— Посмотрите на эту землянику, Пьер! До чего ж они красивы, эти осенние ягоды! Мне хочется их попробовать.
Сперва мы с Габриелем притворились, будто не слышим, и продолжали идти. Она шагала впереди, чуть медленней нас. Я шел за ней следом, почти вплотную, смотрел на ее шею, на прелестную продолговатую ложбинку, уходившую под волосы, и спрашивал себя, чувствует ли она мое дыхание.
— Как же мне хочется попробовать эти ягодки, особенно вон ту, поглядите!
На этот раз мы поглядели. Земляничный кустик, на который указала молодая женщина, рос у самого края обрыва, но ягода — темно-красная, почти багровая — рдела так ярко, что выглядела и в самом деле очень соблазнительно. Вся листва вокруг нас была странного карминно-розового цвета; такой бывает жидкая кровь, хотя это наблюдается довольно редко, и такая краска сейчас залила щеки Жанны. Именно здесь, на выступе под этим обрывом, нашли тело Анатаза. Жанна склонилась над пропастью. Знала ли она об этом? С каким-то необъяснимым упрямством она заглянула в пустоту и знаком велела нам остановиться. Нас обоих пронзило чувство глубокой обиды, униженности от того, что эта женщина обращается с нами, как со своей свитой — нет, как со слугами… Повинуясь ее властному жесту, мы остановились и опустили наземь свою ношу, но наши руки, все еще хранившие ритм ходьбы, продолжали легонько покачиваться. Мы инстинктивно протянули их вперед, стараясь коснуться ее талии. Что пробудили в нас эти скудные остатки нежности? Не знаю. А она нагибалась все ниже и ниже. Достаточно было одного движения — даже не толчка, а именно простого движения руки, — чтобы она рухнула в пропасть. Габриель не смотрел на меня, но я и без того чувствовал, что он думает о том же.
— Да они давным-давно высохли от холода, — буркнул он.
— Нет-нет, уверяю вас, она чудесная, эта земляничка, я ведь вижу! Какое чудо, правда, Пьер? Ее защитила скала, нагретая солнцем, или, может, здесь дул какой-нибудь теплый ветерок…
Мы стояли не шевелясь.
— Вы боитесь? — спросила она.
Да при чем тут страх?! Что нам стоило шагнуть туда, вперед — пара пустяков. Хотя… честно говоря, было жутковато.
— Значит, придется мне самой до нее добираться?
Она взглянула на меня, и в ее глазах, как мне почудилось, промелькнула ироническая усмешка. Потом она опять нагнулась и протянула руку к ягоде. И снова мы с Габриелем почувствовали сильное искушение толкнуть ее. Дыхание пропасти дурманило нас… Внезапно из-под наших ног, с пожухшей травы, выпрыгнули, распустив свои красно-голубые крылышки, два серых кузнечика.
— Возьмите да сорвите сами!
Не могу понять, как у меня вырвалась эта грубость. Габриель невольно ухмыльнулся. Уж не это ли придало нам храбрости? Не это ли развязало руки? В немом безжалостном порыве мы столкнули ее вниз.
Четыре месяца назад, после моей болезни, врач приказал мне прервать занятия правоведением: «Молодой человек, сейчас вы спасены, но дабы окончательно разделаться с туберкулезом, вам необходимо подышать горным воздухом. Полнейшее спокойствие, никакого переутомления, и вы к нам вернетесь крепким и здоровым, как никогда». Мог ли он предвидеть, наш простодушный, наш святой доктор, на какое невероятное приключение обрекает меня, притом с самыми благими намерениями?!
В июле я приехал в эту Богом забытую деревню. И очень скоро влюбился в женщину — горожанку, вышедшую замуж за местного егеря, в общем-то, красивого мужчину, но очень уж нелюдимого и, казалось, мало обращавшего внимание на свою супругу. Жанне явно нравились мои страстные взгляды, да и рассуждения мои она слушала с интересом. Я не смел надеяться на большее, хотя временами ее обуревала какая-то странная раздражительность, и тогда ее лицо на миг принимало похотливое выражение. Не скажу, что это отвращало меня от нее. Мне возразят: да ты, верно, и сам не вполне нормален, коли тебя соблазняют такие вещи. Отвечу: рыбак рыбака видит издалека; а еще говорят, что противоположности сходятся. Ох, я чувствую, что мои максимы приведут вас в ярость.
Каждый день я бродил по бескрайним альпийским лугам. Эти ступенчатые террасы, где копыта деревенских стад выбивали параллельные колеи, на заре окутывало марево, начинавшее светиться с восходом солнца. Но это мерцал не сам туман, а венчики анемонов, чье узорчатое кружево, окропленное капельками росы, расстилалось там, наверху.
Сначала я шел через сосновый лес. Дорога была крутая и скользкая, с выступающими узловатыми корнями, и я спотыкался, а бывало, и падал, тешась в одиночестве собственной жалкой неуклюжестью. Я шел и думал об этой женщине. Но была ли это женщина? Нет, скорее, дитя или… да, еще она походила на лесную ягоду… Потом дорога кончалась, дальше я брел наугад, и под моими подошвами с треском лопались зернышки дикого тмина: они пропитывали землю своим ароматом, как пропитан им ржаной деревенский хлеб. На этой опаленной зноем желтой каменной громаде с багровыми вкраплениями изредка встречались полоски сочной зеленой травы — видно, туда смог добраться какой-нибудь горный ручеек, — и как же весело смотрелась посреди иссушенных скал эта свежая изумрудная поросль!
У меня кружилась голова, мир уходил из-под ног: орел, паривший над кладбищем, накрывал меня своей тенью. Здесь было не много птиц — несколько альпийских жаворонков да рыжий ястреб, который недвижно парил в дрожащем от зноя небе.
Однажды утром я решил подняться еще выше. Коровы, черные с красноватым отливом, устав пережевывать то, что жара скоро превратит в пыль и сухие корешки, тихонько мычали, глядя мне вслед. Я припомнил их имена, выписанные мелом на воротах деревенских хлевов — Затанья, Вьолина, Морейна, — и улыбнулся при виде огромных пастушьих псов в кожаных намордниках с железными шипами.
Карабкаясь по утесам, изъеденным лишайниками, я видел между ними узкие ложбины. Одолев последний взгорок, я вышел к небольшому озеру. Оно было темным и полувысохшим, судя по окаймлявшей его широкой бледной полосе. Я поискал глазами «стену», о которой мне говорили, то есть старинную плотину, которую некогда выложили из каменных глыб, скрепленных смолой, на восточной оконечности озера, чтобы помешать стоку воды, но никакой стены там не было, верно, ее разрушили лавины. Подойдя ближе, я убедился, что вода идеально прозрачна: камешки в глубине были видны, как на ладони. По воде сновали взад-вперед жуки-плавунцы, легкий ветерок чуть морщил чистую гладь, и все эти морщинки, непрерывной чередой идущие к берегу, отражались в глубине озера светлыми параллельными отблесками, которые гасли и мгновенно вспыхивали вновь.
Я улегся в ложбинке на жесткой траве, усеянной солнцецветом и розовым клевером, любимым лакомством серн. Одиночество приводило меня в экстаз, вселяло необыкновенно острое ощущение собственной значимости, воодушевляло и звало к действию, а не к самоуничижению. Тем не менее я заснул.
Разбудил меня какой-то странный гул. Я лежал, еще не стряхнув с себя сонную одурь, как вдруг поднял глаза и увидел в небе три полотнища, которые принял сперва за шатры древних варваров-воителей, — желтый, пунцовый и белый. Но это были просто огромные хоругви, висевшие обычно в деревенской церкви; за ними шествовали, размахивая кадилами, кюре и мальчики-служки, а замыкали процессию громко молившиеся местные жители, мужчины и женщины. Среди них я заметил и Жанну.
Взволнованный тем, что вижу ее так близко, я все же не встал, боясь быть обнаруженным, а остался лежать в своем укрытии и лишь осторожно приподнял голову. Религиозные песнопения звучали жалобно, как стоны, усталость людей и их пронзительные голоса усиливали впечатление общего уныния. Я глядел на певших — они шагали, уткнувшись в свои молитвенники; их непокорные жесткие, как у всех горцев, волосы (такие же были и у мужа Жанны, Анатаза) словно готовились бесстрашно противостоять любому урагану, зато покорно согбенные спины, напротив, как бы заранее смирялись с ним. Мужские голоса заглушали бормотание женщин, и без того еле различимое из-за белых кисейных покрывал, ниспадавших на лица. «Ах, это молебен о дожде», — подумал я, не очень-то удивившись.
Процессия остановилась на берегу озера. Все три хоругви склонились к воде и омочили в ней свою священную ткань, украсив черную поверхность озера радужными разводами. Затем они снова выпрямились, и капли влаги, соскользнувшие по золотой бахроме на землю, оросили ее таким образом вместо дождя.
Я долго еще лежал, смежив веки, чтобы запечатлеть в памяти эту сцену, которую мне, без сомнения, никогда больше не придется увидеть. Когда же я наконец открыл глаза, передо мной стояла Жанна — стояла и молча глядела на меня.
— О, Господи! — воскликнул я, вздрогнув и залившись краской.
Она не дала мне встать, а сама опустилась на колени рядом со мной. Наши лица почти соприкасались. Лицо Жанны, поначалу смеющееся, вдруг застыло, приняв сумрачное выражение.
— Они разошлись по домам, — сказала она.
— А вы от них сбежали? — спросил я. Меня пугала ее дерзость.
— Да, я скучала… без вас, Пьер.
— Значит, вы меня заметили?
Она промолчала. В этот миг раздался странный шорох. Она подняла палец, вслушалась, приоткрыв рот:
— Это антилопа.
Я удивленно взглянул на нее. Это экзотическое слово, вполне в духе Жанны, которая не умела словечка в простоте сказать, в данный момент понравилось мне, однако я притворился раздраженным и сухо возразил:
— Мы, охотники, называем это серной.
Она и глазом не моргнула и с улыбкой разлеглась в траве. Я последовал ее примеру. Мы лежали бок о бок, и ее долетавшее до меня дыхание пахло яблоками, как у маленьких детей. Я протянул руку к телу Жанны и, коснувшись ее тонкого платья, неловко попытался стянуть его. Цветастый искусственный шелк так тесно облегал фигуру Жанны, что казался ее второй кожей, и видеть, как он сползает, было и волнующе и мучительно, словно я наносил ей смертельную рану. И если раньше я испытывал жгучее желание овладеть телом Жанны, то теперь оно сменилось жгучим сожалением об этих ярких цветах, которые еще миг назад прикрывали ее и которые, чудилось мне, выросли из ее плоти. Эта плоть, ничем уже не защищенная, с лиловатой кожей, мелко вздрагивающей под прохладным альпийским ветром, как вздрагивала от него поверхность озера, внушала мне вместо любви недоумение и растерянность.
Неверно истолковав мое молчание и внезапный столбняк, она машинально продолжила начатое мною. Теперь мы оба лежали ничем не прикрытые. В воздухе еще витал слабый запах ладана, принесенный молящимися, но вода в озере снова стала черной и недвижной. Я задумчиво коснулся этой прохладной кожи, и она обожгла мои пальцы, как иней. Жанна лежала с закрытыми глазами и выглядела спящей, отстраненной, отсутствующей. Потом разомкнула мои руки и приподнялась, словно решила встать.
— Пора идти вниз; Анатаз, верно, уже обыскался меня.
Тем не менее она не двигалась.
— Устала… И пить хочется.
Я подошел к озеру, набрал воды в сложенные ладони и принес ей. Но Жанна капризно отвернулась:
— Фу, какая теплая… будто из церковной кропильницы.
Она встала, старательно одернула на себе платье, и мы прошли вместе несколько шагов. Она наступала на мелкие умирающие растения, на бледно-голубые, сморщенные от засухи незабудки.
Мы и не заметили, как небо заволокли грузные облака, из которых начали падать первые капли дождя. Все еще слегка одурманенные, мы спустились с горы на пастбище. Теперь Жанна прямо-таки лучилась веселостью — такой я ее никогда не видел. На ходу она собирала слюдяную пыль со скал и со смехом натирала ею руки. Потом распахнула ворот платья, нагнулась над блестящей пылью, и кончики ее грудей тоже засверкали серебром.
Дождь усилился. Мы увидели пастушью хижину и, распахнув дверь, присели на порог, вернее, на простую доску, лежавшую на утоптанной земле; она заменила нам скамью. Косые дождевые струи временами брызгали на Жанну, и она подставляла им лицо с какой-то животной радостью. Я приник к ее губам, крепко обнял. Теперь мои движения уже не были судорожными и боязливыми, как вначале; я чувствовал себя уверенным и сильным. Я смотрел на рот Жанны: она призналась мне, что любит впиваться зубами в мягкие стволики молодых деревец после того, как сдерет с них кору перочинным ножом. Атаназ бранил ее за это, говоря, что она ранит деревья.
