9

Уже много написано о загадках любви. Жены кронпринцев убегают с учителями своих детей, старец миллиардер женится на юной исполнительнице стриптиза, три супружеские пары разводятся и снова женятся крест-накрест, карлик ведет к алтарю великаншу… Для окружающего мира – это забавные курьезы, о них забывают на следующий день. Остается лишь большой вопрос: что происходит в душе этих людей? Какая тайна гонит их друг к другу? Какая несокрушимая сила овладевает ими? Что оказывается сильнее разума, опыта, любых предостережений?

Что такое любовь?

Этот же вопрос задавал себе комиссар Ганс Розен, сидя на диване позади Марион Цимбал и наблюдая за искусством грима. Старший вахмистр Дуброшанский оглядывал комнату. На столике возле ниши с кроватью стояла наполовину пустая бутылка коньяку, рядом – пепельница, до краев наполненная окурками. Смятый носовой платок торчал из-под подушки.

Дуб кивнул в сторону ниши: видел, шеф? Розен утвердительно ответил глазами. Он все еще не произносил ни слова, по опыту зная, что молчание производило на ожидавших допроса более гнетущее и смущающее действие, чем самые коварные вопросы. К вопросам они были готовы, а вот к необъяснимому молчанию – нет, поэтому их нервозность возрастала с каждой секундой.

Марион Цимбал положила карандаш для подводки глаз. Он со звоном ударился о стеклянный поднос перед зеркалом.

– Что я должна сказать? – спросила она. Несмотря на все самообладание, в голосе слышалась дрожь. Комиссар Розен обхватил руками свое приподнятое правое колено.

– Вы знаете Роберта Баррайса? Я понимаю, это глупый вопрос, но будем соблюдать установленный порядок.

– Да, я знаю его.

– Хорошо?

– Да, хорошо.

– Близко?

– Да, мы в близких отношениях.

– Вы знаете, что это не является причиной для отказа от показаний? Вы должны говорить правду, и все, что вы сейчас скажете, вам, возможно, придется потом подтвердить на суде под присягой.

– Суд? – Марион повернулась на своей вращающейся табуретке. – Почему вдруг должен быть судебный процесс? Ведь арест Боба – всего лишь недоразумение.

– Однако его няня Рената Петерс насильственно сброшена с моста на автобан.

– Она сама спрыгнула.

– Вы были при этом?

– Нет. Но доктор Дорлах сказал по телефону, что женщина покончила с собой. После этого Роберт сразу поехал во Вреденхаузен.

– Значит, он был у вас?

– Да, разумеется.

– Когда вы пришли домой?

– Около часу ночи. У меня болела голова, и я раньше ушла из бара.

– А когда вы пошли на работу?

– Около восьми часов вечера.

– Господин Баррайс в это время был уже здесь, в квартире?

– Нет. Но он пришел вскоре после того.

– По его словам.

– Боб не лжет!

Комиссар Розен несколько раз кивнул. Девчушка из бара и наследник миллионов… Вот еще одна любовная история, которую трудно понять, просто надо мириться с ней – современная сказка… Два человека из совершенно противоположных миров сходятся и хотят быть вместе. Всю жизнь? Или пока не пройдет угар? Что для Роберта Баррайса эта симпатичная, милая Марион Цимбал? Эта влюбленная в него до корней волос девушка, которая все глубже будет запутываться в противоречиях? Нужно ей помочь, подумал Розен. Необходимо вернуть ее из мира иллюзий. Этот Баррайс – холодный парень с ангельским лицом. Его мозг рождает только подлости. Так было в случае с Лутцем Адамсом. На гоночной машине они наскочили на скалу, Адамс – за рулем, но Баррайс летит, вопреки всем физическим законам, не вперед, а в сторону, с правого сиденья через голову Адамса в дверь, в то время как несчастный Адамс сгорает. Но кто пытается его в чем-то уличить? Они были одни, французские коллеги провели расследование на месте и закрыли дело как несчастный случай. Неужели и здесь произойдет то же самое с Ренатой Петере? Ну что такое следы шин Пирелли на мосту? Ни один из водителей, видевших, как Рената Петере сорвалась с эстакады, не заметил за перилами тень, хотя бы намек на второго человека. Никто. И все-таки кто-то наступал ей на пальцы, цеплявшиеся за решетку. Вскрытие это доказало с несомненностью. При падении таких повреждений не могло быть.

– Вы много пьете? – неожиданно спросил Розен. Марион Цимбал, не подготовленная к этому выстрелу, покачала головой.

– Мало. Даже в баре. Мы переливаем свои напитки, которые нам оплачивают, в медные ведерки, стоящие под стойкой, иначе мы этого не вынесли бы.

– Логично. Но вы любите курить.

– Тоже нет. Так, изредка сигарету.

– Значит, у вас сегодня был трудный день! Вы выпили полбутылки коньяку и выкурили по меньшей мере тридцать сигарет.

Дуброшанский встал, сел на кровать и принялся считать окурки в полной пепельнице. В глазах Марион вспыхнул страх. Розен хорошо знал эти беспокойные взгляды, легкие подрагивания в уголках глаз, большим усилием воли обузданные, крайне напряженные нервы, не желающие подчиняться.

– Точно, двадцать девять, – объявил, подсчитав, Дуб. – Бутылка наполовину пуста.

– Почему? – терпеливо спросил Розен.

– У меня было неспокойно на душе.

– С такой чистой совестью?

– В конце концов, ведь Боб арестован! – Она вскочила и опрокинула при этом табуретку. Розен нагнулся и снова поставил ее. – А вы ожидаете, что женщина будет так же спокойна, как полицейский, когда ее… ее… – Она пыталась найти подходящее слово.

– Говорите спокойно: возлюбленного, – Розен мягко улыбнулся, – когда посадили ее возлюбленного. «Возлюбленный» хотя и звучит несовременно и ваше поколение смеется над такими словами, но ведь в вашем сердце он занимает именно такое место, а? Пока не придумано замены для таких слов. Вы еще и плакали?

– Совершенно мокрый… – доложил с кровати Дуброшанский, держа в руке носовой платок. – Его можно выжимать. Четверть литра женских слез.

