IX

Она не любила, чтобы я вел себя заметно. Из-за того, что я был почти на двенадцать лет старше ее, все было так, как будто бы я — ее отец или еще хуже — один из родственников, которых она стыдится: для меня же было лучше держать себя в рамках, не надевать слишком строгих костюмов, но и не придерживаться молодежного стиля. Она, напротив, была способна, с достаточной непоследовательностью, как я уже сказал, даже в трезвом виде — впрочем, пила она редко, но, выпив, становилась совершенно демонической — на приступы безудержного дурачества: тогда она могла окликнуть человека с двадцати метров, свистеть в два пальца, выкрикивать непристойности или ругать себя саму, раздеваться, целовать в губы первого встречного, короче, шокировать, прежде всего меня, и тогда я оказывался в ее власти, готовый на все, только бы она прекратила. Особенно доставалось от этих всплесков пожилой, весьма симпатичной, учтивой и незаметной англичанке, которую я ни за что на свете не хотел бы огорчать. Однако, как только мы подходили к ее двери на лестничной площадке, Легация, когда она была в таком настроении, с громким хохотом провозглашала мне крайне непристойные признания в любви, специально произнося самым громким голосом как можно чаще слова «хуй», «эрекция», «киска», «течет», «сосать», «жопа» (она и кое-что новое изобретала, уже не помню точно: «сморчок» вместо «тестикулы», «меренга» вместо «вульва», среди прочего), и главное — она сопровождала слова жестом, набрасываясь на меня с неожиданной силой, хватаясь за всякие места, так что среди нервных (и болезненных) смешков, которые вызывала во мне эта щекотка, возгласов «тссс!», которыми я пытался ее утихомирить, стараний, которые я прилагал, чтобы ее обуздать и в то же время как можно скорее затащить на наш этаж (тогда она обвисала на моих руках, веся целые тонны, предоставляя мне нести ее, словно красотку в обмороке), я оставался обессиленным, раскрасневшимся, и иногда, к великой радости Лэ, наши переплетающиеся тела громко ударялись о дверь миссис Кройдон даже среди ночи, с риском разбудить ее, чтобы она выскочила, испуганная, в ночной рубашке — что она так и не сделала, слава Богу, по своей тактичности или из-за глухоты, умножая этим до неисчислимости капитал смущенной благодарности, который я издавна ей задолжал. Так, в иные дни, на этой лестнице, на улице или даже в ресторане, с опасением следя за предвестьями этих взрывов дикой живости, я рядом с ней напоминал самому себе доктора Франкенштейна в тот момент, когда его творение выходит из-под его власти.

И правда, ничто не доставляло ей такого удовольствия, как дразнить во мне «жу-хана» («ханжу» на ее перевернутом языке) или, что еще более любопытно, «протестанта», хотя ни я и никто из моей семьи никогда не были приверженцами этой прекрасной религии. Вероятно, она путала меня с кем-нибудь из своих любовников, да еще считала, что все протестанты — пуритане. Во всяком случае, хотя она меня и шокировала гораздо меньше, чем думала сама, — но это доставляло ей такую радость! Это был один из тех редких случаев, когда она вдруг становилась похожей на девочку, я бы ни за что на свете не разрушил ее иллюзии — она тащилась в полный рост, по ее собственному выражению, не только когда произносила громко и публично те слова, которые я привел выше, что через некоторое время перестало производить на меня какое-либо впечатление, но прежде всего, когда проявляла самым откровенным и неприкрытым образом свое желание, направленное на меня или на одного из молодых прохожих, что было мне отнюдь не столь безразлично.

Нет, больно, иногда ужасно больно, было мне просто находиться рядом с ней, такой лучезарно прекрасной, увы! такой желанной для всех — мне, столь недостойному (думал я) подобной чести. Когда пришло время подводить итоги, и совершенно объективно (я, конечно, шучу: в любви существует в лучшем случае великодушная субъективность), я искал на другой чаше весов то, что могло хотя бы отчасти компенсировать все усилия, все разочарования, которые она мне доставила, всех жаб, которых она заставила меня проглотить, всю черноту нашей связи, я находил прежде всего, кроме сексуального удовольствия, этот пунцовый цветок — ее красоту — милость, роскошь, невероятный, достойный фей или джиннов «Тысячи и одной ночи» дар, которым она оказалась. И то, что именно мне на долю досталось это благословение: эта неслыханная удача — то, что я встретил ее и был принят ею, избран жить рядом с ней, быть тем, кто идет с ней рядом.