— Скажи, ты его любишь, своего мужа? — неожиданно спросил я.
— О, до того, как мы с ним познакомились, я не находила себе места в жизни, она пугала меня. И вот когда я его увидела, то подумала: да это же бог Пан! И всякий раз при встрече меня поражало в нем это сходство с лесным фавном; чудилось, будто в нем горит какой-то скрытый огонь, и от этого весь он багряный. Но теперь я присмотрелась к Анатазу и знаю, что он вовсе не рыжий, а обыкновенный шатен, и только его узенькая бородка имеет красноватый оттенок. А ведь прежде, глядя на эту тонкую бахрому, я была уверена, что он весь такой… пламенный. Чудно, не правда ли?
— Да, — согласился я, — и это тем более странно, что вы тоже почему-то кажетесь мне рыжей, хотя ничего такого нет и в помине.
— Верно, верно, это то же самое! Только у меня это идет от бровей. Да, мы с ним очень похожи, были похожи…
Она говорила о муже в таких изысканных выражениях, что у меня даже сердце заныло.
— Но почему, почему вы пошли за него замуж?
— Да кто его знает, почему люди женятся. Если бы понять…
И она как-то растерянно глянула на меня. Но тут же весело воскликнула:
— А ведь вам-то полагалось бы знать! Вы ведь тоже из этой породы мужчин. Только помоложе и более ученый… о, куда более ученый, — добавила она.
Я скромно потупился.
— Только глаза у вас другие, — продолжала она. — У него-то они голубые и доверчивые — знаете, как у добрых кошек, у добрых домашних кошек. Понимаете?
Честно говоря, я не очень-то понимал и сухо возразил ей:
— Но ведь он простой крестьянин, а вы… вы горожанка. Здесь совсем другая жизнь… Как же вы ее переносите?
— О, в этих краях почти у всех есть крестьянские корни. Я уверена, что и ваш дед, и какая-нибудь прабабка мотыжили виноградники или пасли коров! — И она улыбнулась. — Кроме того, Анатаз дает мне полную волю — что хочешь, то и делай. Теперь у нас так.
— А раньше?
— Раньше все было по-другому. Когда он делал мне предложение, я вдруг почувствовала себя в его власти и стала совсем покорной. Он сжал мне запястье так крепко — словно наручниками сковал. Рука у него была холодная, как лед, и жесткая, как тиски. И я поняла, что не смогу отказаться.
— Ну, а я… а со мной? — пробормотал я, сходя с ума от ревности.
— О, ты… — нежно шепнула она, — ты у меня прелесть!
Мы встали, собираясь спуститься в деревню. Но момент был выбран неудачно: дождь и не думал униматься, он полил еще гуще. Я растянул над нашими головами свою темную куртку, и под ее защитой мы двинулись в путь, в таинственной близости двух распаленных тел. Мы так безоглядно уединились в своей любви, что вошли в деревню вместе, даже не подумав о том, что нас могут увидеть.
До сих пор не знаю, как я прожил последующие дни, чем они были заполнены. Помню лишь одно — лихорадочное воодушевление, от которого я целую неделю ходил с пересохшим горлом, а по ночам не мог спать.
Мысль о том, что я завоевал наконец любовь женщины после того, как уже потерял надежду на взаимность, заставила меня позабыть все на свете. Нежность, таившаяся в моей душе и доселе подавляемая врожденной робостью, выросла теперь в опьяняющую силу. Одна только Жанна сумела помочь мне одолеть трудный переход, что ведет от плоти к душе, порождает их тесный симбиоз. Секрет ее обольстительности, вероятно, крылся в редчайшем сочетании нежности и свирепой страсти, а женственность была одновременно и несмелой и властной. Не могу точно выразить свои ощущения, но временами мне чудилось в ней легкое безумие, какая-то скрытая червоточинка, придающая пикантную горечь ее веселой прелести. Я не хотел вникать в эти сложности, отгонял тревогу, временами подававшую мне сигналы.
В первые дни пребывания в пансионе «Приют сурков», сидя в общей столовой, я боялся, как бы другие отдыхающие не услышали сумасшедшее биение моего сердца и не угадали бы с безжалостной точностью, что в нем творится. Избегая общения с ними, я делал вид, будто погружен в чтение детективного романа (в котором не прочел ни строчки), или с притворным интересом разглядывал стены и буфеты.
После четырех грозовых, дождливых дней снова установилась ясная погода, но я нигде не видел Жанну. Чем она занималась, эта примерная супруга, которой было дозволено делать все, что угодно? «Она просто хвасталась…» — думал я. Но вот однажды утром я повстречал ее на деревенской улице. Она посмотрела мне в лицо и… прошла мимо, не поздоровавшись. Я удивился и окликнул ее:
— Жанна!
Она продолжала идти, будто не слышала.
Я догнал ее.
— Сейчас мы незнакомы, — шепнула она.
Я похолодел от ее тона. Потом сообразил: она опасалась, что нас могли услышать посторонние.
— Когда я тебя увижу? — спросил я, понизив голос.
— О, вы меня часто будете видеть, — с улыбкой бросила она.
Уж не смеется ли она надо мной? Я пошел прочь, не помня себя от ярости. В последующие дни Жанна, как мне показалось, избегала меня. Наконец однажды вечером она подошла, но не одна, а вместе с мужем, игриво и ласково сжимая его руку повыше локтя. Спустя какое-то время я все же подстерег ее одну и стал умолять о свидании.
— Далеко отсюда?
— Ну, хочешь, там, в лесу, у горной речки, завтра часам к шести?
— Я приду, — сказала Жанна.
И вот настал день свидания. Мои часы показывали половину шестого. Потянувшись, я выпил стакан воды, умылся, как мог, над маленьким фаянсовым тазиком, переоделся в чистое и вышел.
Под хмурым небом лес выглядел намного загадочней обычного; лишенный игры солнечных бликов и предоставленный самому себе, он замкнулся в таинственном мягком полумраке. Слегка пригибаясь, я шагал по заброшенной тропе. Здесь давно никто не ходил, и она уже начала зарастать овсяницей и прочими травками, обычными для этой местности. Их мягкие белесые стебельки стелились по земле, почти совсем заглушенные сплошным ковром черники. Ее цепкая ярко-зеленая поросль заполонила все вокруг, не гнушаясь даже самыми темными и недоступными оврагами. Тени, падавшие от сосен с их жесткими длинными иглами, были гуще, чем кружевные тени лиственниц с их вечно лепечущими под ветром кронами. Я пробирался через этот лес, кланяясь ему, упиваясь его ароматами, меняя его силуэты, когда приходилось обеими руками раздвигать кустарник, чтобы не сломать ветки. Я задыхался от любопытства, от острого вожделения.
Молодая женщина, видимо, вышла из деревни раньше меня: она уже стояла на берегу горного потока. Мы страстно обнялись; бурлящая вода с горьковатым запахом запорошила наши лица мелкой водяной пылью. Жанна заговорила первой:
— Проточная вода — это утекающее время, а еще это символ вечности.
Я смущенно улыбнулся, не найдя чем ответить на это возвышенное сравнение. Бушующий поток никогда не будил во мне мыслей о жизни или смерти, оставляя равнодушным, глухим к его беспощадной силе, мешавшей спокойно думать. Но может быть, я лучше понимал эту воду именно потому, что ни с чем ее не сравнивал, не пытался толковать на свой манер, ибо видел в ней всего лишь идеальную форму материи. Высокопарные слова Жанны внушали мне робость, и все же я чувствовал, что их значение ничтожно.
Мы углубились в лесную чащу. Я молча шел впереди, раздвигая перед своей подругой усыпанные дождевыми каплями ветви, которые она, в свой черед, отводила локтями; иногда наши мокрые руки встречались, сжимаясь так крепко, что непонятно было, которая из них защищает другую. Колючие кусты царапали оголенные блестящие ноги Жанны, но эти тоненькие отметины тут же стирала мокрая листва. Мы видели в этом лесу лишь то, чем он отмечал наше присутствие, что мы задевали на своем пути, что попадалось нам под ноги. Это был род бездумного забытья, когда тело ощущает только касание ветки, листа папоротника, стебелька ползучего растения.
Наконец мы обнаружили мшистую ложбинку в окружении молодых елочек и оттого устеленную рыжеватыми иглами. Наши тела погрузились в нее, как в могилу, а поцелуи в тот день имели вкус перегноя.
— Ты такая красивая, — твердил я. — Скажи, ты любишь себя?
— Люблю… кого?
— Себя, себя саму… любишь?
— Ну… не знаю. Может, я просто чувствую себя более живой, чем другие женщины.
Рядом со щекой Жанны подрагивали совсем еще незрелые, зеленые ягодки черники на кустике, росшем в тени. Поднимался туман. Мы были укрыты от людских взглядов не только частоколом елок, но и этим ползучим маревом, которое обволакивало древесные стволы, внезапно рассеивалось и снова нависало над нашими головами белоснежной периной, холодя нам шеи своим студеным дыханием.
Теперь дождь стал постоянным участником наших любовных встреч. Он неотступно преследовал нас, подмешивая свой вкус к нашим поцелуям, увлажняя их своими слезами, придавая блеск обнаженному телу Жанны, ее коже, слегка посмуглевшей на открытом воздухе.
Мы совсем забыли об осторожности, почти перестали прятаться. Уходили из деревни на скошенные луга, пожелтевшие и волглые, где осталось лишь то, что уже и травой-то нельзя было назвать, — цепкие растеньица, которые, по выражению крестьян, «от земли не отдерешь». На ходу Жанна брала меня под руку, потом ее озябшие пальцы скользили выше и оказывались у меня под мышкой, там, где у человека всегда тепло и где как раз помещается ладонь. Она надевала ярко-красный прозрачный дождевик, длинный, почти до пят, и казалось, будто ее тело объято пламенем. Молодая женщина двигалась в нем с грацией и безразличием мучеников, которых не берет огонь.
— Жанна, Жанна, — шептал я, — думаешь ли ты когда-нибудь о своей святой покровительнице?
Она со смехом отвечала:
— Ну, уж я-то на костре не сгорю! Я никогда не умру!
Это яркое облачение так бросалось в глаза, что я попросил ее больше его не надевать. Но она только посмеивалась над моими страхами; ее совсем не волновало, увидят нас или нет. Эта беззаботная, дерзкая смелость утешала меня в некоторые дни, когда она обращалась со мной холодно, когда я с трудом добивался от нее согласия на встречу, которое она давала с неохотой, искренней или напускной. В один прекрасный день она объявила:
— Мне хотелось бы выйти за тебя замуж.
— Но… ты же не можешь! — сказал я, испугавшись не на шутку.
Жанна не ответила; она долго сидела, погрузившись в раздумья, и на ее лицо, обычно такое ясное, легла мрачная тень.
Однажды нас чуть не увидела старуха, собиравшая чернику; она прошла совсем близко, держа в руке большой гребень с редкими зубьями. К счастью, в эту минуту нас скрыли — и таким образом спасли — густые волокна тумана, и она удалилась, ничего не заметив, помахивая своим железным гребнем. Со временем мы научились выбирать себе подходящее ложе для объятий, отличать мягкие травы от колючих. Теперь мы знали, что приятней всего лежать на подстилке из лиственничной хвои, а хуже всего — на жестких сосновых иглах. Но как бы то ни было, а Жанна лежала в моих объятиях, нежная и все-таки замкнутая, податливая, как влажный мох, благоуханная, как цветущий луг.
Но иногда она забавы ради назначала мне свидания в таких неудобных местах, где я не мог толком к ней подступиться. Например, это были лужайки, расположенные ниже деревни, среди осин и кустов шиповника, чьи листья неумолчно шелестели в воздушных потоках, поднимавшихся со дна ущелья. Трава, странно тонкая и голубоватая, была очень скользкой, и Жанна забавы ради каталась, к великому моему ужасу, по этим крошечным лужайкам, у самого края пропасти! Бросившись на колени, я подползал к ней, пытаясь оттащить назад, умоляя прекратить эту опасную игру. Тогда она вцеплялась в меня и делала вид, будто хочет увлечь за собой вниз; ей нравилось ощущать, как я напрягал мускулы в этой борьбе. В такие мгновения, когда Жанна забывала о своих высокопарных рассуждениях и превращалась в озорного ребенка, она казалась мне особенно соблазнительной.
А еще мы любили встречаться в пустых амбарах или хлевах. Молодая женщина крадучись подходила к заброшенному строению. У нее была смешная привычка обнюхивать стену перед тем, как войти внутрь; она с таким удовольствием вдыхала запах дерева, что я даже испытывал легкий укол ревности. И от этого она становилась еще желаннее. В полумраке мы ложились на сено, и все происходило как там, в лесу, в аромате кипрея: Жанна сбрасывала одежду и являлась мне обнаженной, в нимбе сиреневого сияния.
