Море неспокойно. До сегодняшнего дня мне еще не доводилось созерцать его таким. Впрочем, ни таким, ни каким-либо другим, ибо я вообще не видел его вплоть до недавнего времени, когда несколько дней назад меня привезли в эту камеру, откуда я могу полностью предаться его неспешному созерцанию. Правда, чаек я узнал сразу. Я сотни раз видел, как в холодные зимние дни они кружат над озером Антела, что лежит посреди моей родной провинции Оуренсе, единственной во всем королевстве Галисия не имеющей выхода к морю. Чайки кружили над огромной, но неглубокой озерной лагуной, населенной лягушками и прочими тварями, а также обычаями и вымыслами, еще более фантастическими, чем россказни о волке, к коим я имею самое непосредственное отношение и которые тем не менее мало кто осмеливается обсуждать. Так уж устроено человеческое существо. Уж я-то знаю, я наблюдал его, как наблюдаю сейчас за чайками, что летают передо мною, то приближаясь, то удаляясь, то взмывая в неудержимом порыве к небу, то падая почти до самой земли. Я скромный, женоподобный пономарь. Человек верит в ушедшие под воду города, ему кажется, будто он видит колокольни церквей, выступающие из воды, и слышит навевающий тоску колокольный звон. Человек верит в добрых или злых духов, что наполняют ядом или обезвреживают волшебные грибы, дарящие нам невероятные в своей правдивости грезы. И делают они это в соответствии с тем, что им велит луна или их собственные желания. Человек верит в ведьм, совращающих невинные души; в странствующих змей и ящериц, которые есть не что иное, как воплощение живших когда-то грешников, искупающих свои грехи и направляющихся в Альярис на шабаш ведьм, что празднуется каждый год в ночь летнего солнцеворота. Он верит в длинные, нескончаемые процессии душ чистилища, копошащиеся в облаках и зимой и летом. Человек верит в людей-волков и сам узнает в них себя. Почему же в это не хочет поверить сей проклятый эскулап, который отказывает мне в том, на что я рассчитываю?
Я узнаю чаек. Я узнаю их отсюда, из камеры замка Сан Антон, где пребываю в заточении. Той самой, в которой, по словам стражника, был заключен Малаэспина. Я узнаю чаек. Они те же, что летали над озерной лагуной и, возможно, с высоты высматривали волков в отрогах гор Сан Мамеде, которым я прихожусь родным сыном, как и прочие существа, что их населяют. О эти чайки, что питаются падалью! Разве я или кто-нибудь другой пытался отнять у них право на жаб и змей, на мерзкие гниющие останки, которые они вырывали своими изогнутыми, словно крюки, клювами, из бездыханных тел животных, умерших от зимнего холода или голода; разве кто-нибудь лишал их права на бренные останки, которые они уносили в клюве, подняв в заоблачные высоты? Почему же в таком случае пытаются лишить такого права меня, отправившего в мир грез столько душ человеческих?
Когда я из Регейро направлялся в Португалию, то обычно спускался по перевалу Альто де Коусо в Маседу и оттуда уже шел, обходя отроги Сан Мамеде, в Вилар де Баррио, чтобы далее продолжить путь по долине, простирающейся вокруг озера Антела. И всегда надо мной летали недосягаемые чайки. Иногда я видел, как они садились на воду, не обращая внимания на ветер и спускавшийся с гор холод, как раз там, где, как уверяют, должны возвышаться башни с колоколами и крыши домов, но никто никогда не слышал жалобных стонов существ, что, по преданию, должны населять их. Тогда я видел чаек так же близко, как вижу их сейчас, когда они садятся на море, на гребни волн, столь далекие от меня и моих печалей.
Оттуда, от озера Антела, я обычно шел в направлении Верина, а из Верина в Шавиш, что уже в Португалии. Не доходя до края вод, хранящих в своих глубинах погруженные в них города, я проходил через Ребордечао, где имел обыкновение останавливаться у Мануэлы Гарсии, вдовушки, по тем временам обожаемой мною: она казалась мне такой прекрасной, обходительной, нежной и совсем не похожей на прочих крестьянок. Я считал ее подобной себе, существом низкого происхождения, которого некое жестокое божество решает вдруг отметить изысканной грацией, умом и красотой, что выделяют его из окружения. И я возненавидел ее как отражение меня самого. А посему возжелал обладать ею, дабы овладеть дарованиями, свойственными также и мне, которые я хотел умножить и превратить в нечто единое. Овладеть ее дарованиями и дарованиями всех ее сестер. Почему целая семья или пусть даже лишь один из ее членов вдруг рождается наделенным чертами и манерами, оттенками голоса и изящными жестами, чуждыми всему остальному окружению и присущими, по общему мнению, лишь знатному роду? Почему считается, что седьмому из девяти братьев непременно суждено стать волком? Я был седьмым мальчиком в семье, наделенным красивой внешностью и пытливым умом. Я всегда знал, что не похож на других, и отнюдь не желал делить с кем бы то ни было эту свою непохожесть. Напротив, я принимал ее и преклонялся перед ней.
Когда я теперь бросаю взгляд на прошлые события, они представляются мне происходящими медленно и разделенными во времени, а в действительности они совершались очень быстро, стремительно, будто подгоняемые каким-то нетерпением, возможно тем, которое обычно придает почти всем нашим действиям зависть. Уж мне-то кое-что об этом известно, ибо я всю жизнь страдал от острых зубов своих завистников-односельчан, не прощавших мне дарований, коими Бог или Природа соизволили наградить меня. Сначала из-за моих удивительных способностей мастерить всякие поделки, потом из-за предрасположенности к чтению, позднее из-за неотразимого обаяния, а затем и из-за моего ясного ума и растущего обогащения, к которому мои таланты постепенно меня привели. Хотя я всячески старался никоим образом не выставлять его напоказ и вел себя очень скромно; это касалось и тех отношений, что возникали у меня на всем протяжении моих торговых путей. Но я всегда ощущал, как эти зубы вонзаются в самые чувствительные места моей души, стараясь укусить побольнее. Даже Мануэла, похоже, хотела вонзить в меня свои зубы.
События стали развиваться настолько стремительно, что я решил исчезнуть из Галисии и отправился вслед за своими земляками, шедшими, как всегда в это время, в кастильские земли на жатву, в самые дальние края в надежде остаться там незамеченным. После одного случая, о котором я скоро поведаю (сейчас это не к месту), я уже скрывался под именем Антонио Гомеса; в общем, в тот год, вскоре после карнавала, я решил исчезнуть в поисках убежища и безопасности, коих в моих краях найти уже не мог. Тогда я уже понял, что сделал что-то не так, что какой-то мелкий промах в моей обычной манере поведения на протяжении многих лет обратил наконец на себя внимание, породив подозрения, отнюдь не пошедшие мне на пользу. Возможно, я слишком оторвался от земли. Мы, одиночки, весьма склонны к этому. Привыкнув разговаривать лишь с самими собой, мы не осмеливаемся противоречить себе, всегда признаем за собой правоту, а это приводит к тому, что мы начинаем считать себя единственными в своем роде, примером для собственных действий, непогрешимыми в своих решениях. И в конце концов начинаем не столько презирать, сколько игнорировать чужое мнение, считая, что оно никоим образом нас не затрагивает; и мы просто перестаем принимать его во внимание.
