Василий Ерошенко стоял на палубе корабля "Ходзан-мару" и вслушивался в звуки на берегу. Он тяжело переживал свой арест и высылку из Японии.
"Четвертое июня 1921 года, – последний день, проведенный мной на японской земле, – писал Ерошенко. – О, как я молился о том, чтобы этот злосчастный день стал для меня последним…
Власти отдали распоряжение выслать меня из Японии, я был схвачен полицейскими и под конвоем препровожден на пароход "Ходзан-мару", уходивший во Владивосток.
Только двое – корреспондент "Асахи симбун" и преподаватель коммерческой школы (переводивший с русского в полиции порта Цуруга) – пришли проститься со мной. Они все время были рядом, сочувствовали мне, а когда я заговаривал о случившемся, с тревогой останавливали меня: "Осторожнее! Полицейский услышит". Я умолкал. Но они, наверно, и без слов понимали мое безграничное отчаяние. Корреспондент "Асахи симбун" и преподаватель позаботились о моих вещах и проводили меня в помещение третьего класса. Но там было нечем дышать, и мы в сопровождении полицейского, не спускавшего с нас глаз, снова поднялись на палубу. Я все еще ждал своих друзей, надеялся, что хоть кто-нибудь приедет проститься. Но все мои ожидания были тщетны – никто не появился…
Но вот уже отдана команда: "Провожающим покинуть судно!" Журналист и преподаватель в последний раз крепко пожали мне руку, и это пожатие было для меня словно прощальный привет от друзей, с которыми мне так и не довелось увидеться… Резко прозвучал третий свисток. Еще немного – и "Ходзан-мару" выйдет в широкие морские просторы, навстречу свободе. Но меня не радовала эта свобода. Стоя у поручней, я до последней минуты все ждал, что кто-нибудь приедет со мной проститься. Но напрасно… Никто так и не приехал. Быть может, они не смогли, а, быть может, решили, что не стоит… Я с трудом сдерживал слезы.
Когда-то Япония казалась мне чужой и далекой. Но после стольких лет, проведенных там, она стала мне почти такой же близкой, как Россия. И вот сегодня меня выслали из этой страны…
Нет, я не плакал, только в горле застрял сухой комок. Голова слегка кружилась.
Полицейский, сопровождавший меня до Владивостока, помог мне добраться до моего места в третьем классе. Я чувствовал такую страшную опустошенность, словно там, в этой туманной, постепенно скрывающейся вдали Японии, оставалась моя душа. Совершенно измученный, я улегся в постель, хотя было часов пять вечера. Я даже не знаю, уснул ли я тогда или потерял сознание. Помню только, что в этом забытьи мной владело лишь одно единственное желание – никогда больше не проснуться…" (1).
Сон вернул Ерошенко в прошлое, туда, где ему хотелось бы быть сейчас больше всего – в маленький дом у дороги, недалеко от женской школы Аояма, где жила Камитика Итико. Он был у нее недавно – всего за три дня до ареста. Она лежала в постели: не успела еще поправиться после родов. Камитика показала ему дочь. Ерошенко провел пальцами по головке новорожденной, а девочка схватила его за палец.
– Вот видишь, – сказал он весело, – малышка сразу догадалась, что я тебя люблю. Как ты назвала девочку?
– У нее еще нет имени.
– Прошу, назови ее Ниной, – сказал он и звонко рассмеялся. Этим, милым его сердцу именем, называл он и свою Камитика.
Тут Ерошенко почувствовал, что кто-то схватил его я трясет за плечи.
Полиция? Неужели они пришли и сюда, в дом Камитика? Василий проснулся и вспомнил, что арестован и лежит в помещении третьего класса "Ходзан-мару". А за плечи его тряс какой-то незнакомый человек.
– Странный ты какой-то: то смеешься во сне, а то плачешь, разговариваешь, спать не даешь.
– А ты кто будешь?
– Чижинский моя фамилия. Рабочий я. Возвращаюсь из Америки домой, в Россию.
Они познакомились.
