Ровно за три года до того дня, когда Пушкин получил вызов на дуэль от барона Жоржа Геккерена, 26 января 1834 года, поэт впервые упомянул его в своём дневнике под именем, которое тот носил, появившись в России: «Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Таков был первый словесный выпад Пушкина по адресу своего будущего противника, а пока новоявленного кандидата в кавалергарды. Нужно быть человеком той эпохи или основательно вжиться в неё, чтобы вполне оценить это случайное замечание Пушкина. Дорога в гвардию открывалась далеко не каждому, тем более сразу с офицерским чином. Хотя бы кратковременное юнкерство было обязательной ступенью перед производством в офицеры даже для представителей самых знатных русских фамилий. Пушкин ошибся: в гвардию приняли сразу только одного Дантеса, маркиз де Пина был зачислен в армию. Шуанами, как именует их поэт, называли роялистов, участников вандейского восстания 1793 года во Франции в поддержку свергнутой монархии. Основу движения составляли крестьяне, действовавшие партизанскими методами и преимущественно ночью. Отсюда происходит и их прозвище — от французского chouette — сова. Шуанами стали называть и тех, кто, оставшись верен свергнутому Карлу X Бурбону, объединился в 1832 году в Вандее вокруг невестки короля герцогини Беррийской. Среди них был и воспитанник Сен-Сирской военной школы в Париже барон Жорж Шарль Дантес, сражавшийся во время июльской революции 1830 года на площади Людовика XV против восставших. Ему было в ту пору восемнадцать лет. Родившийся в феврале 1812 года, он был ровесником Наталии Гончаровой, появившейся на свет во время Бородинской битвы. В дни июльского восстания во Франции Пушкин, только что помолвленный с Гончаровой, пребывал в радужном настроении, но вскоре оказалось, что с первой попытки соединить с нею свою судьбу ему не удастся.
8 сентября 1833 года — по новому грегорианскому календарю в Натальин день — барон Жорж Дантес прибыл в Россию. В этот день Пушкин, бывший далеко от Наталии Николаевны, в Казани, пишет ей письмо, начиная его обращением: «Мой ангел, здравствуй». Между прочим он замечает: «Погода стоит прекрасная, чтоб не сглазить только». Известно, что Пушкин был очень суеверен. Верил он и в предсказание цыганки, что будет убит «белым человеком». Блондин и приверженец белого королевского стяга Жорж Дантес по одной из версий явился в Россию в свите голландского посланника барона Якоба Борхарда ван Геккерена де Беверваарда, возвращавшегося из отпуска в Петербург. Они познакомились якобы по пути в Россию в маленьком городке, где остановились в одной гостинице, и посланник взял Дантеса под своё покровительство. Его связям, а также рекомендательному письму прусского принца Вильгельма, будущего германского императора, брата императрицы Александры Фёдоровны, жены Николая I, Дантес обязан своим поступлением в гвардию.
Весною 1835 года барон Геккерен начинает хлопоты об усыновлении Дантеса, для чего почти на год покидает Россию. Именно к этому времени относятся публикуемые письма Дантеса к Геккерену. О существовании этих писем пушкинисты знали давно: не могли не переписываться два человека, ставшие столь близкими друг другу. Особый интерес должны были представлять, в первую очередь, письма Дантеса из Петербурга, из гущи событий, когда в отсутствие Геккерена он начинает ухаживать за Наталией Николаевной. Пушкин, которому понравился остроумный и весёлый француз, сам ввёл его в свой дом. Он познакомился с ним летом 1834 года, когда из-за отъезда Наталии Николаевны вёл холостую жизнь и обедал в ресторане Дюме, где столовался и Дантес. Так начинал завязываться узел отношений Пушкина с Дантесом, разрубленный поединком на Чёрной речке.
В 1946 году французский исследователь Анри Труайя опубликовал фрагменты двух писем из тех, что ныне представлены читателю. В 1951 году известный пушкинист М. А. Цявловский перевёл эти два отрывка и, сопроводив комментариями, напечатал в девятом томе альманаха «Звенья». С тех пор они вошли в обиход пушкиноведения, и ни одна работа, хоть как-то затрагивающая события вокруг дуэли Пушкина с Дантесом, не обходилась без обращения к этим письмам и к их зачастую головокружительным интерпретациям. Эти два фрагмента писем от 20 января и 14 февраля 1836 года, вырванные из общего контекста остальных посланий Дантеса Геккерену, создавали поле, открытое для самых разнообразных заключений. Отдала им дань и Анна Андреевна Ахматова, опровергнув на их основании мнение автора знаменитого труда «Дуэль и смерть Пушкина» П. Е. Щёголева, полагавшего, что историю увлечения Дантеса Наталией Николаевной следует вести с осени 1834 года. В этих двух письмах Дантес сообщает о своём увлечении как о новости, называя его «новой страстью». Имя «самого прелестного создания в Петербурге» Дантес не называет из опасения, что письмо может быть перлюстрировано. Рыцарственность, проявленная в данном случае, также была подвергнута сомнению. Во всех смыслах эти письма произвели сенсацию. С. Л. Абрамович, автор ряда исследований, посвящённых последним годам жизни поэта, цитируя первое из них, писала: «В своё время, когда эти два письма Дантеса — это и следующее — были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события „изнутри", с точки зрения самих действующих лиц. До тех пор об отношениях Дантеса и Наталии Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны» (Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году. Л. 1984. С. 10).
Как теперь ясно, между этими двумя письмами было ещё одно: от 2 февраля 1836 года. Оно вводит весьма существенный мотив во всю историю отношений Дантеса и Наталии Николаевны: мотив готовности молодого француза, действительной или мнимой, следовать советам своего старшего друга. «Я последую твоим советам, ведь ты мой друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению и не думать ни о чём, кроме счастья видеть тебя и радоваться тому, что мы вместе».
Как свидетельствует С. Витале, Анри Труайя получил от правнука Дантеса полный текст двух писем, но напечатал только их фрагменты, к тому же с ошибками, породившими много нелепых толкований. Н. А. Раевский в книге «Портреты заговорили» писал, к примеру, что «виновность Натали после публикации двух писем Дантеса доказана бесспорно». В свою очередь, И. М. Ободовская и М. А. Дементьев даже подвергли сомнению подлинность писем: «Можно предположить, что письма Дантеса написаны много лет позднее и оставлены им среди бумаг „для оправдания потомством"» (Ободовская И. М., Дементьев М. А. Вокруг Пушкина. М., 1978. С. 111. Далее — Вокруг Пушкина). Подобные заключения сродни широко распространённому мифу о кольчуге Дантеса и разве что указывают на отсутствие у их авторов каких бы то ни было представлений о кодексе дворянской чести. Семён Ласкин, автор книги «Вокруг дуэли», несмотря на то, что видел эти письма в архиве барона Клода де Геккерена, на основании знакомства с фрагментами двух из них высказал совсем уже странное соображение о том, что предметом страсти Дантеса была вовсе не Наталия Николаевна, а Идалия Полетика.
В своё время никому не известный Николай Маркович Колмаков, студент Петербургского университета, встретив Пушкина на Невском проспекте, обратил внимание на отсутствие пуговицы на бекеше поэта. Из этого он сделал глубокомысленный вывод о том, что «около него не было ухода». Недостающая пуговица явилась символом такого рода поверхностных суждений. Из-за отсутствия документов и писем, а также в силу полярных пристрастий пушкинисты стремились обелить или, наоборот, очернить жену поэта. Всё это сказалось при оценке тех фрагментов, которые опубликовал в своё время Анри Труайя. Только доступ ко всем письмам, хранящимся у потомков Дантеса, дал возможность со всею полнотою проанализировать как тексты писем, так и уточнённые теперь факты, касающиеся последних лет жизни поэта.
Перевод писем на русский оказался затруднён в связи с тем, что язык оригинала сбивчив, подчас бессвязен и далёк от литературной грамотности. Ради выявления смысла переводчик вынужден был иногда отходить от скрупулезной идентичности. Однако чрезмерное выглаживание авторской стилистики мы сочли неоправданным.
Общее число писем Дантеса к Геккерену — двадцать пять. Первое помечено 18-м мая 1835 года, последнее даты не имеет, но датируется нами 6-м ноября 1836 года исходя из сопоставления контекста письма с известными событийными вехами тех дней.
Первое из писем написано вскоре после отъезда Геккерена из Петербурга и представляет собою ответ на письмо посланника Дантесу. Посвящённое прежде всего воспоминанию о проводах Геккерена до Кронштадта и собственному возвращению обратно в Петербург, это письмо задаёт общий и в дальнейшем неизменный тон остальным письмам. Уверения в преданности и любви к Геккерену, выражения благодарности за сделанные им подарки перемежаются светскими сплетнями, полковыми новостями, в которых особое место занимают заботы и связанные с ними волнения по поводу собственной карьеры. Ни единого раза не идёт речь о какой-нибудь прочитанной книге, нет упоминаний и о театральных постановках, а имена актёров французской труппы всплывают в письмах только в связи с театральными скандалами и сплетнями. Ими в полной мере кормит Дантес своего приёмного отца.
Письма вносят дополнительные штрихи в психологический портрет Дантеса, который сложился у нас на основании всех ранее известных фактов и мемуарных свидетельств. Для нас в этих письмах ценно прежде всего то, что они обращены к человеку, с которым Дантес вполне откровенен. Маска светских условностей сброшена, он не встаёт ни в одну из тех поз, которые демонстрирует на людях. Не снимается только одна маска — признательного и любящего друга.
Главной заботой Дантеса является, несомненно, карьера — ей подчинено всё. О каких бы скандальных происшествиях в Петербурге ни сообщал он своему приёмному отцу, он с удовлетворением отмечает свою непричастность к ним и тем самым отсутствие пагубных последствий на служебном поприще. Так в письме от 1 сентября 1835 года, поведав Геккерену об очередной выходке своих однополчан-кавалергардов, он замечает: «…я определённо не хотел бы оказаться на их месте, ведь карьера этих бедняг будет погублена, и всё из-за шуток, которые не смешны, не остроумны, да и игра эта не стоила свеч». В этом весь Дантес, такой, каким он проявит себя и в истории с Пушкиным.
Очень характерен с этой точки зрения его рассказ в письме от 2 августа 1835 года о празднике в Графской Славянке под Павловском, в имении графини Юлии Самойловой, или Жюли, как Дантес её называет. Описание этого праздника мы встречаем и в письме Ольги Сергеевны Павлищевой, сестры Пушкина, своему мужу Николаю Ивановичу от 12 сентября того же года из Павловска: «Кстати о новостях: Его Величество разрешил графине Самойловой удалиться при условии не появляться ни в Москве, ни в Петербурге. Недавно она вздумала устроить деревенский праздник в своей Славянке, наподобие праздника в Белом Доме Поль де Кока; поставили шест с призами — на нём висел сарафан и повойник: представьте себе, что приз получила баба 45 лет, толстая и некрасивая! Это очень развлекло графиню, как вы можете представить, и всё её общество, но муж героини поколотил её и всё побросал в костёр. […] Говорят, что офицеры, которые явились без позволения на этот праздник, назавтра были под арестом» (Письма Ольги Сергеевны Павлищевой к мужу и к отцу. 1831—1837. СПб., 1994. С. 107). В числе провинившихся Дантеса не было. Он пишет Геккерену, что «почёл за лучшее не бывать там, раз император так решительно высказался против тех, кто запросто посещал этот дом». Осторожность и ещё раз осторожность руководят поведением Дантеса.
Успехом карьеры он обязан прежде всего своему старшему другу и покровителю, к советам которого подчёркнуто прислушивается. Но эгоистические соображения Геккерена всё-таки мешают продвижению по службе его приёмного сына. Интересно отметить один, хотя и осторожный упрёк, сделанный ему Дантесом, почти затерявшийся в потоке благодарностей за разумные советы. В письме от 2 февраля 1836 года, сообщая о своём производстве в поручики, Дантес говорит о том, что это могло бы произойти и раньше, если бы не стремление Геккерена удержать его при себе: «Честно говоря, мой дорогой друг, если бы ты захотел чуть поддержать меня в прошлом году, когда я просился на Кавказ — теперь-то ты можешь признаться в этом: возможно, я и заблуждался, но я всегда воспринимал это как твоё противодействие, разумеется, тайное, — то на будущий год я отправился бы в путешествие с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок и с ленточкой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись живые и невредимые и были представлены к крестам, включая и маркиза де Пина». Заканчивается этот пассаж словами: «…если бы я побывал там, может быть, тоже что-нибудь бы привёз». Процитированное письмо расположено между двумя письмами, известными нам во фрагментах, опубликованных Анри Труайя. Мягко сделанный упрёк, что симптоматично, следует за просьбой о совете, как повести себя с Наталией Николаевной: «Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи?» Выраженная в этом письме, явно в угоду Геккерену, готовность излечиться от своей любви снижает образ пылкого влюблённого, каким он предстал на основании двух давно известных писем.
Первое упоминание Наталии Николаевны в письмах Дантеса — 20 января 1836 года. Это письмо вызвало разноречивые толкования. На основании этого письма А. А. Ахматова писала в статье «Гибель Пушкина»: «Я ничуть не утверждаю, что Дантес никогда не был влюблён в Наталию Николаевну. Он был в неё влюблён с января 36-го г. до осени. Во втором письме „elle est simple" всё же — дурочка. Но уже летом эта любовь производила на Трубецкого впечатление довольно неглубокой влюблённости, когда же выяснилось, что она грозит гибелью карьеры, он быстро отрезвел, стал осторожным, в разговоре с Соллогубом назвал её mijaurée (кривлякой) и narrin (дурочкой, глупышкой), по требованию посланника написал письмо, где отказывается от неё, а под конец, вероятно, и возненавидел, потому что был с ней невероятно груб и нет ни тени раскаяния в его поведении после дуэли». (Ахматова А. А. Собр. соч./ В 4 тт. Paris: YMCA-PRESS. 1983. Т.3. С. 266). Публикация писем Дантеса Геккерену вносит существенные коррективы в эти суждения, но основное довольно точно очерчено Ахматовой. Под давлением Геккерена Дантес, о чём свидетельствует письмо от 6 марта 1836 года, готов якобы «пожертвовать этой женщиной» ради него. И всё же это только слова, страсть оказывается сильнее, он тут же укоряет Геккерена в суровости и даже в поклёпе на честь Наталии Николаевны: «Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно». Дантес оказался меж двух огней — любовь к Наталии Николаевне, с одной стороны, и ревность Геккерена, с другой.
С возвращением Геккерена в Петербург в первой половине мая 1836 года переписка, естественно, прерывается. В этот период и Наталия Николаевна ввиду траура по свекрови Надежде Осиповне, умершей в Светлое Воскресение 29 марта 1836 года, и в связи с беременностью, разрешившейся рождением дочери, не выезжала в свет. С осени ухаживания Дантеса возобновляются, принимая всё более откровенный характер.
Два последних письма, датируемых нами, представляют наибольший интерес. Мы впервые узнаём точно о том, что было туманно известно лишь по догадкам и отдельным указаниям лиц, причастных к происшедшей драме. Мы знали, что на каком-то вечере во второй половине октября 1836 года состоялось решительное объяснение Дантеса с Наталией Николаевной, когда она отвергла его притязания. Теперь мы можем назвать и место, и день этого важного объяснения: 16 октября на квартире у Вяземских. Письмо написано Дантесом на другой день, 17 октября, во время дежурства в кавалергардских казармах, когда другого, кроме эпистолярного, способа сношения с Геккереном у него не было. Дантес буквально диктует Геккерену, как он должен повести себя с Наталией Николаевной. В хронике этих дней, предшествовавших появлению 4 ноября анонимных писем, всегда была значительная, теперь только заполненная лакуна, так как мы не знали, где и когда Геккерен, по выражению Пушкина (в обвинительном письме голландскому посланнику, отосланном 26 января 1837 года), «отечески сводничал» своему «так называемому сыну». Выясняется теперь, что это произошло в разговоре 17 октября 1836 года на вечере у баварского посланника графа Максимилиана Лерхенфельда, осмеянного Дантесом не однажды в предшествующих письмах. Можно назвать и современный адрес дома, где располагалось в ту пору баварское представительство, — Дворцовая набережная, 16.
Последнее публикуемое письмо также писалось с очередного дежурства. В это время старший Геккерен хлопотал об отсрочке дуэли, представлявшейся неизбежной после вызова, который вечером 4 ноября Пушкин отправил по городской почте на имя барона Жоржа Геккерена. Предстоящая дуэль грозила для обоих Геккеренов полным крахом карьеры в России. В дальнейшем развитии событий сыграет свою роль и Екатерина Гончарова. И это письмо от 6 ноября, а также позднейшие письма Дантеса уже своей невесте Екатерине достаточно наглядно обрисовывают её негативную роль в преддуэльной истории поэта. Очевидно, что сторону Дантеса она стала держать ещё до помолвки. Оценка её действий лучше всего дана самим Дантесом в заключительной фразе публикуемых писем — в приписке к письму от 6 ноября 1836 года: «Во всём этом Екатерина — доброе создание, она ведёт себя восхитительно».
Роль Геккерена-старшего благодаря публикуемым письмам также проясняется. Ещё П. Е. Щёголев, основываясь на дошедших до нас оправданиях голландского посла, высказался в осторожной форме следующим образом: «Итак, следуя соображениям здравого смысла, мы более склонны думать, что барон Геккерен не повинен в сводничестве: скорее всего, он действительно старался о разлучении Дантеса и Пушкиной». (Щёголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. М. — Л., 1928. С. 60. Далее — Щёголев). «Соображения здравого смысла» теперь обрели более твёрдое основание в письмах Дантеса. Хотя до нас и не дошли ответные письма посла своему приёмному сыну, реакция Дантеса на них является весомым свидетельством ревности его корреспондента к Наталии Николаевне. Поначалу он пытался очернить её в глазах Дантеса, а когда это не удалось, то он предпринял всё возможное, чтобы отдалить их друг от друга. Готовность Дантеса следовать любому совету, который даст ему Геккерен, выраженная в письме от 6 ноября 1836 года, — в разгар переговоров по поводу вызова на дуэль, посланного Пушкиным после получения анонимных писем, — приводит его под венец с Екатериной Гончаровой. При этом совпали желания трёх сторон: Геккерена, Екатерины и Пушкина, писавшего позднее послу: «…я заставил Вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивлённая такой трусостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном».
Итак, в начале ноября даже Пушкин не отказывал Дантесу в том, что им владела «возвышенная страсть», в каких бы выражениях это ни было сделано. О наличии этого чувства говорят и все письма, начиная с первого от 20 января 1836 года, в котором, так и не названная по имени, тем не менее фигурирует Наталия Николаевна. Та же страсть руководит Дантесом, когда он в письме от 17 октября буквально диктует Геккерену, как тому следует вести себя с Наталией Николаевной на вечере у Лерхенфельдов. И тут Геккерен вынужден изменить своей линии поведения и «отечески сводничать», пользуясь выражением Пушкина, своему приёмному сыну. Со слов Александры Гончаровой мы знаем, что незадолго до 4 ноября Геккерен убеждал её сестру «оставить своего мужа и выйти за его приёмного сына». Александрина не могла только припомнить, было ли это сделано письменно или устно. Теперь мы знаем, где, когда и как это было сделано.
Два последних письма Дантеса подтверждают не только то, что он писал любовные письма Наталии Николаевне, но и то, что после получения Пушкиным анонимных писем и состоявшегося объяснения с женой она показала ему письма Дантеса. Писались эти любовные письма, как Пушкин и предполагал, с ведома и при участии Геккерена. Выдаёт это обстоятельство просьба Дантеса к Геккерену не использовать в разговоре с Наталией Николаевной «выражений, которые были в том письме».
Несомненно, что целый ряд утраченных деталей мозаичной картины трагедии, которая не перестаёт волновать Россию, восполнен публикуемыми письмами. Пуговица Пушкина как будто бы вернулась на положенное ей место на хлястике злополучной бекеши, в которой Пушкин отправился было на место роковой дуэли, но из-за холода сменил её на медвежью шубу.
Вадим Старк
Авторы приносят глубокую благодарность Всероссийскому музею А. С. Пушкина за предоставление изобразительных материалов и его сотрудникам Е. Н. Ивановой и Е. В. Пролет за помощь.
Pétersbourg, le 18 Mai 1835
Mon cher ami, vous ne pouvez vous imaginer combien votre lettre m'a fait de plaisir et en même temps combien elle m'a rassuré, car vraiment j'avais une peur affreuse que le mal de mer ne vous donne des crampes, et cela aurait été terrible sur le bateau, où l'on n'est pas plus chez soi que dans une salle de spectacle; mais Dieu merci le tout s'est parfaitement bien passé, et vous en avez été quitte pour payer votre tribut comme le commun des martyrs. Nous avons été moins heureux dans notre traversée car notre retour a été la chose la plus ridicule et en même temps la plus extravagante de la terre. Vous vous rappelez sans doute l'affreux temps qu'il fit quand nous vous avons quitté. Eh bien! Ça n'a fait que grandir et embellir, une fois arrivés en plein golfe; aussi avons-nous été dans un bel état; d'abord Bray qui faisait tant son embarras sur le grand bateau ne savait plus à quel saint se vouer, et il a tout de suite commencé à nous donner non seulement une répétition exacte du dîner mangé à bord, mais de tous ceux qu'il avait faits depuis 8 jours, avec accompagnement d'exclamations dans toutes les langues et soupirs dans toutes les notes; le comte Loubinski, assez raisonnable pour l'évacuation, mais misérable pour la tête, car il n'y voyait plus clair; Barante immobile couché sur le dos sans manteau au milieu du pont et tenant la voile depuis Cronstade jusqu'à Pétersbourg. Celui-ci je ne m'en moque pas mais je le plains, car un homme dans un état de santé comme le sien et qui fait de telles extravagances est un fou: je n'ai pas besoin de vous nommer le héros de l'expédition, vous vous en doutez déjà! Oui, Beaubrinski était magnifique, calme et imposant dans le danger car il y avait excessivement de danger à ce que lui prétendait. Il nous conduisit avec tant d'habileté et d'adresse que nous mîmes une heure et demie pour venir de l'école des mines à la maison de Hikley après avoir donné contre toutes les barques; nous avons tellement exaspéré les moujiks que nous avons manqué de causer une émeute maritime sur tous les bâtiments.
Voilà, mon cher, tout ce qui s'est passé d'extraordinaire et d'agité dans mon existence depuis que vous avez quitté la Russie, car je mène la vie la plus retirée et la plus tranquille qu'il est possible de s'imaginer. Je suis couché tous les jours à 11 heures et levé à 9 heures; assez beau temps pour nos exercices, de sorte que je me porte à ravir. Quant à mon ami Gevers je ne sais comment il s'arrange, je l'aperçois rarement, il n'est presque jamais à la maison, et court comme un rat empoisonné: aussi les nouvelles connaissances lui rapportent des dîners, voire même des huîtres et des places dans les loges les jours de bénéfice, car depuis votre départ il a usé successivement de tous ces plaisirs sans que sa bourse puisse lui faire un seul reproche ou lui en dire un seul mot. Mais moi qui l'observe parce que cela m'amuse, je puis vous assurer qu'il vient de faire la connaissance intime d'Engelgart et qu'il en profite joliment.
Par contre il est moins heureux pour ses équipages et chevaux. Il vient de vendre les deux blancs et il avoue avoir perdu de 50 à 75 roubles. Au reste il a très bien fait de les vendre: l'un allait toujours au galop et l'autre boitait le lendemain du jour où il s'en était servi.
Bray suivant sa coutume est toujours fort affairé et se donne à peine le temps de répondre; ne restant jamais assez longtemps à la même place pour que l'on soit dans la possibilité d'avoir une conversation suivie avec lui: car il a tous les jours cent visites à rendre, et autant d'affaires importantes à examiner qui ne lui laissent pas le temps de s'occuper de ce dont vous lui parlez. Le fait est qu'il est amoureux fou de la petite Hagen [?], et qu'il n'ose pas se l'avouer parce qu'il craint la Dame en question qui le surveille de près; maintenant que le mari est parti il n'a plus [de] raison de convenance à donner, et il devra s'y trouver du matin au soir! Je lui souhaite beaucoup de plaisirs.
Ma lettre vous trouvera déjà établi et content ayant fait connaissance avec le papa d'Anthès. Je suis excessivement curieux de votre prochaine lettre pour savoir si vous êtes content du choix des eaux et de la société que vous y trouvez: quelle différence si au lieu d'être seul comme je suis dans ce moment, j'étais avec vous! Combien je serais heureux! Vous dire le vide que me laisse votre absence est une chose impossible. Je ne puis mieux le comparer qu'à celui que vous devez éprouver vous-même, car malgré que vous m'ayez reçu quelquefois en grognant (je parle du temps de la grande dépêche, c'est bien entendu), je savais bien cependant que vous étiez bien aise de causer un peu; c'était devenu un besoin pour vous comme pour moi de nous voir à chaque instant de la journée. En venant en Russie je m'attendais à n'y trouver que des étrangers: aussi avez-vous été pour moi une providence! Car un ami, comme vous le dites, ce n'est pas juste, car un ami n'aurait pas fait tout ce que vous fîtes pour moi sans me connaître; enfin vous m'avez gâté, je m'y étais accoutumé, on s'accoutume si vite au bonheur, et avec tout ceci une indulgence que je n'aurais jamais trouvée chez mon père. Eh bien, tout à coup entouré de gens envieux et jaloux de ma position, et figurez-vous si je sens la différence et si chaque heure de la journée me fait apercevoir que vous n'êtes plus là. Adieu cher ami. Soignez-vous beaucoup et amusez-vous encore davantage et je suis sûr que vous nous reviendrez bien portant et avec un état de santé tel que vous pourrez recommencer, comme à 20 ans, l'existence qu'il vous conviendra de mener sans que cela vous dérange le moins du monde. C'est au moins mon souhait, vous savez si je vous aime et si je le fais de bon cœur, en attendant je vous embrasse comme je vous aime, c'est-à-dire bien fort.
Votre tout dévoué
G. d'Anthès
Dites mille choses à mon père et que j'attends une lettre de Soulz depuis très longtemps.
Петербург, 18 мая 1835
Дорогой друг, вы не можете представить, какую радость доставило мне ваше письмо и как вместе с тем успокоило, поскольку я в самом деле страшно боялся, как бы от морской болезни у вас не сделались колики, а это было бы ужасно на корабле, где чувствуешь себя дома не больше, чем в театральной зале; но, благодарение Богу, всё прошло благополучно и вы отделались легко, отдав, подобно всем мученикам, положенную дань. Мы были не столь удачливы в своём плавании, и наше возвращение явилось самой смешной и нелепой историей на свете. Вы помните, конечно, какая ужасная была погода, когда мы расстались. Так вот! Она стала ещё хуже; непогода разыгралась, стоило нам выйти в открытый залив, так что хороши же мы были; во-первых, Брей[2], который поначалу так пыжился на большом корабле, а теперь уж не знал, какому богу молиться, и тотчас стал возвращать не только обед, съеденный на борту, но и все предыдущие за прошлую неделю, сопровождая это воплями на всех языках и стенаниями во всех тональностях; граф Лубинский[3] был вполне умерен в отношении опорожнения, но у него что-то случилось с головой, ибо он не вполне отчётливо соображал; Барант[4] неподвижно лежал навзничь на палубе без шинели и держал парус от Кронштадта до Петербурга. Над ним-то я не смеюсь, мне его просто жаль, ведь человек с его здоровьем, позволяющий себе такие сумасбродства, просто безумец; нет нужды называть вам героя экспедиции, вы и сами догадываетесь! Да, Бобринский[5] был великолепен, невозмутимый и величественный в опасности, ведь опасность, по его утверждению, была чрезвычайная. Он провёл нас с такой сноровкой и умением, что мы за полтора часа дошли от горной школы до дома Клея[6], столкнувшись на пути со всеми лодками; мы до того обозлили мужиков, что чуть бунта морского не вызвали на всех судах.
Вот, дорогой мой, и все необычайные и бурные события, случившиеся в моей жизни с тех пор, как вы оставили Россию, поскольку живу я настолько уединённо и спокойно, насколько это можно себе вообразить. Ежедневно я ложусь в 11 часов, а встаю в 9; погода для наших учений стоит неплохая, так что чувствую я себя отменно. Как поживает мой друг Геверс[7], право, не знаю: видимся мы редко, его почти никогда нет дома, он мечется, точно наевшаяся отравы крыса: и что же, новые знакомцы таскают его на обеды, порой даже с устрицами, да в ложи на бенефисы; после вашего отъезда он весьма успешно пользуется всеми этими благами, так что кошелёк его не страдает и не может его упрекать. А я за ним наблюдаю, поскольку меня это забавляет, и могу вам сообщить, что недавно он свёл тесное знакомство с Энгельгартом[8], чем вовсю пользуется.
Зато в отношении экипажей и лошадей он не столь удачлив. Только что он продал двух белых и признаёт, что потерял 50, а то и 75 рублей. Впрочем, правильно сделал, что продал: одна постоянно срывалась в галоп, а другая на следующий день после того, как он на ней выедет, начинала хромать.
Брей по своему обыкновению вечно безумно занят и едва успевает отвечать; никогда он не остаётся в одном месте достаточно долго, чтобы завести с ним продолжительную беседу: ему ежедневно бывает необходимо сделать сто визитов да просмотреть столько же важных дел, и это не оставляет ему времени вникнуть в то, что вы ему говорите. К тому же, он безумно влюблён в крошку Хаген [?][9], причём не рискует в том признаться, опасаясь известной Дамы[10], которая не спускает с него глаз; теперь, когда муж в отъезде, он уже не может отговариваться приличиями, так что придётся ему сидеть там с утра до вечера! Я желаю ему многих удовольствий.
Моё письмо найдёт вас уже устроенным, довольным и познакомившимся с папенькой Дантесом[11]. Мне будет чрезвычайно любопытно прочесть следующее ваше письмо, чтобы узнать, довольны ли вы тем, какие выбрали воды[12], и обществом, которое там нашли. Ах, как всё было бы по-иному, будь я не в одиночестве, как сейчас, а с вами! Как был бы я счастлив! Пустоту, которую обнажило ваше отсутствие, невозможно выразить словами. Я не могу найти для неё лучшего сравнения, чем с той, которую, должно быть, чувствуете вы сами; ведь хотя порой вы и принимали меня с ворчанием (я, разумеется, имею в виду те случаи, когда вы были заняты важными депешами), я тем не менее знал, что вы рады немного поболтать; для вас и для меня стало необходимостью видеться в любое время дня. Приехав в Россию, я ожидал, что найду здесь только чужих людей, так что вы стали для меня провидением! Ведь друг, как вы говорите, слово неточное, друг не сделал бы для меня того, что сделали вы, ещё меня не зная. Наконец, вы меня избаловали, я к этому привык, так скоро привыкаешь к счастью; а вдобавок ещё и снисходительность, какой я никогда не нашёл бы в отце. И вдруг я вновь оказываюсь среди людей завистливых и ревнующих к моему положению, так что представьте, насколько сильно я чувствую разницу и как мне приходится ежечасно осознавать, что вас больше здесь нет. Прощайте, дорогой друг. Хорошенько лечитесь, а ещё больше развлекайтесь, и я уверен, вы вернётесь к нам в добром здравии и с самочувствием таким, что сможете жить в своё удовольствие, как в 20 лет, не беспокоясь ни о чём на свете. По крайней мере, таково моё пожелание, а вы знаете, что я вас люблю всей душой, а пока целую вас так же, как люблю, то есть очень крепко.
Всецело преданный вам
Ж.Дантес
Передайте наилучшие пожелания моему отцу и скажите, что я давно уже жду письма из Сульца[13].
Первое из писем Дантеса Геккерену написано вскоре после отъезда из Петербурга голландского посла, отправившегося хлопотать по поводу его усыновления, признания в правах наследования и включения в нидерландское дворянство. Решение этой задачи затянулось на целый год. Необходимо было заручиться согласием родных Дантеса, прежде всего отца, который должен был при жизни уступить свои права на сына постороннему человеку, Геккерену, т.е. требовалось добиться доброго к себе отношения членов семьи Дантеса, живших в Сульце. Отец Дантеса находился в это время в Баден-Бадене, куда и отправился поначалу Геккерен, как для лечения, так и, что было важнее, для знакомства с ним. Дантес несомненно предупредил отца о приезде Геккерена. Геккерену необходимо было уладить отношения и со своими собственными родственниками и возможными наследниками, они должны были однозначно выразить своё согласие с его намерениями. Самое же главное, чего предстояло добиться Геккерену, это согласия короля, решение которого зависело и от дворянского собрания королевства, его готовности принять в свою среду Дантеса. Как показало время, на пути Геккерена и Дантеса вырастало одно препятствие за другим; их обсуждение станет одним из важнейших предметов переписки, от которой до нас дошли только письма Дантеса.
В описываемое время Пушкин съездил на несколько дней в Михайловское, покинув Петербург 5 мая, т.е. одновременно с Геккереном. Пушкин посетил Тригорское и Голубово и вернулся в Петербург утром 15 мая. Екатерина Николаевна Гончарова пишет брату Дмитрию 15 мая: «Пушкин, который 8 дней пробыл в Пскове, вернулся сегодня утром» (Вокруг Пушкина. С. 211). Накануне утром, 14 мая, Наталия Николаевна разрешилась третьим ребёнком — сыном Григорием. 16 мая Пушкин писал тёще Наталии Ивановне Гончаровой: «Она родила в моё отсутствие, я принуждён был по своим делам съездить во Псковскую деревню, и возвратился на другой день её родов. Приезд мой её встревожил, и вчера она прострадала; сегодня ей легче».
Начиная с первого письма, мы погружаемся в атмосферу жизни Петербурга, переданную Дантесом, который по преимуществу посвящает Геккерена в последние сплетни столицы, рассказывает о курьёзных происшествиях, светских новостях. В них фигурируют чаще всего люди, которые так или иначе знакомы и Пушкину. Граф Отто фон Брей-Штейнбург окажется спустя год в эпицентре событий, предшествовавших дуэли Пушкина с Дантесом.
Граф А.А. Бобринский, о котором особенно подробно повествует в этом письме Дантес, был человеком Пушкину хорошо знакомым. В его доме на Галерной улице Пушкин бывал постоянно, начиная с той поры, когда в 1831 году по соседству снял первую семейную квартиру в Петербурге на той же Галерной улице. Известны точные даты балов и обедов у Бобринского, на которых был Пушкин, — 6 декабря 1833 года, 17 января, 27 февраля, 29 ноября, 16 декабря 1834 года и в начале января 1835 года. О приглашении на последний бал Пушкин пишет Бобринскому, желая устранить возникшее недоразумение насчёт того, кто же из его семейства приглашён: «Мы получили следующее приглашение от имени графини Бобринской: г-н Пушкин и г-жа Пушкина и её сестра и т.д. Отсюда страшное волнение среди моего бабья (как выражается Антикварий В. Скотта): которая? Предполагая, что это попросту ошибка, беру на себя смелость обратиться к вам, чтобы вывести нас из затруднения и водворить мир в моём доме». Не исключено, что на этом балу присутствовал и Дантес, который, судя по этому письму, был с Бобринским в приятельских отношениях. Но только год спустя встречи с Наталией Николаевной на таких же рождественских балах 1836 года нарушат мир в доме Пушкиных. Бобринского Пушкин называет своим старым знакомым, дарит ему только что вышедший первый том «Современника». Граф А.А. Бобринский присутствовал на отпевании Пушкина.
Le 22 Mai 1835
Nous avons déménagé hier à la campagne et, en cherchant les papiers que je voulais emporter, par le plus grand des hasards, j'ai trouvé mon extrait de naissance que je croyais perdu; et là j'ai vu qu'au lieu de m'appeler Charles Georges comme je l'ai toujours cru jusqu'à présent, il se trouve que je m'appelle Georges Charles. Je vous fais part de ma découverte si par hasard vous aviez besoin que je fasse ouvrir le paquet pour en retirer des papiers. Je voudrais savoir si le déplacement de nom ne ferait pas de difficultés, et dans ce dernier cas, je crois qu'il y aurait un moyen d'y suppléer, c'est de m'envoyer par la poste, dans la lettre que vous écrirez, une seconde cachetée dans laquelle vous mettrez que le paquet qui est entre mes mains, contenant telle et telle chose, et daté de St. Pétersbourg le 3/15 Mai 1835, et dans lequel je suis désigné par le nom de Charles Georges est une erreur de votre part, qu'il faut mettre Georges Charles et mettre sur l'adresse de cette seconde lettre qu'elle doit être ouverte en même temps que le 1er paquet daté du 3/15 Mai. Je crois alors que cette erreur se réduira à rien puisqu'elle serait corrigée par votre chef. Mais cher ami, c'est un simple avis que je donne, j'écris peut-être des bêtises, mais ça m'est égal car l'absolution m'a non seulement été donnée pour les sottises que j'ai faites, mais même pour celles que je pourrais faire. (En style épistolaire, bien entendu). Pour d'autres j'espère que je n'en aurai pas besoin.
22 мая 1835
Вчера мы перебрались в летний лагерь[14], и я, собирая бумаги, что хотел взять с собой, совершенно случайно нашёл своё метрическое свидетельство, которое считал утерянным, и в нём прочёл, что, оказывается, моё имя не Шарль Жорж, как я всегда полагал, а Жорж Шарль. Уведомляю вас об этом открытии на тот случай, если вдруг вам потребуется, чтобы я вскрыл пакет и извлёк из него бумаги. Хотелось бы знать, не составит ли препятствий перестановка имён, но, кажется, и в этом случае есть способ поправить дело — отправьте мне со следующей почтой второй запечатанный пакет, где вы засвидетельствуете, что в таких-то документах, в которых я значусь под именем Шарль Жорж, вложенных в пакет, датированный 3/15 мая 1835 года в С.-Петербурге и находящийся у меня, вами допущена ошибка: следует читать Жорж Шарль; на втором пакете надобно пометить, что он должен быть вскрыт одновременно с первым, датированным 3/15 мая. Полагаю, тогда эта ошибка не будет иметь никакого значения как исправленная вами же. Дорогой друг, это всего лишь мой совет; возможно, я пишу чушь, но мне всё равно, раз уж мне было даровано отпущение не только уже сделанных глупостей, но и тех, что я могу наделать. (Конечно, в эпистолярном стиле.) Надеюсь, во всём прочем оно мне не потребуется.
Это письмо первое, в котором упоминаются непосредственно хлопоты, связанные с усыновлением Дантеса Геккереном. Метрическое свидетельство, о котором идёт речь в письме, нам неизвестно, но в позднейших бумагах, в частности, в документах военно-судного дела, Дантес значится по-русски как «Барон Георг Карл Де-Геккерен», что соответствует французскому Жорж Шарль, т.е. той именно последовательности имён, которая обозначена в метрическом свидетельстве, обнаруженном Дантесом.
Paulofski, le 20 Juin 1835
Mon cher ami, combien je suis heureux; je reçois à la minute une lettre de ma soeur qui m'annonce votre arrivée à Baden Baden et, ce qui est beaucoup plus intéressant pour moi, c'est que vous vous trouvez en parfaite santé. Mon pauvre vieux père est dans l'enchantement. Aussi écrit-il qu'il est impossible de porter plus d'affection que vous m'en portez, que mon portrait ne vous quitte pas un instant; merci, mille fois merci mon cher, et le seul désir qui [ne] me quitte jamais, c'est que vous n'ayez jamais lieu de vous repentir de vos bontés et des sacrifices que vous vous imposez pour moi; et j'espère faire une carrière assez brillante pour pouvoir flatter votre amour propre, persuadé que cela sera pour vous la plus grande récompense que votre cœur désire.
Vous ne pouvez vous imaginer, mon très cher, quelle fête l'on se fait à Soulz de vous voir. L'idée pour eux que vous y passerez quelques jours fait leur bonheur et dans ce moment toutes les têtes sont en fermentation pour savoir comment l'on vous fera passer le temps le plus agréablement possible! Mais rassurez-vous, par bonheur ils m'ont demandé conseil, de sorte que les plaisirs ne seront pas étouffants mais ils seront calmes comme vous les aimez et j'espère que vous [vous] rappellerez avec plaisir de votre séjour au milieu de ma famille qui vous regarde comme son chef.
Moi, depuis 3 semaines, je mène la vie la plus agitée de la terre: exercice sur exercice, grande manœuvre sur grande manœuvre, et avec tout ceci un temps affreux, jamais deux jours de suite le même temps, tantôt une chaleur à étouffer, et d'autres fois tellement froid que l'on ne sait où se mettre. Le 16 Juin nous avons eu une grande parade devant le Prince des Pays-Bas et au milieu de la cérémonie une pluie affreuse. Moi j'ai eu, pour mon compte, tout ce que j'avais de plus neuf dans un état déplorable; on ne pouvait deviner de quelle couleur était mon uniforme tellement il était couvert d'eau et de boue; c'est un plaisir qui coûtera bon à Sa Majesté car toute la garde avait été habillée à neuf pour ce jour. Nous devons quitter le camp dans quelques jours pour aller à Peterhoff pour le 1er Juillet où l'on dit que la fête sera plus brillante que jamais.
Mon cher ami, vous avez toujours des inquiétudes sur mon bien-être qui sont mal fondées; vous m'avez donné avant de partir de quoi me tirer honorablement et commodément d'affaire, surtout quand nous serons de retour en ville. Au camp il est vrai que je suis un peu serré, mais c'est seulement pour quelques mois, mais une fois rentré en ville je serai parfaitement à mon aise, et si je devais avoir un déficit dans ma caisse pendant les manœuvres (ce que je ne pense pas) soyez persuadé que je vous avertirai tout de suite de sorte que votre bon cœur peut être tranquille; si je ne demande rien, c'est que je n'ai besoin de rien.
J'ai [n'] vu Bray depuis mon départ qu'une seule fois. Il est malheureux comme les pierres car Madame Iermoloff a été habiter Pergolo de sorte qu'il est obligé de faire très souvent 30 verstes, ce qui doit l'ennuyer furieusement. Quant à notre ami Jean-Vert, c'est la perle des diplomates, continuellement sur la route de Peterhoff, ne me parlant que de la manière gracieuse dont le traite le Prince et disant que Son Altesse lui donnait tellement à travailler qu'il ne savait plus où donner de la tête; le fait est que dès qu'il entend venir quelqu'un chez lui, il se précipite à la table et fait semblant d'écrire et il a toujours à l'entour de lui une quantité immense de papiers et de cartons. Aussi il me fait l'effet de jouer avec sa place, comme un enfant de 8 ans joue avec des soldats de plomb.
Voilà ce qu'il dit, mais ce qu'il fait ne ressemble nullement à un homme qui travaille beaucoup. Car il ne fait que promener tous les vieux officiers qui ne me font pas l'effet d'être excessivement amusants, et puis la demoiselle d'honneur qui est plus grande que Madame Paskof et qui est loin d'être aussi belle qu'elle, ainsi que madame Constant qui ressemble comme deux gouttes d'eau à la comtesse Salakoup.
