Глава IV. ЯПОНИЯ (1919 – 1921)

Приятный сюрприз

У японцев есть поговорка: "Уезжал из дому, как даймё [князь], а возвратился, как нищий". С Ерошенко примерно все так и было. Из Китая в Японию он приехал тайком, на грузовом пароходе. Оборванный и голодный, писатель с трудом добрался до дома госпожи Сома.

В "Накамурая" он появился лишь поздним вечером. Окна пристройки, где он раньше жил светились: Ерошенко это почувствовал сразу, каким-то шестым чувством. И вдруг услышал голос… Сома Кокко. Через минуту она была уже на пороге и прижимала к щекам его большие шершавые ладони. В другом случае Сома, вероятно, застеснялась бы, проявила свойственную японкам сдержанность. Но разве Ерошенко был ей чужой? Ведь это ее слепой русский, который долго скитался по свету и вернулся, наконец, домой.

На шум сбежалась вся семья Сома – и муж ее Айдзо, и сын Ясуо, и дочь Тикако. Каждый старался сказать Ерошенко что-то приятное – чувствовалось, что его здесь всегда ждали.

– Здравствуйте, добро пожаловать! – неожиданно произнес по-русски незнакомый ему голос.

– Кто вы? Здравствуйте, – удивленно ответил Ерошенко,

– Разрешите представиться. Иван Нынчев, художник. С сегодняшнего дня – ваш сосед.

Василий скоро узнал – в память о нем госпожа Сома пригласила к себе постояльца из России да и кафе свое стала называть "Русский шоколад".

Весть о неожиданном приезде Ерошенко распространилась на следующее утро среди его токийских друзей и знакомых. Первым пришел Акита Удзяку.

– Эро-сан, дорогой, ты ли это? – Акита не мог сдержать слез радости.

– Нет, не я, это моя тень перед тобой, Акита-кун. – Ерошенко широко улыбнулся и обнял друга.

Когда друзья после долгой разлуки наговорились всласть и Ерошенко рассказал о своих путешествиях по Таиланду, Индии и Бирме, Акита спросил Ерошенко, собирается ли он встретиться со своими токийскими знакомыми. Василий ответил, что хотел бы пока пожить в уединении.

– Не выйдет. Эро-сан, не выйдет. О твоем приезде уже знают все. Сегодня в клубе вечер в честь супругов Браун, эсперантистов из Австралии, – и все мы тебя ждем.

И снова, как прежде, в кафе "Мацуисита" собрались друзья Ерошенко – профессор Накамура, госпожа Александер, Арисима Такэо, Акита Удзяку и многие другие. Эро-сана попросили рассказать о себе. Ерошенко поднялся взволнованный, смущенный общим вниманием и радостный оттого, что снова находится среди своих.

– Прошло долгих три года, – сказал Ерошенко, – мне много пришлось испытать за это время. Ураган несколько раз силился утопить меня, а бурное житейское море – поглотить. Но я напряг силы и достиг, наконец, тихой гавани. И вот – море успокоилось, надо мной синее небо, а вокруг вы, мои друзья. Я думаю, это и зовется счастьем. Как бы мне хотелось подольше вкушать его плоды – видеть и это море, и это небо, и всех вас.

После этого вечера в журнале появилась статья "Приятный сюрприз" о возвращении в страну слепого путешественника. Так о приезде Ерошенко узнали тысячи людей, – а этого он не только не хотел, но даже опасался.

Еще будучи в Бирме, Ерошенко узнал, что Камитика Итико арестована по "делу Осуги" и находится в тюрьме. Ни для кого не было секретом, что Ерошенко любил Итико, так что и его имя оказалось упомянутым в этом нашумевшем деле. Его возвращение в Японию подлило масла в уже догоравший огонь слухов, кривотолков и предположений. Вот почему Ерошенко не хотел афишировать свой приезд. Но остаться в тени ему не удалось, тем более что "дело Осуги" вновь попало на страницы газет…

Читатель, наверное, помнит, что Камитика Итико страстно любила революционера Осуги Сакаэ и он, казалось, отвечал ей взаимностью: Осуги оставил свою прежнюю семью и всюду появлялся вместе с Камитика, бросая вызов ненавистной им обоим буржуазной морали. Желая помочь любимому, который только вышел из очередного заключения и писал новую книгу об анархизме, Камитика заложила все свое имущество, вплоть до личных вещей.

Однако Осуги вскоре вернулся в прежнюю семью. Камитика не могла вынести его измены и однажды, подкараулив Осуги в саду, ударила его кинжалом. По счастью, она только ранила Осуги. Камитика тут же отдала себя в руки полиции. Ее судили и приговорили к нескольким годам тюрьмы.

Что и говорить, история для Японии того времени весьма необычная. Веками женщин воспитывали в духе покорности мужчинам, самое большое, что разрешала им традиция в случае несчастной любви, это броситься на меч, покончить с собой. А здесь – покушение на мужчину!

Но для буржуазной прессы в "деле Осуги" важны были даже не сами действия, а, так сказать, действующие лица: он – известный всей стране пламенный революционер-анархист, она – журналист, неутомимый борец за равноправие женщин. И вдруг – такая история!

Желтая пресса не скрывала ликования: вот, мол, какова "новая мораль"! Вспомнили при этом и влюбленного в Камитика русского слепого, который, как мы знаем, был также и другом Осуги. И в этот момент в Японию нежданно-негаданно возвращается Ерошенко. Никто не мог предположить, как он поведет себя в сложившейся ситуации.

А Ерошенко, к всеобщему удивлению, узнав о случившемся, решил отправиться в тюрьму к Камитика. Камитика была его другом, а он не привык оставлять друзей в беде. Что скажут о нем знакомые и что напечатают газеты – все это для него сейчас не играло никакой роли.

Акита одобрил решение друга и отправился на свидание к Камитика вместе с ним. По дороге он спросил Ерошенко:

– В Токио много говорили о том, что вы вернетесь И женитесь на Камитика. Вы не думали об этом? (1)

– Мне было больно услышать о несчастье Камитика. Когда ее судили, я как раз пытался уехать из Бирмы домой, в Россию. Возвращение в Японию не входило в мои планы. Как же я мог думать о том, чтобы взять Камитика в жены?

– Но вот вы здесь, идете к ней в тюрьму, и все поймут, что вы ее по-прежнему любите.

Ерошенко промолчал.

…Тюремная комната свиданий. Яркий свет, немигающие глаза полицейских. А в середине комнаты двое – он и она, руки их сплетены и губы повторяют: "Итико!" – "Василий!", что по японским традициям почти равнозначно признанию в любви.

– Я чувствовал, я знал, что вас ждет несчастье, – с трудом выговорил Ерошенко. – К сожалению, предчувствие мое оправдалось.

– Но теперь все это в прошлом. Я снова вижу вас, и мне хорошо.

Свидание было недолгим. Полицейский быстро выпроводил Акита и Ерошенко. Японские газеты много писали об этом романе, об отношениях Ерошенко с Акита и Осуги (2). Одного не могли понять журналисты: как это "дело Осуги" не нарушило их дружбу. Что же касается слепого писателя, то он любил Камитика Итико всю свою жизнь.

Неразделенная любовь не пригнула его к земле, не лишила оптимизма – разве что сделала чуть более грустным. В личной трагедии черпал он сюжеты для своих произведений.

У Ерошенко есть сказка "Сосенка". В ней рассказывается о несчастной любви слепой девушки Мацуноко к юноше, который женится на дочери богача. Ерошенко говорил, что написал сказку о любимой, то есть о той же Камитика, о ее слепой любви к Осуги Сакаэ. И в своем главном произведении, пьесе "Персиковое облако", в образе Харуко (Веснянки) он снова вывел Камитика. И здесь ситуация сходная: Харуко, как и Мацуноко, умирает из-за несчастной любви, но, прощаясь, она говорит: "Я бессмертна, потому что я – весна!" И обещает через год вернуться.

Ерошенко верил в возрождение любви. Он считал, что настоящая любовь не может быть несчастной.

(1) Комментируя этот разговор, Хирабаси Тайко пишет, что вскоре после возвращения Ерошенко "восстановились прежние близкие отношения между ним, Акита и Камитика. Но у нее вовсе не было такого намерения… Как объяснила Камитика, Акита хорошо знал, что она не собирается выходить замуж за Ерошенко, но он хотел выяснить намерения Ерошенко и пресечь слухи о нем и Камитика".

(2) Шанхайский знакомый Ерошенко Каваками Кико писал, что и в 1921 г., то есть два года спустя после свидания Ерошенко с Камитика, японские газеты все еще обсуждали их роман.


Странный кот

Дружеские отношения Ерошенко с Камитика, Акита Удзяку, Осуги Сакаэ и другими социалистами не остались для него без последствий – за ним начинает следить полиция. К тому же охранка подозревает, что он поддерживает связь между японскими революционерами и русскими большевиками.

Сам Ерошенко мечтал о родине дни и ночи, но в 1919 году Россия, пылающая в огне фронтов, была для него недосягаемой, далекой, как луна. Он не получал даже писем от родных.

В декабре, пытаясь спастись от полицейской слежки, Ерошенко переезжает из Токио в Осаку, в дом слепого студента Ивахаси Такэо. Вот как вспоминает это время сестра Ивахаси – Дзюгаку Сидзу:

"Ерошенко разместили на втором этаже в комнате площадью 6 дзэ (10 кв. м. – А. X.). Я и сейчас помню, как он, без труда сойдя вниз, чинно сидел перед продолговатым хибати, слегка наклонившись в одну сторону из-за длинных ног, и, протягивая время от времени руки к огню, ощупывал пальцами – читал лежащую на коленях книгу. Ерошенко нравилось сидеть у жаровни, вделанной в пол, и есть печеный картофель, посыпая его солью.