Моя история получила огласку второго июля 1852 года, не раньше, и я никогда не забуду имен Мартина Прадо, Маркоса Гомеса и Хосе Родригеса, ибо именно они предстали перед алькальдом Номбелы, что возле Эскалоны, в далекой провинции Толедо, дабы донести на меня.
Зачем себя обманывать, для чего оправдываться, если я прекрасно понимаю, что мне нет оправдания и что речь идет просто-напросто о бегстве, которое мне пришлось предпринять. А посему мне с самого начала придется признать, что я отправился в такую даль, следуя за артелями своих земляков, намеревавшихся заработать несколько сольдо на жатве, не только, чтобы самому тоже немного заработать, но и чтобы в дальнейшем продолжать зарабатывать свои деньги вдали от взглядов тех, кто мог меня узнать, ибо к тому времени я уже догадывался о подозрениях, до меня уже доходили всякие слухи и толки относительно моего поведения. Иными словами, я отправился в Кастилию, скрываясь от своих ближайших соседей. Но менее всего я мог представить себе, что эти трое узнают меня в краях, столь далеких от Верина, в толедских землях. Ранее я всегда путешествовал с земляками, стараясь оказаться в тех же местах, где их артели, искал их, чтобы передавать им весточки, расспрашивать о том, чего им не хватает, и о прочих вещах, которые в дальнейшем обеспечивали мне знание местности, по которой я мог бы спокойно перемещаться. Но теперь я старался всячески избегать встреч с земляками. Совсем не так, как раньше, когда я, напротив, искал их, чтобы продать им что-нибудь и купить другое, а затем продать и это; или привезти и забрать письма, с содержанием которых я старался всегда ознакомиться; или передать им приветы из дома и сообщить последние новости. На этот раз я избегал их как мог, и для меня оказалось настоящей неожиданностью, когда я вдруг встретил этих трех негодяев в Номбеле. Не в добрый час это произошло, да накажет их Бог.
Из моих воспоминаний легко понять, почему я так хорошо знаком с путями следования моих земляков, с их дорожными обычаями, с правилами, определяющими их поведение, с их тяжелым дневным трудом и с лишениями, что претерпевают они на чужбине ночью. Поэтому и в тот раз, когда лучше бы мне сломать ногу и остаться дома, я все же покинул родную землю, держа в кармане камень, чтобы бросить его на другие камни мильядойро[5] на вершине горы, миновав которую, я уже спускался в чужие края. И я всегда возвращался с другим камнем в кармане и так же бросал его, ощутив, что я уже дома. Зная так хорошо, как я знал все пути своих земляков, я и представить себе не мог, что жители Верина отправятся на жатву в провинцию Толедо. Так далеко. В отличие от остальных галисийцев, косцы из Верина и Шинсо, да и из Альяриса тоже, обычно выходят раньше всех и останавливаются как можно ближе к родным краям, пользуясь привилегией соседства, близости своих земель к кастильским, где возделывается пшеница для выпечки столь же белого, сколь и безвкусного хлеба, который кастильцы называют хлебом высшего сорта, а мы — выбеленным.
Жнецы всегда должны отправляться в путь в строго определенное время, чтобы поспеть к жатве вовремя, когда пшеница уже золотится и колосья сгибаются под тяжестью зерен. Мои земляки приходят именно в этот момент и предлагают свои услуги уже не хозяевам земли, а их слугам, договариваясь с ними о заработке. А потом работают как скоты.
Случается, что те, кто пустились в путь первыми, обнаруживают, что пшеница еще не дозрела, и тогда им приходится следовать дальше, в глубь Кастилии, в поисках других полей, расположенных южнее, а потому уже готовых к жатве. Только это может заставить их пройти дальше, чем они предполагали, поскольку обычно те, кто вышли первыми, останавливаются ближе всех к Галисии, а если уж идут дальше, то в самую последнюю очередь. Кто уходит первым, тот и работает ближе, и возвращается скорее. Но подчас, вопреки ожиданиям, получается наоборот. Это зависит от года, от количества дождей, от солнца и заморозков, а также от прочих непредсказуемых погодных явлений, которые в конечном итоге выносят свой приговор, всё определяют и устанавливают. Ну а есть и такие, кто уходит подальше от родных мест, движимый стремлением познакомиться с чужими обычаями и узреть иные горизонты. Вот среди них-то и оказались эти три негодяя. Разве такое могло прийти мне в голову?
Когда я слышал, как мои земляки поют свои песни, бредя по кастильским землям в поисках поденной, плохо оплачиваемой работы, понимая, что их презирают и с ними обходятся как с рабами, то это лишь укрепляло меня в стремлении как можно скорее избежать подобной доли и искать пути скорейшего обретения богатства, которое позволило бы мне изменить свое положение и судьбу. Поэтому сначала, несколько лет подряд, я шел с теми своими земляками, что отправлялись на жатву в кастильские земли в первые месяцы лета, но в тот 1852 год ноги занесли меня гораздо дальше, чем когда-либо, и я и не подозревал, что туда же занесет и некоторых моих земляков.
В 1852 году по меньшей мере трое из них дошли до Толедо, куда еще ранее бежал от всех своих неприятностей я. Бежали ли и они от чего-то? Так или иначе, они меня узнали и донесли. Недолго думая, они обвинили меня в убийстве нескольких женщин. И случилось это как раз тогда, когда я, движимый страхом, счел наиболее благоразумным бежать из родных мест и полагал, что нахожусь вне опасности. Дело в том, что тревожные слухи, вызванные моими действиями, быстро распространялись и мне уже чудились косые взгляды жнецов, которые они бросали на меня исподлобья, обсуждая между собой нечто, о чем я мог только догадываться. Поэтому я счел своевременным уйти как можно дальше и оказался немного южнее Мадрида.
Я оставил позади не только родную землю, но и имя, ибо счел необходимым скрыть свое истинное и взять себе другое — Антонио Гомес; я заработал его, скрываясь в течение полугода под видом слуги в деревеньке неподалеку от Монтедеррамо. У меня уже давно появилось ощущение опасности, и я чувствовал себя загнанным в угол. И вовсе не потому, что во мне поселилось не свойственное мне чувство вины, которое грызло мою совесть, совсем нет; просто я стал улавливать что-то такое в воздухе, ощущать нечто противное моим желаниям: может быть, всего лишь дуновение, легкий ветерок перешептывания. И вот, прослужив полгода слугой, я получил паспорт на вымышленное имя Антонио Гомеса, господина «Никто». Мне это удалось очень легко: я выдал себя за уроженца деревеньки, расположенной по соседству с моей родной, возле Эсгоса, что позволило мне рассказывать о ней уверенно и свободно, со знанием дела упоминая людей и дома, дороги и горы, горные источники и ручьи так, что ни у кого это не вызывало сомнения. Я также прибавил себе один год по сравнению с тем, сколько мне тогда было, объявив себя бездетным сорокатрехлетним вдовцом, что придало мне определенную респектабельность, а по профессии сапожным мастером, для чего, собственно, я и перебрался в Кастилию, а посему не проживаю в родной деревне. Паспорт мне выдал алькальд Вианы-до-Боло. Будь проклят тот час, когда меня дернуло показать этот документ алькальду Номбелы: ведь я совсем забыл, что в той же сумке у меня лежит крестовая булла, выданная на мое собственное имя. Такие вот ошибки и ломают терпеливо и тщательно спланированную жизнь, которую ты упорно строишь вопреки своему происхождению и назначенной тебе судьбе.
