Глава 4
ВНИЗ И НАЗАД? (1922–1939)

Изгнание, 1922–1924

Поражение Черчилля в Данди на ноябрьских 1922 года Всеобщих выборах обрушилось на него тяжким ударом. В первый раз за 22 года он не прошел в парламент, и выглядело это так, будто его карьера была разрушена. Операция по поводу аппендицита ослабила его, и он был в состоянии появиться в этом избирательном округе лишь к самому окончанию кампании. Его жена говорила очень ценные речи от его имени, хотя ее приводило в замешательство то, что женщины Данди плевать хотели на ее перлы. Хмельная и невоздержанная речь от его имени, произнесенная Ф. Е. Смитом, могла служить утешительным объяснением, почему поток запрещения[45] унес Черчилля к поражению. Возглавлял список его оппонент-ветеран, независимый кандидат Скримджер Е. Д. Морел, организатор Союза демократического контроля, также был избран. Количество голосов, поданных за Черчилля, было гораздо меньше, и он стоял на четвертом месте. «Шотландские избиратели», — писал из Букингемского дворца лорд Стеэмфордхем, — до некоторой степени непостижимый организм». Однако, более непостижимым было, вероятно, то, что политической базой Черчилля мог когда бы то ни было стать город, с обитателями которого он имел так мало общего. Три недели избирательной кампании в прошлом были вполне достаточны. В этих обстоятельствах он не мог быть способен испытывать благодарность. Тем не менее, даже при полном здравии, с его стороны было бы неблагоразумным снова выставлять свою кандидатуру в Данди.

Для него могло быть неблагоразумным выставлять свою кандидатуру где бы то ни было. Сейчас ему было 49 лет. Несмотря на продолжающиеся предсказания смерти, сейчас ему было больше, чем лорду Рандолфу, когда тот умер. Друзья, получившие ранения на войне, умирали молодыми. Он вступал в полосу зрелых размышлений средних лет. Тем не менее, у него было трое еще маленьких детей, которых он сдержанно любил и которые могли требовать от него большего, чем случайные неохотные выезды на пляжи восточного побережья. Своей жене, которая его так добросовестно отстаивала, он мог уделить больше времени. Недавно он купил Чартвелл, дом в Кенте. Полученное наследство на время облегчило его финансовые проблемы. Он мог продолжить занятия живописью, и еще оставалось написать мемуары.

Он даже мог до сих пор играть в поло.

Иметь привлекательные стороны могла не только личная жизнь, по крайней мере, после четырехмесячного отдыха в Средиземноморье. После Данди политическая сцена была мрачной. В национальном масштабе результат показал ошеломляющее продвижение лейбористов (142 места в парламенте по сравнению с 59 в 1928 году), которое вывело их партию вперед — 117 либералов (приблизительно поровну разделенных между последователями Асквита и Ллойд Джорджа). Консерваторы имели большинство над другими партиями в 88 голосов. Даже если допустить, что либералы сумеют предотвратить свой раскол, было сложно представить себе, что в будущем они смогут сформировать правительство. Но было и сложно поверить, что Ллойд Джордж никогда больше не вернется на должность. Хотя в настоящий момент его затмил «неизвестный» премьер-министр, Бонар Лау. Черчилль был в политике «личностью» такого же масштаба, как и Ллойд Джордж, и в какое-то время разделял с ним поношения. Совет Марго Асквит заключался в том, что он должен «лечь на дно» и ничего в политике не предпринимать, но все время писать. Живопись также была ему очень рекомендована. По прошествии времени можно будет увидеть, станет ли он, и если станет, то как, пытаться вернуться в Палату Общин.

За исключением журналистики, вся его письменная работа состояла из военных мемуаров, за которые он взялся, будучи еще членом Кабинета Министров. Полемика периода войны увлекала: каждый участник, рано или поздно, пытался представить на рассмотрение публики свою часть рассказа. В печати выступил даже сдержанный лорд Грей из Фаллодона. Однако Уинстон был впереди всех, и его усердие в этом отношении вызвало кризис, касавшийся официальной секретности и доступа к материалам. Результатом тяжких трудов стал «Мировой кризис», первый том которого вышел в свет в 1923 году. Последующие тома выходили из печати с устойчивой регулярностью. Пятый — последний — появился в 1931, в том году, в котором было также опубликовано сокращенное и исправленное однотомное издание. Эта история с публикациями утешала тем, что пред публикой имя Черчилля сохранялось как писательское, что бы с ним ни приключалось.

Злые языки намекали, что Черчилль написал пять томов о себе самом и назвал то, что получилось, «Мировым кризисом». Это название определенно внесло существенный вклад в популяризацию книги, что не могло бы сделать альтернативное название, «Великое земноводное», услужливо предложенное Джорджем Доусоном, редактором «Таймс», где книга разбивалась на отдельные части. Оно отражало философские претензии работы. Естественно, Черчилль старался выставить свои действия в благоприятном свете. В свете последних мемуаров, при доступе к документам нетрудно привлечь внимание историков к упущениям, искажениям и смещенному акцентированию событий, которые компенсировались «объективной» ценностью[46].

Тем не менее подробно останавливаться на этих недостатках значило бы не заметить важности авторского труда как заявления о национальной, международной и личной власти. Последовавшие тома содержали исчерпывающие комментарии по политике послевоенного периода. Однако первые два тома, по словам Коулинга, брали «сильную и энергичную»[47] ноту. Речь — которую диктовал Черчилль — выражала его чувство эпического спора. Противоборство двух таких массивных сил в северном море было «высшей точкой проявления военно-морской силы в мировой истории». Волнующий блеск начальных стычек, когда сам Черчилль все еще ходил в атаку, до сих пор не был заменен мрачной картиной изматывающей тяжкой работы последующих лет. Эта перспектива не просто граничила с мрачным настроением Британии 1923 года.

Ноябрьское решение Болдуина распустить парламент и назначить новые выборы на том основании, что протекционизм был единственным способом бороться с безработицей, сняло Черчилля с позиции выжидания. Он во всеуслышанье объявил, что такое действие задержит возвращение процветания и ослабит влияние Британии как агента примирения на Европейском континенте. Он выставил свою кандидатуру в Западном Лейчестере, но был побежден кандидатом-лейбористом из среднего класса, Ф. Е. Петик-Лоуренсом и лишь обошел кандидата от консерваторов с незначительным перевесом голосов. В целом либералы слегка укрепили свои позиции защитой права беспошлинной торговли, но даже в этом случае лейбористская партия держалась далеко впереди.

Консерваторы оставались самой большой из трех партий. В этих обстоятельствах, после того как Болдуину был объявлен вотум недоверия, в январе 1924 года Рамсей Мак-Дональд сформировал первое лейбористское правительство, администрацию, которая для того, чтобы выжить, должна была поддерживать либералов.

Черчилль был разочарован этим итогом, поскольку предпочел бы, чтобы правительство сформировал Асквит при поддержке партии консерваторов. Его собственная кампания в Лейчестере все больше и больше становилась скорее антилейбористской, чем антиконсерваторской. Приход лейбористского правительства был неприятным ударом. Это подтверждало его вывод о прочном слиянии международного развития и развития внутри страны. В те моменты, когда он был близок к отчаянию, он представлял себе врагов Британии, объединенных внутри и вне ее, чтобы добиться ее развала. «Британия никогда не согласится», — писал он архиепископу Туама в конце 1920 года, — «на разрушение целостности Британской империи»[48]. В своей речи он описывал Ирландию как «сердечный центр» Британской империи — но Ирландия была «утеряна». В 1922 году также и Египет был объявлен «независимым», и этот шаг, пусть он был более номинальным, чем реальным, указывал направление хода времени. И вот в Вестминстер пришел социализм. Это было одним из видов того серьезного национального несчастья, которое происходило с великими государствами только в самом начале поражения в войне, угрожало бросить тень на любую форму национального образа жизни и поколебать уверенность в будущем. Напрасно делались попытки обозначить различия между тем, как понимала социализм партия лейбористов, и как его понимали большевики. Под умеренной наружностью гуляли токи завихрения.

