Весной 1923 года Ерошенко по мандату Пекинской эсперанто-лиги отправился на очередной, XV Международный конгресс эсперантистов, который должен был состояться в августе в Нюрнберге. Университет предоставил ему отпуск. Но Лу Синь (как следует из его дневника) знал, что его друг уехал из Китая навсегда… (1)
В мае 1923 года Ерошенко снова в Москве. Там он узнал, что Анна Николаевна Шарапова, которая когда-то проводила его в первую дорогу, работает в подмосковном интернате для одаренных детей. Ерошенко поехал к ней. Воспитанник интерната Д. Л. Арманд (2) вспоминает об этой встрече: "Анна Николаевна представила нам Ерошенко как своего лучшего ученика. Вышел на сцену высокий худой человек, глаза закрыты, волосы подстрижены "под горшок" – обычный слепец, которых в ту пору было немало. Но вот он заговорил о своих путешествиях по Востоку и как-то сразу преобразился, стал напоминать сказочного Леля… Весь вечер он рассказывал нам о своих путешествиях.
Эта встреча сыграла большую роль в моей судьбе. Я думал: он, слепой, сумел объездить полмира, так неужели не смогу этого я, зрячий? И эсперанто, которому и его и меня обучила та же А. Н. Шарапова, будет мне в помощь. В этот вечер я решил стать географом".
А. Н. Шарапова много лет прожила в Швейцарии и хорошо знала положение слепых за рубежом.
– Было бы неплохо, если бы ты мог поехать в Европу и установить связь с европейскими слепыми, – сказала она Ерошенко. – В Париже недавно образовалась международная организация слепых, которая, однако, отказывается помогать незрячим России.
– Но кто же меня туда пошлет?
– Ты еще меня спрашиваешь?! А разве ты забыл, что в августе в Нюрнберге будет проводиться эсперанто-конгресс…
– А я как раз и собираюсь в Нюрнберг! – подтвердил Ерошенко.
– Что ж, значит, договорились… – улыбнулась в ответ Шарапова.
19 – 21 июля в Москве в клубе бывших политкаторжан проходил учредительный съезд СЭСС – Союза эсперантистов советских стран (3). Здесь Ерошенко познакомился с Эрнестом Дрезеном, избранным президентом СЭСС, который вместе с товарищами отправлялся в Нюрнберг. Ерошенко присоединился к советской делегации, и на всем пути в Германию этот необычный "китаец" вызывал добродушные шутки наших эсперантистов. Настроение у Ерошенко было великолепное.
…В Нюрнберге Ерошенко встретил старых знакомых. Но поговорить с ними как следует не удалось: Ерошенко заседал в лингвистических комиссиях, выступал в концертах. Неожиданно обнаружил, что популярен. Даже открытку напечатали к конгрессу: идет по миру Ерошенко с мешком и гитарой за плечами.
Однажды к нему подошел незнакомый человек и сказал:
– Я вас знаю, вы – Ерошенко.
– Да, вы не ошиблись.
– А я Интс Чаче из Латвии. Работаю учителем в школе для слепых, хотя сам вижу хорошо. Я читал ваши сказки и стихи на эсперанто.
– Ну, что о них говорить, ведь известно, что литератор я неважный.
– О, как вы несправедливы к себе! Но я к вам по делу: мне поручили организовать международный конкурс поэтов. Неужели вы откажетесь? Многим бы хотелось услышать, как вы читаете свои стихи.
Ерошенко не заставил себя упрашивать. Он прочитал "Предсказание цыганки".
Барышня, дай погадаю,
Стой, красавица моя,
Лишь цыганка знает правду
Все расскажет, не тая.
Знаю я девичьи грезы,
Те, что в сердце прячешь ты.
Мне самой немало горя
Принесли мои мечты.
Веришь ты в свою фортуну
И что ты ей всех милей,
Что прекрасной и любимой
Будешь до окончанья дней…
Счастье вечным не бывает -
Не надейся, не ищи.
Все меняется, проходит,
Тонет, словно тень в ночи.
Мил изменит, друг покинет.
Страсть коварна, жизнь зла;
В сердце, где любовь пылала,
Остается лишь зола.
Все возьмет судьбина злая,
Унесет веселье прочь.
Я, цыганка, правду знаю,
Только как тебе помочь?
От измены и обмана
Не бывает ворожбы,
Нет на свете талисмана
Против горестной судьбы…
За эти стихи Ерошенко был удостоен на конгрессе международной премии.
Председатель жюри, венгерский поэт Кальман Калочай, сказал, что "приз получает не только поэзия, но и вся подвижническая жизнь Ерошенко". Зал встретил эти слова аплодисментами.
К тому времени Ерошенко сложился как самобытный поэт. В молодой литературе на эсперанто утвердились две тенденции. Первую представлял Кальман Калочай, автор теоретического труда "Путеводитель по Парнасу". Целью его поэзии было совершенствование языка, он экспериментировал, и стихи его зачастую были рассчитаны лишь на избранных. Ерошенко же развивал демократические традиции, старался писать понятно и доступно. Именно это имел в виду югославский литературовед Драго Краль, отмечавший, что стихи Ерошенко не находятся на уровне "поэзии Парнаса". Зато их понимали и заучивали наизусть читатели.
…В Нюрнберге Ерошенко познакомил слушателей с "Рассказами увядшего листка". Особенно любил он выступать с чтением своих сказок и стихов в клубах немецких эсперантистов, в которых бывал вместе с Интсом Чаче.
Из Нюрнберга он поехал в Лейпциг, на всемирно известную ярмарку.
Сопровождавший его Альфред фон Хайд вспоминает, как Ерошенко покупал вещи на ощупь и стремился представить себе окружающее, задавая ему, Хайду, вопросы. А после того как профессор Диттерле из Лейпцигского Эсперанто-института попросил всех гостей поделиться впечатлениями о ярмарке, выяснилось, что "наш слепой друг Ерошенко увидел много больше, чем все мы, зрячие".
Ерошенко продолжал удивлять друзей своей неуемной энергией: то осматривал музей графики, то отправлялся на целый день в знаменитую Лейпцигскую библиотеку или же уезжал на озеро вместе с Мартой Бунге, в доме которой он поселился. А затем он отправился в Геттинген, где выдержал приемные экзамены в университет.
Интс Чаче также вспоминает, что сразу после Нюрнбергского конгресса он вместе с Ерошенко несколько недель путешествовал по Германии: Лейпциг, Геттинген, снова Лейпциг… Весной 1924 года Ерошенко приехал в Париж. Об этом мы узнаем из его статей "За что борются слепые за рубежом?" и "Под дубиной миллиардеров", где рассказывается о встречах с Ж. Ревератом, лидером всемирной организации слепых.
…Тысячи людей в разных странах оказывали материальную помощь рабочим и крестьянам России, пережившим разрушительную войну и голод. Ерошенко приехал в парижскую контору всемирного филантропического общества, которое помогало слепым. Однако уже в первом разговоре с Жоржем Ревератом он понял, что мир для этого общества ограничен лишь Америкой, Англией и Францией. Тогда русский слепой заявил, что не следует забывать и о такой стране, как Советский Союз, где слепых не меньше, чем в странах Запада.
– Да, да, к сожалению, Советская Россия существует, – цинично ответил Реверат. – Только напрасно вы надеетесь получить что-нибудь от нас для ваших слепых. Ведь среди них есть, наверно, и большевики. Неужели вы воображаете, что мы будем кормить красных?
– Извините, господин Реверат, вы, кажется, отлично различаете цвета. Теперь я понимаю, почему во главе вашего общества стоят зрячие. Когда они собирают деньги, из которых слепым передают лишь гроши, то кричат о помощи всему миру. А потом этот мир сужается до нескольких стран.
– У нас, на Западе, слепые работают, а не живут подаянием.
– То-то они устраивают демонстрации в Лондоне, Бухаресте, Вене… Да, я знаю, что благодаря разделению труда вы ставите слепых даже у конвейеров…
– Однако много ли можно получить от слепого?
– Вы, капиталисты, не гнушаетесь и малым. С миру по копейке – богачу на шубу.
Ерошенко писал: "Буржуазия держит в своих когтях пролетария не только тогда, когда он является доброкачественным товаром на рынке рабочей силы, но и тогда, когда рабочий в результате беспощадной эксплуатации выбит из колеи трудовой жизни и является инвалидом… К числу особенно "нежно опекаемых" буржуазия отнесла слепых…". Он считал, что слепота, прежде всего, болезнь социальная, ибо ее, как правило, порождают тяжелые условия жизни и труда. Поэтому он отвергал буржуазную благотворительность. Конечно, слепому на Западе нужна государственная пенсия, такая же, какую он получает, например, в СССР. Но ведь капиталисты ничего даром не дают, поэтому слепые должны объединяться в самостоятельные союзы, где не будет опекунов – богачей и филантропов, этих "паразитов во имя человечности", как называл их Ерошенко.
Летом 1924 г. он поехал в Вену на Международный конгресс слепых, где под руководством Д. Крейца и старого лондонского знакомого Ерошенко В. Меррика была основана Универсальная ассоциация слепых эсперантистов.
Братство слепых, по замечанию И. Всеволодова и А. Никифорова, "виделось ему не каким-то обособленным союзом отверженных, а объединением равноценных членов человеческой семьи". Но как создать такой союз в мире, разделенном на нации и классы, Ерошенко не знал. Он, мечтатель и утопист, надеялся, что путем к такому объединению станет эсперанто.
Ерошенко возлагал большие надежды на Ассоциацию слепых эсперантистов.
– Как сделать, чтобы все слепые были братьями и никто из них не пытался нажиться за счет другого? – мечтательно спросил Ерошенко Меррика.
– А мы будем принимать в ассоциацию только ангелов, – улыбнулся мистер Меррик.
– Слепые ангелы – в этом что-то есть, – подхватил шутку Ерошенко.
Верность своим незрячим товарищам он пронес через всю жизнь. Сведения о нем можно обнаружить в брайлевских журналах чуть ли не за любой год. Там же он напечатал свои рассказы и сказки, которые лишь через несколько десятилетий стали известными его зрячим читателям.
(1) В книге участников XV Международного конгресса эсперантистов В. Ерошенко записан как представитель Китая – Bazilo Erosxenko (Pekino).
Живущая ныне в ГДР Марта Бунге писала автору книги, что во время конгресса в Нюрнберг пришла телеграмма из Пекинского Университета с предложением вернуться после конгресса в Китай (к телеграмме был приложен денежный перевод – оплата дорожных расходов).
(2) Д.Л.Арманд (1905 – 1976) – профессор, доктор географических наук, известный путешественник. В 1957 – 1958 гг. был в командировке в Китае. Рассказывал автору книги о большой популярности, которой пользовались в этой стране сказки Ерошенко.
(3) СЭСС впоследствии был переименован в СЭСР – Союз эсперантистов советских республик. Союз проводил большую работу по интернациональному воспитанию трудящихся и налаживанию связей между пролетариями разных стран. В 1926 г. в Ленинграде состоялся всемирный съезд рабочих-эсперантистов, в котором принял участие В. Я. Ерошенко
.
В сентябре 1924 года Ерошенко возвратился на родину. Советский пароход доставил его из Гамбурга в Ленинград. Но домой вернулся не известный писатель (сказки его знали только на Востоке), не путешественник, повидавший мир (рассказы о его странствиях хранили лишь японские и эсперантские журналы), а просто слепой человек, ничем не отличавшийся от других таких же, как он.
Прямо с парохода Ерошенко заехал к товарищам в артель "Ослепленный воин". Слепые собрались послушать его в красном уголке, расспрашивали о путешествиях, о жизни на Востоке. О себе Ерошенко говорил мало, зато, как вспоминал Э. Галвин, охотно отвечал на деловые вопросы. Так, он обещал слепым выписать из Индии рисовый корень – отличное сырье для щеток, которые изготовляли в этой артели. – Чем вы собираетесь заняться в Москве? – спросил его Галвин.
Ерошенко только улыбнулся в ответ. Не мог же он сказать, что будет… изучать Японию. Три года, прошедших после его высылки из этой страны, он очень скучал по друзьям, от которых его оторвали. На родине он решил заняться работой, которая хоть как-то была бы связана с этой далекой страной.
Приехав в Москву и рассказав о своих хлопотах в Париже по делам советских слепых, Ерошенко вдруг услышал вопрос, от которого у него забилось сердце:
– А не знаете ли вы незрячего японца по имени Тории Токудзиро?
– Это мой друг. А что именно вас интересует?
– Вот его письмо и денежный перевод: слепые японские эсперантисты посылают 450 рублей своим советским товарищам. Спрашивают, какая помощь от них еще требуется… Дело, конечно, не только в деньгах. Но в то время, как лидеры западных организаций для не-зрячих полностью игнорируют нужды наших слепых, японцы выразили свою солидарность с ними…
– Пожалуйста, если будет еще что-нибудь из Японии, сообщите мне, – сказал Ерошенко, поборов волнение. – Я помогу перевести, написать ответ. Вот мой адрес.
Он был уверен: это письмо из Японии не последнее. Ерошенко знал – раз друзья нашли его, значит вспомнят и еще раз. Он почти не удивился, когда, придя домой, обнаружил там бандероль: свои книги ("Песнь предутренней зари" и "Последний стон"), изданные в Японии три года назад, и сборник "Во имя человечества", вышедший в Токио в 1924 г. Ерошенко радостно улыбнулся: значит, там в Японии, его помнят, читают. Письма, горкой лежавшие рядом с пакетом, не оставляли в этом никакого сомнения. Знакомые и незнакомые японцы писали, что стараются не терять его из виду и надеются вновь увидеть его: ведь нормальные отношения между Японией и новой Россией, наконец, налаживаются. Акита писал о приезде в Токио первого советского посла, которого он приветствовал от имени друзей Советского Союза.
Среди писем Ерошенко нашел весточку и от рабочего коммуниста Осано (это был псевдоним Ватанабэ Масаноскэ – одного из лидеров молодой японской компартии). Ватанабэ беспокоился о Ерошенко, спрашивал, как тот привыкает к новой жизни, и сообщал, что напишет о нем Сэн Катаяма.
После этого письма Ерошенко ждал еще один приятный сюрприз: его пригласил к себе Сэн Катаяма. "Старик", как называли Сэн Катаяма друзья, сидел, как обычно, за пишущей машинкой. Он расспросил Ерошенко о его высылке из Японии, о товарищах, с которыми тот встречался (Катаяма они были известны только по переписке: вот уже много лет он не мог вернуться к себе в страну).
– Мне трудно овладеть русским языком, – сказал Катаяма, – не могли бы вы помочь на первых порах?
Ерошенко охотно согласился. Он заметил также, что может печатать на машинке по-русски, по-английски и еще на нескольких европейских языках.
В. Ерошенко вспоминал: "Сэн Катаяма помогал мне разобраться в классовой борьбе Японии того времени. Захватывающе интересно рассказывал он о своих встречах с Лениным. Я, в свою очередь, делал все, чтобы как можно больше перевести с русского языка на японский книг и брошюр, которые рассказывали правду о Советской России, выполнял много других поручений товарища Сэн Катаяма".
После первых же встреч они подружились. Однажды Катаяма нашел Ерошенко слушающим граммофон – звучали японские стихи. За окном шумела Москва, а сюда, в комнату, казалось, вошла Япония.