Мне совсем не трудно представить себе трех моих земляков, которые решили донести на меня алькальду Номбелы. Я так и вижу, как они шушукаются между собой во время работы; тела их сначала склоняются над высокой пшеницей, а потом опускаются все ниже над сухой бороздой, чтобы левая рука могла добраться до стеблей колосьев, которые затем срезаются серпом, который резким взмахом поднимается от земли; они тяжело дышат под жаркими лучами солнца, под этим ослепляющим светом, таким чуждым для их и для моих глаз. Я вижу, как ночью, съежившись на земле под своими одеялами, они взвешивают все за и против, которые может повлечь их донос. Они, должно быть, немало говорили между собой, прежде чем решились донести на меня. Немало. Мы, галисийцы, в своем поведении редко поддаемся импульсам, мы склонны действовать неспешно и обдуманно. Только какая-нибудь нелепость может побудить нас к необдуманному действию. Лишь когда нам отказывает рассудок или мы убеждаемся в невозможности прийти к разумному решению, мы отваживаемся на необдуманные поступки или отчаянные действия и выбираем самый быстрый, по нашему мнению, путь.
Именно поэтому я представляю себе, как они всё обсуждали. Не раз и не два договаривались они во время перерыва в работе, прежде чем решились донести на меня в столь отдаленных от родного дома краях. Что было бы с ними, если бы тот добрый алькальд не придал их доносу никакого значения? Да они бы попросту не вернулись домой. Уж я бы об этом позаботился. Таким образом, вовсе не смутные подозрения побудили их к доносу, а уверенность в том, что именно я был убийцей женщин. И срочность дела. Страх, что мне удастся безнаказанно ускользнуть. Как это я не увидел их раньше? Иногда Бог бывает несправедлив. Лучше бы их тайные совещания длились подольше, пусть бы их питаемые сомнениями беседы были бесконечными: ведь тогда они долго бы еще оставались в ужасном пространстве неопределенности, в котором возможен любой вымысел, любая фантазия, ибо пространство сие населено монстрами, чьи образы вселяют в нас все больше и больше сомнений, все больше и больше колебаний и терзают нас на протяжении многих дней. Поэтому сам я никогда не сомневался. И не сомневаюсь. Я легко решаюсь на действие и воцаряюсь в нем, и чем оно приятнее и продолжительнее, тем лучше. Я никогда не признаю отсрочки. Если бы они допустили ее, они бы никогда на меня не донесли. Их остановил бы страх. Я знаю это с тех пор, как совершил первое убийство. С тех самых пор, как впервые испытал колебания и понял, что должен буду снова и снова убивать, чтобы покинуть это пространство, населенное монстрами и угрызениями совести. А также чувством вины. Они-то теперь ощущают себя ни в чем не виноватыми, мнят себя, скорее, героями. Во всяком случае, слывут таковыми. О, если бы я смог добраться хотя бы до одного их них!
Как только я увидел Мартина Прадо, я тут же узнал его и вспомнил, что как раз ему я продал платок странной блеклой расцветки, принадлежавший одной женщине из Кастро де Ласа; я отправил ее на тот свет под ежевичным кустом, ягоды которого переливались на июльском солнце. Но мне совсем несложно было притвориться, что я никогда в жизни не видел Мартина Прадо. Единственное, что мне оставалось, когда уже невозможно было бежать, так это притворяться.
Мартин Прадо был прав. Когда его жена, которую я тоже хорошо помню, — ее зовут, или звали, Валентина Родригес, — надела этот проклятый платок, кто-то его узнал. Конечно, было неразумно продавать его человеку из тех краев, но как мне было знать об этом, ежели встретились мы с ним так далеко. И все-таки надо мне было продать его подальше, кому-нибудь, кто уж точно не жил по соседству с тем роковым местом; но ведь когда все идет так хорошо, совсем нетрудно расслабиться и начать слишком доверять судьбе. Это-то меня и погубило. А все остальное — случайности, и теперь-то я знаю, что именно они правят миром по образцу, весьма далекому от того способа, к которому мы, люди, так часто прибегаем: попытка-ошибка, ошибка-попытка. Нам постоянно приходится чему-то учиться.
Мне всегда нравилось думать, что меня обсуждают, и немало часов своей жизни я посвятил тому, что представлял себе, какие мысли вызывает у людей моя личность, а посему мне совсем не сложно вообразить сейчас трех моих земляков, что узнали меня в тот недобрый час, и представить себе колебания и сомнения, мучавшие их до тех пор, пока они не пришли к выводу, что должны все-таки донести на меня. Так они и сделали. Но они ничуть не лучше меня. В глубине души они просто завидуют мне, ибо знают, что неспособны на поступки, которые я совершал столько раз, что они бы содрогнулись, узнав об этом. Именно завистью объясняются их толки о том, что я продавал человечий жир, получая слишком большой доход. А что, кто-нибудь устанавливал предельный доход для такого рода дел? Разве существует на это самая низкая или самая высокая цена, первая — соответствующая нормам морали, а вторая нет? Или что же, получается, их больше всего волнуют не человеческие жизни, которым я положил конец, а то, что я на этом разбогател? Ах, канальи, слишком большой доход, понимаете ли!
Мерзавцы поведали алькальду, что я сбежал от жандармов как раз накануне карнавала, и они не ошиблись. Я собирался провести праздники в Ласе, воспользовавшись суматохой, вызванной сигарронами[6], чтобы иметь возможность залезть в дома и порыскать в них; а также весельем, что царит на подобных праздниках, чтобы поторговать тут и там; а еще кутерьмой, что их сопровождает, чтобы где-то что-то прикупить и таким образом лишний раз показать, если в этом есть необходимость, что я занимаюсь торговым делом. Я собирался сделать это до того, как вновь отправиться в Шавиш, где я обычно избавляюсь от самого опасного для меня товара: сала и жира моих жертв, из которого в соседней стране изготавливают мыло, а также лекарственные отвары и мази, которыми, могу поклясться, сам бы я никогда не согласился пользоваться. Настолько мне в конце концов стал неприятен их запах, запах человечьего жира, который я извлекал из еще теплого тела; тела, что всего несколько минут назад утолило мои печали и, вполне возможно, смягчило свои собственные, ибо мне до сих пор так и не удалось разобраться, действительно ли наслаждение и боль так далеки друг от друга, как это принято утверждать, правда ли, что пение слепого щегла столь печально или же оно затуманено странным счастьем, которое можно воспринять, лишь когда ты слушаешь пение издалека и тебе неведомо, при каких обстоятельствах оно появилось на свет, откуда, словно по волшебству, возникает.
Стороннему наблюдателю могло показаться, что эти три моих земляка упорно и осторожно следовали за мной по пятам: с такой точностью они сумели воспроизвести все мои шаги, описывая их с удивительными подробностями. Подозреваю, и даже убежден, что они говорили со слов Барбары, младшей сестры Мануэлы, самой красивой и смелой из сестер. Той самой, которая внушает мне мысли о том, что есть семьи, отмеченные благодатью Божьей. Именно ей удалось одну за другой собрать все части одежды своих старших сестер, именно она лучше всех сумела воспроизвести мою историю. Я так и не понял, ненавидела она меня или же ждала от меня того, что я стал давать Мануэле, узнав, что она живет безутешной вдовушкой, а ведь тогда она едва успела разойтись с Паскуалем Мерельо Мерельо Н., и тут-то я и предстал перед ней, готовый ее утешить.