— А твой муж, как он?.. — спрашивал я иногда.
Она закрывала глаза и не отвечала. Только однажды шепнула мне:
— О, как он мне надоел! Если бы ты знал, как он мне надоел. Мне хотелось бы овдоветь.
Наверное, я слишком строго взглянул на нее, потому что она вдруг покраснела до ушей.
Мы расставались на подходе к деревне, без единого слова. Вернувшись в свою одинокую комнатку, я вынимал из кармана ветку можжевельника или медвежьей ягоды, а то и недозрелую шишечку лиственницы и, щелкнув зажигалкой, следил, как они с тихим потрескиванием сгорают на ее огоньке. Воздух начинал благоухать смолой, и мне всю ночь чудилось, будто я сплю в лесу, служившем для нас ложем любви. Но иногда, лежа между шершавыми холодными простынями, я вдруг испуганно вздрагивал, увидев во сне, как мое тело скользит вниз и стремглав падает в пустоту.
Я, конечно, очень скоро понял, что Жанна по природе своей глубоко аморальна. Больше всего на свете ей нравилось в любви физическое наслаждение, жгучее наслаждение, утоляющее ее неизбывную жажду. Она готова была заниматься любовью с кем угодно и как угодно. Иногда она рассказывала мне, что мечтает о противоестественных соитиях с оборотнями, с людьми-деревьями, с гигантскими птицами, которые обнимали бы ее своими мощными крыльями.
Спустя какое-то время Жанна вдруг опять исчезла. Я же, напротив, достиг такого накала страсти, что не мог прожить без нее и дня. И решил пойти к ней. Впервые я попал в ее дом. Она жила на верхнем этаже высокого шале; я был так возбужден, что вошел, не постучавшись. В кухне на скамье лежала фуражка Анатаза. Не считая этого, здесь царил образцовый порядок. И чистота. Чугунная печка блестела так, словно ее маслом намазали; стол и буфет еще источали острый запах влажной еловой древесины, натертой мастикой. Что говорить: даже деревенские кумушки, дружно ненавидевшие Жанну, и те охотно признавали: «Она такая чистюля, что у них с Анатазом можно есть на полу!»
Не зная, дома ли Жанна, я не решался войти в комнаты, но тут сквозняк распахнул внутреннюю дверь, и я увидел ее. Она сидела за длинным столом с карандашом в руке и копировала выкройки, напечатанные в газете. Ее лицо, грустное и погасшее, смутило меня, и я, наверное, так и не посмел бы войти, если бы она не обернулась ко мне. Что ей померещилось в моем взгляде? Она испуганно вздрогнула от неожиданности, но сразу же овладела собой.
— Здравствуй, — сказал я.
И подошел ближе. Она продолжала рисовать.
— Ты одна?
— Да.
Рядом с ней стояла шкатулка с принадлежностями для шитья, накрытая лоскутом рыжего, слегка вытертого бархата; на него падали последние лучи заходящего солнца, и этот бархат напомнил мне опаленный зноем берег озера в тот день, когда она впервые отдалась мне на пожухшей траве, где у нас не было никакого укрытия — ни тени, ни листвы, и только ястребы парили высоко в небе над нашими телами. Я стоял, не сводя глаз с этого клочка ткани, который разрастался и разрастался в моем воображении; Жанна, удивленная моим интересом, тоже посмотрела на него. Но в этот момент солнце погасло, и наваждение кончилось.
— О чем вы думаете? — спросила она шепотом (иногда ей нравилось обращаться ко мне на «вы»).
Несколько минут мы молчали. Она положила обе руки на стол.
— Где твой муж?
— Знаешь, он ведь не только егерь, но еще и лесник, — ответила она с коротким смешком. — Сказал, что вернется поздно.
— Он догадывается… насчет меня?
— Ну, так сразу не поймешь…
Она вдруг показалась мне постаревшей и очень усталой.
— Бедняга Анатаз, — продолжала она, — он уже не тот прекрасный фавн, какого я знала раньше.
— Нет?
— Такова жизнь. Он поглупел. И сбрил свою бородку. К счастью, «архангел Гавриил» — тот куда занятнее.
— Гавриил?
Я совсем забыл о младшем брате Анатаза, Габриеле, которого она прозвала «архангелом Гавриилом». Прежде я частенько видел их втроем. Ему было лет семнадцать, и этот заносчивый красавчик вполне мог взволновать любое женское сердце.
— Он хорош собой! — сказал я.
— Да, он пригожий… Смотри, что он мне подарил.
Она вышла и вернулась с коробкой в руках. Коробка была сделана из почтовых открыток, сшитых вместе грубой красной ниткой.
— Какая безвкусица, — заметил я.
— О, главное-то внутри. Прислушайся…
— Ничего не слышу! — сказал я, хотя на самом деле различил внутри какое-то тихое шуршание. — Что там?
Жанна осторожно приподняла крышку, в которой были просверлены крошечные дырочки.
— Какая-то зверюшка?
— Гляди!
Она откинула крышку, и из коробки вылетел рой бабочек. Они стали порхать по комнате, некоторые сели на широкую кровать, другие, видимо задохнувшиеся от недостатка воздуха, сразу упали на пол. А часть так и осталась на дне коробки.
— Значит, это и есть подарок Габриеля?
— Да. Он их наловил в том месте, где горный склон обрушился лет триста тому назад — его подмыли подземные воды. Туда забираются только самые смелые охотники. Сверху хорошо видны узенькие карнизы, усеянные цветами, а под ногами у них провал с сыпучими песчаными стенками. Они рассказывают, что приходится бежать, иначе этот песок увлечет их за собой вниз. Говорят, что там, наверху, все другое — растения, бабочки, змеи…
— Да глупости все это, они одинаковые, что там, что здесь!
Эти россказни приводили меня в раздражение, мне хотелось ее прервать, но она продолжала:
— А еще они говорят, что там встречаются кристаллы — сиреневые, розовые, голубые… Ах, как мне хотелось бы их увидеть! Но нет, я никогда туда не пойду, я знаю, что это будет мой последний час.
— Твой последний?..
И вдруг я со стыдом осознал, что никогда ничего не дарил Жанне. Я вспомнил, с каким восхищением она разглядывала во время мессы люстру со стеклянными подвесками, висевшую в центральном нефе; она мечтала иметь такую же у себя дома. «Непременно куплю ей люстру», — решил я.
— Габриель мне очень предан.
Она перевернула коробку вверх дном:
— Что мне теперь с ней делать?
— Выбрось!
— О, нет, я никогда ничего не выбрасываю, все храню. Да… Габриель… он очень мне предан, что угодно для меня сделает. А, вот и придумала — сложу-ка я в нее письма.
— Какие еще письма?
У меня опять сжалось сердце. Жанна принесла пакет и извлекла оттуда одно письмо.
— Вот его я могу вам показать, это первое письмо Анатаза.
И она положила мне на колени листок, исписанный неуверенным почерком. Я прочел только последние строчки: «Какие запоздалые и мучительные воспоминания оживляет во мне твой портрет. Глядя на него, я снова ощущаю свежесть твоих губ, сладость твоих слов и снова, как наяву, вижу твою обольстительную улыбку».
Крайне озадаченный, я положил письмо на стал.
— Анатаз? Возможно ли?.. Такие нежные, изысканные выражения… Никогда бы не подумал.
— О, скорее всего, их подсказала его старшая сестра Фаустина, она учительница.
Но в пакете лежали и другие конверты, где адрес был написан вовсе не рукой Анатаза. Я спросил себя, зачем она показывает мне эти письма, какое удовольствие получает от этого, какие низменные побуждения толкают ее на откровенность. Увы, я дал вовлечь себя в эту игру, опустившись до вульгарного любопытства!
— Не хочу их видеть! Спрячь немедленно! — крикнул я, оттолкнув пакет.
— О, я вовсе и не собиралась показывать вам все, — удивленно ответила она.
— Ну и слава Богу!..
Я испытывал горечь человека, внезапно очнувшегося от волшебного сна и понявшего, что это чудо больше никогда не повторится. Нет, я не закрывал глаза на правду и не питал никаких иллюзий по поводу этой женщины! Честно говоря, я всегда знал, как знал и Анатаз, как знали все… Но в эту минуту мне открылась еще одна истина, может быть, самая ужасная: у нас с Жанной нет и не будет общих воспоминаний. Все, что я перечувствовал рядом с ней, я перечувствовал один. Наши прогулки были только моими прогулками, ее объятия, ее страстность ее веселость не предназначались никому. Она не любила конкретного мужчину или мужчин вообще — она любила только саму любовь.
— Ты ведь тоже… тоже очень мне предан, не правда ли?
Я отвернулся. Мне было стыдно, и я знал почему. Я не имел права ревновать, и Габриель был мне безразличен, даже неприятен.
— Что это с вами сегодня?
Я молчал, и она вышла в кухню, где, судя по звукам, начала разводить огонь в печке. Я упрямо сидел в комнате, уже окутанной сумерками. Бумажная выкройка платья снежным пятном белела на столе. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
— Пьер! — позвала Жанна, и ее голос прозвучал жалобно.
Она чистила картошку, сидя у печки. Машинально я сел рядом, взял ножик и начал ей помогать. Мало-помалу ко мне возвращалось спокойствие. Эта «низменная» работа, которую я нигде больше не согласился бы выполнять, здесь почему-то доставляла мне радость. Жанна еще что-то нашептывала мне, но я не вникал в ее слова, не придавал им особого значения, меня завораживал сам звук ее голоса, и сладко было сидеть рядом с ней. Ее близость — вот и все, что существовало для меня в эту минуту.
Она подошла к шкафу и открыла его. Внутри, в полумраке, что-то поблескивало. Это слабое мерцание исходило от блюда, которое она держала перед собой.
— Виноград!
— Да, первый из нынешнего урожая. Мне принесли его снизу, из долины.
Я не посмел спросить, кто именно. Мне хотелось пить. Я взял с блюда виноградную кисть и, держа ее в ладонях, коснулся губами ягодной плоти, покрытой еле ощутимым пушком, тугой и вместе с тем удивительно живой и нежной. «Твои груди, — пролепетал я, — твои груди…» Но тут же понял, что она меня не слушает. Я жадно напихал в рот виноградины, и из-под моих зубов брызнул сок. Боже, какая восхитительная свежесть… У этого августовского винограда был привкус альпийских трав и легкая кислинка смородины.
После этого прошла неделя, в течение которой я не виделся с женой егеря. Улица, ведущая к их шале, неодолимо притягивала меня, но я знал, что стоит мне сделать хоть шаг в ту сторону, как я снова потеряю голову. И потому большей частью уединялся в своей комнате, так что хозяйка «Приюта сурков» шутливо спросила, уж не превратился ли я в одного из них. В остальное время я бродил по окрестным холмам, над деревней, чьи сизовато-серые крыши, скучившиеся на склоне горы, напоминали крылья вяхирей. Это сходство объяснялось не только их цветом, но также и фактурой: дранка, источенная дождями, обожженная солнцем и обтрепанная по краям, стала хрупкой, как птичьи перышки, и выглядела так, словно готовилась взлететь, стоило ветру, поднимавшемуся из долины, дунуть посильней… Я высматривал среди них крышу дома моей любовницы и мысленно вдыхал дымок ее печки. Потом шел к себе. Но где бы я ни был, что бы ни делал, я ждал. Я весь превратился в сплошное исступленное ожидание.
По вечерам я любовался еще и лесной опушкой, пылавшей в лучах закатного солнца. Лес, прежде тусклый, теперь наливался фантастической осенней красотой, и я с ума сходил от мысли, что больше не войду в него вместе с Жанной. Вид этого маленького, золотисто-багряного царства, такого близкого, но теперь ненужного, приводил меня в отчаяние.
Я часто размышлял над фразой, которую она сказала однажды: «Мне хотелось бы выйти за тебя замуж». Тогда я ответил: «Но ты же не можешь!» И она улыбнулась в ответ — такой странной улыбкой, что я чуть не сгорел со стыда.
Настало второе воскресенье августа, и желание увидеть Жанну хотя бы на мессе придало мне сил и вновь разбудило почти угасшую, неизбывную страсть. Какое же разочарование ждало меня в церкви: ее не было на скамье, где она обычно сидела! Анатаза я тоже не нашел среди прихожан, зато увидел его младшего брата Габриеля. Его воинственная, мужественная красота удручала меня. Сам я не могу похвастаться широкими плечами, да и прочими физическими данными не отличаюсь от большинства студентов. Мне показалось, что мужчины и женщины, выходившие из церкви, поглядывали на меня как-то странно. Потакая любопытству сельчан, я приступил к ним с расспросами, но они отвечали коротко и неохотно, отводя глаза в сторону:
— Э-э-э, видать, на праздник пошли.