В разных газетах высказывались подозрения, что Уинстон нащупывал путь для возвращения в ту партию, которую он покинул — Консервативную. Помимо некоторого количества маневров на стороне консерваторов, Черчилль выдвигал свою кандидатуру как «независимый антисоциалист» на предварительных выборах в округе Вестминстерского аббатства в марте 1924 года и был лишь весьма незначительно обойден кандидатом-консерватором. Список голосов, поданных за либералов, окончательно коллапсиро-вал. Из различных источников Черчиллю советовали сохранить свое отдельное от партии положение до тех пор, пока не настанет время обсудить вопросы повторного вхождения в нее. Тем не менее, 7 мая 1924 года Черчилль направил обращение слету консерваторов в Ливерпуле, организованному Арчибальдом Сальвиджем, доминирующей фигурой тори в местном самоуправлении Мерсисайда. К сентябрю, проведя лето в переглядываниях и подмигиваниях с иерархией тори, он направил обращение слету консерваторов в Эдинбурге на предмет социалистической угрозы и был зарегистрирован в избирательном округе Эппинга, где ему предстояло вступить в борьбу на следующих Всеобщих выборах в качестве «конституционалиста» (с поддержкой консерваторов).

Это событие произошло быстрее, чем можно было ожидать, последовав за провалом правительства в Палате Общин в начале октября. В последовавшем за этим состизании Черчилль с легкостью выиграл, без усилий победив оппонента-либерала, с лейбористом, оставшимся на третьем месте, далеко позади. С каждой новой успешной речью он говорил о социализме языком все более резким, и диагноз его угрозы подкреплялся «письмом Зиновьева» — сообщением, которое, как предполагалось, пришло от руководства Коминтерна в Москве Британской Коммунистической партии, призывавшим к вооруженной борьбе против капитализма и подстрекавшим к мятежу против сил Короны. Оно было опубликовано за четыре дня до голосования. В национальном масштабе консерваторы добились ясного и всеохватывающего большинства, и Болдуин стоял на позиции формального противостояния, которое, в отличие от нестабильности предыдущих нескольких лет, похоже было, продержится положенное время. Черчилль отсутствовал в парламенте два года, но после победы ему успешно удалось вступить в партию консерваторов. В ее рядах он отсутствовал уже двадцать лет.

Министр финансов, 1924–1929

Черчилль не только вернулся в Палату Общин. Он одним прыжком продвинулся в новый Кабинет Министров. Болдуин предложил, и Черчилль с благодарностью принял пост министра финансов. Это было меньшим из того, что один выпускник Харроу мог сделать для другого. Однако более вероятным было другое объяснение: когда стало ясно, что Невилл Чемберлен не желает возвращаться в Министерство финансов, Болдуин почувствовал, что лучше уж посадить Черчилля в самом центре администрации, чем на задние скамьи парламента, где он будет скрываться непредсказуемо. Это был удачный расчет по многим причинам, но многие рядовые консерваторы, в Палате Общин и вне ее, не могли легко примириться с тем, что блудный сын добился для себя центрального положения в правительстве. Что за хамелеонской манерой обладал этот человек? Сменить партию с относительной безнаказанностью политики могут лишь однажды, но делать из этого привычку было наказуемо.

Оглядываясь назад, легко распознать в курсе Черчилля с 1918 года постоянное и контролируемое продвижение обратно, к своему «естественному» дому. Либеральная партия пережила свою полезность и никогда больше не смогла бы быть собрана вместе как партия власти. Тем не менее, принимая во внимание его непохвальную привычку, о возвращении Черчилля надо было хорошенько договориться, чтобы оно не отдавало слишком уж наглым своекорыстием. Явная неудача протекционизма консерваторов, вкупе с призраком социализма, придавали его переходу вид шага логичного и приемлемого. В политике Британии была новая повестка дня, и в «грядущей борьбе за власть» Черчилль мог быть только на одной стороне.

Инстинкт говорил ему, что спокойная буржуазная Европа — на которую он полагался как на необходимый задник его собственного роскошного аристократического поведения — была тяжело ранена вынужденной войной 1914–1918 годов, ход которой он продолжал описывать. Третий том обретал все более тесную и мрачную связь с кровопролитием на Сомме и под Верденом. Его инстинкт также говорил ему, что социализм эффективным не будет и что советская тирания станет одной из худших в истории человечества. Высказанные непреклонным тоном, эти заявления огорчили не только социалистов, но и академических и других наблюдателей, которые хотели бы дать шанс новой цивилизации. Ошеломляющее многословие Черчилля представило им легкую возможность окрестить его «реакционером». При обратном приеме его в свою паству у некоторых консерваторов осталось подозрение, что он был волком в шкуре кающегося ягненка. Было очевидным, что политическая жизнь ему нравилась, что он стремился к высокому служебному положению — но только ли это было? Он напыщенно выступал против социализма, но по отношению к чему он был за? Не скрывался ли за внешними атрибутами должности один из «пустых людей», опознанных молодым мистером Т. С. Эллиоттом?

Было очевидным, что он действительно любил внешнюю атрибутику своей особой службы. Он мог надевать мантию, которую носил его отец. В дополнение ко всему, будучи министром финансов, он мог стать вторым по влиятельности человеком в Кабинете Министров, возможно, с правом наследования, и воплотить таким образом пророчества, которые делались на протяжении четверти века. С другой стороны, вопреки административному опыту, который он приобрел на протяжении нескольких десятилетий, и уверенности в собственной способности убеждать, ставшей частью и предпосылкой этого опыта, Черчилль не мог похвастаться глубоким личным знанием сфер экономики и финансов. Он никогда не мог признаться себе в том, что находится вне этих глубин, но так могло быть. Конечно, глубокое понимание таких вопросов само по себе не могло быть условием назначения на должность. Даже с пробелами в знаниях, Уинстон стартовал с лучшей позиции, чем Дизраэли или Ллойд Джордж. Тем не менее, сложные финансовые последствия войны — репарации и военные долги — неизмеримо добавили бремени на плечи министра финансов. Одно из первых, что отметил Черчилль по возвращении на высокую должность, был огромный массив предстоящей работы. Необычные методы и часы, проводимые за управлением делами, были вызваны не только его необычным обменом веществ. Они были отражением необходимости дать понять умным служащим Казначейства, что у него есть собственный метод решения проблем, что он был и всегда будет политиком, даже когда имеет дело с вопросами сугубо технического характера. Его постоянная настойчивость в том, чтобы самому набрасывать тексты своих выступлений, и в том, чтобы вставлять собственные фразы в бумаги, подготовленные его служащими, была признаком этого феномена. В большинстве случаев такие вставки были бесполезной тратой времени: но и это был его «пунктик».

