Найти Гастона Брилье не составило труда.
Боб воспользовался временем, когда Гельмут Хансен завтракал, чтобы разработать план, как избавиться от назойливого свидетеля. Он простой человек, размышлял Боб. Крестьянин. Живет себе высоко в горах и добывает хлеб свой насущный, сражаясь с ветром, морозом, дождем и солнцем, и так всю жизнь. Для него несколько тысяч франков будут раем на земле. Пригоршней денег можно перестроить целый мир… Люди меняют свою мораль и поджаривают свою совесть на золотых сковородках. Зрячие хватаются за белый посох для слепых, хорошо слышащие остаются глухими, мыслящие превращаются в лепечущих несмышленышей. Вопрос упирается только в величину суммы. Ради денег уничтожаются народы и проповедуется христианство, честолюбцы становятся политиками, а добропорядочные матери тайными проститутками, заключаются сделки с врагами и проклинаются войны, которые финансируются. Тот, у кого есть деньги, может позолотить Маттерхорн[1] или выкрасить в красный цвет Тихий океан, может посадить елки на Гавайях и написать розовым дымом на небе: «Зачем нужны ноги? – Чтобы раздвигать их…» Что против денег маленький, бедный, старый крестьянин из Лудона во французских Приморских Альпах? Несколько тысяч франков достаточно, чтобы утопить его последние годы жизни в красном вине. Что можно хотеть, если имя тебе Гастон Брилье? Всегда теплое небо над головой, даже если идет ледяной дождь; бочонок, полный вина, которое никогда не кончается; теплый, душистый белый хлеб, всегда свежий; гора сыра; плетеные корзины, из которых просачивается вода, наполненные лучшими устрицами… Проклятье, и все это за какие-то полчаса в морозную мартовскую ночь, за жалкие сведения о человеке, который оказался слишком труслив, чтобы спасти своего друга из горящего автомобиля, и оставил его зажариваться. Все это за то, чтобы человек преступил мораль, проглотил свое возмущение, подавил в себе подозрение, что был свидетелем большой подлости. Сколько тебе лет, Гастон? Уже шестьдесят девять? В следующем году будет семьдесят. Старик. Гном, высушенный горными ветрами. Человек, который с каждым днем приближается к могиле и в один прекрасный день действительно будет лежать в грубо сколоченном ящике, не успев по-настоящему пожить. Нужно ли все это, Гастон? Мой Бог, сколько ты всего пропустил на этой проклятой земле? Даже досыта не наедался ты к шестидесяти девяти годам… Хотя нет, три раза – ровно три раза: на собственной свадьбе, на поминках лудонского бургомистра, горбатого Марселя Пуатье, а в третий раз – на крестинах маленькой Жанетты, дочери арендатора «Ротонды», загородного имения, в котором Гастон, подрабатывая, ухаживал за садом. Трижды сыт за шестьдесят девять лет! Разве это жизнь, эй? А теперь нужно всего лишь закрыть глаза и рот, разжевать и проглотить свою совесть, и можно, подобно пловцу, прыгнуть вместо холодной воды в озеро, полное денег.
Боб Баррайс был убежден, что Гастон думал именно так, как он себе мысленно представил беседу. В то время как Гельмут Хансен углубился в великолепный завтрак, разбивал яйцо и украшал свой тост трубочкой из ветчины, Боб развил активную деятельность. Он нанял небольшой автомобиль, «фиат», обладающий хорошей проходимостью в горах; потом поднялся наверх, в свой номер, чтобы проведать Пию Коккони, стоявшую под душем и испустившую при виде Боба радостный вопль.
– Иди скорей ко мне, скорее, скорее! – взвизгнула она. – Как приятно покалывает, щекочет кожу. У меня никогда не было таких ощущений, как сегодня утром. Я сошла с ума, я действительно совершенно сошла с ума… Ты нужен мне, любимый… Я не знаю, что я сделаю, если ты сейчас не придешь ко мне. – Она протянула обе руки и согнула пальцы в коготки. Горячая брызжущая струя разбивалась о ее гибкое, будто отлитое из светлой бронзы тело. – Я сейчас выбегу, как есть, на балкон и закричу! Побегу по лестнице вниз, в холл! Боб… я хочу тебя под этими возбуждающими горячими струями. Боб!
Она высунула голову. В ее черных глазах играли бесенята. Боб Баррайс просунул руку мимо нее в душевую кабину, выключил воду и вытер платком замоченный рукав своего костюма цвета розового дерева. Пия Коккони осталась стоять под душем. С ее гладкого, полированного тела стекали жемчужные капли воды, от разгоряченного тела шел пар.
– Это значит – нет? – спросила она тихо.
– Приехал мой друг Гельмут, – проговорил сбитый с толку Боб. Он не отводил взгляда от грудей Пии, которые призывно набухали ему навстречу, поддерживаемые ее руками.
– Этот неотесанный чурбан, ворвавшийся в комнату? Омерзительный человек!
– Это только так показалось. Я понимаю, он обидел тебя, но он думал… – Боб Баррайс положил руки на бедра девушки. Ее глянцевая, пышущая жаром нагота возбуждала его против собственной воли.
– Что он думал? Что я проститутка?
– Что-то в этом роде.
– Ты должен представить меня ему. Он будет просить прощения!
– Это мой единственный друг… – руки Боба скользнули по телу Пии вверх, к ее грудям. Он почувствовал, как в нем запела кровь, но заставлял себя думать о чем угодно, только не об этом податливом теле, не об этих дрожащих губах, неземных вздохах и ощущении в момент экстаза, что ты умираешь. – У меня нет больше друзей, только знакомые. А это большая разница. Друг иногда значит больше, чем родной брат.
– Даже больше, чем возлюбленная?
– Иногда – больше.
– Ты противный! И сегодня он для тебя важнее, чем я?
– Он приехал, чтобы забрать меня в Германию.
Пия Коккони неожиданно ухватилась за Боба и притянула его к себе. Он потерял равновесие и ввалился в душевую кабину.
– Разве я не сказала, что он омерзителен? – закричала она. – Но я на него посмотрю. Он у меня будет вот таким маленьким, вот таким! – Чтобы продемонстрировать этот крошечный размер, она обхватила свою левую грудь, оставив торчать между пальцами лишь сосок. Потом она пронзительно засмеялась, прижала Боба к влажной кафельной стене и открыла душ, прежде чем он успел ей помешать. Мощная горячая струя обрушилась на обоих. Боб хотел отбиваться, испугался за новый костюм, но потом сумасшествие Пии захватило его. Его испорченная натура почувствовала новое, острое наслаждение, которое оказалось сильнее, чем его все еще сопротивлявшийся разум, и побороло его.
Под горячим душем Пия раздела его, и наконец они оба голые стояли и смотрели друг на друга в облаке пара, под низвергающимся водопадом. Урча, как голодные собаки, они наслаждались своими телами, катались, сплетаясь, в тесной кабине, забирались друг на друга, как самец и самка, были жеребцом и всадницей, молотом и наковальней. В такие моменты происходили превращения Боба Баррайса. Насилие над обнаженным женским телом, покорность, с которой оно одновременно принимало грубость и нежность, вздох бессилия, подавленный крик под его руками, вторжение со всего размаху в трепещущую плоть, шлепки как отзвук божественных аплодисментов, готовность отдаться целиком, боль пополам с блаженством так опьяняли его, что он терял всякий контроль над собой.
После такой звериной схватки Боб чаще всего лежал молча на спине, он вслушивался и вглядывался в себя с тем отвращением, которое испытывают при виде чудовищ.