"Бедный, наверное у него трудная жизнь", – говорила моя мать, жалея этого грустного человека… Мне он казался милым и добрым. Как-то незаметно все в доме стали называть его Эро-сан, хотя и говорили:

"Очень странное это имя – Эро-сан". Даже мои младшие сестры, учившиеся в начальной школе, полюбили его. А Ерошенко рассказывал им народные предания и детские сказки…

Нередко у нас собирались гости, иногда из Кобэ приезжал мой слепой брат, Ерошенко всегда радовался ему, и между ними тотчас начинался оживленный разговор на эсперанто, в ходе которого звучали и японские слова. Бывали и такие вечера, когда Ерошенко, прислонившись к деревянному навесу над вделанной в пол жаровней, играл на гитаре, пел русские народные песни. Он громко смеялся, делал даже вид будто танцует. Почему-то никто не может вспомнить, чтобы во время веселья Ерошенко сидел с грустным видом, был задумчивым".

Целыми днями, вспоминает Дзюгаку, Ерошенко с товарищами где-то пропадал. Все знали, что вместе с Такао Рекацу, Фукуда Кунитаро и еще несколькими молодыми людьми он изучает эсперанто. Но места занятий все время менялись. Они собирались то в пристройке храма Хоандзи у реки Дотомбри, то в кафе "Курэнаи" на улице Сэннитимаэ, а то и на острове Наканосима.

В эти годы, по словам Акита, ерошенковское "понимание эсперанто приобрело классовый характер"; он боролся против бехаизма, и "под влиянием Ерошенко эсперанто-движение в Японии все больше отдалялось от этого религиозного течения".

Однако именно этого – пропаганды социализма (пусть и в узких кругах эсперантистов) и международных связей социалистов опасалась японская реакция. Вероятно, поэтому полиция и в Осаке не оставляла Ерошенко в покое. В дом, где он жил, наведывались полицейские чины из Токио, а несколько раз приходили чиновники из тайной полиции, допрашивали, угрожали посадить Ерошенко в тюрьму.

Весной 1920 года Ерошенко возвратился в Токио, в дом госпожи Сома. Университет Васэда пригласил его на преподавательскую работу. Тут же последовал запрет полиции. Лишенный возможности читать лекции, Ерошенко с головой ушел в мир сказок. Ему казалось, что там, за занавесом аллегории можно спрятаться от жестокой действительности. Так родилась одна из самых грустных его сказок "Странный кот".

"Этот день я хотел бы забыть и все время стараюсь вычеркнуть его из памяти, но увы…

Помню, был зимний вечер, студеный и скучный, но на сердце было холоднее, а на душе – еще печальнее, чем на улице.

Я все размышлял… Нет, вернее, все время пытался не думать. В огне хибати догорали частицы моей надежды, остатки прекрасных и несбыточных мечтаний. И вот совсем неожиданно – откуда, я не знаю, – прыгает ко мне на колени наш кот Тора-тян (3). "Что с ним случилось? Почему он дрожит?" – подумал я, и будто в ответ на мой безмолвный вопрос Тора-тян заговорил, вначале совсем невнятно и почти неслышно, но мало-помалу слова его звучали все отчетливее и громче:

– Бот-тян (4), мой дорогой, мой любимый, только ты меня любишь, только ты меня ласкаешь…

Он хотел еще что-то сказать, но голос его прервался.

Я со скукой подумал: "О, снова сон! Не хватит ли для меня снов? Их больше, чем надо, я устал от них. Мне предостаточно и действительности, в ней-то я окончательно запутался".

Я продолжал сидеть неподвижно, молча. И снова послышался голос кота:

– Бот-тян, я совсем погиб! Я разочаровался во всех и во всем… Хозяин, повар и горничная – все называют меня "котом-лодырем", потому что я перестал охотиться на мышей. Но, Бот-тян, не от лени я перестал их ловить, просто я больше не могу этого делать. Ты не думай, что, мол, когти и зубы мои притупились – нет, совсем нет, но здесь (и он ударил себя в грудь), здесь у меня нет больше храбрости, нет больше решимости убивать мышей. Бот-тян, мыши ведь умирают от голода, у них же нет никакого другого средства для существования, кроме воровства; пойми, они ведь голодают. Однажды я уселся в амбаре, желая подкараулить мышей. Я знал, что они придут красть зерно. И они пришли, но не робко, не как воры, а прибыли с отчаянной храбростью, явились в неисчислимом количестве и в один голос закричали: "Хлеба, хлеба нам! Мы умираем с голоду!"… О пойми, Бот-тян, мне уже представлялось, что здесь в амбаре не только те мыши, которые живут на нашей многострадальной планете от самого ее сотворения, но также и те, которых еще нет, но которые будут иметь несчастье родиться и умирать от голода до конца дней вашей вселенной…

Слыша их вопли, я заметил, что со мной делается что-то странное: в ужасном мышином визге я внезапно начал различать мяуканье кошек. И вот тогда, в темном углу под крышей, я впервые начал понимать, что мыши – мои братья и я должен им сочувствовать и любить их. И с тех пор я больше не могу на них охотиться. И вот за это твой отец приказал меня убить. Бот-тян, ты один любишь меня. Раздобудь для меня морфий, чтобы я смог спокойно уснуть навсегда.

И он вновь глубоко вонзил когти в мои колени.

В это время отец почти неслышно вошел в комнату. Стараясь, чтобы я его не заметил, он подкрался ко мне сзади и вдруг прыгнул на меня, как тигр, в одно мгновение накрыв кота большим мешком. Ага, наконец-то ты попался! – громко воскликнул он, победно встряхивая мешок, из которого слышалось беспомощное и сдавленное мяуканье Тора-тяна.

– Отец, что это все значит? – спросил я, заикаясь.

– Разве ты не знаешь, что эта скотина взбесилась? Удивительно, как кот еще не покусал тебя. Вчера я ходил с ним к ветеринару, тот обследовал его и сказал:

"Ваш кот бешеный, немедленно убейте его".

Отец говорил быстро и сердито, а в мешке беспомощно барахтался Тора-тян.

– Отец, разве у тебя нет никакой жалости к бедному животному?

– К кому? К бешеному коту?.. Идиоты, дегенераты, интернационалисты ненавистные, человеколюбцы проклятые, уже бешеных котов начали жалеть! Ну, много ли пользы человечеству от вас, выродков ада? Бросив эти слова мне в лицо, он зашагал прочь. И в этот момент, теперь уже не во сне, а наяву, я услышал голос Тора-тяна:

– Бот-тян, Бот-тян, спаси, меня убивают дубиной!

– Что же это такое? Что все это значит? Я схватился за голову, но к выкрикам кота стали присоединяться голоса людей, которые молили меня:

– Бот-тян, помоги нам, нас морят голодом! Бот-тян, спаси нас: нас убивают пушками, винтовками, дубинами! Бот-тян, Бот-тян!

Я заткнул уши пальцами, но вопли, казалось, проникали даже сквозь мельчайшие поры моей кожи.

– Нэй-сан, нэй-сан (5), иди скорее сюда! – в страхе позвал я горничную.

Открыв дверь, она с беспокойством спросила:

– Что вам угодно, Бот-тян?

– Нэй-сан, иди сюда. Ты что-нибудь слышишь?

– Ничего.

– Ты не слышишь вопли людей, писк мышей, мяуканье кошек? Послушай, как они кричат! Их морят голодом, убивают…

– Нет, я слышу только шум фабрик, и слышно, как где-то совсем далеко поют наши бравые солдаты.

– Нет, нет, я совсем не о том говорю. И наклонившись к ее уху, я прошептал:

– Нэй-сан, купи для меня морфий.

– Морфий? Для вас? Она вскочила от неожиданности.

– Бот-тян, что случилось с вами? Для чего вам нужен морфий?

– Погляди, нэй-сан, я дегенерат, я идиот, я человеколюбец проклятый… Я схожу с ума, нэй-сан?

Она побледнела, ее губы задрожали, и стал слышен стук ее зубов.

– Что вы говорите? О чем это вы, Бот-тян?

– Я думаю, что и мыши, и кошки, и вы, горничные, – все вы мои братья и сестры, которых я должен жалеть и любить. Я не только так думаю, но и чувствую, ощущаю это всем моим существом. Мы все составляем одно неделимое целое: и мыши, и кошки, и вы, горничные…

И вдруг она закричала диким, хриплым, нечеловеческим голосом:

– Помогите, помогите! Скорее сюда! Бот-тяна укусил наш взбесившийся кот.

… Этот день мне хочется забыть. Я все время стараюсь… Но, увы, напрасно!"

Сказки Ерошенко многоплановы и неоднозначны. Они не зеркало, отражающее то или иное событие. Здесь скорее подойдет сравнение с чудесной призмой, с таинственным кристаллом, который вбирает в себя свет, многократно его преломляя. И современники Ерошенко видели в его произведениях больше, чем, скажем, нынешний читатель, потому что сказка, пусть и в фантастической форме, тоже отражает свое время.