– Я не понимаю, что вы от меня хотите. – Марион Цимбал взяла себя в руки. Розен сразу заметил перемену в ней. «Теперь момент упущен, – понял он. – Дальнейший допрос – напрасная трата времени. С этой минуты она снова творение Боба Баррайса… или доктора Дорлаха». Розен был уверен, что умный адвокат давно нажал на все педали. Ему уже было известно, что Теодор Хаферкамп намеревался побеседовать с генеральным прокурором.

Розен поднялся. «Нужно иметь деньги, вот что, – с горечью подумал он. – Столько, сколько их у Баррайсов. Тогда и законы становятся пористыми, как швейцарский сыр, даже в Германии, якобы образце правового государства. А тот, кто, как мы сейчас, будет тупо выполнять свой долг, скоро расшибет себе голову о денежные мешки, из которых воздвигнут защитный вал вокруг бедного Боба. Крепость из мешков с деньгами – более неприступная, чем бетонный бункер».

– Пошли, Дуб, – резко сказал Розен. – Хватит пока. Марион Цимбал прислонилась к стене рядом с зеркалом. В ее лишь наполовину загримированном лице было что-то клоунское, оно было как бы разрезано пополам.

И только в больших карих глазах сквозили страх и недоверие.

– Это все? – тихо спросила она. Розен остановился у двери:

– А вы ожидали большего?

– Я думала, вы хотели спросить меня про Боба.

– Мы знаем достаточно.

– Но вы не узнали ничего нового… Розен снисходительно улыбнулся:

– Фрейлейн Цимбал, вашу защитительную речь, которую вы заучили, вы сможете произнести позже в другом месте. Мне это уже не надо. Но прислушайтесь к моему совету: чем меньше вы будете говорить, тем лучше для вас… А то из любви можно и в болото угодить и в нем бесславно утонуть. Всего хорошего.

На лестнице Дуброшанский догнал своего шефа. Ему пришлось возвращаться, потому что он забыл свою шляпу. Марион в оцепенении продолжала стоять возле зеркала, прижав руки к груди.

– Она лжет, – сказал Дуб.

– Разумеется. – Комиссар Розен засунул руки в карманы своего плаща. – Для меня будет делом чести выбить этого Баррайса из его крепости…

Значительно активнее был Теодор Хаферкамп, поскольку знал всю подоплеку происшествий. Его бурная деятельность покрыла сетью не только все семейство, но и весь Вреденхаузен, который жил благодаря заводам Баррайсов и для которого Тео Хаферкамп был, собственно, важнейшей частью мира; без его украшенных изречениями конвертов с деньгами он влачил бы жалкое существование.

Матильда Баррайс, заручившись поддержкой доктора Нуссемана, поставившего диагноз «полное истощение и депрессия», полетела на остров Тенерифе. Там она поселилась в одном из современных отелей-колоссов, заняв номер с видом на море, с балконом, залитым солнцем, и радиотелекомбайном. Прощаясь, Матильда безутешно рыдала, что, впрочем, не произвело на Хаферкампа ни малейшего впечатления.

– Бедный мальчик! – причитала она. – В камере! Мой малыш – в тюрьме! Я не переживу этого, Теодор. Мое сердце, о мое сердце! – Она пошатнулась. Хаферкамп, предоставив ей шататься, со злостью заложил руки за спину и с удовлетворением заметил, что его сестра весьма быстро и без посторонней помощи справилась с приступом слабости.

– Малыш – самый большой подонок, какого можно себе вообразить, – грубо сказал он. Матильда вздрогнула, глубоко задетая за живое.

– Он – мой сын! – возмущенно воскликнула она.

– К сожалению. Лучше бы ты его никогда не рожала! От Хаферкампов он не мог унаследовать эту дьявольскую жилу, от Баррайсов – тоже нет. Твой муж был трудяга, только за бабами бегал, как итальянский петух, но это не такой уж страшный недостаток.

– Ты самый неотесанный чурбан, которого я знаю! – надменно произнесла Матильда. – Я буду рада, когда Роберт возьмет на себя руководство фабриками.

– Боб? Упаси Господи! Лучше пусть сначала они сгорят!

– Он наследник!

– Был наследником. Твой умный муж раскусил своего сына. Наверное, это случилось в тот момент, когда Боб увел у своего отца девчонку-кухарку.

– Подлый интриган.

– Меня не интересуют твои чувства, сестричка. Меня интересуют исключительно фабрики, честное имя Баррайсов, тысячи рабочих, которые каждую неделю, каждый месяц получают свои деньги и прилично живут на них. Если Боб хочет погубить себя – пожалуйста, ради Бога. Он только освободит мир от назойливого насекомого, от паразита, но пусть он сделает это тихо, за опущенными шторами. Если же он посягает на предприятия и связанное с ними имя, я, Тео Хаферкамп, как тайфун, смету все. Итак, счастливого полета, Матильда, отдыхай как следует на Тенерифе, помни, что деньги не играют никакой роли, и прежде всего забудь о том, что у тебя был сын.

– И это ты говоришь матери? – Матильда Баррайс снова заплакала. Поскольку у нее был в этом богатый опыт, получалось на редкость трогательно. – Я в муках рожала Роберта…

– Под наркозом ты лежала! – Хаферкамп махнул рукой шоферу, ожидавшему внизу с распахнутой дверью. – А потом у тебя были три кормилицы для любимого малыша, потому что твои соски были слишком чувствительны…

– Свинья!

Больше Матильда Баррайс не произнесла ничего. Но в это последнее слово она вложила все свое высокомерие. С гордо поднятой головой она спустилась по лестнице и села в большой «кадиллак». Шофер захлопнул дверцу, обежал машину, и роскошный лимузин беззвучно покатил к воротам. Матильда Баррайс не обернулась, она была глубоко оскорблена.

Ее напряжение прошло, когда замок Баррайсов скрылся из виду. Тогда она вздохнула и превратилась в добрую пожилую женщину, предвкушающую поездку на юг, на лежащие вечно под солнцем Канарские острова.

Для нее действительно наступило облегчение, потому что она уезжала от своего сына, которого боялась.