— На какой праздник?
— Праздник-то?… Да вон там, в Манеке…
И тыкали пальцами в сторону леса, за которым находилась названная деревня. Я решил отправиться туда.
По дороге мне встретились гуляющие, в основном парни и девушки из других селений, а может, даже из долины. Видимо, им надоели праздничные развлечения и они решили пройтись по окрестностям. Все они были очень молоды, почти дети, и любовь, которую они выказывали друг другу, шокировала меня: очень уж они походили на братьев и сестер — одного роста, с одинаковыми чертами лица. Они шли парочками, тесно обнявшись, медленной поступью, как ходят в процессиях. Может быть, именно любовь, радость жизни и юность придавали их лицам, их глазам эту семейную схожесть, это общее для всех них выражение превосходства над окружающими. Уж не завидовал ли я им? Мне было всего двадцать два года, и, однако, я чувствовал себя безнадежно старым.
Дорога опустела, а потом я снова услышал чьи-то неспешные шаги: мне навстречу шла последняя пара. Молодой человек выглядел лет на шестнадцать, в нем чувствовались и робость и фанфаронство — нередкое сочетание для этого возраста; у девушки, вспыхнувшей при виде меня, было счастливое и вместе с тем виноватое лицо. Но как же я изумился, узнав в ней Жанну, которую крепко прижимал к себе Габриель! И он и она храбро выдержали мой взгляд.
— Мы идем с праздника, сказали они, — не очень-то он удался…
— А где же Анатаз?
— Остался там, — ответила Жанна, понизив голос. — Верно, решил обойти все кабачки.
Я не знал, о чем еще говорить, и отвернулся, чтобы не видеть их, но в моих ушах еще долго звучал мягкий шорох их удалявшихся шагов.
Меня обуяло такое горькое уныние, что я свернул с дороги и начал спускаться под гору тропинкой, ведущей в бурелом из сухих ветвей. У корней полумертвых деревьев даже трава уже не росла. Почва, укрытая многовековым слоем еловых иголок, разлагалась, превращаясь в гумус, черный, как сажа; кое-где наружу пробивались ядовито-желтые лисички; эти крошечные метеоры, зародившиеся в глубинах земли, высовывали из нее то краешки, то верхушки своих шляпок. Это был единственный, хоть и эфемерный, проблеск жизни, одолевший лесную темень и уже потому особенно заметный. Я шел от одного такого пятнышка к другому, словно мальчик-с-пальчик по камешкам, и собирал эти мелкие грибки, напоминавшие по форме человеческое ухо. Подержав их немного на ладони, я крошил нежную мякоть, не сразу рассыпавшуюся под моими пальцами.
Мне чудилось, будто я спускаюсь в колодец, бездонный, беспросветный колодец, и мое отчаяние было сообразно этому мрачному окружению. Я шел вперед, непрерывно оскальзываясь на влажной рыхлой земле. Хилые стволы вокруг меня переплетались меж собой, их сучья, обвешанные длинными серыми космами лишайника, дрожали, как испуганные звери. Да, во мне бушевал экстаз отчаяния, и этот спуск тешил мое исстрадавшееся сердце.
Однако скоро я, сам того не заметив, выбрался из этой лесной могилы. И тут меня ослепило солнце, игравшее в голубоватых кустах. Их пушистая листва и крылья жужжащих насекомых щекотали мне виски. Я очутился на узкой каменистой площадке, нависавшей над долиной, и совсем уж было собрался прилечь на траву, как вдруг наткнулся на Анатаза.
Он даже не услышал, как я подошел. Он сидел, прислоняясь спиной к скале, очень прямо, неподвижно, с застывшим взглядом, словно окаменел. Я видел его в профиль: он был бледен и борода его действительно исчезла, правда, на ее месте уже пробивалась рыжая щетина. Над ним порхали бабочки-голубянки, они садились то на его плечо, то на лоб, присасываясь хоботками к каплям пота и на мгновение осеняя его своей крохотной, надоедливой тенью. Мне стало жутко оттого, что он не смахивал их и, кажется, даже не замечал, как не заметил и меня. Сначала я подумал: уж не пьян ли он? — и решил улизнуть, но от этого человека исходили такие странные, такие загадочные флюиды, что я застыл на месте.
Анатаз… Честно говоря, до сей поры он совсем не интересовал меня. Я иногда спрашивал о нем Жанну, но много ли я думал об этом муже, отнимая у него самое дорогое?! Нет. Любовь, которую дарила мне Жанна, заслоняла все, что не касалось нас двоих. Я жил, не испытывая никаких угрызений совести. Да и заботило ли это саму Жанну? Не думаю. Мне казалось, он ей надоел, стал противен. И мы с ней вели себя так, словно остались одни на всем белом свете, и это одиночество заключило наши тела в прочный кокон, куда никому больше не было доступа. Словом, я не питал к нему ни малейшей жалости. Но теперь, внезапно, у меня открылись глаза: оказывается, Анатаз существует. Да, этот человек, сидевший у скалы, уже немолодой, со всклокоченными седеющими волосами, будто бы родился в этот миг, у меня на глазах.
Я, наверное, кашлянул, прочищая горло перед тем, как поздороваться. Но Анатаз меня не услышал. Или может, не пожелал услышать. Я решительно шагнул к нему, но тут же понял по его глазам, что он не осознаёт моего присутствия.
— Здравствуйте! — повторил я.
Он и тут не ответил. Только чуть дрогнули его зрачки да опустились покрасневшие веки. Но почти сразу он открыл глаза и на сей раз посмотрел в мою сторону. Узнал ли он меня? Не уверен.
— Оставьте меня, — сипло пробормотал он.
Обычно его голос звучал уверенно и чисто. «Неужели пьян?» — опять подумал я, сам себе не веря. И задал совсем уж глупый вопрос:
— Отдыхаете?
Его неприязненный взгляд заставил меня устыдиться своей настойчивости, однако я все же прошептал:
— Или ждете кого-то?..
Он и бровью не повел. А я никак не мог решиться уйти. Не знаю, откуда только взялось у меня неодолимое стремление продолжить этот почти безответный диалог, но я чувствовал, что должен поговорить с ним, завоевать его доверие. Зачем, спрашивается? Как родилась эта неожиданная, необъяснимая дружеская симпатия к нему? Ах, если бы мне удалось заставить его услышать меня! Но Анатаз был глух к моим словам. Его отсутствующий взгляд, его оцепенение причиняли мне острую душевную боль. Вдобавок эта узенькая площадка, вернее, карниз над бездонной пропастью и это безнадежное одиночество только усугубляли мое смятение. Боюсь, что наговорил бы ему еще много глупостей от расстройства чувств, если бы вдруг не услышал:
— Я слежу.
И Анатаз, уже не обращая на меня внимания, снова устремил взгляд куда-то вдаль. Затем, видимо вспомнив, что я еще здесь, промолвил чуть громче:
— Оставьте меня, я слежу.
Делать нечего, я медленно удалился. Но за миг до того, как лес поглотил меня, я услышал позади шум и оглянулся, думая, что это Анатаз встал на ноги. Нет, это из желоба для спуска бревен вылетел огромный ворон. А человек, сидевший у скалы, так и не шелохнулся.
В деревню я пришел, когда уже смеркалось. Долгая ходьба уняла мою тревогу. Я уже собрался войти в пансион, как вдруг услышал звуки аккордеона, и они заманили меня на площадь.
Молодые парочки, которые встретились мне на дороге нынче утром, танцевали вокруг фонтана. Видно было, что они готовы плясать где угодно, хоть на лугу, хоть в лесу, и, уж конечно, будут веселиться и здесь, и в других местах и разойдутся по домам только под утро. Хотя еще не совсем стемнело, над их головами горела гирлянда электрических лампочек, и этот искусственный свет огрублял юные лица, делая их старше лет на пятнадцать. Я невольно улыбнулся при мысли о том, что утром видел их почти детьми, а сейчас они выглядят совсем взрослыми.
И вдруг я заметил Жанну, танцующую с Габриелем! Меня обуял гнев. Я ринулся к фонтану. Аккордеон смолк, и в тишине чей-то голос спросил:
— А где Анатаз?
«В самом деле, где же он?» — подумал я, устыдившись, что забыл о нем. Я исподтишка посматривал на Жанну, пытаясь поймать ее взгляд, но она упорно отворачивалась. С виду ее можно было принять за одну из юных девушек, которые походили на своих кавалеров, как сестры на братьев. Габриель обнимал ее за талию, крепко прижимая к себе. Наконец она высвободилась из его рук, и мне удалось заговорить с ней. Она подняла на меня свои карие глаза, одновременно и темные и сияющие, и даже не соизволила поздороваться.
— Я видел Анатаза в лесу, — прошептал я, — там, на карнизе, на самом верху, и он… Что с ним приключилось?
— Не знаю, — бросила она, — оставьте меня…
Оставьте меня. То же самое сказал мне и Анатаз. Я стоял, погруженный в печальные раздумья. Люди просят, чтобы я их оставил, а я, упрямец, досаждаю им! Неужели так и будет всю жизнь? Впрочем, что мне в этой жизни! И я ощутил неодолимое желание покинуть этот мир, где невозможно встретить родственную душу.
На следующий день Анатаза нашли в лесу, там, где я увидел его сидящим у обрыва. Он так и умер сидя. У него уже отросла длинная щетина, а на голове виднелась ранка, правда неглубокая.
— Пришлось отгонять воронов камнями, они так и прыгали вокруг него!
«У него случился удар, — объявил врач, прибывший снизу, из долины. — Он умер от внутреннего кровотечения». Но люди не поверили ему, все решили, что Анатаза убил какой-нибудь браконьер.
— Егеря — они все так кончают.
Разумеется, высказывались и другие подозрения.
— Зверей-то он охранял, а вот жену свою не сумел…
Я слушал и помалкивал. Я встретил человека, которому предстояло умереть, и ничего не понял, ничего не сделал для его спасения, ровно ничем не помог! Меня мучил стыд. Казалось, что я бесконечно жую «кляп» — так здесь называли кислые горные груши.
Я пошел прощаться с умершим. Анатаз лежал на широкой кровати, накрытый с головой кисейным покрывалом. Я пробормотал молитву, затем окунул веточку медвежьей ягоды в чашу со святой водой и окропил покойника. Жанна стояла на коленях в углу комнаты, не поднимая глаз.
— Надо же, вроде как печалится, — шептались соседи.
Я смотрел на Жанну. Теперь я смотрел на нее без трепета и словно бы издалека. Нашему роману пришел конец. Я навсегда расстался с ней. И больше не стану искать с ней встреч. Анатазу понадобилось умереть, чтобы встать между нами.
— Пламя, что кощунственное, что божественное, не отбрасывает тени, — неожиданно сказала Жанна сквозь рыдания.
И она указала на две свечи, горевшие у смертного одра.
— Мы ничего не видим сквозь их огонь, он скрывает от нас то, что предстоит перед ним.
Крестьяне, никогда не понимавшие рассуждения Жанны, слушали ее с тупой растерянностью, да и я в какой-то миг подумал: уж не сошла ли она с ума? Но потом вспомнил, что она и прежде часто держала такие речи, и констатировал, что горе не отбило у нее охоты к высокопарным невразумительным высказываниям. Мать Анатаза, старуха, которую я видел впервые, угрюмо покачала головой:
— Надо бы пойти объявить пчелам… коли не я, так кто ж это сделает?
Она облачилась в воскресный наряд и пошла на нижнее пастбище, где стояли два убогих улья, принадлежавших Анатазу. Потом уж я узнал, что она трижды постучала по каждому из них, восклицая: «Ваш хозяин умер!»[1] И накрыла их черной тканью.
Испуганное оцепенение, охватившее местных жителей, прошло не сразу. Еще много дней над деревней висела мертвая, гнетущая тишина. И если бы земля не требовала от людей ежечасных забот, мужчины и женщины так и сидели бы, затаившись, в своих жилищах. Над всеми нами витал неотвязный, тленный запах смерти, его не могли заглушить ни ветер, ни дым из каминных труб, ни аромат скошенной травы. Куда только подевались весело перекликавшиеся голоса, серебристые промельки топоров, разрубавших толстые поленья?
Теперь вдову Анатаза часто видели на улице — печальную, одетую в траур и такую благонравную, что с нею здоровались все соседи. Она горько оплакивала мужа, и ей даже начали сочувствовать. Потом она сообщила, что собирается уехать из деревни «вниз». Квартиру она оставляла за собой, но все имущество хотела продать. А еще она намеревалась работать в какой-нибудь миссии, занимавшейся лечением прокаженных:
— В жизни так бывает: когда на тебя свалилось несчастье, больше уже ничего не боишься. Я хочу нести добро людям.