В его речи сквозило честолюбие и по вступлении в должность. Сам он до этого полагал, что станет скорее министром здравоохранения, нежели министром финансов, и теперь немедленно стал рыться в тайнах памяти в поисках «огромных планов» в сфере жилищного обеспечения и других общественных служб. Он все еще воспринимал себя прогрессистом в этих делах. Теперь, став министром финансов, он все еще мог говорить о страховании и пенсиях. Конечно же, Казначейство имело традиционную контрольную функцию по всем расходам других ведомств, и Черчилль, конечно же, не видел смысла в том, чтобы отделяться от внутренних забот своих коллег. Он столкнулся с неизбежным сопротивлением, но иногда оно было более упрямым, чем он ожидал или любил. В действительности его политическая позиция была лишь обманчиво крепка. Он не был готов к тому, чтобы дерзить или противостоять премьер-министру, который так неожиданно поместил его в самое сердце своего Кабинета, кое-кто из членов которого десятки лет смотрел на него с подозрением. И Остин, и Невилл Чемберлены, министр иностранных дел и министр здравоохранения соответственно, прежде были министрами финансов. Черчилль — сторонник беспошлинной торговли — оказался среди запуганных протекционистов. Он не отваживался раскачивать лодку, если действительно хотел убедить консерваторов в том, что стал преданным членом партии. Он в большей степени придерживался советов экспертов, чем это могли выявить его маневры. Ему было трудно решить, когда не следует согласиться с экспертами, так как в отношении цифр он не обладал той интуицией, которой, как сам думал, обладал в отношении кораблей. Что в конце концов приводило его к решению, так это чувство правильности выбора, которое исходило из сфер, не связанных напрямую с финансовым миром.

Так обстояло дело с единственным важнейшим решением, которое он принял: возвратиться к золотому стандарту и предвоенной стоимости золота — 4,86 доллара за унцию, — объявленной в его бюджете 28 апреля 1925 года. Это не было простейшим или обдуманным ходом. Первая мировая война неизбежно тяжело потревожила функционирование международной денежной системы. Закон 1919 года приостановил введение золотого стандарта — фиксированного золотого содержания важнейших валют мира — но только на шесть лет. Тем не менее существовала всеобщая вера в то, что восстановление золотого стандарта была жизненно важной составляющей стабилизации международных денежных рынков и подъема международной торговли. Лишь некоторые комментаторы полагали, что попытка установить фиксированный золотой стандарт была невозможной, либо не была необходимой. Черчилль советовался и выслушивал противоречивые мнения экономистов и широкого круга финансовых воротил. Решение возвратиться к золоту — хотя, как обернулось, не возвращаться к чеканке золотых монет — согласовывалось с убеждением, что приспело время восстановления предвоенных торговой и денежной систем. Вскоре после этого Кейнс разразился страшной критической отповедью под названием «Экономические последствия мистера Черчилля», но он был в меньшинстве. В то время это в общем задумывалось как храбрый и решительный шаг, который надо было сделать. Это будет небезболезненным, но откроет путь к прогрессу.

Акция Черчилля была столь же часто раскритикована впоследствии потомками, как и расхвалена современниками. По большой части критика была направлена как на установленный золотой паритет, так и на возвращение к золотому стандарту как таковому. Иногда предполагалось, что в личной жизни Черчилль был гораздо более несчастлив, чем казалось, но очевидность этого не так уж сильна. Конечно, аргументация технического характера могла продолжать и продолжает поступать. Но какой бы ни был вынесен вердикт в отношении точного решения, ясно, что вынесен он был скорее в пределах «деловой» части, чем в «промышленном» контексте. В личных связях Черчилль был настолько далек от мира промышленной Британии, что не был способен обеспечить свежий взгляд на проект целиком, который мог оказаться полезным. С каждым годом, прошедшим по окончании войны, проблемы так называемой индустрии основного экспорта становились все острее по мере того, как они все более тесно связывались с измененными условиями рынка. Не то чтобы Черчилль оставался к ним бесчувственным, но как их решать — был совсем другой вопрос. В сфере управления ограничения власти нигде не были так видимы.

Черчилль энергично утверждал, что золотой стандарт был не более ответственен за ужасное положение в угольной промышленности — увеличение иностранной конкуренции, снижение объемов экспорта, устаревшее оборудование, — чем Гольфстрим. С другой стороны, его акция конечно же не улучшала положение дел, и проблемы этой отрасли достигли максимума. Летом 1925 года он поддержал выплату субсидии, в то время как следственная комиссия изучила трудности этой промышленности (а правительство отшлифовало планы, как быть с возможной забастовкой). В докладе комиссии не предлагалось никаких недвусмысленных рецептов и делалась попытка отыскать равновесие между позицией владельцев и позицией шахтеров; увеличение рабочего дня запрещалось, но принималось, что зарплата будет снижаться.

Кризис достиг кульминации в начале мая 1926 года. Военное прошлое Черчилля создало в лейбористских и профсоюзных кругах министру финансов репутацию самого главного «ястреба» в составе Кабинета, стремящегося к установлению права силы. В действительности, по крайней мере в отношении вызова — намеченной всеобщей забастовки, среди коллег были легкие разногласия. Черчилль раздул в министерстве хор: тему зарплат шахтеров надо закрыть, а поставить вопрос, не будут ли отвергнуты пожелания демократически избранного правительства. Поставленные в такие термины дела, темперамент, опыт и философия власти Черчилля требовали от него выйти и выиграть «войну». Как всегда, кризис сделал его возбужденным и энергичным. Его вмешательства были частыми и обращали мало внимания на ведомственные границы, и он не колебался, говоря военному министру и министру внутренних дел, что они должны делать так, как подсказывает его опыт. Он хотел, и добился, плана использовать Территориальные силы, без ружей, как полицейский резерв. Тем не менее, главным фокусом его деятельности была продукция «Бритиш газетт», старавшейся быть «авторитетным изданием», но рисовавшей, довольно естественно, диспут как атаку на «нацию» со стороны «врага», с которым не может быть компромиссов. Это восприятие также побудило Черчилля искать способы оказывать давление на новую службу Би-би-си, чтобы она стала в такой же мере выражением позиции правительства, как «Бритши газетт», но исполнительный директор которой, Джон Райт, все еще не симпатизировавший правительству, отказывался подчиняться до такой степени.

Своим поведением во время Всеобщей стачки Чирчилль, естественно, заработал и похвалу, и критику — с различных сторон. «Нью стейтсмен» приписывал Черчиллю замечание, что «маленькое кровопускание» пойдет только на пользу, которое он неистово отрицал. Тем не менее и сторонники, и оппоненты считали его человеком, речь и поведение которого, к добру или нет, накаляли спор. Возбуждающий Черчилль сравнивался, не в его пользу, с тактичным Болдуином. Было отмечено, что среди членов Генерального совета Конгресса британских тред-юнионов революционного пыла особо не видно, и это по большей части оградило забастовку от серьезных инцидентов и проявления жестокости.

Тем не менее, контраст между предполагаемыми личными позициями отдельных членов Кабинета мог быть преувеличен. В стратегии правительства это было необходимой частью как воинственных, так и примиряющих фигур. Позиция Черчилля, какой бы подходящей для его личности она ни казалась, не была диким курсом своенравного министра, потерявшего голову. Это был один из аспектов многогранной стратегии, имевшей целью добиться «победы». Заявление Болдуина, что он был «испуган» возможными действиями Черчилля, должно рассматриваться в этом контексте. И в самом деле, после окончания Всеобщей стачки, Черчилль не изъявил желания подавлять забастовку шахт и взял на себя видную и относительно примиряющую роль. В своем дневнике Том Джонс писал, что Черчилль был готов достигнуть урегулирования по вопросу времени, зарплаты и условий труда, что приводило в ужас его коллег и чего они принять не могли[49]. По его мнению, противоречий в его поведении не было. Всеобщая стачка была Всеобщей стачкой, даже если те, кто в ней участвовал, не представляли, что их действия бросают вызов власти государства. Это было вопросом власти. Было необходимо показать, что правительство нельзя принудить такой тактикой. Черчилль не допускал мысли, что в этом вопросе он будет играть не главную роль.