Мануэла была красива, одинока, и я желал ей только хорошего; ей и Петрониле, ее дочери. Они вдвоем жили в Ребордечао, у подножия горы Сан Мамеде, в деревеньке, что приютилась на крутом склоне, расположенном таким образом, что солнце согревает его в те редкие дни, когда холодной зимней порой его лучам удается пробиться сквозь густую пелену облаков или когда — весьма редко — тучи рассеиваются или не доходят до высокогорных мест, окружающих лагуну. Я часто бывал там.
Все началось с того, что иногда летними ночами, когда я останавливался в Ребордечао, я ночевал у Мануэлы. Обычно я приходил с наступлением сумерек, почти под покровом ночи и тут же начинал ее обхаживать. Так, без особых усилий я бесплатно получал удовольствие и постель, а также обильный ужин, что служило поводом поразмышлять о выгоде, которую эта едва начавшаяся связь сулила мне в будущем, представлявшемся вовсе не таким уж далеким.
Мне не составило большого труда добиться ее расположения и побороть ее более чем слабое сопротивление. Она всегда была в высшей степени расположена к наслаждению. Мне же помогали мое обычное красноречие и привлекательная внешность. Это были счастливые и щедрые дни. Все это время я весьма часто ездил в Шавиш и обратно. О, сколько мне тогда удалось заполучить человечьего жира и сколько несказанного блаженства подарили мне те дни! Казалось, жертвы и возлюбленные прямо сами шли мне в руки, готовые расстаться с жизнью. Однако я так и не понял, привлекало ли их мое поведение или же какой-то удивительный ветерок слетал с гор и очаровывал их, толкая в мои преступные объятия. И Мануэла тоже почувствовала влечение ко мне, возможно, подгоняемая этим самым ветром; я сам ощущал лишь его последствия, для меня весьма приятные. Однако отличие в этом случае состояло в том, что я почувствовал сильное влечение к Мануэле. А между тем ее сестры, тоже настоящие красавицы, наблюдали за нами; не знаю уж, с завистью или с подозрительностью, подействовал ли на них ветерок или же они почуяли что-то недоброе.
Мануэла была немного старше меня, лет на семь, и, если правда, что я в какой-то степени был влюблен в старшую из сестер, не менее верно и то, что я никоим образом не должен был слишком увлекаться ею, вступая на тот путь, что привел меня сюда. Ибо именно ее история, равно как и истории всех ее сестер, Барбары в том числе, привела меня сюда. Обо всех предыдущих историях никто бы и не вспомнил. А об этой не забыли, поскольку сестер было много. И все — такие красавицы.
Мануэла была весьма честолюбива, и это делало ее похожей на меня до такой степени, что я даже подумал, что нашел в ней так нужную мне родственную душу, одинокую волчицу, что могла бы сопровождать меня в странствиях. Поэтому-то я и попытался привязать ее к себе. И сам привязаться к ней той странной связью, которую некоторые считают возможным называть любовью. Но я ошибся. Она использовала меня в своих целях. Каким бы странным это ни показалось, она использовала меня. Она с самого начала решила использовать меня как средство выбраться из той западни, что уготовило ей ее происхождение. Из той западни, в которой она жила вместе со своими сестрами, первой поняв, в чем дело. Она поняла это первая, но не единственная. Думаю, что Барбара, младшая из сестер, тоже знала об этом с самого детства. Я хочу сказать, что она тоже почти с самого своего рождения понимала, что ее существование — это западня, подстроенная ей судьбой. И что я тот, кого эта судьба предоставила им, чтобы они могли выбраться из ловушки. Она поняла это одновременно с Мануэлей. Не могу объяснить, откуда я это знаю. Но я это знаю. Я начал отдавать себе в этом отчет, когда уже было слишком поздно, чтобы что-то исправить; я уже впустил Мануэлу в свою жизнь и в свои привычки, и мне не оставалось ничего иного, как убить ее. А потом мне пришлось впустить в свои мечты Барбару.
Случайные ночи, когда мы с Мануэлей мимолетно предавались наслаждению в начале нашей связи, вскоре стали переходить в более длительные свидания, а наши отношения постепенно крепли. В конце концов Мануэла сделалась мне необходима и даже время от времени стала сопровождать меня в моих странствиях бродячего торговца, тех самых странствиях, которые, возможно благодаря ей, я уже осмеливался называть коммерческими. Именно она первая стала их так называть, поначалу, как мне показалось, непреднамеренно и робко делая ударение на этом слове, слегка раскатывая букву «р». Будто бы ей доставляло удовольствие употребление этого слова и произношение буквы. Я чувствовал себя счастливым. Моя жизнь казалась мне полнокровной, как никогда раньше. Я приобрел признание и известность в тех местах, по которым странствовал, и рассеял всякие сомнения и подозрения, которые могли возникнуть у людей относительно меня и моего поведения, многим казавшегося до того времени странным.
Совсем не одно и то же — входить в какой-нибудь дом одному или в сопровождении красивой женщины с изящными манерами. Мне даже нравилось думать, что нас принимают за добропорядочную семейную пару честных торговцев. Я был так счастлив и настолько ослеплен коммерческим благополучием, которое стало баловать меня, что очень скоро пришел к мысли, что вместо меня может ходить по деревням она, продавая какие-то мои товары или заключая торговые сделки и таким образом внося свою лепту в осуществление моей горячей мечты о расширении дела по покупке и продаже одежды и других подержанных вещей. Я даже готов поклясться, что это я сам первый намекнул ей на сию славную возможность. Думаю, этим все сказано.
Году в 1845-м она прочно вошла в мою жизнь; она сделала все возможное для того, чтобы я тоже желал этого, и добилась своей цели благодаря не своему тщеславию, а поведению в постели, которое отвечало моим склонностям и поощряло их, ибо в этом, собственно, и заключается женская прелесть, так часто покоряющая нас, мужчин, даже самых необычных, заставляя нас подчиняться всем их помыслам. В моем случае ее замысел состоял в том, чтобы я сделал ее своим компаньоном и затем помог получить полную свободу.
За несколько месяцев до осени 1846 года, возможно в марте, Мануэла продала корову и двух быков и с пятьюстами реалами, полученными за них, присоединилась к моей деятельности, выплатив мне заранее оговоренную сумму за платки из моей лавки, которые я вручил ей, с тем чтобы она занялась их продажей и получила причитающуюся ей прибыль. Она справилась с этим ловко и быстро. И в этом тоже состояла одна из ее прелестей.
В то время как я сохранял свою независимость, она постепенно, шаг за шагом, приобретала свою в соответствии с договоренностью, к которой мы в конце концов пришли; это произошло вопреки моему первоначальному желанию, но тем не менее я чувствовал себя счастливым: настолько она уже научилась подчинять меня себе и столь велика была ее сила обольщения. Но вскоре у нас начались споры, которые я считал бессмысленными; она слишком часто стремилась указать мне, как следует поступать, и я сначала незаметно, но затем все более явно стал испытывать беспокойство. Она была очень ловкой и последовательной, отличалась заметным упорством и могла долго настаивать на своем, пока наконец если не убеждала меня окончательно, то, во всяком случае, заставляла отказаться от первоначальных намерений и забыть о них, так что, наконец запутавшись, в полной растерянности, я спрашивал себя, в чем же состоит моя ближайшая цель, и неожиданно обнаруживал, что это — ее цель, в тот самый момент, когда она уже становилась моей собственной. Кому-то такое могло бы показаться весьма сложным, однако для нее все это было очень просто.