В 1918 году по Японии прокатились голодные, "рисовые бунты". Доведенные до отчаяния рыбаки, шахтеры, крестьяне взламывали склады. Солдаты стреляли в народ. Погибли тысячи людей. Нужно ли удивляться, что в этих условиях сказка "Странный кот" воспринималась многими японцами, как косвенное отражение "рисовых бунтов". В этой сказке они находили и сочувствие голодающим, и даже призыв к солдатам не стрелять в своих братьев, не говоря уже о близкой многим японцам (как и слепому сказочнику) идее единства всего сущего на земле.

Говоря о своем русском друге, Лу Синь отмечал его "улыбку страдания". И сам Ерошенко как-то сказал госпоже Сома: "Когда я улыбался, то улыбка моя получалась вымученной, потому что в это время и в этой стране я не мог улыбаться по-настоящему".

Грустный, высокий, худой Ерошенко несколько напоминал великого Идальго – Рыцаря Печального Образа. И сходство это было не только внешним: не всегда понимая и не принимая существовавшую вокруг него действительность, Ерошенко часто строил в своем воображении воздушные замки и сражался с ветряными мельницами. Но именно о подобных людях сказал как-то Тургенев: "Если не станет Дон-Кихотов, закройте книгу истории: в ней нечего будет писать!" Вот таким грустным и просветленным изобразил Ерошенко известный художник Накамура Цунэ, "японский Ренуар".

Накамура жил в то время в "Накамурая", там же, где и Ерошенко. Узнав поближе этого "русского бродягу, проникнутого духом нигилизма, с необузданным характером" (так писал о Ерошенко Накамура Хироси), художник страстно захотел его нарисовать. Да и госпожа Сома уже не раз просила его об этом. Но начать работу ему пока не удавалось – художник был беден и вынужден был зарабатывать кистью на жизнь. И тогда портрет Ерошенко взялся написать ученик Накамура – Цурута Горо.

Это было осенью 1920 года. Однажды на платформе пригородной токийской станции Мэдзиро художник Цурута повстречал русского слепца. С волнистыми серебристо-пепельными волосами, в черном пальто, накинутом на плечи, с гитарой в руках, он выглядел грустным и одиноким. Художник сразу догадался, что это тот самый Ерошенко, о котором рассказывал ему Накамура Цунэ.

"Простите, вы не Ерошенко? – обратился я к нему…

– Да, – ответил он, не поднимая головы. – Кто вы?

– Я Цурута, художник. Простите, что я обратился к вам со столь неожиданной просьбой, но мне бы хотелось написать ваш портрет. Не согласитесь ли вы позировать мне?

Другой на его месте был бы, вероятно, изумлен и рассержен таким бесцеремонным обращением, а Ерошенко ответил мне с истинно русским простодушием:

– Цурута… А, знаю, мне рассказывали о вас. Поговорю с хозяйкой, и мы решим.

Он разговаривал со мной непринужденно, как со старым знакомым".

Цурута рассказал Ерошенко о своем непоседливом характере, который мешает ему работать, о своих скитаниях по Китаю, о том, как он тосковал там, вдали от родины. Ерошенко почувствовал в Цуруте родственную душу. Расстались они друзьями.

Своей мастерской у Цуруты не было, и его вместе с Ерошенко пригласил к себе Накамура Цунэ. Наблюдая за работой своего ученика, Накамура отложил все дела, и художники стали работать вместе. Цурута рисовал Ерошенко в профиль, Накамура – в три четверти.

Вот как рассказывает об этом Цурута Горо:

"Накамура взялся за кисть после долгого перерыва, но работа у него шла успешно, он сам это чувствовал и иногда не мог сдержать возгласа восхищения. Эта трепетность мягких волос, затененные, глубоко запавшие глаза, линии лба, носа, рта – все наполняло портрет большой жизненной силой. Шесть дней он лихорадочно работал. Наконец я не выдержал:

– Не пора ли заканчивать, Накамура-кун?

Я боялся, что у него снова начнется кровохарканье.

– Еще бы денек, – попросил он, – слабовато написана нижняя часть лица. Но я настаивал. Накамура, несмотря на сильную усталость, протестовал, потом наконец понемногу сдался.

Оба портрета появились на очередной императорской художественной выставке, и особенно глубокое впечатление на всех производил портрет работы Накамура".

В японском биографическом справочнике о Накамура Цунэ, в частности, говорится: "Самой известной его работой является портрет Ерошенко – слепого русского революционера. Этот портрет экспонировался на Второй императорской выставке изящных искусств и был признан лучшей работой маслом, выполненной японцем с того времени, как западная школа живописи получила распространение в Японии".

В 20-е годы портрет "Господин Ерошенко" (6) с большим успехом экспонировался в Париже. Затем он некоторое время висел в кафе "Накамурая", но вскоре оказался в частной коллекции банкира Имамура Сигэдзо. В последние годы эта картина Накамура Цунэ приобрела широкую популярность: в 1974 году, к пятидесятилетию со дня смерти художника, цветная литография с портрета издана в Японии массовым тиражом. Эта литография, подарок токийского друга, рабочего Итигю Итиро, висит на стене моей комнаты.

Крестьянская рубаха, большой лоб мыслителя, грустное, мечтательное лицо поэта с плотно сомкнутыми глазами. Кажется, сейчас он раскроет их и на нас взглянет Великий Принц, понявший, что цветок Справедливости нужно оросить собственной кровью, или Тополиный Мальчик, готовый сгореть, чтобы разогнать тьму жизни…

Лицо Ерошенко печально. На губах и щеках его видны слабые отблески огня, но, похоже, источник света не снаружи – внутри. Черты лица нерезкие, словно их прикрывает легкий утренний туман. Копна русых волос напоминает факел. Огонь поэзии, который светит сквозь туман жизни, – вот смысл картины Накамура Цунэ. Но как же близок этот образ слепому мечтателю, который, выражая свое кредо, писал:


Я зажег в моем сердце костер -

С ним и в бурю не будет темно.

Я в душе моей пламя простер

И умру – не угаснет оно.

Лей, костер, ласку жизни и новь!

Вейся, пламя, бессмертно горя!

Мой костер – к людям мира любовь.

Пламя – вольного завтра заря.

Перевод К. Гусева.


(3) Тора-атян – букв. "Тигренок".

(4) Ласковое уважительное обращение. Переводится примерно как "малыш", "мой хозяин".

(5) Обращение, примерно соответствующее русскому "старшая сестра".

(6) Писатель Эгути Кан считал эту картину высшим достижением живописи за всю эпоху Тайсё (1912 – 1926). Слепой писатель знал об успехе художника. Он говорил: "Я бы отдал год жизни, только бы разок взглянуть на этот портрет".


Два цвета жизни

Характеризуя взгляды Ерошенко до его возвращения в Японию летом 1919 года, писатель-коммунист Акита Удзяку назвал его абстрактным гуманистом, романтиком и индивидуалистом. И действительно, в ранних произведениях русского литератора отразились "вечные темы": любовь и смерть ("Морская царевна и рыбак"), стремление к совершенству ("Божество Кибоси", "Кораблик счастья"), единство всего сущего ("Во имя человечества", "Сон в весеннюю ночь"). Иногда в них слышатся философские, главным образом буддистские и бехаистские мотивы ("Дождь идет", "Божество Кибоси").

Люди в ранних сказках Ерошенко делятся не на бедных и богатых, а на хороших и плохих, причем все они, по мысли автора, живя в согласии с природой и друг с другом, могут в конце концов достичь совершенства и счастья. Символическим в этом смысле представляется финал сказки "Сон в весеннюю ночь": девочка-аристократка и крестьянский паренек идут рука об руку по дороге жизни. А герой "Странного кота" утверждает, что все на земле, в том числе хозяева и слуги, – братья.

"Я живу, чтобы построить золотой корабль для всех", – говорил герой "Кораблика счастья". Великий Принц отдал свою жизнь во имя человечества. "Во имя человечества" – так называются и сказка, и сборник произведений Ерошенко. И сердце их автора светило, как костер, всем людям – об этом мы читаем в приведенных выше стихах.

Что же, некоторая абстрактность образов вообще свойственна романтическим произведениям многих писателей. Эгути Кан правильно заметил, что мир, в котором жил русский писатель и его герои, "не целиком реальный. Это – страна прекрасного будущего, утопическая свободная земля – поэтический, почти сказочный мир".

Но со временем сказочный мир Ерошенко стал все больше отражать мир реальный с его делением на бедных и богатых, с борьбой обездоленных за свои права. Конечно, это отражение происходило по строгим законам жанра сказки. Так, в "Падающей башне" крестьяне с презрением смотрят на аристократов, которые возводят помпезные дворцы в попытке превзойти друг друга. А в сказке "Во имя человечества" пес Эль, не желая, чтобы его, "трудящегося" пса, путали с холопами, говорит: "Мой отец – дворовый пес, но не тот, который охраняет дом богача. Та собака не имеет к нашей семье никакого отношения".

Все чаще в произведениях Ерошенко проявляются два главных цвета жизни – белый и красный, цвета угнетателей и угнетенных. Слепой сказочник перешагивает через границы жанра анималистической сказки и вводит в свои произведения реальных людей – рабочих и аристократов.

В этом плане знаменательна сказка "Две смерти" (не случайно Лу Синь включил ее в число своих переводов) .