Окончательно проснувшись, Ерошенко услышал голоса людей. Они говорили о нем. "Наверное, агитировал рабочих устраивать забастовки… А, может быть, готовил большевистскую революцию?" – долетали до Ерошенко отдельные фразы. Он поднялся, сел на койке. Все, словно только того и ждали, заговорили в один голос:
– Скажи, что за дела творил ты в Японии? За что тебя выслали?
– Да нет, – отвечал Ерошенко, – ничего особенного я не совершил. Те, кто меня выслал, просто сделали глупость.
Но пассажиры третьего класса не верили ему, считая, что он просто скромничает. Что ему оставалось делать? Смущаясь, Ерошенко стал рассказывать о своей жизни в Японии.
…Некоторым из рабочих, возвращавшимся из Америки на "Ходзан-мару", пришлось по нескольку раз сидеть в американских тюрьмах, а один даже отбыл пять лет на каторге.
Сдружившись с рабочими за время пути от Цуруга до Владивостока, Ерошенко часто доставал свою гитару и пел им революционные песни. "Старики Катковы, – писал В. Ерошенко, – полюбили меня словно родного сына, а с молодым рабочим Чижинским мы стали как братья. Другие же относились ко мне с таким искренним уважением, что я порой чувствовал себя неловко".
(1) Этот очерк был написан в Харбине в сентябре 1921 г. Любопытен подзаголовок, данный редакцией журнала "Кайдзо": "Под красным флагом. Путевые заметки в изгнании". И хотя во время пребывания Ерошенко в Приморье там развевались трехцветные флаги белогвардейцев, подзаголовок как бы говорил о социалистических устремлениях автора очерка и о его желании скорее оказаться в Советской России.
Шестого июня 1921 года в восемь часов утра Ерошенко разбудили голоса:
– Владивосток! Владивосток!
Все высыпали на палубу. Одни были возбуждены, другие встревожены.
Рабочие, сгрудившись в уголке на нижней палубе, смотрели на Владивосток – город, ставший после переворота 26 мая 1921 года центром контрреволюции на Дальнем Востоке.
Ерошенко писал о своем прибытии в Россию:
"Я тоже вышел на палубу. Рабочие молчали. Однако это молчание яснее слов выдавало их тревогу. Чижинский сжал мою руку. Его рука была как лед.
– Тебе холодно?
– Нет, не холодно… Только… На улицах Владивостока не видно теперь красных флагов…
– Да, сейчас во Владивостоке нет красных флагов, – сказал я наконец. – Но вы должны водрузить их здесь своими руками!
– Мы вернем красные флаги, во что бы то ни стало!..
Чижинский был взволнован, но его руки по-прежнему оставались холодны как лед…
– Друзья, – сказал я, видя, что рабочие совсем приуныли, – как вам не стыдно! Нам грозит беда, давайте подумаем, что делать дальше.
Старушка Каткова взглянула на меня:
– Постой-ка, а что это у тебя дрожат губы и глаза полны слез?
– Это оттого, что во Владивостоке не видно крас-ных флагов!
Чижинский, услышав мой ответ, воскликнул:
– Эге, да ты, наверное, все еще грустишь об этой проклятой Японии?
Я лишь усмехнулся и ничего не ответил. Мне не хотелось говорить им, что чем дальше оставалась эта ,,проклятая Япония", тем дороже она мне становилась…
На палубе первого класса русские офицеры, захлебываясь от восторга, говорили:
– Смотрите, Владивосток такой же, как прежде. Наконец-то вместо этих красных тряпок над ним родные наши трехцветные флаги! Это чудесно! Какой-то младший офицер начал речь:
– Господа! Это первый шаг на пути к освобождению России, это начало истинной свободы! Молодые офицеры хором подхватили: "Да здравствует свобода!" Мы молчали. Офицер продолжал:
– Господа! Во Владивосток прибыл наш родной отец, атаман Семенов. Русский трехцветный флаг и флаг Японии будут господствовать во всем мире. Помолимся же о том, чтобы успешно идти вперед рука об руку с братьями-японцами!
Сняв фуражку, он перекрестился. Другие офицеры проделали то же самое, и офицер продолжал:
– Будем молиться, господа, об успешном продвижении к Москве и Петрограду плечом к плечу с дорогими братьями-японцами!
Рабочие по-прежнему стояли понурив головы, не произнося ни слова.