«Я чудовище, – думал он в таких случаях. – Я машина, которая пожирает руки, ноги, груди, бедра, как другие – бензин, масло или электричество. К чему я еще пригоден в этой жизни? Дядя Теодор управляет фабрикой и увеличивает состояние Баррайсов. Моей матери все еще хотелось бы мыть мне попку, и у нее начинается мигрень, когда я кричу ей: „Я взрослый! Я мужчина! Ты могла бы забеременеть от меня, как мать Эдипа! Если ты не прекратишь нянчить меня, мне придется тебя изнасиловать!“
А друзья? Разве это друзья? Подхалимы, пресмыкающиеся, клика, которой надо платить, чтобы она кричала «ура», придворные шуты и гомосексуалисты, верующие лишь в пенис, акробаты секса, глупцы и онанирующие гении, прожектеры и революционеры, осквернители церквей и педерасты, полусумасшедшие с кучей самомнения. Господи, что за мир!
Единственное, что остается, это машины. Неистовые ящики из металла на ревущих, бешено вращающихся колесах. Фыркающие монстры, разжевывающие и проглатывающие свои жертвы. Проститутки, высасывающие твой спинной мозг со скоростью в 180, 190, 200, 210, 240 км/час. Божества, которыми можно управлять. А потом ты врезаешься в скалу, и такой верный парень, как Лутц Адамс, сгорает и кричит… кричит… кричит.
Ну и, наконец, женщины. Дышащие раны, которые никогда не затягиваются, а лишь раскрываются. Стонущая, скользящая поверхность; сладким потом пахнущие цветы плоти; наэлектризованные части тела; волосы, каждый локон которых мечет молнии; губы, таящие в себе целый мир: и ад и рай в одно и то же время…
Моя жизнь! Вот и все, на этом она кончается.
Господи, что же я за человек?»
И сейчас Боб Баррайс молча лежал на спине, а Пия нежилась рядом в белом махровом халате и без умолку говорила. Он ее вовсе не слушал, до него не доходило ни слова, ее голос доносился, как размытые звуки далекого приемника. И даже когда она его поцеловала, назвала «своим медвежонком» и излила на него целый поток нежности, он остался безучастным и отсутствующим.
Неожиданно он вскочил, оттолкнул Пию и пошел одеваться. Через десять минут он покинул номер, ничуть не удивившись, что Пия тоже была одета и шла рядом с ним. У входа в бар они остановились. Боб кивнул в сторону Гельмута Хансена, листавшего немецкий иллюстрированный журнал.
– Это он? – спросила тихо Пия. Взгляд ее стал холодным и опасным.
– Да, тот высокий блондин.
Пия Коккони встряхнула головой, рассыпав по плечам длинные черные волосы. «Почему бы ей еще и не заржать? – подумал неожиданно Боб. – Так вскидывают голову обычно дикие лошади, перед тем как встать на задние ноги и раздробить копытами противнику череп».
– Ты не против, если я с ним пофлиртую? – спросила она. Боб покосился в сторону Пии. Губы ее сузились, превратившись в смертоносное оружие, в нож, кромсающий сердца.
– Нет, но тебе придется нелегко.
– Он что, евнух?
– Отнюдь нет.
– Ты будешь ревновать?
– А ты хочешь дать повод? – Боб наблюдал за Гельмутом, как тот отложил журнал, отхлебнул глоток чая и взялся за итальянскую дневную газету. – Флирт я разрешаю. Но ведь ты хочешь переспать с ним, не так ли?
– Я хочу, чтобы он ел у меня из рук, как прирученная птица.
– Для чего?
– Он оскорбил меня и нарушил нашу идиллию. А меня раздражать опасно. У меня сильная воля, и что я себе вбила в голову, я этого добьюсь. Когда я вчера вечером с тобой познакомилась, я захотела тебя. – Она положила свою узкую кисть ему на руку, и неожиданно ему показалось, что это кусок льда прожигает его кожу сквозь костюм и рубашку. – Разве мы не подарили друг другу прекрасную ночь и восхитительное утро?
Боб молча кивнул. «Она хотела меня, вот что, – подумалось ему. – А я, безумец, воображал, что своей личностью одержал победу над принцем Орландом. Глупец! Марионетка! Лепечущий паяц! Еще одно поражение, где я чувствовал себя победителем. И вновь я ничтожество, пустое место».
Превозмогая бушующую ярость, он поборол в себе соблазн утащить Пию Коккони от двери бара, затянуть ее в какой-нибудь угол украшенного пальмами в бочках холла и без лишних слов, молча, как робот, задушить ее.
Вместо этого он улыбнулся холодной усмешкой сатира.
– Отвлеки его, – произнес он сухо. – Мне нужно время до обеда. – Он взглянул на часы. Через три часа он мог бы быть в Лудоне, полчаса на переговоры с Гастоном Брилье, три часа назад… Нет, он не поспеет даже к пятичасовому чаю. – До вечерних танцев, дорогая.
– Я пойду с ним в бассейн «Писсин де Террас». Согласен?
– Хорошо. – Боб коротко кивнул. Огромный круглый бассейн «Отеля де Пари», теплая вода которого менялась каждые четыре часа, был местом встречи денежных мешков. Здесь расслаблялись в воде и под зонтиками от солнца, потягивая ледяные напитки и предаваясь ленивой беседе о бессонных ночах в Монте-Карло, о барах и «Блэк-Джек-клубе», о званых вечерах на горных виллах и вибрирующих кроватях маркиза де Лоллана. Это был тесный, отгороженный от всех мир, в который Гельмуту Хансену пока не удавалось заглянуть даже через замочную скважину. Присутствие Пии открыло бы ему двери в эту волшебную страну с дурманящими и отравляющими ароматами.
– Оставь его в покое. – Боб Баррайс убрал ладонь Пии со своей руки.
– Все-таки ревнуешь? – Она хищно улыбнулась, обнажив зубы.
– Нет. Он мой единственный друг, я тебе уже говорил. Если ты пойдешь с ним в свою комнату, между нами все кончено. Крути ему голову, сделай из него танцующую обезьяну, испепели его, как солнце в пустыне, но не ложись с ним…
– Будь спокоен, дорогой. – Она быстро поцеловала его в ухо. – У него вид добропорядочного продавца Библии. А я уже двадцать лет не держала в руках Библии…
Боб отошел за бочку с пальмой и, кусая губы, наблюдал, как Пия Коккони своей знаменитой медленной, пружинящей походкой приблизилась к столу Гельмута и там остановилась. Хансен поднял голову и отложил газету на соседний стул. Он что-то сказал, и Пия ответила. Потом она села, и до Боба донесся ее мелодичный смех.
«Держись, парень», – подумал Баррайс и отвернулся. Насколько он знает Гельмута Хансена, Пия обломает об него свои красивые, белые, хищные зубы. Злорадно предвкушая это, он быстро покинул отель.
Снаружи ждал нанятый маленький «фиат». Портье передал Бобу бумаги и ключи, придержал дверь, что он обычно делал только в лимузинах дороже двадцати пяти тысяч марок, и пожелал счастливого пути. «Каприз богатых, – читалось в его взгляде, – могут себе позволить „бентли“, а нанимают занюханный „фиат“.
Спустя час Боб Баррайс ввинчивался в горы. Карта с маршрутом ралли лежала рядом с ним на свободном сиденье.
Лудон. Точка в скалах. Деревня, напоминающая орлиное гнездо. Люди действительно могут жить на самом невероятном кусочке земли. Там, где даже лисы бессильны, они строят свои дома.
Маленький «фиат», пыхтя и тарахтя, карабкался ввысь. Боб Баррайс откинулся назад и насвистывал веселую мелодию. Для него предстоящая сделка уже была заключена. Плюнуть – и забыть, как Лутца Адамса.