Должен признать, что она прекрасно разбиралась в делах, связанных с торговлей, и в большинстве случаев в наших спорах была права она. Она так хорошо доказывала свою точку зрения, что я совершенно неожиданно, можно сказать, под воздействием мимолетной, но весьма своевременной догадки, хотя никакого непосредственного повода для этого не было, стал подозревать, что она захочет парить в свободном полете, и очень скоро. Это меня спасло, по крайней мере, в самом начале. Я решил, что ей вовсе ни к чему знать о процветающем жировом деле, которым я года за два до этого по чистой случайности занялся с несколькими португальцами. Моя догадка спасла меня, но вынесла приговор ей.
В первые месяцы моей связи с Мануэлей я почти полностью забросил торговлю человечьим жиром, которой прежде столь успешно занимался, а это было в высшей степени нежелательно. И мне пришлось смириться с ее предложением о постепенном приобретении независимости, поскольку тогда она какое-то время могла бы находиться вдали от меня, что позволило бы мне вновь заняться своими гораздо лучше оплачиваемыми делами. И в определенном смысле более приятными. Некоторое время я, по правде говоря, не очень-то скучал по ним. Но в какой-то момент я вновь ощутил, что мне недостает сильных эмоций, которыми обычно сопровождалось их осуществление, и тошнотворного запаха, источаемого человечьим нутром; запаха гораздо более сильного и невыносимого, чем у любого другого животного. Настолько более крепкого, что стоит тебе вдохнуть его, как он станет для тебя необходимым, ибо никакой другой запах не сопровождает тебя столь долго, не манит так властно, не хранится в тебе столько времени, не приносит тебе таких мук; в конечном итоге он превращает тебя в раба и заставляет вспомнить твои самые тайные неудовлетворенные желания, что поднялись в тебе как раз в тот момент, когда ты был им окутан, когда тебя обволакивал этот смрад; то самое зловоние, что извращает тебя, заставляя вновь и вновь воскрешать в памяти эти желания, прежде чем толкнуть на повторение цикла, который многим может показаться лунным, хотя на самом деле таковым не является.
Поздней осенью события стали вдруг стремительно развиваться. Если не в том же году, то в следующем, хотя я в этом сомневаюсь. Продажи резко возросли, наши общие дела постепенно набирали силу, и вот Мануэла отправилась в дом настоятеля монастыря Паредес де Кальделас, чтобы получить там тридцать реалов. Это была сумма, вырученная от продажи дома и прибыли от торговой сделки, которую она осуществила с Теклой Н., служанкой управляющего «Лос Милагрос», которая почти наверняка совершила эту покупку, заручившись материальной поддержкой духовного лица. Мануэла с самого начала прекрасно понимала, что, странствуя вместе со мной, она может многому научиться, а также быстро добывать сведения, благодаря которым в дальнейшем сумеет получить быстрый и чистый доход. Я же, со своей стороны, несмотря на то что уже начинал догадываться (да, скорее всего, это было осенью того же 1845 года) о ее желании покинуть меня и самостоятельно заняться делами в соответствии с тем, как я ее учил, все еще продолжал доверять ей и постоянно раздумывал о трудностях, что таит в себе стремление женщины вести самостоятельно, без мужской поддержки тот образ жизни, к которому я ее приобщил, как подозреваю, на зависть ее сестрам. Но наша связь была уже очень крепкой. В то время Паскуаль Мерельо Мерельо Н., ее муж, еще не отправился в мир иной, но пребывал где-то далеко и в полном забвении.
Пока Мануэла ездила в Паредес де Кальделас, Петронила, ее дочь, оставалась на моем попечении, и вдвоем с ней мы решили отправиться в путь, который привел бы нас в Португалию, если бы не вмешались некоторые непредвиденные обстоятельства. Для нее это было впервые, а для меня — внове после длительного перерыва: я хотел восстановить свои старые и, как я думал, утраченные связи, чтобы возобновить деятельность, по которой тосковал уже несколько недель.
Когда мы подошли к роще Соуто де Редондела неподалеку от Монтедеррано, Петра, как мне нравилось ее называть, отошла от меня и скрылась в зарослях дрока, что растет возле каштановой рощи. Вскоре я услышал, как она мочится. Струя мочи ударяла в сухие листья или в какую-нибудь старую жестянку, во что-то твердое, во что, не помню; а может быть, она попадала в воду какого-нибудь протекающего там ручейка. Когда я представил себе, как она присела, меня это так возбудило, что я не сумел, да и не захотел сдерживать себя. Я с величайшей осторожностью приблизился и предстал перед ней во всей обнаженной красе еще до того, как она успела закончить свои дела.
Увидев меня перед собой, она подняла с земли камень и замахнулась.
— Убирайся! Уходи отсюда! — сказала она, и в ее голосе еще не было гнева, не было страха, но она уже догадалась о моем желании; она продолжала оставаться в той же позе, в какой я ее застал.
Петре исполнилось четырнадцать лет, и она была красивой и белокожей, как ее мать. Я не только не отошел, но сделал еще шаг к ней. Я знал, что не внушаю ей симпатии с тех пор, как занял место ее отца в постели ее матери, и особенно когда потащил последнюю бродить со мной по дорогам, и потому не дрогнул. Тогда она бросила в меня камень. При этом ее белое тело слегка приоткрылось, что окончательно вскружило мне голову. Тут-то я и бросился на нее.
Я убил ее сразу же, задушив руками, потом раздел ее и овладел ею. Затем я сложил ее одежду, чтобы в дальнейшем продать, как делал это уже столько раз, и сапожным ножом, что в наших краях называется субела, освободил ее тело от покрывавшей его нежной оболочки, белой гладкой кожи, если хотите, содрал с него шкуру, и извлек еще трепещущий и дрожащий нутряной жир, который так ценят некоторые португальцы, использующие его при определенных обрядах, и некоторые португалки, которые моются сделанным из него мылом, что придает коже нежность и гладкость, какой нельзя достичь ни одним другим способом. Потому-то мыло, произведенное из человечьего жира, и оплачивается так щедро и дорого.
Я разделал тело Петронилы и разложил ее останки в тех местах, что мне были прекрасно известны после стольких лет странствий. Речь идет о местах, в большинстве случаев скрытых, а нередко и вовсе недоступных, где по ночам в поисках добычи рыщут волки. Я знал, что, найдя останки Петры, волки позаботятся об их исчезновении, с жадностью поглотив их, так что никаких следов не останется. Затем я продолжил свой путь. Я снова стал самим собой. Должен признать, что странное спокойствие вновь снизошло на меня.
Когда я вернулся в Ребордечао, Барбара, младшая сестра Мануэлы, которая переехала к ней из Кастро де Ласы после того, как они остались без матери, спросила меня о старшей сестре и племяннице. Первое, что мне пришло в голову, это сказать ей, будто ее сестра нашла работу экономки у какого-то священника в приходе неподалеку от Сантандера, где я их обеих и оставил, чтобы они понемногу привыкали к преподобному отцу и к своему новому, на мой взгляд замечательному, занятию.