…Больница. В соседних палатах, недалеко друг от друга лежат двое – мальчик из богатой семьи и юноша рабочий. Оба они неизлечимо больны. Но рабочего парня смерть не пугает – она подстерегала его с самого начала – и когда он еще сосал сухую грудь больной матери, и когда сам работал на заводе и голодал. Мальчик же из богатой семьи боится умереть, ведь он так много теряет, уходя из этого мира, – и сенбернара, лежащего у его ног, и поющих для него канареек, и благоухающие цветы – роскошь, окружающую его с первого шага.

Был вечер. Мальчик следил за проплывающим по небу персиковым облаком. А юноша посылал ему улыбки, потому что он полюбил мальчика, соседа по больничной койке, как брата. Это был последний вечер их жизни. По больничным коридорам уже не таясь бродила Смерть. Она пела песнь о том, что ей подвластны все – и люди, и животные, и цветы, что она самый главный поборник полного и абсолютного равенства бедных и богатых.

" – Эй, парень! – крикнула Смерть, подходя к рабочему. – Ты что это делаешь? Торопись – я пришла за тобой. Пришла твоя пора умереть!

– Ты говоришь, я должен умереть? А разве до сих пор я был живой?..

– До чего же глупый народ эти пролетарии, – проворчала про себя Смерть. – Для них что жить, что умереть – все равно. Вот почему отнимать у них жизнь не доставляет мне никакого удовольствия.

Потом она вновь обратилась к рабочему:

– Послушай, малец! Я могу немного продлить твое существование. Но за это ты должен мне уступить жизнь твоего самого любимого дружка. Согласен?..

– Вы говорите о жизни малыша?.. – изумленно переспросил рабочий парнишка. – Но я не знаю, я не понимаю, как я могу вам уступить его жизнь?

– Не задавай дурацких вопросов… Жизнь всех, кого ты любишь, находится в твоих руках…

– Нет… Если жизнь любимого существа передана в мои руки, то не для того, чтобы отдать ее смерти, а чтобы защищать.

– Весь этот рабочий люд вечно мелет вздор, – прошипела Смерть. – Поэтому я их всех ненавижу. Послушай, парень! Мне некогда больше с тобой валандаться. Выбирай одно из двух: либо ты уступишь мне жизнь своего друга, либо умрешь сам.

– Лучше я умру сам…

– Ну хорошо, оставим твоего друга в покое. Уступи мне жизнь того сенбернара.

– Нет, не уступлю…

– Глупец! А как насчет канареек?

– Их я тоже не отдам.

– Ну а как насчет цветов? Их, надеюсь, не жалко?

– Нет, пусть живут и цветы…

– В таком случае готовься умереть.

Смерть вышла из палаты, а юноша широко улыбнулся: "Ох, до чего же радостно стало у меня на душе… Я жив! Впервые за все годы я ясно понял, что живу на свете. Как это хорошо!.."

А в это время в соседней палате Смерть разговаривала с мальчиком из богатой семьи. Он очень испугался ее и попросил продлить его жизнь хотя бы до той поры, пока не закатится солнце и не поблекнет персиковое облако на горизонте. Смерть запросила за это жизнь соседа, сенбернара, канареек и цветов. Мальчик-аристократ все отдал Смерти и умер вскоре после рабочего.

Наутро за гробом мальчика шла пышная процессия. Тело же рабочего никто не пришел провожать. Только одна молодая, стройная сиделка с лицом, закрытым белой вуалью, рыдала над его гробом. Потом она, видимо приняв решение, проговорила: "Я тоже пойду. Я должна пойти: истина и справедливость живут там". И указав рукой вдаль, она медленно направилась за гробом в сторону трущоб, где жили рабочие. "Да ведь это сама Смерть!" – в ужасе зашептали вокруг нее люди…"

Справедливость на стороне тех, кто трудится, – эта идея стала одной из главных в творчестве зрелого Ерошенко. Автору близок мастеровой, который многозначительно говорит: "Все мы родились под несчастливой звездой… Но причина наших несчастий известна!" ("Страна Радуги"). Писатель сочувствует рабочим, которые, ломая кордоны полиции, рвутся к красному цвету счастья ("Красный цветок"). И, наконец, в "Зимней сказке" Ерошенко рисует образ большевика-партизана, отдавшего свою жизнь за рабочих, за дело социализма. Этим партизаном оказался уже выросший сказочный Тополиный Мальчик, который мечтал сгореть, освещая людям путь во тьме.

Так Ерошенко как бы стер грань между сказочным и реальным миром: в Тополином Мальчике можно увидеть и черты Великого Принца, погибшего во имя счастья людей, и образ самого сказочника, страдающего за униженных и оскорбленных. Такова логика развития поэзии Ерошенко: из сказки – в жизнь. Впрочем, это и понятно, ведь поэзия Ерошенко отразила эволюцию их автора, логику его жизни.


Среди японских социалистов

Время второго пребывания Ерошенко в Японии было в истории этой страны бурным. В 1920 – 1921 годах в Японии разразился сильный экономический кризис. Правящие классы пытались переложить всю тяжесть экономических трудностей на плечи трудящихся. Это вызвало отпор со стороны рабочих и невиданный до той поры размах стачечной борьбы. Реакции пришлось маневрировать, правящие круги были вынуждены разрешить некоторые объединения прогрессивных сил. Так, в декабре 1920 года родилась Японская социалистическая лига, ставившая целью вовлечь в рабочее движение передовую интеллигенцию. И хотя состав лиги был разношерстный – в нее входили, например, анархисты и христианские социалисты, – правительство было напугано уже и тем, что появилась организация, открыто провозгласившая себя социалистической.

В это же время родилось общество марксистов "Гёминкай" (7) ("Общество пробуждения народа"). Одним из активных его членов был Комаки Оми, незадолго до этого приехавший из Франции, где он примыкал к революционной группе А. Барбюса "Кларте". В манифесте этой группы А. Барбюс призывал всю сознательную интеллигенцию стать на сторону революции; он осуждал капиталистический строй. Комаки вернулся в Японию с твердым желанием распространять идеи "Кларте". В феврале 1921 года он издал первый пробный номер журнала "Танэмаку хито" ("Сеятель"). Комаки, опасаясь преследований, напечатал журнал вдали от столицы, в рыбачьем поселке префектуры Акита. На обложке "Танэмаку хито" картина французского художника Милле "Сеятель" (8), аллегорически выражающая кредо Комаки Оми и других руководителей журнала.

Привлекая в новый журнал не только японских писателей, Комаки Оми хотел с самого начала придать токийскому изданию "Танэмаку хито" интернациональный характер. Хотя первый токийский номер "Танэмаку хито" вышел в октябре 1921 года, когда Ерошенко уже уехал из Японии, его участие в журнале было отнюдь не формальным (9).

Журнал был тесно связан с литературным обществом того же названия, в котором, как писал Акита, Ерошенко принимал самое активное участие. Существовало также и общественное "движение сеятелей". Его участники выступали с докладами о Великой Октябрьской социалистической революции, боролись под лозунгом "Руки прочь от Советской России", собирали средства для голодающих Поволжья..

Где бы ни выступали "сеятели", на трибуне всегда появлялся Василий Ерошенко (10). Акита писал о том, что "пропаганда великой русской революции" Василием Ерошенко сыграла большую роль в развитии социалистического движения, и сам русский писатель "был очень популярным человеком в Японии в эпоху непосредственного влияния там Октябрьской революции".

Активное участие Ерошенко в социалистическом движении благотворно сказалось на его творчестве. Его поэтические образы стали конкретней, сатира приобрела общественное звучание. Он на практике осуществлял лозунг "Искусство – орудие класса", выдвинутый впервые в Японии на страницах "Танэмаку хито".

Интересно рассмотреть, как декларации социалистов той поры отражались в творчестве Ерошенко.

Так, в манифесте Японской социалистической лиги говорилось о будущем обществе, "где не будет богатых и 'бедных… где все будут работать и все будут обеспечены одеждой, питанием и жильем". А в сказке "Страна Радуги" Ерошенко писал о стране, "где нет бедных, где все дети едят досыта и живут в сухой, теплой комнате, где вода не течет с потолка и ветер не дует в щели", намекая, что речь идет о Советской России. Видимо, только цензурные соображения не позволили ему ска-зать об этом прямо.

Авторами манифеста лиги были близкие друзья Ерошенко – Осуги Сакаэ и Акита Удзяку. В печати манифест появился на полгода раньше "Страны Радуги".

Поэтому может сложиться впечатление, что Ерошенко просто отразил, проиллюстрировал в своей сказке то, что до него сказали другие. Однако такой подход был глубоко чужд слепому писателю, который, по словам Акита, "был революционером по натуре".

Позднее, уже в Пекине, Ерошенко написал сказку "Мудрец-Время". Вот вкратце ее содержание.

В одном из уголков нашей земли стояла древняя молельня, а в ней были статуи богов. Старики поклонялись каменным идолам, юноши же охраняли молельню и помогали совершать обряды. Много жертв приносили люди богам, но самые страшные жертвы – это души молодых людей. Их больше всего любили получать каменные идолы.

В слабом неверном свете среди скользящих по стенам теней статуи богов казались живыми каменными великанами. В невероятной духоте звучала мистическая музыка, и звуки ее и молитвы заглушали робкие проклятия людей. В зыбком свете никто не видел, как слезы молящихся превращаются в кровь, а тела их содрогаются в конвульсиях.

В кумирню эту не попадали ни чистый воздух, ни лучи солнца. Люди верили в старое предание, что стоит проникнуть туда свету или свежему воздуху, как боги сразу покарают тех, кто окажется в храме.

