Из дневника И. К. Монастырской
Сон. Будто просыпаюсь ранним утром на городской квартире и чувствую, во дворе что-то происходит. Выбегаю в ночнушке в подъезд, вижу: по газонам бродит большущий медведь. (Такие громадные только в снах). Голова к земле, ищет что-то, вынюхивает, меня не замечает. А мне страсть как хочется разбудить весь дом, чтобы люди тоже увидели, какое у нас во дворе косматое диво. Соображаю: если бросится на меня, успею шмыгнуть в дверь. А он уже учуял, глянул красными глазами — и как метнется ко мне. Я за дверь. Хочу запереть и — ужас! не могу сладить с замком. Зверь уже рядом, слышу сопенье. В отчаянии подпираю дверь плечом, а медведь даже ломиться не стал, трахнул лапой — в двери пролом. Последнее, что увидела — над головой огромная когтистая лапа.
Это еще вчера, сразу не решилась записать. Боюсь, будет выглядеть, как записки из сумасшедшего дома. Попахивает мистикой, не для нервных.
Вторая половина дня. Все в сборе, заняты кто чем. Я отсела в сторону, штопаю блузку — она уже вся в шрамах, от кустов не убережешься. Слышу, подходит кто-то. Уверена, что это Алевтина Ивановна. Только у нее такой мелкий, семенящий шаг. Спрашиваю, не поднимая головы, что ей надо. Отвечает: «Меня заинтриговало, чем это вы так увлечены, милочка». Я не могла ошибиться: голос ее, слова ее — одна она зовет меня милочкой, а глянула — и оторопела: Валентин! Он тоже ошалел, как человек спросонья — что-то сморозил во сне и не знает, как теперь загладить. Извините, лепечет, я только что стоял с Алевтиной Ивановной. Объяснил, называется. Сам тут же ретировался, а мне сиди и гадай, что он хотел сказать. Выходит, я и не виновата, что обозналась — так и должно быть. Но откуда ему знать, с кем я его спутала? Или, постояв рядом с нашей старушкой, он теперь и ходить должен, как она, и говорить ее словами?.. Голова кругом. Я чуть палец к блузке не пришила.
Знает ли он, зачем я хожу к арчовнику, чем занимаюсь? Вся наша группа завязана на одной теме, разговоры вокруг одного и того же,- тут любая бестолочь поднатореет. Года три назад был у нас статистом Кузьма Петрович — человек, начисто забывший, где и чему он учился, — так и тот к концу полевого сезона заявил: я теперь по вашей части профессор, могу лекции читать. И ведь прочел. Взгромоздился на перевернутый ящик из-под консервов, руки за спину, откашлялся и пошел чесать про растительные сообщества, биоценоз, экосистемы — мы ушам своим не поверили.
Валентин о моей работе за все время, что мы в лагере, ни словом. Обидно даже. Хотя бы из вежливости поинтересовался, как дела. Полная отстраненность. Почему? Безразличие, черствость? Но он же, по уверению Нечаева, сама внимательность, гений чуткости. Тогда в чем дело?
Будь здесь Эдуард Павлович, он, разумеется, не дал бы Полосова в обиду, свалил бы все на меня. Это, мол, я такая охладела к теме, работа меня не греет, не волнует, никаких в связи с ней эмоций, переживаний — вот Валентин и «молчит», не отзывается, и нечего к нему цепляться.
Как все просто, до отвращения. Машинная логика. А если мне сейчас нужно, чтобы кто-то растормошил меня, зажег работой, вызвал к ней интерес? Он что — так и будет «молчать»?
Арчовник почти у истока двух ущелий. Возвращаюсь в лагерь не по своему, а вторым — куда ходили он и Лариса. Менять маршрут не рекомендуется (Малов: «Категорически!»), но уже поздно, иду. Что-то заставило. Самое убедительное объяснение: черт попутал. И сидит этот черт во мне — шкодливый, настырный, и спасу от него нет. Иду воровкой, озираюсь, словно что украла или собираюсь украсть и боюсь — застукают.