– А я вам принес добрую весть, – сказал Катаяма. – Из Японии приехала группа наших товарищей. Они будут заниматься в КУТВе.
КУТВ – Коммунистический университет трудящихся Востока – был партийной школой, где посланцы советских республик Востока и стран зарубежной Азии знакомились с трудами К. Маркса и В. И. Ленина, изучали революционную теорию.
Об этих событиях вспоминал полвека спустя японский коммунист Касуга Сёдзиро. Девять молодых рабочих по одному тайно выбрались из Японии и, достигнув Шанхая, на советском пароходе отправились во Владивосток. Добравшись, наконец, до Москвы, они горели желанием начать занятия в КУТВе. Но русского языка не знали, а переводчика с японского в университете не оказалось. И вот тогда, писал Касуга Сёдзиро, "мы вспомнили о Ерошенко… Не случайно именно его имя всплыло в нашей памяти: он был широко известен в прогрессивных кругах Японии и, вероятно, все социалисты и коммунисты знали его лично или слышали о нем. Была еще одна причина, почему мы хотели работать именно с ним: он был открытым человеком, быстро сходился с людьми, любил общаться… с рабочими. Мы обратились к руководству университета с просьбой разыскать Ерошенко… И вот однажды, в очень радостный для нас день, Василий Ерошенко появился на пороге нашей комнаты…"
За четыре года, что они не виделись, Ерошенко мало изменился: он был таким же, каким привыкли видеть его в Японии, – немного грустный, но, как всегда, энергичный. Разумеется, он согласился быть переводчиком. Не расставался он с друзьями и после занятий.
Ерошенко не просто переводил и обучал японских товарищей; он знакомил их с Россией – знакомил с русскими семьями, водил в театры. Один из его учеников вспоминал, как они вместе были в опере; Ерошенко, возбужденный спектаклем, много аплодировал и кричал "браво", что скупым на выражение эмоций японцам казалось довольно странным.
Отпуск они проводили вместе. Так, летом 1925 года Ерошенко вместе со студентами отдыхал на даче КУТВ под Москвой, в Малаховке. Их домик утопал в лесу, и учитель, счастливый тем, что жил в местах, напоминавших ему Обуховку, рассказывал друзьям о деревьях, которые различал по шороху листвы.
Прогулки перемежались у Ерошенко с занятиями. Когда его ученики отдыхали где-нибудь на полянке, он просил кого-либо из них почитать вслух "Правду", при этом постоянно поправляя произношение. "Ерошенко, – отмечал Касуга Сёдзиро, – помог нам изучить русский язык – язык Ленина".
Однажды японские коммунисты спросили Ерошенко, как тот относится к Советской власти. Этот вопрос был не случайным: когда в 1919 году Ерошенко вынужден был вернуться в Японию, кое-кто из недоброжелателей поговаривал, что вот, мол, Эро-сан не едет на родину, потому что в чем-то не согласен с большевиками…
"Несколько минут, – вспоминал Касуга Сёдзиро, – он молча ходил по комнате, нагнув голову. Потом крепко сжал мою руку и сказал:
– Я уверен, что советское правительство – лучшее из тех, которые правили нашей страной за всю историю. Я полностью за большевиков. Более того, я считаю, что поддерживать их – прямой долг всех нас, рабочих и крестьян. Никто, кроме большевиков, не способен привести народ к новой жизни, к свету…".
Часто японские товарищи собирались в гостинице у Сэн Катаяма, приходил сюда и Ерошенко. Он брал в руки гитару, и тогда в номере, откуда обычно слышался лишь стук машинки, звучали русские и японские песни.
Касуга Сёдзиро писал: "…Есть еще память сердца, которую не выразить словами. И вот когда я пишу эти строки, перед моими глазами предстает высокий человек с русыми волосами, лицо его грустно, и, кажется, вот-вот раскроются его лучистые глаза. Он нетерпеливо стучит тростью. Я вспоминаю его голос, высокий, чуть женский, я словно слышу его правильную ясную речь. Дорогой Эро-сан!.. Юноша из далекого 1925 года приветствует тебя. И милые дни той далекой поры всплывают один за другим из глубин любящего тебя сердца".
…Весной 1927 года ученики Ерошенко, окончив КУТВ, возвратились домой, на партийную работу. С их отъездом прервалась связь слепого писателя с Японией – новой группе японских коммунистов выбраться из страны не удалось. Ерошенко оставил преподавательскую работу и занялся переводами на японский язык трудов В. И. Ленина и материалов съездов партии. Для него самого работа эта оказалась очень полезной. Учительница Ф. Бурцева, познакомившаяся позднее с Ерошенко, вспоминала, что он знал наизусть целые страницы из книг В. И. Ленина и мастерски использовал свои знания в пропагандистской работе.
Пока Ерошенко жил на Востоке, в России произошли большие перемены. Он приехал в новую, по сути, еще неизвестную ему страну. Мечтатель, поэт, – он представлял, что социализм расцветет в одну ночь (как цветок Справедливости из его сказки). Столкнувшись с суровой революционной действительностью, он растерялся, так как не сразу смог найти свое место в этой новой жизни.
Друзья в далекой Японии тревожились о нем. Так, в 1930 году Хираока Нобуру писал: "По слухам, Эро-сан принял участие в строительстве нового общества. У меня это вызывает сомнение: Эро-сан слепой, к тому же сентиментальный фантазер. Во всем ощущается его личность искалеченного ребенка… Я смотрю на судьбу Ерошенко сквозь призму его книги "Стон одинокой души"". По мнению Хираока, Ерошенко – это большой наивный ребенок, который должен жить в собственном мире.
Однако на деле Ерошенко всегда тянулся к людям. Сочиняя свои сказки, он как бы строил дорогу из тьмы в царство солнца. Все свои творения слепой писатель создавал во имя мечты, нередко неясной, но всегда зовущей к лучшей жизни. И он не жаловался, если рушились построенные им воздушные замки и приходилось больно ударяться о землю, а вновь возводил радужный мост между мечтой и жизнью. Его судьба сложилась парадоксально. Русский человек, он пробовал сочинять на родном языке, но почему-то именно по-русски писалось трудно, возникали какие-то экзотические образы, которые не удавалось выразить. А может, он был просто слишком строг к себе?..
Некоторые из своих сказок Ерошенко перевел на русский язык, показал молодому слепому писателю В. Рязанцеву. Тот привел Ерошенко на знаменитые "никитинские субботники". У Евдоксии Федоровны Никитиной был не только салон, где собирались известные писатели, актеры, художники, но и своего рода музей; в нем хранились рукописи, картины, скульптуры. Хозяйка позволила Ерошенко потрогать экспонаты.
"Он мне сказал тогда: "Спасибо, вот я и увидел ваш музей", – рассказывала автору Евдоксия Федоровна Никитина в 1970 году. – После этого он часто бывал у нас. Особенно нравились ему выступления актеров. Однажды разгорелся спор между А. Я. Таировым и В. Э. Мейерхольдом о спектакле "Горе уму" в постановке Мейерхольда. Ерошенко был на стороне Таирова, ему не нравилось, когда на сцене появлялись герои в красных, зеленых и синих париках" (4). "Слепец, – вспоминал В. Першин, – вступал в спор сидя, но постепенно распаляясь, вставал и, заканчивая речь, пританцовывал, обрушивая на противника яростные доводы. У Мейерхольда как-то вырвалось: "Господи, да что может увидеть слепой?". Ерошенко нагнул голову и серьезно ответил: "А он может заметить то, что видно не всякому зрячему"".
Иногда Ерошенко читал свои сказки. "После одного такого чтения; – говорила Никитина, – мы приняли его в наше литературное объединение. Его рекомендовали В. Рязанцев, Ф. Шоев и я. Одна его сказка, кажется, называлась "Грушевое дерево"".
Сейчас, читая эту сказку в переводе, с трудом представляешь себе, что она была написана по-японски. В ней рассказывается о том, как к трем братьям, не имевшим ничего, кроме грушевого дерева, явился странник, которого каждый из братьев накормил плодами своего дерева. В благодарность волшебник подарил одному из братьев винный завод, другому бесчисленные стада коров, а третьему красивую добрую жену (ничего другого тот брать не хотел). Богатство испортило двух старших братьев, и когда к ним снова пришел странник, они отказались его накормить. Приют и кров волшебник нашел в доме бедняков – младшего брата и его доброй жены. Старик одарил добрых людей, превратив их лачугу во дворец, а старших братьев наказал за жадность, оставив им лишь грушевое дерево.
"Грушевое дерево" имеет подзаголовок – "сербская сказка". Пожалуй, впервые слепой сказочник обратился к фольклору славянского, а не восточного народа. Но пересказал он сказку по-японски. Содержание здесь как бы спорит с формой: славянские персонажи выступают в японских одеждах. Автор, как ни странно, остается в плену поэтических образов Востока даже в славянской сказке.
Возникает вопрос: русский или японский писатель Василий Ерошенко? Такасуги Итиро писал, например:
"Ерошенко числится в ряду японских писателей. В Японии вышли три его книги… продиктованные им по-японски Акита Удзяку и еще двум литераторам. Он был признан как поэт и принят в японском литературном мире. Ему уделено место в "Энциклопедии современной японской литературы" издательства Синдайся".
К этому можно добавить, что сказки Ерошенко вошли в многотомник "Библиотека японской детской литературы", выпущенный издательством Каведа Сёбо в 1953 году, и в сборник рассказов, опубликованный в том же году университетом Синдзуоки. Его произведения, по мнению Хираока и некоторых других литературоведов, имеют неоспоримое значение для японской пролетарской литературы. Хираока подчеркивает и значение Ерошенко как "создателя классических произведений на языке эсперанто".
Так значит ли это, что соотечественники Ерошенко тоже должны считать его японским писателем (5)? Однако нельзя забывать и о том, что Ерошенко приехал в Японию сложившимся двадцатичетырехлетним человеком. В своих произведениях он изображал Восток с позиций русского человека, оказавшегося за рубежом. Отсюда и тема родины, звучащая во многих его сказках. К тому же он создавал свои произведения не только по-японски, а также на эсперанто и по-русски. Не случайно Лу Синь называл его: "слепой русский поэт Ерошенко" и не раз говорил друзьям о его широкой, как степь, русской душе.
И все же судьба Ерошенко-писателя сложилась парадоксально – русский человек, творивший на чужих языках, которые стали для него родными… Академик Н. И. Конрад в одной из бесед заметил, что все написанное Ерошенко по-русски кажется переведенным с восточных языков. Отмечая, что он ближе любого другого русского писателя по своему стилю к восточной прозе, ученый говорил, что именно поэтому манера письма Ерошенко может показаться его соотечественникам упрощенной, сентиментальной и даже менторской. Этим Н. И. Конрад объяснял тот факт, что слепой писатель не стал у себя на родине столь же популярным, как в Японии или в Китае (6).
Итак, пути в русскую литературу Ерошенко пока не нашел. Он должен был снова, уже в который раз, искать новую дорогу в жизни. А это было непросто: ведь ему исполнилось тридцать семь лет. И снова судьба оказалась милостивой к нему: в 1927 году в Москву приехал Акита Удзяку, – об этом Ерошенко мог только мечтать.
Поезд еще только подходил к Ярославскому вокзалу, а Акита уже заметил на платформе высокую фигуру своего друга. "Эро-сан!" – крикнул он. Ерошенко вздрогнул. Через минуту он оказался в объятьях друга.
– Здравствуй, малыш! Все-таки приехал. Не сон ли – это? Не могу в это поверить!
– Это я, Эро-сан, я!
Вокзал был украшен красными флагами. На платформе играл оркестр. Сотни людей встречали делегации, приехавшие на празднование десятилетия Великого Октября. У Акита перехватило дыхание: наконец он среди своих.
– Ты помнишь, ты, конечно, помнишь? – повторял он.
Ерошенко кивнул: да, он хорошо помнил ту демонстрацию в Японии 1 мая 1921 года, когда они шли в колонне под красным знаменем, пробиваясь сквозь оцепления полиции. Здесь все было иначе, ибо люди, несущие знамена, были веселы и свободны.
На следующий день Акита и Ерошенко встретились на гостевых трибунах Красной площади (7). Сдерживая волнение, японец описывал другу все, что видел вокруг себя, – парад, демонстрацию, ликование сотен тысяч людей.
– А знаешь, почему я взял такой странный псевдоним – "Удзяку" (8)? – спросил Акита, когда они возвращались с Красной площади. – Однажды после дождя я увидел воробышка. И он показался мне символом незаслуженно обиженного слабого существа. У Льва Толстого есть великая мысль, что если злые люди объединяются, то добрые должны сделать то же самое, и они будут непобедимы, так как добрых – больше. Вот я и занимаюсь тем, что помогаю им объединиться. Конечно, делаю я немного, да и сил у меня не больше, чем у "удзяку" – воробышка.
– А ты не скромничаешь, милый Акита-сан? Ерошенко приготовил Акита сюрприз: в руках он держал последний номер "Информационного бюллетеня ВОКС" (9); на обложке журнала портрет японского писателя, а в журнале – статья о его приезде в СССР. Увидев журнал, Акита покраснел, смутился, он не мог даже представить себе, что его скромную работу так высоко оценили. В статье с похвалой говорилось о созданном Акита Японо-советском литературно-художественном обществе, объединившем писателей – друзей СССР, о его последней пьесе "Два солнца", защищавшей принципы революции. "В лице Акита Удзяку, – писал журнал, – трудящиеся Советского Союза имеют одного из самых чистых, самых искренних и самых преданных друзей".
– Спасибо, – сказал Акита. – Мои предки были айны – смелые и настойчивые люди. Я тоже, если что-то задумаю, никогда не отступаю. Идея о дружбе наших двух народов появилась у меня не вчера. – Ерошенко кивнул, он помнил повесть Акита "Первая заря" и его пьесу "Похороненная весна", написанные еще до революции о России; в них звучал призыв к дружбе между русскими и японцами. – А сейчас я хочу написать книгу о новой России, – продолжал Акита, – и ты, Эро-сан, Должен поближе познакомить меня со своей страной. Как это говорят русские, "долг платежом красен".
– О, да ты уже, можно сказать, хорошо знаешь наш язык.
– Немного, совсем немного… – засмущался Акита. В конце года они отправились в поездку по стране. " Ленинграде, Нижнем Новгороде, Минске и Казани Акита рассказывал о Японии, Ерошенко переводил. Акита много писал о нашей стране, показывая наброски своему русскому другу. В 1929 году в Японии вышел сборник очерков Акита "Молодая Советская Россия", в которых он (одним из первых среди японских писателей и журналистов) рассказал о строительстве социализма в СССР.
Ерошенко же во время этих поездок ничего не писал. Акита, привыкшему, что его друг в Японии то и дело что-то записывал, это показалось странным.
– Ты что же, больше не сочиняешь сказок? – спросил он.
– Чтобы писать, я должен попасть в новый, необычный для меня мир – такой, каким была для меня, например, Япония, – ответил Ерошенко.
– И что же ты надумал?
– Я бы хотел поехать на Север, но пока не знаю – куда именно.
Распрощались они летом 1928 года. И, как оказалось, – навсегда. Ерошенко не знал, где Акита, в тюрьме или на свободе – ведь друг его был профессиональным революционером; в 1946 году Акита стал членом Коммунистической партии Японии.