Женщины слушали ее с недоверчивым восхищением. А вот я предал Анатаза, бросил в беде — по небрежности, по легкомыслию — в его смертный час.
— Почему вы нам не сообщили о нем в тот же вечер? — с упреком спросил меня деревенский староста.
Я и сам не знал почему. Я уже ничего больше не понимал и, главное, не понимал теперь, как я мог любить эту женщину. Страсть к ней вдруг соскользнула с меня, как соскальзывает накидка с плеч.
— Но Анатаз ни на что не жаловался! — возразил я. — Он только сказал мне: «Я слежу… Оставьте меня».
— Да… верно и то, что в последнее время он снова начал попивать…
И староста бросил на меня недоверчивый и вместе с тем понимающий взгляд.
Жанна носила вдовье платье цвета «антрацит», и затейливые кружева на воротничке и манжетах свидетельствовали о том, что она посвятила этому наряду немало времени и стараний. Я был вынужден признать, что она похорошела, но уже не испытывал к ней прежнего влечения и не подходил близко. А при встрече на улице избегал даже ее тени.
По вечерам, когда жители деревни собирались на посиделки, я все еще слушал ее. Она говорила о смерти и оплакивала Анатаза. Произносила со вздохом это слово «смерть» и закрывала глаза. Она уверяла, что потусторонняя жизнь бесконечно печальна и однообразна, что душа, безжалостно разлученная с телом, неприкаянно блуждает в ледяном сумраке, похожем на хмурые ноябрьские дни. Она не верила в райское блаженство.
— Все радости нам даруются в этом мире, и наслаждаться ими нужно здесь. Потом будет слишком поздно, — говорила она.
— Верно, потом будет слишком поздно каяться, — подхватывали женщины, толковавшие ее слова на свой лад.
Я же пытался убедить ее, что настоящая жизнь ждет нас лишь за гробом.
— Нет-нет, — упорствовала Жанна, — только здесь, на земле, нам дана власть над жизнью, а там ничего этого уже не будет.
— А что вы скажете о несовершенстве, таящемся в каждом из нас? — спрашивал я.
— Я бы не стала менять человеческую природу, — отвечала Жанна и добавляла: — Вот увидите, как мы будем обездолены, когда умрем; тогда-то мы и станем вконец обездоленными.
Тем временем на нас снизошел странный покой: окружающий мир словно бы вдруг замер. Только изредка проходила мимо черная, как ночь, корова с лоснящимися боками и широко расставленными рогами; колокольчик на ее шее громко дребезжал, и это был единственный звук, нарушавший горную тишь. На окрестных лугах селяне стригли овец. Старухи, которым помогали детишки, склонялись над животным, лежавшим со связанными ногами и похожим на большую голую птицу. Повсюду стрекотали большие ржавые ножницы; старухи собирали шерсть в кучи, обирая ее с гладких розовых овечьих боков.
Коровьи стада уже вернулись с горных пастбищ; впереди шествовала их королева, и на тропинках, где копыта разрыхлили землю и подняли облака пыли, валялись пышные ромашки и ленточки, упавшие с их «корон».
Жанна почти не появлялась на люди: теперь она была занята тяжбами с заимодавцами Анатаза и ей приходилось часто ездить из деревни «вниз», в долину. Я и не пытался ее увидеть. «Моя любовь умерла», — твердил я себе. Но было ли это правдой? Если уж любовь существует, то не может она умереть так быстро. Еще какое-то время она продолжает жить своей, отдельной от людей жизнью, как сила, оставшаяся без применения, как свет, ищущий, кого бы озарить. Такой я воображал ее себе. И в своей слепой наивности уповал на то, что обрету такую любовь в потустороннем мире, свободную от всех земных тягот, растворенную в Боге, идеальную и безгрешную.
Я продолжал бродить с утра до вечера, а то и ночами по лугам и лесам, утратившим теперь связь с питавшей их землей. Я проходил мимо крестьян, пасших коров и коз, словно мимо давно умерших пастухов, по-прежнему охранявших свои давно мертвые стада. И безмолвно приветствовал их, чувствуя, что становлюсь наконец одним из них, и наслаждаясь этим покоем после своих летних треволнений. Однажды какая-то девушка сказала мне:
— Там, на верхних альпийских лугах, цветы распускаются по второму разу, будто по весне. Одуванчиков полно, и люди даже видели анемоны.
Я отправился взглянуть на это чудо. Снова я чувствовал себя счастливым, а главное, умиротворенным. Я почти забыл о родных, о городах в долине, я никому не писал писем и перестал думать о возвращении к студенческой жизни. Сухие растения, скрюченные, как морские коньки, прицепились к моей одежде, когда я сел на траву. Рядом цвела горечавка, одна-одинешенька; на нее опустилась серо-голубая бабочка, неотличимая от лепестков. Я сорвал цветок. Бабочка вспорхнула и улетела. А смятая горечавка трепетала у меня в руке, словно крошечный умирающий зверек. Она напомнила мне тот день, когда я собирал лисички в сумрачной лесной чаще, а потом вышел к скалистому уступу, где сидел Анатаз… Знал ли он, что я был любовником его жены? Может быть, и знал. Но теперь мне уже не хотелось об этом думать.
Я вернулся в деревню поздно вечером. На крышах домов сушились серо-зеленые и желто-зеленые листья картофельных кустов и капусты, предназначенные на корм скоту; я шел по улице, глядя на церковь, что высилась впереди в лунном свете, угрожающе воздев к небу свое острое жало.
Жанна объявила, что покидает деревню и будет жить в соседнем кантоне, у сестры. Она всегда соблюдала неписанные деревенские обычаи, вот и теперь обошла соседей, чтобы попрощаться со всеми, потом сложила свои вещи, заперла квартиру. И перед самым отъездом встретила меня и Габриеля, младшего брата Анатаза. Не знаю, случайно или нет.
— Вы меня проводите? — спросила она.
Со дня смерти ее мужа я перестал обращать внимание на этого парня, а зря: я только теперь осознал, что он держится уже не так заносчиво, что красота его как-то поблекла и что он, подобно мне, старается избегать встреч со своей невесткой. Он взял ее чемодан, я — сумку.
Мы шагали рядом с ней, не говоря ни слова. Впервые после того праздника 15 августа я снова шел по лесной дороге, ведущей в Манек, — там Жанна должна была сесть в автобус, чтобы спуститься в долину. Сейчас я с трудом узнавал этот оголенный, прозрачный — и оттого казавшийся непривычно просторным — пейзаж. Лиственницы, уже не надеясь на потускневший небосвод, разливали вокруг свой собственный желтый, сдержанно-яркий свет; их стволы, по контрасту с ним, выглядели еще чернее. Но удивительней всего выглядели тоненькие деревца — рябины, дикие вишни, отягощенные красными ягодами: они клонились то вправо, то влево, нарушая вертикальный строй армии хвойных. Все они казались теперь невесомыми, оторванными от земли, и этот лес, сбросивший с себя гнет листвы, медленно тянулся вверх, выпутываясь из своих корней и словно вставая на цыпочки. Мы бросили беглый взгляд на вершины гор, припудренных первым снегом. Я услышал слова Габриеля:
— Он с каждым днем спускается все ниже. От него никуда не деться, он кругом, куда ни глянь.
— Но ведь ты, кажется, любишь лыжи? — удивленно спросила Жанна.
Габриель выглядел обескураженным. Да и сам я тщетно искал в душе былую радость, испытанную всего несколько недель назад, — от нее и тени не осталось. Мы шли рядом с женщиной, которую любили и которая стала нам ненавистна. Я вспомнил, как деревенские старухи нашептывали мне: «Мы так и не разобрали, что у ней на сердце, у этой женщины». А «разобрал» ли я сам?
— Значит, уезжаете? — спросил Габриель, как будто только что узнал эту новость.
— Да, уезжаю и стану совсем другой Жанной.
После долгого молчания Габриель вызывающе сказал:
— Странная это смерть — смерть Анатаза.
Жанна не ответила.
— Странная смерть, — повторил он. И посмотрел ей в лицо.
— Нет, это прекрасная смерть, — тихо вымолвила она, — смерть в лесу…
Лес источал пьянящие ароматы, и они будоражили меня, как будоражит воспоминание о сне, где ты кого-то любил.
— Похоже на лесной пожар! — воскликнула Жанна. — Застывшие языки пламени на ветвях..
— Адского пламени, вот какого! — угрюмо бросил Габриель.
И вот тут-то она и сказала:
— Посмотрите на эту землянику!.. Осенние ягоды, особенно, вон та…
Над долиной Роны пронзительно завывал резкий пасхальный ветер — фен. Налетит вот такой и встряхнет вас, точно стаканчик с костями, обдаст запахами горького дыма и золы от сожженной листвы, вихрем пыли и лепестками с персиковых деревьев из ближайших садов.
Молодой человек шагал по дороге, минуя редкие тополя — жалкие остатки некогда роскошной аллеи, ныне уничтоженной (не ветром, а людьми), а прежде в течение века щедро дарившей путникам свою тень и органный гул листвы. Жермен сошел с поезда на предпоследней станции, решив вернуться в город своего детства пешком. «Я так и так поспею домой вовремя. А пока что хлебну вволю родного воздуха, воздуха моего края, который не похож ни на какой другой; как же мне не хватало его за годы учебы!..» И тут он увидел, что навстречу ему движется фиакр. Чудной экипаж! — странновато он выглядел на дороге, по которой вихрем проносились автомобили, автобусы да грузовики.
Фиакр двигался медленно, как-то нерешительно, и Жермен заметил, что возница дремлет. Он громко окликнул его. Человек на облучке, клевавший носом, встрепенулся и сел прямо. Увидав его топорную багровую физиономию, Жермен приготовился было к потоку ругательств. Однако ничего такого не произошло.
— Извините, сударь, садитесь в экипаж, сударь!..
Молодой человек, крайне удивленный подобной учтивостью, растерянно медлил, и кучер заискивающе пробормотал:
— Садитесь же, сударь, место за вами.
Жермена явно принимали за кого-то другого.
— Я полагаю, вы ошиблись…
— Нет, сударь, я никогда не ошибаюсь. Вы или другой, нам все едино.
— А куда вы едете? — спросил Жермен, теряясь в догадках.
— Куда надо, туда и поедем, — проворчал возница неожиданно мрачно; от его недавней вежливости и следа не осталось.
— Но… Я-то шел в Сион, а вы — вы направлялись в другую сторону.
Кучер не понял его или, по крайней мере, сделал вид, что не слышит.
— Садитесь, говорю вам, не то опоздаем!
Жермен ступил на подножку фиакра; ветхая колымага накренилась и жалобно скрипнула. Странный возница, не глядя на седока, кинул ему плед. От фиакра исходил кислый запах вина и старой протертой кожи.
«Да он пьян в стельку!» — подумал Жермен, глядя, как кучер засуетился на своем облучке, яростно нахлестывая лошадь.
Впрочем, ярость эта не произвела никакого впечатления на несчастную клячу, которая по-прежнему двигалась неспешной трусцой. Кучер повернулся к студенту:
— Вы не пожалеете, что поехали со мной. Мадам Виктория велела во всем угождать вам. Своих клиентов она и вполовину так не балует!
Он сидел впереди, вырисовываясь темным силуэтом на сером небе, и говорил теперь с неожиданным достоинством. Ветер и тот избегал его, не осмеливался трогать; вместо этого он пробирался под крышу экипажа и надувал ее изнутри. Фиакр свернул на поперечную дорогу, ведущую к Роне. Там, между двумя холмами, на луговине, где клонились к воде плакучие ивы, виднелась деревушка.
Они остановились перед домом, на фасаде которого крупными коричневыми буквами было выведено:
«КАФЕ ДЛЯ ПУТНИКОВ»
«Ну, слава Богу, — подумал Жермен, — сейчас все и кончится. Я откажусь играть роль того, за кого меня приняли, выйду на шоссе и попаду в Сион как раз вовремя». И он выпрыгнул из экипажа. Но в тот же миг кучер втолкнул его в облупленный коридор дома, где к ним бросилась пожилая женщина. Она воскликнула:
— Ну, наконец-то приехал!
Она жадно вгляделась в него, кашлянула и сказала, как-то многозначительно:
— Я ждала тебя!
Молодой человек, хотя и заинтригованный, никак не отреагировал на это горячее приветствие.
— Робер, проводите его в малый салон!
Пресловутый салон являл собою мерзкую комнатенку с кроваво-красным полом, натертым мастикой поверх грязи, круглым столом, стареньким пианино, прикрытым вязаной салфеткой с помпонами, протертым креслом и несколькими стульями.