Je suis logé d'une manière affreuse, j'ai trois paysans et deux femmes qui couchent dans la même chambre que moi, et il y fait une puanteur à ne pas y tenir; aussi je suis bien aise au dit que le 10 Juillet nous devons retourner au Village Neuf.
Mon cher ami, je vous demande bien pardon de vous écrire une lettre aussi insipide et si nulle d'intérêt, mais moi-même je suis tout à fait hébété de l'existence que je mène depuis quelque temps, à peine est-ce que j'ai eu un endroit pour pouvoir vous écrire ces quelques mots.
Au camp, il n'y a aucune nouvelle si ce n'est que Démidoff l'officier de notre régiment épouse la jolie mademoiselle Bésobrasoff, et que le mariage de la petite Scherbatoff est rompu car la mère de l'épouseur n'a jamais voulu consentir à cette union.
Dites aussi de ma part à Papa que je lui écrirai dès que je serai rentré du camp, que maintenant cela m'est impossible, et qu'il y a dans ce moment à Pétersbourg un ancien député qui le connaît et l'aime beaucoup, je le vois très souvent; c'est le général Donnadieu qui m'a chargé de le rappeler à son souvenir. Je n'ai pas encore pu découvrir ce qu'il venait faire ici, je crois cependant qu'il a une mission politique, car il est excessivement sur ses gardes.
Adieu mon cher ami, aimez-moi toujours beaucoup, je vous le rends bien et c'est comme cela que je vous embrasse.
d'Anthès
NB. Mille choses à mon père.
Павловское, 20 июня 1835
Мой дорогой друг, до чего же я счастлив: сию минуту получил я письмо сестры[15], где она извещает, что вы приехали в Баден-Баден и пребываете, что мне много интереснее, в совершенном здравии. Мой старик отец в восторге. Так, он пишет, что невозможно испытывать большую привязанность, чем та, какую вы испытываете ко мне, что вы ни на минуту не расстаётесь с моим портретом[16]; благодарю, благодарю тысячу раз, мой дорогой, и моё единственное постоянное желание — чтобы вам никогда не довелось раскаяться в своей доброте и жертвах, на которые вы себя обрекаете ради меня; я же надеюсь сделать карьеру достаточно блестящую, чтобы она льстила вашему самолюбию, убеждённый, что это будет наилучшим вознаграждением, коего жаждет ваше сердце.
Вы и вообразить не можете, мой дорогой, как радуются в Сульце тому, что увидят вас. Мысль о том, что вы проведёте там несколько дней, составляет их счастие, и сейчас у всех у них одна-единственная забота, как бы устроить вам наиприятнейшее времяпрепровождение! Однако не тревожьтесь, по счастью, они спросили моего совета, так что развлечения не будут в тягость, они будут спокойными, как вы любите, и, надеюсь, вы станете с удовольствием вспоминать о жизни среди моих домашних, которые относятся к вам как к главе семьи.
Уже три недели, как я веду жизнь, самую беспокойную на свете: учения за учениями, одни большие манёвры за другими, да всё это в скверную погоду: двух дней кряду нет одинаковых, то удушающая жара, а в другой раз такой холод, что не знаешь, что на себя надеть. 16 июня был у нас большой смотр в присутствии Принца Нидерландского[17], и вдруг в разгар церемонии страшный ливень. Всё, что было на мне новёхонького, оказалось в самом жалком состоянии; мундир невесть какого цвета, до того промокший и грязный; дорого же станет это удовольствие Его Величеству, ведь к этому дню вся гвардия была обмундирована в новое. Через несколько дней мы должны оставить лагерь и 1 июля[18] прибыть в Петергоф, где, говорят, праздник будет как никогда блестящим.
Мой дорогой друг, у вас постоянные тревоги о моём благополучии, совершенно необоснованные; перед отъездом вы дали мне достаточно, чтобы прилично и удобно выбраться из затруднений, особенно когда мы возвратимся в город. В лагере я и впрямь немного стеснён, но это всего несколько месяцев, а как только вернусь в город, всё будет прекрасно; ну, а если во время манёвров у меня случится недостача в деньгах (чего не думаю), уверяю, я тотчас вас предупрежу, так что ваше доброе сердце может быть спокойно: раз я ни о чём не прошу, следовательно, ни в чём не нуждаюсь.
Брея после отъезда из города я видел всего раз. Он несчастнейший из смертных, поскольку госпожа Ермолова[19] переехала в Перголо[20] и ему частенько приходится делать по 30 вёрст, что, должно быть, ужасно ему докучает. Ну, а наш друг Жан-Вер[21] — это просто жемчужина среди дипломатического корпуса, вечно он то из Петергофа, то в Петергоф, мне он только и рассказывает, как мил с ним князь да как его высочество поручает ему столько работы, что ему и вздохнуть некогда; на самом же деле, чуть заслышав, что кто-то идёт, он бросается к столу и делает вид, будто пишет, и вокруг него всегда горы бумаг и папок. Право, мне кажется, что его должность для него такая же игра, как для восьмилетнего мальчишки оловянные солдатики.
Это всё его слова, а так-то он совсем не производит впечатления человека, который много работает. Он лишь прогуливается со старыми офицерами, на мой взгляд, не слишком занятными, да ещё с фрейлиной ростом повыше мадам Пашковой[22], но отнюдь не столь красивой, и мадам Констан[23], как две капли воды похожей на графиню Соллогуб[24].
Квартирован я отвратительно, в одной комнате со мной ночуют трое крестьян и две бабы, смрад там стоит невыносимый; так что я очень обрадовался, узнав, что 10 июля мы должны возвратиться в Новую Деревню[25].
Дорогой друг, прошу прощения за столь никчёмное и совсем не интересное письмо, но я совершенно поглупел от жизни, какую веду в последнее время, и к тому же с трудом нашёл место, где смог написать вам эти несколько слов.
В лагере ничего нового, кроме того, что Демидов[26], офицер нашего полка, женится на красавице мадемуазель Безобразовой, а помолвка младшей Щербатовой[27] расторгнута, так как мать жениха не изволила дать согласия на этот союз.
Передайте папе, что напишу ему, как только вернусь из лагеря, пока же для этого нет никакой возможности, а ещё скажите, что в Петербурге сейчас находится бывший депутат, который его знает и очень любит, я весьма часто с ним вижусь; это генерал Донадьё[28], и он просит ему кланяться. Пока я не смог дознаться, для чего он сюда приехал, однако думаю, что с поручением политического свойства, поскольку он чрезвычайно осторожен.
Прощайте, любезный друг мой, любите меня по-прежнему крепко, я вам отвечаю тем же и крепко обнимаю вас.
Дантес
NB. Наилучшие пожелания моему отцу.
В письме всплывают новые имена светских знакомых Пушкина и Дантеса, поминаются события петербургской жизни, участником которых был также Пушкин, его жена, сёстры Гончаровы. В их письмах мы встречаем порою упоминания тех же происшествий, которые занимают Дантеса и о которых он сообщает Геккерену.
Так, в петергофском празднике 1 июля 1835 года, о котором идёт речь в этом письме, принимали участие Пушкин и сёстры Гончаровы. Об этом, в частности, упоминают родители поэта, жившие на даче в Павловске, в письме дочери Ольге Сергеевне Павлищевой в Варшаву от 12 июля того же года. Надежда Осиповна пишет: «С тех пор, что мы в Павловском, Александр не подаёт признаков жизни; по слухам я знаю, что они веселятся, были в Петергофе и в Парголове у графини П[олье]». (Письма С.Л. и Н.О. Пушкиных к их дочери О.С. Павлищевой. 1828—1835. СПб., 1993. С. 289.)
Пушкину в эти дни было явно не до веселья. Ему только что было отказано в издании литературной и политической газеты, за разрешением на которое он письменно обратился к Бенкендорфу как посреднику между собою и императором. Пушкин был вынужден пойти на этот шаг, так как только таким образом он мог поправить свои материальные дела. Он писал: «Жизнь в Петербурге ужасающе дорога». Получив отказ, Пушкин 1 июня пишет новое письмо Бенкендорфу с просьбой о разрешении уехать в деревню: «Три или четыре года уединённой жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока ещё обязан милостям Его Величества». Вполне вероятно, что именно на празднике в Петергофе состоялось объяснение Пушкина с Бенкендорфом, который передал ему волю царя, отказавшего поэту в праве покинуть столицу иначе, как подав в отставку. Через несколько дней, 4 июля, Пушкин отвечает Бенкендорфу: «Государю угодно было отметить на письме моём к Вашему сиятельству, что нельзя мне будет отправиться на несколько лет в деревню иначе, как взяв отставку. Предаю совершенно судьбу мою в царскую волю и желаю только, чтоб решение Его Величества не было для меня знаком немилости и чтоб вход в архивы, когда обстоятельства позволят мне оставаться в Петербурге, не был мне запрещён».
Pétersbourg, le 14 juillet 1835
Mon cher ami, je commencerai par vous demander pardon de mon peu d'exactitude, c'est-à-dire en apparence; et cependant il m'a été impossible de vous écrire plus tôt. Depuis que vous avez reçu ma dernière lettre, on [ne] nous a pas laissé une minute de repos, mais maintenant que nous sommes tous rentrés chez nous, et que les manœuvres sont finies, je vous écrirai des volumes.
Voilà deux jours que tout est fini, je ne dirai pas qu'elles ont duré trop longtemps, car cela ne me regarde pas; mais ce qui est certain, si votre Prince des Pays-Bas aime les manœuvres et les parades, il peut être satisfait car certainement on ne lui en a pas laissé manquer: depuis le 28 juin jusqu'au 11 juillet nous n'avons pas couché deux jours de suite au même endroit. Aussi pour ma part, je me suis gâté mon second cheval, il est maintenant à l'herbe. J'espère cependant qu'il en reviendra. Cependant il faut être juste et je ne vous ai encore parlé que du mauvais côté de nos manœuvres et cependant nous y avons aussi trouvé du plaisir: les fêtes se sont succédées et l'Impératrice a continué à être bonne pour moi, car il n'y a pas eu 3 officiers du régiment d'invités sans que je fusse du nombre, l'Empereur aussi me témoigne encore toujours la même bienveillance; donc vous voyez, mon très bon, que de ce côté tout est resté sur le même pied. Quant au Prince des Pays-Bas, il est aussi très aimable et à toutes les occasions il me demande de vos nouvelles, et si votre santé s'améliore, vous pouvez penser si je suis heureux de pouvoir lui dire que vous allez pour le mieux et que vous serez tout à fait guéri pour l'année prochaine, car c'est l'avis aussi de Sadler que j'accable toujours de questions sur votre compte et qui m'a assuré que la meilleure preuve que votre santé s'était tout à fait rétablie c'est que les médecins de ce pays vous ordonnaient une cure de raisin. Je me figure quelle fête ça doit être à Soulz de savoir que vous viendrez y passer une quinzaine de jours, et si par hazard vous deviez vous y ennuyer, je vous demande grâce d'avance. Ils voudront tellement vous amuser qu'ils finiront par vous lasser. Comment voulez-vous qu'il en soit autrement, n'êtes-vous pas leur bienfaiteur à tous; car par le temps qui court, trouver dans un étranger un homme qui veut bien donner son nom, sa fortune, et qui [ne] demande en échange que de l'amitié, mon cher, il faut être vous et avoir l'âme placée comme vous l'avez pour que le bonheur des autres fasse aussi le vôtre, et je vous répète ce que je vous ai déjà souvent dit, que la tâche de vous toujours contenter me deviendra facile, car je n'ai pas attendu sur ce dernier témoignage de votre part pour vous vouer une amitié qui ne finira qu'avec moi: voyez-vous, tout ce que je vous dis là ne sont pas des phrases, comme vous me l'avez reproché dans votre dernière lettre, mais comme l'on ne peut exprimer ce que l'on ressent que par là, il faut vous soumettre à en lire, si vous voulez connaître le fond de mon cœur.
Ce que vous me dites d'Alphonse me fait bien plaisir, et me prouve qu'il est resté tel que je l'ai laissé. Certainement il est impossible de témoigner plus d'attention et de donner plus de soins qu'il en a toujours donné à mon père qui le mérite certainement sous tous les rapports, car c'est l'homme le plus digne et le plus respectable qu'il est possible de trouver. Au reste vous êtes sur les lieux, vous pouvez vous en assurer par vous-même. Je connais toutes les personnes dont vous m'avez parlée, ce sont de très braves gens mais je ne crois pas qu'ils puissent vous suffir car ils ne sont pas plus amusants que l'ordonnance ne le comporte. J'oubliais presque de vous gronder: quand les médecins vous ont fait partir de Pétersbourg, c'était non seulement pour vous faire changer d'air, mais encore pour vous éloigner des affaires et laisser votre esprit en repos; mais maintenant d'après votre lettre je vois combien votre imagination trotte et vous faites, je suis sûr, des projets à n'en pas finir, et avec votre caractère cela doit vous fatiguer. Soyez donc tranquille, mon très cher ami, soignez bien votre santé et il nous restera toujours plus qu'il ne faut pour aller passer notre existence ensemble là où le climat vous sera le plus favorable et soyez persuadé que nous serons heureux partout, car vous le méritez sous tous les rapports.
Vous devez vous rappeler que dans [ma] dernière lettre je vous ai parlé d'un certain général Donnadieu qui était venu à Pétersbourg sous le prétexte d'un voyageur. Mon cher, je ne me doutais pas d'être aussi près de savoir ce qu'il venait y faire: et Dieu sait si alors j'aurais eu besoin de vos conseils. Il faut vous dire que j'ai été choisi pour intermédiaire entre lui et grand Monsieur[…] pour différentes questions et demandes qu'il avait à faire que je ne puis confier au papier puisque ça n'est pas mon secret; enfin je vous dirais seulement [ceci] pour vous rassurer sur ma conduite: après avoir terminé cette affaire qui a duré 15 jours et pour avoir le cœur net j'ai écrit au comte Orloff, je lui ai demandé un entretien qu'il m'a accordé avec la plus grande amabilité. Là je lui ai rendu compte du commencement jusqu'à la fin de tout ce que j'avais fait et dit et il m'a complètement approuvé dans la manière dont j'avais agi et m'a engagé que, chaque fois que je me trouverais ayant besoin de conseils, je devais m'adresser à lui, qu'il serait toujours enchanté de me prouver ses bonnes dispositions en ma faveur, et mon général est reparti aujourd'hui par le bateau à vapeur, comme il était arrivé. Mais jamais de la vie je ne me suis rappelé ce que vous m'avez dit du caractère français en fait d'affaires comme dans cette occasion où j'ai pu me persuader que vous ne vous êtes pas trompé sur leur compte, car vous ne pouvez vous imaginer combien cet homme avait compté sur son mérite personnel pour remplir une commission dont il avait été chargé et trouvant dans toutes ses conversations la chose dont il était chargé aussi naturelle que vous d'aller vous promener après votre dîner.
J'ai toujours oublié de vous dire que les Soutzo avaient quitté Péters-bourg et qu'ils avaient été en Suède et de là ils iront en Grèce où je crois qu'il a été rappellé. Avant de partir la petite Marie m'a envoyé un affreux petit tapis en me priant de vous l'expédier à Baden Baden, je lui ai dit que je l'avais fait partir et que vous l'aviez trouvé charmant.
J'ai oublié dans mes deux lettres de vous parler de toutes les personnes qui me demandent toujours de vos nouvelles. Il y a surtout la jeune comtesse Beaubrinsky qui chaque fois qu'elle me voit me prie de la rappeler à votre souvenir. La pauvre femme a eu bien des inquiétudes. Il y a un de ses petits qui a manqué mourir ces jours derniers mais maintenant il va beaucoup mieux. Je vous ai aussi écrit dans ma dernière lettre que je croyais que j'aurais du déficit dans ma caisse pour le temps des manœuvres, mais heureusement je me suis trompé et avec un peu d'économie pendant quelques mois et cependant sans me gêner le moins du monde, je reviendrai à flot. Notre ami Gevers est devenu tout à fait un homme de Cour. Il passe sa vie à Peterhoff où du reste il est amoureux d'une demoiselle d'honneur de l'Impératrice; mais il paraît qu'il fait très bien ses affaires malgré cela. Car Bray m'a raconté qu'il offrait ses soins en sa qualité d'homme en faveur à tous ses camarades du corps diplomatique. Nous attendons d'un jour à l'autre le comte Lerchenfeld car on est excessivement curieux de voir sa femme qui doit être charmante d'après ce que nous a encore dit Koutousoff qui l'a beaucoup connue à Munich.
Linsky et Platonoff sortent de chez moi et me chargent de mille amitiés pour vous.
Au revoir mon cher. Il faut que vous me rendiez justice, si je n'écris pas souvent, au moins je le fais longuement et vraiment je ne sais pas jusqu'à quel point ce bavardage doit vous amuser.
Adieu mon bon et cher ami. Je vous embrasse tendrement.
Votre tout dévoué
d'Anthès
Петербург, 14 июля 1835
Мой дорогой друг, прежде всего попрошу прощения за то, что не вполне пунктуален, то есть кажусь таким, просто у меня не было возможности написать раньше. С тех пор, как вы получили моё последнее письмо, нам не давали ни минуты отдыха, теперь же, когда мы вернулись и манёвры закончились, я буду писать вам целые тома.
Вот уже два дня, как всё позади; не стану говорить о том, что манёвры были слишком долгими, так как это не от меня зависит, зато совершенно точно, что если ваш Принц Нидерландский любит манёвры и парады, он может быть доволен, поскольку было их предостаточно: с 28 июня до 11 июля мы и двух ночей не спали на одном месте. Что до меня, я испортил свою вторую лошадь, она теперь на выпасе. Надеюсь, она оттуда вернётся. Однако, следует быть справедливым, до сих пор я говорил вам только о скверной стороне наших манёвров, а между тем мы находили в них и приятность: чередой шли празднества, и Императрица была ко мне по-прежнему добра, потому что всякий раз, как приглашали из полка трёх офицеров, я оказывался в их числе, а Император всё так же оказывает мне благоволение; как видите, мой добрейший, с этой стороны всё осталось неизменным. Принц Нидерландский тоже весьма любезен, при каждом удобном случае он осведомляется о вас и спрашивает, идёт ли на поправку ваше здоровье; можете вообразить, как я счастлив, когда могу сказать ему, что вам куда лучше и к будущему году вы совершенно поправитесь, ведь так считает и Задлер[29], коему я постоянно надоедаю с вопросами о вас; он уверил меня, что лучшее доказательство восстановления вашего здоровья то, что тамошние врачи назначили вам лечение виноградом. Представляю, какая радость была в Сульце, когда там узнали, что вы приедете на две недели, а если ненароком вам и случится там поскучать, заранее прошу вас о снисходительности. Они будут так стараться развлечь вас, что в конце концов утомят. Да может ли быть по-иному, разве вы не благодетель для них всех; ведь в наше время (трудно) найти в чужестранце человека, который готов отдать своё имя, своё состояние, а взамен просит лишь дружбы; дорогой мой, надо быть вами и иметь столь благородную душу, как ваша, чтобы благо других составило ваше собственное счастье; повторяю то, что уже не раз вам говорил, — мне не составит труда всегда вас радовать, я ведь не дожидался от вас этого последнего свидетельства, чтобы обещать вам дружбу, которая закончится только со мною; всё, что я здесь говорю, — не просто фразы, как вы меня упрекали в последнем письме; раз уж невозможно иначе выразить всё, что я чувствую, придётся вам покориться и читать об этом, ежели вы хотите узнать всю мою душу.
Меня весьма порадовало то, что вы пишете об Альфонсе[30], это доказывает: он всё тот же, каким я его оставил. Конечно, невозможно быть более, чем он, внимательным и заботливым к отцу, который, безусловно, заслуживает этого во всех отношениях, ибо он достойнейший и почтеннейший из людей. Впрочем, вы ведь уже там и можете сами в этом убедиться. Я знаком со всеми, о ком вы писали, люди они крайне славные, но не думаю, чтобы они могли вас устроить, так как они занимательны не более, чем предписывают правила вежливости. Едва не забыл попенять вам: когда врачи заставили вас уехать из Петербурга, они хотели, чтобы вы не только сменили климат, но и отошли от дел и дали отдых уму; теперь же, судя по вашему письму, ваше воображение работает и вы без конца строите планы, а при вашем характере это не может вас не утомлять. Посему не беспокойте себя, мой драгоценный друг, поправляйте хорошенько здоровье, пусть оно будет таким, чтобы мы смогли вместе провести жизнь там, где климат наиболее благоприятен для вас, и будьте уверены, что мы везде будем счастливы, ведь вы заслуживаете этого во всех отношениях.
Вы, должно быть, помните, что в последнем письме я сообщал о некоем генерале Донадьё, приехавшем в Петербург под видом путешественника. Дорогой мой, я и не думал, что настолько скоро узнаю, для чего он явился, и одному Богу ведомо, как я нуждался в ваших советах. Надо вам сказать, что я был выбран посредником между ним и одной значительной персоной […], чтобы содействовать в решении разнообразных вопросов и в передаче его просьб, но этого я не могу доверить бумаге, поскольку секрет это не мой; дабы успокоить вас насчёт моего поведения, скажу лишь вот что: завершив это дело, продолжавшееся две недели, я для очистки совести написал графу Орлову[31] и попросил о приёме, и он весьма любезно принял меня. Я представил ему полный отчёт обо всём, что делал и говорил, он же вполне одобрил то, как я действовал, и предложил обращаться к нему всякий раз, как потребуется совет, заверив, что всегда будет рад выказать мне своё расположение; а сегодня генерал отправился отсюда пароходом, как и прибыл. Никогда в жизни не вспоминал я столь часто ваших высказываний о французской манере вести дела, как в этой ситуации; мне пришлось убедиться, что и здесь вы не обманулись: вы просто не можете себе вообразить, до какой степени человек этот, исполняя порученное дело, полагался на свои личные достоинства, причём во всех разговорах демонстрировал, что подобное поручение для него столь же привычно, как послеобеденная прогулка.
Я всё забывал рассказать, что Суццо[32] уехали из Петербурга, были в Швеции, а оттуда отправятся в Грецию; думаю, его туда вызвали. Перед отъездом малышка Мари прислала мне весьма уродливый коврик, с просьбой отослать его вам в Баден-Баден; я сказал ей, что отправил и вы нашли его прелестным.
В обоих письмах я забывал упомянуть тех, кто постоянно справляется о вас. В особенности молодая графиня Бобринская[33]: всякий раз, встречая меня, она просит вам кланяться. У бедняжки было много тревог. На днях едва не умер один из её малышей, но теперь ему значительно лучше. Ещё я писал в последнем письме о своих опасениях, что во время манёвров у меня не хватит денег, но, по счастью, ошибся, так что если несколько месяцев я буду бережливее, то смогу выплыть, причём даже не слишком себя стесняя. Наш друг Геверс стал совершенным придворным. Жизнь свою он проводит в Петергофе, где, к тому же, влюбился в одну из фрейлин императрицы; правда, похоже, что при всём при том он и дела свои устраивает недурно. Брей рассказал мне, будто он предлагал свои услуги в качестве персоны, пребывающей в фаворе, всем товарищам по дипломатическому корпусу. Со дня на день мы ожидаем графа Лерхенфельда[34] и чрезвычайно любопытствуем увидеть его жену: судя по рассказам Кутузова[35], близко знакомого с нею по Мюнхену, она должна быть прелестной.
От меня уходят Ленский[36] и Платонов[37] и просят передать вам самые дружеские пожелания.
До свиданья, мой дорогой. Надо отдать мне справедливость, хоть я пишу и не часто, да зато длинно, впрочем, не знаю, право, насколько эта болтовня может занимать вас.
Прощайте, добрый и дорогой друг, нежно обнимаю.
Всецело преданный вам
Дантес
Из письма явствует, что между Геккереном и гр. С.А. Бобринской, каждый раз при встрече с Дантесом передававшей приветы Геккерену, существовали дружеские отношения. По переписке Бобринских мы знаем о её контактах с Геккереном, относящихся ещё к 1820-м гг. К примеру, из письма к ней её матери Е.С. Самойловой от 29 июня 1827 г.: «Я была недавно в театре. Экерн просил об нём тебе вспомнить». Из письма самой гр. С.А. Бобринской к мужу от 22 октября 1834 г. мы узнаём о болезни Геккерена: «Геккерен поднялся со смертельной болезни. Трепетали за его жизнь. Мозговая горячка подвергла его жизнь опасности, он поправился, что радует всех его друзей». Ее несомненные дружеские чувства к Геккерену подтверждает и настоящее письмо Дантеса. Это нисколько не мешало ей восторженно относиться к Пушкину. Бобринская — человек безусловно незаурядный, она интересуется литературой, неизменно следит за творчеством Пушкина.
Pétersbourg, le 2 Août 1835
Mon bien cher ami vous m'avez tellement gâté en m'écrivant souvent que je ne puis pas me faire à votre silence: et voilà 3 semaines que vous ne m'avez pas donné signe de vie! Je ne suis pas inquiet sur votre santé. J'ai été rassuré par Bray à qui vous avez écrit depuis moi, mais je vous avertis que décidément je ne vous permets pas de rester si longtemps sans me donner de vos nouvelles car je [ne] veux savoir tout ce que vous faites et ce que vous devenez que par vous-même.
Nous avons depuis le retour du camp un temps magnifique, et de plus, nous nous amusons autant que possible. D'abord la Cour a habité très longtemps Jélaken, ce qui rend le séjour des Iles excessivement gai, et de plus il y a plusieurs de ces messieurs qui ont eu la charmante idée de nous donner des fêtes aux Eaux, à l'instar des bals qui se donnent à l'étranger. Je puis vous assurer qu'ils sont charmants et qu'ils ont parfaitement bien réussi et à un tel point que la Cour a bien voulu en être. Madame Klein a eu au dernier bal un triomphe qui a dû joliment flatter son petit amour-propre de femme; il faut vous dire que dès que l'Impératrice est entrée au bal elle s'est aprochée d'elle en lui disant qu'elle désirait depuis longtemps faire sa connaissance et s'est entretenue assez longtemps; et je vous assure que ça a fait un fameux effet parmis les femmes de négociants. Mais du reste, elle n'est pas devenue plus fière, je l'ai vue encore hier, et toujours bonne personne. J'ai toujours oublié de vous donner quelques détails sur le séjour de Julie à Pét[ersbourg] et cependant elle doit vous intéresser, car vous êtes un de ses anciens adorateurs: un de perdu 100 de retrouvés, car votre départ ne laisse pas de vide dans son coeur; au commencement de son séjour sa maison était devenue une vraie caserne car tous les officiers du régiment y passaient leur soir, et vous pouvez vous imaginer tout ce qu'on y faisait cependant la morale a toujours été respectée, car les personnes bien informées assurent qu'elle a un cancer à la matrice. Mais l'Empereur qui n'est pas entré dans tous ces détails et qui recevait tous les jours des rapports où on lui disait que les officiers au lieu d'être au camp passaient leur existence sur la grande route, s'est fâché et a fait témoigner son mécontentement aux officiers par le général. Mais malheureusement sur ces entrefaites arriva le jour de naissance de Julie, elle donna à sa terre une fête magnifique à ses paysans; vous pensez bien qu'on y fit des folies, moi je n'y étais pas, mais le méchant public raconte des choses incroyables que moi je sais être fausses. Par exemple, qu'elle avait fait monter des paysannes aux mâts, et qu'à chaque nouvelle chute de ces femmes, c'était des cris et des joies à n'en plus finir, et qu'elle fit aussi faire des courses à cheval aux paysannes, que ces femmes étaient assises à califourchon sans pantalons et sans selles, enfin toutes des plaisanteries dans ce genre. Et ce qu'il y a de plus malheureux c'est qu'Alexandre Troubeskoy en revenant s'est cassé et foulé un bras. Vous pensez bien que l'Empereur a eu connaissance de tous ces bruits et du bras cassé d'Alexandre; aussi a-t-il été furieux le lendemain au bal de Démidoff et il a dit en parlant à notre général devant 40 personnes: «Les officiers de ton régiment feront donc toujours des bêtises, ils ne seront contents que lorsque j'en aurai passé une demi-douzaine à l'armée, et quant à cette femme, en parlant de Julie, elle n'aura de repos que lorsque je la ferai chasser par la police, car il ne lui suffit pas encore de se trouver chez le gouverneur général sur la liste des filles publiques».
Vous pouvez penser quel effet ça fit dans tous les salons et Litta demanda aussitôt la permission de la laisser partir pour l'Italie, mais l'Empereur s'y est d'abord opposé, et a voulu la faire partir pour l'intérieur; mais elle a tant pleuré chez Benkendorff et Litta a tant assuré pour elle que l'Empereur lui a permis de repartir, ce qu'elle fera dans 6 semaines. Moi pour mon compte, j'en suis fâché car c'est une bien bonne personne, et quoique je n'allasse pas dans la maison, je la voyais souvent; je vous dirais que j'ai cru qu'il valait mieux ne pas y aller puisque l'Empereur s'était déclaré si formellement contre ceux qui fréquentaient la maison intimement.
A la minute mon domestique m'apporte de la ville votre lettre datée du 30 juillet. Il se trouve que Gevers l'avait déjà depuis 5 jours; ma parole son excellence, depuis que le Prince est arrivé, a tout à fait perdu la tête et ne pense à autre chose qu'à courir à Peterhoff. Car avec votre dernière lettre, il l'a aussi gardée pendant 3 jours. Soyez tranquille, quand il reviendra je me charge de lui faire la leçon.
J'ai déjà voulu vous dire plusieurs fois que l'on me décachetait vos lettres; en outre la dernière l'a été, à moins cependant que vous-même vous ayez pris pour empreinte votre pouce, ce qui n'est pas probable. Le cachet était horriblement mutilé et ne ressemblait à rien: ce qui m'a fait avoir des soupçons, c'est que moi qui vous connais si soigneux, je trouve que cette manière de cacheter les lettres ne vous ressemble pas du tout. Si mes conjectures étaient fondées, alors il faudrait savoir d'où cela vient et s'y opposer si c'est possible.
Gevers a été aux affaires étrangères et on lui a dit qu'il n'était arrivé qu'un grand paquet à l'adresse de la comtesse Nesselrode. Je vous assure, [je] suis tout malheureux de ne pas avoir le linge. Vous direz à papa et à mes sœurs que je ne leur écris pas parce que je n'ai rien à leur dire, que tout ce que je pouvais leur écrire vous leur raconterez, ce qui vaut mieux; vous leur direz encore que je les embrasse de cœur. Quant à vous, vous savez que c'est toujours aussi fort que je vous aime, que je vous embrasse en imagination.
Tout à vous
d'Anthès
Dites à Alphonse qu'il vous fasse voir ma dernière passion et vous me direz si j'ai bon goût et si avec une petite fille il n'est pas possible d'oublier la morale qui dit qu'il ne faut jamais s'adresser qu'aux femmes mariées.
Петербург, 2 августа 1835
Любезный друг мой, вы так избаловали меня частыми письмами, что я не могу привыкнуть к вашему молчанию: вот уж 3 недели как от вас нет ни слова. О вашем здоровье я не тревожусь. Меня успокоил Брей, которому вы писали, после того как написали мне, однако предупреждаю, что решительно не позволю вам молчать так долго, ибо только от вас самого желаю узнавать, чем вы занимаетесь и как живёте.
После возвращения из лагеря погода у нас стоит прекрасная, да и развлекаемся мы от души. Во-первых, двор пребывал на Елагине очень долго, а это делает жизнь на Островах чрезвычайно весёлой, к тому же у многих возникла превосходная мысль устраивать нам праздники на Водах[38], наподобие тех балов, что дают за границей. Право же, они прелестны и удались настолько, что двор соблаговолил там бывать. Последний бал мадам Клейн[39] стал триумфом, явно польстившим её мелочному женскому тщеславию; и то сказать, императрица, как только приехала, сразу подошла к ней и сказала, что давно желала познакомиться, и беседовала довольно долго; поверьте, это произвело потрясающий эффект на купеческих жён. Впрочем, мадам Клейн не возгордилась, я видел её только вчера, и она всё так же мила. Я всё забывал рассказать вам подробнее о жизни Жюли[40] в Пет[ербурге], а она ведь должна вас интересовать, вы же один из давних её поклонников: но одного потеряешь, 100 найдёшь, так что ваш отъезд не оставил пустоты в её сердце; с самого приезда дом её поистине уподобился казарме, поскольку все офицеры полка проводили там вечера, и можете вообразить, что там творилось, но нравственность блюлась, так как знающие особы утверждают, что у неё рак матки. Однако император, который не входил во все эти подробности и ежедневно получал рапорты о том, что офицеры, вместо того чтобы быть в лагере, проводят всё своё время в дороге, разгневался и через генерала[41]выразил им своё неудовольствие. Меж тем, к несчастью, наступил день рождения Жюли: у себя в имении[42] она устроила роскошный праздник своим крестьянам; как вы догадываетесь, сумасбродничали там вовсю; я не был, но злые языки рассказывают невероятные вещи, хотя я уверен, что это выдумки. Например, будто она заставила крестьянок влезать на шесты, а когда они оттуда падали, крикам и веселью не было конца, или будто бы она приказала устроить для крестьянок скачки, и бабы скакали верхом без панталон и без сёдел, словом, все шутки в таком же духе. Самое же неприятное, что, возвращаясь, Александр Трубецкой[43] расшибся и вывихнул руку. Естественно, императору стали известны все эти слухи и о руке Александра, так что на следующий день на балу у Демидова[44] он был в гневе и объявил нашему генералу в присутствии человек сорока: «Если офицеры твоего полка все будут заниматься глупостями, они дождутся, что я переведу с полдюжины в армию; ну а эта баба — это о Жюли — успокоится только тогда, когда я прикажу полиции выгнать её, ей не хватает только оказаться у генерал-губернатора в списке публичных девок».
Можете представить, какое впечатление это произвело во всех салонах, и Литта[45] тотчас же стал ходатайствовать о позволении ей уехать в Италию, но император поначалу воспротивился и намеревался повелеть ей отправляться в провинцию, однако она так плакала у Бенкендорфа[46], а Литта так за неё ручался, что император позволил ей уехать, что она и сделает через полтора месяца. Что до меня, я этим расстроен, она очень приятная особа, и я, хоть и не бывал у неё в доме, часто с нею виделся; скажу вам, что я почёл за лучшее не бывать там, раз император так решительно высказался против тех, кто запросто посещал этот дом.
Сию минуту слуга привёз мне из города ваше письмо, датированное 30 июля. Оказывается, Геверс получил его ещё пять дней назад; право же, его превосходительство после приезда принца совершенно потерял голову и думает только, как бы умчаться в Петергоф. Ведь и последнее ваше письмо он тоже продержал 3 дня. Будьте покойны — вернётся, и я возьмусь его проучить.
Уже не раз хотел я сообщить, что ваши письма ко мне вскрывают; то же было и с последним, разве что вы воспользовались вместо печатки большим пальцем, но едва ли это возможно. Печать была изуродована до неузнаваемости, это и возбудило мои подозрения, я же знаю, насколько вы аккуратны и подобный способ запечатывать письма отнюдь не походит на вас. Если мои предположения основательны, надо бы узнать, откуда это идёт, и по возможности воспротивиться.
Геверс был в министерстве иностранных дел, где ему сказали, что прибыла только посылка на адрес графини Нессельроде[47]. Поверьте, я совершенно несчастен из-за того, что у меня нет белья. Передайте папе и сёстрам, что я не пишу им, потому что мне нечего им рассказать: всё, что я мог бы написать, они узнают от вас, так оно даже лучше; скажите ещё, что я сердечно их обнимаю. Ну а вас, вы знаете, я в воображении обнимаю так же крепко, как люблю.
Всецело ваш
Дантес
Скажите Альфонсу, пусть покажет вам моё последнее пылкое увлечение, а вы напишете, хорош ли мой вкус и разве не возможно из-за юной девушки забыть о правиле, гласящем, что всегда следует обращаться только к замужним женщинам.
О балах на Водах пишет и Екатерина Николаевна Гончарова в письме брату Дмитрию от 22 июля того же 1835 года: «У нас теперь каждую неделю балы на водах в Новой Деревне. Это очень красиво. В первый раз мне там было очень весело, так как я ни на одну минуту не покидала площадку для танцев, но вчера я прокляла все балы на свете и всё, что с этим связано: за весь вечер я не сделала ни шагу, словом, это был один из тех несчастных дней, когда клянёшься себе никогда не приходить на бал из-за скуки, которую там испытала».
В том же письме упоминается и демидовский бал: «17 числа мы были в Стрельне, где мы переоделись, чтобы отправиться к Демидову, который давал бал в двух верстах оттуда, в бывшем поместье княгини Шаховской. Этот праздник, на который было истрачено 400 тысяч рублей, был самым неудавшимся: все, начиная со двора, там ужасно скучали, кавалеров не хватало, а это совершенно невероятная вещь в Петербурге, и потом, этого бедного Демидова так невероятно ограбили, один ужин стоил 40 тысяч, а был самый плохой, какой только можно себе представить; мороженое стоило 30 тысяч, а старые канделябры, которые тысячу лет валялись у Гамбса на чердаке, были куплены за 14 тысяч рублей, в общем, это ужас что стоил этот праздник и как там было скучно». (См.: Вокруг Пушкина. С. 217.) Пушкин также был участником этого праздника, а значит, был и в Стрельне, сопровождая жену и своячениц. На такой праздник сёстры выехать одни никак не могли по всем писаным и неписаным правилам. Кроме того, сохранилось несомненное свидетельство пребывания Пушкина на этом празднике — запись рукою поэта на книге Кольриджа из его библиотеки «Образцы застольных бесед…» (Лондон, 1835, на англ, яз.): «Купл. 17 июля 1835 года, день Демид. праздн. в годовщину его смерти». (Рукою Пушкина. Изд. 2, переработанное. // Пушкин. Полное собрание сочинений. Том 17, дополнительный. М., 1997. С. 577—578.)
Описание Графской Славянки встречается и в письмах родителей Пушкина дочери Ольге. Жившие в это лето на даче в соседнем Павловске, они ездили осматривать имение гр. Самойловой и остались от него в восхищении. С.Л. Пушкин писал дочери 12 июля 1835 г.: «Несколько дней тому назад я ездил с Измайловыми осматривать в Славянке дворец графини Самойловой. Это — сокровище; невозможно представить себе ничего более элегантного в смысле мебелей и всевозможных украшений. Архитектором и декоратором является Брюлов. Все ходят смотреть это, точно в Эрмитаж. Ванная комната её вся розовая, и волшебством цветного стекла, заменяющего окно, все там кажутся светло-розовыми, и сад и Небо чрез это стекло приобретает бесподобную окраску, а воздух кажется воспламенённым. Говорят, это напоминает Небо Италии, — признаюсь, у меня от него заболели глаза, и когда я оттуда вышел, мне всё, в течение трёх или четырёх минут, представлялось зелёным». (См.: Письма С.Л. и Н.О. Пушкиных к их дочери О.С. Павлищевой. 1825—1835. СПб., 1993. С.290.)
В свою очередь Ольга Сергеевна, в Славянке не бывавшая, по петербургским толкам, как и Дантес, который счёл благоразумным не ездить к графине Самойловой, сообщала об этом празднике своему мужу в Варшаву. В описаниях Дантеса и О.С. Павлищевой можно отметить много общего. Ольга Сергеевна писала 12 сентября 1835 года: «Кстати, о новостях: Его Величество разрешил графине Самойловой удалиться при условии не появляться ни в Москве, ни в Петербурге. Недавно она вздумала устроить деревенский праздник в своей Славянке, наподобие праздника в Белом Доме Поль де Кока; поставили шест с призами — на нём висел сарафан и повойник: представьте себе, что приз получила баба 45 лет, толстая и некрасивая! Это очень развлекло графиню, как вы можете себе представить, и всё её общество, но муж героини поколотил её и всё побросал в костёр. Ты осрамила себя и меня на целый век, вот тебе и сарафан, и повойник! Тогда графиня велела дать ей другой и приказала носить его как награду за ловкость. Говорят, что офицеры, которые явились без позволения на этот праздник, назавтра были под арестом». (Письма О.С. Павлищевой к мужу и к отцу. 1831—1837. СПб., 1994. С. 107.)
Pétersbourg
Malgré votre défense, je commencerai cependant ma lettre par vous remercier de cette nouvelle marque de bonté de votre part; ne vouloir pas seulement que je pâtisse de mes sottises, c'est pousser l'indulgence à l'extrême. Mais mon cher ami, pourquoi vous gêner maintenant et payer au moment où vous avez besoin d'argent. Le billet a été fait pour 18 mois, Stéphany a dû vous le dire, de sorte que vous auriez tout le temps de terminer cette affaire. J'étais sûr que Stéphany vous plairait, c'est un homme tout à fait bien et votre idée de vouloir vous fixer aux environs de Fribourg est charmante. Car comme vous dites, nous serions pour ainsi dire en famille, car maintenant vous en êtes aussi. Puis c'est près de la France, un pays magnifique; vous devriez profiter de votre séjour à Soulz pour aller y faire une excursion, c'est un voyage de 10 heures. Et puis la vie y est excessivement bon marché, c'est presque pour rien, mais comme je vous ai dit plus haut il faut absolument que vous alliez voir si le pays est d'après votre goût, d'autant plus que je vous annonce que vous ne vous amuserez guère à Soulz qui est au fond un vilain trou. Et j'oubliais de vous dire aussi que mon père a un très grand bien à 3 heures de Fribourg. Sur les bords du Rhin, de sorte qu'il ne sera peut-être pas impossible de trouver une propriété qui toucherait à celle de mon père. Je vous assure que c'est une idée ravissante et puisque vous aimez maintenant aussi mon frère, nous pourrons nous marier et vivre presque tous ensemble et vous garder tout à notre aise. J'ai reçu une lettre d'Alphonse et je puis vous assurer que la conquête est tout à fait réciproque et si je ne le savais pas si bon frère je le croirais presque jaloux de mon sort.
Le comte Lerchenfeld est arrivé avec sa femme. Il fait une figure de l'autre monde, et parle plus doucement que jamais; quant à sa chaste moitié, elle est loin de mériter le ravissant portrait qu'en a fait Bray. C'est une petite femme assez brune, très insignifiante, se mettant fort mal et sans aucun goût, ce qui fait qu'elle ne brillera pas à Pétersbourg où les femmes se mettent si bien.
Vous serez bien étonné d'apprendre la mort de cette pauvre princesse Gagarine Bobonne. On l'a enterrée aujourd'hui. Cette pauvre femme a fini bien malheureusement et bien subitement, elle a été étouffée dans l'espace de quelques heures et quand on a ouvert son corps, il était tout à fait rongé par la gangrène.