(4) Об этом писал также В. Першин.
(5) Два советских востоковеда замечают: "Ерошенко сегодня объективно скорее писатель японский и китайский, нежели русский… видимо, жизнь Ерошенко делится на несколько весьма различных этапов, из которых этап японский – это этап писательский" (И. Всеволодов, А. Никифоров. Настоящая радуга. М., 1973, с. 125). Но эти строки написаны до того, как стали известны новые произведения Ерошенко, созданные на родине.
(6) Сведения И. Всеволодова и А. Никифорова почерпнуты из бесед с академиком Н. И. Конрадом, который был хорошо знаком с творчеством В. Ерошенко.
(7) Об этом событии Акита писал: "Тридцать лет я уже знаю Россию по литературе и десять лет как неустанно думаю о Москве. Но разве я когда-нибудь предполагал, что буду в Красной столице накануне великого юбилея советской власти? Не хочу говорить напыщенно, но новая Москва – Москва всего человечества". (8) Удзяку – букв. "мокрый воробей".
(9) ВОКС – Всесоюзное общество культурных связей с зарубежными странами.
Прохладным июньским днем 1929 года пароход "Астрахань" отошел от причала владивостокского порта и, выйдя из бухты Золотой Рог, взял курс на северо-восток, к проливу Лаперуза. Путь предстоял далекий – мимо Курильских островов на Камчатку, оттуда к устью реки Анадырь, и еще дальше на север, до самой кромки полярных льдов, к мысу Дежнева.
Отчего не сиделось Ерошенко дома? Что опять влекло его, незрячего, в дальние края? Почему он отправился теперь на Чукотку, в один из самых холодных краев нашей планеты? "Я, кажется, махну на Колыму, а потом в Якутск", – говорил Ерошенко своему товарищу, слепому писателю Ф. Шоеву. Собравшись на скорую руку, он тут же уехал. "Охота к перемене мест" была для Ерошенко естественной, органичной: ощутить, вобрать в себя новый, неведомый мир – значило для него, слепого, то же, что для зрячего – увидеть его.
Мысль об этом путешествии зародилась у Ерошенко еще в Обуховке, где он гостил, как обычно, весной. Мать как-то пожаловалась ему, что нет вестей от Александра – как уехал на Чукотку, так словно в воду канул. Жена брата, Галина, услышав эти слова свекрови, прижала к себе детей и заголосила по мужу, как по покойнику.
Василий стал ее успокаивать, сказал, что разыщет брата среди чукчей, и вдруг замолчал, покоренный самой этой идеей – уехать на край света, на Чукотку. И вот Ерошенко на палубе корабля, идущего на Чукотку. Но поездка к брату, стремление помочь слепым чукчам – все это было лишь одной из нескольких, но не единственной причиной столь далекого путешествия. О мотивах своего решения сам писатель рассказал в цикле очерков "Из жизни чукчей", написанных в 30-х годах на эсперанто (10).
"Чем больше разбухают города-гиганты, тем меньше становится в них человек, – писал Ерошенко. – Наконец он делается таким обыкновенным и тривиальным, маленькой букашкой, жизнью и смертью которой уже не интересуется никто… Все иначе в арктической тундре на северо-востоке Азии. Несмотря на то, что чукчей всего двенадцать тысяч и живут они небольшими группами за сотни верст друг от друга, на Чукотке умеют ценить человека. Чукча интересуется своим соседом, близким или далеким, из своего племени или из чужого. Всегда готовый прийти на помощь, он стремится узнать жизнь обитателей тундры во всех подробностях и даже гордится таким знанием.
Так, я еще был за сотни миль от Чукотки, а там уже, казалось, знали обо мне все. И о том, что я еду к ним навестить своего брата, ветеринара Чукотской культбазы, и о том, что брат мой был тогда в тундре. И чукчи сообщили ему о моем прибытии быстрее, чем это смогли бы сделать все радиостанции Севера. Чукчи с энтузиазмом рассказывали Саше, что я, слепой, обыграл в шахматы на корабле всех зрячих, что я посетил много стран, но стремлюсь в никому не известную страну Эсперантиду; что я знаю много языков и среди них даже "американский", но больше всего мне нравится международный язык эсперанто; что я повидал много народов, но больше всего полюбил их – чукчей, луораветланов…".
По пути на Чукотку пароход бросил якорь недалеко от Анадыря, который в 1929 году был уже не малым по северным масштабам городом с населением в тысячу человек. Расположен он в устье могучей реки, от которой и получил свое название. Ерошенко приехал туда в самую страду: из океана в устье Анадыри на нерест шла кета.
Стоял долгий полярный день – тот самый, что год кормит. Ерошенко решил познакомиться с жизнью в этих краях. Вместе со своим новым приятелем, анадырцем, он отправился на лов кеты.
Ерошенко не случайно остановился в Анадыре. Еще на пароходе он узнал, что в этом городке живет слепой юноша по имени Филипп Онкудимов. И вот сейчас, присматриваясь к жизни рыболовов, Ерошенко хотел узнать, а может ли вместе с ними работать незрячий. Он расспрашивал рыбаков о Филиппе, которого все на Анадыре хорошо знали. Но, странное дело, никто не считал Филиппа слепым. Конечно, рыбаки замечали, что у Онкудимова не все благополучно со зрением, и сам он жаловался, что какая-то пелена с каждым днем все плотнее застилает ему глаза. Однако ни родные, ни соседи не считали, что это дает парню право уклоняться от работы.
Но Филипп видел все хуже и хуже. Наконец, он обратился за помощью к русскому священнику. Тот дал ему святой воды и масла из лампады, висевшей перед главной иконой в маленькой бедной церкви.
– Молись Христу, – посоветовал священник, – богоматери и святым. Целуй иконы.
И Филипп молился, веря в чудесное исцеление. Но иконы вовсе не собирались совершать чуда. Да и сам священник едва ли ожидал от икон чудес: они были такие старые и прокопченные. И все-таки Филипп продолжал надеяться: ведь он совсем плохо видел.
– Если бы ты мог отправиться в Россию! – вздыхал священник. – Тогда, конечно, ты бы исцелился. Там есть очень чудотворные иконы: они не гниют, как наши, а покоятся в ризах, украшенные золотом и каменьями…
Друзья-язычники посоветовали Филиппу наказать иконы розгами. Но он не стал этого делать: слишком уж жалкими казались ему эти черные доски. Тогда он пошел к шаману. Тот бил в бубен и толковал о "келе" (11). Но не помог Филиппу ни шаман с бубном, ни принесенный в жертву олень. И тогда Филипп пошел за помощью к русским. Они посоветовали ему поехать в Россию: там, во Владивостоке и еще дальше – в Москве есть необыкновенные доктора, которые лечат глаза, они-то ему непременно помогут.
Но для поездки в Россию нужны были деньги, много денег. И Филипп решил их заработать. Многочисленные родственники и друзья охотно шли Филиппу навстречу, уступая ему самые выгодные для ловли места, приглашая в прибыльные рыболовные артели. И Филипп хорошо зарабатывал. Но все его деньги, замечает Ерошенко, "как-то сами собой просачивались сквозь пальцы, просеивались сквозь многочисленные карманы родичей". К началу новой рыболовной кампании Филипп всегда оставался без денег. Его охотно приглашали в артель: Филиппа уважали – работал он за десятерых.
В 1929 году, когда Ерошенко приехал в Анадырь, Филипп было совсем уже собрался в Россию. Но тут он узнал, что у них, на Анадыре, появился слепой из Москвы. Это и смутило и напугало незрячего чукчу.
Едва Ерошенко появился среди рыбаков, как к нему подбежал какой-то юноша. Это был Филипп.
" – Ты, мальце, из Москвы?
– Из Москвы.
– Из самой настоящей?
– Из самой настоящей.
– И слепой?
– Слепой.
– А правда ли говорят, что у вас там есть доктор, который лецит только глаза?
– Лечит всякому, но не всякому вылечивает.
– А мне, мозет вылецить?
– Может и это случиться.
– А что делают слепые в Москве?
– Работают на фабриках, заводах, в артелях. Он не понял: фабрики и заводы были для него непонятные слова. Он испугался и шепотом спросил:
– А рыбу ловят?
– Некоторые ловят удочками.
– Удоцками не годится, надо неводом в артели.
– Ну, прощай, мальце!
– Прощай".
Филиппа позвали работать… Встретил он Ерошенко радостно, а уходил грустный и подавленный. Обо что-то споткнулся, что-то перевернул. Весь день потом ему не везло – он упустил сеть, поскользнулся в лодке и упал в воду, а когда сушился у костра, сел так близко к огню, что у него загорелись штаны. Сначала он рассердился, а потом тихо заплакал. В этот день и ему самому, и всем вокруг стало ясно, что он слепой.
(10) Слепой педагог из Кисловодска А. Масенко разыскал эти произведения в журналах для незрячих и вместе с А. Панковым перепечатал на эсперанто. Очерк "Филипп Онкудимов" был напечатан по-русски в журнале "Жизнь слепых" (1930, N 7 – 8).
(11) Келе – по чукотскому поверью, легендарное злое существо, обитающее у Ледовитого океана.
На Чукотскую культурную базу (по местному "кульбач") Ерошенко приехал в конце июля 1929 года. Всего за год до этого ее основала группа энтузиастов во главе с Тихоном Семушкиным, ставшим впоследствии известным писателем. На краю света, у самого Берингова пролива, Ерошенко нашел настоящий культурный центр: больницу, школу, факторию, ветеринарный пункт – одиннадцать домов вдоль единственной улицы, которую назвали Ленинским проспектом.
Приехав на "кульбач", Ерошенко попросил одного из помощников брата подробнее рассказать о базе, показать все пути и тропки, ведущие как к морю, так и в тундру. Вечером он уже один свободно гулял по "кульбачу", лишь иногда нащупывая себе путь палкой. Чукчам это казалось чуть ли не сверхъестественным. Глядя ему вслед, они в замешательстве повторяли:
– Какомэй, какомэй (12). Так и стали называть его в тундре. Чукчи наблюдали за необычным слепцом, а тот искал случая узнать их поближе. Вот как он писал об этом в очерке "Шахматная задача":
"Немногие чукчи жили на самой базе или вблизи от нее, но они часто приезжали туда – то в больницу, то в факторию, то в школу к своим детям; ведь ребенок – это божество тундры, вокруг которого сосредоточена вся ее жизнь. Нередко чукчи появлялись на базе и просто так – проветриться, поразвлечься, увидеть гостей и чужестранцев.
Боязливые, как оленята, и любопытные, как полярные лисицы, они бродили группами по нашим общежитиям и квартирам, всем интересуясь, ничего не оставляя без внимания. Скромные и вежливые, чукчи осматривали фотографии и картины, знакомились с нашими шкафами и чемоданами, с удивлением заглядывая во все углы комнаты и ощупывая каждый предмет. И хотя они многим восхищались, в наших комнатах ничего не пропадало: чукчи – исключительно честные люди.
В столовой они подолгу пристально рассматривали нас, наблюдали, кто как ест и пьет. У них очень развито чувство юмора, – они беззлобно потешались над тем, что находили смешным. И Тундра нередко знала о каждом из нас такие подробности, о которых мы сами и не подозревали".
Ерошенко нравилась такая жизнь – в открытую, на людях. Свою комнату он никогда не запирал и радовался, когда, придя домой, находил там нового гостя. Особенно полюбился ему смышленый чукотский юноша Нерултенг. Вместе со своим младшим братом Таурулкотлом Нерултенг обучал Василия Яковлевича чукотскому языку, учил его ориентироваться в тундре.
Как-то юноша спросил русского гостя, знает ли он, как чукчи сами себя называют. Ерошенко отрицательно покачал головой.
– Так вот, – сказал Нерултенг, – мы называем себя лиги-оравилли, что означает "настоящие люди". Остальных же мы называем просто людьми.
Ерошенко сдержанно улыбнулся: ему не нравилось, когда какой-либо народ считал себя исключительным, особым. Но чукчи так мало знали о других племенах, народах, расах…
– Почему Какомэй улыбнулся? Он мне не верит? Разве он сомневается, что мы – лиги-оравилли?
– Ты прав, друг мой, – сказал Ерошенко. – В таких суровых условиях могут жить только настоящие люди. Но ты должен узнать и о жизни других народов. Обо всем этом написано в книгах.
С этого дня Нерултенг, хорошо знавший русский язык, стал читателем походной ерошенковской библиотеки. Как-то раз он попросил у Ерошенко книгу о Севере, и тот дал Нерултенгу томик Джека Лондона. Прочитав очередной рассказ, юноша приходил и спрашивал, правда ли все, что в нем рассказано. Ерошенко отвечал, что Джек Лондон – настоящий писатель и ему можно верить.
– Золото, кровь, убийства – зачем все это, Какомэй? Ведь в тундре всем хватит места?
Нерултенг не мог поверить ни Джеку Лондону, ни слепому писателю. Ерошенко не думал, что книга об американском Севере так потрясет молодого чукчу.
Нерултенг захотел узнать о жизни людей и в других цивилизованных странах. Ему попалась на глаза книга о первой мировой войне 1914 – 1918 годов. Он взял ее, ничего не сказав Ерошенко, – видимо, в книге его привлекли иллюстрации из фронтовой жизни.
Однажды Ерошенко застал юношу у себя. Тот сидел с подавленным видом, держа в руках книгу. В его голосе слышались отчаяние и боль.
– Вероятно, вы, европейцы, умные, очень умные, намного умнее нас, – сказал он Ерошенко. – Вы придумали охотничье ружье, моторную лодку, граммофон и тысячи других полезных вещей. Все это прекрасно, многое из этого пригодилось и нам, и за это тундра говорит вам спасибо и восхищается вами. Но вы придумали и такое, что убивает не одного человека, а сразу многих людей. – Нерултенг раскрыл страницу с изображением пулемета. – Вот этой машины достаточно, чтобы убить весь наш народ, все население тундры. Разве мы можем ею восхищаться? А вы этим, кажется, гордитесь. Давным-давно, когда мы были еще дикарями, мы тоже убивали друг друга. Правда, без этих приспособлений. Но те времена прошли, теперь среди нас вы не услышите об убийствах. Кто же глупее, мы или вы? Нет, все-таки мы – настоящие люди, лиги-оравилли. Ерошенко обнял Нерултенга и сказал:
– Мальчик мой, ты видишь, я слепой. Я не различаю цвета и не знаю у кого – желтая, а у кого – белая кожа. Я объездил мир, дружил с японцами, бирманцами, индийцами и могу тебе сказать – цвет кожи еще ни о чем не говорит. Никогда не верь, мой мальчик, что одни народы лучше других. Хорошо, что здесь в тундре живут мирные люди. И плохо, что людям в других краях приходится убивать друг друга. Все войны до сих пор велись простыми людьми по указке богатых и за их интересы.
– Но почему же они не отказывались убивать друг друга?