Оказавшись в этой ловушке, Жермен не стал садиться, а выглянул в окно, прикидывая, как бы сбежать отсюда. Сквозь оконные занавеси он видел крыши амбаров и золотистые склоны холма. В комнате стояла затхлая духота, такая невыносимая, что он горько пожалел о теплом дыхании фена и бросился к двери.
Но кучер, преобразившийся в официанта, загородил ему проход широким подносом, на котором красовались бутылка и два стакана. Тщательно прикрыв за собой дверь, он подошел к столу и поставил на него принесенное со словами:
— Здесь вам будет хорошо, не правда ли, сударь?
Он придвинул к столу ветхое кресло, так, чтобы оно находилось напротив стула для Жермена, и вышел.
Молодой человек понял, что ему придется пить в компании либо этого типа, либо старой дамы, и рассердился на собственную бесхарактерность: «Да за кого же, черт подери, они меня принимают?» Но тут кучер вернулся: он забыл постелить скатерть; с неуклюжим усердием он снял со стола поднос, поставил его на стул, развернул белую скатерть и, водрузив поднос на прежнее место, добавил к нему еще пару тарелок, ножи и вилки.
— Теперь уж она скоренько пожалует! — сказал он с хитрым видом, не глядя на гостя, словно решил вложить в свое сообщение как можно больше загадки.
На сей раз Жермен был приятно удивлен.
«Неужто меня ждет любовное свидание?» — подумал он. Но радость его была недолгой: в комнату вошла давешняя старая дама. «Значит, это все для нее!» — разочарованно подумал юноша. Женщина, однако, не села в кресло, а скромно разместилась на стуле.
— Как прошла поездка? Ты не слишком устал?
— Э-э-э… нет, — промямлил он.
— Наверное, интересно снова вернуться в родные места?
— Что да, то да!
Мало-помалу в чертах старухи Жермену начала чудиться другая женщина, гораздо моложе этой. Ее морщины казались теперь фальшивыми, седые волосы выглядели как-то неестественно. Подлинно красивыми и живыми были у нее только глаза. Они расширялись по мере того, как он глядел в них, становились блестящими и нежными. Да еще и рот: губы уже не складывались в горькую старческую гримасу, как в первый миг их встречи, а розовели, улыбались.
— Ах, мне грустно, очень грустно жить одной, без тебя, — сказала она. — Но тебе ведь так хотелось ехать учиться…
«Ага, значит, меня принимают за студента; ну что ж, это недалеко от истины!» И Жермену стало чуточку легче.
Кучер принес на подносе ростбиф и хлеб. Он почтительно налил вино в стаканы и молча ретировался.
— Наверное, тамошняя жизнь совсем не похожа на нашу! — продолжала женщина.
— Да нет, меньше, чем кажется, — отвечал он наугад.
И с аппетитом принялся за еду. Дорога и это странное приключение вконец изнурили его. Но ел он один.
Женщина молчала. Сперва он не придал этому значения. Но вдруг заметил, что она слегка придвинулась к нему, а ее рука, ее старая рука, гораздо более старая, чем глаза и губы, увядшая, испещренная коричневыми пятнами, с узловатыми пальцами, медленно подползает к его собственной. Временами она замирала, как будто интересуясь чем-то другим, но неуклонно придвигалась все ближе и ближе. Эта рука словно жила отдельной, самостоятельной жизнью, жизнью какого-то хищного зверя. Испугавшись, он хотел спрятать свою под стол. Но поздно! Зверь уже схватил его кисть и свирепо сжал ее. Сжал так сильно, что Жермен вскрикнул. Лицо женщины страшно исказилось. Ненормально расширенные глаза помутились, с трясущихся губ срывались какие-то невнятные слова.
Но тут в комнату вбежал возница. Схватив старуху за обе руки, он потащил ее к двери. Она подчинилась, неожиданно покорная, сникшая.
Когда он вернулся в комнату, Жермен, бледный, как смерть, уже стоял. Он наконец понял.
— Так она сумасшедшая?
— Ах, сударь, если б вы знали!.. Но такое с ней первый раз. Ей-богу, впервые! С чего бы это?
И он мрачно оглядел Жермена.
— Верно, очень уж вы на него похожи, прямо одно лицо! — добавил он.
— На кого, черт возьми? На кого я похож? — завопил Жермен.
— На ее сына. Теперь-то я могу вам рассказать. Он погиб двадцать лет назад, как раз на Пасху. Когда сходил с поезда… Поезд его и переехал. Он учился в другом городе. И вернулся к матери на каникулы. Всё, как сегодня.
— Ужасно…
— А я всегда ездил встречать его на вокзал… И всегда в это время дул фен, а тут еще вы с ним похожи, как две капли воды!
— Но зачем, зачем вы меня привезли сюда?
— Она так и не поверила в его смерть. И каждый год посылала меня встречать его с фиакром… И всякий раз я подбирал кого-нибудь по дороге. Старался брать помоложе да почище, а нет, так первого встречного! Она была довольна, и гость тоже — еще бы, дармовой ужин! А мадам Виктория сидела себе рядышком да любовалась на него, вот и все дела. Потом он уезжал. Кому от этого плохо?!
И он указал молодому человеку на дверь.
— А вы его будто оживили, уж слишком похожи. Мне и то все время чудилось, что это он самый. Прощайте!
— Прощайте, — сказал Жермен.
И пасхальный ветер вновь захватил его в свою мощную длань, мгновенно стерев сходство с зыбким призраком былого.
Привратница, день и ночь сидевшая со своим вязаньем в вестибюле пансиона «Бенджамента», чтобы следить за входом и выходом, уронила под стол одну из спиц. Она нагнулась за ней, но ничего не увидела. Спица, должно быть, угодила в щель между деревянными половицами. Женщина встала, вынула из петель вторую спицу и, держа ее в руке, на четвереньках полезла под стол, чтобы с ее помощью достать пропажу.
Маленькая девочка улучила этот момент, чтобы выскользнуть на улицу. Она бесшумно прикрыла за собой дверь.
Долину уже затянула вечерняя мгла. Сперва девочка очутилась в ужасно скользком проулке, где тротуар был покрыт толстой ледяной коркой. Ей тоже пришлось, как привратнице, встать на четвереньки, — правда, на руках у нее были толстые шерстяные варежки, а на ногах теплые сапожки из тюленьей шкуры.
Очень скоро она добралась до улицы с «дровами». Ах, что за улица! — да есть ли другая такая же на свете?! Где еще можно увидать столько срубленного дерева, дерева, обожженного морозом и солнцем, дерева, которое скоро сгорит в огне?! Поленья, кругляки, целые стволы, брус. Их штабеля достигали окон второго этажа, и малышка зачарованно разглядывала это великое множество срезов розовато-рыжие луны и квадраты. Нарядные резные наличники на фасадах почти полностью скрывались за ними. Между двумя шале иногда обнаруживалось узкое черное пространство, где на миг вспыхивала белая дуга лошадиной упряжки. Сколько же лесов понадобилось, чтобы выстроить такую улицу? Сколько древних лесов, где обитали медведи, и рыси, и люди, которые убивали зверей стрелами из своих луков? Два или три таких лука красовались под стеклом в пансионе «Бенджамента»; их нашли в леднике — конечно, слегка помятыми, слегка перекошенными, но все еще гладкими, отполированными рукой человека в том месте, где она касалась дерева.
Так думает маленькая девочка, только что убежавшая из пансиона «Бенджамента» — здания из бетона и желтого лакированного дерева, построенного в нижнем конце деревни. Ей восемь лет, у нее такая нежная тонкая кожа, что мать присылает ей из Парижа крем для лица. На нем уже золотится несколько веснушек, и в их соседстве ее серые глаза кажутся еще более прозрачными. Из-под шапочки свисают очень длинные волосы, они прикрывают ей плечи, словно золотистая пелерина. «Мы заплетем их в косы, — сказала госпожа директриса, — и они станут похожи на витые булочки, какие едят у нас по воскресеньям». Но девочка сказала «нет», и ее волосы оставили в покое.
В первые дни ей давали санки, так как она еще не умела ходить на лыжах. И ей пришлось гулять с детьми младшего возраста. Они пересекали по мосту речку с очень черной водой, над которой кружил дозором ястреб; снег блестел и переливался на солнце. Дети съезжали на санках с горы, но ей было скучно с этими малышами, которые кричали и переговаривались на разных, непонятных ей языках.
Она принялась разглядывать маски. Сперва одну. Ряженый бежал по улице и, приметив девочку, спрятался за углом амбара. В одной руке у него желтая трость. Другой он придерживает за подбородок свое второе, деревянное лицо. Его шуба перепоясана коровьим ошейником с боталом. Девочка подходит ближе, но человек снова отбегает, звеня своим колокольцем. На голове у него пышный парик из светлой овечьей шерсти; ноги до колен обмотаны старыми тряпками. Девочка подстерегает его на углу дома с другой стороны: ей хочется еще раз увидеть эту черную образину с двумя рядами нарисованных зубов. Ага, вот и он! Она смеется, ей совсем не страшно. Но он поворачивается и бежит от нее прочь.
— Это он меня испугался! — говорит девочка.
Но тут она встречает другого. У этого маска куда более злющая: на широкой деревянной личине торчит длинный горбатый нос, свирепо таращатся круглые белые глаза, а рот, раззявленный до ушей в дьявольской ухмылке, усажен настоящими коровьими зубами. Он тоже держит свою маску за низ рукой в варежке и приплясывает, чтобы привязанный сзади колокольчик звенел погромче. На спине у него горб, из-под овечьей шубы высовывается старый дождевик, а на ногах сапоги.
Девочка осмотрела все это внимательнейшим образом; ей становится чуточку страшновато, когда он внезапно начинает неуклюже скакать перед ней по снегу и его парик из барсучьего меха подпрыгивает и хлопает его по голове. Он не так робок, как тот, первый, он не бежит от нее, а она не понимает, чего ему нужно. Он разочарованно сникает и медленно взбирается по обледенелым ступеням на галерею. Она идет за ним. Снежные хлопья лениво порхают в воздухе; девочка высовывает язык, и они медленно садятся на него. Она пробует их, сосет:
— Как вкусно!
Ей трудно поспевать за ряженым, но она не теряет его из виду, ведь это ЕЕ ряженый, и она сердится, когда другие ребятишки карабкаются по перилам галереи амбара, чтобы полюбоваться им. Она хочет, чтобы он принадлежал ей одной, хотя чуточку побаивается. Стоит ему обернуться и взглянуть на нее или присесть со странным криком, как она замедляет шаг. Но вот он исчез. Зашел в хлев.
Она толкает половинку двери, ведущей в теплый сумрак с приторным запахом навоза. Ряженый стоит перед нею; он снимает свою широченную деревянную маску и обнажает лицо. И тогда она видит милого юношу с кроткими голубыми, чуть косящими глазами, небольшим носом и странным ртом, немного похожим на рану.
— Тебе сколько лет? — спрашивает она.
— Восемнадцать.
Отложив маску, парень скидывает свою звериную шкуру, потом плащ и мешок с сеном, изображавший горб; девочка видит на руке, с которой он снял варежку, резной перстень из металла «под серебро».
— Мне нужно подоить корову, — говорит он.
И вешает все свои одежки на гвоздь. Теперь на нем только вязаный свитер и саржевые брюки; он садится на смешную низенькую одноногую скамеечку.
— Это твоя корова?
— Нет, моей тетки. Сам я приезжаю сюда только на зиму. А весной спускаюсь на равнину, к французам, работаю у них садовником.
Он улыбается ей, и от глаз у него во все стороны разбегаются симпатичные морщинки.
— А ты часто рядишься?
— Да, когда есть время. Но в здешних местах мужчины обленились и редко надевают маски. Это, мол, утомительно…
— Разве маски тяжелые?
— Да, тяжелые.
— Мне хотелось бы посмотреть еще.
— Скоро они спустятся оттуда, сверху! — сказал он, указывая в оконце на лес, который теперь совсем почернел. — А мне нужно доить.
Он приник головой к коровьему боку и принялся сжимать соски, из которых с треньканьем забрызгали в ведро белые струйки.
— Хочешь молока? Вон возьми чашку.
Он кивком указал ей на алюминиевую кружку, висевшую на гвозде рядом с его одеждой ряженого, и налил в нее молока.
— Очень вкусное, — сказала девочка. — И пенок нет. Там, у них в пансионе, в молоке всегда пенки.
— Неужели они разрешили тебе гулять одной по деревне? — удивленно спросил парень.
— Да, чтобы посмотреть на ряженых.
— Ну, тогда беги скорей на площадь, пока совсем не стемнело. Ряженые наверняка туда придут.
Девочка опять с трудом одолела скользкий уклон проулка и, выйдя на главную улицу, прошла по ней несколько шагов. Улица была почти безлюдной. Только несколько парней покуривали сигареты, сидя на высоких облучках саней, стоящих вдоль стены. «Они тоже ждут их», — подумала девочка. К фонтану, с ведром в руке, шла женщина, которая с любопытством взглянула на нее.