Но вот однажды пришла особенно теплая весна, ярко светило солнце, пели птицы. В такое время душный мрак кумирни казался особенно невыносимым. И юноши усомнились: а не обманывает ли их старая легенда. Самые решительные раскрыли окна. Свет хлынул в кумирню и безжалостно обнажил фигуры каменных идолов, которые, лишившись теней, оказались совсем нестрашными.

Но старая легенда оказалась правдивой. Идолы неожиданно сошли со своих пьедесталов и упали, похоронив всех, кто был в кумирне. Никто из нарушивших закон не остался в живых. Но и умирая, юноши не пожалели о том, что сделали.

"И в свой смертный час предупреждали живых, что мало только сбросить богов на землю, – писал Ерошенко. – "Никогда не видать человечеству счастья, если не разобьет оно на куски каменных идолов" – это были их последние слова…

Я встал. Сердце мое болело, в висках стучало, в ушах звучали слова: не видать человечеству счастья, если не разобьет оно на куски каменных идолов. О, если бы мог я отдать свою жалкую жизнь за счастье человечества!"

Эти слова напоминают выражение Вольтера: "Раздавите гадину!", но относятся они не только к религии.

Перебрасывая мост от аллегории к реальности, Ерошенко утверждал: "Я верю, что человечество в конце концов придет к свободе, равенству, братству, справедливости. Я верю, что этот несчастный мир вырвет власть у тех, кто ее украл, освободит слабых и бедных от неимоверных страданий. И тогда наступит царство любви, где властвовать будут борцы за счастье людей. Дни и ночи мечтаю я об этом времени. Но когда я вижу, как молодежь изучает историю только для того, чтобы повторить ошибки и преступления отцов и дедов, когда я слышу, как юноши маршируют под барабанный бой, мне становится страшно за будущее человечества… И в эти минуты я боюсь, что нить горя людского никогда не прервется. Для меня нет страшнее такой мысли".

В декларации журнала "Танэмаку хито" было записано: "Некогда человек создал богов. Теперь человек убил богов… Но в видоизмененном виде все полно ими. Боги должны быть убиты. Убьем их мы.. Кто признает их, тот враг. Смотрите, мы сражаемся за истину настоящего времени. Мы хозяева жизни. Кто отрицает жизнь – тот не человек нашего времени. Мы защищаем истину революции во имя жизни. Вот здесь-то и поднимается "Сеятель" вместе с единомышленниками всего мира!"

Действительно, совпадение мыслей и даже слов поразительное. Может быть, Ерошенко читал декларацию "Танэмаку хито" в то время, когда писал свою сказку в Пекине? Вряд ли: номер журнала с этой декларацией не увидел свет – он был запрещен цензурой. "Поэтому вполне справедливо предположить, – заметил Р. С. Белоусов, – что еще до своей высылки из Японии он был знаком с основными мыслями будущей декларации и принимал участие в подготовке этого номера" (11).

(7) Общество "Гёминкай" было предшественником созданной в 1922 г. Коммунистической партии Японии.

(8) Ромен Роллан считал взмах руки Сеятеля угрозой простолюдина, бросающего ввысь пригоршни картечи. Теофиль Готье видел в этой картине образ человека, "сеющего на земле хлеб будущего".

(9) После закрытия "Танэмаку хито" его сменил другой журнал под названием "Федерация деятелей пролетарской культуры Японии", в котором, как писал академик Н. И. Конрад, "непрерывно печатали все сколько-нибудь значительное, появившееся в 20-е или в начале 30-х годов в советской литературе", в результате чего "советская литература становилась в Японии чуть ли не столь же известной, как и в собственной стране".

(10) В "Записках о высылке из Японии" Ерошенко отмечал:

"У меня были близкие друзья среди японских социалистов… я состоял членом обществ по изучению и распространению социализма…" В сказке "Мудрец-Время" он разъяснял: "Вспоминая Москву и… Токио… собрания социалистов… я думаю о том времени, когда обнимал друзей, и мы вместе мечтали вырвать общество, государство, человечество из рук богачей и убийц, вырастить на земле сад свободы".

(11) Р. С. Белоусов первым обратил внимание на совпадение текста этой декларации и нескольких абзацев из сказки "Мудрец-Время".


Оружием сатиры

Японская социалистическая лига была первым в истории этой страны крупным демократическим объединением. Лига проводила массовые лекции, диспуты и демонстрации, выпускала брошюры и листовки, издавала журнал "Сякайсюги" ("Социализм").

Состав лиги, как уже отмечалось, был очень разношерстным – в нее входили и передовые рабочие-марксисты, и христианские социалисты, и анархисты, и люди без определенных взглядов. Это говорило прежде всего о незрелости социальных отношений в стране, где молодой капитализм встречался с еще сильным феодализмом и где даже среди рабочих была популярна анархистская идея немедленного взрыва государственной машины.

Социалистическое движение в Японии не было столь развитым, как в Европе. Правящие круги Японии пользовались слабостью этого движения, разлагали его изнутри – засылали туда агентов, старались провести их в руководство лиги, где смогли бы действовать по принципу "возглавить, чтобы обезглавить". Ерошенко приходилось встречать в Лиге и таких людей, для которых социализм был только модой, прикрытием их корыстных планов. Обостренным чутьем Ерошенко легко их распознавал, но внутрипартийная борьба не была его стихией, – к тому же он был иностранец, человек со стороны.

Время поставило перед Ерошенко вопрос о том, где его место как писателя в пору социальных бурь и потрясений. Собственно, сама эта проблема не была для Ерошенко новой: и в своих сказках, и в воспоминаниях он не раз размышлял о взаимоотношениях поэзии и действительности, осуждал такую литературу, которая выполняла роль духовного дурмана, навевавшего народу золотые сны. В 1919 – 1921 годах Ерошенко занял в своем творчестве (как и в жизни) более четкую классовую позицию. Отстаивая свои взгляды, Ерошенко обратился к оружию, которым до той поры пользовался редко, – сатирической сказке. В 1921 году он написал "Гибель Кенаря".

"…Однажды молодой Кенарь, мечтатель и поэт, покинул родную клетку и отправился в свободный мир. По дороге он повстречал Воробья-профессора, который не раз проповедовал идеи социализма перед его клеткой и звал птиц на волю. Воробей, сидя на ветке черешни, читал лекцию молодежи.

– Профессор, – сказал Кенарь, – я давно не встречался с вами. Как видите, я тоже стал свободным. Надеюсь, что вы, как социалист, укажете мне правильный путь в жизни…

– Что? Я? Социалист! – удивился профессор… – Не говори глупостей! Ты, верно, ошибаешься?..

– Но, профессор, когда-то вы говорили, что мир наш идет по пути социалистических идеалов…

– Глупец! И ты все еще несешь такую чушь? В свободном мире безопаснее всего не говорить правду. Имеется большая разница между свободным миром и твоей клеткой. Ты должен это усвоить. Иначе не избежать тебе неприятностей…

Вот ты хочешь стать социалистом. А ведь хвастать здесь нечем. Лучше быть попугаем, чем социалистом. Попугаи просто помнят много слов и рекламируют себя изо всех сил. Но социалистов, как, например, ворон, никто не любит. Потому что всюду они предвещают беду… Я бы еще кое-что сказал тебе, но спешу на лекцию "Слава коммунизму". Сразу после этого я прочту другую лекцию на тему "Слава самодержавию".

– О! Оказывается, быть профессором совсем не-просто!"

В поисках истины Кенарь отправился на съезд ворон-социалистов. Завидев Кенаря, птицы схватили его и притащили к председателю съезда. Испуганный Кенарь признался все-таки, что решил изучать различные общественные проблемы и сделаться социалистом.

" – Слышу умный разговор, – заметил председатель. – Но что ты будешь делать среди нас в своей блестящей, яркой одежде?

– А что, для того чтобы изучать общественные науки, непременно нужно носить такую же черную одежду, как у вас? – смущенно спросил Кенарь.

– Конечно. Правда, среди социалистов-людей есть много таких, которые носят

красивые туфли и модные костюмы, пьют сакэ, вино, пиво, ходят в рестораны, в публичные дома и там изучают… страдания рабочих. Но мы же с тобой птицы!"

Узнав, что Кенарь – поэт, вороны предложили ему спеть песню. Но они лишь посмеялись над птицей, которая только и умела, что слагать стихи о любви. Тут председатель потребовал от Кенаря, чтобы тот, если хочет остаться здесь, снял с себя блестящую одежду. Вороны с криком бросились обдирать с Кенаря перья. Кенарь уже истекал кровью, и только внезапный приход охотника сохранил ему жизнь.

В это время появился толстый Кот-капиталист:

" – …Ага, это ты, тот Кенарь, что удрал вчера из клетки. Ну я тебе сейчас покажу!..

– Я артист, стремящийся к свободе. Я не хочу возвращаться в клетку.

– И после всего, что с тобой случилось, ты еще болтаешь? Ах ты, неблагодарный. Если бы не было нас, капиталистов, то такие, как ты, артисты, давно бы умерли с голоду… – сказал Кот, глядя на Кенаря жадными глазами. Говоря это, он незаметно выпустил когти.

– Лучше умереть от голода, чем в твоих когтях, – сказал Кенарь и, собрав последние силы, попытался бежать.

– Эх ты, упрямец! Хочешь удрать?.. Побыв немного на свободе, ты стал опасным идеалистом. Поэтому я всегда говорю людям: таких птиц, как канарейки и соловьи, нужно прятать в клетки… А ну-ка иди сюда… – сказал черный Кот и, схватив Кенаря, содрал с него шкуру".