– Потому что не было такой страны, которой не нужна война, не нужны чужие земли. А когда появилось первое в мире государство рабочих и крестьян, буржуи послали против него свои армии, пулеметы, пушки. И рабочим пришлось тоже взять в руки оружие… Скажи, хорошо иметь ружье, если на тебя напал волк? А если волчья стая, тут ведь не откажешься и от пулемета, не так ли? Ерошенко трудно было понять, согласился ли с ним юноша – тот молчал. На прощанье Василий сказал:
– Приходи вечером в кино – сам все увидишь. Перед началом сеанса Ерошенко произнес небольшую речь. Он говорил, что мир разделен на два враждебных лагеря, которые объявили друг другу беспощадную войну; что враги ненавидят нашу страну и каждый может стать невольной жертвой этой ненависти даже здесь, в тундре.
– Быть может, – сказал он, – фильм, который мы вам сейчас покажем, поможет каждому осознать эту всемирную опасность.
Кинокартина началась с эпизодов гражданской войны. На экране отряды Красной Армии шли в атаку на последний, неприступный бастион контрреволюции. Белые бомбили их, обстреливали с кораблей. Красноармейцы погибали, но в строй становились новые бойцы. Вот появилась кавалерия. Ерошенко заиграл на гитаре "Марш Буденного". В зале кто-то крикнул "Ура!".
В этот момент Нерултенг вскочил. Схватив Ерошенко за руку, он громко закричал:
– Это невероятно! Невозможно!
От неожиданности Василий выронил гитару.
После этого случая Нерултенга словно подменили: он перестал смеяться, шутить, вид у него был всегда какой-то печальный. Ерошенко замечал состояние молодого друга, но думал: молодо-зелено – пройдет. Как он ошибся!
Однажды к Ерошенко пришел Таурулкотл и шепотом сообщил:
– Мой брат сошел с ума. Он сидит все время у моря, грустный, и не хочет ни с кем говорить. Но самое главное… он бросил в море ту самую книгу… которая про Север. О, Какомэй, не ругайте его! Я вам дам за нее все, что захотите – мех белого медведя, тюленью куртку, нарты…
А через день ужасной силы взрыв потряс базу. Мимо окон с криком и шумом мчались люди. Выбежав на улицу, Ерошенко схватил за локоть Таурулкотла. Мальчик плакал и причитал по-чукотски. Василий понял: произошло непоправимое.
– Говори по-русски! Говори по-русски! Я не понимаю тебя, говори по-русски!
– Нерултенг… бомба… больница…
Василий обомлел. Медленно побрел он к больнице, передвигая одеревеневшие ноги. Поднялся на второй этаж. Сестра встала у двери, сказала, что доктор не велел никого пускать. Ерошенко молча отодвинул ее в сторону. Нерултенг узнал его шаги и закричал:
– Какомэй, Какомэй! За что они ослепили меня?
– Кто, Нерултенг, кто ослепил тебя?
– Ваши цивилизованные, по-европейски воспитанные люди, которые выдумали эти бомбы.
Что мог ответить своему другу Ерошенко? Какие найти слова, чтобы тот все понял? Теперь Нерултенг не верил всем "таньга" – белым. А на следующий день в больницу пришли чукчи, и, не обращая внимания на медсестру и врача, унесли больного в тундру.
Узнав это, Ерошенко растерялся. Он хотел увидеть Нерултенга, помочь ему, но не знал, доверяет ли тот ему теперь. Но вот к Ерошенко пришел Таурулкотл и сказал, что брат его почти здоров, только в него словно вселился какой-то бешеный келе: Нерултенг рассорился с друзьями, выгнал из яранги родителей, а его, Таурулкотла, бьет.
– Помоги нам, Какомэй, – попросил чукча. Ерошенко отправился в ярангу к юноше. Нерултенг, услышав шаги Василия, как-то сразу успокоился, взял его за руку и сказал, что благодаря снадобьям и травам раны его почти зажили, только… он уже никогда не сможет видеть.
– По чукотскому обычаю очень старый или больной человек, – сказал Нерултенг, – может сам, по собственному желанию покинуть Тундру живых и уйти наверх, в Тундру мертвых. Зачем быть в тягость другим?.. – Он помолчал. – Хороший обычай, не правда ли?
Ерошенко не отвечал; он не сразу понял, куда клонит юноша. Но Нерултенг принял его молчание за согласие.
– Однако наложить на себя руки нельзя: это – грех, плохо. Такую услугу человеку оказывает тот, кого он больше всех любит. И тот, кто очень любит его, – сказал Нерултенг, многозначительно пожимая руку друга.
И тут Ерошенко понял, к чему клонит его приятель. Он вздрогнул, словно по его телу прошел электрический ток, и закричал:
– Ты не смеешь, не смеешь просить меня об этом. Нерултенг! Я не хочу и не могу этого сделать!
– О, Какомэй, – запричитал Таурулкотл,- – скажи моему брату, что я сам сделаю это ради него. Неужели не я люблю его больше всех на свете?
Но Нерултенг не слушал его и, обращаясь к Ерошенко, продолжал.
– Зачем ты кричишь? Зачем волнуешься так, Како-мэй? Давай обсудим все спокойно… Это ведь всего лишь дружеская услуга.
– Но ведь это – убийство. – Ерошенко говорил взволнованно, торопливо… – Я сам слепой и знаю – незрячий может жить, трудиться, иметь друзей. Я увезу тебя в Москву, ты будешь работать, у тебя будут жена, дети. Ты еще найдешь свое счастье. Не опускай руки, брат мой!
– Скажи мне, о Какомэй, скажи откровенно, как брат брату и слепой слепому – ты живешь и работаешь в Москве и ты счастлив, да?.. Скажи тогда, почему ты один?
– Почему я один… – как эхо повторил Ерошенко. – Тебе я отвечу на этот вопрос… Я много путешествовал по Востоку, был в Японии, Индии, Китае. Обо всем, что увидел там, что пережил, я написал в своих сказках. Сказки эти были подобны воздушному замку, уходящему в небеса. И замок этот рухнул – я упал, но не разбился, потому что воздушные замки существуют только в воображении…
Не знаю, Нерултенг, понял ли ты меня. В Европе жил когда-то один добрый человек, чудесный сказочник. Так вот он сказал такие слова: "Я заплатил за свои сказки большую, я бы сказал, непомерную цену. Я отказался ради них от своего счастья и пропустил то время, когда воображение, несмотря на всю свою силу и весь блеск, должно было уступить место действительности. Умейте же владеть воображением и для счастья людей и для своего счастья, а не для печали". А я не сумел и, как он, тоже пропустил свое счастье, свою любовь. Поэтому мне часто бывает грустно…
Но я знаю, есть люди, с которыми я мог быть счастливым. У меня были друзья, но мне рано или поздно приходилось с ними расставаться. И все-таки я всегда буду стремиться к ним.
– Вот почему ты оставил Москву, бродишь по миру, приехал сюда, на край света? Ладно, можешь не отвечать – мне и так все ясно…
Ерошенко собрался уходить. Прощаясь, Нерултенг был весел и даже рассмеялся, впервые с того дня, как ослеп. Ерошенко обнял его и зашагал к базе.
Нужно было что-то предпринять. О своем разговоре с юношей Ерошенко рассказал начальнику базы Тихону Семушкину. На следующий день тот созвал общее собрание работников базы. На нем было решено на общественный счет послать Нерултенга лечиться в Москву. Но вечером к Ерошенко прибежал Таурулкотл и сказал, что его брат покончил с собой по чукотскому обычаю. Для того, чтобы узнать, был ли он хорошим человеком, труп его положили на вершине холма и спустили собак. Труп плохого человека они бы есть не стали, и тогда чукчи, чертыхаясь, долбили бы мерзлую землю, чтобы положить в нее тело. Но тут собаки понеслись на холм, как дьяволы, разорвали тело слепого, и все узнали, что Нерултенг был очень хорошим человеком.
Смерть юного друга потрясла Ерошенко. Он размышлял о том, что же собственно погубило способного юношу. Чрезмерная впечатлительность? А может, знакомство с так называемым цивилизованным миром, с убийствами и кровью, которые вдруг неожиданно вошли в жизнь чукчей? Но как добиться того, спрашивал себя Ерошенко, чтобы чукчи, познавая плоды культуры, не вкусили и их горечи?
Однако тогда он еще не мог ответить на этот вопрос. Ерошенко не представлял всей сложности жизни тогдашней Чукотки, народ которой готовился к невиданному переходу из эпохи первобытного общества в социализм. Ему казалось, что цивилизация и чукчи – две вещи несовместимые. Ему нравились "люди, для которых холод был стихией, океан – нивой, а ледяная равнина – поприщем жизни, вечные борцы с природой, тело которых было закалено как сталь… воины, привыкшие считать естественную смерть постылой и бессильную старость – наказанием судьбы, которую следует сокращать добрым ударом ножа или копья".
Эти слова известного исследователя Севера В. Богораза-Тана появились тогда в записной книжке Ерошенко. А рядом с ними – белые стихи, названные им "Чукотская элегия".
"…Все спит под сияющим небом – и я, и земля, и море. Но, чу – раздался выстрел! И от горя крякнули утки. И от боли заплакала чайка. И каркнул от радости ворон – злая черная птица. Не спишь ты, жестокость людская. Под солнцем нежится море, во сне что-то шепчет тундра. Усни же, жестокость людская!
Но сел комар мне на руку, сосет меня деловито. Не может он жить без крови. Без крови не могут и люди. Об этом ты каркаешь, ворон? Ты – злая черная птица.
Я трогаю камни у моря, что были скалой когда-то, что станут со временем пылью и вдаль унесутся с ветром.
Мы все во прах обратимся – я сам, и моя собака, а с ней и моя байдара… Об этом ты каркаешь ворон? Ты – злая черная птица…".
(12) Какомэй – "диво", "чудо" (чукот.).
Минуло лето. Наступила долгая полярная ночь. Ерошенко чувствовал, как на него навалилась тьма, и ему, как двум бабочкам из сказки "На берегу", хотелось остановить заходящее солнце.
Но на этот раз солнце и впрямь зашло надолго, Ерошенко казалось – навсегда. На сердце у него было тяжело: он все время думал о своем безвременно погибшем друге, о смерти, которую так и не смог предотвратить. Что значили его опыт, ум перед вековечной мудростью тундры? "Слепой ведет других к солнцу! Не правда ли, смешно?" – говорил он себе.
От этих дум не отвлек его даже приезд брата Александра. Рассказав о домашних делах и узнав, что тот опять не собирается в отпуск, Ерошенко больше не говорил с ним на эту тему. Обычно Василий у себя в комнате что-то писал, нередко к нему заходили чукчи, и между ними начинался оживленный разговор.
Однажды он спросил брата:
– Ты встречал слепых в тундре?
– Да, и не раз.
Василий оживился:
– И что же они там делают?
– То же, что и другие. Вот Кейгин, к примеру, мастерит самые лучшие в этих краях нарты.
– Он что, родился слепым?
– Да.
– Но как же ему при рождении сохранили жизнь? Ведь по законам тундры он должен был умереть.
– И все же Кейгин остался жить, – сказал Александр, и поведал брату историю об оленеводе Умке и о его слепом сыне, Кейгине.
…В нашем северном краю от маленькой Калучинской бухты до большой реки Колымы, от мыса Рыркарпий (13) и до бухты Провидения – все вокруг хорошо знают оленевода Умку. В хозяйстве его уйма оленей, "клитку-клитку, нет таузенд" (14). Живет он с семьей в просторной яранге, где в пологе (15) из медвежьих шкур в глиняном сосуде всегда горит тюлений жир. Но безрадостно в доме Умки: четырех жен имеет богатый оленевод, однако нет у него ни сына, ни дочери. Печалится Умка, грустят его жены. Каждый вечер садятся они у входа в ярангу, бьют в бубен и напевают печальную песню: "Много еды в нашем доме, вдоволь и русского чая и американского табака. Но некому отведать это вместе с нами. Приходи же, гость, к нам, приходи скорей, мы так тебя ждем!"
Там, вдали, где кончается Тундра живых, начинается другая страна – Тундра мертвых. Их разделяет страшное бездонное озеро вечности. Сторожит его неумолимая и безжалостная старуха, еще более древняя, чем сама тундра. Каждую вновь преставившуюся чукчанку она вопрошает: "Оставила ли ты хоть одного ребенка там, в Тундре живых?". Если женщина отвечает "да", старуха пропускает ее в Тундру мертвых, к родственникам и друзьям усопшей, которые продолжают жить все вместе и на том свете. Но горе той, которая вынуждена ответить "нет": грозный страж бросает ее в страшное озеро и лишает загробной жизни.
Все это хорошо знает каждая чукчанка и, конечно же, все четыре жены Умки – Белого Медведя. И горе их неутешно, потому что ни у одной из них нет ребенка.
…Наступил осенний праздник молодого оленя. Кочевники-оленеводы перегнали свои стада ближе к морю, а поморы пошли навстречу оленеводам, нагрузившись рыбой, мукой, порохом – всем тем, без чего не может жить человек в тундре. Началась торговля, обмен, а закончив торговать, забили они молодых оленей и устроили пир. Во всех ярангах было много гостей, но ни у кого не собралось их так много, как у Умки, потому что оленей у него тьма-тьмущая, "клитку-клитку, нет – таузенд".
Вот, окруженный восторженными взглядами гостей, Умка приближается к своему стаду. За поясом у него – нож, в руке – аркан. Сейчас петля упадет на рога того оленя, которому суждено умереть, – такова воля неба, выбор судьбы. Но Умка – хороший хозяин, и он помогает судьбе, чтобы она не сделала неверного выбора.
Уверенный взмах руки… Но что это? Роковая петля опутала рога красивого и грациозного олененка. Обрадованные гости закричали: "Тот, кого выбрало небо, сейчас умрет!" Но что случилось с Умкой, почему он вдруг задрожал? "Обреченный на смерть, должен умереть". Зачем они орут? Умка не хуже их знает законы тундры. Но почему выбор пал на его любимца: молодой олененок так прекрасен и силен… Небо ошиблось, подумал хозяин стада. Обреченный олененок подошел к Умке и уткнулся головой в его колени, словно понимая, что ему предстоит сейчас умереть. Умка медлил, но кто-то вложил в его руку нож. Нож выпал из безвольной руки. Все знали, что этот олененок был для Умки словно родной сын.
"Неужели обреченный на смерть не умрет?" – зашипела тундра. Кто-то снова вложил нож в руку Умки. Хозяин поднял глаза к небу и проговорил слова привычной молитвы: "О ты, живущий на небеси, взгляни на грешную землю. Знай, я убиваю этого олененка не потому, что жажду его смерти. Таков закон тундры и выбор судьбы. Но я молю тебя – пошли мне другого оленя взамен этого, убитого моей рукой".
И Умка ударил ножом в самое сердце своего сына-оленя. Тот безмолвно рухнул у ног хозяина. И здесь все услышали крик: это выл и катался по земле сам Умка – Белый Медведь. Напрасно пьяные гости кричали ему прямо в уши, что молитва его услышана небом – олень упал раной вверх, а это – хорошее предзнаменование, – Умка ничего не слышал. "Хозяин много выпил", – беззлобно шептала тундра.