Подняв голову, девочка увидела ряженых. Целых трое! Она затаила дыхание при виде одной из масок — красной. Две другие были — ничего особенного, такие она уже встречала в разных городах. Но у этого ряженого, в середине, было огромное красное лицо, а тело скрывалось под козлиной шкурой, черно-белой, с длинной шерстью, и никаких колокольчиков. Вот он уже совсем рядом с ней, нагибается…
Она попыталась увидеть его глаза, но в крошечных черных дырочках было пусто. Может, он следит за ней через другие отверстия, те, что под носом, — узкие ноздри, походившие на пару бойниц? Нет, и там ничего не видать. Этот ряженый не держит свою маску за подбородок, его руки свободны, они торчат из рукавов вывернутого наизнанку пиджака с рваной подкладкой. Он протягивает ей одну из них с тихим мычанием. Девочка пугается этой грубой лапы в лохмотьях. Она отступает.
— Nein! — говорит она.
Но он все тянет к ней руку, и она догадывается, что это приветствие. Тогда она дает ему свою.
— Ты красивый! Schӧn, schӧn![2]
Ряженый поклонился и со вздохом распростер руки.
— Schӧn! — повторила девочка.
Она подняла палец, чтобы потрогать его нос, крючковатый, огненно-красный. Ряженый снова нагнулся к ней. Этот нос ее буквально зачаровал.
Тем временем двое других шумно фехтовали на палках, тряся головами, казавшимися странно маленькими для их длинных сухопарых тел, облаченных одно в серый плащ, другое в спортивный облегающий костюм бордового цвета. На их картонных масках, купленных, вероятно, на деревенском базаре, сияло выражение радостной непроходимой глупости, никак не сочетавшейся с ловкой точностью движений.
Однако их заигрывания деревенских паяцев не интересовали девочку. Ее глаза были прикованы к Красной Маске. Ряженый отдал ей еще один поклон, но тут же бесцеремонно отвернулся и стал разглядывать улицу, по которой они спустились в деревню.
Тогда только девочка взглянула на его спутников. Они прыгали, падали, кувыркались по снегу, опять вскакивали и с треском сражались палками. На их личинах застыла идиотская самодовольная радость. Она вновь обернулась к Красной Маске.
Ряженый все еще смотрел на верхний конец улицы. Девочка заметила под шкурой черные вельветовые брюки и башмаки, подбитые гвоздями. Мимо них прошли под руку молодая девушка и старушка. Внезапно ряженый бросился к девушке, размахивая рукой в грязной шерстяной варежке. Девушка испуганно завопила, пытаясь спрятаться за старуху, которая потащила ее прочь, но на щеке у нее остался всего лишь легкий мазок сажи.
Ряженый повернулся к девочке и что-то глухо промычал. Она неотрывно глядела на эту ужасную маску, восхищенная почтительным вниманием, какое проявлял к ней странный персонаж. Он указал пальцем на землю, потом нарисовал в воздухе маленький кружок.
— Да, — сказала она.
Он взял ее за руку, и они пошли вверх по улице. Здесь мостовая тоже сплошь заледенела и даже слегка мерцала под светом только что зажженного электрического фонаря, висевшего на фасаде одного из шале.
Две другие маски разочарованно смотрели им вслед. Потом они пересекли площадь и исчезли за дверью маленького кафе.
А ряженый в красной маске все поднимался вверх по улице об руку с девочкой, которой ужасно нравилось скользить вниз по льду, таща его назад. Он удерживал ее (какой же он сильный!), даже приподнимал и нес так, что ее ноги не касались земли или только слегка загребали снег носками сапожек.
— Я лечу! — радостно визжала она. — Я ангел!
Но вот они подошли к четырехэтажному дому, взобрались по деревянной лестнице и вошли в большой зал. Там играли на аккордеоне, танцевали пары, а когда музыка умолкала, все рассаживались по скамьям, стоявшим вдоль стен, — парни с одной стороны, девушки с другой.
Красная Маска вышел с девочкой на середину зала. Аккордеон как будто поперхнулся, но тут же заиграл по-прежнему, и все они принялись весело кружиться, громко стуча каблуками об пол.
Вдруг крепкие руки взметнули девочку к потолку так высоко, что голова ее задела гирлянду из бумажных цветов, потом ее спустили пониже и прижали к жесткой козлиной шкуре. Тут ей удалось разглядеть между маской и одеждой мужской подбородок и краешек шеи. Кожа — молодая, ярко-розовая, как будто человек распарился или рассердился, — была покрыта нежным рыжеватым пушком.
Но вальс уже кончается. Даже аккордеонисту и тому надо когда-нибудь выпить! О, разумеется, сейчас ему нальют, но сперва подносят стаканчик Красной Маске. Ряженый мотает головой, однако виночерпий настаивает; тогда он хватает стакан и подносит его к губам девочки. Та пьет. Забрав у нее стакан, ряженый поворачивается лицом к стене, приподнимает тяжелую деревянную маску и одним махом выпивает до дна.
И снова улица, только теперь уже совсем стемнело. Мужчина по-прежнему держит ее за руку. Девочка снимает шапку и метет ею по снегу. Ряженый смеется. Очутившись перед какой-то черной лачугой, он отряхивает от снега свои башмаки с гвоздями и проходит в дверь, таща девочку за собой.
У камина сидит высокая старуха; голова ее чуть ли не до глаз замотана фиолетовым платком с длинной бахромой.
— Это ты? Кого ты там привел?
Она говорит на языке, который девочка не понимает, и пристально вглядывается в нее своими подслеповатыми глазками.
От влажных юбок старухи идет пар и запах бараньего сала.
— Никак она из пансиона?
Ряженый не отвечает.
— А ну, быстро отведи ее туда, где взял! Быстро, слышишь, ты, дурень ненормальный!
И старуха машет руками, гоня их прочь. Ряженый крепче сжимает руку девочки, но не двигается с места. Мать пристально смотрит на него. Наступает молчание. Она делает было движение, чтобы отобрать у него малышку, но тут они выходят.
Они идут за околицу по занесенной снегом тропинке. А снег все падает и падает. В темноте он не виден, но его холодные перышки летают вокруг и щекочут щеки и нос.
Они шли долго, вернее, ряженый шел долго, потому что он нес ее на руках. Девочка решила отблагодарить его, поцеловав, но куда его поцелуешь? Не в деревянную же щеку! Она отказывается от своего намерения и засыпает.
Проснулась она, когда он положил ее на сено. Она вдыхает душный, пьянящий аромат:
— Здесь пахнет летом. Ты тут живешь?
Но ряженый не отвечает, он поет в темноте, а вернее, выводит мелодию без слов. Раскидав сено, он устраивает в нем пещерку и стелет в глубине одеяло.
— Что ты делаешь?
Но он все напевает. Мелодия звучит то грустно, то весело, то опять грустно. Внезапно он хватает ее в охапку и валится вместе с нею в разрытую нору.
— Ой, ты мне больно сделал! — кричит девочка.
Тогда он укладывает ее на себя, нежно обнимает, натягивает на нее край одеяла. Так ей лучше, даже гораздо лучше и приятнее. Подняв руку, он наваливает сверху сено на них обоих.
Но откуда повеяло на нее этим теплым ветерком? Откуда взялось это дыхание с запахом вина? Девочка теряется: ведь у Красной Маски не было никакого дыхания… Она протягивает руку, и пальцы ее встречают живое лицо.
— Ой, это уже не ты! — говорит она.
Он снова жалобно мычит. Девочка касается этих стонущих губ, зубов за ними — зубов мужчины.
— Я тебя не знаю!
Но он прижимает ее к груди, и она узнает козлиную шерсть, которая лезет ей в глаза и ноздри. А он, схватив в горсть ее волосы, приподнимает их и водит по своему лицу. Наступает тишина, потом он снова тихо и жалобно мычит.
Двумя пальцами он касается шейки девочки под затылком; пальцы спускаются ниже, под рубашку, между лопатками (их еще называют «ангельские крылышки»).
— Ой, ты меня щекочешь!
Девочка со смехом отбивается.
— Мне жарко!
Он помогает ей снять свитер и неловко дергает замок молнии на лыжных брючках. Но у него ничего не выходит, и девочка не может стащить их. Тогда он замолкает и принимается целовать ее щеки и плечи. Девочке странно это касание жестких губ; они давят ей на лицо, но больно не делают. И все же она отворачивается:
— Фу, как от тебя пахнет!
Потом она спрашивает:
— А куда ты подевал свою красную маску?
Руки мужчины спускаются еще ниже по спине, так туго натягивая пояс брючек, что он режет ей живот; они похожи на двух юрких зверьков — эти странные руки, что ощупывают теперь ее ягодицы. Девочка смеется. Но все-таки кричит:
— Пусти меня!
Пояс прямо-таки перерезает ей живот, она яростно отбивается. Руки оставляют ее в покое, но человек, лежащий под ней, хрипит, как будто его душат.
Ей страшно. Что с ним? Только что он дрожал и дергался, а теперь лежит, как мертвый. Ой, а вдруг она тоже сейчас умрет?!
Наконец она засыпает. Мужчина, вероятно, тоже спит, во всяком случае, он храпит. Сквозь редкий покров сена пробивается серый свет.
В этот миг девочка слышит звон — мерный звон колокола. Человек под ней зашевелился и привстал, вслушиваясь. «Что это такое?» — спросила девочка. Она увидела рядом с собою сухой цветок — скабиозу, еще хранившую нежно-сиреневый цвет; одновременно она взглянула на мужчину. Она не знала его — этого человека с рыжеватыми волосами и бледным лицом, сидевшего к ней боком.
Но вот он повернул голову, и она ужаснулась: у него был только один глаз. Она вскочила, чтобы убежать, но ноги ее запутались в сене. Мужчина как-то странно смотрел на нее своим единственным глазом и молчал. Девочка хотела закричать, но, сглотнув слюну, почувствовала жгучую боль в горле.
Вдруг дверь сарая отворилась.
Первым опасливо вошел крестьянин, за ним какой-то важный господин, одетый по-городскому, жандарм и, наконец, полная дама.
— Слава Богу, жива!
Все они бросились к девочке. Она снова попыталась заговорить, но только закашлялась и указала на горящее горло. Ее укутали шалью, а жандарм тем временем перерывал сено, сердясь, что ничего не находит.
— Он, верно, ушел, — сказала дама (это была директриса пансиона «Бенджамента»).
Боже, что это? Подняв головы, они увидели нечто висящее под потолком.
— Он повесился!
На потолочной балке болталась огромная черно-белая шкура, увенчанная красной маской. Похоже, Красной Маске пришел конец.
Но тут крестьянин, выругавшись, потянул за одеяло:
— А ну, давай выходи! — скомандовал он.
И человек высунул из сена свою пунцовую физиономию — точь-в-точь загнанная крыса. Девочка не в силах была перенести вид этого лица и в ужасе уткнулась в юбку директрисы, которая и сама перепугалась до смерти.
— Его три года назад лягнул мул, — сказал важный господин. — Пришлось удалить ему глаз.
Ряженый все еще сидел по пояс в сене, оторопело глядя на людей.
— Они все здесь слишком много пьют! — презрительно сказала директриса.
— Когда мы вернемся, я ее осмотрю, — шепнул ей врач.
И, обратясь к девочке, спросил:
— Он тебе сделал больно? Что он с тобой делал?
— Ничего, — ответила та.
На улице уже не блестело, как накануне. Снег падал всю ночь, и теперь шале, разбросанные по склону горы, выглядели черным узором на его белом пушистом ковре.
17 августа
Я питаю настоящую страсть к лесу, я влюблена в лес почти так же сильно, как в реку, сумасшедшей любовью, совершенно бессмысленной, ибо что им — реке и лесу — моя любовь?! Ветка ивы, колеблемая ветерком, сосна, застывшая на фоне неба, приводят меня чуть ли не в экстаз, и я понимаю, отчего в старину люди поклонялись деревьям и водам. Правда, они боготворили и все остальное — солнце, камни. Может, они просто реагировали на природу так же пылко, как я? Наверное, они тоже испытывали это чувство нескончаемого блаженства, безграничного доверия, которое посещает меня в лесу или на берегу Роны.
18 августа
Сегодня утром, после дождливой ночи, я наслаждалась ароматами леса. Где-то в ложбинах пахнет мокрым сеном, зато на взгорках я с удивлением ощутила теплый запах древесной коры и растений.
Мне встретилась большая коричневая бабочка с голубыми пятнышками в черных обводах на передних крылышках. Позже я заглянула в справочник: это был «эреб ледниковый».