Возвращение к золотому стандарту и Всеобщая стачка — вот два аспекта периода пребывания Черчилля в должности министра финансов, которые отмечались наиболее часто. Однако ни в то время, ни впоследствии сам Черчилль не желал поощрять такую концентрацию внимания. Он посвятил изрядную долю времени представлению своих удачных бюджетов и финансовых заявлений. Как представления в парламенте они ценились высоко, но, несмотря на проявленное им остроумие, общее их воздействие было разочаровывающим, что чувствовал и сам Черчилль. Он мог предоставить некоторый кредит на улучшение страхования и пенсионного обеспечения, но в этих обстоятельствах он был готов отнести эффективность своего собственного вклада на счет Невилла Чемберлена, который оказачея очень деятельным министром здравоохранения. Изначальное сокращение подоходного налога замышлялось Черчиллем одновременно как «честное» и стимулирующие развитие производства. Его последующий энтузиазм в отношении понятной схемы снижения тарифов как стимула восстановления экономики разродился банальной «большой» идеей, которую было намного труднее внедрить, чем он ожидал, и, в любом случае, непохоже было, что она принесет такие плоды, как ожидалось. Финансовая ортодоксальность убеждала, что он должен повсюду сократить расходы, чтобы расплатиться за эти изменения.

Следовательно, он был достаточно дерзок, когда в первом своем бюджете объявил, что собирается достичь большой экономии на военных расходах. В этом отношении он из браконьера превратился в лесника и оказывал мощное давление на Адмиралтейство с целью сократить его запланированные расходы. Однажды, затронув один из вопросов, он столкнулся с возможной отставкой всего состава Адмиралтейства. Он также должен был придержать Королевские ВВС, за развитие которых был ответствен всего лишь пять лет назад; выказывал такое же скептическое отношение к развитию военно-морской базы на Сингапуре, которое ранее поддерживал. Ясное дело, он находил очень трудным уравновесить свои немедленные финансовые приоритеты, ухудшившиеся в связи с влиянием Всеобщей стачки на государственные доходы, с собственными фундаментальными представлениями о роли власти в отношениях между государствами. Трудности его теперешней службы заставляли его смягчать эти представления.

В этом контексте у него были причины взирать па развитие мира с некоторым оптимизмом. Лига Наций, ко времени его вступления в должность и в течение нескольких лет после этого, была организацией не того типа, чтобы привлечь кого бы то ни было с понятиями Черчилля о власти. Тем не менее до 1924 года он писал, что «обязанностью всех» было оказывать поддержку и помощь Лиге Наций. В своих спорах с разнообразными службами Черчилль продолжал придерживаться философии, лежавшей в основе «Правила 20 лет» — что в течение десяти лет войны не будет (дата, отсчета, кроме того, постоянно отодвигалась вперед). Он поддерживал ее, например, вопреки Бальфуру в июле 1928 года, когда была тщательно рассмотрена ее предпосылка. Черчилль объявлял, что «нет никакой вероятности большой войны, следовательно, для нас нет никакой необходимости пребывать в состоянии постоянной готовности, которая была необходимой в годы, предшествовавшие 1914-му». Комитет обороны империи, таким образом, согласился утвердить десятилетний горизонт с последующим ежегодным пересмотром.

Более характерно, казалось, что «примирение» в Европе будет действительным, и соглашения Локарно, достигнутые на переговорах министров иностранных дел в августе 1925 года, внушали мысль о возможности ясного примирения. Не то чтобы Черчилль смотрел на эти договоры о взаимной гарантии между главными европейскими державами (за исключением Советского Союза) как на прелюдию к более тесному вовлечению в европейские дела или как на раскрытые несколькими годами спустя французским государственным деятелем Аристидом Брианом планы более тесной интеграции европейских стран. Напротив, Черчилль принадлежал к той части Кабинета, которая воспринимала соглашения Локарно точно в той степени, в какой продвинутые франко-германские отношения позволяли Британии остаться отстраненной от Европы и сосредоточиться на более важных проблемах. С тех пор как Черчилль так же твердо убеждал Болдуина, что «ни малейшего шанса» на войну с Японией не представится за все время их жизни, пророчества о длительном мире между народами и в самом деле оказывались обещающими. Черчилль продолжал смотреть на советское государство как на угрозу и был среди тех, кто настаивал на разрыве дипломатических отношений в 1927 году.

Короче, никто не предполагал, что за одну ночь Черчилль превратится в пацифиста (воспользуемся вошедшим в употребление словом). Когда энтузиаст Лиги Наций и разоружения лорд Сесил в конце концов вышел из правительства в 1927 году, он выбирал особый приговор для отношения Черчилля к сокращению вооружений на Конференции по военно-морскому разоружению в Женеве. Черчилль также дал понять, например, что он поддержал отправку британских войск в Шанхай, где существовала угроза жизни британцев и имуществу Британии.

«Говоря коротко о действительно завоеванном, — писал он, — нет зла худшего, чем из страха войны подчиняться неправоте и жестокости. Однажды окажешься неспособным по каким бы то ни было обстоятельствам защищать свои права от агрессии со стороны некоторого особого круга людей, и не будет конца требованиям, чтобы их выполнять, и унижениям, чтобы их переносить»[50].

В течение всех тех лет, которые он провел на посту министра финансов, его личное присутствие, характерная речь и находящая отклик риторика концентрировали на нем внимание общественности, бриллиантовый блеск его речей должен был признать даже Болдуин, не любивший употреблять этого слова, потому что оно напоминало ему бриллиантин, вещество, которое ему не нравилось. Когда коллеги по Кабинету обменивались замечаниями, они признавали, что его хорошие качества перевешивают дурные. Однако Невилл Чемберлен симпатизировал любому из подчиненных лично Черчиллю, кто был способен работать с таким подвижным начальником.

Гораздо менее симпатизирующими были замечания о компании, которою водил Черчилль. Теперь, когда Чартвелл-хауз был полностью действующим, Уинстон жил на широкую ногу, что означало неограниченное количество шампанского, сигарет и бренди. Хозяин не воздерживался от потребления щедрой мерой. Он был выразительной «фигурой большей, чем жизнь». Он завершил четвертый том «Мирового кризиса» и теперь работал над заключительным, который должен был описывать «Последствия». В дополнение к этому, теперь он мог класть двести кирпичей в день — скромное достижение, которое, однако, не было распространено среди его коллег. Он все еще рисовал. Редко где можно было отыскать столь разнообразные достоинства, и Кабинет не был исключением. И все же этот громадный талант до сих пор казался недисциплинированным и непредсказуемым. Черчилль мог повторить путь своего старого друга Ф. Е. Смита, чья порывистая блестящая юридическая и политическая карьера зачахла и который теперь приближался к концу своей жизни. По мере того как Уинстон становился старше, он все менее склонялся к тому, чтобы искать компанию среди тех, кто мог считаться равным. Он предпочитал скорее находиться под судом, чем участвовать в коллоквиуме. Чудаковатые профессора, наподобие оксфордского физика Ф. А. Линдемана, наносили ему визиты; сам он в университеты не ходил. До некоторой степени рассчитанная дурная слава наделяла министра финансов несомненной неподкупностью.