Тем временем Теодор Хаферкамп разговаривал по телефону с доктором Дорлахом. Адвокат был в Эссене и вел переговоры с прокуратурой, впрочем, с мизерными результатами. Боб оставался в заключении, но прокурор уже потерял часть своей уверенности. Доктор Дорлах огорошил его резонным доводом. Два дня подряд сторожа на заводской стоянке проверяли машины всех работников, прибывающих и в первую, и во вторую смены.

Результат: на тридцати девяти машинах были шины марки Пирелли.

– Таким образом, раз вам так угодно, вместе с Бобом Баррайсом во Вреденхаузене существуют сорок подозреваемых, если мы будем опираться только на следы шин, – аргументировал доктор Дорлах.

Его подсчеты впечатляли, и он это знал. Старший прокурор пообещал обсудить дело с коллегами.

– Один – ноль в нашу пользу! – радостно сообщил доктор Дорлах по телефону. – А как ваши успехи, господин Хаферкамп?

– Матильда летит курсом на Тенерифе. А я должен буду подстегнуть свой коллектив.

– Это так уж необходимо?

Хаферкамп решительно кивнул головой, хотя доктор Дорлах не мог этого видеть:

– Этот комиссар Розен – отвратительный парень. С Робертом он топчется на месте – и что же он делает? Ходит по домам во Вреденхаузене, особенно в дальнем заводском поселке, и выспрашивает людей. Первый вопрос: что за человек Роберт Баррайс? Это возмутительно. Я уже обратился с протестом к начальнику криминальной полиции. Так фабрикуется клевета. Но мои рабочие знают, где собака зарыта. Первый же, которого расспрашивал этот Розен, сразу позвонил мне. Пусть теперь жаждущий развлечений комиссар гуляет по улицам. – Хаферкамп быстро опрокинул рюмку коньяку. Возле телефона всегда стоял графин из венецианского хрусталя и несколько рюмок. – Как вела себя эта Марион… Марион…

– Цимбал.

– Идиотская фамилия. Так как она себя вела?

– На удивление хорошо. Но Розен пустил в нее ядовитую стрелу. Лжесвидетельство, и все в таком духе. Это действует медленно, но смотришь, отравлен весь организм. Мы должны что-то предпринять.

– Отослать и эту Цимбал? Может, подальше, в Америку?

– Хотите, чтобы Боб вас задушил?

– Но ведь не может быть, чтобы парень действительно любил эту девушку. Такого ведь у Боба просто не бывает! Он вообще не способен на любовь. Он умеет только пользоваться, а остаток выбрасывает, как пустой бумажный стаканчик.

– Случай с Марион – неизвестная нам ранее, непостижимая ситуация, с которой нам придется мириться. Даже больше, мы должны ее использовать – и здесь я вижу большой шанс. Боб и Марион должны обручиться.

– Доктор, от грязного эссенского воздуха у вас в мозгу выпал осадок.

– Это не все! Через короткий промежуток времени – еще до начала процесса – они должны пожениться!

– Я эту чепуху больше не желаю слушать.

– Как законная супруга, Марион Цимбал может отказаться от дачи показаний. Или же она может говорить о своем муже в таких восторженных тонах, что весь суд будет рыдать от умиления. Все зависит от состава суда, я ведь знаю всех судей. Если будет председательствовать доктор Цельтер, Марион лучше молчать; если доктор Муссман – мы заставим ее пропеть такую любовную историю, на фоне которой побледнеет все предыдущее. Вы ведь знаете, как это происходит, господин Хаферкамп. Суд вершат не только свод законов и право, но и эмоции, настроения, движения души, симпатии и антипатии. И судьи – всего лишь люди, и если видеть в них людей, а не только живые параграфы…

– Барменша в нашей семье! – Хаферкамп выпил еще одну рюмку. Его голос раскатисто громыхал: – Баррайс женится через стойку бара.

– А вам было бы приятнее видеть Баррайса, осужденного пожизненно?

– Доктор! – Хаферкамп ударил кулаком по столу. В далеком Эссене Дорлах отчетливо услышал это и насмешливо улыбнулся. «Вечно этот театр, – подумал он. – При этом все они не более чем второразрядные актеры». – Вы хотите выставить Боба как преступника?

– Да, – ответил доктор Дорлах четко и ясно. – Я убежден, что Боб столкнул свою няню на автобан… И вы тоже убеждены в этом, я знаю.

Зарычав, Хаферкамп бросил трубку.

Нужно видеть, как коллектив в несколько тысяч человек, мужчин и женщин, внезапно лишается памяти или начинает описывать человека, которого все терпеть не могли, как истинного ангела.

Тео Хаферкамп предварил эту перемену во взглядах очередным конвертом с жалованьем. Он напечатал на нем такое изречение: «Словесный поток только тогда полезен, когда он вращает турбины истины».

Красиво сказано. Хаферкамп был знаменит своими афоризмами – этот был самым красивым и самым лживым.

Наиболее смышленые из служащих быстро смекнули, что хотел напеть им дядя Теодор. Но работникам умственного труда была нужна поддержка: для этого существовал Совет представителей рабочих и служащих.

Хаферкамп созвал экстренное совещание. Он выставил на стол бочонок пива, три бутылки пшеничной водки и целую гору прекрасных бутербродов с вестфальской ветчиной, зная по опыту, что с помощью пива, водки и ветчины у жителей Вреденхаузена можно было достичь всего.

– В программе три пункта, – объявил Хаферкамп, после того как водка, пиво и бутерброды настроили всех на благодушный лад. – Первое: внеочередная премия для всех работников, благодаря прилежанию которых возрос объем наших заказов.

Всеобщее удивление: добровольная премия? Неужели Хаферкамп стал социалистом?

«Это будет стоить мне двести тысяч марок, – подумал Хаферкамп и выпил свое пиво. – Чертовски дорого обходится белоснежная манишка Баррайсов».

– Второе: с первого января при расчете за отпуск субботы больше не будут засчитываться как рабочие дни.

– Это грандиозно! – вырвалось у Ганса Притколяйта, представителя токарей и сверловщиков. – Мы десять лет за это боремся.

– Десять лет тому назад это нанесло бы непоправимый удар фирме. А теперь это стало возможным. Я всегда стремился к тому, чтобы все работники фабрик принимали участие в разделе общественного продукта.