– Нам сейчас тяжело, – проговорил Чижинский. – Мы ведь бросили все и уехали из Америки, чтоб скорее попасть в рабочую Россию.
Он не мог больше сдерживать слезы и расплакался, как ребенок. У меня тоже было, как никогда, тяжело на душе.
– Не стоит плакать, друг мой. Сейчас во Владивостоке нет красных флагов, но еще хватит для них полотна, и вы сами поднимете эти флаги… Ты слышишь, к чему призывает этот офицер? "Пусть флаг генерала Семенова и японский флаг господствуют во всем мире!" Когда-то распяли Христа, проповедовавшего новое учение. Такие, как генерал Семенов, хотели бы вот так же распять и Россию, несущую свет нового учения всему миру. Однако новая Россия не похожа на поруганного, страдающего, распятого Христа! Все это в прошлом. Сейчас она подобна воскресшему Христу, который обрел новые силы в своих страданиях. Лишь фарисеи могут не видеть этого. Они хотят, чтоб флаги генерала Семенова господствовали во всем мире. Но этого не будет. Новая Россия оставит эти флаги на их могилах, как суровое предостережение всем своим врагам. А вы должны сделать все, чтобы навсегда вернуть народу красные флаги.
– Не беспокойся, мы приложим все силы для этого, – ответил Чижинский, словно утешая меня…
К борту "Ходзан-мару" подошел катер. На пароход поднялись служащие нового владивостокского правительства… Бой объявил: "Всем собраться в салоне первого класса, имея при себе документы!" Все стали подниматься наверх. Чижинский сжал мою руку:
– Пусть они только посмеют что-нибудь тебе сделать! Мы тут же пожалуемся Советскому правительству!..
– Не беспокойся, все будет хорошо, – ответил я и тоже поднялся в салон. Кто-то усадил меня в кресло, оказавшееся неподалеку от служащего, проверявшего документы. Он проверил вначале паспорта пассажиров первого и второго классов и собирался заняться нами. В этот момент к нему подошел японский чиновник и стал по-русски рассказывать обо мне. Русский служащий, с изумлением глядя на меня, что-то произнес в ответ, но он говорил так тихо, что я уловил лишь обрывки фраз: "Ерошенко! Вот как… Хорошо… Мы посмотрим… Не беспокойтесь, из наших рук он не уйдет!" Затем он обратился ко мне:
– Каковы причины вашей высылки из Японии?
– Об этом вам следовало бы спросить японскую полицию!
– Вы не волнуйтесь, – продолжал чиновник, – мы не японцы. Надеюсь, у нас вам никто не причинит зла!".
Ерошенко почувствовал, что таможенник хочет как-то помочь ему, слепому. Быть может, подумал он, этот человек служил здесь еще при царе и теперь, вероятно, вынужден заниматься тем же и при белых, но в душе, как большинство русских, ненавидит оккупантов.
– Кажется, вы социалист? Надеюсь, однако, не большевик? Русский чиновник намекал Ерошенко, как надо отвечать здесь, в городе, занятом белогвардейцами. Но писатель и здесь не хотел скрывать своих убеждений. Он твердо сказал:
– Большевизм я пока только изучаю!
– Я кое-что узнал о вас, но пусть это вас не тревожит. Не волнуйтесь, наше правительство не собирается никого истязать. У нас, как и в каждой стране, слепым никто не станет причинять зла. Если пожелаете – вы можете в любой момент выехать в Советскую Россию. Если не захотите – оставайтесь во Владивостоке, сколько вам будет угодно, – любезно закончил он и пропустил Ерошенко в город.
Странное, двойственное чувство испытывал Ерошенко, вступив на русскую землю. Впервые за много лет он дышал воздухом родины, всюду слышал русскую речь, наслаждался свежим ветром и солнцем. Владивостокские эсперантисты приняли его радушно. Председатель эсперанто-общества Вонаго, знакомый Ерошенко еще по Японии, поселил его в своем доме и советовал не уезжать, переждать смутное время.