Это "страшное птицеубийство" комментирует Мышка. Она обращается к Белке:

" – Видишь? Конечно, Кот-капиталист очень кровожадный. Но он снял с бедной птицы одну шкуру, а капиталист-человек ухитряется содрать с рабочих десять шкур".

В этой сказке автор, словно перебрасывая мост между вымыслом и реальностью, несколько раз приподнимает занавес над аллегорией. Этот прием в его творчестве мы встречаем неоднократно – можно вспомнить, например, авторские ремарки к "Цветку Справедливости". Но в "Гибели Кенаря" Ерошенко настойчиво намекает, что эзопов язык для него вынужденная необходимость,

Читатель хорошо понимал это. Ведь начало 20-х годов было временем разгула японской цензуры. Под запретом оказалось даже само слово "революция". Желая применить "запрещенное" слово, авторы были вынуждены ставить на его месте крестики – по числу иероглифов.

Цензура не раз расправлялась с социальными сказками Ерошенко. Текст его сатирического произведения "Поражение молодого ангела" так и не удалось восстановить – оттуда вычеркнуты целые абзацы. Правда, смысл этой сказки все же ясен: Ерошенко высмеивал – тех, кто пытался отгородиться стеной от новых идей (не содержался ли здесь намек на правительство, ограждавшее Японию от влияния Великой Октябрьской социалистической революции?), он как бы пророчески предвидел то тяжелое для страны время, когда реакция примет "закон об опасных мыслях".

Неизвестен и подлинный текст "Гибели Кенаря". Трудно судить о взглядах автора и по другим его подцензурным произведениям – мы так и не знаем, что же ему не дали досказать. Об этом можно лишь догадываться по тем отрывкам, которые автор восстановил в сказках, повторно опубликованных после его отъезда из Японии.

Однако существует сочинение Ерошенко, которого не коснулось перо японского цензора. Недавно в Японии впервые опубликовали его очерк (без названия), который пролежал пятьдесят лет в архиве.

… Редакция буржуазной газеты. Кэйдзи (12) расспрашивает о прошедшем накануне собрании общества "Белая чайка". Отвечает ему некий бесхребетный журналист:

"Кэйдзи. А как называется ваше общество?.. Белая чайка?

Журналист. Да, белая… Заметьте, не красная чайка… Сначала мы хотели назвать наше общество "Дым", но отказались от этого, так как это невольно напоминало бы о полицейском участке, который был подожжен. Затем мы хотели дать ему название "Черная птица", но подумали, что наверняка в связи с этим появятся мыслей о страшных делах… Вообще, и главном управлении полиции слишком много вещей…

Кэйдзи. Ну ладно, о названии достаточно. Между прочим, почему этот русский слепой был приглашен на собрание?

Журналист. Почему?.. Мне это тоже не совсем понятно… Видимо, здесь произошло какое-то недоразумение. Во-первых, я ни разу не читал его стихов. А считают, что этот слепой – поэт… Пригласили поэта, который не пишет стихов. Это стыдно для японского литературного мира. У нас достаточно много поэтов, пишущих стихи… Конечно, удачно еще получилось, что там не было ни одного писателя, который не писал бы литературных произведений.

Кэйдзи. Вообще-то мы лучше относимся к тем писателям, которые не пишут прозы, и к тем поэтам, которые не пишут стихов… Но этого слепого поэта все же нельзя было приглашать… Для слепого безразлично – "белая чайка" или "красная чайка". Кроме того, он вообще не различает цвета. Это самое опасное. Он не может определить разницу между белой и желтой расой. Более того, он не считает это для себя зазорным, а, наоборот, бравирует этой своей особенностью.

Если бы, допустим, он жил в Америке и агитировал за равенство между белой и черной расой, тогда мы, наверное, еще могли бы с ним согласиться. Но разве может быть на свете что-либо хуже, чем говорить, будто нет разницы между русскими и японцами, как он утверждает. Для зрячего человека сразу видно, что у японца красивое лицо, что он изящнее и значительно превосходит европейцев. Но слепой – этого никогда не поймет. И в этом отношении он очень опасен. Конечно, вы-то знаете, что белая чайка гораздо красивее, чем красная.

Журналист. Я, конечно, это знаю.

Кэйдзи. То-то. Но для слепого это непонятно. Да он никогда и не поймет. Поэтому ваше общество "Белая чайка", которое вы с таким трудом организовали, из-за этого слепого в один прекрасный день может превратиться в "Красную чайку". Вот я и говорю, что приглашать его очень опасно".

Комментируя этот очерк, Р. С. Белоусов предполагает, что в нем описан случай, действительно происшедший со слепым поэтом. Думаю, что так оно и было: в очерке не только отражены некоторые факты биографии Ерошенко, но упомянут и близкий приятель поэта политический деятель Оидзуми Кокусэки. Но "Беседа" представляет интерес не только с точки зрения содержания. Ее можно рассматривать как попытку Ерошенко вырваться из удушающих объятий цензуры и, отбросив тесный костюм аллегории, назвать вещи " своими именами.

(12) Кэйдзи – агент полиции, сыскной агент, сыщик.


"Мы защищаем истину революции"

Японские критики отмечали, что в 1921 году Ерошенко почти не писал сказок, он обратился к социальной сатире. В общем, это было закономерно для Ерошенко той поры – он отзывался на требование жизни. Но в это же время произошло и еще одно событие, не замеченное критиками: сказочник стал также оратором и публицистом (13). Весной 1921 года, в пору подъема социалистического движения, Ерошенко чаще можно было увидеть на трибуне, чем за письменным столом.

16 апреля общество "Гёминкай" организовало собрание в столичном зале "Канда". Было заранее объявлено, что Василий Ерошенко прочтет лекцию… о вреде пьянства. Затем состоится обсуждение подготовки первомайской демонстрации, кстати второй за всю историю Японии.

Огромный зал был полон. В первом ряду сидели кэйдзи и шеф токийской полиции Кавамура. Выступил первый, второй, затем третий оратор. Слушая людей, поднимавшихся на трибуну, Кавамура то и дело восклицал: "Докладчик, берегись!" или "Докладчик, запрещаю!" Никому из выступавших так и не удалось закончить речь.

Когда в зал вошел Ерошенко, все три тысячи человек обернулись к нему с немым вопросом, захочет ли он выступить в такой обстановке. Но русский вел себя так, словно полиции не было в зале. Он демонстративно подошел к Такацу Масамити, одному из основателей "Гёминкай", который лишь недавно был исключен из университета Васэда и находился на подозрений у властей. Такацу познакомил Ерошенко со своей семьей, которую привел в зал "Канда", а потом представил его прогрессивному журналисту из "Иомиури симбун" Эгути Кану (14).

Председатель собрания Такасэ Киёси предоставил слово писателю из России. Ерошенко, по воспоминаниям Акита, поднялся на трибуну, поддерживаемый студентом, и с согласия аудитории опустился на стул. Он достал рукопись речи и начал говорить, повернувшись слегка вправо, в то время как пальцы его скользили по выпуклым точкам текста. Повышая голос, Ерошенко слегка покачивал головой.

– С далеких времен древней Греции и Рима до наших дней, – говорил он, – несчастные, обездоленные люди боролись, стремясь освободиться от тирании. Рабы Греции и Рима стремились избавиться от своих жестоких деспотов, крестьяне Франции – от ненавистной аристократии, русские рабочие и крестьяне – от безграничного произвола… Много раз угнетенные жертвовали жизнью и осушали полную чашу страданий… Но мы надеемся, что для несчастных и обездоленных эта горькая чаша будет последней…

Зал напряженно слушал. Такацу Масамити, сидевший рядом с трибуной, прошептал:

– Да он же настоящий агитатор!

Шеф полиции Кавамура недоумевал. Оратор не употреблял "крамольных" слов: Ленин, Россия, революция. Да и тема выступления была вроде бы разрешенной – о вреде алкоголизма (Ерошенко ловко манипулировал словами "рюмка водки" и "чаша страдания"). Однако аудитория, по словам Акита Удзяку, хорошо поняла смысл его речи: чтобы освободить человечество, необходима революция, необходимо идти по пути русских.

Ерошенко говорил о том, как заблуждаются отставшие от жизни люди во взглядах на социалистическое и рабочее движение:

– Говорят: исчезают крысы – значит, в доме начнется пожар. Но на самом деле .крысы потому и покидают дом, что в нем уже вспыхнул пожар. Говорят: муравьи бегут с плотины – быть наводнению. Но потому-то муравьи и бегут, что наводнение уже началось. Люди, отставшие от жизни, утверждают, что раз социалисты и рабочие бунтуют, значит мир стал плохим. А на самом деле, потому они и бунтуют, что мир давно уже плох…

Ерошенко говорил так минут сорок, ни разу не запнувшись. В зале не было ни одного человека, кого бы не захватили его слова. Мягкий европейский акцент, красивый тембр голоса, искреннее увлечение, с которым он говорил, – все это очаровало зрителей. Оратору, вспоминал Эгути Кан, не раз и от всего сердца аплодировали.

Вслед за Ерошенко на трибуну поднялся Такацу Масамити. Он обратился к залу:

– Товарищи! Мы должны стать свидетелями большого события…

Такацу собирался говорить о праздновании Первого мая, и все этого ждали. Но тут кто-то из зала выкрикнул:

– Ага, революция!