«Предложу до двадцати тысяч франков, – думал он. – Или, если это ему больше подходит, пожизненную ренту в 500 франков ежемесячно». Каждый месяц – 500 франков. Даже если он доживет до ста лет… что значат какие-то несчастные 500 франков для Баррайса? На две бутылки виски меньше в баре со стриптизом! Ну, подумаешь, один вечер будет не таким шикарным. Бывали ночи, когда он каждой танцовщице между ляжек засовывал стофранковую банкноту…
После почти трехчасовой езды Боб Баррайс увидел на горном плато каменные дома Лудона. Серые крыши были покрыты каменными плитами, стены выложены из тесаного камня. Жилища, от которых веяло вечностью… сотворением мира и его концом.
Частица этого светопреставления приближалась сейчас к мирной деревне, лежащей в сверкающем на солнце снегу.
Вот уже четыре столетия в маленькой лудонской часовне мужчины и женщины посылают небу свои молитвы и просят защитить их от сатаны. У них есть древний обычай: когда весь мир сходит с ума, жители Лудона собираются в церкви и сжигают перед алтарем пропитанное черным дегтем соломенное чучело.
Дьявола.
До сих пор это помогало… Лудон миновали все катастрофы и смуты, войны и бедствия, лавины и камнепады, засухи и наводнения.
Лудон охраняла Божья длань. Пока дьявол все же не появился. В маленьком «фиате».
Этого не мог предположить даже сам Господь Бог. Гастон Брилье стоял в маленьком сарайчике из криво сколоченных досок позади своей хижины и колол длинные поленья для печи, выложенной из камня и обогревавшей весь дом. На ней лежала раскаленная железная плита, на которой он варил, жарил, сушил. Долгие зимние вечера со снегопадами и ледяным ветром заставляли с нетерпением ждать прихода весны, подобно тому как ждут ее в глухой сибирской деревушке где-нибудь в тайге. И для Гастона оставалось достаточно времени для размышлений о смысле жизни. За последние сто лет, если не считать проведения электричества и телефонного кабеля, здесь вряд ли что изменилось. Дорога, правда, получила твердое покрытие, но смотря что называть твердым, потому что после каждого мороза она выглядела как лицо, изрытое оспой. В Лудоне было четыре машины: у бургомистра, священника, ветеринара и трактирщика Жюля Беранкура, который, очевидно, страдал непонятной болезнью, поскольку оставалось загадкой, как можно было растолстеть здесь наверху, в Лудоне. И еще одно новшество пережил Лудон: полицейский участок. Это был маленький новый дом по соседству с трактиром, единственный, кстати, выкрашенный в белый цвет, и в нем сидел жандарм Луи Лафетт, угрюмый тридцатилетний мужчина, холостой, с больной печенью и вечно ропщущий на судьбу за то, что она забросила его в это горное гнездо. «Кто-то должен здесь быть! – причитал он. – Кто-то должен представлять государство и следить за порядком. Но когда выбор пал на меня, Господь, очевидно, спал…» И подобно Господу Богу Лафетт три пятых части своей жизни лежал на диване и уносился в мечтах в теплые, цветущие края. Да и что делать жандарму в Лудоне? Здесь не нарушался закон, каждый был друг другу брат, все были связаны, как звенья одной цепи. А если один из граждан Лудона оступался, начинала действовать строгая внутренняя юстиция, которая восстанавливала порядок быстрее, чем любая государственная власть.
Боб Баррайс быстро нашел Брилье. Появление чужой машины уже было сенсацией, а то, что посетитель приехал к Гастону, было полной неожиданностью. Жюль Беранкур, толстый трактирщик, сразу позвонил Лафетту, полицейскому.
– К Гастону приехал гость, – произнес он, с трудом переводя дыхание. – Машина из Монте-Карло. Благородный месье, скажу я тебе. Выглядит как миллионер! Приехал в горы в летнем костюме! Что ты об этом думаешь?
– А почему к Гастону не могут приехать гости? – жандарм Лафетт громко зевнул в телефон. – Что за машина?
– Маленький «фиат».
– Тогда это не миллионер.
Как видно, в Лудоне еще не были знакомы с искусством глубокого притворства. Лафетт повесил трубку и повернулся на бок.
Брилье вышел из сарая, вытер грязные, вымазанные в смоле руки о свои толстые вельветовые штаны и плотно прижал квадратный подбородок с заиндевевшей щетиной к воротнику рубашки. Его широкий лоб был весь в поту. Из-под густых бровей на постороннего смотрели маленькие серые глаза.
– Месье Брилье? – воскликнул приветливо Боб, выходя из машины. Он говорил по-французски, как на своем родном языке. Это был один из немногих предметов, которые Баррайс учил и которыми овладел. Тот, кто в Сен-Морисе, Мегеве, Сен-Тропезе, Давосе или Кортине не может произнести ничего, кроме «нон» или «уи», остается аутсайдером в обществе, даже если под ним золотое седло, а сапоги отделаны бриллиантами. – Рад вас видеть, месье.
Брилье остановился, разглядывая человека и машину. В его серых глазах проглядывала враждебность.
– Я вас не знаю, – месье, сказал он. Голос его был грубый, как та скала, на которой он родился.
– Вы сегодня рано утром звонили мне, Гастон. Я Роберт Баррайс.
– А-а… – Гастон вытер тыльной стороной ладони пот со лба. При этом он зажал топор под левой подмышкой. – Трус, который сжег своего товарища.
Боб сжал губы. Ни один трус не любит, когда ему говорят об этом в лицо.
– Это был несчастный случай, – проговорил он сквозь зубы. – Прискорбный несчастный случай. Если вы все видели, вы знаете, что машину неожиданно занесло, она потеряла управление, шла юзом по льду… ударилась о скалу… потом огонь, все так быстро, и у меня в голове помутилось от падения… меня ведь выбросило… Вы же видели…
– Вы открыли дверь и вывалились, месье.
«И это он заметил, – подумал Боб. – Я не обойдусь пятьюстами франками в месяц. Двойные сведения повышают цены».
– Дверь неожиданно раскрылась…
– Если на ручку все время нажимать…
– Я и не подозревал, что у вас такое чувство юмора. – Боб похлопал руками по своему телу. Ледяной воздух пронизывал его до костей. – Не могли бы мы войти в ваш дом, месье?
– Пожалуйста. – Брилье повернулся, пошел вперед и отворил толстую дощатую дверь. Теплый воздух, пропитанный потом и другими испарениями, ударил Бобу в нос. Он подавил свое чувствительное обоняние и прошел за Гастоном в дом.
Хижина состояла из одного-единственного большого помещения, в середине которого находилась печь, выложенная из камня. Отгороженный шкафом, один угол квадратного дома был спальней. Там стояла высокая, широкая деревянная кровать, которую выстругал и сколотил еще дед Гастона после своего возвращения с войны 1871 года. На этой кровати умерли родители Гастона, он родился на ней и пролежал в одиночестве шестьдесят девять лет. Нет, если быть точным, два месяца он делил это широкое жесткое ложе с Денизой Жунэ, крестьянской девушкой из Фреджу. Он познакомился с ней на рынке, и, поскольку та была сиротой и томилась по свободе и любви, она последовала за Гастоном в Лудон, чтобы там выйти за него замуж. Но через два месяца «репетиции» она загрустила от этого уединения под солнцем и однажды утром бесследно исчезла. Это была первая и последняя попытка Гастона жить с женщиной. Если его тянуло в женские объятия, случалось такое и с Гастоном, он начинал стучать по скале молотком и зубилом, пока не падал в изнеможении. Это был его способ изгонять жгучее желание. Святой Франциск садился для этого голым задом в муравьиную кучу.