Однако, как следует из "Записок" Ерошенко, ему во Владивостоке не понравилось. Здесь была Россия, но ему нужна была Россия советская. Ерошенко писал:
"Владивосток был городом трехцветных флагов. Аристократия и духовенство, буржуазия и интеллигенция, полные ненависти к новой России, – все слетелись теперь под трехцветный флаг. Генерал Семенов, отброшенный с Байкала, Каппель, заливший кровью Сибирь, готовились здесь к последнему бою. Армиям Семенова и Каппеля отступать было уже не-куда, и они собирались драться за этот город не на жизнь, а на смерть.
Три цвета господствовали во Владивостоке повсюду: трехцветные флаги на крышах и в окнах домов, трехцветные эмблемы в петлицах и на шляпах прохожих".
Слепой писатель четко различал главный цвет революции – красный, хотя ему это было не просто: ведь он все же был лишен зрения и воспринимал мир на ощупь и на слух. По городу распространялись самые невероятные слухи. Кое-кто рассказывал о "зверствах большевиков и ужасах Совдепии" – Советской России. А газеты взахлеб писали, что белые наступают, красные повсюду разбиты и бегут. Пал Хабаровск и вскоре сдастся Чита, армия Семенова готовит поход на .Москву. Японская газета "Урадзиво нити" самым серьезным образом сообщала, что советское правительство расстреляно, а Ленин убит…
Быть может, в некоторые из этих россказней поверил слепой писатель? Нет! В "Записках" Ерошенко мы читаем: "Японские журналисты, выдумывавшие весь этот вздор," считали подобное занятие своим священным долгом… Но мне кажется, что глупцов, писавших такие статейки, было гораздо больше, чем тех, которые верили им.
Я стремился как можно скорее уехать из этого города трехцветных флагов в европейскую часть России".
Целые дни Ерошенко проводил на базаре, закупал продукты, готовился в дорогу. Он не только делал покупки, но и старался из разговоров уяснить истинное положение дел в России, то, о чем не писали газеты. На базар приходило много военных, и для Ерошенко они не были безликой массой. Он без труда определял их профессиональную принадлежность по речи, выяснил из разговоров, что у их руководителей были разные цели: генерал Каппель мечтал восстановить в стране монархию, а атаман Семенов не прочь был сам стать царьком под крылышком у японцев. Ерошенко с презрением смотрел на возню временщиков, он верил, что власть в этих краях непременно перейдет в руки народа. Действительно, год спустя, после побед под Волочаевкой и Спасском, Красная Армия освободила Владивосток.
И вот наступил день, когда Ерошенко решил отправиться в дорогу. Нашлась у него и попутчица – жившая в доме Вонаго девушка Тося: ее родная деревня Поваровка находилась на Уссури, по пути из Владивостока в Советскую Россию.
О своих планах и настроениях Ерошенко написал в день отъезда (11 июня 1921 года) своему другу Акита Удзяку:
"Дорогой господин Акита!
Сегодня я покидаю Владивосток и через Хабаровск направляюсь в Читу и Иркутск, а оттуда – в рабоче-крестьянскую Россию… Но путешествие в Читу, наверно, будет очень трудным. Во всяком случае, я долго готовился… Покупал нитки, иголки, чай, сахар, колбасу, верхнюю одежду, различные продукты и прочее. Никто не верит, что я один смогу совершить это путешествие в глубь России.
Мои приготовления к путешествию уже закончены. Можно подумать, что я собираюсь на северный полюс или в Африку. Но я ничего не боюсь, я спокоен. Если людям понадобится меня убить, оборвать мое жалкое существование, то я без страха, легко доставлю им это удовольствие.
Политическая обстановка во Владивостоке изменчива, как и погода в это время. Пресловутый атаман Семенов тоже здесь, выжидает случая.
Ну, до свидания! Передайте привет моим знакомым. Постараюсь по возможности писать Вам во время своего путешествия. Пишите на адрес господина Вонаго во Владивосток. До свидания. Ерошенко".
"Одиннадцатого июня около полудня, – писал Ерошенко в "Записках о высылке из Японии", – мы с Тосей покинули Владивосток. В нашем вагоне оказалось несколько солдат Каппеля, двое младших офицеров-семеновцев, владивостокские интеллигенты и даже священник – известный проповедник из белых. Вначале, как это всегда бывает, все держались натянуто и говорили лишь о политике, потом постепенно познакомились поближе.