Ровно девять месяцев минуло после того праздничного дня. Была ночь. Тундра таинственно молчала. Пугливо прижимались друг к другу олени, замолкли колымские собаки. Все чего-то ждали. А в пологе, внутри яранги, боясь шелохнуться, сидели жены Умки. Сам хозяин был мрачнее тучи. У него родился сын. Сын его был слепой. Весть эта быстрее ветра облетела тундру. Все ждали – вот сейчас Умка стиснет пальцами горло слепого младенца и заставит его вернуться туда, откуда тот пришел – в вечность. И в самом деле, зачем незрячий сын оленеводу? Что делать слепому в тундре? Одно движение Умки, и тогда… Но, словно разбуженный голосом мальчика, Умка сказал: "Плитку (хватит), мой олененок". Потом обратился к той, которая подарила ему сына: "Возьми ребенка, ему суждено жить. А звать его будем Кейгин – Черный Медведь. Пусть он носит имя сильного и гордого зверя". Так началась жизнь маленького слепого "медвежонка", и тундра с любопытством начала следить за каждым шагом того, кому суждено было жить.
Слепой мальчик рос непросто. Казалось, всюду его подстерегали враги, даже в родной яранге. Жерди преграждали ему дорогу, огонь искал случая ожечь пальцы, чайник норовил ошпарить, а в мягких шкурах поджидали мальчика острые иглы. И Кейгин стал бояться всего и всех, даже верных колымских собак. Обычно слепой чукча лежал, закутавшись в шкуры, и плакал, и его четыре матери решили: видимо, тот, кому суждено жить, должен плакать.
Но Умка думал иначе. Оставив оленей под охраной собак и поручив хозяйство женам, Белый Медведь занялся воспитанием своего медвежонка. Умка объяснил Кейгину, что огонь не враг, наоборот, нет у человека в тундре лучшего друга, чем огонь. И кипящий чайник – верный товарищ в этом ледяном краю. Просто в обращении с ними нужна сноровка и осторожность. Тот, кому суждено жить, должен быть умелым и осторожным, сказал отец. И Умка научил сына разводить огонь, кипятить воду, ставить ярангу, развешивать в ней мясо и шкуры оленей – повыше, чтобы не дотянулись собаки. Он подружил мальчика с верными колымскими псами, научил узнавать их по лаю и на ощупь. А когда Кейгин подрос, отец показал ему, как обращаться с молотком, топором и шилом.
И мальчик понял, что человек в тундре должен окружить себя послушными ему вещами, оленями и собаками, и тогда он сможет жить в столь суровом краю. Уразумев это, Кейгин перестал плакать и научился смеяться.
Со временем отец научил Кейгина обрабатывать оленьи шкуры, выделывать из них ремни, а из жил животных – веревки. Он показал сыну, как мастерить чукотские нарты, чтобы они были легкими и гибкими. А так как при их изготовлении приходится иметь дело не с железом, с разными там скобами и гвоздями, а только с деревом и кожей, то работа эта так понравилась слепому, что он отдавал ей все свое время и стал вскоре лучшим мастером во всей Чукотке. Так Черный Медведь нашел свое место в жизни. Тундра признала его, дала ему настоящее дело.
Шло время. Слепой мальчик стал высоким и красивым двадцатилетним юношей. Все хвалили его золотые руки. Однако Кейгин все больше становился хмурым, грустил, тосковал, а однажды сказал родной матери, что больше не хочет жить. И вновь на помощь сыну пришел Умка. Он сказал: "Тот, кому суждено жить, должен иметь жену". И снова, как в первый раз, поручив все дела женам, а оленей оставив под охраной верных собак, Умка занялся сыном. Он увез Кейгина к старому приятелю, который жил далеко, на берегу моря.
Приятель Умки был отцом юной красавицы Вингеут, на которой Белый Медведь решил женить своего сына.
По обычаю тундры жених, прежде чем получить согласие на свое предложение, должен несколько месяцев, а то и лет, жить и работать в доме будущего тестя. Вот почему Кейгин остался в яранге Вингеут. Он сразу же влюбился в юную красавицу (хотя и говорят, что для слепых, мол, не так уж важна внешняя красота).
Никогда еще Кейгин не работал так упорно и настойчиво, как в доме будущего тестя, – ведь его ждала великая награда. Но девушка не дарила юношу вниманием. И вот однажды Кейгин подкараулил свою любимую, как и требовал обычай, в самом темном углу яранги и спросил, прижимая ее руку к своему лицу, долго ли она еще будет мучить его и сжалится ли когда-нибудь над ним ее сердце.
Гордо рассмеялась в ответ красавица Вингеут и сказала:
– Возвращайся домой, Черный Медведь, не работай зря на моего отца: никогда я не стану женой слепого. Тот, кто не видит, никогда не станцует танец моржа, не станет каюром, не побежит на соревнованиях во время большого праздника в Уэллене, и никогда ему не выиграть первый приз – патефон или часы с музыкой…
Александр закончил рассказ. Его слепой брат сидел, глубоко погрузившись в свои думы. За окном завывала пурга, стояла длинная полярная ночь. А его ночь была бесконечной, она всегда оставалась с ним. О ком был этот рассказ, о Кейгине и Вингеут или о нем самом и его возлюбленной Камитика Итико? Чужая боль всегда была и его болью, и он решил как-то помочь слепому чукче – если это вообще было возможно.
Ерошенко вспоминал: "Я повстречался с Умкой и его сыном в ноябре 1929 года… Они как раз возвращались домой после неудачного сватовства и заехали на Чукотскую культбазу, чтобы немного отдохнуть и накормить собак… И мы познакомились". Ерошенко стал рассказывать, как живут слепые в Москве, как они работают на заводах.
" – Да, на кой ляд им все это нужно? – перебил его Умка.
А Кейгин сказал:
– Скажи мне, Черному Медведю… – Голос его от волнения задрожал. – А могут ли московские слепые сплясать танец моржа?
– В Москве слепым не приходится плясать танец моржа, – ответил он Кейгину. – У нас девушка выходит замуж за того, кто лучше работает. Впрочем, я уверен, что если бы нашим девушкам понравился танец моржа, московские слепые наверняка бы научились его танцевать.
– И у них это получилось бы? – спросил Кейгин.
– Можешь не сомневаться.
Черный Медведь улыбнулся. Быть может, это была его первая улыбка после разговора с Вингеут. А Умка обрадованно сказал:
– Ты прав, московский товарищ. И я тебе скажу:
Кейгин научится танцевать танец моржа. Я сам займусь с ним. И еще: он будет бегать так же быстро, как любой юноша-чукча, и станет отличным каюром. Он смастерит себе нарты, легкие, как крыло чайки, я дам ему лучших оленей из моего стада. Мы приедем на большой праздник в Уэллен, Кейгин победит там всех в соревнованиях и получит первый приз. И тогда мы посмотрим, устоит ли перед ним гордая красавица Вингеут.
Кейгин рассмеялся".
(13) Теперь мыс Шмидта.
(14) Клитку-клитку – букв. "двадцать на двадцать". Тау-зенд (от англ. thousand) – означает здесь любое очень большое число.
(15) Полог – жилое помещение в яранге.
Рассказывая о поездке Ерошенко на Чукотку, так и хочется представить его каюром, мчащимся сквозь сумасшедшую пургу, бесстрашным путешественником, который и на севере чувствует себя так же хорошо, как некогда на юге – в Японии, Индии и Китае. И основания для этого как будто бы есть: ведь ездил же он зимой в тундру на собаках, а оставшись там летом – охотился, стрелял уток по слуху, влет. Сестра Ерошенко Мария вспоминает, что в 1934 году Василий собрался на собаках на льдину, где погиб "Челюскин" – на этом корабле плавал его брат.
Впрочем, легенд о жизни Ерошенко на севере сложилось немало. Некоторые из них, как, например, о поездке на льдину, похожи на явный вымысел. Во всяком случае, Ерошенко на севере задержался недолго – он не мог сидеть без дела. Слепых в этих краях оказалось меньше, чем предполагалось (об этом писал и он сам), что же касается зрячих детей, то ими занимались русские учителя, приехавшие туда вместе с Тихоном Семушкиным (16).
Неуютно было писателю на холодной Чукотке. Ерошенко, вспоминая свое пребывание на культбазе, писал: "Там я провел несколько очень тоскливых месяцев моей богатой приключениями жизни". И это не оговорка, ибо "Шахматная задача", из которой взята эта строка, была написана в 1938 году, а напечатана в 1947 – девять лет спустя автор мог бы исправить свои записи, если бы стал думать о своей поездке иначе.
Пробыл Ерошенко на Крайнем Севере около года (17). Срок немалый: слепой писатель сам приравнивал год путешествий к десяти годам спокойной, оседлой жизни. За это время он многое успел сделать – разыскивал слепых, старался им помочь, приободрить, кое-кого переправил лечиться на Большую землю; собрал народные сказания, написал цикл рассказов "Из жизни чукчей".
Он как-то сказал о себе: "Когда умру, пусть на могиле напишут всего три слова – жил, путешествовал, писал". Писал, путешествовал – значит жил.
Однажды, придя домой, Ерошенко застал у себя Таурулкотла. Веселый некогда мальчик сидел подавленный, грустный. Ерошенко пожал ему руку.
– А Таурулкотл к тебе не просто так, – сказал Александр. – Он подарок привез: нарты от Кейгина, а от себя – собачью упряжку.
– Собаки Нерултенга. Это – подарок брата, – сказал Таурулкотл.
Всем стало грустно. В этом подарке для Ерошенко было нечто символическое: хотя ему и не удалось спасти слепого юношу, но в его помощи и поддержке нуждались другие. И не только потому, что он владел приемами восточной медицины, но был у него еще и талант человеческий: только он мог, например, уговорить чукчей отпустить слепых в далекий Владивосток.
Теперь каждое утро Василий и Таурулкотл уезжали на собаках в тундру. Чукча учил его запрягать и выпрягать собак, собирать их в упряжку. Это была особая наука. Ведь разные и по выносливости, и по характеру, и по силе собаки любят либо повелевать, либо подчиняться, – и далеко не все равно, кого и с кем ставить рядом.
Ерошенко научился различать собак по голосам, реже определял их на ощупь, по шерсти, так как не каждому животному это нравилось. По рыку, лаю, взвизгиванию он догадывался о настроениях и намерениях собак не хуже зрячих каюров. Но настоящая дружба установилась у него с вожаком стаи, могучим колымским псом, которому он дал имя Амико (Друг). Его он первым кормил юколой, в мороз очищал лапы от намерзшего на них льда. И грозный колымский пес благодарно лизал ему руки. Это было, как говорится, против всех правил, но, видимо, животное понимало, что его упряжкой правит какой-то необычный каюр.
Через несколько недель Таурулкотл уехал. Больше учить Ерошенко не имело смысла – слепой полностью овладел искусством каюра. На прощание чукча потрепал вожака по спине и сказал: "Этот не выдаст". Василий благодарно кивнул ему в ответ.
С этого дня Ерошенко начал ездить по тундре один. Вначале он добирался до ближайших яранг, держась поближе к океану, чтобы его ледовитое дыхание помогало ориентироваться в полярной ночи. Потом научился понимать голос ветра, который, отражаясь от холмов, подсказывал слепому дорогу. За много километров улавливал он запахи жилья. Но ему было все же трудно ориентироваться в тундре, и тогда он давал Амико волю; опытный колымский пес неизменно находил дорогу.
Появления Какомэя в глубине тундры всегда были неожиданными. Как только "телеграф тундры" передавал от яранги к яранге весть о том, что кто-то заболел, Ерошенко тут же устремлялся на помощь.
Слава о слепом враче разнеслась по тундре. Желающих лечиться у него было так много, что он не успевал объезжать всех больных. Однажды его позвали к тяжелобольному после очень нелегкого дня. Ерошенко быстро собрался, но руки его дрожали, и он не так прочно, как всегда, закрепил постромки, которыми собак привязывают к нартам. Закутавшись в медвежью шкуру, Василий вспомнил, что не успел даже выпить чаю, а в такую вьюгу тепла хватит ненадолго. Да и путь для слепого был нелегкий: чтобы добраться до яранги, где жил больной, нужно было ехать не вдоль берега океана, а напрямик через тундру.
Каюр отдался на волю вожака. Он даже задремал, пристроившись на нартах. И вдруг Ерошенко почувствовал, что нарты стоят, а собак не слышно. Он втянул в себя морозный воздух и ощутил только запах снега. Ерошенко понял: постромки соскочили и собаки убежали, оставив его одного в ледяной пустыне.
Ветер крепчал. Что оставалось делать слепому? Он поставил нарты с наветренной стороны и зарылся в снег. Вскоре Ерошенко почувствовал, что ветер намел над ним сугроб; темнее ему от этого не стало, зато сделалось тепло и уютно. Теперь он был двойным заложником – вечной ночи и одиночества.
Сколько он протянет так – несколько дней или недель? Какое это имело значение? Время для него остановилось.
"Глупая смерть", – подумал Ерошенко и тут же улыбнулся нелепой мысли: разве смерть может быть умной? Он нащупал одно из тех лекарств, которое в больших дозах могло послужить ядом, и немного успокоился: теперь от него самого зависело жить или умереть.
"Главное – не спать. Только чем заняться?" Он вспомнил трехходовую шахматную задачу, над решением которой много дней билась вся база. За верный ответ начальник обещал приз – две бутылки французского коньяка. "А коньяк был бы сейчас в самый раз, – подумал непьющий Ерошенко. – Ради такого можно делать исключение". Он не додумал – ради чего такого.
Холод пробирался под кухлянку и чижи, и только олова все еще была горячей. "Думай, думай", – подхлестывал он себя, словно, призом за решение задачи была жизнь. Долго ничего не получалось. И вдруг он понял, что нашел решение: пешка проходит на крайнюю линию и превращается в коня, который объявляет королю шах и мат. Ерошенко улыбнулся: "Вот она, ваша знаменитая трехходовка. Выпейте за мое здоровье, товарищ Семушкин. Нет, пожалуй, теперь уже за упокой".
Но что это – ему слышится лай? Не может быть, просто он бредит. Но лай все ближе. И вот уже когтистая лапа просунулась под его кухлянку. Ерошенко решил – волки и выхватил нож. Здесь он почувствовал на своем лице шершавый и теплый язык собаки: Амико слизывал с него льдинки слез.
"Не спи, не смей спать!" Ерошенко встрепенулся. Умный пес покусывал хозяина, не давая ему замерзнуть. Человек выбрался из-под сугроба. Ветер, к счастью, затих. Отогрев дыханием пальцы, Ерошенко закрепил ремни упряжки. Нарты тронулись в путь. Пришлось вернуться на базу. После этого случая Ерошенко заболел воспалением легких.
Начальник базы созвал собрание. Было решено: доставить с Большой земли аэросани, чтобы вовремя помогать больным, а всякую "самодеятельность" (в том числе и поездки Ерошенко) строго-настрого запретить. Дел у Василия Яковлевича поубавилось.
Летом 1930 года, оправившись от болезни, Ерошенко собрался домой. Он ждал открытия навигации, чтобы уехать во Владивосток. И здесь судьба преподнесла ему подарок: красавица Вингеут согласилась выйти замуж за слепого Кейгина. Ерошенко обрадовался так, словно решилась его собственная судьба.
Молодые приехали отпраздновать свадьбу на Чукотскую культбазу. Ерошенко был почетным гостем на праздничном застолье. Поднимая бокал за счастье Кейгина и Вингеут, Василий рассказал о том, как он чуть было не погиб в тундре:
" – … Там, лежа в сугробе, – заметил он, – я решил одну шахматную задачу. И тогда я подумал, что жизнь каждого человека похожа на шахматную партию в три хода. Первый – рождение, второй – юность и зрелость, третий – смерть. Так вот, никогда, как бы ни было трудно, не надо спешить делать третий ход. Из любого положения можно найти выход… За тебя, Кейгин, – за то, что ты не спешил. За тебя, Вингеут, что ты нашла самый лучший для вас обоих ход!"