En fait de nouvelles moins tristes, je vous dirai que Marchinko épouse la petite Oubry, et que tout le monde et surtout la maman commence à trouver que la demoiselle fait un très bon parti. Aujourd'hui a aussi été déclaré le mariage de Boutourline, l'officier de notre régiment, avec la petite comtesse Suctelen, demoiselle d'honneur. Enfin le sacrifice de la petite Lise Scherbatoff et de Boutourline le Roux s'est consommé dimanche dernier et les personnes présentes à la noce racontent que la jeune femme n'a fait que rire le jour et le lendemain des noces, et qu'elle n'avait l'air nullement touchée du grand pas qu'elle venait de faire dans le monde. Ceci promet pour la coiffure du mari.
Je vous félicite que le baron Muller ait quitté Baden Baden, je pensais bien qu'il finirait par vous devenir insupportable. Car à mon avis, et je n'ai pas voulu vous le dire dans ma dernière lettre, (pourquoi détruire une illusion naissante) c'est un homme dégoûtant par la platitude et quoi que dise mon père, si cet homme n'est pas resté maire de Colmar, ce n'est pas sa faute car il a fait assez de bassesses pour rester en place.
Vous ne me dites pas comment vous trouvez madame de Chanet. C'était une très aimable personne lorsqu'elle était demoiselle, je voudrais bien savoir si elle a changé maintenant. Quant à son mari, c'est un très brave garçon. Vraiment ça me paraît très drôle de vous entendre parler ainsi de toutes mes personnes de connaissance. Il me semble que c'est un rêve, Dieu! Comme nous commérerons quand vous serez de retour.
J'oubliais presque de vous parler de ma santé. Je vois Sadler quelquefois, mais j'ai toujours été trop en l'air pour pouvoir continuer la cure que j'avais commencée avant votre départ, mais maintenant je vais la reprendre car ces coquines de crampes ne m'ont pas quitté encore tout à fait, cependant elles m'arrivent beaucoup moins souvent que l'année dernière. Mais en tout cas ne vous inquiétez pas, je serai encore assez bien portant lorsque vous reviendrez à Petersbourg pour vous embrasser et vous serrer à faire crier dans mes bras.
Adieu mon très cher ami, mille choses à toutes mes connaissances et écrivez-moi le plus tôt possible.
Je vous embrasse de cœur,
d'Anthés
NB. Embrassez mon père et mon frère dès que vous les verrez.
Петербург, [2 августа 1835][48]
Невзирая на ваш запрет, я всё-таки начну письмо с благодарности за ещё один знак вашей доброты; желать единственно того, чтобы я не страдал от собственных глупостей, значит доводить снисхождение до крайности. Но, дорогой друг, зачем же затруднять себя и платить сейчас, когда вы стеснены в средствах. Вексель был на 18 месяцев, Стефани[49] должен был сказать вам о том, так что у вас вполне хватило бы времени уладить это дело. Я был уверен, что Стефани вам придётся по душе, он превосходный человек, а ваша мысль обосноваться в окрестностях Фрейбурга[50] чудесна. Как вы пишете, мы составили бы одну семью, поскольку теперь вы стали её членом. Затем, это рядом с Францией, места великолепные, вам следовало бы воспользоваться своим пребыванием в Сульце, чтобы съездить взглянуть на них, езды туда часов десять. Да и жизнь там невероятно дёшева, почти даром, но, как я уже сказал, совершенно необходимо съездить туда и посмотреть, придутся ли вам по вкусу эти места, тем более что, уверяю, в Сульце у вас не будет развлечений — это, в сущности, гнусная дыра. И ещё забыл сказать, что у отца большущее имение в 3 часах пути от Фрейбурга на берегу Рейна, так что, возможно, будет не очень трудно найти поместье, граничащее с отцовским. Право, это восхитительная идея, а коли вы теперь полюбили и моего брата, мы сможем объединиться и жить практически все вместе и вовсю заботиться о вас. Я получил письмо от Альфонса и могу вас уверить, что победа взаимна, и не знай я, что он хороший брат, я решил бы, будто он завидует моей участи.
Приехал граф Лерхенфельд с женою. Он выглядит, точно выходец с того света, а говорит почти шёпотом; его же целомудренная половина далеко не достойна восхитительного портрета, нарисованного Бреем. Это довольно смуглая маленькая женщина, весьма невыразительная, одевается она очень плохо и без всякого вкуса, отчего ей не суждено блистать в Петербурге, где женщины одеваются так хорошо.
Вы весьма удивитесь, узнав о кончине бедной княгини Гагариной-Бобонн[51]. Сегодня её похоронили. Несчастная ушла из жизни скоропостижно и в тяжких страданиях, она задохнулась за несколько часов, а когда тело вскрыли, всё оно было изъедено гангреной.
Из не столь грустных новостей сообщу, что Марченко[52] женится на малютке Убри[53], причём весь свет, и мамаша[54] в особенности, начинает находить, что барышня делает очень недурную партию. Сегодня же было объявлено и о помолвке Бутурлина[55], офицера нашего полка, с младшей графиней Сухтелен, фрейлиной. Наконец, в прошлое воскресенье свершилось заклание Лизоньки Щербатовой и Бутурлина Рыжего[56], причём те, кто был на свадьбе, рассказывают, что новобрачная знай смеялась и в самый день свадьбы, и назавтра, и вообще выглядела так, словно ничуть не тронута знаменательным шагом, только что ею сделанным в жизнь. Мужу это сулит роскошное украшение на голове.
Поздравляю вас с тем, что барон Мюллер уехал из Баден-Бадена, я так и думал, что он в конце концов сделается для вас несносен. Я не хотел этого писать в последнем письме (к чему разрушать зарождающуюся иллюзию), но, по-моему, этот человек вызывает отвращение своей низостью, и что бы там ни говорил отец, мэром Кольмара он перестал быть отнюдь не по своему желанию, ведь он совершил чересчур много подлостей, чтобы сохранить за собой этот пост.
Вы не пишете, как нашли мадам Шане. В девицах она была очень мила, хотелось бы знать, изменилась ли она теперь. Что до её мужа, он отличный малый. Право же, мне весьма занятно, когда вы рассказываете обо всех моих знакомых. Господи, мне представляется, будто это сон! Как мы посудачим обо всём, когда вы возвратитесь.
Едва не забыл сообщить о своём здоровье. Иногда я посещаю Задлера, но последнее время я слишком много бывал на воздухе, так что не мог продолжать лечение, начатое до вашего отъезда, теперь же начну его снова, ведь эти чёртовы судороги всё ещё не оставили меня в покое, хоть и случаются сейчас много реже, чем в прошлом году. Во всяком случае не беспокойтесь, мне ещё вполне достанет сил, когда вы возвратитесь в Петербург, чтобы сжать вас в объятиях, да так, что вы застонете.
Прощайте, драгоценный друг, наилучшие пожелания всем моим знакомым, ответьте же мне поскорее.
Сердечно обнимаю вас,
Ж.Дантес
NB. Обнимите отца и брата, как только их увидите.
Pétersbourg, le 11 Août 1835
Je ne sais vraiment à quoi [l']attribuer, mais il y a comme un sort sur notre correspondance car jamais, mon cher ami, je n'ai moins mérité le reproche que vous m'avez adressé sur mon peu d'empressement à vous faire plaisir, comme vous dites si aimablement; outre la lettre que Bray a gardée je ne sais combien de temps en poche, je vous en ai adressé deux à la Haye. Vous voyez donc que de ce côté, je suis blanc comme neige; ce que je vous dis là, ce n'est pas que je veuille compter les lettres avec vous, mais il me serait pénible de croire que vous vous imaginez qu'il me faut faire un effort pour vous écrire, et je vous entends dire d'ici: c'est un bon garçon, je sais qu'il m'aime, mais il est d'une paresse affreuse pour me l'écrire; Dieu m'est témoin que je n'ai pas de plus grand plaisir que de vous écrire, de vous parler de vous, de moi, enfin de tout ce qui nous intéresse également, mais quelquefois mes lettres sont tellement petites que j'ai vraiment [mauvaise] conscience de vous les envoyer, alors j'attends que j'aie quelques commérages à vous faire sur les bons habitants de Pétersbourg pour vous amuser un peu.
Vous voilà donc à Soulz. Comme ils doivent être heureux de vous posséder, et si vous ne vous y amusez pas, ce que je crains, pensez que vous y faites des contents et je sais que cela vous suffira pour rester le plus longtemps possible. Comme je suis curieux de votre première lettre! Comme j'attends avec impatience les détails que vous me donnerez sur les premiers jours que vous aurez passés au milieu des miens qui vous aiment presque autant que moi si c'était possible. Comment voulez-vous que cela soit autrement: votre première idée est partout pour moi, vous m'écrivez souvent chaque fois deux lignes de vous, puis le reste ce sont les détails de toutes les peines que vous vous donnez pour moi; eh bien, on ne veut pas que vous me donniez votre fortune avant 50 ans révolus. Voilà-t-il un bien grand malheur; la loi a raison, pourquoi ai-je besoin d'écrits et papiers et d'assurances, j'ai votre amitié qui durera bien, j'espère, jusqu'à ce que vous ayez cinquante ans, et cela suffit mieux que tous les papiers du monde. Et puis l'on dit dans les journaux que le choléra a cessé presque entièrement en Italie, vous y irez peut-être, les yeux y sont bien grands et bien noirs, et vous avez le cœur sensible, alors…
[il manque la fin de la lettre]
Петербург, 11 августа 1835
Я, право же, не знаю, с чем это связано, но на нашей переписке словно заклятие лежит, ибо никогда, мой друг, я не заслуживал менее вашего упрёка в том, что не спешу, как вы любезно говорите, доставить вам удовольствие; кроме письма, которое Брей невесть сколько протаскал в кармане, я отправил вам ещё два в Гаагу. Как видите, тут я чист, как снег; говорю об этом не к тому, чтобы считаться с вами письмами, просто мне было бы горько думать, что вы полагаете, будто мне приходится принуждать себя писать вам, и я отсюда слышу, как вы говорите: это славный мальчик, я знаю, что он меня любит, но писать мне он ужасно ленится; Бог свидетель, что для меня нет большего удовольствия, чем писать вам, говорить с вами о вас, о себе, наконец, обо всём, что нам одинаково интересно, но порой мои письма так коротки, что мне совестно их отсылать, тогда я ожидаю, пока не узнаю для вас каких-нибудь толков и слухов о славных обитателях Петербурга, чтобы немного вас позабавить.
Итак, вы в Сульце. До чего они должны быть счастливы заполучить вас, а если вы там скучаете, чего я опасаюсь, то подумайте, как они довольны, и я уверен, что вам будет достаточно этого, чтобы задержаться как можно дольше. С каким любопытством жду я от вас первого письма! Как мне не терпится узнать все подробности о первых днях, проведённых вами среди моих родных, которые любят вас почти так же, как я, если только это возможно. Да и как могло бы быть иначе: ведь первая ваша мысль всегда обращена ко мне, о себе вы нередко пишете лишь пару строк, а всё остальное посвящено заботам обо мне. Итак, вам не позволяют передать мне своё состояние, пока вам не исполнится 50 лет[57]. Вот уж великая беда: закон прав, к чему мне расписки, бумаги и документальные заверения, у меня есть ваша дружба, и, надеюсь, она продлится до вашего пятидесятилетия, а это дороже, чем все бумаги в мире. К тому же, в газетах пишут, что холера в Италии уже почти прошла, может быть, вы поедете туда, ведь итальянские глаза такие огромные, такие чёрные, а сердце у вас чувствительное, так что…
[окончание письма отсутствует]
Pétersbourg, le 18 Août 1835
Mon très cher je ne puis m'empêcher de commencer ma lettre par vous mettre au courant des cancans qui courent sur votre compte, et sur vos projets politiques. Il n'est question ici que des démarches que vous faites pour quitter Pétersbourg, et obtenir la mission de Vienne, je ne vous en aurais pas même parlé tellement je crois que ceci est faux, mais cependant vous est-il peut-être utile de le savoir, car si quelqu'un travaillait dans cette intention contre vous, il est charitable de lui éviter dès le commencement la quantité de démarches qu'il croira nécessaires pour arriver à son but.
Mille remerciements pour les 1500 roubles que vous venez de payer pour moi à Stéphany. Je vous avoue maintenant que vous m'avez ôté une fameuse pierre de l'estomac, car Dieu sait comment j'aurais fait pour réparer cette sottise, et il m'aurait été bien affreux de rester en arrière de mes engagements avec cet homme. Il me semblait que je vous avais dit dans mon avant-dernière lettre avec quelle reconnaissance j'acceptais tout ce que vous voulez faire pour moi; je [ne] me suis pas étendu sur le sujet car j'aime mieux vous le dire, et bien vous embrasser quand vous reviendrez à Pétersbourg. Cela me sourit davantage et je le ferai de si bon cœur qu'il serait dommage d'anticiper sur le plaisir que je m'en promets.
A propos d'effets d'argenterie que vous faites faire en Angleterre, il y a Kourakine au régiment qui se trouve en possession d'une magnifique soupière qui lui vient en héritage de son grand-père. Il a envie de la vendre et d'en faire faire des fourchettes, de sorte qu'il la vendra au poids. Je crois qu'elle vous conviendra parfaitement, j'en ai parlé à Klein, il m'a offert de m'avancer l'argent pour l'acheter en votre nom, car l'individu est pressé. Mais je vous avoue que je n'ai pas osé accepter car c'est une affaire de 1200 à 1500 roubles et je trouve la somme bien forte, et décidément, j'aime mieux attendre votre consentement; et si telle est votre intention, je m'en chargerai. Et quant à l'argent que vous m'offrez pour acheter un autre cheval je n'en profiterai pas maintenant, car quoiqu'il soit tout à fait éreinté, il a encore suffisamment de force pour me faire le service tout l'hiver jusqu'aux manœuvres prochaines. Vraiment mon très cher ami, je suis tout honteux car depuis que vous m'écrivez j'ai presque toujours en recours à votre bonté pour des extra de dépenses que je serais cependant si aise d'éviter; malgré toute la générosité que vous mettez à offrir tout de suite votre bourse, je sais que vous le faites en vous gênant, et c'est une idée qui me fait de la peine pour vous, car certainement vous faites déjà bien assez pour moi sans cela.
J'ai enfin fait la connaissance de Madame la comtesse de Lerchenfeld, qui est telle que je vous l'ai dépeinte dans mes dernières lettres, il n'y a pas un mot à y changer; mais lui est délicieux, vous ne pouvez vous figurer cet homme dans son intérieur, et pour le moins aussi ennuyeux que par le passé et beaucoup plus avare. Car voilà un de ses derniers traits: ayant l'intention de faire voir Peterhoff à sa femme, il engage Coutousoff et le remplaçant de feu votre ami Dekenfeld à l'accompagner, et propose en même temps une espèce de pique-nique, disant que si on les voyait arriver ainsi, on leur faira payer un argent fou pour un fort mauvais dîner. Il charge Coutousoff du Lafitte (2 bouteilles) et de deux bouteilles de champagne, ce qui était une affaire de 50 roubles; quant à lui il devait se charger du reste. Eh bien, il a été assez crasseux pour n'apporter le lendemain qu'un vieux morceau de bœuf que l'on avait servi la veille à table, du pain, et de la moutarde. Ces deux autres messieurs ont été tellement honteux pour lui qu'à leur propres frais ils ont commandé un dîner à l'auberge que monsieur le comte Lerchenfeld, ministre du Roi de Bavière, a mangé sans leur demander d'où ils l'avaient pris; enfin c'est dégoûtant à dire. Pour ce qui en est de ses fonctions de mari, je suis persuadé qu'il les remplit fort mal, et c'est lui-même qui a eu l'esprit de me mettre dans cette confidence; dernièrement en me parlant des plaisirs de sa bonne ville de Munich et les comparant à ceux de Pétersbourg il m'a dit: "Voyez mon cher, les plaisirs chez moi sont rares, mais par contre ils sont bons. Ce n'est pas comme ici où ils se succèdent tellement qu'il est impossible d'en jouir car il en est de ceci comme d'un homme marié, quelque jeune et quelque jolie que soit sa femme, il est impossible de se décharger toujours", et cette idée lui a tellement souri qu'il l'a répétée au moins dix fois de suite; j'espère que la confidence est naïve.
Voilà pour ma famille diplomatique. Il faut aussi que je vous parle d'une seconde, c'est celle des Luttzerode, qui certainement a remplacé les Soutzo en tout, et pour tout; grande famille; mari tellement bavard qu'il en est ennuyeux; quant à la manie des visites, je crois qu'ils seront encore plus puissants que les Soutzo; mais aussi ils ont eu dernièrement une mésaventure qui a fait les délices de toute la société. Je ne sais pourquoi ils se sont mis en tête que l'individu qui remplace le comte de Nesselrode était marié (je ne sais pas son nom). Voilà que toute la famille monte en voiture et la nuit [se] flanque en route pour la première verste sur le chemin de Peterhoff. Arrivés là, ils demandent si le Monsieur est à la maison, l'on dit que oui; le domestique s'étant mal expliqué, le Monsieur les reçoit et croyant le mari seul, il fait entrer et reste en robe de chambre. Figurez-vous l'étonnement de cette pauvre femme arrivant dans la chambre, croyant trouver une dame, [qui] ne trouve que cet homme en robe de chambre, ne sachant comment prendre la chose, et [qui] lui demande si sa femme était souffrante; surcroît de mystification, car l'individu lui répond que sa femme était morte et enterrée depuis 20 ans. Vous [vous] figurez si elle s'est sauvée et si elle a voulu cacher sa mésaventure; peine inutile, car le soir même il n'était question que de ceci dans tous les salons.
Je ne sais si je vous ai déjà dit que Madame Jermoloff avait accouché d'un gros garçon et que le père en question ne s'était pas trouvé là dans le moment. Il était à Moscou, mais dès qu'il a appris que son épouse était délivrée heureusement il revint. Ce qu'il lui dit pour la consoler de ses douleurs, je n'en sais rien, car il est plus réservé que jamais; on dirait qu'il est honteux de sa bonne fortune. Pour mon compte, je suis resté fidèle et je m'en trouve bien; mais d'un autre côté en fait de société d'hommes, je me trouve beaucoup mieux, je ne sais si je vous ai dit que je voyais Linski presque tous les jours ainsi que Platonoff qui sont deux charmants garçons et d'une existence très agréable. Quant à mon ami Gevers, je le vois très rarement. Il ne quitte pas la ville et moi je n'y vais presque jamais, car c'est d'un ennui à périr. Cependant nous allons quitter la campagne à la fin de ce mois; j'ai déjà envoyé mon premier homme de confiance en ville pour qu'il fasse arranger mon logement et remettre les rideaux que j'ai fait faire à neuf, c'est-à-dire laver; et dès que tout ceci sera prêt, je crois que je rentrerai, car je souffre depuis qu'il fait humide, et j'ai vu Sadler qui m'a dit qu'il fallait absolument que je recommence à me soigner. Mais soyez sans inquiétude, il a dit qu'avec peu de soins, il me remettra tout à fait, je crois que cela sera facile car je mène une vie très réglée, et dès que je rentrerai en ville, je me mettrai en ménage avec Gevers qui se fait faire la cuisine par la femme du portier et je vous assure que ce n'est pas une cuisinière comme la vôtre, mais elle a bien son mérite. Dites-moi donc pourquoi dans la dernière lettre vous avez donné à Gevers le titre de Monsieur, ne le faites plus si vous n'avez pas de raison particulière car ça lui a fait beaucoup de peine. C'est un grand malheur pour vous que le choléra règne en Italie, mais il faut espérer, et je suis presque sûr qu'il ne gagnera pas tout le pays et que vous trouverez un coin pour vous soigner. Vous savez si j'aurai du plaisir à vous revoir revenir, mais j'ai encore parlé hier avec Sadler touchant votre intention de revenir ici, et si cela était possible; il m'a dit que sous aucun prétexte vous [ne] devez revenir avant une année si vous avez envie de guérir tout à fait, car il a ajouté que le climat de Russie vous tuerait; de sorte [que] voyez si je vous laisserai revenir après une pareille confidence: moi je vous conseille de ne pas aller en Italie si le mal n'a pas tout à fait disparu, car il ne vous aime pas, il l'a malheureusement déjà prouvé une fois, mais allez passer votre hiver à Vienne ou à Paris et vous nous reviendrez le printemps gros et gras. C'est une lettre que Bray doit vous apporter, Dieu sait quand elle arrivera; depuis 8 jours il remet son voyage d'un jour à l'autre, il ne peut se décider à nous quitter.
Adieu mon bien bon, je vous embrasse du fond de mon cœur.
Votre tout dévoué
d'Anthès
Je vous en prie, mon cher, envoyez-moi mon linge le plus tôt possible car je n'ai presque plus rien à mettre.
Петербург, 18 августа 1835
Мой драгоценный, не могу не начать своё письмо со сплетен, что ходят о вас и ваших политических планах. Здесь только и говорят о том, как вы хлопочете, чтобы уехать из Петербурга и получить назначение в Вену; я не стал бы писать вам об этом, уверен, это неправда, но всё же вам, наверно, полезно знать об этих слухах, ведь если кое-кто умышляет в этом отношении против вас, милосердней будет с самого начала избавить его от целой кучи демаршей, каковые он может посчитать необходимыми для достижения своей цели.
Тысяча благодарностей за 1500 рублей, которые вы уплатили за меня Стефани[58]. Теперь я признаюсь, что вы сняли у меня камень с сердца, ведь одному Богу ведомо, чего бы я не сделал для исправления этой глупости, для меня было бы просто ужасно запоздать с выполнением обязательств перед этим человеком. Кажется, в предпоследнем письме я уже писал, с какой признательностью принимаю всё, что вы благоволите делать для меня; я не стал много распространяться на этот счёт, так как предпочитаю сказать вам всё это после того, как крепко обниму, когда вы вернётесь в Петербург. Мне так больше по нраву, и сделаю я это столь чистосердечно, что жаль было бы опережать предвкушаемое удовольствие.
Кстати, насчёт столового серебра, что вы заказываете в Англии: у нас в полку есть некто Куракин[59], получивший в наследство от деда великолепную супницу. Он хочет её продать, чтоб заказать вилки, так что продавать будет на вес. Думаю, она вам прекрасно подойдёт, я переговорил об этом с Клейном[60], и он предложил ссудить меня деньгами, чтобы купить её для вас, поскольку Куракин торопится. Однако, признаюсь, принять предложение я не рискнул, ведь цена ей 1200 — 1500 рублей, что, по мне, сумма значительная, поэтому я предпочитаю дождаться вашего согласия; если вы пожелаете, я этим займусь. Что же до денег, предложенных вами на покупку другой лошади, я ими сейчас не воспользуюсь, поскольку моя, хоть я её и совсем заездил, всё же достаточно крепка, чтобы прослужить мне всю зиму до следующих манёвров. Право же, драгоценный мой друг, мне очень стыдно, что с тех пор, как вы стали писать мне, я почти всё время пользуюсь вашей добротой для покрытия лишних расходов, которых легко мог бы избежать; несмотря на всё великодушие, с коим вы немедля предлагаете мне свой кошелёк, я знаю, что вы себя стесняете, и мысль об этом мне тяжела, вы и без того делаете для меня предостаточно.
Я наконец познакомился с графиней Лерхенфельд, она в точности такова, какой я её описывал вам в последних письмах, не надо менять ни слова, но он восхитителен; вы и представить не можете этого человека в домашнем кругу, скучен он по меньшей мере столько же, как раньше, и стал гораздо скупее. Кстати, вот одно из последних его деяний: вознамерившись показать жене Петергоф, он приглашает Кутузова[61] и заместителя вашего блаженной памяти друга Дегенфельда[62]поехать с ними и предлагает устроить нечто вроде пикника, говоря, что иначе их заставят заплатить бешеные деньги за прескверный обед. Кутузову он поручает взять лафиту (2 бутылки) и две бутылки шампанского, что обошлось рублей в 50; сам же он должен был позаботиться об остальном. Так вот, он оказался до того скареден, что назавтра привёз всего лишь кусок говядины, что подавали у него накануне, хлеба и горчицы. Двум другим так стало неловко за него, что они за собственный счёт заказали в трактире обед, который господин граф Лерхенфельд, полномочный министр Баварского короля, съел, не поинтересовавшись, откуда он взялся; одним словом, неприятно даже рассказывать. Что до супружеских обязанностей, я убеждён, исполняет он их весьма скверно, причём ему достало ума самому мне в этом признаться; недавно, рассказывая о развлечениях в своём добром Мюнхене и сравнивая их с петербургскими, он сказал: «Как видите, мой дорогой, у меня дома развлечения редки, но зато хороши. Не то что здесь, где они идут чередой, так что невозможно ими насладиться. Это как женатый мужчина: как бы молода и красива ни была жена, постоянно изливаться невозможно». И эта мысль ему так понравилась, что он повторил её раз десять кряду; не правда ли, простодушное признание…
Это что касается моего дипломатического окружения. Надобно рассказать вам и ещё об одном — о семействе Лютцероде[63]. Он, вне сомнений, вполне заменил Суццо; большущая семья; муж до того словоохотлив, что просто невыносим; ну, а что до их страсти делать визиты, то тут они, пожалуй, переплюнут и Суццо; недавно с ними приключился конфуз, который доставил огромное наслаждение свету. Не знаю уж, почему им взбрело в голову, что господин, заменяющий графа Нессельроде[64] (не знаю его фамилии), женат. Так вот, вся семья садится в экипаж и поздно вечером пускается в путь до первой версты по петергофской дороге. Прибыв туда, они справляются, дома ли хозяин, им отвечают утвердительно; поскольку слуга не сумел толком объяснить своему господину, тот их принимает, но, полагая, что приехал только муж, остаётся в халате. Представьте удивление бедной женщины, она рассчитывает на встречу с дамой, а, войдя в комнату, видит только господина в халате; не зная, как это понимать, она осведомляется, не больна ли его жена, а он, в довершение недоразумения, отвечает, что жена его умерла и похоронена 20 лет назад. Вы представляете, в каком состоянии она уехала и как хотела скрыть свой конфуз; напрасный труд, в тот же вечер лишь об этом и судачили во всех салонах.
Не помню, писал ли я уже, что мадам Ермолова[65] родила крупного мальчика, а сомнительного отца на ту пору не было дома, он пребывал в Москве, но, узнав, что супруга его счастливо разрешилась, тотчас вернулся. Уж не знаю, что он ей сказал в утешение её страданий, так как он замкнут более обычного; можно подумать, будто он стыдится своего счастья. Что до меня, то я остался верен и тем доволен, однако, с другой стороны, в мужском обществе мне гораздо приятнее; не знаю, писал ли я, что почти ежедневно вижусь с Ленским, и с Платоновым тоже, они славные малые и жизнь ведут весьма приятную. С другом же Геверсом встречаюсь редко. Он не покидает города, а я туда почти не езжу, ибо там скука смертная. Правда, в конце этого месяца мы уйдём из деревни; я уже отправил в город своего самого надёжного человека распорядиться, чтобы приготовили квартиру и повесили занавеси, которые я велел обновить, то есть выстирать; как только всё будет готово, я намерен вернуться, поскольку, едва стало сыро, прихворнул и был у Задлера, а тот сказал, что мне абсолютно необходимо возобновить лечение. Но не тревожьтесь, по его словам, немного полечившись, я стану совершенно здоров; думаю, это будет легко, ведь жизнь я веду очень размеренную, а, как только вернусь в город, договорюсь с Геверсом, которому готовит жена привратника, причём, заверяю вас, она не то что ваша кухарка и вполне заслуживает похвалы. Скажите же, почему в последнем письме вы обратились к Геверсу «месье», впредь не делайте так без особой причины, это сильно его огорчило.
Какая жалость для вас, что в Италии свирепствует холера, но нужно надеяться, и я почти в том уверен, что она не захватит всю страну и вы найдёте местечко, где сможете полечиться. Вы знаете, как бы я обрадовался, если б вы возвратились, но вчера я ещё раз говорил с Задлером о вашем намерении вернуться сюда и спрашивал, можно ли это; он сказал, что ни под каким видом вам не следует возвращаться раньше, чем через год, если хотите совершенно выздороветь, в противном случае, добавил он, климат России убьёт вас; так что рассудите, позволю ли я вам приехать после подобного заверения; мой вам совет не ехать в Италию, раз болезнь там не вполне исчезла, ведь она вас не любит и, к несчастью, уже доказала это однажды; отправляйтесь на зиму в Вену или Париж, а весной возвращайтесь большим и толстым.
Это письмо должен доставить вам Брей. Бог весть, когда оно придёт; вот уж неделю он откладывает отъезд со дня на день, всё не может решиться расстаться с нами.
Прощайте, мой добрейший, обнимаю вас от всей души.
Совершенно преданный вам Дантес
Прошу вас, дорогой мой, пришлите мне белья как можно скорее, мне уже почти нечего надеть.
Интересно, что, сообщая всяческие новости и сплетни, Дантес ничего не пишет Геккерену о том, как он сам проводит время на Островах. Как известно, он принимал участие почти во всех увеселениях, о которых в частности сообщает и Александрина Гончарова в письме брату от 14 августа: «Ездили мы несколько раз верьхом. Между прочим, у нас была очень весёлая верховая прогулка большой компанией. Мы были на Лахте, которая находится на берегу моря, в нескольких верстах отсюда. Дам нас было только трое и ещё Соловая, урождённая Гагарина, одна из тех, кого ты обожаешь, мне кажется, и двенадцать кавалеров, большею частью кавалергарды, там у нас был большой обед; музыканты полка, так что вечером танцевали, и было весьма весело». (Вокруг Пушкина. С. 221.) Дантес, явно не желая вызвать ревность Геккерена, предпочитает писать о своих болезнях и том, что жизнь он ведёт «очень размеренную».
Le 1 Septembre 1835
Mon cher, vous êtes un grand enfant. Comment insister pour que je vous tutoie, comme si ce mot pouvait donner plus de valeur à la pensée, et si quand je vous dis "je vous aime" c'était moins sincère que si je disais "je t'aime". Et puis voyez-vous, c'est une habitude que je serais obligé de perdre devant le monde, car vous y occupez une place qui ne permet pas qu'un jeune homme comme moi soit sans façons. Mais vous, c'est bien différent. Il y a bien longtemps que je vous en ai prié, car ça va parfaitement de vous à moi: mais au reste tout ceci sont de simples réflexions de ma part et certainement ce n'est pas que je veuille faire des façons avec vous, Dieu m'en est témoin.
Si je mets peu d'empressement à obéir au premier de vos deux [vœux] (je le veux) je serai plus soumis pour le second, et je vous donnerai les nouvelles les plus détaillées sur ma santé. Malheureusement celles que je vous donnerai cette fois ne seront pas tout à fait bonnes, car je sors de mon lit où j'ai passé 4 jours. Mon logement était tellement humide que je me sentais mal depuis assez longtemps; avec ceci j'ai été au bal des Eaux, je suis rentré en calèche ayant chaud. Aussi le lendemain Sadler a été obligé de me mettre 4 ventouses, et il a eu une peur affreuse que je n'attrappe une fluxion de poitrine. Mais il m'a donné tant de soins qu'il en a été quitte pour la peur; moi pour mon compte, je me trouve très bien, mais le docteur me défend de sortir de la chambre et me fait tenir le régime le plus sévère. Je mange pour tout potage un bouillon de poisson avec un peu de compote, puis je ne bois que du sirop de groseilles, et dès que nous aurons fini avec le mal, nous attaquerons avec les crampes comme dit Sadler, et pour mon compte, je vous tiendrai exactement au courant de ma guérison. Pour ce qui en est de l'offre de l'argent que vous me faites encore, je vous déclare que je n'en veux pas! Vraiment mon cher vous n'êtes pas raisonnable, vous vous agitez si vite que je crains presque de vous parler de moi. Soyez tranquille. Je suis encore loin de me faire enterrer et nous aurons tout le temps de dépenser un jour ensemble l'argent que vous m'offrez toujours de si bon cœur, et pour le moment j'ai de quoi me tirer d'affaire.
De nouveau des aventures dans notre régiment. Dieu sait comment ça finira cette fois. Ces jours derniers Serge Troubeskoy et deux autres de mes camarades, après avoir soupé plus que copieusement chez le restaurant qui se trouve à la campagne, en rentrant ces messieurs se sont occupés à démolir le devant de toutes les maisons le long du chemin; vous pouvez penser quel bruit ça fit le lendemain. Aussi les propriétaires ont été se plaindre au comte Shernicheff qui a fait mettre ces messieurs au Corps de Garde et a envoyé un rapport à Sa Majesté à Kaluka. Voilà d'une: voici l'autre; dernièrement à une représentation au théâtre Alexandra, l'on a jeté d'une loge où se trouvaient des officiers de notre régiment un gondan rembourré de petits papiers à une actrice qui avait le malheur de déplaire, vous pouvez penser quel tumulte ça fit dans le spectacle, aussi fit-on un second rapport à l'Empereur: et si l'Empereur se rappelle ce qu'il nous a fait dire avant de partir, que s'il arrivait la moindre histoire au régiment, il ferait passer les coupables à l'armée, certainement je ne voudrais pas être à leur place, car voilà des pauvres diables qui auront leur carrière arrêtée pour des farces qui certainement ne sont ni drôles ni spirituelles et le jeu n'en valait pas la chandelle.
Puisque je vous ai parlé du théâtre, il faut que j'entre un peu avec vous dans les coulisses et que je vous raconte tout ce qui s'est passé depuis votre départ. Le beau Paul et La Ferrière, guerre à mort! et ceci pour un soufflet que ce dernier a reçu de l'autre; les flâneurs racontent ceci de différentes manières, mais la véritable version est celle qui narre qu'ils sont jaloux l'un de l'autre touchant l'amour de la vieille Istomina, car l'on prétend qu'elle veut abandonner Paul pour La Ferrière. D'autres racontent que Paul l'avait surpris à une fenêtre et regardant à travers un trou pour voir comment lui, Paul, gagnait ses appointements auprès de ses amours. Bref, comme j'ai dit plus haut, la paire des soufflets s'en est suivie et l'on a eu toutes les peines du monde à faire rejouer La Ferrière; car il prétend qu'un homme comme lui ne peut paraître en public qu'après s'être baigné dans le sang de son ennemi.
L'histoire du pauvre Vernet se trouve beaucoup moins drôle. Tous ses vieux péchés l'ont empoigné: et où cela; le malheureux a le tout au bout du nez; aussi les médecins ont déclaré qu'il le perdrait, je vous assure que ça me fait de la peine pour le pauvre diable, car lui y perdra un meuble très précieux, et nous un acteur qui était amusant quelquefois.
J'ai ma pauvre Epouse qui est dans le plus grand des désespoirs, la pauvre femme vient de perdre il y a quelques jours un enfant et se trouve menacée de perdre l'autre; c'est vraiment affreux pour une mère et moi avec la meilleure volonté du monde, je ne parviendrai pas à les remplacer. C'est ce que me prouve l'expérience depuis une année entière.
J'ai toujours oublié de vous dire que le Docteur me questionnait toujours pour savoir ce que les médecins avaient fait avec vous: si ça ne vous donnait pas trop d'embarras je vous prierais de me dire en quelques mots quelle est la cure qu'on vous a fait suivre, et quelle espèce d'eaux vous ont fait le plus de bien. Moi au reste le peu que j'ai pu lui dire d'après vos lettres lui ont fait dire déjà à différentes reprises qu'il avait parfaitement compris votre maladie.
[il manque la fin de la lettre]
Петербург, 1 сентября 1835
Дорогой мой, вы большое дитя. К чему настаивать, чтобы я обращался к вам на «ты», точно это слово может придать большую ценность мысли, и неужели, когда говорю «я вас люблю» — я менее чистосердечен, чем если бы сказал «я тебя люблю». К тому же, видите ли, мне пришлось бы воздерживаться от этого обращения в свете, ведь вы занимаете такое положение, что молодому человеку вроде меня не подобает быть бесцеремонным. Но вы — совсем другое дело. Я уже давно просил об этом, когда вы так обращаетесь ко мне, это прекрасно; впрочем, это не более чем мои обычные рассуждения, и Бог свидетель, не мне жеманиться перед вами.
Хотя я не слишком спешу подчиниться первому из ваших двух пожеланий (при том, что хочу этого), зато второго послушаюсь с большей охотой и впредь стану подробнее рассказывать о своём здоровье. К сожалению, сейчас мне придётся сообщить не очень приятные новости, я ведь только что поднялся с постели, где провалялся 4 дня. В квартире у меня было так сыро, что я уже довольно давно чувствовал недомогание, и в этом состоянии поехал на бал на Водах, откуда вернулся в коляске, поскольку у меня уже начался жар. В результате на следующий день Задлеру пришлось поставить мне 4 банки, и он страшно боялся, не схватил бы я воспаление лёгких. Но он столько приложил забот, что страхи его совершенно оставили; ну, а я чувствую себя вполне хорошо, только доктор запрещает выходить из комнаты и велит соблюдать строжайшую диету. Ем я один рыбный бульон, да чуточку варёных фруктов, а пью только смородиновый сироп; когда же мы покончим с этой болезнью, сразу примемся, как говорит Задлер, за судороги, и я стану аккуратно сообщать вам о своём выздоровлении. Относительно денег, что вы снова предлагаете мне, заявляю, что я их не хочу! Право, дорогой мой, вы неблагоразумны, вы так скоро приходите в волнение, что я прямо-таки боюсь рассказывать о себе. Успокойтесь. Мне ещё далеко до похорон, и у нас ещё будет предостаточно времени, чтобы вместе потратить деньги, которые вы столь великодушно предлагаете, пока же у меня есть, на что уладить свои дела.
В нашем полку опять приключения. Бог весть, как всё окончится на сей раз. На днях Сергей Трубецкой[66] и ещё двое моих товарищей более чем обильно отужинали в загородном ресторане и на обратном пути принялись крушить фасады пригородных домов; можете представить, какой шум случился назавтра. Владельцы явились с жалобой к графу Чернышёву[67], а он приказал посадить виновников на гауптвахту и направил рапорт Его Величеству в Калугу. Это одно. А вот другое: на днях, во время представления в Александрийском театре, из ложи, где сидели офицеры нашего полка, бросили набитый бумажками гондон в актрису, имевшую несчастие не понравиться им. Можете вообразить себе, какой переполох это вызвало в спектакле. Так что Императору отослали второй рапорт, и если Император вспомнит свои слова перед отъездом, что, случись в полку малейшая история, он переведёт виновных в армию, то я определённо не хотел бы оказаться на их месте, ведь карьера этих бедняг будет погублена, и всё из-за шуток, которые не смешны, не остроумны, да и игра эта не стоила свеч.
Коль скоро я заговорил о театре, надо нам с вами заглянуть за кулисы, и я расскажу, что нового произошло после вашего отъезда.
Между красавчиком Полем[68] и Лаферьером[69] война насмерть, и всё из-за пощечины, полученной последним от первого; бездельники-завсегдатаи рассказывают об этом на разный лад, но истинной является версия, что они ревнуют друг друга из-за любви старухи Истоминой[70]; утверждают, будто она намерена бросить Поля ради Лаферьера. Другие рассказывают, что Поль застал Лаферьера у окна подсматривающим в щёлку, как он, Поль, получает награду от своих возлюбленных. Короче, как я и писал, за этим последовала пара оплеух, и Лаферьера с огромным трудом заставили продолжать играть на сцене, поскольку он полагает, что такой человек, как он, может предстать перед публикой, только омывшись кровью врага.
История бедняги Верне[71] выглядит гораздо неприятнее. Все его старые грехи вцепились ему — и куда? Они у несчастного на кончике носа, врачи объявили, что носа он лишится, и я уверяю вас, мне жаль беднягу, ведь потеряет он бесценнейшую вещь, а мы — актёра, который порой нас веселил.
Бедная моя Супруга[72] в сильнейшем отчаянье, несчастная несколько дней назад потеряла одного ребёнка, и ей грозит потеря другого; для матери это поистине ужасно, я же, при самых лучших намерениях, не смогу заменить их. Это доказано опытом всего прошлого года.
Я всё забывал сказать, что доктор постоянно расспрашивает о том, что же с вами делали врачи; если это не слишком вас затруднит, я попросил бы описать в нескольких словах, что за лечение они назначили и какие воды благотворней всего подействовали на вас. Впрочем, даже то немногое, что я смог рассказать, вычитав из ваших писем, позволило ему на второй или третий раз объявить, что он совершенно разобрался в вашей болезни.
[конец письма отсутствует]
Бал на Водах, о котором пишет Дантес, состоялся в субботу 24 августа. На нём были и сёстры Гончаровы. Александра Николаевна пишет брату Дмитрию 14 августа: «В субботу нам обещают ещё один бал на водах; мы уже там были на трёх очаровательных балах, и я думаю, это будет закрытие сезона, поскольку двор уже уехал; они были там один раз и поэтому все туда ходили в надежде их увидеть». (Вокруг Пушкина. С. 222.)
Pétersbourg, le 5 Sept[embre] 1835
Donc mon cher ami, je suis tout à fait rétabli de mon mal; il ne me reste plus qu'un peu de toux qui ne fait que me gêner sans me faire souffrir. Le Docteur qui sort de chez moi m'a assuré que ce n'était rien et il en est tellement persuadé qu'il m'a fait quitter toutes mes médecines en me conseillant de reprendre ma vie ordinaire, ce qui me fait le plus grand plaisir, car j'ai cru que je périrais d'ennui dans les 15 jours que j'ai passés dans ma chambre; avec cela que le temps était comme par hasard d'une beauté remarquable pour la saison.
Mon bien cher, je vous écris tout simplement pour parler un peu de moi et vous rassurer sur ma santé, et je le répète encore, qui ne doit pas vous inquiéter du tout; quant à des nouvelles, il m'est impossible de vous en donner car vraiment je ne sais ce que devient le monde et ce que fait le genre humain hors de ma chambre. Des officiers, je n'en vois pas; les uns sont aux arrêts et les autres malades, et comme le médecin a défendu de fumer chez moi, ça contribue encore à diminuer le nombre des visiteurs: par contre Linsky vient presque tous les jours me voir; c'est vraiment un délicieux garçon mais il n'est pas commère, il m'est impossible de vous mettre pour cette fois au courant des cancans de Pétersbourg.
Mon cher frère, dans sa lettre sur papier satin, a l'air de se plaindre à vous de ce que je n'écris que tous les deux mois, je compte sur vous quand vous serez à Soulz pour leur expliquer que dans les derniers temps il m'était impossible d'en écrire davantage, eh pourquoi? La raison la voici; c'est que vous et papa étiez ensemble à Baden et quand je vous écrivais, je ne pouvais pas lui écrire à lui car je n'aurais su lui parler que de mon individu et de ma santé, tout ceci il pouvait le savoir par vous, ne connaissant pas une seule personne et n'ayant nul intérêt ici, je ne pouvais lui en parler.