Офицеры-семеновцы, узнав, что я недавно приехал из Японии, тут же принялись расспрашивать меня, что думают японцы об армии генерала Семенова. Видно, они не столько сами жаждали услышать из моих уст нечто лестное для себя, сколько хотели, чтобы это слышали их попутчики. Разумеется, они были уверены, что я, столько лет прожив в Японии, должен быть горячим приверженцем генерала Семенова.
Однако я никогда не склонен был восхищаться военными и говорить им комплименты, а с этими мне и подавно не хотелось церемониться. Поэтому я сказал им напрямик:
– Видите ли, большинство японцев считает Семенова доверчивым дураком, которого Япония использует в своих интересах. А русские в Японии с негодованием называют атамана предателем, который и деньги, и свои знамена получил из рук иностранцев.
– Ну довольно! – дрожа от ярости, вскричали офицеры. Они были до того взбешены, что Тосе едва удалось их утихомирить. Владивостокцы посмеивались, священник тихонько бормотал молитву…
Священник ехал с проповедью в Никольск… Вообразив, вероятно, что перед ним его паства, он вдруг разразился проповедью:
– Вы, наверно, думаете, что коммунизм послан небом, и считаете Ленина новым пророком. Все это выдумки! Когда пало правительство Керенского и произошла Октябрьская революция, то многим Москва и Петроград казались величественной горой Синайской, окутанной дымом, а Ленин – богом, возвещающим среди громов и молний новое учение. Но гора Синайская вскоре стала Голгофой, на которой распяли безгрешного Христа…
– Кого же это вы считаете распятым Христом, позвольте полюбопытствовать?
– Христос, распятый на Голгофе, – это русская церковь! Мы все должны благословлять атамана Семенова и наших дорогих братьев-японцев, которые призваны спасти невинного Христа!
Я хотел было что-то сказать, но мой сосед, опередив меня, с яростью накинулся на священника:
– Вы вместе с русской интеллигенцией просите иностранцев спасти Россию! О жалкие фарисеи! Меч Каина, готовый поразить Авеля, кажется вам оливковой ветвью в руке архангела Гавриила, а предательский поцелуй Иуды Искариотского вы готовы принять за братский поцелуй. Вы ослепли и оглохли, вы смотрите и не видите, вы слушаете и не слышите! О фарисеи, ведь вы денно и нощно молитесь: "О боже, милостивый, сжалься над нами, прости все наши прегрешения! Ведь мы во имя твое совершаем все эти преступления…""
Поезд, в котором ехал Ерошенко, приближался к фронту. Миновали Никольск. Еще через два часа – конечная станция Евгеньевка. Дальше пути не было. Здесь проходили передовые позиции армии Каппеля. На западе за ними начиналась нейтральная полоса, где орудовали банды, нападавшие и на белых и на красных.
Доброжелатели советовали Ерошенко дальше не ехать. Но он узнал, что от Евгеньевки до станции Уссури перегоняют порожняк. И вот вместе с Тосей и двумя ребятишками-школьниками Ерошенко укрылся в вагоне за мешками со щебнем, служившими защитой на случай обстрела. Несколько часов опасного пути… и вот они уже на станции, занятой красными.
"Здесь, – вспоминал Ерошенко, – несла свои воды неугомонная Уссури, ставшая границей двух миров: старого, привычного, понятного всем, и нового, неведомого мира красных знамен, озаренного отблесками пожаров. Эти два мира соединял полуразрушенный мост через реку. Когда мы прибыли сюда, красноармейцы как раз собирались взорвать остатки этого моста и вели последние приготовления… Мне, конечно, хотелось уехать отсюда раньше, чем начнутся бои, но на территорию, занятую красными…" (2).
Но поезда уже не шли. Обе стороны готовились к бою. Прошел слух, что армия Семенова подходит к Уссури.
На станции скопилось много народу, все просили разрешения проехать через реку, но комиссар, усталый парень лет восемнадцати, ничего и слышать не хотел: у него был приказ взорвать мост и занять позиции по ту сторону реки. Что оставалось делать Ерошенко? Он решил погостить у Тоси в Поваровке и впервые за много лет очутился в русской деревне.
