждение, уверяю вас, — ответил я, а она закрылась от меня газетой, как бы не желая слушать. По-моему, медицинские пункты, школы, библиотечки, аптечки, при существующих условиях, служат только порабощению. Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья — вот вам мое убеждение.
Она подняла на меня глаза и насмешливо улыбнулась, а я продолжал, стараясь уловить свою главную мысль:
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сотни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
…Мужицкая грамотность, книжки с жалкими наставлениями и прибаутками и медицинские пункты не могут уменьшить ни невежества, ни смертности, так же, как свет из ваших окон не может осветить этого громадного сада…
…Если уж лечить, то не болезни, а причины их… При таких условиях жизнь художника не имеет смысла, и чем он талантливее, тем страннее и непонятнее его роль, так как на поверку выходит, что работает он для забавы хищного нечистоплотного животного, поддерживая существующий порядок. И я не хочу работать, и не буду…»
Мы не выписываем аргументов Лиды, потому что самый свой сильный аргумент она уже высказала: это смерть от родов крестьянки, которая осталась бы в живых, если бы поблизости был медицинский пункт. Аргумент, казалось бы, достаточный для того, чтобы полностью опровергнуть позицию художника!
И все-таки можно ли сказать, что права Лида и не прав художник?
Мы видим, как много своих постоянных мыслей вложил Чехов в рассуждения своего героя. Тут и тяжелые раздумья о бессмысленности, моральной неоправданности труда художника в буржуазном обществе, если этот труд не содействует изменению существующего порядка и тем самым поддерживает проклятый «порядок». Тут и чеховские поиски коренных решений социальных вопросов, отвращение к социальным рецептам и пластырям, предлагающимся вместо того, чтобы лечить прежде всего причины болезней, то-есть изменять несправедливый общественный строй.
Лида считает художника «безидейным». Подобно этому либерально-народническая критика считала Чехова «безидейным» художником. Но мы видим, что тоска, неудовлетворенность Чехова и его героя в идейном отношении неизмеримо выше крохоборческого либерального самодовольства Лиды.
Ни герои Чехова, ни сам он не знают, как можно разрубить цепь великую. Когда художник, высказывая свои раздумья, старается «уловить свою главную мысль», то мы понимаем, что это сам Чехов старается уяснить самому себе и своему читателю, в чем же заключается правда, какими путями идти к ней.
Немало путаницы в рассуждениях героя. В частности, не прав он и в своем заявлении о том, что не нужны больницы и школы. Чехов вовсе не солидаризируется в этом со своим героем; мы знаем, сколько сил Антон Павлович отдал этим самым «школам, библиотечкам, аптечкам».
Но в самой горечи художника, в его поисках, в нежелании поддерживать существующий строй, даже в самой путанице его мыслей, даже в его отвращении к своему искусству, в стремлении к коренным, а не частным, не мелким решениям социальных вопросов — во всем этом неизмеримо больше правоты, чем в самоудовлетворенной ограниченности Лиды. Для нее ее земская деятельность стала своего рода футляром, она способна смотреть только «в одну точку», вроде Дашеньки из рассказа «Неосторожность». Перед нами — портрет либеральной помещицы, которой бесконечно чуждо и непонятно стремление художника — пусть еще далекое от ясности — разрубить проклятую цепь.
Ленин отнюдь не отрицал известной пользы земской деятельности, «аптечек и библиотечек». Он не отвергал начисто возможности прогрессивной легальной деятельности при самодержавии. «Мы нисколько не сомневаемся в том, — писал Ленин в статье «Гонители земства и Аннибалы либерализма», — что и при самодержавии возможна легальная деятельность, двигающая вперед российский прогресс […]. Можно спорить о том, насколько именно велик и насколько возможен этот миниатюрный прогресс…».[22] Ленин возражал не против деятельности представителей «миниатюрного прогресса», а против их иллюзий о том, что своей деятельностью они будто бы ведут борьбу с самодержавием, против их крохоборческой самоудовлетворенной ограниченности, неумения и нежелания выйти за пределы крошечного прогресса.
Чехов был чужд этим либеральным иллюзиям, он издевался над ними; какой иронией окружает он высокопарное заявление опустившегося Андрея Прозорова в «Трех сестрах» о том, что его служба в земской управе представляет собою некое «служение»! Земский деятель Чехов ясно видел всю миниатюрность того прогресса, который был возможен на основе легальной деятельности при самодержавии. Недаром все достижения земства в области народного просвещения и здравоохранения, то-есть как раз в тех областях земской деятельности, которые Антону Павловичу были наиболее близки и знакомы, — он сравнил со светом из о<кон, который не может осветить громадного сада. Тогдашняя критика была не способна оценить значение большой социальной темы «Дома с мезонином». Самая либеральная газета того времени — «Русские ведомости» — писала, что герой рассказа — типичный представитель «хмурых людей» чеховских произведений, с такими чертами, как «скука, отсутствие вдохновения, бессилие творчества, сознание своей неспособности к продолжению обычного дела, отсутствие общественного инстинкта». Другая либеральная газета — «Биржевые ведомости»- писала, что в лице героя «Дома с мезонином» читатель встречается с представителем людей, с точки зрения газеты отрицательных, в то время как в лице Лиды читатель видит представительницу «той части русского общества, которая работает пока в глуши, но в непрестанной борьбе с непреодолимыми препятствиями». В рассказе, но мнению газеты, «в микроскопическом размере все русское общество, как бы расколовшееся на две половины: с одной стороны — беспечный квиетизм,[23] с другой — молодая сила, посвящающая себя служению ближнему».
В тоске героя рассказа, в его неудовлетворенности, мучительных поисках усмотреть «беспечный квиетизм», а земскую деятельность Лиды высокопарно назвать «служением» мог именно либерал, чей уровень не возвышался над уровнем Лиды. Можно представить себе ироническую улыбку Антона Павловича, читающего такую статью. И, быть может, словечко либерального критика — «служение» — он вспомнил впоследствии в «Трех сестрах».
Надо думать, что и восторги тех читателей, которые восхищались и умилялись «тургеневскими нотами» в «Доме с мезонином», никак не могли радовать Чехова. Ведь такие похвалы означали, что высказывавшие их не заметили социальной темы рассказа, остались глухи к главному, над чем бился писатель, стараясь вместе со своим героем «уяснить самому себе свою мысль» — большую мысль о бесплодности либеральных иллюзий, об узости «миниатюрного прогресса», о том: что делать? Либеральная критика, разумеется, не могла увидеть, как высоко поднимался Чехов над ограниченностью либерализма. И никто не мог сказать Антону Павловичу о подлинной прелести «Дома с мезонином», заключенной не в повторении «тургеневских нот», а в тонком поэтическом сочетании грусти об утерянном счастье любви с тоской о всеобщем счастье. Как всегда у Чехова, простое, казалось бы, совсем обычное, традиционное содержание вырастало в большие новаторские философские, социальные обобщения. Нежный образ Мисюсь становился образом самой красоты, самой молодости и чистоты жизни, отнятой у людей, той красоты, к которой всегда будут стремиться люди, о которой всегда будет тосковать душа художника.