Он окинул взглядом ошарашенные лица членов Совета, в глазах которых стоял немой вопрос: «Старик болен? Неужели он стареет так стремительно?» Человек, полновластно царивший, словно патриарх, правда не в ущерб своим рабочим – надо отдать ему должное, но в интересах прогресса всегда бывший упрямым и непреклонным – вдруг перешел на их сторону? По такому случаю впору включать фабричные сирены.

– Третье, – сказал Хаферкамп с явными признаками усталости, – мы должны поговорить о том, имеет ли право сотрудник криминальной полиции нарушать покой на предприятии. Ведь у нас царит покой, не так ли? Мы коллектив единомышленников. Лишь благодаря нашей тесной сплоченности выросли баррайсовские заводы, почти у каждого из вас появился автомобиль, маленький дом или красивая, современная квартира. Разве это ничего не стоит? Страдает ли кто-нибудь из вас от нужды? Вот видите – и тут вот приходит такой вот полицейский и вгоняет клинья в наш коллектив. Об этом мы должны поговорить.

Говорили об этом два часа. Бочонок с пивом опустел, бутылки лежали на столе, тарелки с бутербродами были подчищены. Потом представители рабочих и служащих разошлись по своим отделам и цехам, от станка к станку, вдоль сборочных конвейеров, к автоматам, на упаковочные линии, в службы контроля, в обмоточную и к электронным испытательным стендам. В правлении в этом уже не было необходимости – здесь Хаферкамп поговорил со своими обоими доверенными, и как рупор они понесли его идеи дальше.

Внеочередная премия в пятьдесят марок для каждого. Суббота больше не засчитывается как рабочий день. В перспективе – повышение суммы денежного подарка по случаю Рождества.

Комиссар Розен почувствовал это уже на следующее утро.

В памяти жителей Вреденхаузена образовались огромные провалы, или же они пели дифирамбы славному Бобу Баррайсу.

Через день жители Вреденхаузена вообще утратили способность что-либо вспомнить. С медицинской точки зрения на фабрике работали какие-то безмозглые существа.

Комиссар Розен сдался.

– Прекратим это, Дуб, – сказал он старшему вахмистру Дуброшанскому. – Никто не оплатит мне стоптанные каблуки. Попробуем другой путь. Может, что-нибудь даст новая беседа со старым Адамсом…

Утром того же дня перед домом старого Адамса остановились санитарная машина и серый «фольксваген», из них вышли пятеро мужчин, двое из которых были в белых халатах. Эти двое несли свернутый холщовый рулон, из которого торчали кожаные ремешки.

Эрнст Адамс принял, как всегда по утрам, холодный душ, выпил свой кофе, съел бутерброд с салом и теперь курил сигарету и читал газету.

Времени у него было достаточно. Никто не торопил его, никто не ждал, ему не надо было ни о ком заботиться, он никому не был нужен… Он жил, но был уже как бы мертв – судьба всех стариков.

Как и каждое утро, когда он курил после завтрака и читал, мозг его работал параллельно. До его сознания доходили газетные строчки, и одновременно он составлял план боевых действий на новый день.

Единственный вид деятельности, выполнять которую он еще чувствовал себя обязанным, было снова и снова кричать людям, что его единственный сын погиб не в результате простой катастрофы. Что красивый богатый Боб Баррайс – его убийца, что этот отлакированный парень с романтическими глазами стоял рядом, когда его друг Лутц горел, что он всех обманул, а на самом деле сам вел машину, что он устранил свидетеля, который мог опозорить неприкосновенную честь Баррайсов.

«Сегодня они опять суетятся на вилле, – размышлял старик. – Как они нервничают! Пойду сяду на ступени большой лестницы и буду вопить: „Убийца! Убийца!“ Теперь они и пожилую госпожу увезли, чтобы она не могла рассказать, каков дьявол ее сын. Я все знаю, что происходит в этом доме. И Гельмута Хансена вызвали, вот уже три дня он сидит в дирекции на заводе. Неужели он не замечает, что Хаферкамп использует его только как марионетку? Что он должен отвлекать внимание от разложения, проникшего более глубоко? Нужно будет ему сказать об этом, пойду к нему после обеда. Я спрошу Гельмута Хансена, почему он одалживает убийце свое честное лицо. Ведь он тоже был школьным другом Лутца, они все учились в одном классе, сидели рядом, их еще называли „вреденхаузенской тройней“… Боб Баррайс, Гельмут Хансен и Лутц Адамс… Мой бедный, дорогой, сгоревший мальчик».

В дверь позвонили. Эрнст Адамс поднялся, аккуратно сложил газету и открыл. Перед ним стояли пятеро незнакомых мужчин, двое из них в белых халатах.

– Вы разрешите нам войти, – произнес первый, мужчина в золотых очках и с усиками. Лицо его напоминало тюленя, и Адамс ухмыльнулся бы, если бы неожиданно изменившаяся ситуация не заставила его преградить путь пяти человекам. Не дожидаясь ответа, они протиснулись в дом.

– Вы задали вопрос, господин, – громко сказал Адамс, – можете ли вы войти… Я отвечаю: нет! Так что извольте выйти!

Мужчина в золотых очках бросил многозначительный взгляд на обоих обладателей халатов. Две массивные фигуры загородили дверь, и маленький Адамс выглядел на их фоне как ссохшееся яблоко.

– Я работник отдела здравоохранения, – представился мужчина. – А вы Эрнст Адамс?

– Раз вы ко мне позвонили, значит, знаете, кто здесь живет.

– Могу я вас попросить следовать за мной? Наденьте пальто, больше ничего не надо.

– Вы сами задаете вопросы и сами командуете. Прежде всего: нет, я не последую за вами. И я не надену пальто. Что вам, собственно, от меня надо?

Адамс отступил в комнату. Человек с тюленьим лицом извлек из нагрудного кармана бумажку, развернул ее я откашлялся.

– Раз вы все же не понимаете – пожалуйста. Читайте.

Адамс протянул руку и взял бумагу. Это был официально отпечатанный бланк, в который внесли его имя и адрес. Старый Адамс вдруг задрожал. Он положил документ возле газеты на стол и поставил сверху пепельницу, как будто ветер мог его сдуть.