У Тосиных родителей был дом, вишневый сад и огород – совсем как дома, в Обуховке. В деревне жили переселенцы с Украины и звучала не только русская речь, но и милая сердцу Ерошенко "украинська мова".
Здесь он чувствовал себя, как дома. Ерошенко вспоминал: "Встав рано поутру, мы с Тосей поливали овощи и цветы, потом, когда становилось жарко, бежали к Уссури, со смехом бросались в воду и затевали веселую возню. Наконец, совсем устав, располагались с книжкой под деревом и читали в тени. А вечером мы все собирались у самовара, подолгу беседовали, пели песни".
Словно и не было ни революции, ни войны.
Но стоило заговорить о самом главном для крестьян – о земле, о воле, о сельском житье-бытье, – и сразу поднимались вопросы, которые волновали тогда всю Россию. Крестьяне в Сибири жили иначе, чем, к примеру, хлеборобы на Украине. Ведь на сибирских землях никогда не было помещиков. Поколения переселенцев вели здесь суровую борьбу с природой. Некоторые из них постепенно обзавелись хозяйством, пахотной землей, стали зажиточными мужиками и сами эксплуатировали беднейшее крестьянство. Они боялись большевиков, справедливо полагая, что те лишат их достатка, нажитого чужим трудом, и с ненавистью относились к власти Советов.
"Прежде мне уже приходилось слышать об этом, – писал Ерошенко, – но я никак не мог понять причин этой ненависти. Другое дело – капиталисты, которые лишились и привилегированного общественного положения и огромного состояния. Но ведь у крестьян не было ни того, ни другого, напротив, коммунизм принес бы им более обеспеченную жизнь, поэтому я считал, что эта ненависть порождена лишь невежеством.
Однако, познакомившись поближе с крестьянами из этой деревни, я понял, что лишиться заработанных денег, своего налаженного хозяйства они боятся не меньше, чем капиталист опасается потерять миллионы, нажитые за счет эксплуатации рабочих".
Крестьянский вопрос всегда глубоко интересовал Ерошенко. Родители его были зажиточными крестьянами, хотя и не имели своей пахотной земли, занимаясь в селе торговлей. Конечно, он не раз задумывался над тем, как будет жить его семья после революции. Акита Удзяку, еще в 20-е годы ставший марксистом, как-то спросил Ерошенко, как он отнесется к потере его родителями собственности.
– Что ж, – ответил после долгой паузы Ерошенко, – это будет наша семейная беда. Но я никогда не буду таить злости против советской власти, потому что только она способна повести Россию к новой, счастливой жизни.
…Крестьяне полюбили Ерошенко и в один голос уговаривали его переждать смутное время в деревне. У Тосиных родителей была пасека, где он мог бы пожить в тишине и покое, а священник из соседнего монастыря предлагал ему пристанище в келье. Пробыть здесь пару месяцев, рассуждал Ерошенко, пожалуй, и неплохо. А потом? Не привяжется ли он и к этой земле, и к людям, и к полюбившей его Тосе, он, прирожденный бродяга, скитающийся по земле, перекати-поле? И судьба словно оберегала его от оседлой жизни.
Уезжая из Владивостока, Василий дал Чижинскому адрес Тоси. И вот, о радость, рабочие, с которыми он познакомился на "Ходзан-мару", появились в Поваровке! Они многое пережили, все их вещи конфисковали в порту, потом их обманул какой-то проходимец, выдававший себя за представителя красных. Теперь они спешили в Советскую Россию.
"Рабочие очень обрадовались встрече со мной, – писал Ерошенко. – Они хотели, чтобы я непременно ехал с ними, и мои намерения провести это лето в деревне казались уже несбыточными".
Сесть в поезд, идущий на запад, рабочим не удалось. Посадить туда позволили только Ерошенко и стариков Катковых. Остальные наняли несколько подвод, положили на них пожитки, а сами отправились пешком. Вечером 23 июня 1921 года они встретились с Ерошенко в Имане. Но здесь произошло несчастье.