Il paraît que le choléra n'est pas si fort en Italie que prétendent les journaux. Julie part demain pour s'y rendre car elle a encore reçu des lettres la semaine dernière dans lesquelles on lui annonce qu'il n'y a nul danger et qu'à Milan, l'état sanitaire y est excellent. Je pense que vous la verrez, elle doit s'arrêter quelque temps à Vienne, où je pense vous ne résisterez pas d'aller passer quelques semaines. C'est une vieille passion à vous et la chanson dit que l'on revient toujours à ses premiers amours.
A propos d'amour, j'aurais voulu que vous fussiez à Soulz en même temps que mes cousines de Bourgogne, qui sont de charmantes personnes, l'une d'elles a été mon ancienne passion et cela pour tout de bon et à un tel point que les parents ont voulu la mettre dans un couvent, mais ils se sont ravisés, l'ont mariée contre une espèce d'imbécile et ils ont beaucoup mieux fait.
En fait de cadeaux de vos voyages, voilà ce que je veux puisque vous me laissez choisir: c'est vous le plus tôt possible avec votre bonne humeur et surtout votre bonne santé dont il est question dans toutes les lettres de Madame Soukousanette, qui du reste a la berlue lorsqu'elle raconte que je n'aime pas sa belle sœur.
Vous voyez, mon très cher ami, que je vous tiens parole et que ma lettre est aussi insipide que je vous l'avais promis en commençant, et si je n'avais pas eu une envie démesurée de vous dire que je vous embrasse et vous aime du fond de mon cœur, certainement je ne vous aurais pas écrit.
Votre tout dévoué
d'Anthès
NB. Je vous écrirai dans quelques jours.
Петербург, 5 сент[ября] 1835
Итак, дорогой мой друг, я вполне выздоровел; остался лишь лёгкий кашель, он просто мешает мне, но не мучит. Доктор, который собирается уходить от меня, заверил, что это пустяк, причём он настолько убеждён в этом, что велел не принимать никаких лекарств и снова вести обычный образ жизни, чем я безмерно обрадован, потому как все эти две недели, проведённых в комнате, боялся помереть от скуки; погода, как нарочно, стояла чудесная для этой поры.
Бесценный мой, пишу я для того лишь, чтобы просто немного рассказать о себе и успокоить вас насчёт своего здоровья, и снова повторяю, что оно ничуть не должно вас тревожить; что же до новостей, тут я ничего сообщить не могу: я ведь совсем не знаю, что происходит в свете и что поделывает человеческий род за стенами моей комнаты. Офицеров я не вижу; одни под арестом, другие больны, вдобавок врач запретил курить у меня в комнате, и это тоже уменьшает число визитёров; зато Ленский навещает меня почти ежедневно; он поистине чудный малый, но не сплетник, так что на сей раз у меня нет для вас никаких петербургских слухов.
Мой дорогой брат в своём письме на атласной бумаге, похоже, жалуется вам, что я пишу не чаще, чем раз в два месяца; надеюсь на вас — когда будете в Сульце, объясните им, что у меня не было возможности писать чаще. Почему? Причина вот в чём: в Бадене вы были вместе с папой, и хотя вам я писал, писать ему не было смысла, ведь ему я мог рассказать только о себе да о своём здоровье, а он всё это мог узнать и от вас; здесь у него нет ни одного знакомого, ничто ему не любопытно, к чему же тогда расписывать.
Кажется, в Италии холера не столь свирепа, как утверждают газеты. Завтра Жюли едет туда, а на прошлой неделе она получила ещё письма, где ей сообщают, что никакой опасности нет, а в Милане превосходное санитарное состояние. Полагаю, вы встретитесь с нею, она, должно быть, некоторое время пробудет в Вене, да и вы, наверное, не устоите против желания провести там несколько недель. Это ведь давняя ваша пассия, а мы, как поётся в песне, всегда возвращаемся к первой любви.
Кстати о любви: хорошо бы, если бы вы оказались в Сульце в одно время с моими кузинами из Бургундии. Они прелестны, одною из них я был увлечён пылко, навсегда и столь страстно, что родители хотели отправить её в монастырь, но передумали, выдали за какого-то болвана и правильно сделали.
Относительно подарков из ваших странствий — вот чего мне хочется, раз вы позволяете выбирать: вас — как можно скорее, в хорошем настроении и, особенно, самочувствии, о котором во всех письмах справляется мадам Сухозанет[73], правда, она заблуждается, говоря, будто я не люблю её невестку[74].
Вот видите, драгоценный друг мой, я держу слово, и письмо моё пустое, как я и обещал в начале, но, не будь у меня огромного желания сказать, что я обнимаю и люблю вас всей душой, я, конечно, писать не стал бы.
Всецело преданный вам
Дантес
NB. Через несколько дней напишу снова.
Пушкин в это время собирался в Михайловское, куда и отправился через два дня, 7 сентября, намереваясь провести там всю осень, но уже 20 сентября выехал в Петербург. Екатерина Николаевна пишет в письме брату Дмитрию 1 ноября 1835 года: «Пушкин две недели тому назад вернулся из своего Псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал и эта зима будет для них не лёгкой». (Вокруг Пушкина. С. 228.)
[sans date]
[il manque le début de la lettre]
[…]Le principal, c'était d'obtenir la permission du Roi de me donner votre nom, et comme vous ne luiavez jamais rien demandé, il vous accordera cette faveur, d'autant plus que vous vous contentez d'une récompense pour vos services qui ne lui coûtera rien, et il est rare de trouver des supérieurs, seraient-ils même princes, qui n'aiment à s'acquitter à ce prix des services qu'on leur a rendus.
La noce de notre ami Marchinko s'est terminée hier et a été célébrée à l'église de Malte. Sa femme est catholique. Il y avait foule pour voir la cérémonie; quant au marié, il a joué de malheur car au moment le plus pathétique de l'exorde du prêtre il a eu le talent d'exciter un rire général. Je ne sais si vous ignorez la formule du mariage, mais ordinairement le prêtre dit d'avance mot pour mot ce que vous devez dire vous-même, et il commence par votre nom de baptême, et malheureusement Marchinko s'appelle Jean. Vous allez voir le quiproquo que cela lui fit faire; quand le prêtre eut dit: "moi Jean", l'épouseur, sans lui donner le temps de le reprendre continue avec un timbre de voix et une fermeté à désoler tous ses amis: "moi, gentilhomme de la chambre de Sa M[ajesté] E[mpereur] de toutes les Russies et Roi de Pologne, je promets…" Enfin, le prêtre eut toutes les peines du monde à l'arrêter et à lui expliquer qu'il se trompait et que ce n'était pas de ses titres et grades que l'on voulait, mais tout simplement de son nom de baptême, et il le fit recommencer. Vous pouvez penser s'il en a été question en ville le soir même dans tous les salons, et les mauvaises langues prétendaient que c'était une grande délicatesse de sa part de se montrer dès le premier jour à sa femme tel qu'elle devait le conserver toujours; c'est-à-dire, bête et vain. Il n'y eut que la bonne Elisa (qui parle du nez plus que jamais) qui prit sa défense et qui déclara qu'un homme qui avait le coeur aussi sensible que Marchinko et aussi susceptible de fortes impressions devait naturellement perdre la tête en pareille occasion; quant à elle, qui ne perd jamais la sienne, elle revient d'un pèlerinage chez le Saint que l'Empereur a fait l'année dernière. Vous voyez qu'elle n'oublie jamais rien pour conserver les bonnes grâces de son Souverain et vraiment quand on suit cette femme et que l'on voit qu'elle ne peut faire une action sans qu'il y eut un but d'ambition et d'intrigue cela devient révoltant.
Le pauvre diable de Platonoff est dans un état depuis trois semaines qui fait de la peine, il est tellement amoureux de la petite princesse B. qu'il s'est renfermé chez lui, qu'il ne veut voir personne, pas même ses parents. Car il refuse sa porte à son frère et à sa sœur. Il prétexte une grande maladie: cette conduite m'étonne pour un garçon d'esprit, car il est amoureux comme on nous représente les héros des romans. Ceux-ci je les comprends parfaitement puisque il faut bien inventer quelque chose pour remplir les pages; mais pour un homme qui a du bon sens, c'est de la dernière extravagance; j'espère qu'il mettra bientôt un terme à ses folies et qu'il nous sera rendu, car moi il me manque beaucoup.
Vous voyez au reste, mon cher, [que] quoi qu'au nord le sang y est excessivement chaud et que celui qui y arrive déjà dans cet état ne perd rien dans ce climat; vous allez en juger par le trait suivant. Le beau Paul vient d'obtenir un congé de 28 jours pour aller à la recherche de celui qui lui a enlevé le cœur de l'Istomina, pour se couper la gorge avec lui; c'est au moins ce qu'il dit. Il se trouve que ce n'est pas votre ami intime, La Ferrière, qui a été le séducteur comme je vous l'avais annoncé dans mon avant-dernière [lettre], mais c'est bien lui qui a reçu les soufflets qu'a distribués Paul; parce que il se trouve que l'infidélité a été consommée chez La Ferrière par un des amis de ce dernier qui venait d'arriver de Paris; mais en voilà bien d'une autre, après cette aventure, La Ferrière a refusé de jouer dans La courte de paille à moins que Gidienoff [n'] obtienne une lettre de Paul comme quoi il ne lui avait pas donné de soufflets; vous pensez bien quand un supérieur supplie, il obtient facilement, aussi Paul a-t-il publié et imprimé la lettre la plus bête qu'il est possible d'écrire et qui a été distribuée à domicile avec les affiches; je suis au désespoir d'avoir perdu celle que j'avais, je vous en aurais copié les passages les plus spirituels pour vous donner une idée des autres.
[il manque 1 ou plusieurs pages]
J'oubliais de vous demander comment il fallait faire avec le médecin qui est venu chez moi si souvent, si je dois le payer ou non et ce qu'il faut lui donner. Beaucoup, c'est impossible car la pharmacie m'a coûté beaucoup pendant ma maladie.
Cergé que j'ai rencontré aujourd'hui avec Linsky m'ont chargé de vous dire mille choses de leur part et Cergé m'a aussi prié de vous rappeler qu'il vous avait invité à dîner au Rocher de Cancale pour le mois de février.
[без даты]
[начало отсутствует]
[…] Главное — это получить от Короля[75] позволение дать мне ваше имя, а поскольку вы никогда его ни о чём не просили, он окажет вам эту милость тем паче, что за свою службу вы довольствуетесь вознаграждением, которое ему ничего не будет стоить, а среди власть предержащих, пусть даже государей, редко найдёшь таких, кто не любит подобной ценой платить за службу.
Вчера состоялась свадьба нашего друга Марченко[76], венчание было в Мальтийской церкви[77]. Его жена католического вероисповедания[78].Посмотреть церемонию собралась толпа; что же до новобрачного, роль свою он сыграл провально, так как в самый патетический момент, когда священник обратился к нему, у него достало таланта вызвать общий хохот. Не знаю, известна ли вам церемония венчания, но обычно священник произносит слова, которые вы должны повторять, и начинает с вашего крестильного имени, а Марченко, к несчастью, зовут Жан. Сейчас увидите, к какому недоразумению это привело. Когда священник начал: «Я, Жан, беру в жёны…», Марченко, не дав ему договорить, продолжил так громогласно и уверенно, что привёл в отчаяние своих товарищей: «Я, жантийом де ла шамбр[79] Его Величества, Императора Всероссийского и Короля Польского, обещаю…». Наконец священнику с огромным трудом удалось его остановить, объяснить, что он ошибается, что нужны не титулы и чины, а всего лишь его крестильное имя, и заставить начать сначала. Как вы догадываетесь, в городе в тот же вечер только об этом и говорили во всех салонах, а злые языки уверяли, что с его стороны было весьма деликатно с первого же дня показать себя жене таким, каким ей всегда отныне придётся его видеть, а именно глупым и тщеславным. Только добрая Элиза[80], гнусавящая более обычного, встала на его защиту и объявила, что такой человек, как Марченко, с сердцем столь чувствительным и способный так сильно поддаваться впечатлениям, в подобных обстоятельствах вполне естественно мог потерять голову; что до неё, она-то свою никогда не теряет, она возвратилась из такого же паломничества, какое совершил в прошлом году Император — к Святому[81]. Как видите, она никогда ничего не забывает, чтобы сохранить благоволение государя; и, право же, когда наблюдаешь за этой женщиной и видишь, как она не может совершить ничего, в чём не было бы честолюбивого умысла и интриги, не можешь удержаться от негодования.
Бедняга Платонов[82] вот уже три недели в состоянии, внушающем беспокойство, он до того влюблён в княжну Б.[83], что заперся у себя и никого не хочет видеть, даже родных. Ни брату[84], ни сестре не открывает двери. Предлогом служит тяжёлая болезнь; такое поведение в умном молодом человеке удивляет меня, потому что именно так изображают влюблённость героев романов. Последних я вполне понимаю: надобно же что-то придумывать, чтобы заполнять страницы, но для человека здравомыслящего это крайняя нелепость. Надеюсь, он скоро покончит со своими безумствами и вернётся к нам: мне весьма его недостаёт.
Как видите, мой дорогой, на севере кровь чрезвычайно пылкая, и тот, кто приезжает туда уже в таком состоянии, в этом климате ничего не утрачивает. Вы сможете судить об этом по следующей истории. Красавчик Поль получил отпуск на 4 недели для поисков того, кто похитил у него сердце Истоминой, дабы затем перерезать горло ему и себе; по крайней мере, так он говорит. Оказывается, то был не ваш близкий друг Лаферьер, как я писал в предпоследнем письме, хотя пощёчин Поль надавал ему, так как узнал, что измена свершилась в доме Лаферьера с одним из его друзей, недавно приехавшим из Парижа; ещё одна история: после этого приключения Лаферьер наотрез отказался играть в «Жребии»[85], пока Гедеонов[86] не получит от Поля письма о том, что тот не давал ему пощёчин; сами понимаете, когда начальник просит, отказа он не получает, так что Поль обнародовал и напечатал преглупое письмо, которое разносили по домам вместе с афишками. Я в отчаянии, что потерял своё, а то бы переписал для вас самые умные пассажи, чтобы дать представление об остальных.
[Одна или несколько страниц отсутствуют]
Я всё забывал вас спросить, как быть с врачом, так часто навещавшим меня, надо ему заплатить или нет, и сколько. Дать много я не могу, поскольку, пока болел, мне очень дорого встали лекарства.
Сегодня я встретил Серже[87] и Ленского, они поручают мне передать вам наилучшие пожелания, а ещё Серже просит напомнить, что пригласил вас на обед в Роше де Канкаль в феврале.
Pétersbourg, le 18 Octobre 1835
Mon très cher ami, vous pouvez penser si je compte, et si j'attends avec impatience les jours de poste, depuis le 23 septembre vous ne m'avez pas donné signe de vie, ce n'est pas par paresse, je le sais, car ce n'est pas là votre faible, et c'est ce qui fait précisement que je suis inquiet puisque je ne sais à quoi attribuer votre silence. Comme je vous l'ai déjà dit une fois dans mes lettres, vous avez commencé par me gâter et à présent, vous êtes obligé d'en subir toutes les conséquences et à votre retour vous me trouverez excessivement exigeant sur ce point. Cependant j'espère bientôt une de vos lettres pour me tirer d'embarras, car je le sais, vous devez avoir besoin de m'écrire pour me raconter tout ce que vous avez vu et fait depuis longtemps, et mon ami Jean-vert ne me fera plus l'insipide réponse à toutes mes demandes: Il n'y a rien pour vous aujourd'hui. Le pauvre diable, vous l'avez rendu bien heureux par votre dernière. Dieu sait ce que vous lui avez écrit. Il est venu me réveiller de grand matin, et certainement s'il ne m'avait parlé de vous, je l'aurais envoyé promener; mais il était si content qu'il y avait plaisir à l'écouter faire votre éloge, combien vous étiez bon et aimable et combien vous aviez cherché à lui faire du bien à la Haye. Enfin une litanie de toutes vos qualités que je connais pour le moins aussi bien que lui. Avant de vous mettre au courant des cancans et des nouvelles de Pétersbourg, je commencerai par vous parler de moi et de ma santé qui n'est pas à mon avis ce qu'elle devrait être. J'ai tellement maigri depuis le froid que j'ai pris aux Eaux que je commençais à m'en inquiéter, aussi j'ai fait venir le médecin qui m'assure que je ne me suis jamais si bien porté et que cet état de faiblesse est tout à fait naturel après ma pleurésie, que l'on m'avait tellement tiré de sang que cela en était le résultat; cependant il m'a ordonné de me couvrir de flanelle, car il prétend que je suis excessivement enclin à prendre froid et que c'est le seul moyen de m'en préserver. Je vous avoue franchement que ce dernier remède est au-dessus de mes forces pécuniaires, et que je ne vois comment faire pour me procurer ces gilets qui sont excessivement chers, d'autant plus qu'il m'a déclaré qu'il faudrait que je les portasse sans plus les quitter. J'en aurais donc besoin de plusieurs.
Vous avez dû remarquer dans ma correspondance que je ne me suis jamais occupé que de vous et de moi, comme de ce qu'il y a de plus intéressant pour nous deux; cependant cette fois je ne puis résister au désir de vous donner quelques nouvelles sur l'Empereur et sur son dernier séjour à Varsovie, d'autant plus que les journaux n'en parleront pas pour la raison qu'ils ne le sauront pas, ainsi que Gevers, qui vous en gardera le silence pour la même raison.
L'Empereur après son retour de Kaliche s'arrêta quelques jours à Varsovie, la noblesse y avait envoyé des députés pour le complimenter. Il les reçut et à la première parole des députés, il l'arrêta tout court en leur disant qu'il ne voulait pas entendre des vœux que le cœur ne pensait pas, qu'on lui avait fait quelques mois avant la révolution les mêmes protestations d'amour et de dévouement et que cependant on lui avait manqué comme homme et comme souverain, que rêver une Pologne indépendante était une utopie à laquelle il fallait renoncer; qu'il ferait leur bonheur malgré eux, mais que du reste au premier mouvement qui se manifesterait dans la capitale, qu'il la ferait foudroyer, que toutes les précautions étaient prises (en effet l'on vient d'achever la forteresse qui domine la ville), que l'on devait considérer le Maréchal comme un second lui-même, que tout ce qu'il faisait et ferait avait son approbation d'avance. C'est bien ceci, et si tous les Empereurs et Rois avaient toujours parlé comme Nicolas, et toujours agi, il n'y aurait jamais eu de révolutions et nous en serions tous plus heureux. Mais malheureusement les hommes comme lui sont rares. Comme toute chose a toujours son côté plaisant, la charmante Elisa s'est chargé de la partie plaisante. Elle raconte maintenant qu'elle connaissait les intentions hostiles des Polonais contre l'Empereur et que son pèlerinage chez le Saint Métrophane n'avait d'autre but que celui de sauver l'Empereur du poignard Polonais; à cette histoire, elle en ajoute une autre qu'elle prétend lui être arrivée dans l'intérieur de la Russie avec un paysan, et qu'elle a fait beaucoup de bien au gouvernement. C'est elle qui parle:
"Me trouvant dans une petite ville et m'ennuyant très fort — 10 heures du soir étaient arrivées, heure à laquelle j'ai pris l'habitude de causer — ne sachant où donner de la tête et ayant déjà épuisé toute l'érudition de Daniouchka (c'est sa femme de chambre), cette dernière me sauva heureusement en se rappelant que le propriétaire de la maison avait à plusieurs reprises manifesté le désir de voir de plus près et de pouvoir causer avec la fille du grand Coutousoff; aussitôt je le fis chercher. Quel fut mon étonnement et en même temps mon plaisir de voir que le paysan se présentait fort bien, et qu'il avait une charmante figure. Je le fis asseoir aussitôt à côté de moi sur le sofa et l'engageais à prendre du thé. Après lui avoir beaucoup causé et lui avoir dit combien nous étions heureux à Pétersbourg d'avoir et de voir tous les jours un si grand Souverain, qui était tellement beau qu'il était impossible de l'apercevoir sans l'adorer, et aussi que par lui dans tout Pétersbourg il n'y avait pas un seul malheureux, figurez-vous de ma stupeur quand cet homme, après m'avoir regardé quelques instants, m'a dit avec un air de finesse: Dites-moi Madame, est-il vrai que les Français vivent sous un gouvernement si heureux, et qu'il n'y a de bonheur véritable qu'avec de pareilles lois? Vous pouvez penser si j'ai employé toute mon éloquence pour lui ouvrir les yeux et lui faire voir dans quelle route vicieuse l'on voulait engager ses sentiments, et comme il est impossible de ne pas bien rendre ce que l'on éprouve vivement, je n'ai pas eu de peine à lui prouver et à le convaincre qu'il n'y avait que l'Empereur Nicolas qui était capable de faire le bonheur du peuple Russe"
Cette femme est devenue tellement ambitieuse que ses meilleures intentions peuvent être tournées en ridicule, car elle est si en dehors dans toutes ses actions que l'on ne sait vraiment à quoi s'en tenir, et du reste je crois que l'on peut dire d'elle sans risque d'être démenti, qu'elle a rarement l'idée de la veille, toujours l'idée du jour et jamais celle du lendemain. C'est le seul moyen de faire son chemin et de ne pas se tromper.
Depuis que l'on attend Monsieur de Barante comme ambassadeur à Pétersbourg, vous trouvez chez toutes les femmes et sur toutes les tables La vie des ducs de Bourgogne, quant à l'ambassade française ceux-ci l'apprennent par cœur, ce qui du reste prouve toujours en faveur de l'indépendance du caractère de ces messieurs et de la dignité que chaque homme doit avoir de son être quand il fait partie d'un pays comme la France où tout respire la liberté, c'est au moins dans ces termes que j'ai une fois entendu s'exprimer le petit baron d'André.
Mille choses de ma part à papa ainsi qu'à mes frères et sœurs, dites-leur que je les aime et les embrasse de cœur.
Adieu mon bien cher, j'espère que vous ne vous ennuyez pas trop à Soulz et que la cure de raisin vous fera beaucoup de bien, car c'est maintenant votre tour de vous trouver en bonne santé.
Je vous embrasse comme je vous aime, bien fort.
Tout à vous
d'Anthès
NB.
Linski et Platonoff sortent de chez moi et me chargent de mille amitiés pour vous.
[En marge de la 3ième feuille:]
Ce que je vous dis de l'Empereur est vrai, je l'ai de bonne source et inédit.
Петербург, 18 октября 1835
Мой драгоценный друг, вы и представить себе не можете, с какой надеждой и каким нетерпением жду я дней почты, ведь вы с 23 сентября не подаёте признаков жизни, уверен, это не из лени: она не входит в число ваших слабостей, но оттого-то мне и неспокойно, что я не знаю, чем объяснить ваше молчание. Как я уже писал в одном из писем, с самого начала вы меня избаловали, так что теперь придётся вам терпеть все связанные с этим последствия, и по возвращении вы убедитесь, что в этом отношении я чрезвычайно требователен. Однако надеюсь, что вскоре ваше письмо рассеет мои тревоги, я же знаю, у вас есть потребность писать мне, рассказывать обо всём, что вы повидали и сделали, и тогда мой друг Жан-Вер не будет на мои вопросы уныло отвечать: «Для вас сегодня ничего нет». Этого чудака вы чрезвычайно осчастливили своим последним письмом. Бог знает, что вы там ему написали. Он заявился спозаранку и разбудил меня; не заговори он о вас, я уж точно велел бы ему убираться прочь, но он был так доволен, и до того приятно было слушать, как он вас расхваливает, какой вы добрый, любезный, как вы старались благодетельствовать ему в Гааге. Словом, литания всех ваших достоинств, известных мне уж ничуть не хуже, чем ему. Прежде чем приступить к рассказу о петербургских новостях и сплетнях, скажу несколько слов о себе и своём здоровье: оно, мне кажется, не столь хорошо, как должно бы. Я так похудел после того, как простыл на Водах, что стал беспокоиться и пригласил врача, но он уверяет, что здоров я как никогда, слабость же после плеврита вполне естественна, к тому же мне много раз пускали кровь, так что слабость моя ещё и результат кровопусканий; тем не менее он велел мне носить фланелевые фуфайки, поскольку считает, что я весьма склонен к простудам, а это единственное средство уберечься. Признаюсь откровенно, что подобное назначение превышает мои денежные возможности, и я не знаю, как мне быть с этими фуфайками, они весьма дороги, вдобавок доктор заявил, что теперь мне придётся носить их постоянно. Следовательно, понадобится несколько штук.
Вы, должно быть, заметили, что пишу я в письмах всё только о нас с вами — это самое интересное для нас обоих; однако на сей раз не могу не рассказать вам кое-какие новости об Императоре и его последнем приезде в Варшаву, тем более что газеты этого не напишут, поскольку не узнают, по той же причине умолчит и Геверс.
На обратном пути из Калиша[88] Император на несколько дней остановился в Варшаве, и дворянство направило своих депутатов приветствовать его. Он их принял, но на первых же словах резко оборвал, объявив, что не желает слушать пожеланий, идущих не от души; что за несколько месяцев до восстания его так же заверяли в любви и преданности и однако же обманули как человека и государя; что мечта о независимой Польше — это утопия, от которой следует отказаться; что он сделает их счастливыми вопреки их нежеланию, но при первом же замеченном в столице волнении прикажет её разрушить; что приняты все меры предосторожности (в самом деле, только что достроили крепость, которая доминирует над городом); что маршала[89] следует воспринимать так, будто это он сам, и что он заранее одобряет все действия маршала, настоящие и будущие. Всё происходило именно так, и если бы все императоры и короли всегда говорили, как Николай, и действовали так же, никаких революций не было бы, а все мы были бы счастливее. К несчастью, люди, подобные ему, редки. Но поскольку во всём и всегда есть комическая сторона, прелестная Элиза[90] взяла эту часть на себя. Теперь она рассказывает, будто знала о враждебных намерениях поляков в отношении Императора, а её паломничество к Святому Митрофанию преследовало единственную цель — спасение Императора от польского кинжала; заодно с этой она рассказывает и другую историю, о крестьянине, которая якобы случилась с ней в России и принесла правительству большую пользу. Вот её слова:
«Оказалась я в одном городке и сильно скучала: было 10 часов вечера, а я привыкла в это время беседовать; я не знала, чем заняться, истощив всю эрудицию Данюшки (это её горничная), и тут она меня спасла, счастливо вспомнив, что хозяин дома не раз выказывал желание увидеть поближе дочь великого Кутузова и поговорить с нею; я немедля послала за ним. Каковы же были моё удивление и радость, когда я увидела, что крестьянин прекрасно держится и выглядит весьма пристойно. Я тотчас усадила его рядом на софу и предложила чаю. Мы долго беседовали; я рассказала, как все мы в Петербурге счастливы иметь и ежедневно лицезреть столь великого Государя, что он прекрасен и что, видя его, им нельзя не восхищаться, что его стараниями в Петербурге не осталось ни единого несчастного, и вообразите моё потрясение, когда этот человек, пристально на меня поглядев, с лукавым выражением осведомился: "А правда ли, сударыня, что французы живут под своим правительством в большом довольстве и что истинное счастье возможно только с такими, как у них, законами?" Как вы догадываетесь, я употребила всё своё красноречие, чтобы открыть ему глаза и показать, по какому опасному пути хотят направить его чувства; поскольку же невозможно не суметь верно выразить то, что чувствуешь столь живо, я без труда доказала, что один лишь Император Николай способен дать русскому народу счастие, и сумела его убедить».
Дама сия стала до того тщеславной, что даже лучшие её намерения выглядят совершенно смехотворно; она до такой степени откровенна во всех своих действиях, что поистине не знаешь, что и думать; впрочем, нет никакого риска быть опровергнутым, ежели сказать, что она редко держится идей вчерашнего дня, всегда нынешнего и никогда завтрашнего. Что ж, это единственный способ преуспеть и не ошибиться.
С тех пор, как здесь ожидают приезда господина де Баранта в качестве посла в Петербурге, у всех дам и на всех столах вы найдёте «Жизнь герцогов Бургундских»[91]; господа же из французского посольства учат её наизусть, подтверждая тем самым, что обладают независимостью характера и достоинством, каковые должны быть присущи всякому человеку, принадлежащему к такой стране, как Франция, где всё дышит свободой; во всяком случае, однажды я слышал, как именно в таких терминах изъяснялся коротышка барон д'Андре[92].
Множество наилучших пожеланий папе, а также братьям и сёстрам, скажите, что я люблю их и сердечно обнимаю.
Прощайте, мой драгоценный, надеюсь, вы не слишком скучаете в Сульце, а курс лечения виноградом пойдёт вам на пользу, теперь ваш черёд поправлять здоровье.
Обнимаю вас так же, как люблю, очень крепко.
Всецело ваш,
Дантес
NB. Ленский и Платонов уходят от меня и передают вам самые дружеские приветствия.
[на полях 3-го листа:]
Всё, рассказанное об Императоре, правда, я узнал это из надёжного и нового источника.
Pétersbourg, le 26 Novembre 1835
Quoique j'aie le style épistolaire facile (c'est au moins ce que tu prétends) je t'avoue franchement, ta dernière lettre met mon talent en défaut et me réduit à la plus grande nullité. Comment, mon bien cher, trouver des mots pour répondre à des lettres qui commencent toujours par offrir et qui se terminent en exigeant que l'on accepte ce que tu viens encore de faire pour moi, [cela] n'a pas de nom, aussi je [ne] te remercie pas, je ne sais comment t'exprimer tout ce que ma reconnaissance m'inspire. Il faudrait que tu fusses bien près de moi pour que je puisse beaucoup t'embrasser et te serrer longtemps et fort sur mon cœur, alors tu le sentirais battre pour toi aussi fort que je t'aime; sais-tu que tu me rends plus riche que toi et qu'il est impossible, quoi que tu dises que tu ne te gênes pas pour moi; aussi sois tranquille, je n'abuserai pas de ta générosité et je ne prendrai que ce [dont] j'aurai besoin pour me tirer convenablement d'affaire comme tu le désires; de tout ce que tu m'as donné par ta dernière lettre, c'est la permission de prendre ta voiture qui m'a fait le plus de plaisir; sans cette permission, j'aurais été obligé de renoncer d'aller dans le monde cet hiver, car il est excessivement rigoureux et ma santé m'avertit à chaque instant que je ne dois pas plaisanter avec le climat, la moindre imprudence me met sur le dos pour quelques jours.
Si tu savais comme tous les détails que tu me donnes sur l'achat de la terre que tu as probablement terminé maintenant me rendent heureux; car te voir fixer dans ce pays, c'était mon idéal, je n'avais jamais voulu m'expliquer aussi franchement avec toi car je te connais si bon et j'aurais pu t'influencer, chose que je n'aurais pas aimé, car il vaut encore mieux m'en rapporter à ton goût et à ton expérience, persuadé que je m'en trouverais toujours mieux; cependant si cela n'est pas fait, je te conseille de bien faire attention, car les Allemands ne sont pas toujours si lourds qu'ils en ont l'air, et avant tout tu dois faire une bonne affaire surtout puisque tu payes argent comptant, amateurs qui sont très rares dans ce pays où l'argent ne court pas les rues. J'ai aussi parlé à Klein d'une manière détournée que ton intention était peut-être d'acheter une propriété quelque part en Allemagne; il m'a dit que cela serait excessivement prudent de ta part, vu qu'il n'y avait de véritable avantage que pour un commerçant d'avoir son argent en portefeuille, parce que l'on pouvait en élever le tas des intérêts très facilement, et que le bénéfice compensait quelquefois le danger que l'on avait couru; mais pour un homme qui gardait tout simplement son argent en portefeuille le même avantage n'existait plus.
Il n'est bruit dans ce moment en ville que d'une très grande fête qu'a donnée Montferrand pour le mariage qu'il a célébré il y a quelques jours avec cette vieille putain de Lise, j'ai été et t'assure que lorsqu'on a vu comment des gens de cette espèce traitent et sont logés, on n'est que de la canaille à côté d'eux. L'on prétend qu'il a dépensé 1500 roubles et que Démidoff en a payé une bonne partie, du reste la fête a fini d'une manière très tragique: cette pauvre Boinet Vevelle en sortant a pris froid et est morte dans l'espace de 24 heures; de plus il a fait un testament le jour de ses noces dans lequel il donne après sa mort toute sa fortune à sa veuve, de plus il espère que l'Empereur voudra bien faire une pension à sa veuve pour tous les services qu'il a rendus à la Russie, et ce qu'il demande comme une grâce, c'est qu'il soit enterré dans l'église Isaac: ce qui m'a fait dire, et je te le répète, parce que je crois que c'est bien, qu'il était comme les indiens qui ordinairement au moment de mourir se font transporter à l'écurie pour saisir leur vache par la queue comme étant l'objet qui leur avait le plus rapporté pendant leur existence.
J'ai toujours oublié de vous parler de la petite Creptovitch qui est revenue des eaux plus laide que jamais et engraissée d'une manière incroyable. Surtout elle a des bras d'une grosseur indécente à telle enseigne qu'on pourrait les prendre pour des cuisses; elle m'a beaucoup parlé de mon frère Alphonse auquel elle trouve une figure très intéressante mais elle m'a dit d'un petit air piqué qu'il ne s'était pas fait présenter à elle. Je voudrais aussi savoir pourquoi dans toutes tes lettres de Soulz tu me parles continuellement des mes sœurs et jamais de mon frère. Je serais cependant bien aise d'avoir ton avis détaillé sur son compte car moi-même je ne le connais presque pas de caractère car depuis l'âge de 15 ans nous avons chacun été élevé de notre côté.
Votre histoire avec Ferdinand m'a beaucoup amusé et je vois que c'est toujours le même animal et moi je n'ai jamais compris pourquoi on lui a donné ma sœur en mariage, gare à la jeune! Il devient bien susceptible tout à coup, car je me rappelle un temps où il était toujours le premier à se moquer de son horrible figure. Je voudrais savoir si depuis que tu es à Soulz le beau-frère de ma mère y est venu. C'est un charmant garçon qui a épousé une fort jolie petite femme; je suis sûr qu'ils te plairont tous les deux. Mille amitiés pour moi à toute la famille et papa en tête, quant à toi, je n'ai qu'à te dire que je ne suis pas un ingrat.
G. d'Anthès
[En marge de la 1ière feuille, transversalement:]
Je t'ai écrit une petite lettre dans une grande que j'ai envoyée à mon père. Comment cela se fait-il que tu ne m'en parles pas dans ta dernière de Fribourg.
[En marge delà 3ième feuille, transversalement:]
Mille pardon, mon très cher s'il y a tant de ratures dans mes lettres, mais je t'écris toujours comme si je causais avec toi au coin de la cheminée et je ne puis pas me décider à faire des brouillons car cela serait trop prétendre et me gênerait.
[En marge de la 4ième feuille, transversalement:]
J'oubliais presque de te dire que j'étais en train de rompre avec mon Epouse et j'espère par ma prochaine lettre t'annoncer la fin de mon roman.
Петербург, 26 ноября 1835
Хоть у меня и лёгкий эпистолярный слог (во всяком случае, так считаешь ты), признаюсь откровенно, последнее твоё письмо ставит мой талант в тупик и сводит его до полнейшей ничтожности. Как, мой дорогой, найти слова для ответа на письма, которые неизменно начинаются с предложений подарков, а заканчиваются требованиями принять то, что ты ещё намереваешься сделать для меня; этому нет названия — я не благодарю тебя, я не знаю, как выразить всё, что внушает мне признательность. Надо бы, чтоб ты был рядом, чтобы я мог расцеловать тебя и прижать к сердцу надолго и крепко — тогда ты почувствовал бы, что оно бьётся для тебя столь же сильно, как сильна моя любовь; знаешь ли, что ты делаешь меня богаче себя, и, какие бы доказательства ты ни приводил, просто невозможно представить, чтобы ты не стеснял себя из-за меня; посему будь спокоен, я не стану злоупотреблять твоим великодушием и возьму лишь то, что необходимо для достойного существования, как ты того и хочешь; из всего, что ты предоставляешь мне в последнем письме, самое для меня приятное — это разрешение пользоваться твоим экипажем; без него мне пришлось бы отказаться от выездов в свет этой зимою, так как она крайне сурова, а здоровье моё ежеминутно предупреждает, что с этим климатом шутки плохи; малейшая неосторожность сваливает меня с ног на несколько дней.
Если бы ты знал, как меня радуют все подробности о покупке земли, с чем ты, вероятно, теперь покончил; ведь я всегда мечтал, чтобы ты обосновался в этой стране[93]; раньше я всё остерегался говорить об этом откровенно, поскольку понимал, что при твоей доброте мог бы повлиять на тебя, чего я не хотел, считая, что стоит положиться на твой вкус и опыт, я ведь убеждён, что мне от этого будет только лучше; однако, если покупка ещё не состоялась, советую быть очень осмотрительным, ведь немцы отнюдь не такие тупые, как делают вид, а ты должен непременно извлечь выгоду из этой покупки, тем паче платишь ты наличными, а такие любители весьма редки в этой стране, где деньги на улицах не валяются. Я также упомянул обиняком Клейну[94] о твоём предположительном намерении купить землю где-нибудь в Германии; он сказал мне, что это было бы в высшей степени благоразумно, принимая во внимание, что держать деньги в бумажнике выгодно только коммерсанту, поскольку это позволяет намного увеличить прибыль, а барыш зачастую легко компенсирует связанный с этим риск; для того же, кто просто держит деньги при себе, такой выгоды уже нет.
В городе сейчас только и разговоров, что о грандиозном празднике, устроенном Монферраном[95] несколько дней назад в честь своей женитьбы на старой шлюхе Лиз[96]; я был там и уверяю, что когда видишь, как угощают и живут подобного сорта люди, чувствуешь себя рядом с ними просто чернью. Считают, что он потратил 1500 рублей, и добрую часть из них уплатил Демидов[97]; впрочем, праздник завершился весьма трагически: несчастная Буане-Вевель[98], уезжая оттуда, простудилась и через сутки скончалась. Кроме того, в день свадьбы Монферран составил завещание, по которому после смерти оставляет всё своё состояние вдове, более того, надеется, что Император соблаговолит платить ей пенсию за его службу России, и как особой милости просит, чтобы его похоронили в Исаакиевском соборе[99]; по этому поводу я сказал и повторяю для тебя, так как считаю это удачной шуткой, что он подобен индусам, которые, умирая, обычно просят отнести их в хлев, чтобы ухватиться за хвост коровы — имущества, приносившего им при жизни самый большой доход.
Я всё забывал рассказать вам о младшей Хрептович[100], вернувшейся с вод ещё уродливей, чем была, и невероятно растолстевшей. Особенно руки у неё толсты до неприличия, прямо как ляжки; она много рассказывала мне о брате Альфонсе, лицо которого находит весьма интересным, но — сказала она с обиженной гримаской — он не попросил, чтобы его ей представили. Ещё хотел бы я знать, отчего во всех письмах из Сульца ты постоянно рассказываешь о сёстрах и никогда о брате. А я был бы рад подробно узнать твоё мнение о нём, так как почти не знаю его характера, поскольку с 15-летнего возраста мы росли отдельно.
Ваша история с Фердинандом[101] весьма меня позабавила, видно, он всё такая же скотина, и я никогда не понимал, почему за него выдали сестру, горе молоденькой! Видно, он неожиданно сделался очень обидчив, а ведь я помню время, когда он первый подшучивал над своей уродливой физиономией. Хотелось бы знать, приезжал ли при тебе в Сульц родственник моей матери[102]. Это чудный малый, и у него прехорошенькая жёнушка; уверен, оба тебе понравятся. Передай от меня множество дружеских пожеланий всему семейству во главе с папенькой, ну, а тебе скажу только, что я не отношусь к неблагодарным.
Ж. Дантес
[на полях 1-го листа:]
Я послал для тебя небольшое письмецо в большом, отправленном отцу, отчего же ты не пишешь о нём в своём последнем письме из Фрейбурга?
[на полях 3-го листа:]
Тысяча извинений, мой драгоценный, что в письме моём столько помарок, но я всегда пишу так, как беседовал бы с тобою у камина, и не могу решиться писать с черновиков, это было бы слишком претенциозно и стесняло бы меня.
[на полях 4-го листа:]
Едва не забыл сказать, что разрываю отношения с Супругой и надеюсь в следующем письме сообщить тебе об окончании своего романа.
Mon très cher ami ta dernière lettre m'a presque mis dans le cas d'être fâché de celle que je t'avais écrite, car je me suis étendu si en long et en large sur le bonheur et l'avantage que nous aurions tous les deux de demeurer très près de la France que tu crois maintenant que je suis au désespoir parce que la vente a manqué, rassure-toi, certainement, comme je t'écrivais, demeurer avec toi si près des miens aurait comblé mon idéal de bonheur, mais bien entendu il fallait commencer par y trouver son compte et faire une bonne affaire. Car si cette terre au lieu d'être un agrément et un revenu était devenue un gouffre qui aurait englouti continuellement sans jamais rien rapporter, elle serait devenue bien vite une charge. Comme tu me l'exposes très bien, les revenus n'auraient pas répondu aux capitaux qu'il fallait y placer, et puis avec de l'argent comptant l'on trouve toujours moyen de [se] caser commodément et agréablement.
