Недавно я бродил всю ночь и оказался рядом с площадью Звезды около пяти утра; Елисейские Поля предстали мне такими, какими я никогда их не видел: застывшими в полной тишине и в свете разгоревшейся зари — наконец удостоившиеся своего вечного названия, — и я вновь вспомнил раннее утро, когда, выйдя с Лэ из ночного клуба, уже видел их такими, почти безжизненными — но вся разница была в том, что она была рядом со мной, — и вдруг мне пришла мысль, она завладела мной властно и беспрекословно, как последняя воля — пойти туда, направо, на улицу Колизея, на этаж, где находился офис «Коммюникасьон и Спектакль», компании, которую она создала незадолго до нашего окончательного разрыва. «Офис» — громкое слово; на самом деле речь шла о большой комнате со смежными душем и кухонькой, где ей случалось проводить ночь, когда мы ссорились. Помню, она сказала мне, что офис находится как раз над местом, где несколько лет назад был «Апокалипсис», ночной клуб, прославившийся благодаря молодой женщине, которую Лэ немного знала, — она снимала в клубе богатых холостяков, напрашивалась к ним, а потом, когда они отвлекались, впускала в квартиру двух сообщников, которые их пытали, грабили и убивали, не оставляя улик (сначала Морган Спортес, а затем Бертран Тавернье, в кино, рассказали эту ужасную историю).
На втором этаже висела латунная табличка: «Джон-Антуан Циммер, маркетинг и рыночное распространение». Лэ продала помещение или обанкротилась, это можно было предусмотреть. Я быстро вышел; еще метров десять я прошел, задерживая дыхание. Я шагал, как лунатик, вспоминая о ней со слезами на глазах.
Еще позднее, снова просматривая в кинотеатре «Песню Индии», я ощутил несильную боль в левом боку и плече. У меня уже было такое недомогание накануне на улице, но я не обратил на него внимание. И тогда я вдруг галлюцинаторно представил себе свою смерть с точностью, которая буквально заставила меня содрогнуться (холодная волна пробежала по спине и затылку — знаменитое чувство, что волосы встают дыбом). Ведь в этом почти пустынном зале, в котором раздался бы мой вскрик, если бы у меня еще достало сил кричать, кто бы услышал глухой и краткий вопль человека, умирающего от инфаркта? Кто обратил бы внимание в темноте на это тело, которое, может быть, даже не упало бы, которое, возможно, лишь чуть сдвинется с места, как будто человек повесил голову, сонно или задумчиво, или откинулся на спинку кресла. Значит, за несколько секунд слабая пульсирующая боль, которую я чувствовал, усилится, взорвется с ужасной силой во всем моем теле, парализует меня так, что не даст мне сделать движение и даже позвать на помощь, не даст даже слабо застонать, и возможно, меня ждет агония здесь, и я умру, как собака, посреди ряда пустых кресел. «Смерть придет и вырвет тебе глаза». На секунду стих Павезе всплыл у меня в памяти, как молитва, — и лицо Лэ. Великая грусть, безвольная грусть, которую вызывает жалость к себе, наполнила тогда мое сердце.
И в тот самый момент, когда я представил — пережил — таким образом самое худшее, с экрана раздался голос вице-консула, умоляющего посла и гостей французского посольства:
«Я остаюсь! на эту ночь! здесь! с ней! один раз! с ней! Слышите?»
Жалко чеканя каждый слог, голос Майкла Лонсдейла звучал как вопль и как плач, надтреснуто, почти крикливо, невыносимо. И я вновь вспомнил Лэ, ее лицо, прекрасное и жестокое, как никогда, в последний раз, когда мы виделись и когда я умолял ее — я тоже, — и мне показалось, что это я выкрикиваю устами актера всю боль любви.