Прошла уже изрядно, вдруг слышу — крик. Протяжный, с нарастанием. Издалека, из низовий ущелья, до меня лишь слабая волна докатывается. Вначале не по.верила: кому здесь кричать, глушь, безлюдье. Померещилось. Нет, крик повторяется. Побежала на голос.
Бегу и уже догадываюсь: он, конечно, Валентин, кто еще! Пора бы привыкнуть — от него всего ждать можно. Вообразить только: стоит на дне ущелья детина, ладони у рта рупором и орет. Прокричит и вроде бы слушает, как откликнется.
Заметили друг друга почти одновременно. Деваться некуда, иду на сближение. Он смущен. «Вы как здесь?» Очень просто, говорю, ногами: услышала, орет кто-то дурным голосом, бросилась очертя голову — решила, беда какая, помощь нужна, а тут… Он, оказывается, здесь развлекается, эхо по ущелью гоняет. «Хотите послушать?» Чистый ребенок. Нет уж, наслушалась, пока шла. «Совсем не то, не то, вы с этого места, только отсюда надо. Сами попробуйте». Настаивает, почти умоляет. Уговорил: пробую, чтобы отвязаться, ору. Вначале никакого отзвука, тихо, потом кто-то слегка огрызнулся, заворчал и вдруг как рявкнет, как завопит. Вот это эхо! Сама птица Рох между скалами заметалась, да не одна, целую стаю переполошила. Вдоволь поругались, подразнились — и снова в скалы… По первому разу впечатляет. Но он же слушает часами. И какой уже день! (Я-то гадала, куда это он из лагеря исчезает?)
Мы впервые вот так — одни, без свидетелей. Стоим друг перед другом, совсем близко. Пока орали, болтали, все было ничего, никакая блажь в голову не лезла. А тут вдруг до меня доходит, что одни, без свидетелей, и совсем близко. Ну и покатило. Во рту сушь, дыхания никакого. Он тоже насторожился, в струнку. Разговор, естественно, побоку. Застыли зверьками, чего-то ждем. Знаю, что в глаза сейчас смотреть никак нельзя, унесет по течению, но оторваться уже нет сил, впилась намертво. Хоть бы, думаю, помешал кто, камень сорвался. Эй, птица Рох, где ты? Слети со своей скалы, оглуши криком, ударь крылом! А кому мешать, если одни, без свидетелей и совсем близко? Только на себя и рассчитывай. Не смей, говорю, дуреха, очнись, никому это не нужно. Потом же не простишь себе, возненавидишь… И вот тогда происходит нечто странное. Валентин отшатнулся, обхватил голову руками, будто она разваливалась, а он хотел ее удержать. Лицо перекошено, сам дрожит. «Почему? — спрашивает. — Почему вы хотите, чтобы я вас ударил?» Я не ослышалась, он сказал «ударил». Ни о чем таком я его даже в мыслях не просила, с чего он взял? Но если подумать… Бедный, кто же сотворил тебя таким несчастным? Ну, ударь, ударь, если тебе станет легче, я того заслужила.
Возвращаться вместе нельзя. Иди, говорю, как пришел, а я пройду дальше. «Но почему?» Так надо, дурак.
Какое же бдительное око у нашего табора! Заметили, что я пришла не с той стороны. «Вы же, милочка, уходили утром туда» (Алевтина Ивановна). «Она обошла вокруг шарика, в кругосветке была. Колумб» (АСУ). Ладно, язва, я тебе припомню Колумба.
Малов не смотрит, сопит. Бережет до очередной пятницы, накапливает материал, потом уж отыграется. Плевать!
Сложнее с Ларисой. Поглядывает подозрительно. Взгляд на меня, взгляд на Валентина. Пришли-то мы почти одновременно. Вечером, забывшись, шепчет доверительно: «Знаешь, куда мы с ним тогда ходили?» Знаю, говорю: аукаться. Лариса — в слезы.
Вспомнила сон. Мы с Ларисой работаем в цирке. Идет представление. На арене — бочка. С порохом. Мы жонглируем горящими факелами. Это трюк у нас такой. Зрители сидят смирно, ждут, когда факел в бочку, а мы на воздух. Может, и дождались, конца не помню.