C'est donc une affaire faite et n'en parlons plus que pour te dire que tout ce que tu feras ou voudras faire aura toujours d'avance mon approbation parce que je suis sûr qu'il n'est pas possible que l'on fasse mieux que toi, mon très cher. Ce que je te dis ressemble furieusement à un compliment, mais de moi à toi, c'est toujours le cœur qui parle et cela aussi autant que possible. Avant d'aller plus loin il faut que je te remercie pour tout ce que tu viens encore de faire pour moi et pour les miens; le résultat sera immense d'avoir chassé ce grand coquin de Delavilleuse que du reste j'ai toujours déclaré comme tel, ce qui me valait la plupart du temps des bourrasques paternelles, et une augmentation de confiance dans le coquin en question. Oh, que oui, c'est un grand bonheur pour toute la famille d'en être débarrassé et nous devons tous une fameuse chandelle pour ceci; outre que cela sera une augmentation dans les revenus de la maison, nous saurons après l'enquête que tu feras quelle est notre fortune, car jusqu'à présent je défie mon père de dire ce qu'il possède, et ce qui est énorme pour nous tous, c'est que papa a cédé sans faire de difficultés, c'est une preuve qu'il a une confiance aveugle en toi et qu'il suivra toujours tes conseils. C'est peut-être mal ce que je vais te dire et ce n'est pas aux fils à juger le père, mais comme je le pense, tu le sauras: quoiqu'il soit l'homme le plus honnête et le plus probe qu'il soit possible de trouver, il a eu toute sa vie besoin d'être mené, ce qui, comme tu peux bien le penser, a toujours ouvert un vaste champ aux coquins; aussi n'a-t-il jamais manqué d'en être entouré et ce qu'il y a de plus affreux à dire et à penser, c'est qu'il les a toujours trouvés dans sa famille et dans les plus proches parents, mais maintenant que tu es là et que tu es assez bon de t'occuper de nos biens, je vais te dire les réflexions que m'a fait faire la vue des papiers qui m'ont été confiés pendant les 6 mois que mon père m'avait permis de me mettre un peu dans ses affaires. Ma sœur t'aura probablement parlé d'une vieille histoire de journaux dans laquelle mon père a donné tête baissée malgré tous les avis de ma mère qui voyait parfaitement qu'il allait être victime de nouveau de quelques friponneries, car il faut le dire que ces mêmes personnes l'avaient déjà dupé 8 ans auparavant pour une somme de cent cinquante mille francs, que dis-je, au moins deux cent mille francs, car certainement les frais et les intérêts immenses qu'il a été obligé de payer pour se procurer cette somme, et les magnifiques terres qu'il a été obligé de vendre pour rembourser ses créanciers lui ont certainement fait un déficit aussi immense. Eh bien, cette affaire à peine terminée, il s'embarque dans une autre, toujours parce qu'il est persuadé que tout le monde est aussi honnête homme que lui, et ces individus prétendaient qu'ils avaient entrepris cette spéculation qui selon eux devait rapporter des sommes sûres, qu'ils avaient entrepris cette spéculation, dis-je, tout simplement pour gagner assez d'argent afin de le rembourser. Il croit à une belle phrase et se laisse aller, mais comme ces messieurs avaient mangé depuis très longtemps leurs fortunes respectives, mon père devait être garant de toutes les sommes que l'on serait obligé d'avancer pour mettre la chose en train et qui devaient rapporter des monceaux d'or. Aussi ce que toute personne sage avait prévu arriva: je te demande — un journal allemand rédigé à Paris! Mais comme ils avaient tous des appointements à toucher, ils ne cessèrent pas lorsqu'il virent au bout de quelque temps que la chose ne pouvait pas aller, et continuèrent à faire voyager en Allemagne des individus, à ce qu'ils prétendaient pour avoir des abonnés. Aussi avec beaucoup de peine, ils en rassemblent une centaine et au lieu de cesser comme il était temps encore, car le nombre d'abonnés ne suffisait pas même pour couvrir les frais d'impression, ils continuèrent à aller jusqu'enfin mon père déclarât qu'il ne fournirait plus d'argent, alors force fut d'abandonner la vache à lait, et cependant, pour laisser un souvenir, il déclarèrent à mon père qu'il se trouvait un déficit dans la caisse de 50 mille francs qu'il fallut payer; mon père fit alors un emprunt de cette somme à Versailles chez une dame où ces trois gaillards se reconnurent devoir payer chacun pour un quart; quelque temps après arrive la révolution. L'un, le mari de madame Adèle, celle qui fait la putain à Soulz, fait du sentiment, perd sa place, se trouve sur le pavé, et au lieu de payer sa part nous tombe sur les bras, l'autre, qui est le beau-frère de papa, même laisse sa famille dans la misère. Personne dans la famille, car papa a encore un frère et une sœur qui sont plus riches que lui et qui ont moins d'enfants, ne veut s'en charger; papa les prend à la maison et les entretient comme sans doute Nanine te l'aura dit; voilà une seconde part qu'il faudrait payer, mais voici justement où j'aurai recours à toi et où je te prierai de donner des conseils à Nanine. Deux des enfants de ma tante se sont parfaitement mariés grâce à la fortune, et comme je sais qu'il existe une déclaration signée par les enfants de mon oncle comme quoi ils reconnaissent toutes les dettes du père et qu'ils payeront dès qu'ils en auront les moyens, je crois que cela serait une duperie de supporter tous seuls la faute dans laquelle mon père a entraîné les miens; je crois que l'on devrait faire usage de cette déclaration qui existe et qui est déposée chez un notaire à Versailles, d'autant plus que ces deux-là se conduisent très mal pour leur mère à laquelle ils ne donnent aucun secours et ne rougissent pas de nous en laisser tout le fardeau. Je trouve que des gens comme cela ne méritent pas d'égards, mais il y a surtout le quatrième, un Monsieur von Genen qui se dit Hollandais et que je te recommande; c'était le rédacteur en chef, et qui a fait la plus belle part dans cette malheureuse affaire. Enfin figure-toi qu'il avait une grande bête de fille de 16 ans qui ne mettait jamais les pieds au bureau et cependant il avait le front de la porter sur le comptes pour mille francs d'appointements par an comme rédacteur à ce qu'il prétendait. Ceci c'est de l'histoire, car pendant que j'étais en pension à Paris c'était chez lui que je sortais, et jamais de la vie je l'ai aperçue dans le malheureux bureau. Il y a aussi une espèce d'homme d'affaires à Paris auquel j'ai écrit plus de dix fois pour avoir les comptes détaillés des mémoires qu'ils nous envoyaient et l'année dernière ma sœur m'écrivait qu'il n'avait pas encore donné de réponse; voilà pourquoi Alphonse doit aller à Paris pour terminer cette affaire; je t'avoue franchement que je ne crois pas mon frère capable d'une pareille mission et j'ai bien peur qu'il n'en soit pour ses frais de route; voilà pourquoi je voudrais que pendant que tu seras à Paris, tu ailles faire quelques visites à ces coquins, persuadé que je suis que tu feras en quelques jours plus qu'il ne pourrait faire dans un an, et puis il restera à la maison où maintenant sa présence sera absolument nécessaire. Quoique je t'aie donné tous ces détails de mémoire, je ne crois pas que je me sois trompé mais du reste tu pourras encore avoir tous les détails de Nanine qui est au fait de tout, quant au service que je te demande pour Paris je le fais sans façon persuadé que tu le refuseras de même si cela devait t'ennuyer.
J'ai une grande nouvelle à te donner et j'espère que tu la communiqueras avec les plus grands ménagements aux miens: la tante de Moscou est morte, et moi je l'ai su par le plus grand hasard ces jours derniers. J'étais dans une société de jeunes gens et remarquant qu'une des mes connaissances était en deuil, je lui demande machinalement qui il a perdu. Voilà qu'il me raconte que c'est sa grande'tante, et avec une quantité d'histoires sur la défunte et à telles enseignes qu'il me semblait de reconnaître le caractère de la chère femme; alors je lui dis: «Mais savez vous mon cher que vous aviez eu une tante qui ressemble furieusement à celle qui me reste à Moscou?» Figure-toi de mon étonnement et du sien après que je lui eus nommé la vieille tante; il m'a dit: «Mais c'est là justement la mienne qui vient de mourir, et jusqu'à présent je ne sais pas si elle m'a laissé quelque chose par son testament, mais ce qu'il y a de plus clair jusqu'à présent dans sa succession, c'est un nouveau cousin dont certainement je ne me doutais pas; mais comme il faut toujours tirer au clair, j'écrirai à Moscou pour avoir une copie du testament».
Figurez-vous mon plaisir, avant hier les Saltikoff sont revenus. Vera plus grosse que jamais et Pierre beaucoup meilleure mine et de meilleure humeur, ayant rapporté pour trente mille roubles d'armes, des choses vraiment magnifiques. Elle m'a fait cadeau d'une très belle pipe en écume de Vienne, je suis vraiment bien aise qu'ils soient revenus car ce sont de bien braves gens.
J'oubliais presque de te donner le résultat de mes démarches touchant la sœur de madame Jouvald.
Voilà ce que j'ai appris: elle avait épousé Monsieur Rouseau qui était entré au service de Russie. Il paraît qu'ils faisaient mauvais ménage ensemble ou bien le mari avait besoin d'argent, mais le fait est qu'il l'a vendue à monsieur Jouvald qui en était très amoureux. Il en a eu deux enfants qui se portent bien, quant à Madame elle est morte l'année dernière; j'ai eu tous ces détails de Linski qui connait beaucoup Monsieur Jouvald et qui l'a vu il n'y a pas un mois. Il était venu à Pétersbourg précisément pour affaires à cause de la mort de sa femme.
Jean vert me charge de te dire qu'il ne t'écrit pas cette fois parce qu'il n'a rien d'intéressant à te mander si ce n'est que l'Empereur à la dernière sortie ainsi que l'Impératrice se sont beaucoup informés de toi et ont demandé quand tu reviendras. L'Empereur a aussi été aimable avec moi et m'a causé pendant un grand quart d'heure au déplaisir d'un grand nombre de personnes qui crèvent de jalousie.
J'aurais encore bien des choses à te dire, mais cela sera pour une autre fois et je t'écrirai dans quelques jours ainsi qu'à Nanine; en attendant dis-leur mille choses de ma part.
Je t'embrasse comme je t'aime.
G. d'Anthès
Je ne sais si tu pourras lire la fin de ma lettre mais je tombe de sommeil et n'y vois plus clair.
Pétersbourg, le 8 Décembre 1835.
[Петербург, 8 декабря 1835]
Любезный друг мой, после последнего твоего письма я почти огорчился из-за того своего, где я вовсю расписывал, как мы с тобой счастливо и прекрасно заживём рядом с Францией, так что ты теперь считаешь, будто я в отчаянии от неудавшейся покупки; успокойся — конечно, как я и писал, жизнь с тобою в такой близости от моих родных стала бы воплощением моего идеала счастья, но, само собой разумеется, прежде всего следовало думать о своей выгоде и чтобы это была удачная сделка. Ведь если бы эта земля, вместо того, чтобы приносить удовольствие и давать доход, сделалась пропастью, без конца только лишь поглощающей, не принося никакой выгоды, она скоро стала бы тяжким бременем. Как ты прекрасно мне доказываешь, доходы не соответствовали бы капиталу, какой необходимо в неё вложить; кроме того, имея наличные деньги, всегда найдёшь способ устроиться с удобством и приятностью. Ну, дело это решённое, и не будем больше о нём говорить, скажу лишь, что всё, что бы ты ни сделал или вознамерился сделать, я неизменно заранее одобрю, так как уверен, что лучше твоего, мой драгоценный, никто не сделает. Написанное чудовищно смахивает на комплимент, но я всегда говорю с тобой от чистого сердца, и сейчас тоже. Прежде чем продолжить, позволь поблагодарить за то, что ты только что сделал для меня и моих близких; это великое дело — прогнать проходимца Делавиллеза[103], которого, кстати, я давно так аттестовывал, только обычно это лишь вызывало гнев отца и ещё усиливало его доверие к этому негодяю. О да, для всей семьи большая удача — избавиться от него, все мы должны быть бесконечно благодарны за это; мало того, что увеличатся наши доходы, но после проверки, которую ты проведёшь, мы сможем точно узнать, каково наше состояние, ведь я до сих пор требую от отца сказать, чем он владеет; кроме того, нас всех потрясло, что папенька без возражений уступил тебе, — вот доказательство его слепого доверия и готовности во всём следовать твоим советам. То, что я сейчас тебе скажу, может быть дурно, и негоже сыновьям судить отца, но коль уж я так думаю, ты тоже это узнаешь: при том, что отец человек безупречно честный и порядочный, он всю жизнь нуждался в руководстве, а это, как понимаешь, неизменно открывало широкие возможности для проходимцев; они вечно роились вокруг него; но всего ужасней говорить и думать, что он всегда находил подобных людей в своей семье и среди близких родственников; сейчас, когда ты гостишь у них и по доброте своей занимаешься нашим имуществом, я поведаю тебе, какие впечатления появились у меня при просмотре наших бумаг, которые отец доверил мне, когда в течение полугода позволил мне немного войти в его дела. Вероятно, сестра расскажет тебе про давнюю историю с газетами, в которую отец бросился очертя голову, несмотря на все доводы матери, прекрасно понимавшей, что он опять станет жертвой какого-нибудь мошенничества; надобно тебе сказать, что восемью годами раньше те же самые люди надули его на сто пятьдесят тысяч франков, да что там, не менее, чем на двести тысяч, потому что именно во столько ему встали все издержки и огромные проценты, которые ему пришлось платить, чтобы добыть такую сумму; да и великолепные земли, которые он вынужден был продать, чтобы удовлетворить кредиторов, принесли ему такой же огромный убыток. И вот, едва покончив с этим делом, он впутывается в другое, опять-таки оттого, что убеждён, будто все люди такие же честные, как он сам; а они его уверили, что пошли на эту спекуляцию, повторяю, на спекуляцию, которая, по их словам, должна была приносить твёрдую прибыль, чтобы заработать сумму, достаточную для возмещения его потерь. Он верит красивым словам и позволяет себя втянуть в неверные дела, ну, а поскольку эти господа давно уже проели свои состояния, отцу пришлось выступать поручителем при получении денег, которые нужно было вложить, чтобы дать ход этому предприятию, и которые со временем якобы должны были принести горы золота. Ну, и произошло то, что мог предвидеть любой здравомыслящий человек: скажи на милость — немецкая газета, издающаяся в Париже! Но поскольку всем им необходимо было жалованье, они, увидев через некоторое время, что дело это безнадёжное, не остановились и продолжали посылать в Германию каких-то людей, якобы для поиска подписчиков. С большим трудом они набрали их около сотни, но вместо того, чтобы, пока не поздно, покончить с этим предприятием — ведь подписки не хватало даже на покрытие типографских расходов, — продолжали до тех пор, покуда отец наконец не заявил, что денег больше не даст; пришлось им расстаться с дойной коровой, но в качестве прощального подарка они объявили, что в кассе дефицит в 50 тысяч франков, и отцу пришлось уплатить; он взял эту сумму в долг у одной дамы в Версале, причём троица эта признала, что каждый из них обязан заплатить четвёртую часть; через некоторое время происходит революция. Один из них, муж мадам Адель (той самой сульцской потаскухи), пускается в любовные похождения, теряет место, оказывается на улице и, вместо того, чтобы выплачивать свою долю, садится нам на шею; другой папенькин родственник даже свою семью оставляет в нищете. Никто из папиной родни — а у него есть ещё брат и сестра, они богаче и у них меньше детей — не желает заниматься им; папа берёт его с семьёй к себе в дом и содержит[104]; Нанин[105], без сомнения, расскажет тебе об этом; это касательно второй доли долга, но здесь-то я прибегну к твоей помощи и попрошу дать совет Нанин. Двое детей моей тётушки сделали выгодные партии с большим приданым, а поскольку мне известно, что существует обязательство, подписанное дядиными детьми, где они признают все долги своего отца и готовы оплатить их, как только у них появятся средства, я полагаю, что было бы нечестно, если бы расплачиваться за отцовскую ошибку пришлось только моей семье; считаю, что надо бы дать ход этому обязательству — оно существует и хранится у нотариуса в Версале, тем паче что эти двое крайне недостойно ведут себя по отношению к своей матери, не дают ей никаких средств и, не краснея, взвалили эту ношу на нас. Я нахожу, что подобные люди не заслуживают снисхождения; однако особенно интересен четвёртый участник, некий господин фон Генен[106], именующий себя голландцем, и его-то я тебе рекомендую. Он был главным редактором и отхватил самый большой куш в этом злосчастном предприятии. Только представь себе, у него была дочь, глупейшая девица лет 16-ти, которая ни разу не ступила ногой в контору, и ему достало наглости внести её в счета как редактора с жалованьем в тысячу франков в год. Это давняя история, ведь я тогда был в пансионе в Париже, и меня отпускали оттуда к нему, но ни разу я не видел эту девицу в той треклятой конторе. Есть ещё один делец в Париже, более десяти раз я писал ему, требуя подробно отчитаться о предъявлявшихся нам счетах, но, судя по прошлогодним письмам сестры, он так и не ответил; поэтому Альфонс и должен ехать в Париж, чтобы покончить с этим делом; откровенно говоря, я не верю, что брат способен выполнить подобную задачу, и боюсь, что он только зря потратится на дорогу; потому я и хотел бы просить тебя, когда будешь в Париже, нанести визиты этим негодяям, поскольку вполне уверен, что ты за несколько дней добьёшься большего, чем он за год; вдобавок, тогда он сможет остаться дома, где теперь его присутствие будет совершенно необходимо. Все эти подробности я изложил тебе по памяти, но не думаю, что ошибся; впрочем, ты сможешь уточнить их у Нанин, она в курсе всего; я так без церемоний прошу тебя об этой услуге, когда ты будешь в Париже, ничуть не сомневаясь, что ты так же откровенно откажешь, если это будет для тебя затруднительно.
Есть и ещё одна важная новость, надеюсь, ты передашь её моим родным с предельной деликатностью: скончалась московская тётушка[107], и на днях я совершенно случайно узнал об этом. Я был в обществе молодых людей и, обратив внимание, что один знакомый носит траур, машинально поинтересовался, кого он потерял. Он отвечает, что умерла его двоюродная бабушка, и рассказывает о покойной множество историй, да с такими приметными подробностями, что я словно узнаю характер дорогой родственницы; тогда я говорю ему: «А знаете ли, дорогой мой, ваша тётушка была невероятно похожа на мою, что живёт в Москве?» Представь наше с ним удивление, когда я назвал имя старушки, а он говорит: «Так это и есть моя тётушка, она недавно умерла, и я до сих пор не знаю, оставила ли она мне что-нибудь по завещанию, зато теперь касательно наследства стало ясно одно, что среди наследников появился ещё один кузен, о котором я и не подозревал; ну, поскольку во всём нужна определённость, я напишу в Москву и попрошу копию завещания».
Вообразите мою радость — позавчера возвратились Салтыковы[108]. Вера стала ещё толще, а Пьер и выглядит лучше, и в добром настроении, он привёз на тридцать тысяч рублей разного оружия, вещей, поистине великолепных. Она подарила мне прекрасную пенковую трубку из Вены, я в самом деле весьма рад их приезду, они такие славные люди.
Едва не запамятовал рассказать, какие сведения я получил о сестре мадам Жувальд[109].
Вот что я разузнал: она вышла замуж за месье Рузо [?], поступившего на службу в России. Кажется, что то ли они не ладили между собой, то ли муж нуждался в деньгах, но суть в том, что он её продал месье Жувальду, который был безумно в неё влюблён. У них родилось двое детей, которые чувствуют себя хорошо, она же в прошлом году умерла; всё это я узнал от Ленского, он близко знаком с месье Жувальдом и виделся с ним меньше месяца назад. Тот приезжал в Петербург по делам, связанным со смертью жены.
Жан-Вер просит передать, что не пишет тебе в этот раз, так как у него нет для тебя ничего интересного, если не считать того, что во время последнего выхода[110] Император, а также Императрица много расспрашивали о тебе и интересовались, когда ты вернёшься. Со мною Император тоже был чрезвычайно любезен и беседовал добрую четверть часа к неудовольствию многих снедаемых завистью лиц.
Я мог бы рассказать ещё о многом, но оставим это до следующего раза, через несколько дней я снова напишу тебе и Нанин, а пока что передай им мои наилучшие пожелания.
Обнимаю тебя так же, как люблю.
Ж.Дантес
Не знаю, сумеешь ли ты разобрать конец письма, но я так хочу спать, что просто с ног валюсь, и почти ничего не вижу.
Петербург, 8 декабря 1835.
Pétersbourg, le 19 Décembre 1835
Je suis sûr, mon cher ami, que tu diras en recevant ma lettre qu'il vaut mieux tard que jamais et je l'aurai un peu mérité, car voilà déjà longtemps que je ne t'ai pas écrit de ces grandes lettres qui du reste (quoi que tu dises pour m'encourager) sont mal écrites et fort mal tournées, mais qui du moins ont le mérite de reproduire fidèlement tout ce que je ressens lorsque je pense à toi. Nous avons eu une quantité d'exercices et de répétitions de parades pour une bande d'autrichiens auxquels les manœuvres de Kaliche n'ont pas suffi et qui viennent encore à Pétersbourg pour nous regarder comme des bêtes curieuses et pour attraper des cordons; et puis j'avoue que les plaisirs ont aussi été un peu cause de ma paresse; le jour exercice, la nuit bal, de sorte que j'ai passé ces quinze jours à dormir chaque fois que je ne faisais ni l'un ni l'autre. Ne me gronde pas par ta prochaine lettre de m'être un peu trop amusé, mais maintenant que tout est fini, je te dirai qu'il m'a bien fallu rattraper un peu le temps perdu, car je suis resté deux mortels mois dans ma chambre à me soigner et à avaler des drogues, chose qui [n'] est nullement divertissante. Aussi maintenant Dieu merci je ne souffre plus du tout, il est vrai que je suis couvert de flanelle comme une femme qui relève de couches, mais ceci a le double avantage de me tenir chaud, puis de remplir le vide de mes habits qui sont devenus comme des sacs car j'ai maigri d'une manière extraordinaire; j'espère que tu dois être content, je ne ménage pas les détails. Je vais aussi te donner un aperçu de ma manière de vivre; je dîne tous les jours à la maison, mon domestique s'est arrangé avec le cuisinier de Panine qui me fournit déjeuner et dîner, très bons et très copieux, pour 6 roubles par jour, et moi je suis persuadé que c'est le peu de variété dans ma cuisine qui me fait beaucoup de bien, car mes maux d'estomac ont presque totalement disparu. J'ai été excessivement content de mon domestique pendant ma maladie. Il a eu le plus grand soin de moi, et je me le crois sérieusement attaché, mais il est d'une bêtise et d'un entêtement quelquefois révoltant; ce qui compense encore ces deux défauts c'est qu'il est parfait honnête homme, et ces hommes-là sont rares à Pétersbourg.
Voilà pour l'homme qui me sert, je vais maintenant te parler de mes chevaux dont je suis aussi très content quoiqu'ils me donnent beaucoup de tracas. Au commencement de notre rentrée en ville il m'a été impossible de trouver une seule écurie dans toute la Perspective, si ce n'est une excessivement loin de chez moi et pour laquelle on demandait 30 roubles par mois et 6 mois d'avance, et le cocher devait coucher à l'écurie. Tu penses bien que je n'ai pas accepté le marché, sur ces entrefaites, heureusement pour moi, il crève deux chevaux à Engelgart, qui demeure maintenant dans la maison Démidoff: il m'a offert les places qu'il avait vidées, ce qui m'a beaucoup arrangé; mais maintenant je suis de nouveau sur le pavé avec mon équipage, comment trouves-tu le calembour?, car il a fait venir des chevaux de l'intérieur. Cependant mon Antoine m'a annoncé ce matin qu'il était en négociation avec un tailleur, pour avoir son écurie, qui me la cédera, je crois, à un prix très raisonnable.
L'orage a éclaté, Troubeskoy, Gervet, et Zerkovski ont été passés à l'armée; on leur a donné 48 heures pour se préparer, puis trois feldjagerds sont venus les prendre, Gervet a été conduit au Caucase, Troubeskoy en Besse Arabie, et Zerkovsky à 300 verstes de Moskou. Nous avions espéré que cela fait, l'Empereur s'apaiserait contre notre régiment, mais nous avons eu un guignon incroyable; après avoir fait les répétitions de la parade, les unes meilleures que les autres, le grand jour arrive; nous avons tellement peur tous de mal aller devant Sa Majesté que la frayeur nous paralyse et que décidément nous avons été comme un tas de conscrits, aussi le lendemain 4 officiers au Corps de Garde, dont heureusement je n'étais pas. [Et] puis ce qu'il y a de pire c'est que le pauvre Coutoussoff, sans lui dire un mot, a été passé à l'infanterie. J'oubliais de te dire que le prince Troubeskoy avait été de suite à Zarske Selo pour remercier l'Empereur de ce qu'il avait fait un officier d'armée de son fils; 'histoire ne dit pas encore si le père de Coutousoff en fera autant, tu vois qu'il faut se tenir serré si l'on veut se promener à la Perspective pour prendre l'air et qu'il ne faut pas faire grande chose pour aller en cage, car décidément le temps est gros, et même très gros, et il faut beaucoup de précautions et de prudence si l'on est décidé à mener sa barque sans se heurter.
Mon cher ami, j'ai usé de ta permission pour aller chercher 500 roubles chez Klein et je t'avoue franchement que j'en ai été bien heureux car je ne savais plus où donner de la tête. Il a été excessivement aimable et m'a donné l'argent tout de suite sur un billet semblable à celui que je fais tous les premiers du mois quand je touche les 500 roubles. Quant à ton argent il l'avait déjà expédié. Il m'a dit qu'il l'avait fait comme tu peux bien le penser avec la plus grande économie.
Mes chemises ne sont pas arrivées et n'arriveront pas de si tôt, Creptovitch m'a annoncé qu'elles avaient été oubliées à Dresde, et qu'on me les expédierait par le premier courrier qui passerait par là, et ceci peut durer pas mal de temps. Malgré cela je n'achèterai pas de chemises au magasin comme tu me l'avais conseillé car voilà ce que j'ai fait: Alexandre a laissé ici 7 de ses vieilles chemises que j'ai fait m'arranger et j'espère qu'elles m'aideront à attendre les autres.
J'ai écrit une lettre à mon père. Il y en avait une pour toi. Si tu savais combien toutes les lettres de Soulz m'amusent et combien je vois que tu as attrapé juste sur le caractère de toutes les personnes que tu vois, surtout Nanine tu l'as parfaitement bien jugée, ce n'est pas une jolie personne, mais c'est véritablement une fille de mérite, qui est un trésor pour la famille et sans elle je suis sûr qu'Alphonse ne pourrait rien faire car depuis le temps que tu es à Soulz tu as pu voir par toi-même que mon père ne se laisse pas volontiers conseiller, et qu'il n'a de confiance pour ses propres intérêts que dans les étrangers, à l'exception de Nanine qu'il est accoutumé à voir au moins déjà depuis 8 ans mener la maison, car dans les dernières années de la vie de maman, elle se trouvait déjà à la tête de tout, tandis qu'Alphonse n'était qu'un enfant, de sorte que Nanine a pour elle l'habitude qu'a eue papa de la voir tout diriger, ce qui est mieux pour elle.
J'oubliais presque de te dire que j'ai reçu une grande lettre de Nanine dans laquelle je vois qu'elle se torture l'âme ainsi qu'Alphonse pour savoir comment ils feront pour te faire accepter du vin de paille qu'ils prétendent que tu trouves si bon et m'envoient une liste de ruses de comédie pour te le donner d'une manière détournée, et pour cela on me demande conseil. Mais comme nous ne sommes pas sur un pied à nous faire des petites surprises, je te prie de l'accepter tout simplement, ou bien je m'en ferai envoyer à Pétersbourg, ce qui sera la même chose et plus commode pour toi, seulement je les prierai de faire savoir à Monsieur Morty à Lubek qu'il viendra une caisse de vin à ton adresse pour qu'il la soigne bien.
Embrasse pour moi toute ma famille, dis-leur que je les aime de cœur, et toi je t'embrasse comme je t'aime, fort et longtemps.
d'Anthés
Петербург, 19 декабря 1835
Уверен, мой дорогой друг, что, получив это письмо, ты скажешь: «Лучше поздно, чем никогда», и замечание это будет, в общем-то, заслуженным, ведь я давно уж не писал тебе длинных писем, которые, впрочем (что бы ты ни говорил мне в ободрение), плохо написаны, да к тому же дурным слогом, но они обладают хотя бы тем достоинством, что верно передают всё, что я чувствую, думая о тебе. У нас было множество учений и репетиций парадов для шайки австрийцев, которым мало было манёвров в Калише, и они приехали в Петербург, чтобы любоваться на нас, точно на диковинных зверей, да ловить орденские ленты; вдобавок признаюсь, что и увеселения в какой-то мере были причиной моей лености: днём на ученье, ночью на балу, вот так и провёл я эти две недели, а спал только когда не был занят ни тем, ни другим. Не брани меня в следующем письме за то, что я сверх меры развлекался; теперь, когда всё позади, скажу, что мне пришлось навёрстывать упущенное время, поскольку два смертельно долгих месяца я просидел дома, лечась и глотая лекарства, — занятие отнюдь не весёлое. Теперь же, слава Богу, я совершенно здоров, правда, кутаюсь во фланель, словно женщина после родов, но в этом двойная польза — она меня не только греет, но и заполняет пустоты в моих мундирах, которые висят на мне, как мешки, так неимоверно я исхудал. Надеюсь, ты доволен, я не скуплюсь на подробности. Вот краткое описание моего образа жизни: ежедневно я обедаю дома, слуга договорился с поваром Паниных[111], который снабжает меня обедом и ужином, очень вкусными и сытными, за 6 рублей в день, и я убеждён, что такое отсутствие разнообразия моего стола идёт мне на пользу, поскольку боли в желудке почти совсем прошли. Я был чрезвычайно доволен своим слугой во время болезни. Он прекрасно за мною ухаживал и, кажется, сильно ко мне привязан, но порою бывает возмутительно глуп и упрям; однако эти его недостатки восполняются абсолютной честностью, а такие люди в Петербурге редки.
Это о слуге, а теперь расскажу о своих лошадях: я очень ими доволен, хотя и хлопот они доставляют немало. В самом начале по возвращении в город не было никакой возможности найти на всей Перспективе[112] конюшню — сыскалась только одна, да и та слишком далеко от меня, причём просили 30 рублей в месяц и за 6 месяцев вперёд, вдобавок кучер должен был ночевать в конюшне. Как сам понимаешь, я не согласился на эти условия, и тут, к моему везению, у Энгельгарта[113], а он сейчас живёт в доме Демидова, пали две лошади; он предложил мне освободившиеся места, и это вполне меня устроило; но сейчас ему прислали лошадей из деревни, и я снова оказался со своим выездом на улице (как тебе нравится каламбур?). Правда, мой Антуан утром объявил, что он сговаривался с портным, и тот уступает мне свою конюшню, кажется, по весьма разумной цене.
Гром грянул: Трубецкой, Жерве и Черкасский переведены в армию[114]; им дали 48 часов на сборы, после чего за ними приехали три фельдъегеря; Жерве увезли на Кавказ, Трубецкого в Бессарабию, а Черкасского за 300 вёрст от Москвы. Мы надеялись, что после этого Император перестанет гневаться на наш полк, но случилась невероятная катастрофа: после репетиций парада, прошедших одна другой лучше, наступает великий день; все мы так боимся плохо пройти перед Его Величеством, что страх парализует нас, в результате выглядели мы, точно толпа рекрутов, и на следующий день 4 офицера оказались на гауптвахте, по счастью, меня в их числе не было. Самое же скверное, что бедный Кутузов[115] без всякого предупреждения переведён в инфантерию. Забыл тебе сказать, что князь Трубецкой тотчас отправился в Царское Село благодарить Императора за то, что тот сделал сына армейским офицером. История пока умалчивает, поступит ли так же отец Кутузова[116]. Как видишь, надобно быть крайне осмотрительным, коли хочешь гулять по Перспективе и дышать воздухом, и немного надо, чтоб оказаться в клетке, ведь погода нынче грозовая, и даже очень грозовая, так что требуются большая осмотрительность и благоразумие, коли намереваешься провести свою лодку, ни на что не натолкнувшись.
Дорогой мой друг, я воспользовался твоим позволением взять у Клейна 500 рублей и откровенно признаюсь, был весьма счастлив, потому что просто уже не знал, как быть. Он был чрезвычайно обходителен и тотчас выдал мне деньги под расписку, подобную той, что я пишу, когда по первым числам каждого месяца получаю 500 рублей. Твои же деньги он уже израсходовал. Он сказал, что делал это, как ты сам понимаешь, с величайшей бережливостью.
Сорочки мои не прибыли, и будут не скоро, поскольку Хрептович[117]объявила, что их забыли в Дрездене и вышлют мне с первой же почтовой оказией, а это может надолго затянуться. И всё-таки я не стану покупать сорочек в магазине, как ты советовал, а сделал я вот что: Александр оставил здесь 7 своих старых сорочек, я отдал их подогнать на себя и надеюсь, что они помогут мне дождаться новых.
Я написал письмо отцу. В том же конверте было письмо и для тебя. Знал бы ты, как меня развлекают письма из Сульца, я вижу, насколько верно ты уловил характеры всех, с кем встречаешься, в особенности Нанин — о ней ты судишь совершенно правильно: девица она не красивая, но поистине достойная, подлинное сокровище для семьи; уверен, что без неё Альфонс ничего не смог бы сделать; ведь с тех пор, как ты в Сульце, ты и сам мог убедиться, что отец мой неохотно принимает советы, а деньги свои доверяет только посторонним; исключение составляет Нанин: он привык, что вот уже целых 8 лет она ведёт дом, взяв всё в свои руки ещё в последние годы жизни мамы, когда Альфонс был совсем ребёнком; в свой черёд она тоже привыкла, что папа видит, как она всем заправляет, это лучше всего для неё.
Едва не забыл сказать, что получил от Нанин длинное письмо, откуда понял, что и она, и Альфонс ломают голову, изобретая, как уговорить тебя принять в подарок соломенное вино[118], которое, по их мнению, тебе так нравится; посему они прислали мне целый перечень прямо-таки комедийных ухищрений, придуманных, чтобы вручить его тебе как бы невзначай, и спрашивают моего совета. Но раз уж между нами не те отношения, чтобы делать друг другу маленькие сюрпризы, прошу тебя, прими его попросту, или я напишу им, чтобы прислали его мне в Петербург, выйдет то же самое, а для тебя ещё удобнее, только тогда я попрошу их известить месье Морти в Любеке, что на твой адрес придёт ящик вина, чтобы он осторожно с ним обращался.
Обними за меня всю мою семью, скажи, что я сердечно люблю их, тебя же я обнимаю так же, как люблю, крепко и долго.
Дантес
Notre existence est vraiment une chose remarquable, jamais je n'ai vu plus d'accord; au moins moi, de mon côté, je n'ai pas le temps de faire un souhait ou former un dessein que tu l'as déjà rempli sans même le savoir; entre cent exemples que je pourrais citer, je choisirai celui de la gazette allemande sur laquelle par parenthèse je me suis trop étendu, chose que j'ai remarquée après avoir terminé ma lettre, mais mon très cher, je l'avoue franchement, je n'ai pas eu le courage de recommencer et puis la poste partait; mais enfin cette affaire du journal dont j'avais déjà envie de te parler lorsque tu étais encore avec moi, après que tu m'as annoncé ton voyage à Paris, la même envie m'a repris. J'ai toujours été retenu par la crainte de te donner des embarras, car je te connais et je savais que tu prendrais pour moi sur tes plaisirs, chose que je n'aurais jamais voulue. Mais lorsque j'ai vu que toi-même et qu'à ton propre gré tu t'es chargé du fardeau de débrouiller nos affaires, chose qui n'est pas facile, car voilà 30 ans qu'il у a du désordre et du pillage, alors j'ai pris mon courage à deux mains et je me suis décidé à t'en parler. Ma lettre n'a pas le temps de partir que j'en ai une de toi datée du 5 Décembre où tu m'annonces tes projets touchant cette affaire; vraiment, mon bien cher, la providence nous a gâtés! Je vais encore penser tout haut avec toi, et t'avouer franchement qu'autrefois et avant que je te connusse, je ne pouvais supporter un conseil et je le trouvais toujours donné à faux, et il m'était désagréable; avec toi, je puis te donner ma parole d'honneur, je [ne] m suis jamais surpris une autre pensée que celle-ci: "il a pourtant raison". Ne ris pas de mon amour propre, qui n'en a pas sa dose; je considère le sentiment que j'éprouve chaque fois que tu m'engages à faire quelque chose beaucoup plus important que tu ne crois; car quand deux êtres sont destinés à vivre ensemble, naturellement, l'un doit prendre le dessus sur l'autre et, la plupart du temps, plus d'esprits et plus d'expériences ne suffisent pas pour convaincre, et moi je considère comme un grand bienfait la confiance que tu as su m'inspirer; aussi tu ne peux t'imaginer combien le moindre petit compliment que tu m'écris me fait venir le rouge à la figure et me fait plaisir; c'est toujours les passages que je relis le plus souvent. C'est tout naturel: je suis fier de ce que tu sois content de moi: de ton fils! Je suis sûr que nous ferons un jour encore bien autrement des envieux que maintenant, surtout ceux qui nous approcheront assez pour voir notre bonheur. Voilà, mon cher, toutes les idées qui me passent par la tête quand je pense à toi; je pourrais t'arranger peut-être tout ceci plus élégamment, mais je serais toujours obligé à en revenir à te dire que je n'ai jamais aimé personne comme toi; et quand tu me dis, que tu ne pourrais me survivre s'il m'arrivait malheur, crois-tu par hasard que c'est une idée que ne [me] soit jamais venue? Mais moi je suis beaucoup plus raisonnable que toi, car je ne m'y arrête jamais et les chasse comme autant d'horribles cauchemars. Enfin que deviendrait notre existence si, pendant que nous sommes véritablement heureux, nous nous amusions à nous monter l'imagination et nous inquiéter de ce qui peut nous arriver de malheureux. Mais la vie deviendrait un supplice de tous les instants et certainement si tu n'étais pas heureux, personne après toi [ne] le mérite.
Mon cher ami, j'ai deux lettres à toi et je n'ai pas encore répondu ni à l'une ni à l'autre, mais ce n'est ni négligence ni paresse. J'ai fait des armes dernièrement chez Gruners, et j'ai reçu un coup de sabre sur la main qui m'a foulé le pouce et il n'y a que quelques jours que suis en état de m'en servir. J'ai du reste chargé l'imbécile de Jean-vert de te l'écrire, je ne sais s'il l'a fait mais maintenant que je vais tout à fait bien je vais tâcher de réparer le temps perdu.
Je vais commencer ma lettre par répondre à ce qu'il y a de plus intéressant dans la tienne. Comment le Roi te refuserait la seule grâce que tu lui as encore demandée! Cela n'est pas possible et du reste je ne crois pas qu'il puisse s'opposer formellement, c'est une simple démarche de sa part peut-être pour te faire voir qu'il lui est désagréable de te voir disposer de ton nom vis à vis [d'] un étranger; mais je suis bien sûr que bientôt tu recevras une lettre qui nous rendra heureux tous les deux. Je dis tous les deux, car tu me parles dans ta lettre comme si tu me supposais heureux de ce qu'il arrivait; tu n'as pas réfléchi une minute en écrivant ces lignes, car alors tu te serais rappelé certainement que ce qui te contrarie ne peut pas me faire plaisir, et là où tu trouves le bonheur, j'en trouve aussi; du reste c'est une idée à laquelle je me suis tout à fait fait de porter ton nom et je serais au désespoir d'être obligé d'y renoncer. Je crois [que] ce qu'il sera plus difficile d'obtenir, c'est une faveur de la part de l'Empereur, parce qu'en fait je n'ai rien fait pour la mériter. Une croix, il ne peut pas m'en donner car tout le monde crierait: un grade! Mon tour doit venir un de ces jours et s'il n'arrive rien de nouveau, tu me retrouveras probablement lieutenant car je suis le 2-me cornette et il y a trois vacances au régiment; je crois même qu'il ne serait pas politique de tourmenter en ma faveur, car la mienne repose seulement, je crois, sur ce que je n'ai jamais rien demandé, chose à laquelle ils ne sont pas accoutumés de la part des étrangers à leur service. Et autant que je puis juger par moi-même, la manière d'être de l'Empereur à mon égard vaut beaucoup mieux pour le moment que le peu qu'il pourrait m'accorder; au dernier bal d'Aniskoff Sa Majesté a été excessivement affable et a causé très longtemps avec moi. Pendant la conversation j'ai laissé tomber mon plumet, lorsque'il me dit en riant: «Voulez-vous bien vite ramasser ces couleurs car je ne vous permets de les quitter que pour prendre les vôtres», je lui répondis que j'acceptais d'avance cet arrangement. L'E[mpereur]: «Mais c'est aussi bien comme cela que je l'entends, mais comme il n'est pas probable que vous pourrez reprendre les autres de sitôt je vous conseille de vous en tenir à celles-ci»; sur quoi je lui ai répondu que les siennes étaient beaucoup trop bonnes et que je m'en trouvais beaucoup trop bien pour être si pressé de les quitter; alors il m'a fait une quantité de salutations, comme tu penses bien, en riant, et m'a dit que j'étais beaucoup trop aimable et trop poli, et tout ceci s'est passé au grand désespoir des assistants qui m'auraient mangé si les yeux pouvaient mordre.
En fait de nouvelles, il n'y a rien d'intéressant si ce n'est l'arrivée de Monsieur de Barante, ambassadeur des Français, qui a produit un effet assez agréable par son extérieur, tu sais que c'est là le grand point; aussi le soir de la présentation Sa Majesté m'a demandé si je le connaissais et a ajouté qu'il avait l'air d'un homme tout à fait comme il faut.
Madame Solovoy est bien malheureuse, elle vient de perdre sa mère subitement; cette pauvre princesse Gagarine avait si bonne mine que sa mort a étonné toute la ville; elle est morte d'une hydropisie de poitrine.
J'oubliais presque de te raconter ce qui fait depuis quelques jours le sujet de toutes les conversations de Pétersbourg, c'est vraiment une chose affreuse et si tu voulais confier ceci à quelques compatriotes à moi, ils seraient capables d'en faire un fameux roman. Voilà l'histoire: aux environs de Nowgrad se trouve un couvent de femmes parmi lesquelles s'en trouvait une fameuse dans le pays pour sa beauté. Un officier des dragons en tomba éperdument amoureux. Après l'avoir persécuté pendant plus d'une année entière, elle consentit enfin à le recevoir, à condition qu'il viendrait à pied au couvent et sans se faire accompagner par personne. Le jour arrivé il partit de chez lui vers la minuit et se rendit à l'endroit désigné et il y trouva la religieuse en question, qui sans lui dire un mot l'entraîna au couvent. Arrivé dans sa cellule, il trouva un excellent souper avec toutes espèces de vins. Après le souper il voulut profiter du tête-à-tête et commença par lui faire les plus grandes protestations d'amour; celle-ci, après l'avoir écouté avec le plus grand sang-froid, lui demanda quelle preuve il voulait lui donner de son amour pour elle. Lui promit tout ce qui lui passait par la tête — entre autre que si elle voulait consentir il l'enlèverait et l'épouserait — quand elle lui répondait toujours que cela ne lui suffirait pas. Enfin l'officier, poussé à bout, lui dit qu'il ferait tout ce qu'elle demanderait. Après lui en avoir fait prêter le serment, elle le prit par la main et le mena à une armoire, lui fit voir un sac et lui dit que s'il voulait le porter dans la rivière sans l'ouvrir, il n'avait qu'à revenir, qu'alors elle n'aurait plus rien à lui refuser. L'officier consent, elle le fait sortir du couvent, mais il n'avait pas fait 200 pas qu'il se trouva mal et tomba. Heureusement un de ses camarades qui l'avait suivi de loin lorsqu'il était sorti et qui l'avait attendu près du couvent, a couru de suite à lui. Mais il était trop tard: la malheureuse l'avait empoisonné et il n'a survécu que le temps nécessaire pour donner ces détails. Et lorsque la police ouvrit le sac, elle y trouva la moitié d'un moine horriblement mutilé; la religieuse fut aussitôt arrêtée et l'on fait son procès qui ne sera probablement pas long: si le pauvre diable n'avait pas été suivi de son camarade, certainement ces deux crimes seraient restés impunis car la coquine avait parfaitement tout bien calculé.