– Арестовать его, – распорядился Кавамура.

Полицейские бросились к трибуне.

В это время с одного из кресел поднялся человек. Это был недавно приехавший из США пролетарский писатель Маэдако Коитиро. Он с улыбкой оглядел зал и проговорил:

– Товарищи, успокойтесь. – И, как бы сдерживая волнение слушателей, поднял обе руки.

– И этого арестовать, – проговорил Кавамура и приказал закрыть собрание. Ерошенко беспрепятственно ушел из зала "Канда". Его не схватили скорее всего из опасения, что это вызовет массовый протест. А может, он уже тогда, по мнению властей, зашел слишком далеко в пропаганде революции, и полиция просто выжидала время, чтобы расправиться с ним.

Следующим испытанием для Ерошенко был день Первого мая. Он, конечно же, пришел на демонстрацию. Здесь были его товарищи – Акита Удзяку, Сасаки Такамару. Кроме того, в демонстрации участвовала первая в Японии социалистическая женская организация "Сэкиранкай". Это еще больше воодушевляло демонстрантов.

Высокая фигура Ерошенко, отмечает Такасуги, привлекала к себе всеобщее внимание.

Колонна собралась в парке Сикоэн и направилась к парку Нокоэн. Путь демонстрантам преградили полицейские. После одной из схваток с полицией триста человек было арестовано. Среди них оказался и Ерошенко. Всего два часа провел он в участке, но по тону, которым с ним разговаривали, понял – над его головой сгущаются тучи.

Можно представить, как вел бы себя на месте Ерошенко человек менее смелый, не столь убежденный в своих социалистических идеалах, – ведь он получил уже второе предупреждение от властей…

И все же 9 мая Ерошенко пришел в зал Общества христианской молодежи, который Социалистическая лига арендовала для своего второго съезда. Собравшиеся на съезд социалисты еще не знали, что лигу уже было решено закрыть. Не успел председатель съезда Такацу произнести: "Товарищи!", как полицейские стащили его с трибуны и повели к выходу. Зал оторопел. Шеф полиции выскочил на сцену и заорал:

– Запрещаю! Прекратить!

Эгути Кан взбежал на трибуну, поднял руки над головой и воскликнул:

– Да здравствует Японская социалистическая лига!

В ответ весь зал трижды дружно прокричал: "Банзай"!

Эгути Кан разделил участь Такацу: его стащили с трибуны и увели. По залу шныряли полицейские и хватали людей. Но кто-то уже разбрасывал листовки, а группа смельчаков развернула красное знамя, на котором белели иероглифы: "Революция!"

Ерошенко арестовали у входа в зал. Вначале отправили в районный участок на улице Нисики, а оттуда, как серьезного преступника, в главное полицейское управление. Там собрали уже человек двести арестованных. Они пели революционные песни, танцевали и кричали "Банзай!"

Ерошенко пытался отыскать хоть кого-нибудь из знакомых. Неожиданно к нему обратился какой-то человек:

– Помните меня – я Эгути Кан?

– Да, да, помню.

Русский протянул японцу свою большую руку и продолжал прислушиваться к разговорам. За его спиной анархисты спорили об Октябрьской революции. Один из них живописал "ужасы" диктатуры пролетариата и бранил русских революционеров. Услышав это, Ерошенко изменился в лице и воскликнул:

– Неправда, наш Ленин – не честолюбец. Он великий революционер и замечательный человек. Благодаря .Ленину и большевикам Россия преодолеет все трудности на своем пути.

– Совершенно верно, – сказал Эгути Кан и пожал ему руку. У Ерошенко поднялось настроение.

Много лет спустя, вспоминая этот эпизод, Эгути Кан писал, что Ерошенко "глубоко любил Россию, с уважением относился к В. И. Ленину, великому революционеру. Ерошенко очень гордился русскими… Мне кажется, он был счастлив, что у него такая родина, такой великий герой, как Ленин, такой народ".

…Эгути Кана выпустили через день. Ерошенко же провел в тюрьме двое суток. По допросу, который ему там учинили, он понял, что против него что-то замышляют. Но догадаться, что именно, Ерошенко тогда еще не мог.

(13) В 20-х годах в Китае вышло два сборника Ерошенко – "Уходящие призраки" и "Статьи о международном языке".

(14) Эгути Киёси (Кан) (1887 – 1975) – известный писатель-коммунист, автор переведенного на русский язык романа "Любовь и тюрьма". В автобиографии "Полвека моей литературной работы" Киёси вспоминает о В. Ерошенко.


Арест

28 апреля 1921 года японские власти отдали распоряжение о высылке Ерошенко из страны. Когда он возвращался домой, у ворот "Накамурая" его встретили двое кэйдзи и предложили следовать в полицию. Ерошенко отказался. А госпоже Сома сказал:

– Почему я должен идти с ними? Однако кэйдзи продолжали дежурить у ворот, и он прибавил:

– Прошу вас, госпожа, передайте этим людям, что я никуда не пойду.

Отец Сома вышел к дежурившим полицейским узнать, в чем дело. Они сказали ему, что отдан приказ министра о высылке Ерошенко из страны. Русскому следует сегодня же явиться в полицию, иначе его арестуют.

Ерошенко понимал: власти боялись огласки и решили действовать побыстрее. Опасаясь расправы, Ерошенко отказался идти с кэйдзи, заявив, что посоветуется с друзьями, в частности с известным политическим деятелем Цумасадо Нагатака.

В четыре часа в дом госпожи Сома пришел корреспондент газеты "Иомиури симбун" Эгути Кан. Вслед за ним собрались и репортеры других газет. Все они уже знали о приказе министра и ждали, как развернутся события. Но полицейские на этот раз не решились войти в дом и арестовать Ерошенко. Часов в десять вечера они ушли, пообещав назавтра вернуться. Вскоре разошлись и репортеры.

Был поздний вечер. Окончился рабочий день на соседнем заводе. Закрылись магазины. Обезлюдела обычно шумная улица Синдзюку. Вот и последний трамвай прозвенел вдали. Но Ерошенко не ложился спать: он чувствовал себя, словно путник у костра, которого подкарауливают невидимые в темноте шакалы, расположившиеся поодаль. Стоит только огню погаснуть – и тогда…

– Мне не хотелось бы сегодня быть одному, – сказал он госпоже Сома. – Можно я останусь с вами?

Госпожа Сома молча взяла его за руки. Они долго сидели рядом и разговаривали шепотом.

И вот в полночь с шумом и треском распахнулись ворота. Казалось, целый отряд полиции ворвался в дом. Прозвучала команда. Из тьмы появились решительные лица кэйдзи. Отец Сома вышел и стал в дверях:

– Кто позволил вам врываться ночью в мой дом. У вас есть на это разрешение? Где оно?

– Разрешения не требуется. Мы действуем по приказанию начальства, – ответил полицейский, – и пришли арестовать господина Ерошенко.

Кэйдзи разошлись по комнатам большого и запутанного, как лабиринт, дома. Грязными ботинками топтали они татами, поднимали детей, шумно, со скрипом раздвигали перегородки и, не находя Ерошенко, громко переговаривались:

– Здесь нет! И там тоже нет!

А один из полицейских топал ногами, оповещая:

– Идет полицейский в форме! Идет полицейский в форме!

Добравшись до комнатки на втором этаже и обнаружив там Ерошенко, полицейский рывком поднял его с дивана и заорал:

– Сам пойдешь или потащим?

– Сообщите свою фамилию, я подам на вас в суд (15), – сказала госпожа Сома. Полицейский даже не удостоил ее ответом.

В это время подоспел второй, кэйдзи, и, заломив Ерошенко руки за спину, они вывели его из комнаты. И тут слепой бросился вниз по лестнице, увлекая за собой и полицейских. Схватка продолжалась на первом этаже. Наконец Ерошенко вытащили за ворота.

Двое полицейских поволокли Ерошенко по брусчатой мостовой. Эгути Кан писал, что со слепым человеком обошлись хуже, чем с бродячей собакой: ведь даже собаку, которую собираются убить, швыряют сначала в тележку.

В полицейском участке слепого писателя избили. Кэйдзи раздирали ему веки, сомневаясь даже в том, что он слепой. "Пробудился ли стыд в их низких душах, когда они убедились, что он действительно слеп? Если бы они были людьми, то покончили бы с собой от стыда!" – с гневом и возмущением писал Эгути Кан в "Иомиури симбун" спустя несколько дней после этих событий.

Ерошенко бросили в холодную сырую камеру, полуодетого, без ботинок и носков. Шеф жандармов не позволил отпустить его домой за вещами. Тогда служащие магазина "Накамурая" принесли ему в тюрьму ботинки, плащ и трость. Одежду приняли, а вот еду взять отказались. "Мы кормим его так, чтобы он только не сдох", – ответили в полиции госпоже Сома.

Ерошенко пытался протестовать. Он заявил, что это произвол, его изгоняют из страны, лишив вещей и оставив без средств (16). На это начальник полицейского участка ответил:

– Человек вроде вас, господин Ерошенко, не может рассчитывать на иное отношение к себе властей Страны Восходящего Солнца.

Когда стала известна точная дата высылки Ерошенко, госпожа Сома еще раз попросила отпустить Ерошенко домой, чтобы он мог собрать и уложить вещи, но начальник резко ответил:

– Ничего, уложит вещи в полиции!

