Глава 7
ЭПИЛОГ

Триумф и трагедия

Шестой том «Второй мировой войны», который продолжал писать Черчилль, вопреки лучшим ожиданиям издателей, появился в 1953 году под названием «Триумф и трагедия». Он описывал финальную стадию войны, и его сравнительная польза заключалась в том, чтобы утвердить свое предвидение будущего той части Европы, с которой он, как премьер-министр, должен был иметь дело. Прошлое в его мыслях всегда обеспечивало оправдание будущему. Это была именно та страсть, которая побуждала его после отставки вернуться к написанию «Истории англоговорящих народов», этого грандиозного проекта, который был так грубо прерван второй мировой войной[109]. Больше никто из государственных деятелей XX века, возможно, за исключением де Голля, не обладал такой одержимостью историей и одновременным желанием и способностью быть действующим лицом и летописцем своих самых недавних деяний. Это был рассказ о триумфе и трагедии — всемирных, континентальных, национальных, личных — рассказ, исполненный смысла и ярости. Человек в центре его мирно пребывал на тех солнцем залитых взгорьях, которые мелькали у него перед глазами. Черчилль затмил всех своих великих современников в том изобилии прилагательных, которые привлекались к описанию его характера и поведения — самодовольный, грубый, честолюбивый, драчливый, дерзкий, храбрый, безжалостный, опрометчивый, эгоцентричный, романтический, радикальный, избалованный, паразитический, обывательский, инфантильный — все эти слова, в том или другом сочетании, были использованы для того, чтобы описать его характер на разных стадиях его карьеры. В том или ином контексте, все они были подходящими. Неудивительно, по предсказывалось, что в его двигателе скоро закончится горючее. Было ясно, что он не мог задавать темп и растранжирит свою феноменальную энергию на сумасбродные планы. Блеск их изначальной концепции будет испорчен его неспособностью выработать их детальное приложение. Он всегда жил в тени ослепительного взлета и падения своего отца. Его политическая карьера была отмечена знаком провала, хотя по пути и могли встречаться волнующие достижения. Ллойд Джордж, сам отнюдь не чуждый Джаггернауту честолюбия, по этому поводу написал Френсису Стивенсону вскоре после Галлиполи: «Это возмездие человеку, в течение нескольких лет боровшемуся за эту войну. Когда пришла война, он увидел в ней возможность прославиться и поэтому начал рискованную кампанию, совершенно не беспокоясь о том горе и трудностях, которые она принесет тысячам людей, в надежде, что в этой войне он окажется выдающимся человеком»[110].

Это было грубое и неточное суждение, и, по иронии судьбы, возмездие, которое настигло Ллойд Джорджа спустя несколько лет, оказалось длительным, в отличие от Черчилля, испытывавшего сравнительно кратковременные удары судьбы. Черчилль не «боролся за» первую мировую войну в течение нескольких лет и отнюдь не был безразличен к трудностям, которые вызовет Галлиполийская кампания. Тем не менее было правдой, что слияние происхождения и опыта дало Черчиллю ту перспективу власти, которая была затруднительна для его коллег-либералов. Он видел трупы на поле битвы и знал, что это такое — сражаться. Либеральная Англия не отрекалась от империи, но даже «либеральные империалисты», такие как Грей, Холдейн или Асквит, не могли полностью примириться с грубой силой, которая делала ее возможной и которая, по последним данным, поддерживала ее. Черчилль не хотел войны, но чтение европейской истории говорило ему, что она определяла и еще будет определять судьбу государств. Думать по-другому было «великой иллюзией». Первая мировая война, как бы ни клеймить ее, была необходимой войной. Победа сделала возможным выживание Британской империи.

До конца своей жизни Черчилль полагал, что это было «отличной штукой», но именно эта убежденность все более и более отделяла его от той части британского общественного мнения, которая ясно выражала свои мысли. Ему казалось абсурдным считать империализм позорным явлением. Достижения Британии были замечательными. Да, они основывались в конечном счете на силе, но она была основой любого правительства. Что действительно шло в счет, так это употребляли ли властители, местные или зарубежные, свою власть разумно и ответственно. Он полагал, что британцы делали именно так. В этом отношении его догматические заявления брали уменьшающийся аккорд. Общественность отнюдь не всегда расходилась с ним в этих убеждениях, но он не был вправе размышлять о стоимости сохранения империи вопреки желанию существенной части населяющих ее людей. В этих вопросах Черчилль плыл против течения и не был способен его развернуть. Его политическая база казалась незначительной. Его личность казалась анахроничной.

Вторая мировая война спасла его от важного, но малозначащего положения в британской политике XX века, которое он бы иначе занял. Он и в самом деле был «ложкой к обеду». Он не проснулся наутро другим человеком, просто теперь в расчет брались упорство, решительность и находчивость. Это было в его основе. Конечно, наряду с достижениями и триумфами были и ошибки и просчеты, но, если о ком бы то ни было в Британии можно было сказать, что он «выиграл войну», Черчилль был именно таким человеком. Тем не менее, хотя он не рассуждал бесконечно, как Толстой, на тему хрупкости человека, предполагаемо обладающего верховной властью, он был тревожаще осведомлен о тех великих силах, которые вихрем неслись вокруг него во время войны.