Так или иначе, части оказывались лучше целого. Такой вердикт также мог бы быть вынесен относительно всего срока его пребывания в должности министра финансов. Это не совсем согласуется с общим убеждением, хотя предположить, что он был слишком плохим министром финансов, значило бы сузить до чисто экономической концепцию его функционирования. Когда в 1928–1929 гг. подошел к концу срок работы этого состава правительства, Черчилль, без сомнения, мог быть признан одной из его удач. Неизбежно начались размышления, на какое место назначить его в следующей администрации. Как предложил Амери Невиллу Чемберлену, это был удобный случай для того, чтобы сделать его министром иностранных дел. Чемберлен полагал, что от такой перспективы премьер-министр по ночам будет вскакивать в холодном поту. Тем не менее случай действительно был удобным, поскольку теперь это был единственный главный пост в правительстве, которого никогда не занимал Уинстон. Его несколько несвязные размышления относительно иностранных дел, будучи размышлениями министра финансов, по краям, какими они были, могли стать более округлыми и связными, если бы в силу служебной необходимости ему пришлось посвятить себя систематическим раздумьям на предмет иностранных дел. Другой мыслью было то, что он мог стать лордом-президентом со специальной ответственностью за координацию работы министерств. Под этими рассуждениями скрывалась озабоченность тем, чтобы стать преемником Болдуина, когда бы это ни случилось. Хотя в общем он полагал, что правил хорошо, существенное количество тори не могли чувствовать удобство от того, что человек с послужным списком Черчилля мог стать их лидером и премьер-министром. Невилл Чемберлен станет первым лейтенантом и видимым наследником. Возможно, выходом из положения будет назначить Черчилля Государственным министром Индии?

Все эти размышления основывались на предположении, что следующее правительство сформируют тори. Хотя Черчилль и посмеивался над некоторыми намеками, которые теперь делал Ллойд Джордж относительно того, что ему придется бороться с безработицей, он без особых трудностей мог сам с ними столкнуться. Либералы неожиданно сильно заявили о себе, вызвав сомнение в том предположении, что политическая борьба была «антисоциалистской». Черчилль играл активную роль в кампании выборов, состоявшихся 30 мая, но не испытывал оптимизма относительно их исхода. Упор Болдуина на «безопасность прежде всего» был не для него. Он предпочитал атаку на опасности социализма. В итоге, хотя ему и удалось сохранить место в парламенте, несмотря на меньшинство в общем списке голосов, масштаб потерь консерваторов превзошел его ожидания. По мере того как поступали результаты, его восклицания по поводу окружающих Даунинг-стрит, 10, были просто непечатными. Могло быть, что в Кабинете он служил последний раз.

Декада безвластия, 1929–1939

Было отмечено, что период выдержанной парламентской оппозиции никогда не был характерной чертой политической жизни в черчиллевском понимании, те несколько лет, когда он не был у власти, он в нормальном состоянии скорее проводил за сменой политических партий, чем в попытках подорвать правительство. Было трудно поверить, что в возрасте 54 лет он станет демонстрировать новое влечение к «теневой» роли. Пришедшее к власти правительство лейбористов выглядело более устойчивым, чем его предшественники, и к предполагаемому времени следующих выборов Уинстону будет около шестидесяти. «Только одна цель все еще привлекает меня, — писал он своей жене 27 августа 1929 года, — и если бы она была закрыта, я оставил бы унылое поле для новых пастбищ»[51]. Должно предположить, что это относилось к лидерству в Консервативной партии, и в перспективе — к премьерству, с тех пор как он объявил в предыдущем высказывании, что если Невилл Чемберлен станет партийным лидером «или кем-нибудь еще в этом же духе», он напрочь отойдет от политики и поищет удачи на пользу своей семье. Чемберлен был на пять лет старше Черчилля. Даже в том случае, если предположить, что он станет преемником Болдуина, Черчилль, вероятно, будет слишком стар, чтобы сменить Чемберлена, — возможно, лет на десять. С другой стороны, относительная малочисленность среди нового поколения опытных талантливых людей может предоставить старикам дополнительное время пребывания у власти. У Черчилля был достаточный опыт превратностей политики, чтобы понимать хрупкость таких расчетов, но когда «оставалась лишь одна цель», он должен был реалистически воспринимать собственные шансы.

В итоге Невилл Чемберлен сменил Болдуина, но в такое время и после таких преобразований, которые не планировались ведущими действующими лицами консерваторов в 1929 году. Для Черчилля не было места ни в национальном правительстве, сформированном Рамсеем Мак-Дональдом в 1931 году, ни в национальном правительстве, сформированном Болдуином в 1935, ни в национальном правительстве, сформированном Чемберленом в 1937. В каждом отдельном случае итог мог быть другим, если бы в годы, предшествующие этим событиям, Черчилль по-разному разыграл свои карты. В течение всех этих десяти лет он еще обладал некоторым родом власти, хотя она не вытекала из занимаемой должности. Он обладал престижем, происходившим из карьеры невероятного разнообразия и энергичности. Несмотря на недостатки, это был человек, «ожидавший за кулисами». Он обладал силой пера, редкой среди пэров. В своей стране и за ее пределами он до сих пор мог добиться внимания посредством своей журналистики, переносимой на самые разнообразные темы. Он был «именем» для сотен тысяч лю^ей, которые никогда не знали, был ли он неутомимым членом парламента, и не интересовались этим. Он до сих пор обладал силой речи, которая могла быть разрушительной, но которая не была настроена в тон более прозаической атмосфере в Британии, сплошь населенной радиослушателями. Его стиль выражения, каким бы средством он ни пользовался, вызывал восхищение даже тогда, когда его мнение восхищения не вызывало. Поэтому, с его точки зрения, существовала явная опасность того, что его модуляции утратили свою силу убеждения — интересные пережитки из более просторного времени. В самом деле, не был ли сам Черчилль и то, что он отстаивал, интересным музейным экспонатом, не имевшим более отношения к политике 30-х годов, но определенно хуже видимым из-за витрины?

Для самого Черчилля это десятилетие было одновременно восхитительным и угнетающим, так как он наполовину верил в то, что это была витрина. Грани его поведения предполагали, что он скорее любил быть «предметом антиквариата», который важно выставлял напоказ свои предрассудки, не обращая внимания на то, какое впечатление они производили. Весь мир шагал не в ногу, за исключением нашего Уинни. Окруженный пестрым роем приспешников, тешащих его самоуважение и пьющих его виски, он показывал миру два пальца (что еще не являлось жестом победы) и исчезал в своем кабинете, чтобы надиктовать еще больше книг о самом себе и своем знаменитом предке Джоне, герцоге Мальборо — до такой степени, что уже трудно было различить, кто был кем! В возрасте 50 лет он оставил поло, но продолжал заниматься стрельбой. В политическом отношении он рассеивал выстрелы таким образом, который все больше казался пустым и беспечным. Это были действия человека, лишившегося власти и не ожидавшего всерьез возвращения к ней вновь. С другой стороны, в разбросанном изобилии своих усилий он мог неожиданно поразить уязвимую цель и вернуться на вершину с триумфом.

В его возрасте политика была чем-то вроде этого. Современники находили все более трудным определить в зрелом Черчилле точку равновесия между глубоким убеждением, кричащими предрассудками, неистовым честолюбием, великодушной мудростью, озорной игривостью и своенравным упрямством. Возможно, сам Черчилль больше не был уверен в равновесии, если он когда-нибудь и был в нем уверен. Он забавлял, изумлял и злил примерно в равной степени. Начало казаться — его неудача в том, что он был слишком талантлив в слишком разных направлениях. Ему надоедало целеустремленное взращивание маленьких кусочков, которое, по-видимому, устраивало меньших людей. «Пока вы с ним, — писал историк Дж. М. Тревельян из Кембриджа, — нельзя сказать, что раса государственных деятелей, которые являются людьми писательского склада, исчезла с лица земли»[52]. Черчилль не исчез, но было несколько неуютно чувствовать себя вымирающей породой.