– Направление… – тихо проговорил он. – Значит, это направление. Хотите запрятать меня в психиатрическую лечебницу, в сумасшедший дом. Хотите заставить замолчать Адамса. Официальным решением с печатью и параграфами? Единственный голос, говоривший в этом захолустном Вреденхаузене правду, должен кричать ее голым стенам? Кто же это придумал? Согласовал со всеми ведомствами и окружными врачами? Кто же? Добрый дядя Теодор или этот доктор Дорлах? Вся эта проклятая баррайсовская клика, а? Отняли у меня единственного сына, а меня – в психушку? Нет уж, номер не пройдет!

– Не осложняйте ситуацию, господин Адаме. – Мужчина с тюленьими усами незаметно кивнул. Стена людей в белых халатах придвинулась, двое других в штатском (об их функциях Адамс не имел ни малейшего представления) образовали вторую линию нападения.

«Слишком много чести для одного-единственного старика, – подумал Адамс. – Пятеро на одного. Власть государства лучше и не продемонстрировать». Он зашел за стол, который стал вдруг преградой между ним и незваными гостями.

– Кто меня обследовал? – закричал неожиданно Адамс и стукнул кулаком по столу.

– Мы для того и приехали, чтобы отвезти вас на обследование.

– Я здоров! Я совершенно нормальный! Ненормальное то законодательство, которым можно манипулировать!

– Разумеется! – Тюленьи усы терпеливо кивнули. – Все это мы хотим выяснить.

– Ничего вы не хотите. Меня вы убрать хотите! Чтобы я навсегда замолчал и сошел с ума среди психов, которых вы положите на соседние койки. О Господи, неужели за деньги все можно купить?

О том, что произошло потом, существует пять различных версий пяти очевидцев. События развивались так стремительно, что никто точно не мог описать их ход. Эрнст Адамс схватил стул и со всей силы обрушил его на голову «тюленю». Он попал совершенно точно: работник отдела здравоохранения пошатнулся, опрокинулся на подскочивших санитаров, нарушив тем самым их сплоченный ряд, и отвлек внимание двух других мужчин.

В тот же момент, когда стул летел по воздуху, Адаме бросился вслед за ним, втянул голову в плечи и пробил брешь в заслоне. Он достиг двери, которая оставалась открытой, выбежал наружу и захлопнул ее за собой, радуясь, что в свое время не убрал старинный дополнительный запор, уже почти двести лет уродовавший дверь: толстый засов с петлей, через которую продевали висячий замок. Лутц все время хотел снять этот засов, но старик не давал. «Он вручную выкован, сынок, – говорил он ему каждый раз. – Может, он некрасивый, но зато редкий. Дому уже почти двести лет, и столько же лет на ней висит засов. Мне он не мешает». И, к восторгу жителей улицы, он каждый раз, уходя надолго, продевал в петлю большой висячий замок.

Теперь засов стал его спасением.

Пятеро разъяренных, орущих мужчин навалились изнутри на дубовую дверь, кулаки загрохотали по ней, а «тюлень» бросился к ближайшему окну, распахнул его и закричал: «Держите его! Держите!»

Никто больше не задерживал Эрнста Адамса. Лес был неподалеку, он врастал в сады селян: березы, сосны, еловые заповедники. Охотником-арендатором был, разумеется, Теодор Хаферкамп, кто же еще?

Удивительно, какими быстрыми могут быть старые ноги. Не успел страж здравоохранения выбраться из окна, как Эрнста Адамса и след простыл.

– Это не проблема, – сказал позже полицмейстер в караульном помещении вреденхаузенской полиции. – У нас здесь нет патрульной машины, но я ее сейчас вызову. Кроме того, старый Адамс… он же не дикарь. Почему же он должен отправляться в сумасшедший дом?

– Официальное распоряжение, – сухо отозвался человек-тюлень.

– Только потому, что он бегает по округе и оплакивает своего сына? Но он же не представляет общественной опасности.

– Полиция собирается искать беглеца или нет? – громко спросил работник здравоохранения.

– Конечно, собирается. – Полицеймейстер взялся за телефон. – Может, желаете еще вертолет, наряд собак и взвод конной полиции? – Получив вместо ответа ядовитый взгляд, он широко улыбнулся: – Если я один пойду по лесу и крикну: «Эрнст, выходи, не делай глупостей», он придет. Но как вам будет угодно, сударь!

Через пять минут две патрульные машины выехали во Вреденхаузен.

Однако Эрнста Адамса найти не удалось.

Полиция прочесала весь лес. Теодор Хаферкамп, которого, естественно, сразу кто-то проинформировал о событиях, прибыл со своими двумя охотничьими собаками, великолепными легавыми. Он притворился встревоженным, жалел старого Адамса и пустил своих собак на длинных кожаных поводках на поиски.

Они взяли след, пробежали рыча небольшой отрезок по редкому лесу и остановились у просеки. Здесь след обрывался, зато были видны нечеткие отпечатки автомобильных шин.

– Здесь его кто-то подобрал! – сказал полицеймейстер и демонстративно указал на отпечатки на земле.

– Я и сам вижу. – Хаферкамп огляделся. – Кто это разъезжает по лесу? Утром? Просека выходит прямо на шоссе. Без причины сюда никто не сворачивает.

– Есть сотня причин. Кому-то захотелось помочиться или погулять, а может, любовная парочка…

– Ранним утром?

– Выспался – и гуляй себе.

– Мы отыщем его, господа. – Хаферкамп притянул к себе собак за поводки, поощрительно потрепал их по шее и похлопал по груди. Хороший человек, этот Хаферкамп. У того, кто любит животных, чистое сердце. Такой человек, как Адамс, обязательно объявится. Если даже, как официально установлено, его ум помрачен, ему остается только одно: абсолютная правдивость. Поэтому он вернется.

Это была эпитафия поверженному противнику.

Уже к обеду вся округа знала: за поимку Эрнста Адамса Теодор Хаферкамп назначил награду в пять тысяч марок – на благо города и во имя мира в нем.

Во Вреденхаузене началась охота на человека.

– Оставайся здесь, если высунешься, ты все испортишь. Все! Понимаешь? Ты ведь знаешь, какими средствами они хотят заставить тебя замолчать.