Никогда я не ощущал этой столь смущающей благодати так, как в один октябрьский вечер. На коктейле, когда я без особого успеха пытался забыть о ее отсутствии — она на несколько дней уехала к подруге, живущей в Туре, — мое плавающее внимание было вдруг поймано взглядом. На меня глядела антильская девушка со светлой кожей, невероятно тонкой талией, с серьезным и сияющим лицом и с прической по последней моде — волосы как попало разделены на мелкие прядки, закреплены гелем и похожи на пучки диких трав. И эта девушка улыбнулась и направилась ко мне. И вдруг я узнал ее: это была Легация! Она была еще красивее и моложе, чем в моем воспоминании — а ведь оно было совсем свежим — красивее, чем когда-либо. Она приехала раньше, чем собиралась, и решила сделать мне сюрприз.

Рядом с ней я чувствовал себя настолько же слугой или охранником, насколько любовником. У меня, наверно, как и у всех мужчин, которые встречаются с манекенщицами или кинозвездами, складывалось впечатление, что все мужчины планеты, начиная с моих друзей, должны завидовать мне. Но одновременно с гордостью или впечатлением незаслуженной привилегии, которые я только что упомянул, я испытывал от этого беспокойство и неопределенное расплывчатое чувство ревности. Скорее всего, я был неправ. Наши друзья ведут себя с нашими любовницами совершенно так же, как мы ведем себя с их: мы чаще всего безразличны к их прелестям, не понимая, что они в них находят. Благодаря дружбе мы рады за наших друзей, и больше ничего. В лучшем случае, мы им немного завидуем. Но, так как верность мешает нам что-либо предпринять, чтобы занять их место, мы стараемся гнать прочь от себя всякое желание, сохраняя, самое большее, в темном уголке своего сознания этот шепоток демона-искусителя: если когда-нибудь она ему наскучит, тогда…

Что до других женщин, не стоит ожидать от них большей объективности. Одна из моих подруг, Лаура, на которую у меня уже вовсе не было видов, хотя она и сохранила некоторое очарование, несмотря на возраст, однажды сильно меня удивила, приняв недоверчивый вид, когда я стал делиться с ней моими опасениями. Я говорил ей о том, как невероятно часто на Лэ смотрят — и даже строят ей глазки — на улице, даже когда она идет со мной под руку, стараясь скорее заставить ее пожалеть о своем выборе, чем подразнить меня. А Лаура не только не пожалела ее, но, по-видимому, раздраженная, что я провел между Лэ и другими женщинами (и ней самой в том числе) такое качественное различие — презрительной улыбочкой дала понять, что в этом нет ничего исключительного, что она знает это, что такое со всеми бывает.

Начинаешь думать, что в красоте нет объективности. И все же, когда я был с Лэ в метро или в кафе и чувствовал, да, чувствовал все эти взгляды, повороты голов, шепот, которые вызывала она, как же становилось ясно — ясно, как огонь, — что она есть!

Среди того, что отличало для меня Лэ от всех прочих, начиная с той ночи, когда я ее повстречал, я еще вернусь к этому событию, была не только красота. Красота, красота и только, вызывает восхищение, но не любовь. Любви нужна яркость. У нее была эта яркость, эта невероятная живость. С самого начала меня прельстила аура, блеск, изысканные обороты и в то же время игривая легкость ее остроумных ответов: когда она была в хорошем настроении — это был фейерверк, взбитые сливки, мимоза и фиалки — одновременно двор Версаля и взятие Бастилии!

Еще до ее прихода ко мне — на следующий день после моего возвращения в Париж, раньше, чем было предусмотрено, с двумя большими сумками, содержащими все ее земное имущество, — я побаивался жить вместе. Возможно, я преувеличивал — это было не так уж грустно, в подобной близости есть свое очарование. На самом деле проблема была не во мне и не в ней, а в том, что каждому было трудно принимать своих друзей, не напрягая другого. Я старался встречать ее друзей как можно более улыбчиво и раскованно; она, напротив, не делала никаких усилий: уходила, как только приходили мои гости, которым я тем не менее часто жаждал ее представить — уходила, иногда даже не прощаясь. Поэтому очень скоро я стал мечтать о переезде. Я с потрясающей ясностью представлял то, что нам было нужно: большой лофт с белыми стенами в американском стиле, эдакий ангар Ла Виллет и Пантена, в каких многие художники селились в восьмидесятых годах: с огромным холлом, с каждой стороны от которого было по нескольку изолированных (и звукоизолированных) комнат — это я уточняю из-за нее: она любила включать на всю громкость телевизор или стереосистему, — в которых и она, и я могли уединяться по своему усмотрению, в одиночестве и в компании. И постель, огромная постель любви — на нейтральной территории.

Мое рвение или скорее то небольшое количество энергии, которое оставляла мне каждый день эта трудная любовь, сподвигло меня лишь на покупку двух-трех номеров «Фигаро», рубрику недвижимости которых я, однако, тщательно разметил крестиками, и на посещение сырого и облупившегося сарая, где свободно гулял ветер, в переулке Малакофф. Впрочем, через три месяца проблема отпала: Летиция исчезла.

Загрузка...