Черчилль определенно с удовольствием приступил к укреплению своей репутации. В пределах двух недель после оставления службы он начал работать над биографией Первого герцога Мальборо. Был официально введен в должность помощник-исследователь, и установлен строгий распорядок производства[53]. Однако это был не единственный проект. В этом положении Черчилль «собирал» контакты с таким же усердием, с каким его высокочтимый монарх предавался коллекционированию почтовых марок. Кроме журнальных статей, в запасе у него было еще два существенных проекта: заключительный том «Мирового кризиса», который повествовал о Восточном фронте в первые годы войны, и том мемуаров, который должен был выйти в свет под названием «Ранние годы моей жизни». К этому времени его доход от литературной деятельности был в пределах 30 000 фунтов стерлингов в год и далеко превосходил таковой от инвестиций и парламентское жалование. Когда будет инвестирован вещественный объем этого дохода, это даст Черчиллю уверенность в финансовом плане, которой требовали его статус, занятия и стремления, но которой он никогда реально не обладал. Таким образом, литературная слава и финансовое благополучие удобно совмещались.

Он оставался неумолимо привязан к распорядку производства. Новую настоятельность этому придавал тот факт, что ожидаемый доход от вкладов летом 1929 года серьезно пострадал от последствий Великого краха в США в предыдущем октябре. Заранее разбитые на части, или перепечатанные, в одной газете или в другой, эти книги держали Черчилля на верхней полосе заголовков. «Ранние годы моей жизни» (1930) покрывали годы от его рождения до смерти королевы Виктории в 1901 году. «Вы интересный малый», — сказал премьер-министр, Рамсей МакДональд, когда благодарил Уинстона за то, что он прислал ему экземпляр[54]. Многие читатели согласились. Обнаружившийся молодой человек был сентиментальным и драчливым, но, как ни странно, бесхитростным и почти беззащитным. Политик, который столь многое раскрывал о себе, либо отказывался от гонки за властью, либо сознательно зазывал публику, от которой все еще могла зависеть поддержка, увидеть в этом саморазоблачении полное, хоть и не без недостатков, человеческое существо. Невилл Чемберлен бы не посвятил публику в свои секреты до такой степени. Другие два тома, «Размышления и приключения» (1932) и «Великие современники» (1937), были менее саморазоблачительны, но последний, сборник мириад его статей, обеспечивал проблески его предположений и забот того времени. Это были не академические трактаты, но ловкие вклады для широкой аудитории за плату. По-видимому, он писал на темы, которые знал отлично и о которых мало что знал, с одинаковой легкостью.

Из этих книг и окружающей их разнообразной переписки, статей и комментариев всплывали две темы: потеря власти и неприветливость будущего. Было ясно, что размышления о начале его жизни приведут его к тому, чтобы сравнить ее с началом тридцатых. Как он писал в своем знаменитом введении, он понимал, что создал картину исчезнувшей эпохи. Он был дитя викторианской эры, когда позиция Британии в торговле и на морях «не имела себе равных». Величие империи и обязанность хранить его были аксиоматичны. «Доминирующие силы» в своей стране были уверены в себе и своих доктринах. Главенство на море[55] обеспечивало им безопасность и уверенность, что они могут учить мир искусству управления и экономической науке. Они оставались «спокойными, будучи убежденными во власти». Этого больше не было. Остров действительно превратился в «гнилое государство». Частью вопроса теперь было распознать эти «доминирующие силы». Где действительно находится власть? Похороны его двоюродного брата, Девятого герцога Мальборо, в 1934 году, вызвали мучительные и смятенные размышления. Три или четыре сотни семей, предполагал он, обеспечивали Британии ее политическое лидерство в течение многих веков, бывших свидетелями ее возникновения как великой державы. Теперь они были почти полностью бессильны, и вместе с политикой привилегий ушла и политика интеллекта. Как указывал Коулинг, это было простым повторением обиды «первоклассных мозгов» на «расу пигмеев», пришедших на службу после 1922 года[56]. Однако, во многом потому, что сам он принадлежал к одной из этих семей, он не отметил прибытия вида демократии, но интересовался, какую пользу принесла видимая замена древней политической аристократии на миллионеров, самих сколотивших состояние, боксеров и кинозвезд. Массовое общество обладало образованием, которое одновременно было и всеобщим, и поверхностным (оно читало его статьи!).

Как в таких условиях могла проявляться политическая власть? Он не мог точно подогнать себя к тому факту, что «министр более не был фигурой таинственной и внушающей благоговение, страх». Ожидалось, что теперь он будет надевать брюки-гольф и станет ждать своей очереди на поле, как любой человек. Может ли вырасти лидерство из «обыкновенных парней», которым пришлось делать какой-то особый вид крупномасштабной работы? Он предполагал, что обладание властью требует от человека «возвышаться над общей массой», как это делал он сам. Но было ли это так необходимо? А если срывание маски с тайны власти выявит, что в конце концов никакой тайны нет? Черчилль не мог действительно поверить в это. В самом деле, оглядываясь на почти повсеместную картину того неопределенного и мягкого либерализма, в который он сам верил когда-то ближе к началу века, он видел не появление «обыкновенных парней», способных управлять сложными современными государствами, но скорее «бурную реакцию, направленную против парламентских и выборных процедур» и «установление диктатуры, открытой или завуалированной, практически в каждой стране». Он в самом деле мог видеть, почему в Италии всплыл Муссолини — «величайший законотворец среди живущих» — но фашизм был не более подходящим средством решения британских трудностей, чем коммунизм. Было и желательно, и возможно сохранить парламентскую систему правления «с любыми изменениями, которые могут понадобиться». Одно из сделанных им предположений, возможно, вытекало из его собственного опыта в Казначействе, было непрактичным и заключалось в том, чтобы передать все вопросы экономики в руки специализированного Экономического совета, который мог бы определять политику вне зависимости от выборных соображений, обезличивающих правильную формулировку политики в парламенте. Ему также нравилось видеть в своем лице образец необыкновенной британской способности таким образом управлять политическими изменениями, что яркие звезды, светившие под одним распределением, могли продолжать делать то же самое в совершенно других политических обстоятельствах. Единственная трудность с таким размышлением состояла в том, что в этом особом положении дел он сиял не слишком ярко когда, как он все больше и больше верил, выживание государства было поставлено на карту.

Не только из-за напряжений, возникавших из перехода в массовую политику, Черчилль чувствовал беспокойство за будущее. Его первоначальный общий энтузиазм по отношению к «науке» и ее возможностям все больше менялся на тревогу о том, что это значило на практике. Замечательный профессор Линдеман, которому не требовалось ни вина, ни мяса, чтобы производить глубокие научные мысли, взывал к Черчиллю из-за его способности объяснить приложения разнообразных научных открытий. Энтузиазм Черчилля по отношению к новым машинам был отнюдь не смутным, но чем больше он слышал от «профа» и чем больше наблюдал соответствие к стандартизацию, которых требовала «наука», тем более мрачным он становился. «Наука» подрывала законы, обычаи, верования и инстинкты человечества с тревожной скоростью. Конечно, «наука» все же имела и хорошие стороны, но ее устрашающую разрушительную силу нельзя было не замечать.

В этих довольно мрачных обстоятельствах оставалось только прошлое, к которому можно было повернуться, и жизнь «Мальборо», которая вышла в четырех томах с 1933 по 1938 год, восхитительно пришлась кстати. Черчилль был серьезен, документы к его услугам были правильно подготовлены, и разговаривал и поддерживал переписку со многими академическими специалистами. Он чувствовал, что имел преимущество перед академическими специалистами, работавшими с использованием только документальных источников, так как его собственный опыт, который до разумных пределов мог быть обращен назад, говорил ему, что огромное большинство решений доступны в правительстве без того, чтобы оставить позади себя записанное досье. Его рвение к подлинности вело его на поля сражений, чтобы все увидеть своими глазами. «Я живу сейчас в войнах Мальборо», — писал он в января 1934 года едва ли с какими-либо преувеличениями.