— Но разве вам плохо работалось вместе? Не ты ли говорил, что вы рождены друг для друга?
Я посмотрел на нее долгим взглядом, обдумывая, что ответить, и в голову мне пришло только следующее:
— Вы, женщины, всегда так: сегодня вы не можете без нас жить, а назавтра уверяете, что вам все надоело. Что я могу тебе еще сказать: либо она вернется, либо я привезу тебе весточку от нее.
Барбара взглянула на меня с недоверием, но, похоже, успокоилась и приняла мое объяснение. Она и представить себе не могла, что на вьючном седле на крупе моей лошади лежала не только одежда ее племянницы, но и посудина с ее жиром. Когда я вспомнил об этом, то ко мне вновь вернулись повадки, которые я считал уже давно забытыми. Я почувствовал, что взгляд мой снова становится блуждающим и будто неуправляемым, и мельком взглянул на круп лошади. Барбара тут же перехватила этот взгляд и вновь обратилась ко мне с вопросом:
— А почему у тебя только мул Петры?
— Дело в том, что мул Мануэлы сдох, едва мы добрались до Асторги, — не задумываясь, ответил я.
— А с этим что ты собираешься делать? — продолжала она расспрашивать.
— Думаю, продам его как можно скорее. Мне уже раньше надо было это сделать, но я решил повременить, вдруг кто-то из вас захочет взять его себе, — так же быстро ответил я.
Она ничего не сказала в ответ. Только внимательно на меня поглядела. Несколько мгновений я спокойно выдерживал ее взгляд. А затем притворился, что должен заняться делом. Тогда она отошла от меня, пройдя в глубь хлева, где еще не так давно стояли корова и два быка, которых продала Мануэла.
Барбара продолжала жить в доме, принадлежавшем Мануэле: я согласился на это, когда мы обговаривали наши общие дела с ее сестрой. В ту ночь я решил не останавливаться в нем, а продолжить свой путь в Шавиш, дабы отделаться от своего товара и вернуться в Ребордечао как можно раньше, не допустив, чтобы Мануэла опередила меня, получив деньги от продажи небольшого домика в Паредес де Кальделас.
Было уже поздно, вскоре должна была спуститься ночь. Я ускорил шаг, двигаясь в полной темноте. Я давно привык к этому. Те, кто перевозят посылки и письма из одного места в другое, предпочитают ездить по ночам, чтобы избежать встречи с разбойниками, ибо в темноте легче пройти незамеченным. Некоторые из этих посыльных в состоянии преодолеть путь между Альярисом и Компостелой за короткое время ночи. А кто же я, как не посыльный?
Едва добравшись до Шавиша и отделавшись от своего груза, я тут же пустился в обратный путь. Я вновь ехал ночью и должен признаться, что готов был уже сдаться, измотанный тревогой и спешкой. Однако я взял себя в руки, вспомнив о земляках, занятых на жатве: я знал, что они тоже работают по ночам артелями по семь человек, кто-то жнет, а другие вяжут снопы, обычно под присмотром самого старого из них, наделенного властью качикана, как мы, галисийцы, называем того, кого кастильцы зовут надсмотрщиком; бывает, таковым оказывается не самый старый, а наиболее ловкий и способный к труду, коим они занимаются. Так вот, они тоже почти не спят на протяжении всей жатвы, что обычно начинается в праздник Сан Хуана[7] и длится до самого дня Августовской Девы. А если и спят, то прямо в поле, полуголодные, и к тому же им грозит тюрьма, если вдруг вздумают поймать какого-нибудь кролика или зайца, считающихся собственностью хозяина. Но когда голод берет свое, и только тогда, никак не раньше, они прекрасной летней ночью все же отправляются на охоту, ибо та еда, которую им дают, совершенно несъедобна, и под покровом тьмы они осмеливаются бросить вызов грозящему им наказанию.
Эти мысли побудили меня поторопиться. У меня гораздо более выгодное занятие, приносящее значительно больший доход по сравнению с моими земляками-жнецами, и мысль о том, что я мог поставить его под угрозу, вселила в меня тревогу и заставила ехать еще быстрее. Когда я наконец оказался в Ребордечао и убедился в том, что Мануэла меня не опередила, то вздохнул спокойно и с облегчением. Барбара снова стала расспрашивать меня.
— Ты что, уже вернулся? — сказала она. — Что-то теперь ты слишком скорым стал!
Я не помнил, чтобы что-нибудь говорил ей относительно того, куда направляюсь, и вовремя сообразил, что лучше и теперь ничего не говорить, чтобы она не смогла догадаться, где я был.
— Это зависит от того, куда ты ездил и откуда возвращаешься, — ответил я намеренно двусмысленно, но она, похоже, ни о чем не догадалась.
На этот раз я не почувствовал необходимости устремить если не невольный, то, во всяком случае, непреднамеренный взгляд на мула и смог продолжить свой путь уже гораздо более спокойно, хотя и столь же поспешно, ибо я убедился, что Мануэла не опередила меня и мне следовало спешить, чтобы успеть встретить ее.
Мы встретились с ней в Соуто де Редондела, почти в том же месте, где я убил Петронилу. Увидев испуганное и вопросительное выражение ее лица, я понял, что надо как-то объяснить отсутствие дочери, и поспешил сказать, что оставил Петру у священника в Сантандере, будто это было где-то здесь, рядышком, поскольку она плохо представляла себе, где расположена сия далекая провинция. Она сделала вид, что поверила мне, но я прекрасно понял, что она притворяется.
— Отведи меня к ней! — закричала она. — Немедленно! — И тогда я понял, что мне придется убить и ее.
Однако я ответил ей очень спокойно, на что она, похоже, не обратила никакого внимания:
— Ну что ж, пойдем.
Затем, по-прежнему притворяясь спокойным, я двинулся в путь, но тут мне пришлось выслушать еще один вопрос:
— А почему у тебя ее мул?
Я повернулся к ней, поскольку она ехала верхом следом за мной, и ответил:
— Ты что же, хотела, чтобы он остался у священника и тот пользовался бы им?
Однако вновь заметив недоверие у нее на лице, я понял, что мне придется убить ее прямо здесь, без всяких проволочек. Окончательно осознав это, я уже не смог более сдерживаться и крепко ударил ее кулаком так, что она слетела на землю. Я тут же спрыгнул с мула, но она уже оправилась от полученного удара и ждала меня, стоя на ногах и сжимая в руке кухонный нож.
— Ты наверняка убил ее, негодяй, и продал жир португальцам, сукин ты сын! — сказала она, пылая гневом, и это окончательно меня ослепило.
И тогда для меня стали очевидными две важные вещи: с одной стороны, Мануэла была мне, бесспорно, родственной душой; но с другой стороны, то, что она не доверяла мне, вне всякого сомнения, означало, что о моей деятельности уже поползли слухи и ей было о них известно; из чего я сделал вывод, что если, зная о них, она все же со мной связалась, то это могло быть лишь по одной из вполне понятных причин: либо она совершенно безнравственна, либо это ей безразлично, лишь бы разбогатеть. В любом случае передо мной был сильный соперник, и я бросился на нее.