«Власть», обозреваемая с вершины, представляла из себя головоломную и бесконечно изменчивую комбинацию военной, технологической, психологической и экономической мощи. Он сплавил ’’Британскую мощь», может быть, до максимально возможной степени, для того, чтобы выжить и затем принять участие в истории. Спустя полвека это представление казалось бы замечательным, если бы оно не развалилось.

Возможно, если бы в 1945 году Черчилль вернулся на пост премьер-министра, он мог бы оказаться способным уменьшить или отвести некоторые из тех напряжений, которые сконцентрировались на Британии в послевоенном мире. Например, он мог немедленно оказать полезное влияние на сделку, заключенную на Потсдамской конференции — заключенную после того, как он покинул службу. Его политика в Индии и Пакистане и Палестине могла существенно различаться, по крайней мере, изначально. Тем не менее непохоже, что он сумел бы сделать то, что он говорил, никогда не сделает — председательствовать при развале Британской империи[111]. Его отношение к зоне Суэцкого канала во время его второго правления наводило на мысль, что он продемонстрирует «реализм», когда дело дойдет до этого. Когда из словосочетания «Содружество Наций» было выброшено слово «Британское», Черчилль с сожалением уступил. Даже в этом случае кончина Британской империи была настолько же гаванью меланхолии, насколько и морем веры. Это было болезненно, и это было трагедией. Его собственная потеря власти переплелась с национальной.

Во время своего второго правления он, хотя и неохотно и не без попыток вернуть старую славу, стал отдавать себе отчет в том, что Британия пришла в упадок, или что, по крайней мере, пришла в упадок его концепция роли Британии в мире. Его герой, Джон Черчилль, добился герцогства, и то же мог сделать и сам Уинстон, если бы он был расположен его принять. Тот факт, что он его не принял, был, возможно, показателем того, что вопреки романтическому расположению себя в истории, он также обладал пронзительной осведомленностью, что лучше уж он будет «продолжен» в исторических книгах будущего как Сэр Уинстон Черчилль, чем как Герцог Дуврский или Лондонский[112]. Помимо всего прочего, это место было неизгладимым образом обеспечено той ролью, которую он сыграл в 1940 году, даже когда будут сделаны все причитающиеся скидки на мифы, разросшиеся вокруг него[113]. Он всю жизнь получал удовольствие от власти, но, по-видимому, никогда не получил его в полной мере. Война переменила все. Те, кто подозревал, что в нем таится стремление быть диктатором, оказались неправы, но были неправы также и те, кто считал, что даже свободные люди смогут выжить без привкуса твердого правительства[114]. Это было положение «над партиями» (несмотря на его обязательную партийную верность) почти без параллели в современной британской политической истории. К тому же, наследие его было слишком расплывчатым и все более сложным для того, чтобы легко отождествлять его с какой-либо группой или партией[115]. Он был «забавой», которую никто не мог повторить. В 1955 году, в момент отставки, он мог с удовольствием оглянуться на ту половину века, в которой, несмотря на неизбежные конфликты политики, он сыграл немалую роль в укреплении национального согласия, сцементированного, как он полагал, глубоким и самодостаточным чувством «английскости»[116]. Достигнутая при Черчилле степень национального согласия, как несколько мрачно выражается Майкл Ховард, «постоянно разрушается; тот великолепный захлестывающий поток, который сплотил нас в едином национальном усилии, ослабел, оставив заброшенную береговую полосу, усеянную зловонным илом и гнилью»[117].

Однако он был слишком стар, слишком полон воспоминаниями, чтобы дерзко и резко изобрести новое направление. Он мог изливать свою ярость на собственный представительный портрет, написанный Грэхемом Сьюзерлендом (и жена хотела бы его уничтожить), но, как случалось и до Черчилля, художник может уловить беспомощность даже в человеке у власти[118]. Тем не менее он до конца пытался предвидеть будущее, ибо без этого обладание властью было бесцельным. Однако судьба империи была настолько связана со всем его существом и историей жизни, что хотя он и уловил проблеск новой Европы, но не смог прийти к мысли о переориентации национального самосознания, что может стать следствием рождения такой Европы. Он все еще стремился к «особым взаимоотношениям» англоговорящих народов, которые не были достижимы в желанном для него значении.

Ничего из того, что мог сделать одинокий престарелый человек, не могло повернуть вспять ход перемен. При случае, он даже мог видеть, что разрушение мира, в котором он вырос, было не без некоторых многообещающих аспектов. Большую часть жизни он провел, в мыслях и зачастую в действительности, среди великих людей у власти. Он был отрезан, и отрезал себя сам, от повседневной жизни простых людей. Непостижимо, но факт, что кончина империи, которая, как он полагал, будет иметь столь тяжкие последствия для британцев, сопровождалась постоянным подъемом «жизненного стандарта». В конце концов, могло случиться даже так, что сквозь трагедию войны придет длительный триумф мира. Это не будет гладкий неуклонный путь прогресса, но, как и его собственный опыт, он будет исполнен препятствий и парадоксов. Власть водородной бомбы, порученная бывшему кавалеристу-гусару на посту премьер-министра, могла «в процессе величественной иронии достичь той стадии в данной истории, где безопасность будет сильным ребенком террора, и выживание — братом-близнецом аннигиляции»[119]. До самого конца любопытной истории рода человеческого власть была парадоксальной. И за это можно было благодарить Провидение.

Загрузка...