Боб Баррайс огляделся, пока Гастон скоблил руки в ведре с горячей водой. Вместо мыла он использовал песок, задубивший его кожу. На веревке над раскаленной железной плитой висело белье: залатанные рубашки, обтрепанные кальсоны, две нижние рубашки, негнущиеся шерстяные носки, напоминающие абстрактные скульптуры. Сыростью и потом веяло от сохнувших вещей. Боб Баррайс сел на деревянную скамью под окном, заклеенным бумажными ленточками от сквозняков.
– Месье, – начал он небрежно, – разве это не была бы прекрасная старость, если бы там стояла настоящая мягкая кровать, пол покрывал бы ковер, играло радио? Я думаю, вы охотно посиживали бы в широком, удобном кресле, курили хорошую сигару, у вас всегда стоял бы в углу бочонок вина, и вообще вы бы жили, как пенсионер какой-нибудь государственной организации. Вы могли бы ездить в город, в Гренобль или Шамбери, и никто не бросил бы вам вслед: «Вы посмотрите на этого деревенщину! От него воняет!» Нет! На вас элегантный костюм, в карманах звенят монеты, и портье распахивает перед вами все двери.
Гастон Брилье вытер свои руки грубым льняным полотенцем.
– И откуда все это? – спросил он коротко.
– Вы состоятельный мужчина. Пенсионер. Человек, свободный от всех забот.
– С вашими деньгами, месье? – Гастон забросил полотенце к другим вещам на веревку.
– Это ваши деньги. – Боб полез в нагрудный карман и положил пачку банкнот на грубый деревянный стол. Это были пять тысяч франков. На них еще была банковская бандероль, и Гастон мог прочесть сумму. – Это только задаток, Гастон, – быстро продолжил Боб, перехватив взгляд старика. Он его неправильно истолковал, виновата была его натура. Для того, кто привык все покупать за деньги, отказ означает только набивание цены. – Фундамент для начала новой жизни! Сверх этого почта будет приносить вам домой ежемесячно пятьсот франков. Единственное, что от вас требуется – подтвердить получение.
– И держать язык за зубами, не так ли?
Боб теребил пачку денег на столе, избегая пытливого взгляда Брилье. Страшная сцена в горах вдруг опять ожила в его памяти. Языки пламени, пожирающие разбитую машину; Лутц Адамс, зажатый рулем, к которому подбирается горящий бензин; его крики и проклятия, и эти глаза, эти ужасные глаза, которые отпустили его, лишь когда пламя выжгло их, – все лежало между деньгами и Гастоном, прислонившимся спиной к печке.
– Разве так трудно забыть что-то несущественное? – хрипло спросил Боб Баррайс.
– Почему же вам не жалко за это столько денег, месье?
Вопрос был попаданием в десятку. Боб тяжело задышал, у него застучало в висках.
– Один раз в жизни я повел себя как трус, только один раз, понимаете? Я признаю это… я почувствовал страх, проклятый, собачий страх. Может человек испугаться? Разве мы все герои? Но от меня требуется, чтобы я был героем. Трусливый автогонщик – ну и картина! Карикатура! Я не могу позволить себе быть трусом!
– Но вы были им, месье. И даже больше: вы были убийцей.
– Нет! – Боб Баррайс вскочил. – Это был несчастный случай! Если вы все правильно видели…
– Я видел, месье. – Гастон вытянутой рукой показал на пачку денег. – Спрячьте их. Вы хотите купить меня, как покупают быка, чтобы потом забить его? На что мне кресло, кровать, ковер, бочка вина и поездка в Гренобль? Что я видел, останется здесь! – он хлопнул себя ладонью по широкому лбу. – Я не продаю себя!
– И что вы собираетесь предпринять с этими дурацкими сведениями? – закричал вдруг Боб, сжав кулаки.
– Я еще не знаю, месье. Может быть, расскажу Луи.
– Кто это – Луи?
– Луи Лафетт, лудонский полицейский.
– Что вы будете иметь с того, Гастон? – Безвыходность положения мертвой хваткой сжала горло Бобу. Этот Брилье тверд, как скалы, на которых он живет. Но и самую твердую скалу можно взорвать. Не одну гору уже искрошили и сровняли с землей.
– Ничего, месье, совсем ничего. Только чистую совесть. Вы знаете, что это такое – чистая совесть? У большинства ее никогда не было, без нее можно жить, очень хорошо жить. Если нет ноги, это тягостно, нет руки – тоже обременительно, трудно жить с одним легким, одной почкой, половиной желудка, одним ухом, пятью пальцами, дыркой в животе… И только когда нет совести, никто этого не замечает. Но я другой, месье. Я бы не смог жить без совести.
Боб Баррайс убрал деньги. Деньги теперь стали смешными. Больше всего поражал его тот факт, что старый, скрюченный от работы, выброшенный на задворки жизни человек смог уничтожить его. Что есть люди, плюющие на деньги. Что кто-то мог расправиться с Бобом Баррайсом с помощью такой смешной, абстрактной штуки, как совесть.
– Полиция не поверит вам, никто не поверит вам, вас даже не станут слушать! Две комиссии расследовали несчастный случай и закрыли дело, погибший уже на пути в Германию и будет послезавтра погребен. Сгоревший автомобиль уже сдан в металлолом. У вас нет других доказательств, Гастон, кроме ваших глаз! А их сочтут подслеповатыми от старости… – Боб Баррайс обошел вокруг стола. Гастон, не зная, что замышляет его посетитель, схватился за топор и выставил его перед собой. Боб горько усмехнулся. Он – как человек из каменного века, повстречавший зубра. – Почему вы хотите предать меня, Гастон?
– Это было в войну, месье, да, точно, в 1940 году, в Шампани. Немцы прорвали нашу оборону и гнали нас, как зайцев. Мы бежали что было мочи. Нам в спину стреляла артиллерия, в воздухе, завывая, неслись пикирующие бомбардировщики. Месье, это был ад! Одни молились на бегу, другие плакали и кричали от страха. А потом нас настигли гранаты, врезались прямо в нашу гущу, лишь клочья полетели. Передо мной бежал Пьер, маленький Пьер из Бриансона, помощник аптекаря, мальчишка, у него и бороды-то еще не было. Он спотыкался о трупы, перескакивал через воронки и плакал, как ребенок, громко так, звонко, а когда разрывалась граната, он кричал: «Мама, мама, помоги мне, мама!» Потом его задело, осколком отрезало левую ногу, я остановился, перетянул своим ремнем культю и кричал всем, кто пробегал мимо нас: «Помогите мне, камарад, я не дотащу его один! Кто-нибудь, мы вдвоем донесем Пьера! Помогите! Вы, трусы, преступники, убийцы! Хоть один остановитесь! Только один! Пьер изойдет кровью! Мы можем его взять с собой. Камарад… Нужен только один из вас!» Но они бежали мимо, трусливые, думающие лишь о своей жизни. Они ударяли меня по рукам, когда я пытался задержать их, пинали меня, толкали, опрокидывали на землю и бежали по мне и Пьеру. Тогда я оттащил Пьера в воронку и оставался с ним, пока он не умер. Потом меня взяли в плен немцы. Война для меня была окончена. Но я не потерял свою совесть. Теперь вы понимаете меня, месье?
Боб Баррайс молчал. Не имело никакого смысла объяснять старику, что мораль – излишняя роскошь в жизни. У Гастона Брилье был череп мамонта, а вместо мозгов – обломки скал. Там не было пластичного, податливого материала, из которого можно было бы что-то лепить. Каждое новое слово было бы выброшено на ветер.
Он повернулся и вышел из каменной хижины. Гастон последовал за ним, накинув на плечи мешковатое пастушье пальто на подкладке.
Снаружи у машины стоял толстый трактирщик Жюль Беранкур, приподнявший свою меховую шапку, когда Боб приблизился. По деревенской улице, едва очищенной от снега, не спеша подходил жандарм Лафетт. На нем была длинная шинель и положенное по уставу кепи. Однако под ним вокруг головы был обмотан толстый шерстяной шарф. Боб остановился и оглянулся. Гастон стоял позади него.