…Он сидел в углу камеры в изорванной толстовке, подпоясанной веревкой. Все его лицо было в синяках и кровоподтеках. Рядом лежали принесенные госпожой Сома вещи. Василий, ощупывая то одну, то другую вещь, говорил:

– Это отдайте Акита, это подарите Накамура, а вот это я возьму с собой в Россию.

Затем Ерошенко продиктовал госпоже Сома вступление к сборнику своих сочинений. В нем говорилось:

"Некоторые из моих читателей говорят, что мои сказки слишком серьезны для детей и несерьезны для взрослых. Кое-кто упрекает меня в том, что я, мол, использую искусство в целях саморекламы. Но я никогда не думал об известности, славе. Писать для меня так же естественно, как дышать. Жить для меня – главное искусство, ведь сама жизнь есть драма, и каждый человек исполняет свою роль на ее великой сцене.

Итак, главное – это жизнь. Все же остальное: речи, стихи, сказки – кажется мне лишь украшением жизни.

А теперь я хочу рассказать о том, что и как я писал. Работая над "Тесной клеткой", я обливался кровавыми слезами. Я плакал и смеялся, когда писал "Смерть Кенаря", ..Расточительность морского дракона". "На берегу", "Самоотверженную смерть безбожника", "Голову ученого". В "Кораблике счастья" и в "Сосенке" я рассказал о своей страдальческой жизни и о человеке, которого любил. "Горе рыбки" и "Сердце Орла" написаны о страданиях художника.

Я с улыбкой писал "Сон в весеннюю ночь", "Грушевое дерево", "Божество Кибоси". Когда я говорю об улыбке, то нужно помнить, что она у меня получалась вымученной: в этом повинна обстановка в Японии.

Работая над сказками "Цветок Справедливости", "Во имя человечества" и "Две смерти", я макал кисточку не в тушь, а в свою кровь.

Друзья отмечали, что мой смех, моя улыбка всегда были грустными, а критика пороков общества – несерьезной и недостаточно глубокой. Возможно, это и так, но мои страдания за человечество, за Японию, за моих японских друзей, которых я очень люблю, – все это, поверьте, у меня всерьез. Я еще не знаю, куда я поеду из этой страны. Но где бы я ни был, моя любовь к людям, мое сострадание оскорбленным и униженным – все это навсегда останется в моем сердце".

Госпожа Сома опускала кисть в тушечницу и с грустью думала о том, что она по-настоящему так и не поняла своего Эро-сана, для нее он был всего лишь милым наивным ребенком. Только теперь она поняла, какой это мужественный человек. А Ерошенко продолжал:

– Я хочу завещать все авторские права на мои книги ей. Вы, конечно, догадываетесь, о ком я говорю. Ерошенко не хотел, чтобы имя Итико прозвучало в этих ненавистных стенах.

Сома составила завещание. Василий подписал. – Эро-сан, – сказала она, взглянув на его ноги. – Как вы поедете в Россию в таких изодранных ботинках? Разрешите, я завтра принесу вам сапоги.

Ерошенко покачал головой, словно сомневаясь, а будет ли оно вообще это завтра.

– Свидание окончено! Свидание окончено! – голос полицейского звучал, как испорченная, застрявшая на одной фразе пластинка.

Ерошенко прижал к лицу руку госпожи Сома, затем опустился перед ней в традиционном поклоне. Ему показалось, что он видит, как низко кланяется в ответ госпожа Сома.

Ей все же удалось упросить сапожника сшить для Ерошенко за одну ночь большие, наверно, 45 размера, сапоги. Но когда на следующее утро она передавала их дежурному, из ворот выехал закрытый автомобиль, в котором перевозили обычно арестантов. "Он, он, – забилось тревожно ее сердце. – Не может быть, – тотчас успокоила она себя, – иначе зачем они согласились взять сапоги?"

Но предчувствие не обмануло госпожу Сома. Ерошенко увозили. Нежаркое утреннее солнце светило в спину, и узник понял, что его отправляют на запад, в порт Цуруга – откуда обычно уходили суда во Владивосток. "Значит, высылают в Россию", – решил он.

Такая мысль может показаться странной – разве можно выслать на родину? Но во Владивостоке хозяйничали японцы и бесчинствовали белые банды, а его Обуховка оставалась где-то за тридевять земель, в кольце фронтов. Более того, из Японии попасть в Советскую Россию можно было гораздо быстрее, чем из Владивостока. Кончилась мировая война, и первые пассажирские пароходы начали курсировать в Европу. Сколько раз Ерошенко представлял себе, как он взойдет однажды на палубу и сотни разноцветных лент протянутся от него к друзьям на берегу. Он уедет домой, в Советскую Россию. А сейчас его везли к белым, во Владивосток.

До последней минуты Ерошенко верил, что друзья не оставят его в беде и добьются, чтобы его не высылали из Японии. Но они уже ничем не могли ему помочь. Правда, им удалось все же добиться приема у самого министра внутренних дел. Профессора Накамура и Куроита, писатели Арисима, Акита и Эгути, журналисты Фусе, Сино и Сома Кокко – все эти люди были настолько авторитетны, что министр, видимо, не мог их не принять. И вот они в его кабинете.

– Господин министр, в чем конкретно вы обвиняете Василия Ерошенко?

– Он оказывал дурное влияние на японцев.

– Но ведь он всего лишь поэт…

– Вот и плохо, что поэт.

– … и у него нет четких политических убеждений. Министр скептически улыбнулся: он читал и сатирические сказки и политические выступления этого русского.

– А речь в обществе "Гёминкай"? А участие в первомайской демонстрации? А членство в запрещенной ныне Социалистической лиге? И вообще, господа, мне стало известно, что вашего Ерошенко уже изгнали однажды – из британских владений. Но это не стало для него уроком, он и в Японии связался с подрывными элементами.

– Разрешите нам проводить господина Ерошенко. Прикажите полиции отпустить его ненадолго – хотя бы попрощаться.

– Извините, господа, здесь я не могу быть вам полезным.

Министр встал – аудиенция была окончена. А в это время пароход уже увозил Ерошенко из Японии в Россию, но не как пассажира, а, по выражению одного журналиста, "как простой багаж".

Уже потом, пытаясь оправдать произвол властей, правительственная пресса писала, что Ерошенко будто бы осуществлял связь между революционерами Японии России, передавая японским социалистам "крупные суммы от большевиков". Но друзья знали, что все это было ложью: в то время у него, увы, не было контактов с родиной. Что же касается денег, то писатель действительно делился с социалистами своими гонорарами.

Ни одно из обвинений, выдвинутых против Ерошенко, не выдерживает критики. Японская реакция знала, что творила.

К 1921 году Ерошенко сложился как писатель-сатирик, агитатор-социалист, убежденный противник эксплуататорского строя. И японские власти поступили с ним, как со своим заклятым врагом: выслали из страны "как большевика" (так и было написано в предписании полиции) под конвоем во Владивосток – на расправу к белогвардейцам.

Но японские власти не учли одного: высылка Ерошенко вызвала большой резонанс как в самой Японии, так и на всем революционном Востоке. Газеты захлестнула волна протеста. В защиту слепого сказочника выступил великий китайский писатель Лу Синь: "Англия и Япония – союзники, они нежны, как родные братья: кто не угоден в английских владениях, не придется, конечно, ко двору и в Японии. Но на этот раз все рекорды грубости и издевательства оказались побитыми", – писал Лу Синь и, вскрывая причины, почему "типично русская, широкая натура" Ерошенко пришлась не по вкусу японским властям, добавлял: "Мне хотелось, чтобы был услышан страдальческий крик гонимого, чтобы у моих соотечественников пробудились ярость и гнев против тех, кто попирает человеческое достоинство".

Эгути Кан также связывал высылку слепого писателя с политической ситуацией в Японии. Он писал: "Эта высылка, произведенная по распоряжению японских властей, была тяжким оскорблением и унижением для Ерошенко… Мне очень больно думать об этом. На мои глаза невольно навертываются слезы. И вместе с тем сердце наполняется гневом против тех, кто так оскорбил его. Как бы они ни изворачивались, ясно, что эта высылка была осуществлена лишь путем грубого насилия…

Высылка Ерошенко, так же как и разгон Социалистической лиги… наполнили сердца японской молодежи глубокой ненавистью к деспотизму, и эта ненависть взрыхлит почву для грядущих социальных перемен…

…Где-то далеко, по ту сторону Японского моря, скитается сейчас слепой поэт, не переставший мечтать об утопической свободной земле.

Где-то скитается в своих изорванных ботинках этот несчастный, на чьем теле еще не зажили синяки от сапог японских полицейских, еще не утихла острая, пронизывающая боль.

И когда я думаю об этом, мои глаза вновь наполняются слезами, а в сердце вспыхивает пламя гнева".

(15) Полиция, напуганная общественным резонансом, который приобрел арест Ерошенко. пыталась замять это дело. Госпожа Сома при поддержке Эгути Кана возбудила против администрации участка района Едобаси судебное дело. Свидетелями на процессе выступили рикши, видевшие, как был схвачен Ерошенко.

(16) Акита Удзяку пытался передать Ерошенко аванс за подготовленные им к публикации книги "Песнь предутренней зари" и "Последний стон" (они вышли из печати под редакцией Акита после высылки Ерошенко). Однако полиция отказалась принять деньги. Тогда почитатели поэта собрали большую по тем временам сумму в 500 иен и потребовали передать ее Ерошенко. На этот раз полиции пришлось уступить.

Загрузка...