Если Джо вызывал горячий интерес у местных жителей, то я — у местных детишек, а именно у Полли и братьев Корк. Раньше у меня друзей не водилось, потому что в Городе вообще ни у кого друзей нет, там все только с деньгами и дружат. А тут, в деревне, оказывается, совсем другое дело. С братьями я, можно сказать, подружился — они оказались славные, смешили меня и пришлись мне по душе. Все, кроме разве что самого старшего. Что-то мне в нем не нравилось. Чутье подсказывало: этому лучше не доверять. Смотришь на парня и не знаешь, что у него в голове творится.
Братья приходили поглядеть на лягушку, а вот Полли больше интересовала не Салюки, а я сам, точнее, прежняя моя жизнь.
— Расскажи про Город, — неизменно просила она. — Все хочу знать.
Ну я и рассказывал. Рассказывал о темных, мрачных улицах, где дома стоят так тесно, что в эти улицы даже солнце не заглядывает. Об улицах, мощенных неровным булыжником и усеянных мусором, объедками, дохлыми собаками и крысами. О грязных канавах и лужах с тухлой водой, над которыми вьются жужжащие тучи мух. Рассказывал и о нищих, которые выпрашивают милостыню, чтобы пропить ее в кабаке, или валяются пьяными в канаве, потому что из кабака их уже вышвырнули. И еще рассказывал о невыносимом, пронизывающем до костей зимнем холоде, когда и люди и животные падали на улицах замертво и тут же коченели.
Описывал я и реку Фодус, на которой стоит Город; медленное, ленивое течение ее густых вод, больше похожих на мутный суп, чем на речные струи. Да уж, река эта достойна своего названия — вонь от нее подымается такая, что хоть нос зажимай, и проникает во все щели. И характер у реки коварный. Я видывал, как она бодает суда, стоящие у пристаней, так что они бешено пляшут на воде, скрипят и стонут, заглушая испуганные вопли гребцов и пассажиров на маленьких суденышках, пересекающих ее широкую спину. А уж как боятся люди мутных вод Фодуса! Говорят, кто упадет в эти волны, нипочем не выживет — так они ядовиты. Добычу свою, утопленников, река выдает неохотно, сначала как следует выдержит под водой, а уж потом, много дней спустя, вытолкнет на поверхность раздутый посинелый труп, на который и смотреть-то страшно.
Река Фодус делит на две половины не только сам Город, но и его население. На северном берегу живут богачи, на южном — бедняки. Мостов на реке всего один. Может, когда-то у него и было название, но забылось, и теперь все говорят просто «Мост». Весь он тесно застроен тавернами, гостиницами и притонами самого скверного пошиба; в этих злачных местах, пристанищах порока, все посетители равны, с какого бы берега ни явились. Здесь дерутся, пьют, режутся в азартные игры, убивают и умирают. Бывал и я в одном из таких притонов — трактире «Ловкий пальчик», том самом, куда захаживает Иеремия Гадсон и где околачивались мамаша с папашей.
Город дышит пороком и преступлением, и потому железная рука наказания время от времени берет его за горло. Как ни стыдно мне в этом признаваться теперь, но когда-то я неплохо зарабатывал на чужих бедах, обчищая карманы зевак, особенно по средам, когда на Висельной площади вешали преступников.
Казнь у нас в Городе считалась получше любого праздника. Чем в большем ужасе пребывал бедняга на эшафоте, тем в больший восторг приходила толпа. Приговоренного обыкновенно привозили к месту казни на телеге — из тюрьмы Айронгейт по Тоскливому проезду и прямиком на Висельную площадь. Он и пускался-то в путь несчастнее некуда, ну а уж к тому времени, как добирался до эшафота, пребывал совсем в бедственном состоянии, поскольку наши городские зеваки имели обыкновение швырять в приговоренного всем, что оказывалось у них под рукой, — гнилыми овощами и фруктами, а то и дохлой крысой. Честно скажу, я в жизни не кидался в бедняг приговоренных. Думал: откуда мне знать, может, на следующей неделе вздернут меня самого?
Когда приговоренного возводили на эшафот, толпа поднимала радостный крик, а когда на его или (что тоже было не редкостью) ее шею набрасывали петлю, вопила еще громче. В эти мгновения я обычно отворачивался, в основном потому, что наставало самое подходящее время пошарить по карманам. Зеваки не сводили зачарованных глаз с эшафота, а я проворно скользил в толпе и тащил все, что подворачивалось. Сам при этом слышал, как под ногами у осужденного со стуком открывается люк и как скрипит виселица под тяжестью тела. И пока толпа ревела, я успевал убежать — прежде чем кто-либо из зевак замечал, что лишился кошелька.
Вот что я рассказывал Полли, а она ловила каждое мое слово.
— Обязательно поеду туда, — говорила она, и глаза у нее так и блестели. — Вот увидишь.
И сколько я ее ни отговаривал, она стояла на своем.
Много чего Полли от меня услышала о Городе, но о мамаше с папашей я умолчал. Ничего ей не сказал о том, как они меня били и отнимали деньги, и о том, как и почему я бежал из Города. И о Бертоне Флюсе, которому они меня сдали, и о кошмарах, терзавших меня по ночам. А в кошмарах мне всегда виделось одно и то же: будто нависает надо мной папашино лицо, будто душит он меня… Или я его?
Нет, никогда не прощу я мамашу с папашей за то, что они со мной сделали, но все же я им благодарен. С воришками-карманниками, даже малолетними, закон обходился сурово. Если бы из-за мамаши с папашей я не бежал из Города, рано или поздно болтаться бы мне в петле на той самой Висельной площади, где, бывало, я обчищал карманы зевак.