Adieu mon bien cher ami, je t'embrasse sur tes deux joues et je te souhaite la bonne année quoique cela soit inutile car ma sœur m'a écrit encore dernièrement que tu te portais à charmer.
Ton dévoué
d'Anthès
Pétersbourg, le 28 Décembre 1835.
[Петербург, 28 декабря 1835]
Наша с тобой жизнь поистине примечательна, я никогда не видел большего согласия; во всяком случае, если говорить обо мне, стоит мне лишь чего-то пожелать или задумать, как ты это уже исполнил, сам о том не ведая; из сотни примеров, какие я мог бы привести, выберу историю с немецкой газетой, о которой, кстати сказать, я слишком распространялся, а заметил это, только закончив письмо, но, мой драгоценный, признаюсь откровенно, у меня духу не хватило начать сначала, да и почта уже отправлялась; и всё-таки об этом деле с газетой мне хотелось поговорить с тобой, ещё когда мы были вместе, а когда ты сообщил мне о своём путешествии в Париж, это желание возникло вновь. Меня всегда удерживала боязнь доставить тебе лишние хлопоты, ведь я знаю тебя и не сомневаюсь, что ради меня ты поступишься удовольствиями, чего мне не хотелось бы ни в коем случае. Но видя, что ты сам, по своей воле взвалил на себя бремя распутать наши дела, что куда как не просто, потому что вот уж 30 лет, как они в беспорядке и разоре, я собрался с духом и решился поговорить с тобою о них. Не успело моё письмо уйти, как я получаю твоё от 5 декабря, где ты сообщаешь о своих намерениях в связи с этим делом. Поистине, мой драгоценный, Провидение нас забаловало! Я ещё обсужу это с тобой; скажу откровенно, что раньше, до знакомства с тобою, я не выносил ничьих советов, всегда считал их никчёмными и они были мне неприятны. С тобой же, могу поклясться честью, я постоянно ловил себя на единственной мысли: «А ведь он прав». Не смейся над моим самолюбием, оно беспредельно. Чувство же, какое я испытываю всякий раз, когда ты склоняешь меня что-либо сделать, представляется мне более существенным, чем ты полагаешь: ведь когда двоим предназначено жить вместе, естественно, один из них должен взять верх, и чаще всего, чтобы в чём-то убедить, недостаточно бывает иметь больше ума и опытности, и я считаю великим благодеянием доверие, которое ты сумел мне внушить, так что можешь себе представить, как малейший комплимент в твоём письме вгоняет меня в краску и до чего мне это приятно; эти места я перечитываю чаще всего. Вполне естественно: я горжусь, что ты доволен мною — своим сыном! Уверен, что однажды у нас окажется ещё больше завистников, чем теперь, особенно из тех, кто будет к нам близок и сможет видеть, как мы счастливы. Вот, мой дорогой, все мысли, что приходят мне на ум, когда я думаю о тебе; возможно, я сумел бы изложить их изящнее, но мне пришлось бы всё так же повторять, что никого никогда я не любил, как тебя; и когда ты пишешь, что не смог бы пережить меня, случись со мною беда, неужели ты думаешь, что и мне никогда не приходила в голову подобная мысль? Но я много рассудительней тебя, я эти мысли гоню, как жуткие кошмары. Да и во что бы превратилась наша жизнь, если бы мы, будучи воистину счастливыми, стали развлекаться, распаляя воображение и тревожась о всех несчастьях, что могут с нами приключиться. Ведь она превратилась бы в непреходящую пытку, и, право же, если уж ты не заслужил счастья, то, значит, никто его не заслуживает.
Мой дорогой друг, у меня два твоих письма, а я ещё ни на одно не ответил, но причина тут не в небрежении или лени. Недавно я занимался фехтованием у Грюнерса[119] и получил удар саблей по кисти, повредивший мне большой палец, и всего лишь несколько дней, как я могу снова им пользоваться. Правда, я просил этого дуралея Жан-Вера сообщить тебе об этом; не знаю, написал ли он, но теперь у меня уже всё в порядке, и я попытаюсь наверстать упущенное время.
Начну письмо с ответов на самые интересные твои известия.
Как Король может отказать тебе в единственной милости, о которой ты его когда-либо просил! Это невозможно, да я, впрочем, и не думаю, чтобы он мог категорически воспротивиться, с его стороны, возможно, это просто способ продемонстрировать своё неудовольствие тем, что ты предоставляешь своё имя иностранцу; я всё-таки совершенно уверен, что скоро ты получишь письмо, которое осчастливит нас обоих. Говорю «обоих», поскольку ты пишешь так, словно полагаешь, что я счастлив тем, что происходит; ты и минуты не задумался, когда писал эти строки, иначе, конечно, вспомнил бы, что всё, что огорчает тебя, не может радовать и меня, там же, где ты обретаешь счастие, и я его обретаю; к тому же я совершенно сжился с мыслью носить твоё имя и был бы в отчаянии, если бы пришлось от него отказаться.
Мне представляется, что всего труднее будет добиться благосклонности Императора, ведь я и впрямь ничего не сделал, чтобы заслужить её. Креста он не может пожаловать, потому как все сразу возопят: чин!
На днях должна наступить моя очередь, и, если ничего нового не случится, ты, быть может, меня увидишь поручиком, так как я 2-й корнет, а в полку есть три вакансии; я думаю даже, что было бы неблагоразумно докучать ему с ходатайствами за меня, так как полагаю, что благосклонность его ко мне основывается на том только, что я никогда ничего не просил, вещь для иностранцев, состоящих у них на службе, совершенно непривычная, и, насколько я могу судить, отношение ко мне Императора стоит сейчас дороже, чем то немногое, что он мог бы мне пожаловать. На последнем балу в Аничковом Его Величество был исключительно приветлив и очень долго беседовал со мною. Во время разговора я уронил свой султан, и он сказал мне смеясь: «Прошу вас быстрее поднять эти цвета, потому что я позволю вам снять их только с тем, чтобы вы надели свои», а я ответил, что с самого начала принял эти условия. Император: «Но именно это я и имею в виду, и коль у вас вряд ли будет вскоре возможность надеть другие, советую держаться этих», на что я ответил, что его цвета безмерно прекрасны и мне в них слишком приятно, чтобы спешить их оставить[120]; тогда он принялся отвешивать мне поклоны, шутливо, как ты понимаешь, и объявил, смеясь, что я безмерно учтив, и все присутствовавшие при этом пребывали в великом отчаянии и сожрали бы меня, если б глаза могли кусать.
Из новостей, по правде сказать, ничего интересного нет, разве что приезд господина де Баранта, французского посла[121], который произвёл довольно приятное впечатление своей внешностью, а ты знаешь, здесь это великое дело; вечером в день его представления ко двору Его Величество поинтересовался, знаком ли я с ним, и добавил, что выглядит он совершенно комильфо.
Мадам Соловой[122] очень несчастлива, она только что внезапно потеряла мать; бедная княгиня Гагарина[123] выглядела так хорошо, что смерть её поразила весь город; скончалась она от грудной водянки.
Едва не забыл рассказать историю, которая вот уже несколько дней составляет предмет всех разговоров в Петербурге; она поистине ужасна, и захоти ты поведать её некоторым моим соотечественникам, они сумели бы состряпать из неё отличный роман. Вот эта история: в окрестностях Новгорода есть женский монастырь, и одна из монашек славилась красотой на всю округу. В неё безумно влюбился некий драгунский офицер[124]. Он больше года её преследовал, и она согласилась наконец встретиться с ним при условии, что придёт он в монастырь пеший и без провожатых. В назначенный день он вышел из дому около полуночи, явился в указанное место и встретил монашку, она же, не произнося ни слова, повела его в монастырь. Придя в её келью, он нашёл превосходный ужин с разнообразными винами. После ужина он решил воспользоваться уединённым этим свиданием и стал уверять её в величайшей любви; она же, выслушав его с полнейшим хладнокровием, осведомилась, какие доказательства своей любви он может дать. Он обещал всё, что приходило в голову, — среди прочего, что, если она согласна, он похитит её и женится, — она же на всё отвечала, что этого мало. Наконец офицер, доведённый до крайности, объявил, что сделает всё, что она ни попросит. Заставив его в том поклясться, она взяла его за руку, подвела к шкафу, показала мешок и сказала, что если он унесёт его и бросит в реку, то по возвращении ему ни в чём не будет отказа. Офицер соглашается, она выводит его из монастыря, но, не сделав и 200 шагов, он почувствовал себя дурно и упал. По счастью, один из его товарищей, издали шедший за ним от самого дома и ожидавший близ монастыря, тотчас подбежал к нему. Но было слишком поздно: несчастная отравила его, и он прожил лишь столько, чтобы успеть обо всём рассказать. Когда же полиция открыла мешок, то нашла в нём чудовищно изуродованную половину тела какого-то монаха. Монахиню сразу арестовали, и сейчас идёт судебный процесс; по всей видимости, он не будет слишком долгим; не пойди товарищ за этим беднягой, оба преступления остались бы безнаказанными, потому что мерзавка всё прекрасно рассчитала.
Прощай, мой драгоценный друг, целую тебя в обе щеки и желаю счастливого Нового года, хоть пожелание это и излишнее, ведь в последнем письме сестра написала, что ты отменно себя чувствуешь.
Преданный тебе
Дантес
Петербург, 28 декабря 1835.
Pétersbourg, le 6 Janvier 1836
Mon très cher ami, moi aussi je ne veux point tarder à te dire combien ta lettre du 24 m'a donné de bonheur: je savais bien que le Roi ne résisterait pas à ta demande, mais je croyais que cela occasionnerait encore beaucoup plus de difficultés et d'embarras, et cette idée m'était pénible parce que cela devenait encore un nouveau sujet de tracas pour toi, et t'aurait préoccupé pour mon bonheur. Il serait cependant bientôt temps que tu n'aies plus qu'à te reposer et à me voir chercher à mériter tous les bienfaits, mais sois cependant bien persuadé que je n'aurais jamais eu besoin d'une ordonnance Royale pour ne plus te quitter et te vouer mon existence entière comme à ce qu'il y a de plus bon, et à ce que j'aime le plus au monde, oui le plus, je puis bien te l'écrire maintenant que tu est à Paris et que je ne risque pas que tu oublies ou perdes la lettre, car il y avait à Soulz du monde auquel cela aurait fait de la peine et, quand on est au comble du bonheur, il ne faut pas oublier la terre entière. Mais la tendresse est un sentiment qui suit de si près la reconnaissance que je t'aime plus que tous les miens ensemble, je ne puis pas tarder plus à t'en faire l'aveu. Ce [n'] est peut-être pas bien d'éprouver de pareils sentiments, mais que veux-tu, je n'ai jamais su me commander même pour les choses les plus ordinaires, comment veux-tu que je résiste au désir de te faire lire au fond de mon cœur, qui n'a et qui n'aura jamais rien de caché pour toi, pas même ce qu'il ne fera pas bien, car tu es bon et indulgent et je compte là-dessus comme sur ton amitié, et celle-là ne me manquera jamais, j'en suis persuadé car de ma vie je ne ferais rien pour la perdre.
Je te félicite d'être enfin à Paris et je suis sûr que tu y feras du bon sang, à moins cependant que tu n'ailles trop souvent au salon des étrangers où le climat est aussi excessivement mauvais pour les hommes nerveux, et je crois que tu es du nombre de ces derniers.
Je te recommande beaucoup un de mes anciens amis dont sans doute tu auras entendu parler très souvent à Soulz, c'est le marquis de La Villette: un garçon rempli d'esprit qui a passé sa vie à Paris; par conséquent il te sera d'une très grande ressource pour toutes tes courses. C'est un garçon qui m'aime beaucoup et, qui plus est, me l'a prouvé en plusieurs occasions; j'ai passé 18 mois avec lui à la campagne près de Blaye et sans lui j'aurais fait bien des sottises. Enfin quand tu le verras, parle-lui beaucoup de moi si tu veux lui faire plaisir et traite-le bien. Il le mérite sous tous les rapports.
Ton histoire sur la femme de mon cher cousin m'a beaucoup amusé et me prouve qu'elle est toujours la même, car à son premier voyage, il y a 3 ans, elle nous faisait mourir de rire, mais c'était toujours Adèle qui avait le talent de lui faire raconter des histoires de l'autre monde à la grande joie de toute la bande: on la questionnait surtout sur la société qui composait son intimité, et qui avaient tous des noms incroyables, mais moi pour ajouter à tout ce que l'on t'aura raconté sur son compte, je te dirai, mais cela sans fatuité, qu 'elle n'a jamais été une de mes passions, mais c'est moi qui était la sienne; aussi elle me désespérait quand elle me disait avec son accent lorrain: "Je vous aime beaucoup, mon cousin, quoique cela regarde mon mari qui est laid et butor, je suis bien libre d'aimer mes parents comme je veux". Le fait est qu'un jour qu'elle s'était couchée, soi-disant malade, le jour où tout le monde avait été faire une partie de campagne, elle me fit chercher et je la trouvai très négligemment habillée et couchée sur son lit. Après m'avoir dit qu'elle m'avait fait appeler parce que le temps lui paraissait long sans moi, la chère petite femme me fit tout simplement entendre que si je voulais, elle n'avait rien à me refuser. Moi j'ai résisté, non par vertu mais parce que j'étais amoureux fou de ma petite juive et que je pouvais à peine y suffire car je passais toutes mes nuits chez elle. Mais pour en revenir à ma chère cousine, il paraît que son époux n'a pas trouvé que cela lui devait être égal que sa femme aime son parent, car dès qu'il s'en aperçut, il la fit partir, du reste à la satisfaction générale. Cependant c'est un vilain homme, mais dans le fond elle n'est pas tant à plaindre car l'on ne peut payer trop cher le titre de comtesse et elle ne voulait que ce titre, car sans cela elle n'aurait jamais épousé un être aussi disgracié de la nature. Son frère quoiqu'étant très bègue, vaut cent fois mieux que lui.
Mon cher ami la lettre ci-jointe vous aurez la bonté de la lire et puis de l'envoyer à son adresse si toutefois elle est bien. Voilà son historique: tu te rappelles sans doute de la personne qui est venue l'année dernière à Pétersbourg et tu sais aussi quels ont été nos rapports ensemble; après son départ elle m'avait prié de lui écrire pour le tenir au courant de ce qui se passerait, je m'en suis abstenu et je crois avoir bien fait, et les deux lettres dont je parle ne sont qu'une fiction pour m'en débarrasser cependant sans l'offenser, car c'est une personne qui a rendu des services à mon beau frère. Voilà pourquoi j'en ai eu recours à ce moyen: ne recevant pas de mes lettres, il m'a écrit il y a quelque temps pour s'en plaindre, puis il m'a donné de nouvelles commissions que j'ai remplies très fidèlement, mais l'on m'a conseillé de rompre poliment avec lui vu que cette correspondance ne pouvait servir à rien si ce n'est [à] me compromettre.
De plus il m'avait aussi marqué que son intention était de revenir l'été, et l'on m'a chargé de l'en détourner, sans cependant [le] lui dire ouvertement, voilà pourquoi la dernière phrase de ma lettre, enfin si elle ne remplissait pas son but ou si tu la trouvais mal écrite, tu me feras plaisir en l'écrivant toi-même, chose que tu peux faire très facilement car il n'a jamais vu une ligne de mon écriture; quoiqu'il m'eût écrit très souvent pour savoir le résultat de mes démarches, moi j'ai toujours fait les réponses verbalement. J'ai trouvé cela plus prudent.
Mes chemises n'arrivent pas et Dieu sait quand je les aurai. Gevers a une pièce de toile qu'il veut me vendre au prix coûtant. Je ne sais pas si je dois la prendre ou non. J'attends ton conseil: en attendant le bruit court qu'il veut se marier, qu'il en a au moins fait la demande. Je ne sais pas encore quelle est la malheureuse, mais j'espère que de plus grandes informations me mettront sur les traces.
Adieu mon cher, je t'embrasse comme je t'aime.
d'Anthès
Петербург, 6 января 1836
Мой драгоценный друг, я тоже спешу сказать тебе, сколько счастья доставило мне твоё письмо от 24-го: я же знал, что Король[125]не станет противиться твоей просьбе, но думал, что это причинит больше препятствий и хлопот, и мысль о том была мне тягостна, поскольку дело это оказывалось для тебя ещё одним поводом для огорчений и беспокойств ради моего счастья. Меж тем уже скоро наступит для тебя пора отдыхать да любоваться, как я стараюсь быть достоин всех твоих благодеяний; однако будь вполне уверен, мне ничуть не нужен был королевский указ, чтобы не расставаться с тобою и посвятить всё своё существование тебе — олицетворению того, что есть самого доброго в мире и что я люблю более всего, да, более всего, теперь я могу так написать, раз ты в Париже и я не рискую, что ты где-нибудь забудешь или обронишь письмо, ведь в Сульце есть люди, которых это огорчило бы, а, находясь на вершине счастия, не следует забывать об остальном мире. Однако нежность — чувство, столь неотрывно сопутствующее благодарности, и оттого я люблю тебя больше, чем всех своих родственников вместе, и не могу долее откладывать это признание. Может быть, нехорошо обнаруживать подобные чувства, но что поделаешь, никогда не умел я владеть собою, даже в самых обычных обстоятельствах, как же ты хочешь, чтобы я устоял перед желанием дать тебе прочесть всю глубину своего сердца, где нет и никогда не будет ничего тайного от тебя, даже того, что дурно, — ты ведь добр и снисходителен, и я на это полагаюсь, как и на твою дружбу, уж она-то меня не оставит, убеждён, так как никогда в жизни я не сделаю ничего такого, чтобы лишиться её.
Поздравляю, что ты наконец в Париже, и уверен, что это пойдёт тебе во благо, если только не станешь часто посещать салоны иностранцев, где для людей нервических слишком неблагоприятная обстановка, а я думаю, что ты как раз из их числа.
Настоятельно рекомендую тебе одного из моих давних друзей, о котором ты, без сомнения, много слышал в Сульце, — это маркиз де Лавиллетт; он большой умница и всю свою жизнь провёл в Париже, так что он будет полезен тебе во всех делах. Меня он очень любит и, что ещё важнее, не раз это доказывал; мы провели вместе 18 месяцев в деревне близ Блей[126], и, не будь его, я наделал бы немало глупостей. Словом, когда увидишься с ним, расскажи, коли захочешь сделать ему приятное, подробно обо мне и будь с ним мил. Он вполне этого заслуживает.
Твой рассказ о жене моего милейшего кузена изрядно меня позабавил; он показывает, что она всё та же; ещё 3 года назад, в первый её приезд, мы помирали со смеху, когда Адель[127], у которой был к этому особый талант, уговаривала её, к великой радости всей компании, расказывать истории из прошлой жизни; особенно часто её расспрашивали о людях из её окружения, причём все они носили невероятные имена; в дополнение ко всему, что тебе о ней порасскажут, признаюсь, без всякого тщеславия, что я никогда не был увлечён ею, зато она мною была; в какое же отчаяние она меня приводила, говоря, со своим лотарингским выговором: «Я сильно люблю вас, кузен, ну а что касаемо мужа — вот уж урод и дурень, — то я вольна любить своих родственников как хочу». И вот однажды, когда все собрались на прогулку, она слегла, сказавшись больной, и послала за мною; я нашёл её в постели, одетой весьма небрежно. Сказав, что попросила меня прийти, потому что ей кажется, будто время без меня тянется бесконечно, милейшая дама без обиняков дала понять, что, стоит мне только пожелать, отказа от неё мне не будет ни в чём. Я всё же устоял, не столько из добродетели, сколько оттого, что был в ту пору безумно влюблён в свою жидовочку, проводил у неё все ночи и едва стоял на ногах. Но вернёмся к милой кузине: похоже, муж её посчитал, что ему не может быть безразлично, как любит его жена родственника, и, заметив эту любовь, тотчас заставил её уехать, к общему, кстати, удовлетворению. И всё же человек он грубый, хотя, по правде говоря, жаловаться ей не на что, плата за титул графини никогда не бывает слишком дорогой, а она только его и хотела, иначе никогда не вышла бы за столь обиженное природой создание. Его брат, хоть и чудовищно заикается, в сто раз приятней[128].
Дорогой друг, будьте добры, прочтите приложенное письмо, а после, коль сочтёте, что оно хорошо написано, отправьте по указанному адресу. История его такова: ты, несомненно, помнишь господина[129], что приезжал в Петербург в прошлом году, и, конечно, знаешь, каковы были наши отношения; после отъезда он просил меня писать и рассказывать обо всём, что происходит; я же воздержался и, полагаю, правильно сделал; так что оба упомянутых там письма не более чем выдумка, чтобы отделаться от него, не обидев, поскольку человек этот оказал услугу моему зятю. Мне пришлось прибегнуть к этому способу вот по какой причине: не получая от меня писем, он недавно написал сам и посетовал на это, затем дал мне новые поручения, которые я в точности исполнил, однако мне посоветовали вежливо порвать с ним, тем паче что переписка эта совершенно бессмысленна и может только скомпрометировать меня.
Кроме того, он дал мне знать о своём намерении приехать летом, а мне поручили ему отсоветовать, причём обиняками — отсюда последняя фраза в моём письме; словом, если ты решишь, что письмо не достигает цели либо составлено неудачно, будь добр, напиши его сам, это просто, поскольку он никогда не видел ни строчки, написанной моим почерком; хотя он очень часто писал мне, желая узнать результат моих действий, но я всегда отвечал устно. Я счёл, что так благоразумнее.
Сорочки мои всё ещё не прибыли, и Бог весть когда я их получу. У Геверса есть штука полотна, которую он хочет дорого продать мне. Не знаю, стоит ли мне брать. Жду твоего совета; пока же сообщаю, что ходят слухи, будто он намерен жениться, во всяком случае сделал предложение. Ещё не знаю, кто же эта несчастная, но надеюсь получить более подробные сведения, которые наведут меня на след.
Прощай, дорогой мой, обнимаю тебя так же, как люблю.
Дантес
Pétersbourg, le 20 Janvier 1836
Mon très cher ami, je suis vraiment coupable de n'avoir pas répondu de suite aux deux bonnes et amusantes lettres que tu m'as écrites, mais vois-tu, la nuit à danser, le matin au manège, et l'après-midi à dormir, voilà mon existence depuis 15 jours et j'en ai au moins encore autant en perspective, et ce qui est pire que tout ceci, c'est que je suis amoureux fou! Oui fou, car je ne sais où donner de la tête. Je [ne] te la nommerais pas parce qu'une lettre peut se perdre, mais rappelle-toi la plus délicieuse créature de Pétersbourg et tu sauras son nom, et ce qu'il y a de plus horrible dans ma position, c'est qu'elle aussi m'aime et nous ne pouvons pas nous voir, chose impossible jusqu'à présent car le mari est d'une jalousie révoltante. Je te confie cela, mon bien cher, comme à mon meilleur ami et parce que je sais que tu prendras part à mon chagrin, mais au nom de Dieu, pas un mot à personne, ni aucune information pour savoir à qui je fais la cour. Tu la perdrais sans le vouloir et moi je serais inconsolable; car vois-tu, je ferais tout au monde pour elle, seulement pour lui faire plaisir, car la vie que je mène depuis quelque temps est un supplice de tous les moments. S'aimer et ne pouvoir se le dire qu'entre deux ritournelles de contredanse est une chose affreuse: j'ai peut-être tort de te confier tout cela et tu le traiteras de bêtises, mais j'ai le cœur si gros et si plein que j'ai besoin de l'épancher un peu. Je suis sûr que tu me pardonneras cette folie, je conviens que cela en est une, mais il m'est impossible de me raisonner, quoique j'en aie bien besoin, car cet amour empoisonne mon existence. Mais rassure-toi, je suis prudent et je l'ai été tellement jusqu'à présent que le secret n'appartient qu'à elle et à moi (elle porte le même nom que la dame qui t'écrivait à mon sujet qu'elle était au désespoir mais que la peste et la famine avaient ruiné ses villages); tu dois comprendre maintenant s'il est possible de perdre la raison pour une pareille créature surtout lorsqu'elle vous aime! Je te répète encore: pas un seul mot à Bray parce qu'il est en correspondance avec Pétersbourg et il suffirait d'une indication de sa part à feu son épouse pour nous perdre tous les deux! Car Dieu seul sait ce qu'il pourrait arriver: aussi mon très cher ami, je compte les jours où tu dois revenir, et ces 4 mois que nous devons passer encore loin l'un de l'autre me paraîtront des siècles; car dans ma position, l'on a absolument besoin de quelqu'un qu'on aime pour pouvoir lui ouvrir son cœur et lui demander du courage. Voilà pourquoi j'ai mauvaise mine, car sans cela jamais de la vie je [ne] me suis mieux porté physiquement que maintenant, mais j'ai la tête tellement montée que je n'ai plus un instant de repos ni nuit ni jour, c'est ce qui me donne un air malade et triste.
Mon cher ami, tu as eu raison de me dire dans ta dernière lettre qu'un présent de ta part serait ridicule, en effet est-ce que tu ne m'en fais pas tous les jours, et n'est [-ce] pas par là que je subsiste: la voiture, la pelisse, eh bien mon cher, si tu ne m'avais pas permis de m'en servir il m'aurait été impossible de sortir de chez moi, car de mémoire d'homme, les Russes prétendent qu'il n'a fait aussi froid. Cependant le seul cadeau que je voudrais que tu me rapportes de Paris, ce sont des gants et des chaussettes de filoselle, c'est un tissu composé de soie et de laine, un porter très agréable, et très chaud, et je crois que cela ne coûte pas cher; si c'était le contraire, admettons que je n'aie rien dit. Pour du drap, je crois que cela est inutile: mon manteau me durera bien jusqu'à ce que nous allions ensemble en France, et pour un uniforme, la différence serait si petite que ce n'est pas la peine de s'en donner l'embarras. Quant au changement que tu me proposes pour mon logement, je n'accepte pas car je suis bellement installé et commodément dans le mien que je m'en passerais difficilement, d'autant plus que je serais gêné, et toi aussi, car outre que les soldats seraient continuellement sur le grand escalier, comme je rentre très tard, le portier serait obligé de rester sur pied une grande partie de la nuit, et cette idée me serait désagréable. Pour les étoffes que tu m'offres, je les accepte avec reconnaissance et cela ne sera pas du luxe car mes anciens meubles sont tout à fait mangés par les bêtes, mais à la condition que c'est toi qui choisiras, pour la raison toute simple que tu as beaucoup plus de goût que moi, et puis la couleur ne fait rien; comme l'été il faudra cependant blanchir ma chambre, on lui donnera la couleur qui convient à l'étoffe.
J'ai envoyé Antoine à la campagne et à moins de 500 ou 600 roubles, il n'est pas possible de trouver une campagne où nous soyons logés tous les deux commodément et chaudement, vois si cela n'est pas trop cher et réponds-moi de suite pour que je puisse prendre tous mes arrangements, afin que tu soies bien. Fais-moi savoir par ta prochaine lettre si tu as reçu une lettre pour un certain Monsieur; ce même individu m'a écrit avant-hier encore un paquet de lettres dont je te parlerai dans ma prochaine. Adieu mon bien cher, sois indulgent pour ma nouvelle passion car je t'aime aussi du fond du cœur.
d'Anthés
Петербург, 20 января 1836
Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но, видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а днём сон — вот моё бытие последние две недели и ещё по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное — то, что я безумно влюблён! Да, безумно, потому что совершенно потерял голову. Я не назову тебе её, ведь письмо может пропасть, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя[130]; самое же ужасное в моём положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж[131] возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но Господом заклинаю, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Сам того не желая, ты погубишь её, я же буду безутешен; пойми, я сделал бы всё что угодно, лишь бы доставить ей радость, так как жизнь моя с некоторых пор ежеминутная пытка. Любить друг друга и не иметь иной возможности признаться в этом, кроме как между двумя ритурнелями контрданса, ужасно; может статься, я напрасно всё это тебе поверяю, и ты назовёшь это глупостями, но сердце моё так полно печалью, что необходимо хоть немного облегчить его. Уверен, ты простишь мне это безумство, согласен, что иначе его и не назовёшь, но я не в состоянии рассуждать, хоть и следовало бы, потому что эта любовь отравляет моё существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом, что она в отчаянии, но чума и голод разорили её деревни[132]), так что теперь ты должен понять, что можно из-за подобного создания потерять рассудок, в особенности если и она тебя любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею[133] — он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного нечаянного намёка его супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы тогда случиться; так что, драгоценный мой друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам ещё предстоит провести вдали друг от друга, покажутся мне веками; ведь в моём положении необходимо присутствие любящего человека, которому можно было бы открыть сердце и попросить ободрения. Потому я плохо и выгляжу, хотя никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но голова у меня так разгорячена, что я не имею ни минуты отдыха ни ночью, ни днём, отчего и кажусь больным и грустным[134].
Мой дорогой друг, ты был прав, когда писал в прошлый раз, что подарок от тебя был бы смешон; в самом деле, разве ты не делаешь мне их ежедневно, и, не правда ли, только благодаря им я существую: экипаж, шуба; мой дорогой, если бы ты не позволил ими воспользоваться, мне пришлось бы безвылазно сидеть дома, ведь русские утверждают, что на их памяти ещё не было такой студёной зимы. Всё же мне хотелось бы получить от тебя из Парижа единственный подарок — перчатки и носки из филозели, это такая ткань из шёлка и шерсти, вещи из неё очень приятные и тёплые и, думаю, стоят недорого; если ты против, посчитаем, что я ничего не говорил. Касательно сукна, думаю, не стоит: моя шинель вполне прослужит до той поры, когда мы вместе отправимся во Францию, что же до мундира, то разница была бы так невелика, что не стоит хлопот. Ещё ты предлагаешь мне переменить квартиру, но я не согласен, я прекрасно и удобно устроен в своей, и мне будет трудно обходиться без неё, да к тому же и неудобно, впрочем, и для тебя тоже — на парадной лестнице постоянно толклись бы солдаты, а швейцару, из-за того, что я поздно возвращаюсь, пришлось бы почти всю ночь быть на ногах, а мысль об этом мне неприятна. Ткани, которые ты предлагаешь, принимаю с благодарностью, и это не будет роскошеством, так как моя старая мебель совсем изъедена насекомыми; одно условие: ты сам всё выберешь, по той простой причине, что у тебя намного больше вкуса; цвет же неважен — летом придётся красить комнату, вот её и выкрасят в цвет, подходящий к обивке.
Я посылал Антуана[135] в деревню: дачи, где мы оба устроились бы удобно и тепло, меньше, чем за 500—600 рублей, не найти; подумай, не слишком ли это дорого, и ответь немедля, чтобы я смог распорядиться и всё устроить для полного твоего удобства. Дай мне знать со следующей почтой, получил ли ты письмо для известного господина; позавчера он прислал мне ещё пачку писем, о которых расскажу тебе в следующий раз. Прощай, мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем.
Дантес
После появления этого письма в печати потребовалось интерпретировать содержащиеся в нём признания Дантеса, что с переменным успехом и делалось на протяжении пятидесяти лет. Нежелание смотреть правде в глаза заставило некоторых его исследователей, в частности И.Ободовскую и М.Дементьева, вовсе усомниться в его подлинности.
С.Ласкин, комментируя их позицию, в свою очередь, замечает: «Увы! К великому сожалению, надежды авторов нескольких книг о Наталии Николаевне не подтверждаются фактом: письма Дантеса находятся в том же альбоме, о котором я упоминал». Но поскольку самому С.Ласкину удалось лишь заглянуть в этот альбом, писем Дантеса он не видел и не читал, то «великое сожаление» заставляет его выдвинуть другую версию, которая и распространяется затем многотысячным тиражом. По сути вся книга С.Ласкина «Вокруг дуэли» посвящена утверждению его мнения, что предметом страсти Дантеса, его «прекрасной дамой», является вовсе не Наталия Николаевна, а Идалия Полетика.
Разбирая письмо от 20 января и сопоставляя его с известными материалами, письмами и фактами биографии Наталии Николаевны, С.Ласкин начисто отвергает то, что именно о ней идёт в нём речь. Вот образец его аргументации. Он цитирует, например, письмо Александрины Гончаровой от 1 декабря 1835 г., написанное за полтора месяца до этого письма Дантеса, который, кстати, в нём фигурирует в числе «молодых людей самых модных», отмечая в нём указание на то, что Наталия Николаевна «едва ковыляет», т.к. беременна. При этом автор напоминает, что, родившая в конце мая 1835 г. сына Григория, она долго не появлялась в свете, и подчёркивает, что «письма Дантеса написаны в январе и феврале, когда Наталия Николаевна снова была на шестом месяце беременности». С.Ласкин даже подкрепляет свою позицию предположением А.А.Ахматовой насчёт того, что Наталия Николаевна «последние два месяца в свете не появлялась». Правда, тут же исследователь приводит данные из камер-фурьерского журнала о том, что «камер-юнкер Пушкин с супругою, урождённою Гончаровой», появился 27 декабря 1835 года во дворце, подчеркнув, что Дантес на этот приём приглашён не был. «Единственное совпадение приглашений было 24 ноября, в день тезоименитства великой княгини Екатерины Михайловны». Но не следует забывать, что светская жизнь отнюдь не ограничивалась одними придворными приёмами и балами. В ту зиму танцевали во всех домах, и беременность, как мы помним даже со слов самого Пушкина, совсем не служила помехой для Наталии Николаевны. По поводу слов Ласкина «конные состязания, естественно, не для неё» следует заметить, что ни о каких верховых прогулках в письмах Дантеса нет ни слова, да и зимний сезон как-то для них неподходящ. При этом игнорируются все известные свидетельства посещения Пушкиным с Наталией Николаевной рождественских, новогодних и масленичных балов и маскарадов, начиная с бала в Зимнем дворце 1 января 1836 года. Не следует забывать и о том, что увлечение Дантеса Наталией Николаевной относится ещё к началу сентября 1835 г., о чём он сам пишет в письме от 6 марта 1836 г. (см. ниже).
Можно заметить, что само письмо от 20 января написано на другой день после бала-маскарада в доме Энгельгардта на Невском проспекте, данного 19 января Дворянским собранием. На этом балу был, по-видимому, Пушкин с Наталией Николаевной и свояченицами. Этот бал традиционно посещала императорская семья. Но император появился на балу около 11-ти вечера и пробыл до 15-ти минут 2-го часа.
Таким образом, положение, в котором находилась в ту зиму Наталия Николаевна, никоим образом не мешало ей посещать балы, где и видел её Дантес.
По поводу ещё одного признака «неизвестной» С.Ласкин замечает: «Что касается упоминаемого в письме <не слишком> большого ума дамы, то и это качество далеко не индивидуальное. И хотя такое мнение о Натали бытовало в свете, оно никак не может быть решающим». (Речь идёт о письме от 14 февраля 1836 г.) При этом Ласкин противоречит сам себе, так как никто из современников, насколько известно, не отказывал в уме Идалии Полетике. Впрочем, всех этих нюансов теперь, когда известны все письма Дантеса, а не фрагменты двух из них, можно было бы и не касаться, если бы не интерес к самой истории вопроса и желание окончательно, с фактами в руках, отринуть версию, затемняющую и без того далеко не во всем ясную историю преддуэльных событий в жизни Пушкина.
Упомянутое в письме имя графа Отто фон Брея-Штейнбурга в первой русской публикации фрагментов писем, обнародованных Анри Труайя, было неправильно прочтено М.А. Цявловским и печаталось как Брог (Браг?). Также со знаком вопроса приводит его фамилию во всех своих работах С.Л. Абрамович. Семён Ласкин в своей книге «Вокруг дуэли» приводит новый перевод письма, выполненный А.Л. Андрес, в котором эта фамилия переведена как Брож (Браж?). Имя Брея упоминается в первом письме Дантеса к Геккерену, но тогда он находился в Петербурге, а теперь — в отпуске на родине, в Баварии, перед тем как в феврале, ненадолго вернувшись в Петербург, отправиться затем к новому месту назначения в Париж. Прибывший на воды в Баден-Баден Геккерен несомненно должен был повстречаться со знакомым ему по Петербургу Бреем. Живя в Петербурге, граф Брей был неизменным посетителем салонов Карамзиных и Виельгорских, дома Вяземских, встречался в свете и с Пушкиным. Именно Брей в феврале 1836 года успеет, как он напишет в своих воспоминаниях, «стать свидетелем тех запутанных отношений, которые вызвали трагическую кончину Пушкина» (см.: Graf Otto von Bray-Steinburg. Denkwürdigkeiten aus seinem Leben. Mit einem Vorwort von Prof. Dr. Heidel. Lpz. 1901. S. 11, 14).
Pétersbourg, le 2 Février 1836
Mon bien cher ami, jamais de la vie je n'ai eu besoin aussi souvent de tes bonnes lettres, j'ai le cœur tellement gros qu'elles deviennent pour moi un vrai baume. Car maintenant je crois que je l'aime plus qu'il y a 15 jours! Enfin mon cher, c'est une idée fixe qui ne me quitte plus, qui dort, et veille avec moi, c'est un supplice affreux: à peine puis-je rassembler mes idées pour t'écrire quelques lignes qui aient le sens commun, et cependant c'est ma seule consolation car quand je t'en parle, il me semble que j'ai le cœur plus léger. J'ai plus de raisons que jamais d'être content, car je suis parvenu à m'introduire dans sa maison; mais la voir seul, je crois que c'est presque impossible, et cependant il le faut absolument; et il n'y a pas de puissance humaine qui puisse m'en empêcher car je retrouverais par là toute mon existence et mon repos. Certainement il y a folie à lutter trop longtemps contre la mauvaise fortune, mais se retirer trop tôt c'est lâcheté. Enfin mon très cher, il n'y a que toi qui puisses me conseiller dans cette occasion, que faut-il faire, dis? Je suivrai tes avis comme ceux de mon meilleur ami, car je voudrais être guéri pour ton retour afin de n'avoir d'autres pensées que le bonheur de te voir et à n'avoir de plaisir qu'auprès de toi seul. J'ai tort de te donner tous ces détails, je sais qu'ils te feront de la peine, mais j'ai été égoïste un peu car moi, ça me soulage; mais tu me pardonneras peut-être aussi d'avoir commencé par là quand tu verras que j'ai gardé une bonne nouvelle pour la bonne bouche. Je viens d'être fait Lieutenant: tu vois mon cher, que ma prédiction n'a pas tardé à s'accomplir et que j'ai servi jusqu'à présent avec beaucoup de bonheur; car dans la garde à cheval, ceux qui étaient déjà cornette depuis longtemps lorsque je suis arrivé à Pétersbourg le sont encore. Je suis sûr que cela leur fera aussi beaucoup de plaisir à Soulz, je [le] leur annoncerai par le prochain courrier. Là franchement, mon bien cher ami, si tu avais voulu m'appuyer un peu plus chaudement l'année dernière quand j'ai demandé à aller au Caucase — car tu peux l'avouer maintenant, ou bien je me suis bien trompé, je l'ai toujours considéré comme de l'opposition, bien entendu de l'opposition secrète — j'aurais fait avec toi le voyage l'année prochaine comme lieutenant aux chevaliers-gardes et par dessus le marché un ruban à la boutonnière, car tous ceux qui ont été au Caucase en sont revenus bien portants et ont été proposés pour des croix, jusqu'au marquis de Pina. Il n'y a que ce pauvre diable de Bariatinski qui a été blessé dangereusement, c'est vrai: mais aussi quelle belle récompense. L'Empereur l'a nommé aide de camp du Grand Duc héritier puis proposé pour la croix de St. George, et un congé à l'étranger aussi longtemps que sa santé l'exigera; si j'avais été là, j'aurais peut-être aussi rapporté quelque chose.
Il vient d'arriver il y a quelques heures un accident terrible aux baraques de la foire, sur la place Isaac, celle de Léman a pris feu et presque tous les spectateurs ont été mutilés. Figure-toi que cet homme avait mis une couche de coudran intérieurement dans sa baraque pour empêcher l'air de pénétrer. A la seconde représentation, une lampe allume une décoration et celle-ci communique dans l'espace de 5 minutes le feu aux quatre coins du spectacle, la foule se précipite aux portes qui sont très petites et les encombre, pas moyen de sortir, les pompes et l'Empereur arrivèrent juste à temps pour voir crouler le bâtiment et brûler 500 personnes auxquelles il a été impossible de porter aucun secours; 217 ont été retirées en charbons et composées à l'Amirauté et les autres sont à l'hôpital et l'on ne sait s'il sera possible de les sauver. On dit, et plusieurs officiers de mon régiment l'ont vu, que l'Empereur se tordait les bras de désespoir et pleurait comme un enfant de ce que l'on ne pouvait pas porter de secours à ces malheureux qui brûlaient à la vue de plus de 1 000 personnes. Jusqu'à présent, l'on ne sait pas encore s'il y a des personnes de la société, mais si cet accident était arrivé à la fin de la semaine au lieu d'arriver au commencement, toute la ville serait en deuil.
Je reçois à la minute une lettre de Nanine qui m'explique pourquoi La Villette n'a pas encore été chez toi; il se trouve retenu à la campagne chez sa vieille tante qui vient de faire un chute et se démettre l'épaule. Nanine me marque aussi que la chère cousine lorraine a fait de telles histoires et a été tellement susceptible et impertinente après ton départ qu'il n'y avait plus moyen de vivre avec elle. Aussi lui a-t-on écrit une lettre avec le consentement de sa belle mère qu'elle trouvera à son retour dans son village, dans laquelle toute la famille la prie très poliment et très instamment de ne plus remettre les pieds à Soulz parce que l'on serait forcé de ne plus la recevoir.
Je termine ma lettre, mon bien cher ami, persuadé que tu ne m'en voudras pas de l'avoir écrite si courte mais vois-tu il ne me vient rien en tête si ce n'est elle, je pourrais t'en parler toute la nuit, mais cela t'ennuierait.