– Это полицейский?
– Да. Луи.
– Вы выдадите меня?
– Я должен, месье.
– Тысячу франков в месяц, Гастон.
– А если дьявол предложит мне двести лет жизни…
– Тогда подождите до завтра, пожалуйста. Подумайте еще раз обо всем. Я приеду снова, завтра…
– Зачем, месье? Ничего не изменится. Но я, конечно, могу подождать до завтра. Хотя это и не имеет смысла. Счастливого пути, месье.
– Спасибо.
Боб Баррайс быстро прошел к своей машине, не обращая внимания на толстого Жюля, и уехал. Жандарм Лафетт поспешил подойти к дому Брилье, прежде чем тот ушел.
– Что ему было надо? – крикнул Беранкур.
– Да, что он здесь потерял? – громко спросил Лафетт. Гастон пожал широкими плечами:
– Хотел купить корову.
Жюль громко засмеялся:
– Но у тебя ведь нет скота!
– Вот именно. Сделка не состоялась. – Он повернулся и зашагал к своей хижине.
Знакомство Гельмута Хансена и Пии Коккони, которое, во всяком случае со стороны Пии, обещало протекать как боевые действия, уже через несколько минут свелось к тихому, мирному компромиссу.
Пия сначала пошла в наступление:
– Так это вы друг Боба? – С этими словами она подошла к столику Гельмута и сразу положила конец неторопливому, благодушному завтраку. Они были произнесены таким агрессивным тоном, что Хансену пришлось молниеносно соображать, как лучше успокоить разбушевавшуюся женщину. Ему не пришло ничего другого в голову, кроме как дружелюбно улыбнуться и подняться.
– Да, это я, – ответил он. – А вы, очевидно, и есть то таинственное создание в соседней комнате, которое кашляло и посылало меня к черту.
– В преисподнюю! Вы вели себя невозможно! – При этих словах Пия улыбнулась. Чарующее сияние появилось на ее лице – искушающее, как плод с дерева познания. – Вы мне крикнули, чтобы я убиралась.
– Как я мог предполагать, что вкус Боба стал вдруг таким безупречным? – Гельмут Хансен подождал, пока Пия села, и подозвал ожидавшего неподалеку официанта. – Что пьют в Монте-Карло в девять часов утра?
– Индивидуалисты заказывают томатный сок с водкой. Но можно и апельсиновый с поммери.
– И то, и другое. – Гельмут Хансен кивнул официанту: – Дважды. Будем супериндивидуалистами.
По крайней мере теперь воинственное настроение Пии начало улетучиваться. Невольно она сравнивала обоих мужчин – игра, таящая в себе опасность для женщин. Боб Баррайс – красавчик плейбой. Чувственный юноша с вкрадчивым голосом, сияющими глазами и неконтролируемой нижней частью тела. Бездельник, сибарит, пустобрех, спортсмен, для которого занятия сексом – что упражнения на лыжах, на моторной лодке, в гоночном автомобиле, одноместном бобслее или самолете. Золотая рыбка в мутной воде. Два ряда блестящих зубов, как у барракуды. Пустое место, полное шарма.
А теперь этот: Гельмут Хансен – мужчина. И этим все сказано, просто мужчина. Трезвомыслящий, всегда собранный, подкупающий своей сдержанностью, не боящийся уступить. Интригующий невидимой стеной, которой он отгораживается от всех каждым своим словом. Человек с интеллектом, а не утроба, набитая фразами. Руки с трудовыми мозолями.
Пия Коккони разглядывала его с нескрываемым интересом змеи, перед которой сидит незнакомое существо. «Он меня сожрет, или я могу съесть его? Кто сильнее? Кто первым бросится на другого?»
Сравнения стерли из памяти портреты Боба Баррайса и принца Орланда, а с ними и многие другие картины, умещавшиеся в огромном сердце Пии. Она улыбнулась с искренней радостью, когда Гельмут Хансен спросил:
– А где же Боб?
– Ему нужно сделать кое-какие покупки.
– Мы договорились пойти после завтрака на море.
– А кто нам мешает исполнить этот план?
– Никто. – Гельмут Хансен поднял рюмку с томатным соком и водкой, пожелал Пие здоровья и выпил залпом. Пия живо наблюдала за этой демонстрацией внутреннего пожара.
Хансену было ясно, что Боб уклонился от встречи и подослал Пию, чтобы самому спокойно предпринять какие-то меры. Страх перед разговором заставил его даже пожертвовать Пией Коккони. Какое бремя скрывал он под маской самоуверенности и развязности? Что толкнуло его на то, чтобы выставить перед собой, как щит, лучшее развлечение, которое сейчас можно было придумать? Ощущение Хансена, что Боб балансировал на тонкой доске над пропастью, усилилось. Было совершенно необходимо как можно быстрее вывезти Боба из Монте-Карло. Чутье не подводило дядюшку Хаферкампа, хотя их разделяло больше тысячи километров. Уж если кто-то из Баррайсов оказывался втянутым в скандал, он никогда не оставался в роли зрителя на обочине, а всегда был главным действующим лицом!
День выдался приятным. Как и было обговорено с Бобом, Пия повела свою жертву в «Писсин де Террас» и привела в полное замешательство Гельмута Хансена серебристо-белым купальником, в котором ее стройное тело напоминало рыбку. Вскоре они лежали на солнце в шезлонгах рядом друг с другом и держались за руки.
– Чем вы занимаетесь обычно весь день, Гельмут? – спросила она.
– Например, сдаю экзамен по машиностроению.
– И потому такие мозоли на руках?
– Машиностроение – это не то же, что гладить женщину по спине. Я сижу не только в аудиториях, я и в цехах вкалываю.
– У вас красивые, сильные руки, Гельмут.
– С мозолями.
– Совершенно новые ощущения для женщины. – Она повернулась к нему: – Поласкайте меня этими мозолями…
– Но, Пия…
– Ну пожалуйста. Я хочу это почувствовать. Вы стыдитесь? Ее тело вытянулось и изогнулось. Серебристая чешуя призывно переливалась.
– Поласкайте меня… пожалуйста… мои плечи, бедра, колени… я повернусь так, что никто не увидит, когда вы будете ласкать мои груди… О господи, да начинайте же наконец…
– Вы с ума сошли, Пия.
– Да, сошла! Вы разве еще не заметили? – Она засмеялась воркующе, как голубка. – Если бы вы положили свою руку на мое лоно, вы бы почувствовали, как оно трепещет. Ну что вы так на меня уставились? Так с вами еще не разговаривала ни одна женщина, не так ли? Но я не стыжусь, посмотрите – мне вообще не стыдно! Мне это нужно, чтобы жить. Болезнь? Нимфомания? Меня это не волнует! Я хорошо себя при этом чувствую! Посмотрите на других женщин вокруг. Похотливые кошки, жарятся на солнце, растопырив ноги, чтобы разогреться к вечеру. Они ничем не отличаются от меня, только отчаянные лицемерки. А я честная и говорю, что мне хочется. Гельмут, не портите этот прекрасный день…
Она откинулась в шезлонге, закрыла глаза и раздвинула ноги, когда его рука скользнула по ее плечу. Розовые губы вытянулись вперед, между ними сверкнули белые зубы.
– По грудям, – прошептала она.
Он нагнулся и крепко поцеловал ее в шею.
Вернувшись в Монте-Карло, Боб провел короткий телефонный разговор, поднялся к себе в номер и просил никого к нему не пускать.