Конечно, «Мальборо» была записанной книгой, и Черчилль пытался оправдать своего героя где только мог. Он был взволнован британскими армиями на европейском континенте и конституционными свободами, которые, как он полагал, они за собой оставляли. Взаимное воздействие прошлого и будущего было неизбежным. Было ли то или другое действие инспирировано Робертом Харли или Стенли Болдуином? Историческая аналогия всегда готова была привлечь имя Мальборо. В роли Людовика XIV был Гитлер. Никто более из государственных деятелей мира не жил в таком постоянном диалоге с прошлым. Проблемы власти были всеобъемлющи. В самом деле, в одном из томов «Мальборо» Черчилль чувствовал себя обязанным написать пышный отрывок, в котором он хвалил законные гонки за властью. Тем не менее, он видел различие между Наполеоном и Мальборо, написав в 1934 году: «Наполеон мог приказать, но Мальборо не мог сделать более, чем убедить или польстить. Трудно выигрывать битвы на такой основе»[57]. Трудно было также и для Черчилля выигрывать политические битвы 30-х годов на такой основе.

Неудача Черчилля (в том, чтобы быть «человеком власти» во время этого десятилетия) вытекала из того факта, что большинство его политических современников отказались либо никогда не придерживались его двойных представлений о том, каким образом власть Британии должна поддерживаться в международных отношениях и как политическая власть должна осуществляться в своей стране, среди электората 1930 года. Уинстон, — писал Ирвин Болдуину в марте 1929 года из вице-королевской резиденции в Нью-Дели, «стал — или, возможно, правильнее сказать — всегда в 1890–1900 гг. был гораздо более сильным империалистом в понимании мира, чем вы или я»[58]. В самом деле, между 1929 и 1935 годом, когда Закон о правительстве Индии уже прошёл, казалось, что у Черчилля «Индия засела в мозгах». Его похвала британскому рекорду не была неразумной. Его тревога о целостности Индии и о взаимоотношениях между населяющими её людьми была обоснованной. Он до сих пор верил, что было бы правильным и осуществимым использовать «нашу неоспоримую мощь» для благополучия Индии, равно как и Британии. Лидерам консерваторов могла понравиться эта миссия, но они оказались вовлечёнными в нескончаемый конфликт, до тех пор, пока индийцы не были допущены к тому, чтобы разделить центральное правление. Нет сомнения, что до полного самоуправления надо было еще идти и идти.

Черчилль был испуган перспективой того, что ярчайший бриллиант королевской Короны будет утрачен просто из-за кривляния Ганди, полуголого факира, имевшего безрассудство попирать ногами ступени вице-королевского дворца. Видение Уинстона было апокалиптическим. Потеря британских внешних связей в течение определенного времени приведет к полному разрушению «чрезмерное» население Британии. В яростном обмене письмами с лордом Линлитгоу, ставшим вице-королем Индии два года назад, он говорил ему, что Англия теперь вступает в новый период усилий и борьбы за свое существование[59]. Удержание Индии было одним из решающих элементов выживания. Линлитгоу говорил ему, что он возбужденно бормочет «атавистические поверья эры, обреченной очень скоро уйти в забытое прошлое».

Длительная кампания Черчилля оказалась неудачной. Он ушел из состава теневого кабинета в январе 1931 года, и можно было предположить, что он сможет применить индийскую тему для того, чтобы отрешить Болдуина от руководства Консервативной партией. Если дело обстояло так, то он был разочарован. Он никогда не смог привлечь более чем относительно небольшую группу «крепких орешков», и воодушевлял некоторых из своих юных поклонников тем, что выбрал эту особую статью чтобы бросить вызов. Также Черчилль заявлял, что именно Болдуин расколол партию, хотя с тех пор как он был выведен из своих «исторических» отношений к Египту, Индии и самой Империи в целом, большинству членов парламента от консерваторов дела представлялись не в этом свете. Его оппоненты не питали отвращения к определенному крючкотворству в помощь Законопроекту о правительстве Индии, но то отношение, которое показывал Черчилль во время этой борьбы, скорее отчуждало, чем привлекло поддержку. В этих обстоятельствах приглашение войти в формируемое Мак-Дональд ом в 1931 году Национальное правительство не последовало, и Болдуин не видел причин протягивать оливковую ветвь и включать его в состав администрации, которую он формировал в 1935 году. В целом, Уинстон скорее ослабил, чем упрочил свой кредит доверия и рост. Более того, в действительности его поведение по отношению к партийному руководству еще раз убедило членов парламента от консерваторов, что он не понимал значения партийной преданности. Он был растраченной силой. Люди, которые по этой причине отвергали его, не были расположены серьезно его воспринимать, когда теперь он начинал говорить о Европе.

Черчиллевский взгляд на мир в середине тридцатых годов внушал, что в пределах шести лет он станет весьма опасным местом. Тем не менее казалось, будто он по-прежнему верил, что «неоспоримая мощь» Британии может быть развернута повсеместно. Все еще может? Он мог наблюдать, что здесь была проблема воли, без которой обладание даже самыми грозными силами было бесцельным. В сентябре 1930 года он высказывал свое изумление Бивербруку. Как могло статься, что те же самые люди, кто пролил столько крови и затратил столько денег, чтобы утверждать Ипр, «обеими руками выбросят наше наследие и наши завоевания из-за беспомощности и малодушия?». Он не мог понять той степени, до которой первая мировая война сделала миллионы людей безвольными перед тем, чтобы встретить другую, кроме того случая, когда становилось без сомнения видимым, что альтернативы не было. Он не мог принять также, что молодое поколение по крайней мере чувствует неудобным гордиться простым фактом «покорения». Черчилль объявлял, что единственным его интересом в политике было восстановить ситуацию, при которой «жалкая публика» все еще восприняла открытым вопрос, уйдет ли Британия из Индии полностью. Если он скажет «людям» «правду», правда ли, что все будет хорошо? Это было донкихотством. В терминах, которых он желал, оно не могло закончиться успехом[60].

Болдуин понимал, что «жалкую публику» было не так легко убедить. Он не был человеком Империи до мозга костей. У него не было военных мемуаров для написания. Мир 1914 года навсегда уплыл прочь. Премьер-министр не был под контролем союза Лиги Наций, или парализован Мирным голосованием, но он должен был быть избран. Он был уверен, что если бы ему пришлось выйти перед страной в 1935 году с опубликованной программой существенного разоружения, он бы проиграл. Люди так и сядут в постели, когда подумают, что диктаторы смогут их атаковать. Демократическое правительство сможет сделать не более, чем «убеждать и льстить», пользуясь словами Черчилля о Мальборо, и делать любые приготовления, какие только сможет, внутри структуры, которую люди готовились принять. Понимание Болдуином взаимоотношений между премьер-министром и людьми было подкреплено его искусным обращением в кризисе Отречения. Он был на правильной длине волны, в то время как Черчилль романтично, но тщетно стоял за Эдуарда VIII[61].