Мы стали кататься по земле, и мне удалось дважды уклониться от лезвия ее ножа, пока наконец она не ранила меня в ладонь. Тогда я схватил с земли камень и стукнул ее по голове. Думаю, я ее расколол. Не понимая толком, что делаю, я раздел ее, чтобы кровь не залила одежду и не испортила ее, и, раздев, перерезал ей горло ее же собственным ножом, а потом сделал с ее телом то же, что и с телом ее дочери, с той лишь разницей, что если останки дочери я раскидал по волчьей тропе Мальяды, то рассеченное на куски тело Мануэлы я оставил вдоль тропы, что называется Старая Мальяда; обе эти тропы проходят неподалеку от Соуто де Редондела.
Будь проклят тот час, когда я столкнулся с этим семейством. Сначала с Мануэлей и Барбарой, потом с Хосефой и Бенитой, а также с Марией и позже с Франсиско и Хосе, их братьями. С Барбарой я все еще сталкиваюсь и теперь. Я легко могу себе представить, как она, красивая и гордая, словно богиня, науськивает людей против меня. Устраивает облавы, как она говорит, улыбается в ответ на вопросы и отвечает без задержки, не оставляя места никаким сомнениям, сдабривая слова своей злорадной, но исполненной очарования улыбкой:
— Он же сказал, что он волк. А диких зверей истребляют. И точка.
С Бенитой и Хосефой я расправился так же быстро, как с Мануэлей. А тела их сыновей, Франсиско и Хосе, носивших имена своих дядюшек, разрубил на куски так же, как сделал это с Петронилой. Сие было совсем нетрудно, да и привычка сказалась. К тому же тела членов одной семьи всегда будто выкроены по одному лекалу. А вот Барбара до сих пор преследует меня. С Барбарой я так и не смог разделаться. Но я так хорошо представляю себе это! Хоть она и была моложе их всех, Мария, Франсиско и Хосе, ее сестра и братья, делали все, что она им велела, быть может потому, что она самая красивая и умная.
Бениту с сыном я прикончил в Корго-до-Бой. Мои объяснения по поводу отсутствия Мануэлы и Петронилы, весточки, которые я время от времени приносил якобы от них, мои уверения в том, что они прекрасно устроились и хорошо себя чувствуют в доме священника из Сантандера, так и не убедили Барбару, но настолько понравились ее сестрам, что они уговаривали меня подыскать им что-нибудь похожее. Ну, я так и сделал.
Бенита и Франсиско жили в Соутело Верде, в муниципальном округе Ласа, в одном дне пути от Ребордечао, если идти без особой спешки, поскольку нужно обогнуть лагуну, а это, как правило, требует больше времени, чем рассчитываешь.
Я забрал их оттуда со всем их имуществом, которого было не так уж много, годом позже, в 1847-м, скорее всего, в марте. Мальчишке было лет девять-десять, не больше. Его мать, лет на четырнадцать моложе Мануэлы и не такая красивая, как Барбара, выглядела в ту пору года на тридцать четыре, и это вовсе неплохой возраст для того, чтобы покинуть сей мир, ведь ты наверняка уже не сможешь в полной мере насладиться всеми его удовольствиями. В марте того года Барбара перебралась в Кастро де Ласа, чтобы помочь на полевых работах, она попыталась убедить Бениту не ехать со мной, ибо к тому времени уже совершенно мне не доверяла; откровенно говоря, и в этом я нисколько не противоречу тому, что утверждал до этого, она не доверяла мне с тех самых пор, как исчезли Мануэла и Петронила. Но Бенита не приняла в расчет ее доводы и заставила Барбару вернуться в Ребордечао, захватив с собой осла, на котором та доехала до Тансирелоса, что возле Арруаса; тем самым она лишила меня дополнительного дохода, что правда, то правда, но одновременно и устранила помеху, за что я был ей премного благодарен, вспоминая о неприятностях, которые у меня были из-за мула Петронилы.
Я прикончил Бениту и Франсиско очень быстро. Мы находились неподалеку от Шавиша, и меня в немалой степени воодушевило то, что туда было нетрудно добраться, чтобы сразу избавиться от их жира. Жалко, что мне пришло в голову продать Шосе Эдрейре одеяло в красную, синюю и зеленую клетку, которое они везли в котомке с одеждой, составлявшей все их достояние, и что Шосе оставил его у себя: одной уликой было бы меньше. Но спешка всегда влечет за собой подобные промахи, а мысли о Барбаре постоянно толкали меня на безрассудство. Достаточно было мне тогда представить себе, как Бенита ткет это лоскутное одеяло на старом ткацком станке, мечтая о приключениях, которых в действительности, как мне ни жаль, хватило лишь на отрезок пути от Соутело Верде до Корго-до-Бой, ибо она всегда казалась мне мечтательницей, всячески старавшейся улучшить не только свое существование, но и жизнь других людей. Так вот, если бы я тогда подумал об этом, то, несомненно, не стал бы продавать проклятое одеяло, по крайней мере так близко от ее дома; но я постоянно ощущал где-то совсем рядом присутствие Барбары, что помрачало мой рассудок, как говорил старик-священник из Регейро, пытаясь таким образом оправдать свои любовные похождения.
Смерть, которую я им уготовил, ничем особенно не отличалась от всех прочих, и я воздержусь от рассказа о ней, ибо это не имеет непосредственного отношения к моей цели, о которой скоро поведаю.
Из-за упорства Барбары, настойчиво требовавшей письменных вестей от Мануэлы или Бениты, не довольствуясь устными весточками, которые я передавал ей якобы от них, в конце концов мне пришлось написать письмо, чтобы разделаться с третьей из этих дерзких сестер. Я долго и тщательно обдумал письмо, решив не ставить там никакой подписи, дабы впоследствии не допустить ошибки, приписав его другой сестре, не той, которой я приписал его первоначально. Тем не менее я постарался достаточно ясно дать в нем понять, что оно написано не лично Мануэлой, а мною под ее диктовку, и привел в нем сведения, которые сам же в свое время и представлял в качестве достоверных и правдивых в тех весточках, что я ранее сочинял, делая вид, будто через меня покойница передавала их своей младшей сестре Барбаре.
Я изменил свой почерк, испытав при этом заметное неудовольствие, ибо всегда гордился своей каллиграфией, равно как и умением излагать мысли, что, разумеется, вовсе не свойственно бродячим торговцам, но вполне соответствует моему уму и усердию в учебе, которыми так гордился приходской священник, мой старый учитель. В случае, о котором идет речь, я исказил не только почерк, но и манеру изложения. Я писал левой рукой, чтобы буквы получались не слишком ровными и четкими, но, поскольку я одинаково владею как правой, так и левой рукой, это не очень-то послужило моему замыслу. Тем не менее когда я продемонстрировал Барбаре результат своих усилий, то добился двух вещей, а именно: того, чтобы письмо сохранилось, причем вплоть до настоящего момента, когда оно фигурирует в качестве вещественного доказательства на процессе, — это первое; и того, чтобы Хосефа, узнав о его содержании, прониклась горячим желанием присоединиться к Мануэле и Петре, к Бените и Франсиско, — это второе.
Я воспроизвожу его здесь, избавляя возможного читателя этих воспоминаний от неудобств, связанных с орфографическими ошибками, и слегка подправив нелепую пунктуацию, которую я изобретал с таким удовольствием, но полностью сохраняя общий тон изложения, сделавший письмо, вне всякого сомнения, более правдоподобным, по крайней мере я так думаю. Итак, вот оно:
22 июня 1850 г.