Встреча с Гастоном Брилье вывела его из себя. Сознание, что он у кого-то на крючке, что его могут уничтожить или заставить плясать под чью-то дудку – и ему придется плясать, чтобы и впредь являть миру облик блестящего героя, – это сознание то приводило его к сомнениям, то бросало в ярость. На обратном пути, он это почувствовал, он не мог сконцентрироваться и в последний миг избежал двух аварий только благодаря своей быстрой реакции. Он поворачивал и обгонял в тех местах, где двухрядное движение было чистым самоубийством.
Прежде всего Боб пошел в душ, словно ему надо было смыть с себя этого Гастона Брилье, и стоял под холодной водой, пока не замерз. Потом завернулся в большую махровую простыню, лег в постель и начал звонить.
Повсюду, где богатство возводит свои крепости, находятся девушки, предназначенные быть рабынями. Их не нужно похищать, как в прежние времена в Нубии или Северной Африке, или вести ради них войну с сарацинами… Они приходят сами, предлагают себя, как рыбу или южные плоды, называют свою цену и дают приготовить из себя роскошное блюдо. Их жизнь сродни жизни прилежного красного муравья… они ползают по свету и тащат то, что им под силу.
Мариэтта Лукка, по прозвищу Малу, принадлежала к категории маленьких, дешевых подручных, играла роль закуски на накрытых столах, иногда была не более чем салатным листочком для украшения. Поэтому она была голодна, тщеславна и не теряла надежды стать хоть раз основным блюдом. Пределом ее мечтаний было иметь собственную маленькую квартирку и очутиться в постели промышленника средней руки. Для большой карьеры ей не хватало двух вещей: ума и хладнокровия. Но эти два врожденных свойства – дьявольское приданое для избранных дочерей…
– Привет, Малу, – произнес Боб, услышав в трубке голос девушки. Он звучал с готовностью, как голос продавщицы, надеющейся сбыть залежалый товар. – Как хорошо, что ты дома. Это Боб.
– Привет, Боб. – Голос Малу завибрировал. – У тебя есть что-нибудь для меня? Что, Пия Коккони исчезла?
– Нет, она здесь. – Боб Баррайс разглядывал потолок. Солнце рисовало на нем золотые кренделя, как будто копировало Ван Го-га. – У тебя есть время?
– Для тебя – всегда.
– Плохо идут дела?
– Совсем паршиво, Боб. Сезон еще не начался. А твои братья автогонщики привозят с собой своих девчонок. За всю неделю всего два приглашения, и те скучные. Два англичанина. Полночи курили трубки, пили чай и рассказывали о бегах. А что у тебя есть для меня? Вечеринка с гашишем? Танец с семью покрывалами? Или обалденная групповая пирамида?
– Ничего похожего. Ты одета?
– Нет, но могу…
– Одевайся и приходи в мой отель. Возьми с собой теплые вещи. Брюки, свитер, шубу.
– Мы что, будем играть в проводы зимы?
– Не задавай так много вопросов… приходи! Через полчаса отъезжаем.
– А сколько стоит дело?
Бизнес прежде всего. Тоже мне банковский сейф в трусах. Но Боб Баррайс знал цены.
– Две тысячи франков аванс. Если получится, премия еще в четыре тысячи.
– Целая куча денег, Боб. – Голос Малу потерял уверенность. – Надеюсь, это не с кнутом… и все такое… Я в таких делах не участвую. На это есть Констанца.
– Все нормально, детка. – Боб утешительно засмеялся. – Ему только шестьдесят девять лет.
– О Боже, а переживет он это?
– Надеюсь, что нет. – Боб повесил трубку и сладко потянулся. – Надеюсь, что нет… – повторил он. – Таким способом можно смягчить и камни.
Гастон Брилье не привык, чтобы в темноте кто-то стучал в его дверь. Когда ночь опускалась на Лудон, все погружалось в сон. Спали и люди и звери. Может быть, именно поэтому люди в Лудоне жили в среднем по девяносто лет и панихиды были большой редкостью, даже праздником.
Внутри каменной хижины послышались покашливание и шаркающие шаги. Сквозь щели в грубо сколоченных ставнях показался свет. Поеживаясь от холода и с явным страхом Мариэтта Лукка натягивала на себя шубу.
– Не забыла, как все должно произойти? – прошептал Боб из темноты. Малу кивнула.
– Да, Боб. Черт возьми, мне страшно…
– Это не опасно ни на секунду. Я буду за дверью.
– А если он меня действительно…
– Вынесешь! Шесть тысяч франков, куколка…
–, Старый, вонючий крестьянин…
– Тебе не нюхать его надо, а вскружить ему голову. – Боб прижался к шероховатой каменной стене. – Идет. Покажи, на что ты способна, Малу…
Гастон Брилье отворил тяжелую дверь. Но, прежде чем он успел хоть что-то спросить, кто-то юркий в меховой шубе прошмыгнул мимо него и остановился лишь перед огромной старой кроватью. Там незнакомое существо захихикало, сбросило шубу, и Гастон понял, что это была девушка. Он захлопнул дверь, протер обеими руками глаза и неуклюжей медвежьей походкой пошел к печке.
– Мадемуазель, – произнес он. – Нет, вы только подумайте! Кто вы? Откуда? Стойте! Что вам надо на моей постели? Остановитесь, мадемуазель…
Малу начала раздеваться. Сначала брюки и свитер, теперь были сброшены лифчик и пояс для чулок. Она осталась только в прозрачных нейлоновых трусиках, сквозь которые просвечивал черный треугольник. Гастон глазел на девушку, на ее полную красивую грудь, линию бедер, на эту ослепительную наготу, которую он видел в последний раз вот так откровенно, в натуре тридцать девять лет тому назад.
– Вы что, рехнулись, мадемуазель? – спросил он резко. – Нет, вы только подумайте! Ваша одежда промокла? Вы хотите просушить ее? Я сейчас освобожу веревку. Возьмите простыню и завернитесь. Виданное ли это дело?
Он подошел к Малу, чтобы помочь ей стащить простыню с матраса. Но, когда расстояние между ними составляло около метра, она вдруг начала кричать, громко и пронзительно, как сирены в войну, когда в небе появлялись немецкие самолеты.
– Что с вами, мадемуазель? – воскликнул Гастон дребезжащим голосом. – Вам больно?
Его наивность расторгала Малу, но она продолжала кричать, поскольку за внеслужебные чувства деньги не платят. На глазах у потрясенного Гастона она разорвала свое белье, повалилась на кровать и дико задергала ногами. Обеими руками, как щитом, она закрывала промежность.
За Гастоном с грохотом раскрылась дверь. Он обернулся, пригнулся и выставил вперед кулаки. Посреди комнаты стоял Боб Баррайс, на лице которого красноречиво были написаны возмущение и отвращение.
– На помощь! – кричала Малу позади Гастона на кровати. – Боб! Боб! Он сорвал с меня одежду и хотел меня… О Боб! Это было ужасно, он был как зверь… – Потом она заплакала. Ей это удалось замечательно. Ее обнаженное тело буквально сотрясалось от рыданий.
– Ах вы скотина! – произнес Боб угрожающе тихо. – Гнусная скотина! Череп бы вам раскроить…
Гастон Брилье ничего не понимал. Он добрел до печки, искоса поглядывая то на чужую голую девушку, то на Боба. Потом он покачал головой, беспомощно и почти по-детски.
– Я ее вовсе не знаю. Что вы хотите от меня, месье? Вбегает, раздевается…
– Вы хотели изнасиловать мою невесту! – закричал Боб. – Где Лафетт, жандарм? Позвать полицию! Развратник, нападает на девушек, как волк!