За столом зааплодировали, и кто-то попросил, чтобы Ерошенко рассказал одну из своих сказок – недлинную, негрустную, такую, которая понравилась бы молодым. Ерошенко взял в руки гитару, согнулся, присел, изображая старого мудрого чукчу, и начал декламировать.
"… Дремлет под солнцем океан-великан. Рядом, на берегу, прилег человек. Снится великану сон, и входит этот сон в человека. Снится им обоим: по морю без руля, без ветрил плывет байдара. Сидит в ней человек, курит трубку, улыбается.
Не нравится все это океану. Как же так – байдара без руля, без весел, без ветрил? А человеку хоть бы что – сидит, улыбается, курит.
Вот зашумел океан в гневе и послал байдаре волны. А человеку хоть бы что: слушается его байдара. Куда покажет рукой, туда она и плывет. Как же так, без руля, без весел, без ветрил, а плывет по воле человека?
Тут океан пуще прежнего разбушевался. Шлет волну за волной на утлую байдару. А та, знай себе взлетает на волнах, как на качелях. И человек в ней сидит, трубку курит.
Тогда океан позвал ледяную гору. И байдара к той горе пристала, и вдвоем они послушны человеку: куда покажет рукой, туда и плывут они оба. Что поделать с человеком океану?
Разбушевался он еще сильнее, разверзлись его глубины. Выплыло оттуда чудо-юдо – морж огромный, клыки торчат. Вот сейчас он растерзает байдару. А человек, знай себе, улыбается, дым из трубки в моржа пускает. Глядь, а морж скрылся под волнами. Что теперь океан предпримет?
Ходят по океану не волны – горы. Вновь разверзлись глубины океана, выплыл кит величиною с гору. Вот ударил он своим хвостищем, и байдара скрылась под волнами. И лежит она на дне океана. А на дне ее трубка дымится. Только нету там человека. Удивляюсь я – куда он делся?
Нет его на дне – на берегу он. Так ведь это ж я сплю у кромки прибоя: вижу сон один на двоих с океаном.
Но вздохнул океан и проснулся. Я вскочил и закричал от горя: вдаль умчалась моя байдара, только нет в ней меня, человека.
Испугался я, заметался. Только вдаль плывет моя байдара. Как теперь мне без нее рыбачить?
И в отчаяньи сказал я океану: "Ты океан – великан. По сравнению с тобой я – кроха. Ты могуч и силен, я песчинки слабей. У тебя – несметные богатства. У меня – только эта байдара. Зачем же тебе мой челн? Верни его мне, человеку!
Или мало кораблей лежат в твоих глубинах? Так зачем тебе еще моя байдара? Разве сильный должен быть жестоким, а богатый скупым, загребущим? Так зачем тебе еще моя байдара?"
И затих океан, размышляя. Долго думал, потом отозвался: "А ведь правду ты сказал, человек. Я и впрямь великан, ты же – кроха. Я силен и богат, а ты беден и слаб. Так зачем же мне твоя байдара? На – бери, получай ее обратно".
И случилось чудо – поднялся ветер и пригнал ко мне мою байдару. Богач оказался щедрым, великан – добрым, сильный – не жестоким.
Байдара пристала и шепчет: "Иетти" (18). И все это было не во сне, а взаправду. Вы не верите, вы все смеетесь? Клянусь вам клювом ворона и головой белого медведя. Приходите в мой дом. Как войдете, они висят у входа – направо…".
(16) О встречах с Ерошенко Т. Семушкин рассказывал Н. Н. Матвееву-Бодрому.
(17) В очерке "Шахматная задача" автор говорит о нескольких месяцах пребывания на севере; однако он не мог покинуть Чукотку до начала новой навигации.
(18) Йетти (букв. "ты пришел") – "здравствуй" (чукот.)
Как уже отмечалось, путешествие Ерошенко на север породило множество легенд, догадок, слухов. Японский биограф Ерошенко Такасуги писал еще в 1956 году, что жизнь Эро-сана "закрыла чукотская вьюга". Последняя глава его книги "Слепой поэт Ерошенко" так и называется "Гибель". Описывает она события начала 30-х годов.
Ошибался не один Такасуги. Из Японии приходили письма от друзей слепого писателя. "Сообщите нам хотя бы дату его смерти, чтобы мы могли торжественно отмечать этот печальный день", – просили они. А в конвертах были фотографии Ерошенко, под портретами даты его жизни: 1890 – ?
А ведь на самом деле связи Ерошенко с Японией не оборвались окончательно, и он интересовался жизнью своих японских друзей еще много лет спустя после путешествия на Чукотку…
После возвращения с Чукотки Ерошенко снова оказался на распутье. "Оседлая" жизнь, работа где-нибудь в городе была ему не по душе, а новых планов путешествий он, видимо, еще не строил. Два года Ерошенко преподавал в Понетаевской школе слепых неподалеку от Нижнего Новгорода. Осенью 1932 года он переехал в Москву и поступил корректором в типографию рельефного шрифта на Арбате.
В 1932 году Ерошенко отправился в Париж на очередной Всемирный эсперанто-конгресс. Осуществить такую поездку по ряду причин было тогда не просто, и все же Ерошенко попал в Париж. Его привлекала возможность повстречать там японских эсперантистов, об участии которых в конгрессе было заранее известно. И действительно такая встреча состоялась. Делегат Японии Мито вспоминал, что за одиннадцать лет, прошедших после высылки Ерошенко из Японии, Эро-сан почти не изменился: он был все таким же молодым и веселым и, казалось, носил ту же русскую косоворотку, что в Японии, а через плечо его был переброшен плащ, подаренный некогда Сома.
Эту встречу вспоминает в своей книге и Такасуги, но он ошибочно полагал, что путешествие на Чукотку состоялось уже после поездки Ерошенко в Париж. А между тем Ерошенко многие годы после возвращения с севера давал знать о себе японским друзьям – через эсперантские журналы, которые, как он считал, непременно должны были читать в Японии.
В 1933 – 1934 годах в издающемся в Швеции журнале для слепых "Эсперанто лигило" одна за другой появились статьи Ерошенко "У слепых Узбекистана", "Советская Армения", цикл рассказов и стихотворении "Из жизни чукчей". В 1934 году его рассказ о слепом Кейгине перепечатал японский журнал, который издавался не только по Брайлю, но и обычным шрифтом, так что его вполне могли прочитать зрячие друзья Ерошенко. и 1947 году Ерошенко напечатал очерк "Шахматная задача", посвятив его своим друзьям на Дальнем Востоке.
Но интересы Ерошенко, как всегда, не ограничивались этой работой. Из письма от 16 марта 1933 года мы узнаем, что Ерошенко редактировал "Альманах" слепых литераторов, а летом во время отпуска много путешествовал по стране. "Я живу в Москве, – сообщал он в письме, – но всегда готов ускользнуть куда-нибудь в деревню, на простор". Жизнь в городах всегда была для него неприятной необходимостью. Он воспринимал ее лишь как отдых между двумя путешествиями.
Ерошенко мысленно путешествовал всю жизнь. Даже его комнатушка в Москве напоминала купе вагона – он смастерил в ней подвесные нары, на которых часто отдыхали его гости, знакомые, а иногда и мало знакомые люди. Здесь, в Москве, Ерошенко снова чувствовал себя маленьким кораблем, застоявшимся в гавани: казалось, ветер странствий рвал его паруса, и он ожидал лишь команды.
И вот однажды… Это было осенью 1934 года, в типографию зашел незнакомый человек. По его гортанному выговору Ерошенко догадался, что гость приехал из Средней Азии.
– Салям, дорогой, – сказал приезжий. – Дело у меня к вам, от туркменского Наркомпроса, – он тщательно выговорил два последних слова. – Хотим мы в республике создать школу слепых. Но… деньги йок, дети йок, книги йок (19). Гость печально улыбнулся. Ерошенко тоже улыбнулся в ответ, но не столь печально.
– А желание есть?
– Бар (20), – ответил гость. – Наркомпрос деньги дает, говорит: весна… школу открывать. Директор – йок. Где взять такого, чтобы по-туркменски говорил?
– Есть у меня один такой на примете. Пойдем ко мне, я тебя с ним познакомлю, – сказал Ерошенко.
Эту ночь гость провел на нарах в комнате Ерошенко, а на другой день хозяин вместе с гостем уже ехали в поезде "Москва – Ашхабад". Туркмен пытался объяснить, что средства на школу выделят только весной, что директор должен говорить по-туркменски, но Ерошенко, казалось, не слушал его.
– Ладно, ладно, по-туркменски мы с тобой весной поговорим. А школа, значит, будет в Кушке. Самый юг страны. Отличное место…
Еще будучи на севере, Ерошенко решил в следующее свое путешествие отправиться на милый его сердцу юг.
Как провел Ерошенко в Ашхабаде эту осень и зиму, мы не знаем, не удалось пока установить, где он жил эти месяцы, чем занимался (21).
С апреля 1935 года Ерошенко заведует детдомом и даже берется преподавать там туркменский язык и литературу. Очевидно, все это время он посвятил изучению туркменского языка. Летом Ерошенко (вместе со зрячим помощником Татищевым) поехал по аулам. Заходили в юрты, здоровались и начинался неторопливый разговор за пиалой чая.
Детей в школу отдавали неохотно. Нередко родители ворчали: "Беда наша – сами и присмотрим за ребенком. А грамота слепому ни к чему". Одним из первых учеников Ерошенко стал Дурды Питкулаев, которого Василий Яковлевич нашел в инвалидном доме. Приодетый и приободренный, Дурды стал помощником Ерошенко и вместе с ним уговаривал родителей отпустить детей на учебу. Как бы то ни было, но 1 сентября 1935 года первая в Туркмении школа слепых детей начала учебный год.
Как следует из заметки Ерошенко "Счастливое детство", школа эта была небольшой – вначале в ней насчитывалось 10 – 12 учащихся. Ерошенко преподавал там литературу, историю и языки: русский, туркменский, английский. Здесь все приходилось начинать сначала. Так, в ту пору не был разработан даже брайлевский алфавит для слепых туркмен. Ерошенко его создал, и Наркомпрос республики утвердил. Вскоре выпуклым шрифтом были напечатаны первые учебники на туркменском языке.
Свою небольшую школу Ерошенко строил с размахом. Дети здесь не только учились, но и получали специальность, причем помимо традиционных занятий слепых (изготовление щеток, гамаков, мешков) они пасли скот, работали в огороде, ухаживали за пчелами.
Научить всему этому слепых детей было нелегко; ведь многие из них, встречаясь с невниманием окружающих, давно уже потеряли интерес к жизни. Так, например, Дурды Питкулаев целыми днями сидел в комнате, не желая из нее выходить. Однажды Ерошенко разбудил его рано утром.
– Вставай, дружок, солнце уже встало.
– Мне не нужно солнце, мне и у печки хорошо.
– Пойдем, пойдем. Человек создан для того, чтобы шагать. Идем к солнцу.
Когда они пришли в горы, Ерошенко сказал Дурды:
– А ну крикни во весь голос, по-орлиному.
– Дурды!!! – закричал мальчик.
– "Рды-рды!" – ответили ему горы. И маленькому слепому показалось, что горы приветствуют его.
С тех пор и Дурды и его товарищи не раз вместе с учителем совершали прогулки в горы, и постепенно они поверили в доброту огромного мира, в то, что в нем есть место и для них, незрячих.
И снова, как когда-то в Бирме, Ерошенко повел маленьких слушателей в сказку. Далеко-далеко, рассказывал он им, среди пустынь и недоступных гор, жило племя, все люди которого были от рождения слепые. Они не знали о том, что на земле есть другие, зрячие люди; им вообще ничего не было известно об остальном мире. И вот однажды к ним случайно забрел зрячий человек. Он стал рассказывать им о большом мире, о горах и реках, о далеких селах и городах. Но слепые его не понимали. Более того, пришелец казался им ненормальным. В конце концов ему пришлось бежать.
История понравилась детям – они весело смеялись (Ерошенко не сказал, что сочинил эту историю известный английский писатель-фантаст Герберт Уэллс).
– Теперь вообразим, что мы с вами живем в долине слепых, – продолжал учитель. – Давайте возделаем эту долину, а потом уже будем знакомиться со зрячими.
В пустыне они нашли воду, вырыли колодец. Потом разбили вокруг детдома сад, огород, завели коров, овец, кур, пчел. Директор научил детей "зрячей" походке – без палки, помогал им ориентироваться в пустыне и в горах – по солнцу и по движению воды в ручьях. А весной 1936 года Ерошенко вывел питомцев из "долины слепых" – из детдома. Они отправились на производственный комбинат слепых в Байрам-али.
– Да ты, Василий, просто чудотворец какой-то, – сказал, встречая их в Байрам-али, слепой товарищ Ерошенко Д. Алов. – Этой дорогой ведь и зрячие не ходят – опасаются заблудиться.
Ученики, совершившие долгий переход, чувствовали себя героями.
Ерошенко учил детей самостоятельности. Он говорил: "Слепому поводырь не нужен. Его поводырь – солнце". Хорошо развитый физически (Ерошенко отлично плавал, бесстрашно нырял в ледяной горный поток), он стремился увлечь детей спортом, хотя большинство из них сначала считали, что слепым это ни к чему.
– Ерунда, – сердился учитель. – Не плавают только куры. А вы люди, человеки! Завтра же начну учить всех желающих.
Дурды выучился плавать одним из первых, и это вскоре спасло ему жизнь.
Как-то, запасая дрова, он упал в горный поток вместе со срубленным тамариском. Мальчик очень испугался и закричал. Ерошенко бросился в воду.
– Ты вопи, вопи, – успокаивал он Дурды, – я плыву на твой голос. Только не бойся. Вытащил его на берег и сказал:
– А теперь кончай вопить, а то реку испугаешь. Мальчик дрожал от холода и страха, зубы его выбивали дробь, словно азбуку Морзе. Тогда Ерошенко спросил Дурды:
– Ты что, – телеграфист?
"Утопленник" засмеялся. Захохотали и ребята, наблюдавшие эту сцену. Теперь плавать учились все.
Ерошенко хотел, чтобы его воспитанники были сильными, умелыми, не пасовали перед трудностями. Однажды весной горный ручей, протекавший вблизи школы, превратился в бурный, все сметающий на пути поток. Он уже подобрался к скотному двору и огороду, и преподаватели стали поговаривать, что детей неплохо бы эвакуировать в город. Ерошенко собрал учеников и сказал:
– Стихия слепа, так же, как и мы. Но в отличие от нас она еще и глупа. Так неужели мы отдадим ей дело наших рук?
И ребята принялись за работу. Под руководством директора они набили мешки песком и соорудили запруду, направив поток в безопасное для школы место. Дети были счастливы – еще бы, они укротили стихию!
Ерошенко воспитывал в учениках любовь к свободе – и когда знакомил их с героями туркменского эпоса, и когда играл на своей старенькой, залатанной гитаре, той самой, что пытались сломать и британские полицейские, и японские кейдзи.