Моя дражайшая и любезнейшая сестрица! Премного буду я рада, ежели по получении сего письма моего пребываешь ты в столь же добром здравии, коего я и себе желаю. Мы, слава Богу, здоровы, а посему приказывай нам чего токо пожелаешь, все сделаю с превеликим удовольствием. Прислала мне сорок вар[8] полотна, за что я премного благодарна, ибо и знать не знала, что так она ловка полотно выбирать. Ты ей скажи, что здесь его получилось шестьдесят, потому у меня осталось двадцать. Сестрица, Петра уже заняла твое место, но теперь я уж урожай снимаю, потому как мы хотим обе воротиться до дому. Знай же, что нам знатно повезло в королевской лотерее, аж на тридцать две тыщи реалов, но Мануэла с ним в доле. Мне уж ведомо, что ты была в отлучке и ничего не сделала, потому как была далеко. Он мне сказал, что ты дом продала, с чем тебя поздравляю, но ты не печалься, потому как, ежели даст Бог здравия, я тебе все твои труды оплачу. Знай же, что дон Хенаро тебе тоже королевской лотереи прикупил. Моли Бога, чтоб удача тебе была. Мы думаем домой воротиться на мулах. Скажи ей, что я говорю, коли может, пускай пошлет то, что я прошу, через того, о ком ей ведомо, а коль нужда прижмет, пусть заложит землю. Дай ему девять дуро, доколе мы не воротились, и не тревожься, прибыль выходит немалая. Я бы велела, чтоб Пепин с ним приехал, но больно уж далеко ему, да и не в охотку, потому как надобно ему тута быть для закупок ихних никак не опосля ноября, а добро бы обеи сюда сподобились, когда мы тута уже добро времечко живем, и пущай оне мерки твои в длину и в ширь везут. Никому не должно ведомо быть о переписке нашей. Тут уж столько о вас говорено, что дон Хенаро уж тебя ждет-не дождется.
Мне тогда впервые пришло в голову назвать имя дона Хенаро.
Упоминание о королевской лотерее и о таком количестве вар полотна, а также намеки на дела, которые показались ей весьма прибыльными, в немалой степени способствовали тому, что Хосефа страстно возжелала присоединиться к своим далеким сестрам и стала настойчиво требовать, чтобы я взял ее с собой. Ее упорство было ничуть не меньше того, что проявляла Барбара, когда требовала от меня вестей или ловила на противоречиях. Но такие уж эти сестры, и те, что ушли в лучший мир, и те, что еще живы. Может быть, именно это и заставляло меня так сильно желать их и привело меня к гибели.
То, о чем я хочу теперь рассказать, случилось не так давно; я хорошо помню день, когда помог Хосефе отправиться на тот свет. Первого января 1851 года я увез ее из дома. В то время Хосефа была уже не первой молодости, в ту пору ей бы не хватило всего двух лет до возраста Мануэлы, кабы она еще жила, кабы не схватилась тогда за нож. Мария, еще одна их сестра, проехала вместе с нами две или три лиги по дороге на Корречоусо, пока было еще темно, поскольку отправились мы рано поутру. Она сопровождала нас, пока Хосефа не велела ей повернуть назад, когда мы были между Ребордечао и тем самым Корречоусо, на горе, которую мы зовем Петада дас Паредес, поскольку осел, на котором ехала Мария, не смог бы взобраться по горной круче так проворно и ловко, как того требовалось.
— Давай поворачивай назад, от тебя все равно никакой помощи, а осла загонишь, — сказала Хосефа ласково, чтобы сестра не подумала, что она намекает на ее полноту.
Уже рассвело, Мария взглянула на сестру с благодарностью и остановила животное, которое тут же развернулось, оказавшись головой в ту сторону, откуда пришло.
— Ну, если ты настаиваешь, — ответила Мария.
— Давай поворачивай, — настаивала Хосефа.
Тут Хосефа бросила взгляд на походную корзину на вьючном седле одного из моих мулов и, прежде чем Мария тронулась в путь, напомнила ей:
— Мануэль вернется за остальными вещами. Я дам ему ключ от дома, так что не беспокойся, нам всего хватит.
Уже совсем рассвело. Утро было холодным, но не дождливым. Огромные сосульки украшали скалы по краям петлявшей среди гор дороги, лед сковал листья папоротника, пробивавшегося из-под корней дубов, что росли над поднимавшейся по склону тропой; в других местах лед блестел в расщелинах каменных плит, и тогда его пленниками становились цветы, называемые «Венериными пупками».
С Хосефой дельце у меня вышло что надо. Когда она прочла письмо и решилась отправиться в путь в поисках своих сестер, она продала телегу за восемь дуро, свинью за пять, а корову оценила в восемнадцать дуро, которые я пообещал ей вручить сразу по приезде в Сантандер, поскольку корову я тут же забрал себе.
— Половина того, что выиграла Мануэла в королевской лотерее, принадлежит мне, из этих денег я тебе и выплачу все, что должен, — пообещал я ей, ни минуты не колеблясь.
Кроме того, я завладел двумя пудами кукурузы и десятью бочонками вина, которые потом продал по хорошей цене Доминго из Кастро-и-Габелану в самом Ребордечао, хотя теперь оба отрицают это, и я понимаю почему: надеются избежать еще большего зла, болтовни соседей, угроз со стороны правосудия и одновременно закапывают меня все глубже и глубже в полной уверенности, что таким образом избавятся от лишних неприятностей. Не мне винить их, но, о несчастные, я бы мог заставить их поплатиться за их ложь.
Сына Хосефы я увез несколькими месяцами раньше. Я сделал это с согласия его матери, которая сочла, что теперь-то я обязательно постараюсь найти ей работу вблизи от ее сына и сестер. Мы вдвоем убедили парня в необходимости отъезда, сказав, что он едет к своим тетушкам, чтобы отвезти им посылки и деньги. Ему было лет двадцать. Отделаться от него оказалось гораздо проще, чем я думал. Тогда я впервые как следует разглядел тело молодого самца.
Произошло сие в октябре 1850 года, насколько я помню, двенадцатого числа. Рассветало, и солнечный свет, проникавший сквозь листву каштанов, сиял каким-то прозрачным металлическим блеском, как бывает, когда дует северный ветер. Парнишка кутался в накидку из грубого коричневого сукна, которую позднее я продал священнику из Ребордечао, моему доброму другу. У меня всегда были прекрасные отношения с духовенством. Вот и теперь мой старый друг священник оказывает мне самую решительную поддержку и утешает как может. Я буду ему благодарен за это, пока жив.
Когда Хосефа обнаружила эту накидку на плечах у преподобного отца, мне пришлось соврать ей, что это я купил ее у парня, дав ему взамен пять дуро и пообещав отдать остальные деньги по возвращении из следующей поездки, и что мы с ним сделали это по взаимной договоренности, поскольку в тех краях, куда я его отвез, таких накидок не носят; таким образом, я оказал ему услугу. Все-таки меня не перестает удивлять поразительная доверчивость людей в тех случаях, когда им хочется принять сомнительный аргумент, который, окажись он ложным, не позволил бы им достичь желанной цели.
Думаю, излишне рассказывать здесь о других событиях и подробностях моей деятельности, ибо после всего изложенного их легко себе представить. Тем не менее в дальнейшем я все же поведаю о некоторых моих поступках и приведу имена, которые помогут подтвердить все, что я скажу. Но сначала все по порядку.