– Я не знаю ее! – неожиданно заорал Гастон. До него начало доходить, что эта ситуация набрасывает ему удавку на шею. – Я клянусь вам, месье…
– Швырнул меня на кровать с нечеловеческой силой. И вот… вот… вот… – Малу высоко подняла разорванное в клочья белье. – Как зверь…
– Мозги бы вам вышибить! – кричал Боб Баррайс. И он в совершенстве владел своей ролью. – Оставайся как есть, Малу! Я приведу жандарма! Через несколько минут.
– Месье! – глухо воскликнул Гастон. – Я ничего не делал! Клянусь вам… – Он, шатаясь, прошел по комнате, опустился на деревянную скамью и тупо уставился перед собой. Малу забралась в самый дальний угол огромной постели.
– Не оставляй меня одну, Боб! – лепетала она. – Пожалуйста, подожди минутку. Я пойду с тобой…
– Нет, ты останешься! Ты – вещественное доказательство! – Боб поднял десять пальцев. Малу со вздохом опустилась и скрестила руки перед грудью. «Десять тысяч франков. Не бойся, душечка! Десять тысяч франков. Десять тысяч. Ты сможешь начать новую карьеру. Маленькая квартирка, новые платья. Ты будешь на ступеньку выше на лестнице, ведущей в рай. Подави свой страх, моя куколка…»
Минут через десять Боб вернулся. Вслед за ним в хижину вошел Луи Лафетт и сразу же оценил ситуацию. Гастон все еще тупо сидел на лавке, как неподвижная колода, и пытался защитить себя одной и той же фразой:
– Я ничего не сделал, верьте мне!
– Гастон! – официально произнес Лафетт. Брилье поднял голову. Глаза его были вдвое больше обычного. Вся скорбь гибнущего мира кричала из них, но никто не заметил этого, и меньше всех Лафетт. Впервые за пятнадцать лет здесь наконец что-то произошло. Он мог составить протокол, вести допрос, послать донесение в Бриансон: В Лудоне арестован мужчина, который хотел изнасиловать молоденькую невинную девушку. И это в Лудоне! Это был случай, который Лафетт не выпустил бы из рук, даже несмотря на полные мольбы медвежьи глаза Гастона. – Итак, ты затащил девушку в кровать? – энергично задал вопрос Лафетт. Гастон вздрогнул и закрыл руками голову.
– Ничего я не делал! Ничего! Луи… Ты же меня знаешь!
Жандарм Лафетт, пожалуйста. Знаю я тебя или нет, не играет роли. Мадемуазель лежит голой в твоей кровати. Не хочешь же ты утверждать, что она сама туда забралась?
– Именно так, Луи. Так и было.
– Я убью его! – скрипел зубами Боб Баррайс. – Жандарм, моя невеста из хорошего дома! Невинна! Запишите, пожалуйста: девственница! А этот пес срывает с нее одежду…
В Гастоне вдруг что-то сломалось. Он завопил, бросился к печке, выхватил полено и швырнул его в Боба. Снаряд просвистел рядом с его головой и с грохотом ударился о стенку. Если бы он попал в голову Боба, она разлетелась бы, как от удара топором.
– В Бриансон! – кричал Гастон. – Я требую справедливости! Я поеду в Бриансон! Я ничего не делал! Абсолютно ничего! Там мне поверят!
Он схватился за голову, настолько честную, что она не могла постичь этой игры, потом рванулся, оттолкнул в сторону Лафетта и Боба и выбежал из дома.
– Задержать! – завопил Боб. Он подтолкнул Лафетта, который продолжал спокойно стоять и лишь поправил съехавшее кепи. – Он уйдет от нас. Делайте же что-нибудь! У вас есть оружие?
– Да. А для чего?
– Предотвратите его бегство! Он насильник!
– Но он же хочет в Бриансон…
– И вы этому верите?
– Да.
– А у него есть машина?
– Старый мотоцикл. Вот… слышите?
Снаружи в хижину ворвалось громкое тарахтенье, Лафетт ухмыльнулся. Малу начала одеваться. Лафетту не бросилось в глаза, что в кармане шубы у нее нашлось новое белье, которое обычно не носят с собой, тем более в таких местах.
– Он не уйдет от нас, – сказал Лафетт. – Я сейчас позвоню комиссару в Бриансон, и когда он подъедет к участку, его арестуют.
– Я поеду за ним! – Боб Баррайс схватил Малу за руку и потащил ее из хижины. Гастон как раз отъезжал, черная туша на двух подпрыгивающих колесах. – Вот он! Я не выпущу его из виду, жандарм! Я дам свои показания комиссару.
– Не забудьте упомянуть мое быстрое вмешательство, месье! – крикнул Лафетт и помахал обеими руками.
Боб помчался к своему «фиату», втолкнул в него Малу и начал преследование Гастона в бешеном темпе.
Эта поездка напоминала ночь с Лутцем Адамсом. Дорога, покрытая ледяными выбоинами, пустынная, холодная ночь, прорезанная лучами фар, в свете которых теперь подпрыгивал мотоцикл Гастона Брилье. Серпантины. Крутые виражи. Скалы, увешанные сосульками. Гастон гнал, как безумный. Он брал крутые повороты, балансировал на краю пропасти и наклонялся, как загнанный зверь, когда фары Боба настигали его. Это была настоящая травля, безжалостная охота, езда наперегонки со смертью. Малу этого не понимала, вцепившись в ручку, она зажмуривалась, когда очередной поворот летел на нее.
– Да, водить ты умеешь, черт побери! – произнесла она один раз. – Но старик тоже шпарит, как дьявол!
Гастон мчался к долине в лучах фар. Насколько загадочной была для его разума голая девушка тогда у него в доме, настолько ясно он осознавал ситуацию теперь.
Жизнь будет спасена, если он доберется до дороги на Бриансон. «Он меня не задавит, – думал Гастон. – Нет, этого он не посмеет. И сбить он меня не посмеет, девушка рядом с ним. Она моя защита, моя жизнь… Господи, помоги мне выжить…»
Боб приблизился к мотоциклу на два метра. Гастон лежал на руле, как будто своим весом хотел вдавить колеса в дорогу. «Еще десять минут, самое большее – десять минут, и я спасен. Я забуду фамилию Баррайс, клянусь вам. Я ее никогда не слышал! Я никогда не видел горящую у скалы машину. Я никогда не слышал, как кричал человек. Я лежал в своей постели и спал, как обычно».
Крутой вираж. Дорога, покрытая льдом, сверкающим в лучах фар как хрусталь. Рядом обрыв. Четыреста метров скал.
Гастон Брилье нажал на газ, стремительно взял поворот, не вписался в него и вылетел в ночное пространство. Завис на секунду мигающей точкой в темноте, обрушился вниз и исчез в глубине. Лишь его страшный вопль висел в холодном воздухе, как замерзшая капля.
Боб Баррайс осторожно затормозил и подъехал к краю пропасти. Странное, неведомое ощущение разлилось по всему телу и снова захватило дух.
Умирает человек. С криком.
Он сжал ноги и закусил нижнюю губу. Рядом плакала Малу, потерявшая от ужаса дар речи.
– Это был несчастный случай, – хрипло произнес Боб. – Ты сама видела.
– Да. – Ее рука дрожала, как под ударами тока, когда она обняла его. – Бедный старик…
– Ты с ума сошла, Малу! Что это значит?
– Я тоже виновата.
– Выброси эти глупости из головы! Никто не мог предположить, что он помчится ночью, как сумасшедший. – Боб осторожно развернулся на узкой дороге и вновь поехал в гору.
– Куда же ты едешь? – спросила Малу.
– Назад, в Лудон. Доложить о несчастном случае. В конце концов, мы единственные свидетели.