В Имане проходила временная граница Дальневосточной республики. Большим влиянием здесь помимо большевиков пользовались левые эсеры. И нужно же было, чтобы посты в Имане как раз занимал эсеровский отряд.
Ерошенко сказал, что добирался сюда из Токио, а рабочие – из Америки. Но комиссар-эсер не разрешил проезд. Разговаривать с Ерошенко он вообще не пожелал. Невидящими глазами смотрел слепой туда, где была его родина. Незаживающей раной остался этой день в его сердце.
Один из фильмов Чарли Чаплина заканчивается так: герой добежал до границы, за которой его ожидает свобода. Но вдруг с двух сторон начинается перестрелка. И смешной маленький человек (впрочем, здесь он уже не кажется смешным) бежит вдоль границы, одна нога в родной стране, другая – в чужой; и он не знает, куда деться…
В подобном положении оказался и Василий Ерошенко… Тогда он решил отправиться в Китай. Пересек границу и по шпалам (поезда по КВЖД тогда не шли) пошел в Харбин.
В один из июльских дней Ерошенко, оборванный, без вещей, с одной лишь гитарой, постучался в стоявший на окраине Харбина дом своего японского друга Наканэ Хироси.
Василий был подавлен и разбит, несколько дней отлеживался, приходил в себя, а потом вдруг поделился с Наканэ грандиозным планом – решил через Гонконг поехать в Европу, в Прагу, где в августе того же 1921 года слепые эсперантисты собирались на свой первый всемирный конгресс.
Друг не возражал Ерошенко, лишь только грустно смотрел на него…
А потом Ерошенко заболел, он стал плохо слышать. Неужели его постигнет и глухота, с болью в сердце думал он (к счастью, эти опасения не оправдались). В таком состоянии он написал свое, быть может, самое грустное стихотворение "Отчаявшееся сердце", которое как бы подводило итог его скитаниям.
Я шел по планете, я брел по Востоку,
Мечтая о нежных и любящих братьях.
Но часто встречал я чудовищ жестоких,
Готовых душить меня в цепких объятьях.
Улыбку привета встречали оскалом,
В ладони мои они зубы вонзали.
Их лица темны и суровы, как скалы,
Сердца их – как ночь в этом крае печали.
Устал я и скоро в могильную землю
Уйду я на этом нерусском кладбище.
И все-таки сердцем истерзанным внемлю
Я брату родному, что сам меня ищет.
Голоса товарищей еще не дошли до Ерошенко, и он страдал. Но как только друзья узнали, что Ерошенко в Харбине, в дом Наканэ стали приходить письма. Акита Удзяку рассказывал о подготовке к печати книг Ерошенко, Арисима Такэо посылал деньги на поездку в Европу, а Камитика Итико и Накамура Цунэ просили подождать в Харбине, пока они выхлопочут ему разрешение возвратиться в Японию.
Письма вернули Ерошенко силы. Он снова стал работать. Наканэ, желая приободрить своего гостя, договорился о его выступлении в украинском клубе. Ерошенко переработал и перевел на русский язык свою сказку "Страна Радуги", написанную в Японии, восстановил текст, уничтоженный цензурой (3).
Выступая в клубе, он читал свою сказку: "Хиноко была очень хорошая девочка. Она всегда слушалась мать и отца, никогда не обижала кошку Тама-тян (4) и была внимательна к своей кукле Куми-тян.
С раннего утра до поздней ночи отец и мать Хиноко работали, не пили сакэ и не курили, были бережливыми, зря не тратили ни копейки", но ее братья и сестры один за другим умирали от голода.
И вот Хиноко осталась одна, последний ребенок в семье. Но и она с каждым годом таяла, как свеча.
" – Видимо, и Хиноко родилась под несчастливой звездой. И имя у нее несчастливое. Быть может, нам переменить имя девочки? – часто с беспокойством говорила мать отцу.
– Все мы родились под несчастливой звездой. Все мы несчастливые. Но причина нашей несладкой жизни понятна! – отвечал с грустью отец.
При этих словах глаза его загорались гневом, и он грозно сжимал кулаки".