Слушая музыку, ребята и сами захотели учиться играть. Тогда Василий Яковлевич написал в Москву преподавателю музыки 3.И. Шаминой, а в 1937 году, возвращаясь из Обуховки в Кушку, заехал за ней и за ее мужем.
– Едем, вы только посмотрите, как мы живем! – уговаривал Шаминых Ерошенко. – Не понравится, сразу вернетесь.
Шамины долго колебались: очень уж далека от Москвы Кушка. Но потом решили съездить – ненадолго. А дети с таким восторгом встретили "тетю Зину и дядю Сашу" и так охотно занялись музыкой, что Шамины остались в Кушке на несколько лет.
Эти годы были едва ли не лучшими в жизни Шаминой. Ее поразила необыкновенная, дружеская атмосфера детского дома. Ерошенко был для детей не столько начальником, сколько умным, доброжелательным товарищем. Ученики любили его самозабвенно и почитали, словно отца, называя по-туркменски "урус-ата" – "русский отец". И Ерошенко никогда не чувствовал себя здесь ни директором, ни даже просто старшим. Он играл с детьми, как с равными, обедал с ними за одним столом, ночевал в общей спальне. Как-то Шамина спросила, не мешают ли ему дети, на что Ерошенко, пожав плечами, ответил:
– Как же они могут мне мешать, если ночью спят, а я в это время работаю, пишу. Это я стараюсь вести себя потише, чтобы не потревожить их сон.
Ерошенко был вместе с детьми и ночью и днем. Часто он вывозил их в ближайший город Мары – там они ходили в кино или совершали прогулки в окрестные деревни, знакомились с природой, с людьми. Однажды ребята загорелись идеей сделать сюрприз своим друзьям, украинским переселенцам из соседнего с детдомом села Моргуновки.
– Давайте, – предложил Ерошенко, поставим для них детскую оперу "Коза-дереза" украинского композитора Лысенко.
– Но как – ведь никто же из нас не знает украинского языка? – усомнился Александр Шамин.
– Так уже прямо никто, – улыбнулся Ерошенко. И закипела работа. Ерошенко, вспоминала Шамина, режиссировал, давал рекомендации по декорации и гриму, а во время спектакля суфлировал, производил все шумы за сценой, руководил освещением.
Успех оперы был грандиозный, "актеров" и директора вызывали по многу раз. Крестьяне не хотели верить, что все дети, занятые в спектакле, слепые.
– Вот мы и вышли из своей страны слепых, – пошутил в тот вечер Ерошенко.
Но если детдомовские ребята в своем директоре не чаяли души, то некоторые сотрудники относились к нему иначе. Он был мягок с людьми и доверчив, как ребенок. Когда нечистый на руку завхоз оставил детдом без хлеба, учителя предложили директору немедленно прогнать вора с работы.
– Ну, поймите, – ответил Ерошенко, – я не могу его уволить: у завхоза семья.
– Вы бы еще покрыли недостачу из своего кармана.
– Спасибо за совет – я уже так и сделал. Неважно у него складывались отношения и с начальством. Он терпеть не мог, когда в детдом приезжал кто-либо из инспекторов. Не нравился ему их тон, неуместное проявление жалости или же, наоборот, подчеркнутое восхищение достижениями слепых детей. Однажды, вспоминает бывший инспектор Наркомпроса Г. Реджебова, я стала сюсюкать с детьми, восторгаться ими, но Ерошенко меня остановил: "Ну зачем вы так? Мы, слепые, ничем не хуже зрячих!"
Как-то в детдом приехала комиссия из центра. И здесь произошел такой случай. Во время обеда в столовую вошел… ишак. Нет, дети нисколько не удивились, это был их любимец, ручной ишачок, которого они всегда подкармливали. Но комиссия пришла в ужас и записала в протокол "факт антисанитарии". Ерошенко объявили выговор. Вообще личное дело директора так и пестрит выговорами – в основном за несвоевременно сданные отчеты, счета. И если бы не приехавшая в Кушку его сестра, Нина, опытный бухгалтер, неизвестно, как бы он вообще справился с накатившей на него бумажной волной.
Что и говорить, администратор он был неважный. Но ведь он стремился создать не обычный детдом для слепых, а маленькую детскую республику в горах, чтобы воспитать там настоящих людей, у каждого из которых было бы любимое дело на всю жизнь.
Ерошенко настойчиво выявлял способности каждого ребенка. Чтобы дать слепым разнообразное образование, директор детдома вслед за музыкальной группой создал в школе "литературную мастерскую": здесь Ерошенко учил детей писать, облекать свои мысли в слова. Дети и не подозревали, что их учитель – писатель. И только в 1945 году, провожая в самостоятельную жизнь свой первый выпуск, Ерошенко открылся им как литератор. Он стал читать одну из своих лучших сказок – "Сердце Орла".
"… На самой высокой вершине горной страны счастливо жили орлы. С древних времен орлы хранили одну заветную мечту. Им хотелось долететь до теплого и вечно светлого солнца. И они верили, что если тысячу лет изо дня в день упражняться в полетах, то потомки их долетят до солнца. Из поколения в поколение мечтали об этом орлы, и поэтому крылья их становились крепче и выносливее, чем у предков.
Мы любим солнце!
Мы мчимся к солнцу!
Не надо спускаться вниз.
И вниз не надо смотреть!
В мечте о солнце мы ищем силы,
Достигнуть солнца – мечта орла!
Не надо спускаться вниз
И вниз не надо смотреть:
Внизу – мир несчастных и слабых.
Внизу – мир жестоких людей.
Не надо спускаться вниз
И вниз не надо смотреть!
Эту песню издавна пели орлицы своим птенцам. Не знаю, с каким чувством слушали сказку бедняки – жители гор? У людей ведь все иначе, чем у орлов – царем или владыкой считается совсем не тот, кто сильнее и смелее всех. Предавать слабых, угнетать их, грабить – все это знакомо только людям. У птиц же все иначе…
Итак, орлы учили своих птенцов летать. Но однажды, обессилев, орлята упали в ущелье, и там их изловил охотник. Орлам не удалось отбить своих птенцов, и те стали воспитываться в доме человека. Однако птицы отомстили охотнику: уже через неделю они унесли к себе в гнездо его младшего сына, а еще через три дня – старшего.
Шли годы. Орлята выросли и окрепли, но продолжали тосковать по родному гнезду. Поэтому, когда однажды охотник снял с них цепи, они полетели домой, в горы. Орлы ответили на это благодарностью и через несколько дней в долину спустились повзрослевшие сыновья охотника. Но до чего же они изменились! Одежды на них не было, волосы отросли, тело стало жилистым, мускулы – стальными, носы вытянулись и напоминали клюв орла. Они легко лазали по скалам и больше всего любили волю. Произнося слово "свобода", юноши сопровождали его орлиным клекотом. Они пели песню о солнце, которой обучили их орлы, и их прозвали "Орлиными сердцами".
Недолгой была радость в доме охотника, но недолго радовались и орлы. Птицы пытались научить своих орлят летать к солнцу, но хотя те и парили в горах, сердце их оставалось в долине.
Однажды старший орленок сказал отцу:
" – Отец, я думаю, что вековая мечта орлов о солнце – глупость. Бессмысленно надеяться, что птица может достичь солнца. Да если бы мы и долетели до него, это не принесло бы нам счастья… Поэтому бесцельно стремиться к солнцу.
– "Человеческое сердце"! – воскликнул орел-отец и своими железными когтями схватил сына за горло. – Молодой орел издал горький и беспомощный крик, который можно услышать только среди людей, и упал замертво.
В тот же вечер из полета вернулся младший сын и сказал матери:
– Я отказываюсь лететь к солнцу. Это бесполезно. Спущусь в долину и совью гнездо на Дереве. Там буду жить в мире с людьми… Услышав это, мать воскликнула:
– Презренное "Человеческое сердце!" – и вонзила свои железные когти в горло сына".
А наутро у дома охотника люди нашли трупы орлов и перепугались, считая это плохим предзнаменованием
Тем временем дети охотника научили людей петь орлиную песню. Призыв к солнцу будоражил народ и беспокоил завоевателей, захвативших горную страну. И те решили убить людей с орлиными сердцами. Они поймали юношей и решили их казнить.
И вот народ собрался на площади, а "Орлиные сердца" взошли на эшафот. Но в это время послышался шум крыльев и победный клич орлов. Две могучие птицы опустились на место казни, схватили юношей и унесли их в горы. А сверху донеслась лишь гордая песня о солнце.
И тогда народ поднялся против своих поработителей. Матери вели сыновей в горы, учили их быть смелыми, презирать трудности. Они молились, чтобы их дети тоже стали "Орлиными сердцами", и, собравшись с силами, обрушились на врагов…
Ерошенко кончил читать. Ребята сосредоточенно молчали. О чем думали они, быть может, о войне, которая продолжалась уже четвертый год, о том, что смелые и сильные советские люди защищают свою страну и они, дети, тоже должны с годами стать "Орлиными сердцами"? Возможно. Но вряд ли кто-либо из них догадывался, что слушают они известного писателя, сказки которого переводил на китайский язык Лу Синь. Да и самому Ерошенко его молодость – Япония и Китай – казались чем-то нереальным, словно и не он, а другой человек путешествовал, любил, писал.
В 1945 году Ерошенко минуло пятьдесят пять. Приступы малярии вынудили его покинуть юг и вернуться в Москву.
(19) Йок – "нет" (туркм.).
(20) Бар – "да" (туркм.).
(21) 3. И. Шамина вспоминает, что в Ашхабаде Ерошенко жил у брата Александра, который переехал туда с Чукотки.
От первых зрелых лет и до самой смерти Ерошенко всегда оставался писателем, путешественником и педагогом даже в те времена, когда не писал, не учил, – все его качества всегда были проявлением цельного и сильного характера.
Биография писателя не только в его произведениях. И жизнь путешественника состоит отнюдь не из одних путешествий. Да и что считать путешествием? Годы, проведенные вне дома, в чужих краях? Но Япония для Ерошенко не была чужой. А собственного дома у него, скитальца, так никогда и не было. Бросив якорь в каком-нибудь городе, он устраивался там на работу, но всегда был готов уехать, чтобы шагать с мешком за спиной и с палкой в руках по городам и весям. Сестра его Мария вспоминала, что в 1933 году Ерошенко прошел с ней и ее мужем по всей Военно-Грузинской дороге. А о скольких его путешествиях мы еще не знаем.
Конечно, не так уж сложно заняться арифметикой, суммировать годы, проведенные в дороге, сравнить их с общим числом прожитых лет. Однако вряд ли такой подход поможет читателю лучше понять Ерошенко.
Но как рассказать о тех годах жизни Василия Ерошенко, когда он выражал душу свою не пером, а сямисэном, гитарой, скрипкой? Или же о временах, когда, словно оказавшись на душевном распутье, молчал годами?
Здесь можно лишь строить догадки, собирая по крупицам все сведения о писателе, воспоминания людей, встречавшихся с Ерошенко. Была в его жизни одна страсть, которая так же, как поэзия, выражала его душу. Это – шахматы, мудрая древняя игра. Любовь к ней Ерошенко пронес через всю жизнь. И если бывали годы, когда он оставлял на время скрипку или гитару, то с шахматами Ерошенко не расставался никогда. Еще семилетним мальчишкой он выигрывал у многих своих товарищей в Обуховке, а уже шестидесятилетним стариком принимал участие во всесоюзных турнирах слепых шахматистов.
Ученик и партнер Ерошенко по этой игре В. Першин замечал: "Сказать, что Василий Яковлевич любил шахматы самозабвенно, мало. Шахматами он наслаждался, как эстет картиной любимого художника или как гурман изысканно приготовленным и красиво поданным блюдом. Начиная партию, он дрожал, как завзятый книголюб, открывающий редкую, принадлежащую только ему книгу. Без преувеличения можно сказать, что к шахматам он относился, как скупой рыцарь к своим богатствам. Шахматы он боготворил, обожествлял, фетишизировал, возводил в абсолют" (22).
Рассказывая о своем путешествии на Чукотку в 1929 году, Ерошенко вспоминал, что две вещи вызывали у его друзей-чукчей недоумение, уважение, восторг и. пожалуй, даже страх – тетради из плотной бумаги, сплошь исколотые выпуклыми точками, и шахматы, всегда стоявшие на столе.
– Не шахматный ли ты шаман, Василий? – спрашивали они осторожно.
Ерошенко рассказывал, что он произнес как-то довольно длинную и бестолковую речь о шахматах как о великой культурной ценности, о настоящих игроках, которые никогда не расстаются с ними. Но так и не смог убедить чукчей, что выигрывает без помощи шаманства.
В. Г. Першин вспоминал, что учитель его играл красиво и поэтично. Так, например, Ерошенко не водил, как многие слепые, по доске пальцами. Он не позволял себе этого не только потому, что превосходно помнил позицию и держал все варианты в уме, но еще и из-за того, что в шахматах для него смыкались воедино принципы этики и эстетики. Шарящие руки, говорил он, закрывают от зрителей доску, а зрячего противника ставят в неравное со слепым положение, вызывая у него чувство неловкости. И вообще, они мешают наслаждаться шахматной партией как высшим и неповторимым актом создания истинного произведения искусства.
Ерошенко играл не очень сильно, но партии его были всегда оригинальны, как и его сказки. Вокруг его столика в прокуренном шахматном клубе московских слепых на Волхонке, где он обычно играл в последние годы, собиралось много болельщиков. Об одном из таких вечеров В. Г. Першин вспоминает.
…В зале стояла напряженная, тугая тишина. Тихие возгласы вроде "конь е6 – с7" не разрушали тишины и не мешали думать.
Ерошенко сидел, опустив голову на руки. Ему нездоровилось, видимо, трудно дышалось. Закашлявшись в очередной раз, он устало попросил:
– Хоть бы ты не курил.
Першин положил в пепельницу только что зажженную папиросу.
Разыграли цвета – белые достались Ерошенко. Он начал партию своим привычным ходом королевской пешки на одно поле.
– Так, маэстро, – через несколько ходов констатировал Першин, – как и следовало ожидать, ваша излюбленная защита Колле! Но ведь она абсолютно не современна и не выдерживает критики…
Ерошенко улыбнулся: он понял, что подразумевал его противник – такое начало неплохо против пассивного, не уверенного в себе соперника, а его молодой друг предпочитал острую, комбинационную игру.
– Да?… – отозвался Ерошенко. – Защиту Колле я применил однажды против самого… Алехина.
– И выиграли?…
Вместо ответа Ерошенко закашлялся.
– Так вы были знакомы с Алехиным?
– Нет, я только раз играл с ним, а познакомиться так и не удалось.
Воспоминания, замечает Першин, преобразили его. Оживление потихоньку смывало усталую подавленность и печаль с лица. Золотисто-рыжие брови разгладились, распустив бугристую складку на высоком матово-бледном лбу.
Было это, начал рассказ Ерошенко, в Париже, в 1932 году. Однажды, после заседания Эсперанто-конгресса, он заглянул в знаменитое в шахматном мире кафе "Рижане", расположенное на авеню Опера, которое в свое время посещали все чемпионы мира от Франсуа Филидора до Александра Алехина. Ему нравилась непринужденная атмосфера, царившая там.