– В сумасшедший дом! В камеру хотят меня засунуть! Представляешь? Только потому, что я говорю правду, чистую правду! Что они за люди, Гельмут?

Старый Адамс сидел в подвале, потягивал из плоской бутылки, которую так удобно носить в кармане, мягкую пшеничную водку и непрестанно качал головой. Перед ним на ящике восседал Гельмут Хансен.

– Куда же ты собирался бежать? – спросил он, после того как Адамс сделал три глотка.

– Куда-нибудь. У меня повсюду друзья.

– Все они – люди Хаферкампа.

– И ты тоже, Гельмут, ты тоже! Он использует тебя в своих интересах, как проститутку.

– Назовем это иначе: я участвую в игре, но с открытыми глазами и с собственными планами.

– Ты был школьным товарищем Лутца. Его другом, ведь так? Вы ведь всегда были вместе… до недавнего времени.

– Да, ты же знаешь.

– Лутц был хорошим парнем, правда? И ты славный мальчик, Гельмут. Один этот Баррайс – исчадие ада! Ты тоже считаешь, что Лутц вел машину и наскочил на скалу?

– Нет.

– Нет? Ты так не считаешь? – Эрнст Адамс вскочил. С отчаянием человека, всю свою жизнь поставившего на одно-единственное дело и рискующего проиграть, он обнял Хансена и прижал его к себе с такой силой, что тому с трудом удалось освободиться из его объятий. – Ты веришь мне? Ты единственный, кто мне верит! – Вера – еще не доказательство, папаша Адамс. С одной лишь верой можно попасть в сумасшедшие – ты теперь это знаешь.

– Но кто-то ведь должен сказать правду! Если ее не выкрикнуть, никто же не услышит. Ведь у них у всех мешки с деньгами в ушах, позолоченная баррайсовская вата! Кто-то должен ее выдернуть, чтобы хотя бы один-единственный звук правды проник в их сердца и умы. Кто еще способен на это, кроме меня? Я отец! Я отдал своего сына! Он сгорел! Сгорел в разбитом автомобиле… – Он закрыл лицо обеими руками и отчаянно всхлипнул.

Гельмут Хансен отвернулся. Вид плачущего старика вызвал в его памяти Боба Баррайса. Он вспомнил, как встретил его тогда в Монте-Карло, элегантного, с декоративно забинтованными руками, которого все чествовали как героя дня, наконец занявшего свое место в фаланге дорогих плейбоев. Сбылась мечта Боба – его принимали как равного, а рядом с ним была аристократическая супершлюха Пия Коккони, позволившая потом ему, Гельмуту Хансену, у бассейна «Писсин де Террас» гладить ей грудь, потому что у него были такие роскошные мозолистые руки… И все это происходило в то время, когда Лутц Адамс еще лежал в морге и не успели остыть обломки машины. Теперь же напротив него сидел отец, который сердцем чувствовал преступление, а за ним охотились, как за волком, и хотели навсегда упрятать за решетку.

Вот она, олицетворенная власть Баррайсов!

Это было редкое везение, что Гельмут Хансен в то утро ехал по просеке. На дороге он задел своей машиной перебегавшую косулю и, поскольку опасался, что серьезно поранил ее, поехал вслед. Косуля исчезла, а вместо нее из кустов выскочил старый Адамс, который размахивал руками и вопил:

– Возьмите меня с собой! Скорей! Скорей! Я вам потом все объясню. – Когда он узнал Хансена, он бросился ему на шею и заплакал: – Бог существует! Вот доказательство! Тебя мне Бог послал. Увези меня, мальчик, мой дорогой мальчик… Они хотят запрятать меня в психбольницу…

Хансен не задавал лишних вопросов. Кто такие были «они», он догадывался, и ему не нужно было объяснений. Он втянул Адамса на сиденье рядом с собой, захлопнул дверь и нажал на газ. А потом он сделал нечто, что сначала повергло Адамса в отчаяние. Хансен поехал к загородному дому Теодора Хаферкампа, расположенному в романтических моренных горах.

Адамс не противился. Он откинулся на сиденье и безнадежно закрыл глаза.

– Значит, ты уже вошел в семью? – грустно спросил он. – Конечно, ты теперь сидишь в дирекции. Они все могут купить, так? Земли, дома, законы, людей, души… в общем все. Только не Бога и не судьбу! Я заклинаю обоих, они мои союзники.

– Этот дом – сейчас самое безопасное место, папаша Адамс. – Гельмут Хансен подъехал к вилле, которая пустовала уже несколько недель. Хаферкамп переехал в замок Баррайсов, чтобы быть поближе к центру событий. С ним вместе перебрался и дворецкий Джеймс, после того как он по доброй английской традиции покрыл всю мебель белыми льняными чехлами. Было очевидно, что Хаферкамп не покинет поля боя и не уединится для заслуженного отдыха, пока не выиграет великую битву.

– У тебя есть ключ, Гельмут?

– Да, но тебе придется пожить в подвале.

– Я не буду резать мебель.

– Не поэтому. Джеймс приходит время от времени, проветривает и проверяет, все ли в порядке. В подвал наверняка не спустится. Там есть три помещения для прислуги, и ты сможешь спокойно переждать все события.

– Я не хочу ждать, я хочу всем поведать правду.

Гельмут Хансен положил Адамсу руки на плечи. Они смотрели в глаза друг другу: старик, жизнь которого утратила всякий смысл, и юноша, который начинал наводить порядок в своей и чужих жизнях. И вдруг оба поняли, что цель у них одна, только идут они к ней разными путями.

– Я был другом Лутца, – тихо проговорил Хансен.

– Да, Гельмут.

– Мы оба знаем, что скрывается за красивым фасадом Боба Баррайса.

– Ты дважды спасал ему жизнь!

– Я бы и в третий раз это сделал, папаша Адамс. Это из другой оперы, справедливость – это не правосудие мести. Нельзя искоренить преступление, совершив новое. Но я обещаю тебе, что Боб заплатит за все свои грехи.

– Приятно слышать это, мой мальчик, – старый Адамс погладил Гельмута по щеке. В этом жесте было столько трогательной нежности, что Хансен заскрипел зубами. – Ты совсем как мой Лутц. Ты слишком хороший, на этом ты сломаешься. Они сильнее, эти Баррайсы, поверь мне, они способны позолотить и небо, и преисподнюю, под их дудку поют и ангелы и черти. И ты сломаешь себе шею…

Теодор Хаферкамп перестал понимать этот мир. Поскольку этот мир назывался Вреденхаузен и принадлежал ему, то нарушение равновесия было особенно разительным.