Adieu mon cher, je t'embrasse comme je t'aime.
d'Anthès
Петербург, 2 февраля 1836
Мой драгоценный друг, ещё никогда в жизни я так не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю её ещё сильней, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это навязчивая идея, которая не отпускает меня ни наяву, ни во сне, страшная пытка, я едва способен собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом моё единственное утешение — мне кажется, что, когда я говорю с тобой, на сердце становится легче. Причин для радости у меня более, чем когда-либо, так как я добился того, что принят в её доме[136], но увидеться с ней наедине, думаю, почти невозможно и, однако же, совершенно необходимо; нет человеческой силы, способной этому помешать, потому что только так я вновь обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступить слишком рано — трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению, не думать ни о чём, кроме счастья видеть тебя и наслаждаться только одним тобой. Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности — они тебя огорчат, но с моей стороны в этом есть чуточка эгоизма, ведь мне-то становится легче. Быть может, ты простишь мне, что я начал с этого, когда увидишь, что на закуску я приберёг добрую новость. Я только что произведён в поручики[137]; как видишь, моё предсказание не замедлило исполниться, и пока служба моя идёт весьма счастливо — ведь в конной гвардии те, кто был в корнетах ещё до моего приезда в Петербург, до сих пор остаются в этом чине. Уверен, в Сульце тоже будут очень рады, я извещу их ближайшей почтой. Честно говоря, мой дорогой друг, если бы ты захотел чуть поддержать меня в прошлом году, когда я просился на Кавказ — теперь-то ты можешь признаться в этом: возможно, я и заблуждался, но я всегда воспринимал это как твоё противодействие, разумеется, тайное, — то на будущий год я отправился бы в путешествие с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок и с ленточкой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись живые и невредимые и были представлены к крестам, включая и маркиза де Пина[138]. Один бедняга Барятинский[139] был опасно ранен, это правда, но зато и какая награда. Император назначил его адъютантом Наследника Великого Князя, а после представил к кресту Св. Георгия и дал отпуск за границу, сколько потребуется для поправки здоровья; если бы я побывал там, может, тоже что-нибудь привёз.
Несколько часов назад в ярмарочных балаганах на Исаакиевской площади случилось ужасное происшествие: балаган Лемана загорелся, и почти все зрители пострадали[140]. Представь себе, этот человек просмолил изнутри стены балагана, чтобы не дуло. Во время второго представления от лампы загорается декорация, и через 5 минут огонь перекинулся на всё помещение, толпа кидается к дверям, а они узкие, сразу начинается давка; выбраться невозможно; пожарные и Император прибывают как раз, чтобы увидеть, как рушится строение и сгорают живьём 500 человек, которым невозможно помочь; 217 обугленных трупов извлечены и сложены в Адмиралтействе, остальные пострадавшие в больнице, и неизвестно, удастся ли их спасти. Рассказывают, и это видели многие офицеры из моего полка, что Император в отчаянии ломал руки и плакал, как ребёнок, оттого, что не в состоянии помочь этим несчастным, горевшим на глазах более чем тысячи человек. До сих пор неизвестно, есть ли среди погибших люди из общества, но случись это не в начале недели, а в конце, весь город был бы в трауре.
Сию минуту я получил письмо от Нанин, где она объясняет, почему Ла Виллетт до сих пор не побывал у тебя; оказывается, он застрял в деревне у своей старой тётушки — она упала и вывихнула плечо. Ещё Нанин рассказывает, что после твоего отъезда милейшая лотарингская кузина принялась закатывать такие скандалы и стала до того обидчивой и наглой, что жить с ней не было никакой возможности. Потому с согласия её свекрови ей написали письмо, в котором вся семья крайне вежливо и настоятельно просит, чтобы ноги её больше не было в Сульце, поскольку все решительно отказываются принимать её; она получит его, вернувшись к себе в деревню.
Заканчиваю письмо, любезнейший друг мой, в убеждении, что ты не станешь сердиться за его краткость, но мне в голову нейдёт ничего, кроме неё[141], о ней я мог бы проговорить ночь напролёт, но тебе это наскучило бы.
Прощай, мой дорогой, обнимаю тебя так же, как люблю.
Дантес
В начале февраля ухаживания Дантеса за Наталией Николаевной Пушкиной уже обратили на себя внимание в обществе. Первое по времени дошедшее до нас свидетельство, ставящее рядом имена Дантеса и Наталии Николаевны, принадлежит юной фрейлине Марии Мердер, дочери воспитателя наследника. Она сама была явно увлечена Дантесом, а потому внимательно следила за ним. 5 февраля 1836 года, вернувшись с бала у княгини ди Бутера, она записала в своём дневнике: «В толпе я заметила д’Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жой Пушкиной, до моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчёт правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Побыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в ту минуту!»
Тем не менее ни у кого, и у Пушкина в том числе, эти ухаживания, замеченные в свете, беспокойства не вызывали. Пушкин в письме жене из Михайловского всего четырьмя месяцами ранее писал, наблюдая молодую поросль деревьев: «Около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу». Или как написал ей Пушкин двумя годами ранее: «Я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом». Правда, тут же заметил: «Из этого ещё не следует, что я равнодушен и не ревнив». Своеобразным откликом на эти пушкинские слова служит первое упоминание Пушкина Дантесом: «Муж возмутительно ревнив». От внимания Пушкина, конечно же, не могло укрыться то, что замечали посторонние, да и Наталия Николаевна, как хорошо известно, обо всём рассказывала мужу, но, как окажется, рассказывала до поры до времени. Но это время ещё не пришло.
Пока, как следует из письма, Дантес уже принят в доме Пушкиных, что никак не могло произойти без ведома главы дома и чего бы он не допустил, если бы посчитал, что поведение Дантеса выходит за рамки светских приличий. Судя по всему, на рождественской неделе, когда общение в свете менее всего стеснялось установленными нормами, Дантес и оказался принятым в доме поэта. В пользу такого предположения говорит и то, что в предыдущем письме от 20 января речь идёт только о встречах в общественных местах и бальных залах.
Pétersbourg, le 14 Février 1836
Mon cher ami, voilà le carnaval fini et avec lui une partie de mes tourments; vraiment je crois que je suis un peu plus tranquille depuis que je ne la vois plus tous les jours, et puis tout le monde ne peut plus venir lui prendre la main, la taille, danser et causer avec elle comme je le fais moi; et cela encore mieux que moi parce qu'ils ont la conscience plus nette. C'est bête à dire et il se trouve, chose que je n'aurais jamais cru, que c'est de la jalousie, que je me trouvais continuellement dans un état d'irritation qui me rendait si malheureux. Et puis nous avons eu une explication, la dernière fois que l'ai vue, qui a été terrible mais qui m'a fait du bien. Cette femme à laquelle généralement on suppose peu d'esprit, je ne sais pas si l'amour en donne, mais il est impossible de mettre plus de tact, de grâce et d'esprit qu'elle n'en mît dans cette conversation, et elle était difficile à soutenir, car il s'agissait rien de moins que de refuser à un homme qu'elle aime et qui l'adore de violer ses devoirs pour lui: elle m'a dépeint sa position avec tant d'abandons, m'a demandé grâce avec tant de naïveté, que vraiment j'ai été vaincu, et je n'ai pas trouvé un mot pour lui répondre; si tu savais comme elle me consolait, car elle voyait bien que j'étouffais et que ma position était affreuse, et quand elle m'a dit: «Je vous [aime] comme je n'ai jamais aimé, mais ne me demandez jamais plus que mon cœur, car tout le reste ne m'appartient pas et je ne puis être heureuse qu'en respectant tous mes devoirs, plaignez-moi et aimez-moi toujours comme vous le faites maintenant, mon amour sera votre récompense», mais vois-tu, je crois que je lui serais tombé aux pieds pour les lui baiser si j'avais été seul, et je t'assure que depuis ce jour mon amour a encore augmenté pour elle. Mais ce n'est plus la même chose; maintenant, je la vénère, je la respecte comme on vénère et respecte un être auquel toute votre existence est attachée.
Mais pardon, mon bien cher ami, je commence ma lettre par te parler d'elle, mais elle et moi, nous ne faisons qu'un, car t'en parler c'est aussi te parler de moi et tu me reproches dans toutes tes lettres de ne pas assez m'étendre sur mon sujet.
Moi, comme je le disais plus haut, je suis mieux, beaucoup mieux, et je recommence à respirer Dieu merci, car mon supplice était insoutenable: être gai, riant devant le monde, devant les personnes qui me voyaient journellement, tandis que j'avais la mort au cœur, c'est une position affreuse que je ne souhaiterais pas à mon plus cruel ennemi. Cependant on a la récompense après, car pour une phrase telle que celle qu'elle m'a dite, je crois que je te l'enverrais à toi qui es cependant le seul être qui la balance dans mon cœur; car quand ce n'est à elle que je pense, c'est à toi, mais mon bien cher ne sois pas jaloux, et n'abuse pas de ma confidence: toi cela sera toujours, au lieu qu'elle, le temps se chargera de la changer et rien alors me rappellera plus celle que j'aurais tant aimée; au lieu que toi mon bien cher, tous les jours que je vois naître m'attachent plus à toi et me rappellent que sans toi, je [ne] serais rien.
Pétersbourg est vide d'intérêt: au reste, que veux-tu que je te raconte, toi qui es à Paris et qui es à la source de tous les plaisirs et de toutes les émotions, et qui peux t'amuser depuis Polichinelle sur les boulevards jusqu'aux ministres dans la Chambre, depuis le Tribunal de police correctionnel jusqu'au Tribunal des pairs; je t'envie vraiment ton séjour à Paris; cela doit être un moment bien intéressant et nos journaux quelques soins qu'ils y mettent, ne peuvent reproduire que d'une manière incomplète l'éloquence, l'audace de l'assassin de Louis-Philippe.
J'oubliais presque: nous avons eu aussi notre petite scène tragique la semaine dernière qui, tout en ne touchant pas aux sommités sociales, est pourtant une chose remarquable en ce qu'elle dépeint le caractère des auteurs.
Un des circassiens qui est à Pétersbourg se trouve atteint tout à coup d'une fièvre chaude; il profite de l'absence de son domestique pour se mettre en grande tenue et s'arme en guerre. Lorsque son malheureux domestique revint, il se jeta sur lui, le poignarda et le mit en morceaux. Et d'un! Puis arriva un second individu dans sa chambre. Il se précipite aussi sur lui et lui tire un coup de pistolet à bout portant, mais le manque. L'autre, comme tu penses bien, s'enfuit dans sa chambre et se sauve en poussant des cris horribles; aussitôt l'on fit avertir le comte Benkendorff de tout ce qui se passait et on le priait de désigner quelqu'un pour arrêter ce malheureux; mais le comte ne voulut désigner personne, car c'était presque une mort certaine que de vouloir arrêter le furibond, et il se transporta lui même sur les lieux pour opérer l'arrestation; pendant ce temps mon circassien avait eu le temps de tirer un troisième coup de fusil sur son colonel qui venait pour lui faire entendre raison, et avait tué le domestique qui portait le manteau, alors ces messieurs les circassiens perdirent patience et lui firent ouvrir la porte, aussitôt le malheureux se précipita dans la cour et là quatre de ces messieurs lui lâchèrent leur coup de fusil et l'ont tué et braqué comme un chien, et Benkendorff arriva juste à temps pour entendre la détonation. Aussi l'Empereur a été furieux et il les a fait partir tous les quatre pour leur pays, et si là ils continuent à traiter la fièvre chaude avec les mêmes remèdes, je fais mon compliment sincère à ceux de leurs compatriotes qui se trouveront dans ce cas.
Mon cher ami, si je ne t'ai pas encore envoyé le compte courant, ce n'est pas ma faute. Je l'ai demandé je ne sais combien de fois et Klein ne me le donne pas. J'ai été chez lui encore avant-hier et je l'ai prié de me l'envoyer, que tu l'avais demandé déjà pour la troisième fois. Il m'a assuré qu'il était fini et qu'il me l'enverrait pour aujourd'hui, samedi. Il est midi et pas encore de lettre, mais si, en tout cas, il est encore possible de la faire partir plus tard, tu l'auras en même temps que celle-ci.
Le docteur sort de chez moi et il m'a chargé dire qu'il a obtenu la place pour laquelle tu t'es intéressé en sa faveur chez le prince Dolgorouki, et que c'est grâce à ta protection qu'il doit une augmentation de 6000 roubles dans ses revenus.
Adieu mon bon ami, je t'embrasse comme je t'aime et compte les jours pour ton retour à Pétersbourg.
d'Anthès
Петербург, 14 февраля 1836
Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним — толика моих терзаний; право, я, кажется, стал немного спокойней после того как перестал ежедневно видеться с нею; к тому же, теперь к ней не может подойти кто угодно, взять её за руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как это делал я: да у них это получается ещё и лучше, ведь совесть у них чище. Глупо говорить это, но оказывается — никогда бы не поверил — это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись[142] у нас состоялось объяснение, было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума; не знаю, любовь ли даёт его, но невозможно было вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему её человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне своё положение с такой доверчивостью, просила пощадить её с такою наивностью, что я воистину был сражён и не нашёл слов в ответ; знал бы ты, как она утешала меня, видя, что у меня стеснило дыхание и я в ужасном состоянии, и как она сказала: "Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем моё сердце, ибо всё остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой" — представь себе, будь мы одни, я определённо пал бы к её ногам и осыпал их поцелуями, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала ещё сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я её боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязаны всем существом.
Прости, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с нею — одно, и говорить с тобою о ней — значит, говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь, что я мало о себе рассказываю.
Как я уже писал выше, мне лучше, много лучше, и, слава Богу, я начинаю дышать, ведь муки мои были непереносимы: смеяться, выглядеть весёлым в глазах света, в глазах всех, с кем встречаешься ежедневно, тогда как в душе смерть, ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу[143]. Всё же потом бываешь вознаграждён — пусть даже одной той фразой, что она произнесла; кажется, я написал её тебе — а ты единственный, кто равен ей в моём сердце: когда я думаю не о ней, то думаю о тебе; однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты останешься навсегда, что же до неё, время произведёт своё действие и изменит её, и ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил, тогда как к тебе, мой драгоценный, каждый новый день привязывает меня всё крепче, напоминая, что без тебя я был бы ничто.
В Петербурге ничего интересного, да и каких рассказов хотел бы ты, источник всех моих удовольствий и душевных волнений, когда ты в Париже и легко можешь найти себе развлечение — от полишинеля на бульварах до министров в палате депутатов, от уголовного суда до суда пэров; я впрямь завидую твоей жизни в Париже, там должно быть сейчас безумно интересно, а наши газеты, как ни стараются, способны лишь весьма слабо воспроизвести красноречие и дерзость убийцы Луи-Филиппа[144].
Едва не запамятовал: на прошлой неделе и у нас разыгралась своя трагическая сценка, и хотя она не касается верхушки общества, но весьма примечательна тем, что живописует характер участников.
Один из живущих в Петербурге черкесов внезапно заболевает горячкой; пользуясь отсутствием слуги, он надевает парадную одежду и вооружается, словно идёт на войну. Когда же несчастный слуга вернулся, тот кинулся на него, пронзил кинжалом и изрубил на куски. Раз! Затем в его комнату входит ещё один. Он бросается и на него, стреляет из пистолета в упор, но промахивается. Этот, как ты догадываешься, спасается к себе в комнату и убегает с ужасными воплями; о произошедшем тотчас уведомили графа Бенкендорфа, попросив, чтобы он послал кого-нибудь арестовать несчастного; граф однако решил никого не посылать, ведь пытаться арестовать впавшего в неистовство безумца это почти что верная смерть, и сам отправился на место происшествия, чтобы лично произвести арест; к этому времени наш черкес успел выстрелить в третий раз из ружья в своего полковника, который явился его урезонить, и убил слугу, нёсшего шинель; тогда другие господа черкесы вышли из терпения и велели ему открыть дверь, несчастный тотчас выбежал на двор, а там четверо из них открыли по нему стрельбу из ружей и пристрелили, как собаку; Бенкендорф же прибыл в самый раз, чтобы послушать выстрелы. Император разгневался и выслал всех четверых на родину; ежели они и там станут лечить горячку такими же лекарствами, я искренне поздравляю их соотечественников, каковые попадутся им под руку.
Дорогой друг, я не отправил тебе отчёта, но не по своей вине. Уж не знаю, сколько раз я просил его у Клейна, но он не даёт. Позавчера я снова ходил к нему и просил прислать мне отчёт, говоря, что ты требуешь его уже третий раз. Он заверил, что отчёт закончен и он пришлёт его к сегодняшнему дню, то есть к субботе. Но вот уже полдень, а письма всё нет, ежели будет возможность отправить его чуть позже, ты получишь его вместе с моим.
Только что ушёл доктор[145], он просил передать, что получил место, о котором ты ходатайствовал для него перед князем Долгоруковым[146], и что благодаря твоей протекции его доходы возрастут на 6000 рублей.
Прощай, добрый мой друг, обнимаю тебя так же, как люблю, и считаю дни до твоего возвращения в Петербург.
Дантес
С семейством Бутурлиных, в доме которых был дан последний бал на масленице 1836 года, Пушкиных связывала давняя дружба, а потому в их доме Пушкин бывал ещё в годы послелицейской юности. Главою дома был генерал-майор Дмитрий Петрович Бутурлин (1790—1849), военный историк, впоследствии директор Публичной библиотеки, трудами которого пользовался Пушкин. Пушкин называл Д.П. Бутурлина, в отличие от других Бутурлиных, Жомини — именем известного французского историка и генерала. О посещении балов у Бутурлина сохранились свидетельства самого Пушкина. Так, 30 ноября 1833 г. Пушкин записал в дневнике: «Вчера бал у Бутурлина (Жомини). Любопытный разговор с Блаем». [Блай, Джон Дункан (1798—1872), полномочный посланник Великобритании в Петербурге]. Через год снова запись по поводу бала у Бутурлина 28 ноября 1834 года: «Бал был прекрасен». О бале у Бутурлина зимой 1835—1836 года и объяснении там в любви Наталии Николаевне тринадцатилетнего сына хозяев бала Петеньки Бутурлина вспоминал граф В.Соллогуб. Комичный этот случай он приводит как пример того, что все были без ума от неё. Про себя самого он писал:«Я с первого же раза без памяти в неё влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной». Дантес явно не желал тайно вздыхать по Наталии Николаевне, и через некоторое время о его ухаживаниях заговорили в петербургских гостиных.
Тому же Соллогубу принадлежит рассказ, по времени относящийся к февралю 1836 года: «В ту пору через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается Дантес».
Pétersbourg, le 6 Mars 1836
Mon cher ami, j'ai longtemps tardé à te répondre parce que j'ai eu besoin de lire et de relire bien souvent ta lettre. J'y ai trouvé tout ce que tu m'avais promis: du courage pour supporter ma position. Oui, il est vrai, l'homme a toujours en lui assez de forces pour vaincre ce qu'il a bien envie de vaincre, et Dieu m'en est témoin qu'à la réception de ta lettre mon parti a été pris de te faire le sacrifice de cette femme. Ma résolution était grande, mais aussi la lettre était si bonne, elle était remplie de tant de vérités, et d'une amitié si tendre, que je n'ai pas balancé un instant; et à partir de ce moment, j'ai tout à fait changé ma manière d'être à son égard: je l'ai évitée avec autant de soins que j'en mettais auparavant de la rencontrer; je lui ai parlé avec autant d'indifférence qu'il m'a été possible, mais je crois que si je n'avais pas appris par cœur ce qui tu m'as écrit, le courage m'en aurait manqué. Cette fois, Dieu merci, je me suis vaincu et de cette passion effrénée dont je te parlais dans toutes mes lettres et qui me rongeait depuis 6 mois il ne me reste plus qu'une dévotion et une admiration calme pour l'être qui a fait battre mon cœur aussi fort.
Maintenant que tout est passé, permets-moi de te dire que ton épître a été excessivement sévère, et que tu as pris la chose au plus tragique, et tu m'as puni sévèrement en voulant me faire croire, et en me disant que tu savais bien que tu n'étais rien pour moi, et que ma lettre était remplie de menaces. Si elle avait ce sens, je t'avoue que je suis bien coupable mais cependant mon cœur en est complètement innocent. Mais comment le tien ne t'a-t-il pas dit de suite que je [ne] te ferais jamais volontairement un chagrin, toi qui es si bon et si indulgent pour moi. Il a fallu que tu perdisses toute confiance dans ma raison, c'est vrai qu'elle a été bien basse, mais mon très cher, cependant pas assez pour pouvoir mettre ton amitié en balance et penser à moi avant de penser à toi. Cela serait plus que de l'égoïsme, cela serait de la plus noire ingratitude. Et la preuve de tout ce que je dis, c'est la confiance que je t'ai témoignée, je connais tes principes sur ce chapitre et m'ouvrant à toi je savais d'avance que ce ne serait pas des encouragements que tu m'enverrais. Je te demandais donc de me fortifier par tes conseils, sachant d'avance que cela serait le seul moyen de vaincre un sentiment auquel je m'étais laissé aller et qui ne pouvait pas me rendre heureux. Tu n'as pas été moins sévère en parlant d'elle, en disant qu'elle avait voulu faire le sacrifice de son honneur à un autre avant moi, car vois-tu ceci n'est pas possible. Qu'il y ait eu des hommes qui ont perdu la raison pour elle, je le crois, elle est assez belle pour cela, mais qu'elle les ait écoutés, non! Car elle n'a aimé personne plus qu'elle ne m'a aimé et dans les derniers temps les occasions n'ont pas manqué où elle aurait pu tout me donner, eh bien mon cher ami, jamais rien! au grand jamais!
Elle a été beaucoup plus forte que moi, elle m'a prié plus de 20 fois d'avoir pitié d'elle et de ses enfants, de son avenir, et elle était si belle dans ces moments (et quelle est la femme qui ne le soit pas) que si elle avait eu envie d'être refusée, elle ne s'y serait pas prise de cette manière, car comme je t'ai déjà dit, elle était si belle qu'on aurait pu la prendre pour un ange descendu du ciel. Il n'y aurait pas d'homme au monde qui ne lui aurait cédé dans ce moment tellement le respect qu'elle inspirait était grand; aussi est-elle restée pure; elle peut passer la tête haute devant tout le monde. Il n'y a pas une autre femme qui se serait conduite comme elle. Certainement, il y en a qui peuvent avoir plus souvent des mots de vertus et de devoirs en bouche, mais plus de vertus dans le cœur, pas une. Je [ne] t'en parle pas ainsi pour te faire valoir mon sacrifice, avec toi je serais toujours en retard quand nous viendrons sur ce chapitre, mais je te dis tout ceci pour te faire voir combien mal on peut juger quelquefois sur les apparences. Une chose aussi fort singulière: avant [d'] avoir reçu ta lettre personne au monde ne m'avait même prononcé son nom; ta lettre à peine arrivée, comme pour confirmer tout ce que tu me prédisais, le soir même je m'en vais au bal de la Cour et le Grand Duc héritier me plaisante sur elle, ce qui m'a tout de suite fait conclure que dans le monde aussi, on avait dû faire des remarques sur mon compte, mais sur le sien je suis sûr que personne ne l'a jamais soupçonnée, et je l'aime trop pour vouloir la compromettre, et comme je t'ai déjà dit une fois, tout est fini et j'espère que lorsque tu reviendras, tu me trouveras radicalement guéri.
Je ne t'ai pas écrit le jour où je t'ai renvoyé la pétition au Roi, parce que je voulais t'écrire une lettre qui pouvait te faire plaisir et dans ce temps-là je n'étais ni tout à fait content de moi ni sûr, au lieu qu'aujourd'hui je suis calme et tranquille.
Gevers a perdu son père et si tu veux lui écrire une lettre de condoléances bien triste, et si cela te fatigue le moins du monde tu peux t'en éviter la peine, car je puis t'assurer qu'il a supporté cette perte avec un courage vraiment héroïque, et quand j'ai été chez lui pour le consoler, le second mot qu'il m'a dit: «Mon Dieu comme ceci dérange tous mes projets, je voulais aller en congé l'année prochaine et faire un voyage avec mon père en Italie, voilà que tout est dérangé…». J'espère que tu reconnais à cette phrase ton délicieux collaborateur, qui du reste a eu l'air très piqué de ce que je lui ai posé une feuille de papier sur les dernières phrases de la pétition, et il m'a dit qu'il ne savait pas pourquoi je prenais toutes ces précautions, qu'il n'avait pas l'habitude de s'occuper de ce que ne le regardait pas.
Voilà encore une nouvelle histoire qui s'est passée à notre régiment et qui fait furieusement du bruit.
Nous avons été obligés de chasser du régiment Thisenhausen, le frère de la comtesse Panin, ainsi que Novosilsoff, un officier qui venait d'entrer au régiment. Ces messieurs avaient fait une espèce de dîner de corps avec des officiers d'infanterie et une fois pris de vin, ils se sont disputés et appliqués des soufflets. Les gaillards, au lieu de se brûler la cervelle, se sont embrassés et raccommodés et ont tenu la chose secrète. Mais enfin le pot-aux-roses s'est éventé, cela est venu à notre connaissance et aussitôt ils ont été expulsés et le Grand Duc [les] a fait passer à l'armée avec le même grade, ce qui doit être très flatteur pour le corps d'officiers où on les envoya.
J'ai aussi une fort mauvaise nouvelle à te donner. Il paraît que lorsque nos trois années seront expirées dans la maison Vlodek, il faudra déménager, car ce sont les Savadofsky qui vont y démeurer. Leur mère leur a vendu, peut-être te fera-t-on des propositions pour déménager plus tôt. Je t'avertis, tu feras ce que tu voudras, mais c'est dommage, c'était un logement bien agréable et bien commode.
J'ai parcouru toutes les campagnes de la Novederévne, je n'ai [pas] trouvé qui puisse nous convenir, les meilleures sont déjà prises et dans celles qui restent il y a des punaises à foison, de sorte que je n'en prendrais pas. Cela ne vaut pas la peine, d'autant plus que le logement que me donne la couronne n'en a pas, mais il est trop petit pour deux. Mais voilà ce que je ferais si par hasard tu arrivais avant que ton ancien logement ne soit prêt. Je te ferai arranger le mien, et cela te suffira pour quelques jours. Car ton logement sera vidé le 18 mai et tu ne viendras guère avant la fin du mois. Je te prierai aussi de me marquer ce qu'il faut que je fasse et si tu veux faire faire quelque changement avant ton arrivée.
Klein a été chez moi pour que je te prie [de] te charger de quelques mouchoirs que tu trouveras à Lubek chez un banquier dont je te donnerai l'adresse à la fin de ma lettre; pour ma chemise, il faut s'adresser au ministre Russe à Dresde et le prier d'expédier le paquet à Lubek où tu le prendras en passant; car Creptovitch m'a dit qu'il ne pouvait pas savoir quand un courrier passerait par là. Klein m'a chargé de te dire que si tu as envie de faire une bonne affaire, c'est de persister dans la résolution d'amener des chevaux car ici ils sont hors de prix. Moi, je serais enchanté si tu te tenais à cet avis parce qu'alors tu pourrais m'en amener aussi, car j'ai absolument besoin de renouveler mon écurie: mes bêtes sont sur les dents; pour moi j'aimerais mieux des juments, pourvu qu'elles soient bien grandes mais au reste je laisse ceci à ton choix. Mais je crois que cela serait une économie, et je suis persuadé que si tu en ramenais plus que tu en aurais besoin, tu y gagnerais certainement beaucoup. C'est l'avis de tous les connaisseurs, et puis c'est une facilité pour toi parce que tu as le haras de ton frère.
Adieu mon bien cher, je t'embrasse de cœur.
d'Anthès
[En marge de la 6ете feuille, transversalement:]
Ces mouchoirs de poche de Klein se trouvent à Hambourg à la maison Schöder, Mahs et C.aic
Петербург, 6 марта 1836
Мой дорогой друг, я всё медлил с ответом, но у меня была настоятельная потребность читать и перечитывать твоё письмо. Я нашёл в нём всё, что ты обещал: мужество, чтобы вынести своё положение. Да, поистине, в человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть всё, что он считает необходимым побороть, и Господь мне свидетель, что уже с получением твоего письма я принял решение пожертвовать ради тебя этой женщиной[147]. Это было важное решение, но и письмо твоё было таким добрым, в нём было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался; с той же минуты я полностью изменил своё поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но уверен, не выучи я наизусть твоего письма, мне недостало бы духу. На сей раз, слава Богу, я победил себя, и от безудержной страсти, которая пожирала меня 6 месяцев и о которой я писал тебе во всех письмах, во мне осталось лишь преклонение да тихое восхищение созданием, заставившим моё сердце биться столь сильно.
Сейчас, когда всё позади, позволь сказать, что твоё послание было чрезмерно суровым, ты отнёсся к этому слишком трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо моё было полно угроз. Если оно и вправду имело такой смысл, тогда признаю, что безмерно виновен, но только сердце моё совершенно неповинно. Да и как же твоё-то сердце не подсказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному ко мне. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он совсем слаб, но всё-таки, мой драгоценный, не настолько, чтобы бросить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы даже не эгоизмом, это было бы самой чёрной неблагодарностью. Ведь доказательство — доверие, какое я выказал тебе; мне известны твои принципы в этой части, так что, открываясь, я знал заранее, что ответишь ты отнюдь не поощрением. Я просил укрепить меня советами в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло сделать меня счастливым. Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно. Верю, что были мужчины, терявшие из-за неё голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне всё, и что же, мой дорогой друг? — никогда ничего! Никогда!
Она оказалась гораздо сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть её и детей, её будущность, и была в эти минуты столь прекрасна (а какая женщина не была бы), что если бы она хотела, получить отказ, то повела бы себя иначе, ведь я уже говорил, что она была столь прекрасна, что казалась ангелом, сошедшим с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала; так что она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская её ни перед кем в целом свете. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого с уст куда чаще слетают слова о добродетели и долге, но ни единой с более добродетельной душой. Я пишу тебе об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, по части жертв я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Ещё одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени её при мне не произносил; но едва твоё письмо пришло, и словно бы в подтверждение всех твоих предсказаний, я в тот же вечер приезжаю на придворный бал, и Наследник Великий Князь, обратясь ко мне, отпускает шутливое замечание о ней, из чего я тотчас заключил, что в свете, должно быть, прохаживались на мой счёт, но её, я уверен, никто никогда не подозревал, а я слишком люблю её, чтобы захотеть скомпрометировать, притом, как я уже сказал, всё кончено, так что надеюсь, по приезде ты найдёшь меня окончательно исцелившимся.
Я не написал письма в тот день, когда отослал тебе прошение Королю, потому что мне хотелось, чтобы письмо доставило тебе удовольствие, но тогда я ещё отнюдь не был ни вполне доволен собой, ни уверен в себе, теперь же утешился и спокоен.
Скончался отец Геверса, и если ты хочешь написать ему очень печальное соболезнующее письмо, но это хотя бы чуточку тебе тяжело, можешь не трудиться, так как могу заверить: потерю свою он перенёс со стойкостью поистине героической, а когда я зашёл к нему, чтобы утешить, вторая фраза, которую я услышал, была такова: «Господи, как же это расстраивает все мои планы, в будущем году я хотел взять отпуск и поехать с отцом в Италию, и вот всё рухнуло…» Надеюсь, по этой фразе ты узнаешь своего дивного сотрудника; притом, у него был весьма уязвлённый вид, когда я прикрыл листом бумаги последние строки своего прошения; он заявил, что не понимает, к чему эти предосторожности, и не имеет привычки интересоваться тем, что его не касается.
Вот ещё история, случившаяся у нас в полку и наделавшая ужасного шума.
Нам пришлось исключить из полка Тизенгаузена[148], брата графини Паниной[149], и Новосильцева[150], офицера, только что вступившего в полк. Господа эти устроили пирушку с пехотными офицерами и, подвыпив, перессорились и надавали друг другу пощёчин. Вместо того, чтобы стреляться, гуляки наши обнялись, помирились и сговорились держать эту историю в секрете. Однако в конце концов тайна раскрылась, дошла до нас, и они были немедленно исключены; Великий Князь[151] приказал перевести их в армию в том же чине, что должно весьма польстить офицерам полков, куда их перевели.
Вынужден сообщить тебе пренеприятную новость. Похоже, что по истечении трёхлетнего срока проживания нам придётся выехать из дома Влодек[152], так как жить тут станут Завадовские. Мать продала им дом, и, возможно, к тебе обратятся с предложением съехать раньше. Предупреждаю тебя, поступай, как сочтёшь нужным, и всё-таки жаль, жильё это было весьма приятное и удобное.
Я прошёл по всем дачам в Новой Деревне и не нашёл ничего подходящего, лучшие уже заняты, а в оставшихся полно клопов, так что я не стал бы их снимать. Не стоит хлопот, тем более что с казённой квартирой их не предвидится, но она тесновата для двоих. А я поступил бы вот как, если бы вдруг ты приехал прежде, чем твоя старая квартира будет приведена в порядок. Я приготовлю для тебя свою, несколько дней ты выдержишь, но ведь твой дом освободится 18 мая, а приедешь ты не раньше конца месяца. Попрошу тебя дать указания, что мне надо сделать и хочешь ли ты что-нибудь там переменить до приезда.
Клейн заходил сказать, чтобы я попросил тебя привезти ему несколько платков, ты найдёшь их в Любеке у банкира, адрес которого я дам в конце письма; насчёт моей сорочки придётся обращаться к русскому посланнику в Дрездене и просить его переправить пакет в Любек, а там по дороге ты его получишь; Хрептович[153] сообщил мне, что не может узнать, когда там будет проезжать курьер. Клейн просил сказать тебе, что если ты хочешь сделать выгодное дело, не следует отказываться от решения привезти лошадей, так как здесь на них цены непомерные. Я был бы весьма рад, прислушайся ты к этому мнению, ведь тогда ты смог бы привезти лошадей и мне, моих совершенно необходимо сменить: они вконец загнаны; я предпочёл бы кобыл, только чтобы они были достаточно рослыми, а в остальном полагаюсь на твой выбор. Думаю, это будет дешевле, и уверен, что ты привезёшь лошадей больше, чем тебе потребуется, и, безусловно, хорошо на этом заработаешь. Таково мнение всех сведущих людей, а тебе это будет тем более нетрудно, что у твоего брата конный завод.
Прощай, мой драгоценный, сердечно обнимаю тебя.
Дантес
[На полях шестого листа, поперёк:]
Носовые платки для Клейна находятся в Гамбурге, в фирме Шёдер, Макс и К°
Из этого письма мы узнаём, что уже 6 месяцев, т. е. с начала сентября 1835 года, Дантес влюблён в Наталию Николаевну.
Рассказывая о зимнем сезоне 1836 года, муж приятельницы Пушкина А.О. Смирновой-Россет Н.М. Смирнов писал о Дантесе: «Он страстно влюбился в госпожу Пушкину…» и о ней: «Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренне любила своего мужа, до такой степени, что даже была очень ревнива (что иногда случается в никем ещё не разгаданных сердцах светских женщин), или из неосторожного кокетства, принимала волокитство Дантеса с удовольствием».
Давний Друг Пушкина княгиня Вера Фёдоровна Вяземская, человек не только близкий, но и очень наблюдательный и откровенный, также говорила об искренней любви Наталии Николаевны к мужу и кокетстве с Дантесом. Биографу Пушкина П.И. Бартеневу она говорила спустя годы: «Я готова отдать голову на отсечение, что всё тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Подтверждение этой уверенности мы находим теперь в письмах самого Дантеса.
О встречах Дантеса с Наталией Николаевной весной 1836 года во время Великого поста (с 10 февраля по 28 марта) нам ничего не было известно до настоящего времени. Во время поста, когда балы и прочие увеселения прекращались, вечера устраивались без танцев, зато оживлялась концертная жизнь столицы. Дантес в этот период стал постоянным посетителем домов Карамзиных и Вяземских, где бывали сёстры Гончаровы, зачастую и без Пушкина.
Pétersbourg, samedi 28 Mars 1836
Mon cher ami, je commence ma lettre par te dire qu'elle sera d'un insipide remarquable, pas une nouvelle: rien de nouveau à Pétersbourg si ce n'est cependant la débacle de la Néwa, et puis le soleil que nous n'avions plus vu il y a juste 3 mois; aussi y a-t-il un mouvement incroyable, on se l'annonce avec émotion et chacun sorti court au quai ou à la Perspective pour se dépêcher d'en prendre un peu.
Combien tu te donnes de peine pour moi, comme tu dois te faire du mauvais sang. Je t'en demande pardon d'avance et te remercie du fond de mon cœur de toutes les courses que tu fais pour moi et qui doivent cependant beaucoup te fatiguer; car autre chose est de courir pour son plaisir et pour des affaires. J'ai bien peur, malgré toutes les belles protestations qui te sont faites de tous les côtés, que le jour où il faudra agir tu ne trouves le monde beaucoup moins empressé à te servir; car il ne serait pas impossible que ta famille de son côté cherche à déjouer ton projet, d'autant plus qu'il la blesse dans ses intérêts les plus chers, c'est-à-dire ceux d'argent.
Je voulais t'écrire sans te parler d'elle, mais je t'avoue franchement que ma lettre n'avance pas sans cela, et puis je suis cependant obligé de te rendre compte de ma conduite depuis ma dernière lettre; comme je t'ai promis, j'ai tenu, je me suis abstenu de la voir et de la rencontrer; depuis plus de 3 semaines, je lui ai parlé 4 fois et de choses tout à fait indifférentes et Dieu m'est témoin que je pourrais parler 10 heures de suite si je voulais seulement lui dire la moitié de ce que j'éprouve à sa vue; je t'avoue franchement que le sacrifice que je te fais est immense. Il faut que je t'aime comme je t'aime pour tenir ainsi ma parole; et je ne me serais jamais cru le courage d'habiter les mêmes lieux qu'un être aimé comme j'aime celle-là sans aller chez elle quand j'en ai tous les moyens. Car mon très cher ami, je ne puis te cacher que j'en suis toujours fou; mais Dieu lui-même est venu à mon secours: elle a perdu sa belle-mère hier de sorte qu'elle sera obligée de garder sa chambre au moins pendant un mois de temps et l'impossibilité de la voir fera probablement que je n'aurais plus ce terrible combat à me livrer: faut-il aller ou ne pas aller, qui recommençait toutes les heures quand j'étais seul. Aussi je t'avoue que dans tous ces derniers temps, j'ai crainte de rester seul à la maison et que j'ai été continuellement en l'air pour me distraire; aussi si tu pouvais t'imaginer comment et avec quelle impatience j'attends ton retour, et loin de le craindre, je compte les jours où j'aurai quelqu'un près de moi que je pourrai aimer; car j'ai le cœur tellement gros et si besoin d'aimer et de ne pas être seul au milieu du monde comme dans ce moment que 6 semaines d'attente me compteront des années.
Je crois, mais je ne suis pas bien sûr, que je t'ai mandé dans ma dernière lettre qu'il fallait s'adresser à la légation Russe à Dresde, que c'est là que Creptovitch m'a dit que l'on trouverait le paquet. Je te prierais encore si cela n'est pas trop tard de m'apporter aussi des mouchoirs, j'en ai un besoin urgent et ici je les paye très cher et les ai très mauvais.
Je ne t'écrirai pas plus long aujourd'hui car je vais au Palais. Nous sommes aux fêtes de Pâques et je ne crois pas que les fêtes me fourniront des épisodes qui valent la peine de retarder l'envoi de celle-ci, d'autant plus que je te prierais de m'écrire le plus tôt possible pour me faire savoir où il faudra adresser une lettre, car à La Haye c'est impossible, d'après mes calculs tu partiras à peu près quelques jours apres avoir reçu celle-ci.
Adieu mon bien cher, je t'embrasse de cœur en attendant que je te puisse presser sur le cœur à te faire crier.
G. d'Anthès
Петербург, суббота 28 марта 1836
Дорогой друг, начинаю письмо с сообщения, что оно будет замечательно пустым: ни единой новости; в Петербурге ничего нового нет, разве только ледоход на Неве[154] да ещё солнце, которого мы не видели ровно 3 месяца; это вызывает невероятное оживление, об этом взволнованно сообщают друг другу, а выйдя из дому, всякий бежит на набережную или на Перспективу, спеша хоть немножко им насладиться.
Сколько же у тебя забот из-за меня, как ты, должно быть, портишь себе кровь. Заранее прошу за это прощения и благодарю тебя от всей души за всё сделанное для меня; должно быть, ты устал от этого, ведь гоняться за удовольствиями это одно и совсем другое бегать по делам. Я весьма опасаюсь, несмотря на прекрасные заверения со всех сторон, что, когда потребуется действовать, спешащих оказать тебе услугу найдётся гораздо меньше; ведь вполне может оказаться, что твои родственники со своей стороны пытаются расстроить твой план, тем более что он задевает самые главные их интересы — денежные.
Хотел писать тебе, не упоминая о ней[155], однако, признаюсь откровенно, письмо без этого не идёт, да к тому же я обязан тебе отчётом о своём поведении после получения твоего последнего письма; как я и обещал, держался я стойко, отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах совершенно незначительных, а ведь Бог свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай высказать хотя бы половину того, что чувствую, когда вижу её; признаюсь откровенно — жертва, принесённая ради тебя, огромна. Чтобы так твёрдо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от женщины, любимой так, как я её люблю, и не бывать у неё, имея для этого все возможности. Не могу скрыть от тебя, мой драгоценный, что безумие это ещё не оставило меня, однако сам Господь пришёл мне на помощь: вчера она потеряла свекровь[156], так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, и невозможность видеться с нею позволит мне, быть может, не предаваться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: идти или не идти. Признаюсь, в последнее время я просто боюсь оставаться в одиночестве дома и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться, а чтобы ты мог представить, как сильно и с каким нетерпением я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его, скажу, что я считаю дни до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить: на сердце так тяжко, и такая потребность любить и не быть одиноким в целом свете, как одинок сейчас я, что 6 недель ожидания покажутся мне годами.
Мне кажется, хоть я и не вполне уверен, будто в последнем письме я сообщил тебе, что необходимо обратиться в русское посольство в Дрездене, где, по словам Хрептовича, якобы находится мой пакет. Ещё я попросил бы тебя, если это не слишком поздно, привезти мне платков, они мне срочно необходимы; здесь я плачу за них страшно дорого, и они прескверные.
Сегодня я не стану долго писать, поскольку еду во дворец. У нас здесь пасхальные праздники, и я не думаю, чтобы за это время случились какие-либо события, из-за которых стоит задерживать отправку письма, тем более что прошу тебя ответить как можно скорее и сообщить, куда отправлять следующее, ведь в Гаагу уже не стоит: по моим расчётам, ты уедешь оттуда через несколько дней после того, как получишь это.
Прощай, мой драгоценный, сердечно обнимаю и жду минуты, когда смогу прижать тебя к сердцу, да так крепко, что ты вскрикнешь.
Ж. Дантес
Mon très cher ami,
il faut cependant que je te donne encore de mes nouvelles avant ton arrivée à Pétersbourg. Quoique je n'aie rien de bien intéressant à te raconter, j'ai cependant une quantité de riens à te dire pour le coin de la cheminée. Vraiment mon très cher, si je te disais que je compte les jours de ton retour, cela serait mentir, mais les minutes, oui, les minutes. Comme nous allons nous embrasser! Comme nous allons causer de toi, de moi, de ton voyage, oui, je te conseille de rapporter une fameuse dose de patience parce que je [ne] te laisserai pas une minute de repos. Je veux t'accabler de questions car il faudra que tu me dises jour par jour tout ce que tu auras fait pendant ton absence.