Знакомый швейцар принял у Ерошенко трость и шляпу. Слепой писатель заказал кофе и апельсиновый сок, положил под шахматную доску пять франков (здесь играли только на деньги) и стал поджидать партнера. Вдруг он услышал веселый звучный баритон.
– Добрый день, – сказал незнакомец по-французски с заметным русским акцентом. – Не согласитесь ли сыграть со мной партию?
– С удовольствием.
– Таких шахмат я еще не встречал. О, в доске просверлены дырочки, а фигуры имеют выступы. Просто и остроумно, и очень удобно для незрячего противника. А как же быть с правилом "тронул фигуру – ходи"?
– "Вынул фигуру из гнезда – ходи" – так, кажется, записано в шахматном кодексе. Если вам нетрудно, называйте, пожалуйста, каждый ваш ход полной нотацией.
– Согласен, – ответил незнакомец и тоже положил под доску пятифранковую ассигнацию.
Ерошенко вспоминал, что его противник все время шумел: ронял с грохотом трость, сопел, стучал фигурами, видимо предполагая, что эти звуки помогают слепому представить ситуацию на доске.
Вокруг столика собралась толпа зевак. Но игра не была острой. После нескольких разменов фигур позиция так упростилась, что противник предложил ничью. Ерошенко согласился. Незнакомец пожал ему руку, забрал свою ассигнацию и ушел.
– А вам повезло, месье, – сказал официант. – Подумать только: сыграть вничью с самим чемпионом мира.
– Так это был Александр Алехин? – обескуражено произнес Ерошенко. Он собирался уходить и протянул свои пять франков официанту.
– Нет, месье, не надо, не возьму. Вы так редко у нас бываете, что я не сумею отплатить за вашу щедрость.
– Ничего, берите, дружище, на счастье. Со смешанным чувством радости и горечи вспоминал Ерошенко свою партию с Алехиным. С годами ему все больше казалось, что великий маэстро просто пожалел его, слепого. А Ерошенко больше всего ненавидел жалость. К шахматной игре он относился исключительно серьезно и не терпел, когда даже очень сильный противник нарочно ему подыгрывал. Ерошенко всегда переживал свои поражения. Будучи уже тяжело больным, он каждый свой выигрыш в шахматы расценивал чуть ли не как еще одну победу над смертью.
Другой партнер Ерошенко, К. С. Куплинов, вспоминал, как зимой 1946 года он вместе с Василием Яковлевичем принимал участие во Всесоюзном шахматном турнире слепых в Ленинграде – городе, пережившем суровую блокаду. Ерошенко ходил в дырявом, насквозь продуваемом плаще, жил впроголодь. Но нужно было видеть, как вдохновенно играл этот шахматист – кстати, самый старый во всей команде, – словно ставкой в каждой партии была его жизнь!
Жили участники турнира в старом, изъеденном мышами доме. После упорных шахматных баталий все засыпали, как мертвые. Только Ерошенко всю ночь ворочался, что-то записывал в темноте – то ли стихи, то ли шахматные партии. Однажды ночью Куплинов проснулся и заметил, что его сосед кормит мышей.
– Василий Яковлевич, что же это вы паразитов разводите? – возмутился он.
– Ну и что здесь особенного! – отозвался Ерошенко. – И они живые, им тоже есть нужно, а кругом, сами знаете, – голод… Ничего, не волнуйтесь, вот выиграем турнир, кончится голодная зима – всем хорошо будет.
В этом эпизоде весь Ерошенко – мечтатель, поэт, шахматист… Одна из его учениц, З. Токаева, вспоминала: "В. Я. Ерошенко был человеком редкой доброты. Лу Синь в своей новелле это верно подметил. Он часами готов был возиться со всякими зверушками, птенцами, насекомыми. Так же чутко и осторожно обращался он и с человеческими душами".
И шахматы были отражением души Ерошенко, помогали ему сохранить мужество.
(22) В этом разделе с разрешения автора использована неопубликованная рукопись ученика В. Я. Ерошенко, старшего научного сотрудника Института востоковедения АН СССР В. Г. Першина.
Ерошенко жил – путешествовал и писал – чуть ли не до последнего дня своей жизни. И до конца дней своих он при любых обстоятельствах оставался человеком, чье призвание было вести людей к свету, к солнцу.
В июле 1945 года в дом Ерошенко в Обуховке постучался приезжий. Василий Яковлевич пригласил его в сад, заговорил с ним запросто, как со старым знакомым. История, которую рассказал о себе В. Богданов, была трагична. Почти всю войну он воевал, был танкистом, но незадолго до победы танк его загорелся. Танкист ослеп. Попал в госпиталь. Его оперировали много раз, но безрезультатно – зрение вернуть так и не удалось.
– Я не хочу больше жить, – закончил свой рассказ Богданов. – Поймите, мне всего двадцать лет!
– Когда я ослеп, мне было четыре года, – вздохнул Ерошенко. – А вы двадцать лет смотрели на мир, прошли войну, повидали Россию, Европу. Расскажите мне обо всем.
Ерошенко старался ободрить бывшего танкиста, вспомнил незрячих ученых – профессора Коваленко, академика Понтрягина.
– Слепой, если он трудится, может достигнуть очень многого, – сказал Ерошенко. – А вы еще не слепой, вы недавно ослепший, поэтому вам трудно. Но первая боль пройдет, и вы привыкнете к слепоте, ведь не один вы такой на свете.
Во время первой беседы, вспоминал В. Богданов, Ерошенко настойчиво советовал учиться. Он помог Богданову освоить систему Брайля, а потом содействовал ему при поступлении в Курскую музыкальную школу. И впоследствии, когда Богданов уже работал председателем Старооскольской организации Всероссийского общества слепых, Ерошенко продолжал ему всячески помогать. "Он пробудил во мне веру в жизнь", – сказал Богданов.
В жизни В. Богданова Василий Яковлевич сыграл такую же роль, как больной комиссар из "Повести о настоящем человеке" Б. Полевого в судьбе летчика Мересьева. Но встреча со слепым танкистом приободрила и самого Ерошенко, он понял, что, несмотря на недуг, который терзал его в последние годы, еще может быть полезен людям. В 1946 году он вернулся в Москву и начал работать учителем в школе слепых детей – той самой, которую в далеком уже своем детстве окончил сам.
Время было тяжелое, послевоенное, в школе обучались "трудные дети" – вчерашние беспризорники. Сказать, что они увлекались английским языком, которому их обучал Ерошенко, было бы большим преувеличением. А заставлять учить языки он не умел – для него, полиглота, овладение каждым новым языком было радостью. И все-таки Ерошенко нашел путь к сердцам детей. Он гулял с ними вместе на переменах, учил плавать и нырять в Сокольниках, на Оленьих прудах, рассказывал о дальних странах, знакомил с языками, на которых там говорят – английским, французским, японским. Однажды он сказал:
– Есть у меня, ребята, мечта: вырастить овчарку и пройти с ней от Москвы до Владивостока, как один слепой американец, который пешком пересек Америку. Кто пойдет со мной?
Идея понравилась детям. Начались приготовления, больше похожие на игру. Среди учителей пошли разговоры о "несолидности" учителя, о том, что держит он себя с учениками запанибрата. Кое-кто стал поговаривать о необходимости подыскать другого педагога…
Возраст мало изменил Ерошенко. Жил он легко, переезжал с места на место, не было у него постоянной крыши над головой. Отправляясь в Туркмению, он пустил в свою комнату молодоженов, а возвратившись, увидел, что они вовсе не собираются потесниться ради него, и Ерошенко жил у друзей. Узнав об этом, один из учеников рассказал Василию Яковлевичу басню о скворце, который, обнаружив в своем гнезде нахальных воробьев, вытолкнул их оттуда.
– То птицы, – ответил Ерошенко. – А мы с вами – люди.
Трудности Василия Яковлевича не пугали, он привык к ним, как солдат в походе. Одевался просто, почти бедно, жил чуть ли не впроголодь, а солидные деньги, получаемые за переводы, вносил в фонд помощи слепым. "Как же я могу жить иначе, – говорил он, – если людям вокруг так трудно живется". А когда хлопотами друзей он вновь получил комнату в Москве, то вскоре оставил ее, отправившись в новое путешествие.
Какое-то время он жил под Москвой, в Загорске: ликвидировал неграмотность среди бойцов, ослепших на фронте. В 1948 году Ерошенко проехал через всю страну в Среднюю Азию. Там состоялся съезд слепых Узбекистана. На обратном пути он побывал в Ашхабаде и Красноводске, путешествовал по Каспию и по Волге. На старости ему хочется "увидеть" как можно больше. Через год Ерошенко уже работает в Ташкенте – и это несмотря на малярию! В 1951 году – новое путешествие, на этот раз по Якутии. У него была идея – поселиться там в колонии для прокаженных, остаток своих дней посвятить этим несчастным. Однако болезнь помешала осуществлению этих планов. Ерошенко мучали сильные боли в желудке.
Врач, осмотревший его, не предполагал, конечно, что больной знает латынь. Он сказал ассистенту роковое слово – рак. Операцию не предложил. "Значит уже поздно", – подумал Василий Яковлевич и вышел на улицу. Был жаркий августовский день, солнце стояло почти в зените. "Сколько, – подумал он, – сколько раз я буду еще свидетелем его восхода?". Смерти Ерошенко никогда не боялся, ему нужно было лишь знать, сколько времени осталось, чтобы привести в порядок свои дела.
Новый 1952 год Ерошенко встретил в семье Шаминых в Москве. О болезни своей никому ничего не сказал, но все заметили, что он был бледен и очень худ. Когда его попросили спеть 'что-нибудь, запел: "Як умру, то поховайтэ мэнэ на могыли, сэрэд стэпу шырокого на Вкраини мылий". Хозяйка Зинаида Ивановна даже всплеснула руками:
– Не узнаю вас, Василий Яковлевич! Праздник сегодня или не праздник?
Ерошенко заиграл застольную, весело запел, а потом сказал, что задумал поездку: хочет повидать всех своих родных. Кто бы мог подумать тогда, что он едет прощаться?
В мае он заехал к сестре Марии в Харьков. Мужу ее, Дмитрию Ивановичу, рассказал обо всем. Из Харькова написал своей племяннице Вере Ивановне Серюковой, учительнице Обуховской школы, что болен и хотел бы умереть там, где родился.
Затем он поехал в Донбасс, в Холодную балку – там работала врачом другая его сестра – Нионила. Оттуда – в Карелию, к третьей сестре – Нине. Он ездил по родной стране в последний раз, даже сейчас набираясь новых впечатлений. Нет, он еще не сдался, и даже в одном из писем просил Д. Алова устроить его работать в Ташкенте, как только он справится с проклятой болезнью. Но болезнь не отступала. По пути в Обуховку Василий Яковлевич заехал в Москву попрощаться с товарищами. Вот как вспоминает одну из последних встреч с Ерошенко В. Г. Першин.
"…Сопротивление белых длилось недолго. Примерно через полчаса их позиция стала безнадежной.
– Мат, – объявил я тихо, но внятно, чувствуя, как приятная волна торжества обдает меня от висков до лопаток стягивающим кожу морозом.
Василий Яковлевич молча протянул мне руку. Пожимая ее, я невольно ощутил, как дрожат, словно от холода, его длинные пальцы. Во рту у меня вдруг стало сухо и горько.
Мы перешли в кафе, уселись на диване в дальнем углу. Торжество мое улетучилось как дым, оставив по себе лишь немую, безголосо кричащую пустоту.
Я поднялся с дивана и стал прощаться. Рука у Василия Яковлевича была уже теплой, пальцы не сильно, но крепко стиснули мою ладонь.
– Будь счастлив, – напутствовал он меня с обычной своей ласковой грустью. – Всех тебе благ.
Тяжелый ком застрял в горле, слезы обожгли мои веки. Я сжал его ладонь задрожавшими вдруг мелко-мелко пальцами.
– Ну-ну, – только и сказал он, отпуская мою руку. У дверей толпились люди. Кто-то сказал вполголоса:
– А у Василия Яковлевича, ребята, рак.
– Да не болтай ты!
– Он сам сказал. Вот тебе и не болтай. Я вышел из прокуренного подвала на чистый воздух. Лил надоедливый мелкий дождь. На душе у меня было, как в заброшенной церкви, – неприбранно, пусто, уныло, голо. А в ушах еще звучал высокий хрипловатый ерошенковский голос".
"…Началась агония. Мучаюсь очень, и никто не скажет, когда это кончится: через день, неделю или, может, несколько месяцев", – писал Ерошенко из Обуховки.
Умирал он так же скромно, как жил, работал днем и ночью, стараясь причинить поменьше хлопот окружающим. Незадолго до смерти он сказал своей племяннице В. И. Серюковой:
– Вот эта книга – плоды моих раздумий, итог моей жизни. Теперь я могу спокойно умереть (23).
6 октября 1952 года Ерошенко написал одно из последних писем 3. И. Шаминой:
"Дорогая Зина!
Внутри тетради, которую я посылаю, вы найдете мою фотографию. Все вместе отошлите в журнал "Эсперанто лигило" с заметкой о моем уходе из жизни. Конец ее, который был еще недавно так близок, неожиданно и не понятно для всех отдалился – болезнь приняла мучительный, затяжной характер.
В этом письме я посылаю окончание "Чукотской сказки", начало которой вы уже получили. Рукопись переписал начисто, поэтому прошу вас – посмотрите ее, выправьте все неясности, исправьте ошибки.
Бумага, на которой я пишу, очень толстая (24), и писать мне трудно. Пришлите мне более тонкую бумагу для писем. Я собираюсь написать "Корейскую сказку", но работа на толстой бумаге меня выматывает.
Сообщите мне сразу, получили ли вы этот пакет. Попробуйте продать мои пластинки с уроками японского языка – в институте есть отдел Японии…
Сердечный привет всем. В. Ер."
Осенью, вспоминает 3. И. Шамина, Ерошенко прислал ей свою последнюю фотографию. На ней он сидит в глубоком плетеном кресле, устало откинувшись на подушку. Ссохшиеся узловатые пальцы держат тетрадь из брайлевских листов, словно он боится выпустить то, что еще связывает его с жизнью. Лицо Ерошенко спокойное, сосредоточенное, кажется, он прислушивается к звукам прошлого, вспоминает пройденный путь… "Таким он и сохранился в моей памяти, – пишет Шамина, – влюбленный в жизнь и спокойный перед лицом смерти".
Умер Василий Яковлевич Ерошенко 23 декабря 1952 года. Похоронили его на сельском кладбище в Обуховке. И словно эпитафия на могиле Ерошенко звучат слова Лу Синя: "Я понял трагедию человека, который мечтает, чтобы люди любили друг друга, но не может осуществить свою мечту. И мне открылась его наивная, красивая и вместе с тем реальная мечта. Может быть, мечта эта – вуаль, скрывающая трагедию художника? Я тоже был мечтателем, но я желаю автору не расставаться со своей детской прекрасной мечтой. И призываю читателей войти в эту мечту, увидеть настоящую радугу и понять, что мы не сомнамбулы".
(23) К сожалению, пакет с книгой не дошел до адресата. Другая рукопись писателя, которую получила В. А. Лукашева из Петрозаводска, по свидетельству ее сестры Ф. А. Бурцевой, была утеряна.
(24) Речь идет о бумаге для письма по Брайлю.