– Старик не появляется, – сказал он доктору Дорлаху и Гельмуту Хансену через восемь дней после исчезновения старого Адамса. – Но он здесь, в городе! Я чувствую это! Он не мог далеко убежать, и машина, подобравшая его, местная. Кто-то один шагает не в ногу, кто-то прячет старика. О Боже, как это меня огорчает! Делаешь тут все для своих рабочих: самая высокая зарплата, пакет добровольных социальных ассигнований, поселки с чисто символической квартплатой, кредиты через наше собственное кредитное бюро, бесплатные экскурсии… Я им создаю рай на земле, и вот среди них находится кто-то, кто предает меня. Это больно!

– Выпей, дядя, – Гельмут Хансен налил рюмку так любимого Хаферкампом красного вина «Шато Лафит Ротшильд», которым надо наслаждаться с закрытыми глазами. – Люди всегда будут разочаровывать.

– И это говоришь ты, Гельмут. – Хаферкамп потягивал хорошо подогретое вино. Доктор Дорлах сидел в стороне, за письменным столом баррайсовской библиотеки, и работал над деловыми бумагами. Он пил чистое виски. Хаферкамп находил это кощунством, когда другие пьют «Лафит Ротшильд». – Как отнесся Роберт к идее Дорлаха жениться на этой кабатчице?

– Да, вы же были сегодня в тюрьме, Гельмут. Расскажите, – откликнулся Дорлах из глубины.

– Боб в восторге. Он готов немедленно жениться на Марион Цимбал, если это возможно. После этого откровения он плюнул в меня, и его увели.

– Я подготовил бумаги. Боб их завтра подпишет, и я подам заявление в загс.

– А развод? Вы обговорили с этой Цимбал, что, когда будет поставлена точка в деле Петерс, будет подведена черта и под этим нелепым браком.

– Я разговаривал с фрейлейн Цимбал, – сухо проговорил доктор Дорлах.

– Ну и?

– Она не хочет. Даже при условии большой денежной компенсации. Собственно, мы должны благоговейно снять шляпы: во всем нагромождении событий их любовь – это единственная правда.

– Свой сарказм можете оставить при себе, доктор! – ядовито заметил Хаферкамп. – Остается только надеяться, что эта Марион однажды проснется и осознает, что за чудовище у нее в постели. Роберт в качестве мужа – разве это мыслимо?

– Не знаю, что их объединяет.

– Я раздобуду вам завтра научно-популярные брошюрки, доктор. Когда пчелка засовывает свой хоботок в чашечку цветка… О Господи, как это глупо! – Хаферкамп вновь громко и с наслаждением отхлебнул свой «Лафит Ротшильд» (каждая бутылка была пронумерована). – Плохо, что вам не удается вытащить Боба из предварительного заключения!

– Если он женится, появится шанс!

– Ах так! – Хаферкамп поднял брови. – Действительно? Ну тогда скорей в постель! Доктор, форсируйте этот брак. Я позабочусь о том, чтобы освобождение Роберта превратилось в триумф. Пресса должна обожраться этой сенсацией.

– И зачем все это, дядя? – Гельмут Хансен задвинул кочергой полено поглубже в открытый потрескивающий камин. – Ты лишил Боба наследства, собираешься послать его к черту…

– И все это я смогу сделать, лишь когда он будет на свободе. Баррайс, сидящий за решеткой, – это позорное пятно, которое я не потерплю, а опускающийся где-то на Ривьере Баррайс мне безразличен. Я предоставлю Бобу необходимые средства, чтобы он мог губить себя в соответствии с общественным положением!

Доктору Дорлаху действительно удалась его затея: Боб Баррайс был отпущен из предварительного заключения.

Марион Цимбал встретила его с огромным букетом алых роз, перед высокими тюремными воротами ждал баррайсовский «кадиллак» с шофером в ливрее. Фоторепортеры, теле– и радиожурналисты осаждали эту хорошо украшенную сцену горькой комедии. Щелкали фотоаппараты, жужжали телекамеры, репортеры с блокнотами и микрофонами толпились у двери, когда Боб, подготовленный доктором Дорлахом и настроенный на блестящий выход, нежно притянул к себе Марион и одарил ее долгим поцелуем. Поцелуй был запечатлен со всех сторон и вскоре со страниц газет и журналов попал в квартиры миллионов немцев. Поцелуй этот был таким же насквозь лживым, как и слова, произнесенные доктором Дорлахом в подставленные микрофоны.

– Обвинения прокуратуры окажутся несостоятельными. Мы счастливы, что господин Баррайс выходит из тюрьмы. Послезавтра он женится! Поймите, что сейчас нам некогда.

Он затолкал Боба и Марион в машину, захлопнул двери, помахал репортерам с лучезарной улыбкой победителя и одновременно прошипел сидящему рядом шоферу:

– Поехали! Быстро! – И повернувшись назад, спросил Боба: – Вы издали хоть звук, Боб?

– Нет, согласно вашим приказам. Я только целовал.

– И впредь никаких комментариев. Ведите себя как черепаха: толстый панцирь, и ни звука.

Тяжелая машина беззвучно тронулась с места. Снаружи еще сверкали вспышки камер. Марион улыбалась со счастливым видом. Она действительно была переполнена счастьем. Боб довольно ухмылялся: он наслаждался паблисити, как десятилетним виски. Кстати, виски – это прекрасная идея. Хотя Боб и получал из отеля к ярости зеленевшего от злости старшего вахмистра Шлимке обильный стол, ему приходилось подчиняться одному предписанию: ни капли алкоголя, даже пива. Так что он пил фруктовые соки, пока один их запах не начал вызывать у него тошноту, и перешел в итоге на минеральную воду.

Никаких женщин и одна минеральная вода – Боб Баррайс понял, что для такого человека, как он, жизнь в тюрьме означала бы гибель.