Наутро Гастона вытащили из ущелья. Он не был изуродован, просто сломал себе шею. Крестьяне Лудона выставили его тело в церкви, хоть он и стал на старости лет насильником. Но Бог ведь покарал его за его преступление и бессовестную ложь. Так, во всяком случае, считали лудонские крестьяне, а Боб Баррайс приобрел для него гроб, какого наверняка не видели в Лудоне последние сто лет: с модным Христом на выпуклой крышке.
Но этого Боб уже не увидел. Когда Гастона Брилье клали в гроб, он летел в Германию. Боб был полон решимости избегать несколько месяцев Монте-Карло и наслаждаться жизнью в других местах.
Баррайсовская «Сессна», мирно жужжа, перелетала через Альпы, когда Боб заговорил с Гельмутом Хансеном, отодвинув газету, которую тот читал.
Прошедшие часы были немногословными. Когда Боб утром после драматической ночи появился в гостинице, Гельмут Хансен уже позавтракал и ждал его.
– Через час мы летим во Вреденхаузен, – сказал он без предисловий, опередив пышные приветствия Боба. – Губерт Майер ждет нас на аэродроме в Ницце.
– Есть! – Боб Баррайс сел. – Будет ли мне отпущено время, чтобы съесть бутербродик?
– Не говори глупостей! – . А чашку чая?
– По мне, так можешь выпить весь чайник! Хотел тебе только сказать, что звонил дядя Тео и стучал кулаком по трубке. Сегодня после обеда похороны Лутца.
Боб опустил голову.
– Надеюсь, от меня не требуется, чтобы я в этом участвовал?
– Ты должен хотя бы пожать руку его отцу.
– Лутц сам виноват в своей смерти.
– Возможно. Но это не причина, чтобы не проводить его в последний путь. Ты будешь готов через час?
– Конечно. Но сначала я должен заказать еще один гроб.
– Один… что? – Хансен, не веря, посмотрел на друга.
– Гроб для крестьянина Гастона Брилье. Я был свидетелем несчастного случая с ним.
– И это так безумно тронуло твое сердце, ангел мой?
Боб вскочил и вышел. Хансен задумчиво посмотрел ему вслед. Он не имел ни малейшего представления о том, что случилось прошедшей ночью, где был Боб, почему он бросил, как петлю, ему на шею Пию Коккони. После смерти Адамса вокруг Боба Баррайса был какой-то туман. Гроб. Кто такой Гастон Брилье? Откуда Боб знал его? Почему он стал свидетелем его смерти? Именно он?
Это были вопросы, на которые легче было получить ответ во Вреденхаузене, чем здесь, в Монте-Карло.
Через два часа они действительно поднялись в воздух. Губерт Майер, пилот Баррайсов, взял новый курс: через долину Роны. Здесь светило солнце, высота облаков 3000 метров.
Гельмут и Боб сидели молча рядом в вибрирующей машине, пока Боб не вырвал у друга газету.
– Хватит читать, черт возьми, скажи что-нибудь! – проворчал он при этом.
– Газеты очень интересны.
– Это что-то новое в тебе.
– Они безумно интересны, когда знаешь правду о том, что они пишут.
Боб Баррайс глубоко втянул воздух носом.
– Что ты знаешь?
– Не бывает ситуации, в которой не действовал бы закон центробежной силы.
– Поцелуй меня в задницу со своей центробежной силой. – Боб откинулся в мягком кресле. Под ними проплывали первые высокие вершины Альп, напоминающие скульптуры из снега, позолоченные солнцем. Если их вот так нарисовать, вышел бы китч. Но как многое в человеческой жизни не что иное, как пошлость и безвкусица!
– Именно так! – Гельмут Хансен сложил газету. – Именно задницей ты бы летел на скалу, а не вбок, на дорогу. Кроме того, ты сидел справа…
– Как так?
– Если Лутц был за рулем.
– Естественно.
– Но ты выпал из машины слева! Кроме центробежной силы, отказала еще и сила тяжести. – Хансен смотрел в окно, чтобы не видеть Боба. – Хотя крыша и не отлетела, ты, значит, сделал сальто через Лутца и вылетел слева. Высокое акробатическое и физическое достижение. Особенно в такой низкой машине, как «мазерати»…
Боб хранил молчание. Он смотрел в затылок Хансену и тихо скрипел зубами.
– Ты мне друг? – спросил он. Хансен медленно кивнул.
– Да. Разве я стал бы иначе тебя забирать?
– Ты когда-то спас мне жизнь.
– Это было давно.
– И тем не менее ты виноват в том, что я живу.
– Можно и так сказать.
– Ты виноват в том, чем я стал! Если бы тогда ты дал мне утонуть…
– Прекрати идиотизм, Боб!
– Ты спал с Пией?
Хансен помедлил, потом жестко сказал:
– Да.
– Она была моим завоеванием.
– Я знаю, Боб. Но ты навязал ее мне черт знает зачем!
– Может, черт действительно знает? Теперь мы квиты.
– У тебя не было долгов.
– Нет, единственный по отношению к тебе. Моя жизнь! Ты дал ее мне… а теперь ты взял то, что принадлежало мне. Ничья. Мне больше не нужно восхищаться тобой.
– Если ты это когда-нибудь делал, то был большим дураком.
– Это позади. Теперь мы на равных. И я дам тебе в морду, если ты еще раз заговоришь о своей кретинской центробежной силе. Это ясно?
– Во всяком случае, наглядно. – Гельмут Хансен повернулся к другу. У Боба были холодные глаза убийцы. – Мы действительно должны поговорить друг с другом. Наедине. Может быть, это будет вторым спасением жизни.
– Как священник! Ей-богу, как священник! – Боб оглушительно захохотал и вскочил. – Я пойду к Майеру в кабину. Меня тошнит от этого нравоучительного тона! Я пойду блевать! Бле-вать! Как святой онанист-моралист…
В 14 часов, точно, как было доложено по радио, «Сессна» пошла на посадку на фабричном аэродроме. Боб Баррайс сидел рядом с пилотом на запасном сиденье и глядел на приближавшуюся землю. Две темные точки увеличивались в размерах и приобретали очертания.
– Дядя Теодор, – произнес Боб с ядовитым сарказмом. – И доктор Дорлах, семейный адвокат. Ворота темницы Вреденхаузена открыты. Туда преступника – и решетку на запор! А сверху табличку: «Не кормить – кусается!» Майер, разворачивайтесь и полетим в Гамбург!
– Не получится. Горючего не хватит. – Пилот выпустил шасси, закрылки повернулись. Машина запрыгала по бетонной дорожке, пропеллеры вращались все медленнее, двигатели были заглушены. Прямо перед дядей Хаферкампом и доктором Дорлахом «Сессна» остановилась. Боб первым выбрался из самолета.
– Наконец-то ты явился, – произнес дядя Теодор без обиняков. Тот, кто правит в семействе Баррайсов, может не утруждать себя лишними приукрашивающими словами. Да и мало тут красивого. – Через час – похороны. Дело может обернуться скандалом. Старый Адамс непременно хочет произнести у могилы сына речь! Ты имеешь представление, что он замышляет? Мальчик, скажи здесь, сразу, у нас еще есть время, целый час. Доктор Дорлах сможет урегулировать.
– Он будет толковать о центробежной силе, – сказал Боб с горечью. – Ее проходят даже в народной школе…
Он оставил Хаферкампа и Дорлаха и один зашагал по летному полю. Руки в карманах, плечи приподняты, слегка волоча левую ногу. Это было заметно впервые.
Дядя Теодор надел свою шляпу и посмотрел на доктора Дорлаха, ища поддержки.
– У мальчика в голове полная неразбериха, – сказал он ошеломленно. – Разве я не говорил: у него проблемы! Доктор, мы должны его защитить. У меня такое ощущение, что эта проклятая автогонка прошла по хребту Баррайсов.
Доктор Дорлах тяжело вздохнул.
– И у нас всего час до похорон…