Однако, человек, не будучи у власти, может быть Кассандрой. После 1932 года Черчилль определенно распознал угрозу, которую перевооруженная Германия будет представлять стабильности в Европе, и тревогу, которая углублялась после прихода Гитлера к власти. Тем не менее, было неясно, что именно должно быть сделано. Самые страстные переговоры между министрами Кабинета касались одновременно потенциала и уровня ВВС в Англии и Германии. Современникам было трудно определить, где находится правда, и историкам впоследствии это было также нелегко. Черчилль и в самом деле был вовлечен «вовнутрь», приняв предложение войти в состав подкомитета по исследованию воздушной защиты. «Мальборо» и Индия означали, что его внимание никоим образом не будет сконцентрировано на развитии европейских событий. Во время критических моментов он благоразумно находился вне страны, например, во время опубликования пакта Хоара-Лаваля, касающегося будущего Абиссинии.

С тех пор как у него не было необходимости принимать решения, в середине 30-х годов он мог изрекать предостережения высокого уровня обобщенности и полностью избегать некоторых неудобных тем. В самом деле, когда срок правительства Болдуина подошел к концу, было чувство, что он был «наполовину внутри, наполовину снаружи», особенно в отношении воздушных проблем. Он согласился на второе выдвижение, устанавливающее Чемберлена лидером Консервативной партии в мае 1937 года, и питал надокды, что его могли пригласить войти в состав нового Кабинета[62]. Хотя это не было неизбежным, казалось, что Черчилль ремонтировал мосты. До конца 1937 года он ограничил свою критику почти исключительно личной перепиской. Министром по координации обороны он не стал. Тем не менее, он все равно продолжал выстраивать через личные и некоторые официальные каналы обширный резервуар разнообразной информации к тому дню, когда это могло понадобиться.

Другие действия, предпринятые им в этом положении дел, выявили прагматизм, и некоторые наблюдатели сочли его удивительным. С 1936 года и далее он все более погружался в связи с политиками либеральной и лейбористской ориентации. В прошлом они считали его неизлечимым «реакционером», но теперь находили настроенным с энтузиазмом по отношению к Лиге Наций и неожиданно готовым к тому, чтобы ввести СССР в «большой альянс». Это и в самом деле был тот самый случай, когда его распознавание Германии как основной угрозы миру в Европе привело к тому, чтобы поставить свою враждебность по отношению к коммунизму в подчиненное положение. Он также выражал надежду, что Соединенные Штаты можно склонить к более активной заинтересованности европейскими проблемами. Возможно, не случайно следующим его литературным проектом должна была стать «История англоговорящих народов». Лекционные турне, предпринятые им по Северной Америке, оказались полезными не только для его кошелька. Они дали ему чувство собственной важности в то время, когда он больше не казался человеком у власти. В Канаде, он с энтузиазмом говорил о глубине связей Империи — о том, чего никогда не смогут понять «европейцы». Он говорил американцам об общих идеалах. В этих обобщениях была безопасность. Тем не менее, как частное лицо, он ощущал некоторую двойственность в отношении Соединенных Штатов. В конце 20-х годов он обрел сильное неприятие того, что принимал за предложенную американцам цену военно-морского главенства. В октябре 1937 года в своих личных записях он указывал, что хотя идеалы Британии и Амерлки были сходными, интересы их во многом расходились21.

Это различие прежде всего относилось к ухудшению ситуации в Европе. Черчилль направлял правительству торжественные предупреждения. Визит в Германию лорда Галифакса в ноябре 1937 года заставил Уинстона предупредить Палату Общин о глупости выдвижения Британией условий относительно расходов либо на маленькие нации, либо на большие идеалы. Его предчувствия неминуемого бедствия усилились после отставки Идена с поста министра иностранных дел в феврале 1938 года. Он предпочел интерпретировать акцию Идена как действия сильной молодой фигуры, направленные против «длинных, мрачных, растянутых потоков дрейфа и капитуляции». Аншлюс Австрии в марте 1938 года был еще одним указанием на то, что Европа столкнулась с «программой агрессии, хорошо рассчитанной и выверенной во времени». Страны все более и более сталкивались с выбором между подчинением и принятием «эффективных мер», пока оставалось время. Для Черчилля это обозначало выбор между разговорами о «царствовании закона в Европе» и объединением мелких государств континента. Он продолжал оказывать давление на правительство относительно его программы перевооружения в общем и вопроса воздушного паритета с Германией в особенности. Британия и Франция должны быть вместе. Он даже лично съездил в Париж для того, чтобы акцентировать это положение в разговоре с определенными французскими политиками. Тем не менее, было неверным полагать, что в эти месяцы Черчилль не занимался ничем, кроме лоббирования и статей. Он все еще был глубоко погружен в свою письменную работу, одновременно и над последним томом «Мальборо», и над первой главой его нового труда на тему «англоговорящих народов».

Тем не менее, когда встал вопрос о будущем Чехословакии, он выставлял напоказ свою веру в то, что Британия, Франция и Россия, действуя в согласии, определенно смогут предотвратить бедствие войны. Он выказывал симпатию судетским немцам — около трех миллионов которых жили в Чехословакии, когда к концу первой мировой войны границы этой страны были урегулированы, — но полагал, что их лидер, Конрад Хейнлейн, с которым он встретился, должен принять «автономию». Черчилль был против передачи Судет Германии. В последние дни сентября, когда Чемберлен летал то в Германию, то из нее, Черчилль проницательно наблюдал за событиями, тревожась, что премьер-министр привезет «мир с бесчестием». В конце концов, ему казалось, что Мюнхенское соглашение как раз и было таким урегулированием. Он презрительно относился к тем, кто полагал, что умиротворение Европы было достигнуто. В Палате Общин о судьбе Чехословакии он говорил в меланхоличных выражениях. Страна во всех отношениях страдала от своих связей с западными демократиями. Мюнхенское соглашение было «полным и абсолютным поражением». Люди узнают правду. В защитных приготовлениях наблюдались явное пренебрежение и недостатки. Целостное равновесие в Египте было нарушено. Это было тем самым сообщением, слушать которое большинство членов парламента и общества не желали. Он был пророком без славы в своем отечестве. За свое глупое неумение понять логику власти нация заплатит ужасной ценой.

Вторжение в Прагу в марте 1939 года было для Черчилля дальнейшим подтверждением того, что его интуитивная оценка политической действительности была правильной. Воздействие на премьер-министра он совмещал со вниманием к организации Министерства снабжения и к переговорам с Москвой. Все эти тревожные месяцы его жизнь продолжала состоять из написания истории и комментирования политики настоящего. Один из его товарищей, Брендан Бракен, писал в это время, что ни один политик не выказал большей прозорливости. Его долгая и одинокая борьба за разоблачение опасностей диктатуры окажется «лучшей главой в его переполненной жизни». В действительности ею станет другая глава, но во многих отношениях эта последующая глава стала возможной единственно из-за той позиции, которую он занимал в эти годы. Теперь, в свете того, что мы знаем о сложности выбора, который должно было сделать британское правительство, может показаться, что Черчилль слишком упрощенно понимал проблему. Также можно почувствовать, что собственный счет Черчилля к своим взглядам в «Надвигающейся буре» преувеличивает их ясность, последовательность и неизменность позиции. Тем не менее важным фактором было то, что в глазах общественного мнения он все более и более становился человеком, чей взгляд на Гитлера был скорее правильным, чем неправильным, равно и на меры, которые нужно было предпринять, чтобы предотвратить «войну, без которой можно обойтись». Не быть человеком у власти было угнетающе тяжело, но потеря должности была на самом деле его спасением. Также и сам он, после всей обособленности и угнетенности, после сильного ощущения старости, вдруг почувствовал себя молодым, настороженным и уверенным. Необычайные превратности политики выявились еще раз. Он войдёт в историю как человек, который выстоял против «примирения» и, в более угрожающих условиях, еще раз вернулся на путь, ведущий к власти.

Загрузка...