Машина вырвалась из толпы репортеров, и в самом конце Боб увидел знакомое лицо. Это был Фриц Чокки. Он небрежно прислонился к тюремной стене и наблюдал за ослепительным выходом своего бывшего друга. Рядом стоял Эрвин Лундтхайм, сын химика и наследник всемирно известной фармацевтической фирмы. Он принадлежал к тесному кругу Чокки и считался поставщиком всех наркотиков, которые выпивались, выкуривались, вдыхались, вводились в задних комнатах бара. В двадцать три года он был полной развалиной: впалые щеки, мертвенная бледность, горящие, запавшие глаза с вечно застывшим взглядом, в котором отражался ирреальный мир с печатью гибели и разрушения.

Чокки! Боб Баррайс поднял обе руки и замахал через стекло. Чокки не мог этого не заметить, он смотрел прямо в лицо Бобу, но не шелохнулся. Они проехали мимо и получили, наконец, зеленую улицу.

– Ну и шуточки! – сказал Чокки Эрвину Лундтхайму. – Он женится на Марион. Если они продержатся год, я добровольно подвергну себя кастрации!

– Если он ее любит… – Лундтхайм поискал в карманах одну из своих специально приготовленных сигарет. Его всегда сопровождал сладковатый запах разложения.

– Боб не способен на любовь, он извращенец. Это человек, которому ничего не стоит вскрывать гробы и осквернять покойников. Пошли, Лундт, мне зверски захотелось пропустить стаканчик. От одного вида Боба хочется блевать, просто блевать!

– Это был Чокки! – сказал Боб и наклонился вперед, к доктору Дорлаху. Он сидел с Марион сзади, на широком сиденье – свадебная пара, покрытая огромным букетом роз. Доктор Дорлах обернулся:

– Нет. Я его не видел. Вы должны порвать с этим клубом, Боб.

– Уже порвал. Алло, куда мы вообще едем? – Боб посмотрел в окно. Они ехали по сельской местности. Марион живет на Хольтенкампенер-штрассе. Это за Бреденаем. Поворачивайте, дорогие мои.

– Мы едем во Вреденхаузен, – спокойно произнес доктор Дорлах.

– Ошибка, мы едем к Марион. Я четыре недели просидел за решеткой и спал на тонком матрасе. Я мечтаю о нормальной постели и женской ласке.

– Господин Хаферкамп просил, чтобы вы сначала приехали во Вреденхаузен.

– Дядя Теодор просил! Представляю, как он стоял, несостоявшийся Цезарь, в позе полководца, с важным видом: «Боба ко мне!» И все бегут выполнять приказ, потому что едят хлеб дяди Теодора.

Но только не я, дорогой доктор! – Боб похлопал шофера по плечу: – Поворачивайте и возвращайтесь в Бреденай! Хольтенкампенер-штрассе, семнадцать.

– Мы едем по намеченному пути.

– Доктор, – Боб высвободился из рук Марион, которая хотела удержать его, – мое последнее слово: я распоряжаюсь своей жизнью, а не мой дядя. Никто не сможет навязать мне тоску по родительскому очагу. Либо мы поворачиваем, либо я вывалюсь из машины. У меня в этом есть опыт, доктор… Гонщик должен уметь выпрыгивать на полном ходу.

– Это вы доказали, – двусмысленно произнес доктор Дорлах.

– Ну так что? – Голос Боба стал жестким. Доктор Дорлах взглянул на него, пожал плечами и кивнул нерешительному шоферу. Машина доехала до первого перекрестка, обогнула квартал и по главной дороге вернулась в Эссен.

– Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.

– На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…

Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.

– Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…

Не оглядываясь, они вошли в дом.

Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.

Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.

– Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.

– Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.

– Я сумасшедший?

– Но, Боб!

– Будь честной. Посмотри на меня внимательно! Я безумен? – Он убрал руки с ее гладкого, прохладного после купания тела и провел ими по своему лицу. Только сейчас он заметил, что весь вспотел, что его лицо влажно от пота. Он вытер его и почувствовал на ладонях запах духов Марион: – Я… я иногда не знаю, что делаю. То есть я знаю это точно, но не могу затормозить, тормоз не срабатывает… и телега катится и катится, увлекая все на своем пути. Я вижу все это отчетливо и ничего не могу поделать. Понимаешь?

– Не совсем. – Она не двигалась, только глаза ее немного успокоились. Ее вытянутое в красном мерцании тело утратило судорожную напряженность. Мускулы расслабились, тело стало мягким.

– Что ты не понимаешь?

– Зачем сейчас говорить об этом? Я люблю тебя, Боб…

Он наклонился, поцеловал кончики ее грудей, услышал ее тихий вздох и поднял голову. Пот снова выступил из его пор.

– Это я убил Ренату Петерс? – глухо спросил он. В ее глазах опять заметался страх:

– Я не знаю.

– Ты считаешь, я способен на такое?

– Я люблю тебя, Боб.

– А если это действительно был я? Если я столкнул ее с моста?

– Иди к мне, Боб. Ближе. – Она обхватила пальцами его затылок. Но он воспротивился движению ее рук, упершись локтями в кровать.

– Что ты вообще думаешь обо мне? Ты маленькая черная кошка, мурлыкающая, когда ее гладят. Но у тебя ведь есть мозги. Ты же должна думать. Должны же быть у тебя другие мысли, кроме: любовь! любовь! любовь! Этим начинается любая жизнь, но на этом она не кончается! Я убил Ренату Петерс?

– Боб… – ее глаза засверкали.

– Будь искренней! – неожиданно закричал он. Она вздрогнула, как в судорожном спазме, ее раздвинутые ноги сжались. – Будь искренней, черт возьми! Будь честной! Ты моя жена! Хотя бы моя жена должна быть честной! – Он набросился на нее, как гигантская змея, собирающаяся задушить свою жертву: – Я убил ее?

– Да, – прохрипела Марион.

– Да?! – Воспаленный мозг Боба затуманился. «Мое сердце сгорает, – подумал в ужасе он. – О Боже, мое сердце сейчас просто расплавится, настолько оно раскалено».

Он схватил руками шею Марион, уставился в ее широко раскрытый рот, в эту красную, наполненную горячим дыханием, грозящую поглотить его пещеру, пальцы его обрели силу, и с глухим стоном он сжал их.

Загрузка...