Mon pauvre ami, je te plains du fond de mon cœur de l'ennuyeux voyage que tu as fait dans ta famille pour obtenir ce qui doit faire notre bonheur à tous deux. Certainement faire la connaissance de sa famille en 10 jours est une chose fort désagréable, mais cela doit être un supplice lorsque la reconnaissance se termine toujours par une demande qui n'est rien moins qu'agréable pour les personnes en question, qui auraient très bien, et sans que l'on puisse les taxer de mauvaise volonté, refuser tout net l'introduction d'un étranger dans leur famille, qui certainement ne leur fera pas honte et qui comprend toute la responsabilité de sa nouvelle position. Mais toutes choses qu'ils ne sont pas forcés de savoir. J'ai reçu un grand paquet de lettres de Soulz où il n'est question que de toi et combien ils bénissent tous les jours le ciel de ce que tu as bien voulu te mêler de nos affaires pour faire entendre raison à papa pour la confiance qu'il jetait toujours à la tête de celui qui vouait bien l'accepter. Non seulement, me marque Nanine, nous avons de l'argent pour les dépenses courantes, mais nous faisons des économies, et ce qui est presque incroyable, la fortune seul par le changement des baux se trouve augmentée de 4000 francs de rentes pour 9 ans, [ce] qui outre l'avantage d'augmenter les revenus aura aussi celui d'augmenter les capitaux, car pour obtenir l'augmentation qu'ils ont consentie, il faudra qu'ils donnent plus de soins à la culture et par là ils les feront monter à leur plus hautes valeurs; c'est au moins ma manière de voir. Il est possible que je me trompe mais, ce qu'il y a de plus clair, [c'est] que c'est à toi que nous devons ceci, et que tu es pour notre famille une vraie providence. Quant à Delaveilleuse, il n'est pas du même avis et il raconte partout qu'il [n'] a quitté la gestion de nos biens que parce que ne s'en souciait plus! Quant aux cancans de la ville de Soulz, il n'y en a d'autres que celui-ci: que madame Magnine [?] en jouant la comédie avait mis du rouge et qu'elle s'était trouvée tellement jolie que depuis ce jour, elle n'avait cessé d'en mettre deux doigts comme le jour de la représentation, ce qui paraît excessivement ridicule à mes sœurs.
J'ai fait la commission chez Jean-vert. Le comte Panin a été le trouver et lui a demandé la permission de rester plus longtemps que le 18 dans le cas où sa femme ferait une fausse couche. J'espère pour lui qu'il n'aura pas besoin de cette permission.
Autre mauvaise nouvelle: nous aurons les maçons pendant tout l'été car comme je t'ai déjà annoncé dans ma dernière lettre les Savadofski ont acheté la maison et ils font faire un second étage sur le logement de madame Vlodek.
Je suis fâché, mon cher ami, que tu ne te sois pas décidé à acheter des chevaux en Hollande au moins pour toi; car moi cela n'était guère [qu'une] fantaisie et une demande dans le cas seul où tes fonds te le permettraient, mais puisqu'il y a sécheresse qu'il n'en soit plus question. Mais toi mon cher, cela serait une affaire d'or que tu ferais, avec un bon cocher, et tu en auras un car ton ancien ne demande pas mieux que de revenir chez toi, et des chevaux que tu aurais achetés à moitié prix de ce que tu seras obligé de payer à Pétersbourg sans les avoir aussi beaux, et prendre des chevaux de louage quand on [en] a soin comme toi, c'est une vraie duperie.
Tu sais sans doute déjà que Pouskine est mort, mais ce qu'il y a de plus extraordinaire, c'est que Gritti se meurt aussi, voilà du moins les bruits de la ville. C'était bien la peine de faire un procès aussi scandaleux sans qu'il [ne] profite ni à l'un ni à l'autre.
Je ne veux pas te parler de mon cœur car j'aurais encore tant de choses à te dire que je [n'] en finirais plus. Cependant il va bien et le remède que tu m'as donné a été bon. Je t'en remercie un million de fois, et je recommence à vivre un peu et j'espère que la campagne me guérira radicalement car alors je serais quelques mois sans la voir.
Tu te rappelles que Jean-vert avait demandé la sœur de la jolie comtesse Borque en mariage et qu'il a été refusé comme de raison. Eh bien, son rival vient de la remporter et Ixhul l'épouse un de ces quatre matins.
Adieu mon très cher ami, un seul baiser mais bien fort sur une de tes deux joues, mais pas davantage car les autres, je veux te les donner moi-même à ton arrivée.
d'Anthès
[Апрель 1836 после 5-го][157]
Мой драгоценный друг,
всё-таки надо написать тебе о моих новостях, пока ты ещё не приехал в Петербург. Хотя ничего интересного сообщить я не могу, нужно рассказать тысячу пустячков для чтения у камелька. Мой бесценный, я поистине солгал бы, если бы сказал, что считаю дни до твоего приезда — минуты, да, минуты. Как мы обнимемся! Как станем беседовать о тебе, обо мне, о твоём путешествии; советую запастись изрядным терпением, потому что я не дам тебе ни минуты покоя. Я собираюсь засыпать тебя вопросами, и тебе придётся день за днём рассказывать мне всё, чем ты занимался во время своего отсутствия.
Бедный мой друг, я от всего сердца сочувствую, что тебе пришлось совершить тягостную поездку, которую ты вынужден был предпринять, чтобы добиться от своей семьи того, что должно составить наше счастие. За 10 дней познакомиться с родственниками — дело, безусловно, малоприятное, но оно не могло не превратиться в пытку, если знакомство неизменно завершается просьбой, в которой нет ничего радостного для этих особ, и они могли бы очень легко, и при этом не дав повода для упрёков, отказаться допустить в свою семью иностранца, который, разумеется, не заставит их стыдиться за него и сознаёт всю ответственность своего нового положения. Но, само собой, они вовсе не обязаны всё это знать. Я получил огромную пачку писем из Сульца, где речь только о тебе, о том, что они всякий день благословляют небо за то, что ты согласился заняться нашими делами и образумить папу, который вечно доверялся первому встречному, если только тот был не против. У нас теперь есть деньги не только на текущие расходы, пишет Нанин, но мы ещё и делаем сбережения и — а это почти невероятно — даже состояние наше выросло на 4000 франков ренты на 9 лет за счёт изменения договоров об аренде, что выгодно в части увеличения не только доходов, но и капитала, поскольку, чтобы добиться прироста, который они наметили, им придётся больше заботиться о земле, тогда её стоимость станет значительно выше; во всяком случае, так мне представляется. Возможно, я заблуждаюсь, зато вполне очевидно, что обязаны мы этим тебе, и для нашей семьи ты стал воистину провидением. Делавиллез, естественно, другого мнения и везде рассказывает, будто бросил заниматься нашими делами оттого, что, дескать, они ему теперь безразличны! Сплетен в городе Сульце никаких нет, разве только рассказ о мадам Маньин [?]: играя в комедии, она нарумянилась и нашла себя такой красавицей, что с тех пор постоянно накладывает чуточку румян, как в день представления, и это чрезвычайно смешит моих сестёр.
Поручение к Жан-Веру я выполнил. У него был граф Панин и просил позволения остаться дольше, чем до 18-го, на случай если у жены его случится выкидыш. Надеюсь ради него, что такое разрешение ему не потребуется.
Ещё одна неприятная новость: всё это лето у нас будут работать каменщики: как я уже писал, Завадовские купили дом и будут надстраивать этаж над квартирой мадам Влодек[158].
Я огорчён, дорогой мой друг, что ты не решился купить в Голландии лошадей, хотя бы для себя; лошади для меня — это всего лишь моя фантазия и просьба на тот случай, если тебе позволят деньги, но при отсутствии оных об этом и речи быть не может. Но ты, дорогой мой, сделал бы выгодное дело; и если бы ещё хорошего кучера, а ты нашёл бы его, ведь твой прежний только и мечтает вернуться к тебе; притом лошади обошлись бы тебе вполовину против того, что придётся платить в Петербурге, и были бы лучше; брать же их внаём при твоей бережливости — это уж просто глупо.
Тебе, конечно, уже известно, что умер Пушкин[159], но самое необычайное в том, что умирает и Гритти, по крайней мере, в городе ходят слухи об этом. Стоило, право, затевать столь скандальную тяжбу, если она не пошла впрок ни тому, ни другому.
Не хочу рассказывать тебе о своих сердечных делах, так как пришлось бы писать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее всё идёт хорошо, и лекарство, что ты мне дал, оказалось благотворным, миллион раз благодарю тебя, я понемножку возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно: несколько месяцев я не буду видеть её[160].
Ты помнишь, что Жан-Вер просил руки сестры красавицы графини Борх и ему, как и следовало ожидать, отказали. Что же, его соперник победил и вскоре получит её в жёны[161].
Прощай, мой драгоценный друг, единственный поцелуй в щёку, но не более, потому что остальные мне хочется подарить тебе по приезде.
Дантес
После этого письма наступает семимесячный перерыв в эпистолярном общении Дантеса с Геккереном, так как последний вернулся в Петербург и приступил к исполнению своих обязанностей. Он сообщает всем, что привёз с собою акт об усыновлении Дантеса, теперь должного именоваться бароном Геккереном, акт, подписанный 5 мая королём Нидерландов Вильгельмом I. 21 мая Геккерену была дана частная аудиенция Николаем, во время которой он обращается к императору с просьбой о совершении необходимых формальностей в отношении его приёмного сына. На следующий день, 22 мая, Геккерен обращается, видимо, по указанию Николая I, с официальным письмом к министру иностранных дел графу Нессельроде, которым ставит его в известность в отношении акта об усыновлении Дантеса, высочайшем согласии на то императора, и просит, чтобы в полковых и прочих официальных документах его приёмный сын именовался впредь бароном Георгом Карлом де Геккереном. В действительности Дантес получил от короля Нидерландов только право носить фамилию Геккерен, да и то только по истечении года. Таким образом, все были введены в заблуждение. Подробно об этом см. в Приложении.
Пушкин на другой день, 23 мая, возвращается в Петербург прямо на каменноостровскую дачу и узнаёт, что несколькими часами раньше у него родилась дочь Наталия. 26 мая в кругу семьи Пушкин отмечает день своего рождения.
Наталия Николаевна с конца марта не выезжала в свет, так что всякие встречи её с Дантесом были исключены. Зато сохранились свидетельства встреч сестёр Гончаровых с Дантесом. Так, 27 мая они участвуют в увеселительной прогулке в Парголово в компании с С.Н. Карамзиной, Мещерскими, Н.И. Трубецким, Н.И. Мальцовым и Дантесом. Очевидно, что Дантес к этому времени входит в карамзинский кружок. Об этом говорят, прежде всего, письма Карамзиных. В письме от 5 июня 1836 г. С.Н. Карамзина сообщает брату Андрею: «Наш образ жизни, дорогой мой Андрей, всё тот же: по вечерам у нас бывают гости. Дантес почти ежедневно, измученный двумя учениями в день <…>, но, невзирая на это, весёлый, забавный, как никогда, и ещё умудряется сопровождать нас в кавалькадах». (Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.—Л., 1960. С. 59).
Ещё с весны 1836 г. Дантес стал постоянным посетителем дома князей Барятинских, одного из самых светских в столице. В тот сезон впервые появилась в свете младшая дочь хозяев семнадцатилетняя княжна Мария Барятинская, которой Дантес стал оказывать явные знаки внимания, что не прошло в обществе незамеченным. Дневниковые записи юной княжны, а ещё более — зачёркнутые места, дают представление о том, что ухаживания Дантеса льстили её самолюбию. Эти же записи говорят о том, что Геккерен на этот раз явно поощрял ухаживания своего приёмного сына.
Вместе с тем сохранилось одно свидетельство того, что в узком карамзинском кругу Дантес по-прежнему обнаруживал свои чувства к Наталии Николаевне, но это, судя по реакции окружающих, пока не вызывало никакой тревоги. Свидетельство относится к 1 июля, дню рождения императрицы, отмеченному традиционным праздником в Петергофе, на который Пушкин со свояченицами не поехал, сославшись на траур по матери. Софья Николаевна Карамзина, сообщая брату Андрею подробности этого дня, писала: «Я шла под руку с Дантесом, он забавлял меня своими шутками, своей весёлостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
Наталия Николаевна в это время до конца июля безвыездно жила на даче Каменного острова. Сёстры Гончаровы посещали только вечера на Островах, ожидая, когда Наталия Николаевна сможет выезжать. Это произошло 31 июля, когда они втроём отправились в Красное Село, где впервые после долгого перерыва увиделись Наталия Николаевна и Дантес. Вот как описала эту поездку Екатерина Николаевна в письме брату Д.Н. Гончарову от 1 августа: «Мы получили твоё письмо вчера, в карете, в тот момент, когда нам перепрягали лошадей в городском доме, чтобы нам отправиться в лагерь, где мы должны были присутствовать на фейерверке, устраиваемом гвардией, и который из-за непогоды должен состояться сегодня, но мы не поедем. Мы выехали вчера из дому в двенадцать с половиной пополудни и в 4 часа прибыли в деревню Павловское, где стоят кавалергарды, которые в специально приготовленной для нас палатке дали нам превосходный обед, после чего мы должны были отправиться большим обществом на фейерверк. Из дам были только Соловая, Полетика, Ермолова и мы трое, вот и все, и затем офицеры полка, множество дипломатов и приезжих иностранцев, и если бы испортившаяся погода не прогнала нас из палатки в избу к Соловому, можно было бы сказать, что всё было очень мило. Едва лишь в лагере стало известно о приезде всех этих дам и о нашем, императрица, которая тоже там была, сейчас же пригласила нас на бал, в свою палатку, но так как мы все были в закрытых платьях и башмаках, и к тому же некоторые из нас в трауре, никто туда не пошёл и мы провели весь вечер в избе у окон, слушая духовой оркестр кавалергардов. Завтра все полки вернутся в город, поэтому скоро начнутся балы. В четверг мы едем танцевать на Воды». (Вокруг Пушкина. С. 243—244.)
Итак, 31 июля Дантес снова увидел Наталию Николаевну и возобновил свои ухаживания. Косвенное подтверждение этому мы находим в дневниковой записи, сделанной в этот день княжной Марией Барятинской, очевидно разочарованной отношением к ней Дантеса, занятого только Наталией Николаевной: «Я не очень веселилась на балу». Несколькими днями раньше её настроение было совсем иным. Совсем иное происходит через несколько дней, 2 августа, когда после вечера в их загородном доме в Павлине под Петергофом, на котором Дантес вновь стал любезным кавалером, она записала в дневнике: «…мне было весело». Наконец, 3 августа за обедом в Павлине: «Дантес с Геккереном меня очень смешили», как запишет княжна. Во время многолюдного бала она танцевала «попурри с Дантесом, вальс с Огарёвым, который был очень безмолвен. Предпоследний за мной ухаживал и сказал мне, что я очень мила».
В четверг 6 августа состоялся долгожданный бал в помещении здания Минеральных Вод, открывший сезон на Островах. Наталия Николаевна с сёстрами были на этом балу, Пушкин, скорее всего, сопровождал их. К этому балу или к одному из последовавших за ним относится рассказ петербургского студента Н.М. Колмакова: «Помню, на одном из балов был и Александр Сергеевич Пушкин со своею красавицею женою, Наталией Николаевной. Супруги невольно останавливали взоры всех. Бал кончился. Наталия Николаевна в ожидании экипажа стояла, прислонясь к колонне у входа, а военная молодёжь, по преимуществу из кавалергардов, окружала её, рассыпаясь в любезностях. Несколько в стороне, около другой колонны, стоял в задумчивости Александр Сергеевич, не принимая ни малейшего участия в этом разговоре…»
И это впечатление стороннего человека, к свету не принадлежащего, было не единственным. Как писал позднее К.К. Данзас, «после одного или двух балов на Минеральных Водах, где были г-жа Пушкина и Дантес, по Петербургу разнеслись слухи, что Дантес ухаживал за женою Пушкина». Последовала и реакция Марии Барятинской, записавшей свои впечатления от очередного бала в Павлине 17 августа: «Вначале я веселилась». Потом следует 13 зачёркнутых строк, где речь явно идёт о Дантесе. После этого запись: «Раухи пригласили Александра Трубецкого и Геккерна сесть за наш стол. Я почти словом с ними не обмолвилась». И снова уже 34 зачёркнутые строчки.
Mon cher ami, je voulais te parler ce matin, mais j'ai eu si peu de temps qu'il m'a été impossible de le faire. Hier j'ai passé toute la soirée par hasard en tête-à-tête avec la Dame en question, et quand je dis tête-à-tête, moi seul d'homme au moins pendant une heure entière, chez la princesse Viazemski. Tu peux te figurer mon état, enfin j'ai pris mon courage et j'ai assez bien joué mon rôle et j'ai été même assez gai. Enfin j'ai tenu bon jusqu'à 11 heures, mais alors mon énergie m'a abandonné et il m'a pris une telle défaillance que je n'ai eu que le temps de sortir de la chambre et, arrivé dans la rue, je me suis mis à pleurer comme une grande bête, ce qui du reste m'a beaucoup soulagé car j'étouffais, puis rentré dans ma chambre, je me suis trouvé une fièvre de cheval et je n'ai pas fermé l'œil de la nuit et j'ai souffert moralement à en devenir fou.
Aussi suis-je décidé à avoir recours à toi et à te supplier de faire ce soir ce que tu m'as promis. Il faut absolument que tu [lui] parles et que je sache définitivement à quoi m'en tenir.
Elle va ce soir chez les Lerchenfeld et, en renonçant à la partie, tu trouveras le moment de lui parler.
Voilà mon avis: je crois que tu dois t'adresser franchement à elle et lui dire, de manière à ce que la sœur ne t'entende pas, que tu as absolument besoin de lui parler sérieusement. Alors demande-lui si, par hasard, elle avait été hier chez les Viazemski; et quand elle t'aura dit que oui, tu lui diras que tu t'en étais douté et qu'elle pouvait te rendre le plus grand service; tu lui diras ce qui m'est arrivé hier, comme si tu avais été témoin de tout ce qui m'était arrivé hier en rentrant, que mon domestique s'était effrayé et était venu te réveiller à deux heures du matin, que tu m'avais beaucoup questionné et que tu n'avais rien pu obtenir de moi et que tu avais été persuadé que j'avais eu une altercation avec son mari, et que c'était pour éviter mon malheur que tu t'adressais à elle (le mari n'y était pas). Cela prouvera seulement que je ne t'ai pas donné de renseignements sur la soirée, chose qui est excessivement nécessaire, car il faut que vis-à-vis d'elle, je me cache de toi et que ce n'est que comme un père qui prend intérêt à son fils que tu l'interroges, alors il ne serait pas mauvais que tu fasses entrevoir dans la discussion que tu crois qu'il y a des rapports beaucoup plus intimes que ceux qui existent, car en se disculpant, tu trouveras l'occasion de lui faire entendre qu'il devrait au moins en exister d'après sa conduite avec moi.
Du reste, le difficile, c'est de commencer et je crois que ceci est très bon car, comme je t'ai déjà dit, il ne faut pas qu'elle se doute nullement de ce coup monté, et qu'elle voie cette démarche comme un sentiment tout naturel qui doit t'inquiéter sur ma santé et sur mon avenir, et tu dois lui demander impérieusement le secret vis-à-vis de tout le monde et surtout vis-à-vis de moi. Cependant il serait prudent de ne pas tout de suite lui demander à ce qu'elle me reçoive, tu pourrais faire cela la fois prochaine, et prends garde aussi de ne pas te servir des phrases qui pourraient se trouver dans la lettre. Je te supplie encore une fois, mon cher, de venir à mon secours, je me remets entièrement entre tes mains car, si cela dure sans que sache où cela doit me mener, j'en deviendrai fou.
Tu pourrais aussi lui faire peur et lui faire entendre que [quelques mots illisibles].
Je te demande pardon du décousu du billet mais je t'assure que je n'ai pas la tête à moi, elle me brûle comme du feu et j'ai mal de chien, cependant si les renseignements ne te suffisent pas, aie la charité de passer à la caserne avant d'aller chez Lerchenfeld, tu me trouveras chez Bétencourt.
Je t'embrasse,
G. de Heeckeren
[En marge de la feuille, transversalement:]
Que du reste je n'avais pas besoin de le dire, que tu savais très bien que j'avais perdu la tête pour elle, que mon changement dans ma conduite tant que dans mon caractère te le prouvait et que par conséquent son mari s'en était aperçu aussi.
[17 октября 1836][162]
Дорогой друг, я хотел говорить с тобой сегодня утром, но у меня было так мало времени, что я просто не смог этого сделать. Вчера я случайно провёл весь вечер наедине с известной тебе дамой[163], правда, слово «наедине» означает, что в течение почти часа я был единственным из мужчин у княгини Вяземской. Можешь представить моё состояние; в конце концов я собрал мужество и вполне сносно сыграл свою роль и даже был довольно весел. В общем, я неплохо продержался до 11 часов, но потом силы оставили меня и такая охватила слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, расплакался, как дурак, отчего, правда, мне полегчало, так как я задыхался; после же, когда вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и так страдал душой, что едва не сошёл с ума.
Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умоляю исполнить вечером то, что ты мне обещал. Ты обязательно должен поговорить с нею, чтобы я наконец знал, как мне быть.
Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от карт, ты улучишь минутку для разговора с ней.
Вот моё мнение: я полагаю, ты должен откровенно обратиться к ней и сказать, но так, чтобы не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо серьёзно с нею поговорить. Затем спроси её, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе величайшую услугу; ты расскажешь о том, что со мной вчера произошло по возвращении, так, словно ты был свидетелем: будто мой слуга перепугался и прибежал разбудить тебя в два часа ночи, ты меня долго расспрашивал, но так ничего и не смог от меня добиться, и что ты убеждён, что у меня произошла ссора с её мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что я не рассказал тебе о том вечере, а это крайне необходимо, ведь надо, чтоб она думала, будто во всём, что касается её, я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь её лишь как отец, принимающий участие в своём сыне; и тут было бы недурно в разговоре намекнуть ей, будто ты убеждён, что отношения у нас куда более близкие, чем на самом деле, но тут же найди возможность, как бы оправдываясь, дать ей понять, что во всяком случае, если судить по её поведению со мной, их не может не быть.
Словом, самое трудное начать, и мне кажется, что такое начало весьма удачно; как я уже говорил, она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен, пусть видит в нём лишь вполне естественное чувство тревоги за моё здоровье и будущее, и настоятельно потребуй сохранить его в тайне ото всех и особенно от меня. Однако будет, пожалуй, куда осмотрительней, если ты не сразу попросишь её принять меня, ты можешь это сделать в следующий раз, а ещё остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Ещё раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, потому что, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, какими она грозит мне последствиями, я сойду с ума.
Если бы ты сумел вдобавок припугнуть её и внушить, что [далее несколько слов неразборчиво].
Прости за бессвязность этой записки, но поверь, я потерял голову, она горит, точно в огне, и мне дьявольски скверно, но, если тебе нужны будут ещё какие-то сведения, будь милостив, загляни в казарму перед поездкой к Лерхенфельдам, ты найдёшь меня у Бетанкура[164].
Обнимаю тебя,
Ж.де Геккерен
[На полях поперёк страницы:]
Но, впрочем, мне, якобы, и нужды не было рассказывать об этом, ты прекрасно знал, что я потерял от неё голову, доказательством тому были перемены в моём поведении и характере, а значит, и её муж тоже заметил это.
«Если бы ты сумел вдобавок припугнуть её и внушить, что…» (далее несколько слов не читаются). Дантес вымарал всю эту фразу, так что с трудом можно разобрать только её начало; приводим его в оригинале: «Tu pourrais aussi lui faire peur et lui faire entendre que…» Возможно, что он так и не закончил свою мысль: сначала он зачеркнул написанное, а потом размазал ещё не просохшие чернила другим концом гусиного пера или маленьким пёрышком. Он так старательно вымарал это место, что теперь уже никакая — даже самая совершенная — техника реставрации старых рукописей не поможет восстановить испорченный текст. Каким именно образом он хотел «припугнуть» Натали? К чему он вёл? К трагическому финалу («я покончу счёты с жизнью») или к низкой прозе жизни, пригрозив, например, «обо всём рассказать мужу»? Этого мы никогда не узнаем, однако для нас не стало бы большой неожиданностью, если бы вдруг подтвердилось второе предположение.
Это письмо Жоржа Дантеса не могло быть написано раньше лета 1836 года. Как известно, Натали вновь встречает Дантеса после большого перерыва: по меньшей мере три последних месяца она не должна была появляться в свете (по случаю траура после смерти свекрови, а затем в связи с рождением дочери). Письмо помечено Петербургом — значит, дачный сезон уже закончился и Пушкины вернулись с Островов в город. Ещё одно обстоятельство (возвращение в столицу Веры Фёдоровны Вяземской после долгого отдыха в Норденрее) отодвигает дату, раньше которой оно не могло быть написано, на последние числа сентября: княгиня распахнёт двери своего салона только в двадцатых числах месяца. С другой стороны, вне всяких сомнений, Дантес пишет письмо до того, как он получил вызов Пушкина. Скорее всего, оно написано в какое-то из его дежурств на Шпалерной. Если бы не долг службы, то никакая сила не смогла бы удержать в тот вечер и в ту ночь Дантеса в казарме: он примчался бы в дом баварского посланника Максимилиана фон Лерхенфельда, где — он знал — будет и Натали. Из всех дней, что Дантес был занят на дежурстве, видимо, следует остановиться на той дате, которая ближе всего к 19 октября, т, к. известно, что 19-го полковой врач дал ему увольнительную по болезни. Зная о том, как легко простужался и часто болел французский офицер, мы вправе понимать его жалобы на неожиданный упадок сил, жар и «страшную лихорадку» не только как описание любовного недуга, но и как симптомы начинающегося воспаления лёгких. Следовательно, нам остаётся предположить, что Дантес написал это письмо днём 17 октября: накануне этого дня он вышел от Вяземских и наверняка остановился, чтобы хоть немного прийти в себя, и тут его легко могло просквозить порывистым ледяным ветром, который дул в тот день с Финского залива, нагоняя воду в Неве.
Так постепенно мы начинаем кое-что понимать: должно быть, ещё в октябре Пушкин предложил Дантесу объясниться, возможно, не обошлось без резкостей, особенно если учесть, что Пушкин наказывал Дантесу впредь не появляться на пороге его дома.
Нечто драматическое и бесповоротное должно было произойти в это время в отношениях Натали с Дантесом, возможно, это был её отказ — тот самый, о котором Александр Трубецкой рассказывал матери княжны Марии Барятинской. И теперь стоило ему только увидеть Натали, как слёзы сами подступали к горлу, и выглядеть тем беззаботным весельчаком, каким привыкли его видеть в свете, требовало от него неимоверных усилий. Стало быть, с того момента, как он потерял голову из-за жены Пушкина, вся его весёлость была наигрышем, не более чем бравадой. Кроме того, не следует забывать, что у Дантеса были весьма серьёзные причины, чтобы потерять покой и самообладание: он действительно угодил в чудовищную историю со старшей из сестёр Гончаровых, Екатериной.
Итак, теперь у нас есть доказательство того, что Дантес «руководил всем поведением» посланника, а не наоборот. Это Дантес подстроил так, чтобы тот сводничал, упросив «отца» поговорить с «небезызвестной Дамой», выведать её чувства и намерения, растрогать её и помочь тем самым одолеть её непреклонное сопротивление. Без тени смущения он обращается с просьбой замолвить за него слово перед женщиной, которую ни за что не хочет потерять, к мужчине, который любит его. И этот мужчина потворствует ему, он становится герольдом его безудержной страсти, которая причиняет ему самому и мучения, и страдания, и вообще должна быть для него оскорбительна. Однако он не бескорыстен, отнюдь. Он прекрасно понимает, что пока молодой человек не добьётся своей строптивой красавицы, никакой «спокойной жизни» не будет, а там — как знать! — со временем… не обратится ли этот юношеский пыл и на него. Но всё же он действует не только по расчёту: невыносимо видеть, как твой «сын» болеет и душой, и телом, как он вот-вот сойдёт с ума, и Геккерен готов на всё, даже на то, чтобы, взявши за руку, самому вести Наталию Николаевну к постели больного. При встрече он нашёптывает ей со слезой в голосе, что Дантес умирает, он погибает от любви к ней, в бреду он повторяет только её имя и просит, как о последней милости, только об одном — увидеть её.
Пушкин в известном своём письме к Геккерену хотел предстать пред ним искусным дипломатом, хорошо осведомлённым о том, «что делается у других»: « Le 2 de novembre Vous eûtes de Mr. votre fils une nouvelle qui vous fit beaucoup de plaisir. Il vous dit… [далее идет неразобранное слово, оканчивающееся на ité], que ma femme cragnait… quelle en perdait la tête…» («Второго ноября Вы получили от вашего сына известие, которое доставило вам большую радость. Он сообщил Вам что моя жена боится [нрзб], что она теряет голову…»).
Но не содержание анонимных писем и не их внешнее оформление указывали на причастность к ним Геккерена, а три факта, названные Пушкиным в трёх строчках, которые он потом зачеркнул, но всё же не так тщательно, чтобы не задать работу нашему воображению. Вторую часть зачёркнутого придаточного предложения можно реконструировать с некоторой долей правдоподобия следующим образом: «que ma femme cragnait un scandale [un éclat, une histoire] au point qu’elle en perdait la tête» («что моя жена до такой степени боится скандала [или же чего-то подобного: "шумихи", попасть в "историю" и т. п.], что теряет от этого голову»). А может быть, именно «vérité» (правда, истина) скрывается за обломком слова, которое нас занимает? И тогда нам придётся принять самую простую версию этой фразы: «Он сказал вам, что я догадывался о правде, что моя жена боялась скандала до такой степени, что потеряла голову».
Даже в рассказе мужа Наталия Николаевна предстает женщиной, которая готова слушать Геккерена — «бесстыжую старуху», загоняющую её в угол, чтобы рассказать о любовных чувствах Дантеса. Почему она сразу же не прервала, решительно и сухо, эти тягостные и щекотливые беседы и не сообщила о них мужу? И зачем — когда, где, как? — Геккерен пытался толкнуть на «опасный путь» жену Пушкина? Вот что писал об этом посланник в письме к Нессельроде от 13 марта 1837 года: «Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жою Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падёт само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я её от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся. Если госпожа Пушкина откажет мне в своём признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днём давал отчёт во всех моих усилиях порвать это пагубное общение»[165]. (Щёголев. С. 322.)
Перед глазами возникают две сцены, исполненные прямо противоположного смысла: коварный совратитель подталкивает молодую супругу к пропасти адюльтера; мудрый советчик пытается удержать молодую женщину, безрассудно ступившую на край этой пропасти, и не останавливается даже перед самыми жестокими оскорблениями — лишь бы не дать ей совершить свой гибельный прыжок.
Mon bien cher ami, je te remercie des deux billets que tu m'as envoyés. Ils m'ont un peu calmé, j'en avais besoin et je t'écris ces quelques mots pour te dire encore [que] je m'en rapporte entièrement à toi quelle que soit la détermination que tu prennes, assuré d'avance que tu agiras mieux que moi dans toute cette affaire.
Mon Dieu, je n'en veux pas à la femme et je suis heureux de la savoir tranquille, mais c'est une grande imprudence ou folie que, du reste, je ne comprends pas ni quel était son but. Un billet demain pour savoir si rien de nouveau n'a eu lieu pendant la nuit, tu ne me dis [pas] non plus si tu as vu la sœur chez la tante, et comment sais-tu qu'elle a avoué les lettres.
Bonsoir, je t'embrasse de cœur,
G. de Heeckeren
Dans tout ceci Catherine est une bonne créature qui se conduit admirablement.
[6 ноября 1836][166]
Мой драгоценный друг, благодарю за две присланные тобою записки. Они меня немного успокоили, я в этом нуждался и пишу эти несколько слов, чтобы повторить, что всецело на тебя полагаюсь, какое бы решение ты ни принял, так как заранее убеждён, что в этом деле ты станешь действовать успешней, чем я.
Бог мой, я не сетую на женщину[167] и счастлив, зная, что она спокойна, но это страшная неосторожность либо безумие, которого я к тому же не понимаю, равно как и того, какова была её цель. Пришли записку завтра утром, чтоб знать, не случилось ли чего нового за ночь, кроме того, ты не пишешь, виделся ли ты с сестрой[168] у тётки[169] и откуда тебе известно, что она призналась насчёт писем.
Доброго вечера, сердечно обнимаю,
Ж. де Геккерен
Во всём этом Екатерина — доброе создание, она ведёт себя восхитительно.
Настоящее письмо было написано в разгаре событий, развернувшихся в начале ноября 1836 года и создавших дуэльную ситуацию, которая разрешилась браком Дантеса и Екатерины Николаевны. 2 ноября, по всей видимости, состоялась подстроенная Идалией Полетикой встреча Наталии Николаевны и Дантеса, положившая начало новому витку интриги против Пушкина. Тайный враг поэта, влюблённая в Дантеса, о чём явно свидетельствуют позднейшие её письма к нему, родственница Наталии Николаевны через графов Строгановых, Полетика приглашает её к себе, сговорившись с Дантесом, который также приезжает в её дом. Вот как вспоминает об этом княгиня В. Ф. Вяземская (по записи П. И. Бартенева) со слов самой Наталии Николаевны, которая приехала к ней тотчас от Полетики «вся впопыхах и с негодованием рассказала, как ей удалось избегнуть настойчивого преследования Дантеса»: «Мадам N по настоянию Гекерна пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. К счастью, ничего не подозревавшая дочь хозяйки явилась в комнату и гостья бросилась к ней». Покинув предательский дом, она отправилась первым делом за поддержкой и советом к Вяземским, а затем домой. Судя по происходящему далее, Вяземские не советовали Наталии Николаевне рассказывать Пушкину о подстроенном свидании.
Сообщая брату Андрею о преддуэльных событиях, Александр Карамзин писал: «Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за неё, заклиная её спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерн автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!) За этим последовала исповедь госпожи Пушкиной своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна…» Это письмо писалось 13 марта 1837 года, по свежим следам трагедии, писалось человеком, поддерживавшим в описываемое время тесные отношения как с Пушкиным, так и с Дантесом.
Предыдущее письмо Дантеса подтверждает то, о чём пишет А.Н. Карамзин, вплоть до угроз, осуществление которых и началось 2 ноября. По утренней почте 4 ноября Пушкин и его ближайшие знакомые получают анонимные письма на его имя, извещающие, что он избран заместителем великого магистра Ордена рогоносцев и историографом Ордена. После этого происходит объяснение Пушкина с женой; она показывает ему письма к ней Дантеса и рассказывает о подстроенном свидании. Вяземский писал: «…письма анонимные привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную в сущности жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали её относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу всё поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить её изменить своему долгу и толкнуть её в пропасть. Пушкин был тронут её доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала». Вечером того же дня Пушкин посылает по городской почте вызов на дуэль на имя Жоржа Геккерена, как того уже стали именовать в Петербурге. Утром следующего дня Пушкина посетил Геккерен-старший, сообщивший, что его сын находится на дежурстве по полку, а он в его отсутствие якобы по ошибке распечатал письмо с вызовом на дуэль. Он просит отсрочки на 24 часа, на что Пушкин даёт своё согласие.
К утру 6 ноября и относится публикуемое письмо Дантеса. Оно косвенно подтверждает уже нам известное — что Наталия Николаевна показала письма и записочки Дантеса мужу, т.е. совершила шаг, которого Дантес понять не может. Неблаговидной оказывается, судя по письму, и роль Екатерины, которая обо всём происходящем в доме на Мойке сообщает Геккеренам. Из текста письма ясно, что между Дантесом и Геккереном уже состоялся обмен записками по поводу вызова. К этим запискам примыкает письмо Геккерена, сохранившееся в архиве III отделения, с подробностями относительно содержания пасквиля.
Si c'est de la lettre anonyme dont tu veux parler, je te dirai qu'elle était câchetée avec de la cire rouge, peu de cire et mal câchetée; un cachet assez singulier, s'il m'en souvient, un a au milieu de cette forme «A» avec beacoup d'emblèmes autour de A; je n'ai pas pu distinguer exactement ces emblèmes, car, je le répète c'était mal câcheté; il me semble cependant, qu'il y avait des drapeaux, canons etc. etc., mais je ne m'en suis pas sûr. Je crois me rappeler que c'est de plusieurs côtés, mais aussi sans en être sûr. Au nom de Dieu, sois prudent, et cite-moi hardiment pour ces détails, puisque c'est le Comte Nesselrode qui m'a montré la lettre qui est écrite sur un format de papier comme celui de ce billet.
Mme de N. et la Comtesse Sophie B. te font dire bien des choses, elles s'intéressent toutes lex deux à nous et chaudement. Puisse la vérité être mise au grand jour, c'est le vœu le plus ardent de mon cœur.
A toi d'âme et cœur.
B.d H.
Pourquoi me demande-tu tous ces détails? Bon soir, dors tranquille.
[6—14 ноября 1836]
Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучом, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная; сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы «А» со многими эмблемами вокруг «А». Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамёна, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде[170] показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н.[171] и графиня Софья Б.[172] тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем.
Б. де Г.
Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности? До свидания, спи спокойно.
Это письмо было впервые опубликовано во французском оригинале А. С. Поляковым в его книге «О смерти Пушкина» (Пб., 1922. С. 17).
Публикатор пишет при этом: «Письмо доставлено, на наш взгляд, Геккереном графу Нессельроде в числе тех пяти документов, которые он отправил ему 28 и 30 января 1837 г. и которые должны были убедить Николая, во-первых, что „барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал”, а во-вторых, чтобы получить оправдание Императора: „Оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать в праве оставаться при императорском дворе; я был бы в отчаянии, если б должен был его покинуть…”».
П. Е. Щёголев высказал своё мнение по поводу этого письма: «Мы не можем разделить мнение А. С. Полякова о том, что эта записка служит доказательством непричастности Геккерена к пасквилю, полученному Пушкиным 4 ноября 1836 года. На нас эта записка производит странное впечатление какого-то воровского документа, написанного со специальными задачами и понятного только адресату».
Попробуем разобраться в этих специальных задачах. Из письма ясно, что оригинал пасквиля был Геккерену показан Нессельроде и что пасквиль по формату совпадает с данным письмом, адресованным Дантесу. Только из этого письма нам стало известно, что у Нессельроде был экземпляр пасквиля. Само упоминание в письме Геккерена имён Нессельроде и его супруги служило формой скрытого шантажа в адрес канцлера, от которого Геккерен добивается желательного для себя решения своей судьбы. Это письмо не было, как и ещё два неизвестных нам документа, представлено Следственной комиссии и осело в секретных архивах. Со стороны Нессельроде это письмо могло вызвать только гнев, свидетельства которого мы находим в позднейших отзывах канцлера о Геккерене.
Прежде всего необходимо датировать это письмо или, точнее, записку. Традиционно, как само собой разумеющееся, она относится ко времени суда по поводу дуэли, когда Дантес содержался под арестом. Только Поляков относил это письмо к ноябрю, ко времени первой дуэльной истории. Запиской Геккерен косвенным путём оправдывал себя и предостерегал Дантеса от необдуманных поступков. Очевидно, что она послана Дантесу тогда, когда он был в разлуке с Геккереном, то есть, как и в случае с публикуемыми нами двумя последними письмами, она написана в день, когда Дантес был на дежурстве. Наряженный приказом командира полка генерала Гринвальда от 4 ноября на пять внеочередных дежурств по полку, он отбывал их через день, заступая 6, 8, 10, 12 и 14 ноября с 12 до 12 часов дня. Судя по тому, что никакие другие вопросы в записке не поднимаются, они уже были разрешены в переговорах Геккерена с Жуковским и Пушкиным: дуэль 6 ноября была отсрочена на две недели и Дантес уже об этом знал из других, до нас не дошедших записок.
Письмо, как из него явствует, является ответом на письмо Дантеса с вопросами по этому поводу, до нас не дошедшее. Геккерен задаётся вопросом: «Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности?» Скорее всего, у Дантеса возникли какие-то соображения относительно авторства анонимного пасквиля, инспирированные, по-видимому, разговором с кем-то. Геккерен предположил то же самое, раз он подаёт совет: «Ради Бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге того же формата, как и эта записка». Последняя фраза, как, впрочем, и всё это письмо, остались до сих пор неоткомментированными. Между тем очевидно, что Геккерен высказывает свои соображения, имея в виду какой-то определённый источник.
Возникают два на первый взгляд не связанных между собою вопроса: чьё письмо на бумаге «такого же формата» показал ему Нессельроде и с кем связано пожелание отсылать за вопросами по поводу пасквиля к нему? Очевидно, что кто-то, с кем Дантес разговаривал во время своего дежурства, проявил интерес к пасквилю или же вызвал его подозрения как причастный к нему. Поскольку Дантес находился на дежурстве в казармах Кавалергардского полка, то доступ к нему был ограничен только сослуживцами по полку. У кого из однополчан Дантеса и с какой стати мог возникнуть интерес к тому, как выглядел пасквиль? Только у того, кто заподозрил третье лицо и потому обратился к Дантесу .Таковым офицером прежде всего мог быть Александр Михайлович Полетика, муж Идалии Полетики. Письма Идалии из архива Геккеренов, находящиеся в нашем распоряжении, наглядно свидетельствуют о её страстной влюблённости в Дантеса, а также о романе, существовавшем между ними. В июле 1839 г. Идалия пишет Екатерине: «Я по-прежнему люблю Вас… Вашего мужа, и тот день, когда я смогу вновь Вас увидеть, будет самым счастливым в моей жизни». В феврале 1837-го ещё находящемуся под арестом Дантесу Полетика пишет: «Бедный друг мой, Ваше тюремное заточение заставляет кровоточить моё сердце… Мне кажется, что всё то, что произошло, — это сон, но дурной сон. Я больна от страха». А позднее, 3 октября 1837 г., она пишет: «Я ни о чём, ни о чём не жалею». За всеми этими фразами из писем Идалии Полетики, опубликованных частью П. Е. Щёголевым, частью в наше время С. Б. Ласкиным, с их недомолвками, двусмысленностями, скрывается явно нечто большее, чего никак нельзя объяснить одним лишь чувством любви. Известна жгучая ненависть её к Пушкину до самой смерти. О чём она не жалеет? Не о том ли, что, снедаемая ревностью, именно она написала анонимный пасквиль?[173] За какое благородство по отношению к его семейству граф Строганов благодарит Дантеса в письме, отправленном ему вослед? Ответы на все эти вопросы могли дать только непосредственные участники этой подлой интриги, затеянной против Пушкина, но они предпочли промолчать. Нам остаётся искать ответов между строками их писем.