Хотя сочинения Алена Роб-Грийе сразу навеяли на меня глубокую и неистребимую скуку, я потратил целые часы, а может даже дни, пытаясь их прочесть. Я испробовал все, что обычно проделывают в таких случаях: перескакивал страниц пятьдесят, чтобы посмотреть, не лучше ли будет дальше, брал другую книжку, говорил себе, что попытаю счастья попозже, в другое время дня, при более благоприятных обстоятельствах. Однако ничто не нарушало мою скуку, ничто не нарушало моей уверенности, что во всем этом нет ни интереса, ни смысла. Не помню, чтобы я проявлял подобную снисходительность в отношении хоть кого-нибудь еще из писателей.
Думаю, что объясняется это прежде всего причинами внелитературного порядка: мы учились в одном и том же заведении. Оба мы, с разницей лет в тридцать, окончили училище инженеров-агрономов. В рамках системы французского образования быть выпускниками одного высшего училища — значит быть союзниками, пусть и не признаваясь в этом; тем более это относится к Агро, с его совсем особым образованием, отдельным от изучения всех прочих наук уже с подготовительных классов. Так что если бы мы когда-нибудь встретились — чего, слава богу, ни разу не произошло, — нам пришлось бы обращаться друг к другу “дорогой товарищ”; более того, думаю, мы бы это делали (естественно, уснащая это обращение целым арсеналом иронических улыбок, — но делали бы). Ален Роб-Грийе, всю жизнь демонстрировавший величайшее пренебрежение ко всяким институтам (которое в случае с Французской академией доходило до самого настоящего хамства), всегда и везде выказывал безупречную покорность и признательность в отношении первого института в своей жизни: Национального Института Агрономии (Пари-Гриньон). Со мной дело обстоит ровно так же: мы, ни тот, ни другой, никогда не отрекались от Агро.
Думаю, он на меня злился, потому что до моего появления гордился тем, что он — “инженер-агроном французской литературы”, и необходимость с кем-то делить это звание привела его в бешенство. Правда, у него были и другие причины для бешенства, были некоторые статьи, которые подлили масла в огонь, особенно за границей, где говорилось, что я — “единственное, что появилось во Франции стоящего со времен Нового романа”. Ему-то вовсе не хотелось, чтобы после Нового романа во Франции появлялось что бы то ни было.
Так что в течение нескольких лет между нами шла подспудная, зашифрованная борьба. Он твердил, вопреки всякой очевидности, что романы Бальзака соответствовали эпохе бесплодия, ледниковому периоду в истории французской литературы? Я тут же превозносил Бальзака до небес, утверждая, что он — второй отец любого романиста и что никто не может считать, что постиг азы романного искусства, если не признается в любви и верности Бальзаку. Я утверждал, что в моих собственных текстах социология преобладает над психологией? Он немедленно начинал плакаться на то, что современные писатели отказались от формальных притязаний чистой литературы, свели все к разработке социологического измерения. И все это имплицитно, от начала до конца: мы всегда воздерживались от публичных намеков друг на друга.
Думаю, мы оба были абсолютно искренни: он в своей ненависти к Бальзаку, я в своей любви к нему; он в своем презрении к моей литературе, я в своем презрении к его.
Теперь, когда Ален Роб-Грийе, так сказать, механически опередил меня и сошел в могилу, я могу немного свободнее поговорить о своем “дорогом товарище”, не рискуя никого обидеть. Потому что я в конечном итоге понял, что в упорстве, с которым я пытался вникнуть в его неудобоваримую литературу, было не только товарищество бывших однокорытников, но и что-то другое. Да, Ален Роб-Грийе напоминал мне Агро, и даже напоминал нечто куда более конкретное, знакомое только бывшим студентам Агро: Ален Роб-Грийе напоминал мне срезы почвы.
Очевидно, что почвоведение — это основополагающая наука для агронома, но она была бы еще важнее, если бы могла похвастаться возможностью повторять свои результаты, делать точные прогнозы, позволять агроному, то есть практику, давать обоснованные заключения. К несчастью, дело обстоит совсем иначе. В то время, когда я учился (не говоря уж о времени, когда учился Роб-Грийе), почвоведение пребывало в зачаточном состоянии. Даже назвать его наукой значило бы сделать ему слишком много чести; оно было, самое большее, наблюдательной дисциплиной.
Изначально главнейшим методом почвоведения было взятие среза почвы. Он состоит в том, чтобы вырыть в земле канаву с отвесными краями той или иной высоты, в зависимости от изучаемой почвы (как правило, роют, пока не докопаются до скального грунта). И что дальше, после того как выроют канаву? А ничего, просто наблюдают. Иначе говоря, зарисовывают со всей возможной точностью то, что видят (расположение корней растений, наличие камней, воздушных карманов, животных и т. п.): как правило, по мере удаления от поверхности все это очень быстро меняется. Естественно, свой рисунок можно дополнить заметками. Любопытно, что фотографируют при этом очень редко (фотографии служат лишь для того, чтобы сделать рисунок позже, в более комфортных условиях и, по возможности, достаточно быстро; умный взор наблюдателя почв всегда котировался несравненно выше фотографического изображения). Химические анализы in situ[62] остаются рудиментарными (в мое время они сводились к нескольким замерам показателя кислотности на разной глубине). Конечно, можно взять образцы почвы для последующего изучения; но тут мы уже оказываемся в сфере анализа почвы, а это совсем другая история.
Даже если будущий агроном движим надеждой обнаружить в результате своего наблюдения некий уже известный тип почвы (а, как правило, почва, которую он наблюдает, оказывается именно такой, как и ожидалось, с учетом геологического субстрата и климата), это не должно иметь никакого значения в ходе его наблюдений: так ему строго-настрого велят преподаватели. Он может ожидать, что обнаружит подзол в Сибири или латерит на Мадагаскаре, это свойственно человеку; но это ни в коей мере не должно влиять на его нейтралитет, объективность его эскизов и комментариев.
Тем самым благодаря срезу почвы студент-агроном приобщается к суровой дисциплине, состоящей в том, чтобы смотреть на мир нейтральным, чисто объективным взглядом: и разве не это Ален Роб-Грийе позднее попытался проделать в литературе?
Эта стойкая приверженность к внетеоретическому нейтралитету, безраздельно царящая в сфере срезов почвы, отнюдь не является предметом единодушного согласия в философии науки. “Теория и только теория решает, что именно следует наблюдать”, - решительно замечает Эйнштейн.
Огюст Конт, приведя более развернутые аргументы, приходит к заключению, что без предварительной теории, пусть и весьма приблизительной, наблюдение обречено на бесцельный эмпиризм и сводится к скучной и бессмысленной компиляции опытных данных.
“Скучная и бессмысленная компиляция опытных данных”: разве не так можно совершенно точно описать творчество Алена Роб-Грийе?
Четко определив, в чем состоит его ограниченность, не могу не добавить, что именно в этом одновременно состоит и его сила — правда, сила сугубо негативная. Отвергая любую теорию, предшествующую наблюдению, Ален Роб-Грийе тем самым ограждает себя от любых клише (ибо любое клише несет в себе в сжатом виде какую-нибудь теорию и признается таковым лишь тогда, когда саму теорию сочтут устаревшей и отсталой). И наоборот, открыв свои тексты для теоретических концепций, которые можно выработать об окружающем мире, я постоянно подвергаю себя опасности клише — и, по правде говоря, даже обрекаю себя на них; мой единственный шанс быть оригинальным состоит в том, чтобы (говоря словами Бодлера) вырабатывать новые клише.