Однажды одна богатая женщина, увидев Хиноко, пришла в восторг. Она захотела удочерить девочку и предложила родителям отдать ей дочь. Мать и отец согласились, ведь дома Хиноко ожидала голодная смерть. Но девочка наотрез отказалась: "Если я не смогу больше жить с папой и мамой, то лучше умру". И тяжело заболела.
Как-то она спросила:
" – Папа, а есть такая страна, где нет бедных, где все дети едят досыта и живут в сухой теплой комнате и где вода не течет с потолка и ветер не дует в щели? Есть ли где-нибудь такая страна?
– Да… – наклонив голову и задумавшись, промолвил отец. – Такая страна есть. Это – Страна Радуги.
– А мы, папа, сможем поехать туда, в эту страну?..
– Попасть в эту страну нелегко: для этого нужно пройти по мосту из радуги… Но не обязательно всем туда идти. Когда ты станешь большой и будешь изо всех сил работать, и наша страна станет таким же краем счастья, как Страна Радуги".
После этого разговора три дня шел дождь и Хиноко страдала без солнца, а цветы рядом с ее постелью опустили головки, словно догадываясь, что жить девочке остается недолго. Но вот показалось солнце, и через все небо перекинулся многоцветный мост радуги, причем один конец его подходил прямо к окну.
" – Неужели я могу сегодня попасть в Страну Радуги?! Да, нужно пойти сейчас, немедленно, вряд ли представится другой такой случай", – думала Хиноко.
Она встала с кровати, подошла к окну. Чудесный мост засветился еще ярче, переливаясь разноцветными красками. Нежные цветы манили девочку к себе, звали: "Добро пожаловать, Хиноко!"
Взобравшись на подоконник, Хиноко осторожно шагнула на радужный мост. Он не прогнулся. И Хиноко уже смелее сделала шаг, другой, третий и пошла, тихо считая: "Раз, два, три…"
… Вот и Страна Радуги. Хиноко оглянулась назад и крикнула в восторге:
– Мама, я здесь, в Стране Радуги!..
"Склонившись над кроватью, мать посмотрела на девочку. Ее лицо, навсегда застывшее… выражало радость, которую ничто уже не смогло стереть с него.
– Хиноко! Хиноко! Хиноко! – несколько раз позвала мать. Ответа не было. Слабый милый голос Хиноко не прозвучит уже в этом холодном мире.
– Она улыбается, – сказала мать. – Она попала, наверное, в Страну Радуги. Живи же счастливо и радостно!..
– Что случилось? – спросил отец, увидев поникшую фигуру жены…
– Это уже пятый, – оказала в отчаянии мать, указав на Хиноко. – Я дала жизнь детям не для того, чтобы они умирали с голоду. Это жестоко и безнравственно… Мы, рабочие, не имеем права рожать детей. Не думай, что я перестала тебя любить. Я люблю тебя, как и прежде, но все наши дети умерли от голода. С меня достаточно…
Маленькая белая роза у постели Хиноко источала нежный аромат, словно прощаясь со своей короткой жизнью".
""Страна Радуги", – писал товарищ Ерошенко Ф. И. Шоев, – это тихая сказка, песня о детях японских бедняков, чьи сердца увядают, как розы, срезанные с куста, для кого смерть иногда – высшее благо".
…Страна мечты сливается у Ерошенко с миром небытия. Но он желает утвердить Страну Радуги на земле и поэтому стремится в новую Россию. Либо возвратиться домой, на обновленную землю, либо умереть – не об этом ли желании узнаем мы из сказки Ерошенко?
(2) Приморье летом 1921 г. входило в состав Дальневосточной республики (ДВР), "буферного государства", созданного большевиками по указанию В. И. Ленина для того, чтобы предотвратить войну Советской России с Японией, войска которой высадились в Приморье и оккупировали его совместно с белогвардейцами. До осени 1921 г. между войсками ДВР и оккупантами поддерживалось перемирие. В ноябре белогвардейцы перешли в наступление против Народно-революционной армии, занимавшей позиции по р. Уссури.
(3) Цензура так "выполола" текст сказки, что Такасуги, готовя ее издание для трехтомника, вышедшего в 1959 г., дополнял его по китайскому переводу, вошедшему в сб. "Сказки Ерошенко" (под ред. Лу Синя).
(4) Тян – ласкательный суффикс.