25 августа
Дни стоят необычайно теплые, а ночи прохладные. На заре лес, пропитанный росой, долго сохнет под первыми лучами солнца. От сосен поднимается легкий парок.
Сегодня я отправилась верхом на пруды, расположенные в часе ходьбы отсюда, через луга и заросли ольхи, где тихонько бежит широкий, серый от тины ручей. Здесь полно дикой колючей ежевики, под ногами то и дело трещат сухие ветки и царит сырой полумрак. Потом я выбираюсь на Роттензанд — бывшее русло Роны, а ныне открытое место, сухое и солнечное; тут уже нет деревьев… Сегодня здесь трещали цикады, их было немного, две или три. Первая расположилась в тополиной рощице. Я попыталась найти ее, но так и не увидела. Лен говорил мне, что здешние цикады меньше, чем на Юге, и что они подают голос только в самые жаркие летние дни.
Я снова вернулась в аквариумный сумрак ольхового подлеска с его тоненькими стволами и гниющими корнями. Мой конь то и дело проваливался по колено в болотистую почву.
Но вот наконец и пруды! Я стала разглядывать линей. На солнце мне были хорошо видны их полосатые, золотисто-серые прозрачные тела, колыхание их плавников с оранжевой оторочкой.
Я насчитала четырех, очень крупных. Дальние пруды уже накрыла тень, вода была ледяная. Я заметила это, когда плавала. Надо мной парили стрекозы, они взмывали высоко, до самых верхушек сосен.
Когда в шесть вечера я возвращалась домой, меня поразил запах Роттензанда. Это был какой-то особый, утонченный, не такой смолистый, как в лесу, аромат нагретых камней, тростников и трав, напоминавший цветочный.
26 августа
Я живу с матерью в северо-восточном крыле маленького французского замка XVIII века, в краю, где говорят на старинном немецком гортанном языке нибелунгов. Мой отец, адвокат по каким-то темным делам, человек с дрожащими руками, отличался смирной, приниженной манерой поведения на мессах и независимо-гордой осанкой на охоте (вот уж где он не дрожал!). Когда я попросила у него лошадь в подарок к пятнадцатилетию, он, который не мог оплатить нам ни служанку, ни «мерседес» и давно уж схоронивший своих собственных лошадей, ответил мне согласием.
— Но ты будешь ухаживать за ней сама!
С тех пор прошло два года. Мой отец умер. Я вытащила из заброшенной конюшни гнилое сено и кучу тряпья и поселила там своего рыжего красавца полуараба, которого ежедневно мою, обихаживаю и вывожу на прогулку. Шерсть у него блестит так ярко, что я назвала его Брильянт.
Трудно быть единственной дочерью, говорить на двух языках (по-французски за столом, по-немецки в конюшне), страдать от пробелов в образовании, жить без друзей, потому что местные — ох уж эти местные! — не любят того, что люблю я, и любят то, чего я не терплю (если не считать Лена — это мой кузен из главного, юго-западного крыла замка).
Да, трудно быть девушкой, быть бедной, быть одинокой.
Мне не очень-то удается ладить с матерью — все кажется, что она никогда меня не любила, а может, я ошибаюсь, я хотела бы ошибиться. Но по-моему, она желала не дочь, а сына. Мое самое первое детское воспоминание связано с глухим шумом, поднимавшимся с пола парадной залы; он то затихал, то слышался вновь. И еще я помню тяжелый запах постного масла, смешанный с запахом шерсти. Моя мать была мужской портнихой. Она прекрасно владела своим ремеслом и держала у себя под началом четырех швеек. В первые годы замужества она не смогла отказаться от работы и большую часть дня проводила в этой просторной низкой зале, где непрерывно стрекотали швейные машинки. Мне был тогда год или два — обычно от этого возраста в памяти ничего не остается. Чтобы со мной не случилось никакой беды, меня подвешивали на большой гвоздь, вбитый в стену, точно узел с бельем или полишинеля. Я представляла собой и то и другое. Я махала ручонками, смеялась, плакала. Иногда меня снимали оттуда.
Моя мать, выйдя замуж за адвоката, сочла за лучшее постепенно избавиться от швейной машинки, и, когда она решила снова сесть за нее, поскольку супруг ничего не зарабатывал, оказалось, что уже поздно. За это время мужское население страны успело соблазниться магазинной готовой одеждой. Тогда мать сама, без помощи подручных, принялась шить женские платья, но она слишком грубо и неуклюже кроила их, это не нравилось ее клиенткам. Бедная мама, пришлось ей жить, как истинной аристократке, — то есть в нужде, а ведь прежде, будучи женщиной из народа, она и горя не знала…
Зато отца я любила. От него я унаследовала миндалевидные светлые глаза, а от матери — физическую силу. Отец всегда был добр ко мне, часто объяснял, откуда идет наш знатный род, — ведь он дал мне имя с дворянской частицей, которую наши предки получили при Людовике XV. Мой самый любимый предок — капитан швейцарских гвардейцев, которые отдали свои жизни за короля. В детстве я величала его «красным дедушкой». Кроме голубых глаз, мне запомнилась еще отцовская рука, — вероятно, потому, что она дрожала. Ребенком, во время мессы, я приникала к ней щекой и ощущала эту неудержимую дрожь… А теперь моего отца нет в живых.
Родня никогда не оказывала ему помощи: женитьба на моей матери считалась мезальянсом. Дворяне в наших краях заключают браки только в своем кругу. Братья отца повели себя сурово и вынудили его продать им наш земельный надел за смехотворную цену. Вот почему мы ютимся теперь в самом темном углу замка. Зато мои кузены владеют просторным, идущим террасами садом с подстриженными кустами, розами и лимонными деревцами. Они все слегка презирают нас, все, кроме Лена — младшего брата, мягкого и умного. Моя кузина скоро выйдет замуж за графа. Мальчики учатся далеко отсюда, в престижных школах; приезжая на каникулы, они качаются на качелях с бордовыми подушками или гоняют на своих спортивных машинах. Я завидую только одному — виду, который открывается из их окон. Наш замок стоит на склоне горы, над долиной Верхней Роны. Впрочем, я могу любоваться этим пейзажем каждый вечер и каждое утро, стоя в конюшне, на спине Брильянта, как цирковая наездница, и посылая оттуда воздушные поцелуи моим любимым речке и лесу.
28 августа
Сегодня записываю в свой секретный дневник нечто важное. Во-первых, о дне моего рождения: нынче мне исполнилось шестнадцать лет и, стало быть, пошел семнадцатый год.
А скоро двадцать! «Самые прекрасные годы жизни!» — как важно говорят наши знакомые дамы. По-моему, это ерунда — в двадцать лет у людей больше всего проблем. Нужно выбирать. А что, если выберешь неудачно?!
Одно знаю точно: в этом возрасте я распрощаюсь с матерью и с нашим замком. Я хочу жить новой жизнью, подальше отсюда. Но смогу ли я навсегда покинуть мою речку, мой лес? Однако я еще не осмелилась рассказать, что со мною случилось. Для этого нужно набраться храбрости… Странно!
Итак, вот оно, мое прекрасное сегодня. Я буду предельно откровенна. Никогда не думала, что ЭТО может наступить так быстро. Мгновенно, одним махом. Притом с такой силой, что у меня просто «в зобу дыханье сперло». До сих пор бешено колотится сердце и все дрожит внутри.
Я даже не подозревала, что любовь способна налететь так внезапно. Мне казалось, она приходит лишь к тем, кто ее ждет, кто о ней непрерывно думает. Меня же это нисколечко не волновало.
Итак, я приехала на свой любимый пруд. Вообще-то, сюда никому ходить не разрешается, кроме людей с Большой Фермы, которые возвели здесь невысокую дамбу и поставили две деревянные кабинки с надписью: «Купание и ловля рыбы запрещены». Но я-то знаю, что в определенное время дня здесь никого не бывает. А сейчас хозяева и вовсе заняты уборкой сена, разъезжая по полю на своих красных тракторах.
И вот я привязываю Брильянта к сосне, раздеваюсь в ложбинке между холмами и потихоньку спускаюсь к воде. Это самый глубокий и самый чистый из прудов. Он почти круглый, вода в нем золотисто-зеленая, тростники распустили свои странные маленькие коричневые цветочки. Как и в другие дни, я разлеглась в купальнике на мостках и стала любоваться рыбами. Одна из них плыла за парящей над водой стрекозой, готовясь схватить ее, едва та зазевается. Я невольно рассмеялась. Вдруг я услышала чьи-то шаги, но не шевельнулась, только подняла глаза и увидела юношу в джинсах и серой майке. Сначала я приняла его за одного из обитателей Большой Фермы, но, поскольку он молчал, решила, что это просто турист. Он пристально смотрел на меня. Я продолжала следить за рыбами как ни в чем не бывало, но всей кожей чувствовала на себе взгляд юноши, и это почему-то мешало мне нормально дышать. Незнакомец сел, по-прежнему не спуская с меня глаз. Тогда я быстро нырнула в воду и поплыла к другому берегу. Солнце сюда не проникало, и вода была такая холодная, что я тотчас вернулась назад.
Юноша сидел на прежнем месте, но уже не смотрел на меня. Я заметила, что он читает книгу. Это меня удивило… Я снова улеглась на мостках, с удовольствием ощущая спиной теплое солнце. Опустив голову на руки, я разглядывала рыб под собой, сквозь щели в досках. Когда я подняла голову, юноша исчез. Может, он затаился где-нибудь в кустах и следит за мной?.. Знаю я этих мальчишек!
Однако я не испытывала ни раздражения, ни неудовольствия, — наоборот, мне было хорошо, благостно, привольно. Я всегда чувствую себя счастливой в лесу… И вдруг произошла странная метаморфоза: я словно раздвоилась — мое нынешнее существо как бы задремало (хотя я и не спала), зато во мне проснулась прежняя, восьмилетняя девочка…
Это случилось одним мартовским утром. Целая ватага мальчишек и девчонок, и я в том числе, спустилась к Роне и побрела вдоль реки, мимо прибрежных утесов. Нас вел мальчик постарше других.
— Куда ты нас ведешь, в Землю обетованную? — спрашивали мы его.
— Да. То-то вы удивитесь!
— А что там такое?
Но он не хотел нам говорить. Наконец он подвел нас к черному провалу, из которого поднимался легкий пар. Тут он разделся до трусов и бросился в воду. Мы завопили от ужаса, все как один. Но мальчик вынырнул и стал спокойно плескаться в воде, доходившей ему до подмышек.
— Вы еще не поняли? — крикнул он, глядя, как мы стоим с разинутыми ртами. — Вода-то теплая!
Тут нам все стало ясно. Это был один из теплых источников, о которых все мы слышали: через нашу деревню проходил маленький подвесной поезд, он вез людей наверх, в горы, к санаторию, старому, как мир, — так, по крайней мере, нам казалось.
Ребята разделись и плюхнулись в воду. Девочки, пошептавшись между собой, последовали за ними. Я же стояла на краю промоины, глядя на них. Когда они наконец оделись и ушли прочь, я тоже решила искупаться и, думая, что осталась одна, отважилась на большее, чем мои товарищи: разделась догола и зашла в воду, вздрогнув от удовольствия, так приятно было погрузиться в эту по-матерински теплую стихию после резкого мартовского ветра. Но внезапно случилось нечто странное: я увидела в воде двойника. Однако это нагое тело было не моим, и голова, торчавшая из воды, принадлежала не мне.
Мальчик — это был тот самый, что привел нас сюда, — взглянул на меня и рассмеялся:
— Ты думала, что одна?
— Да, — ответила я и вдруг задрожала.
— Вот видишь, — сказал он спокойно и уверенно, — мы с тобой, как Адам и Ева.
Он помог мне выбраться из воды, и я поспешно накинула платье. Это придало мне храбрости.
— Я тебя не знаю, — сказала я. — Никогда тебя здесь не видела. Ты не деревенский?
— Нет, я из леса.
Почему-то я почувствовала к нему необъяснимую нежность.
— А почему ты не купался вместе с другими?
— Потому что они из деревни, а я из леса.
Я не нашлась что сказать. Я только смутно понимала, что он считает себя ниже нас, деревенских.
— Ну а ты? — спросил он.
Я опустила голову. Мальчик улыбнулся. Он выглядел лет на десять-одиннадцать, у него были очень красивые удлиненные глаза…
Я оставила пропуск, потому что с тех пор прошло так много лет. Сейчас я лежу на мостках, созерцая линей в воде. И вдруг на меня снисходит озарение. Юноша, что сидел на берегу, а потом исчез, это он! Тот самый мальчик, который купался нагишом вместе со мной в сернистом источнике, восемь лет назад.
И я люблю его. Не знаю почему. Но я его люблю, люблю!..
2 сентября
Начался новый учебный год. Уроки домоводства, стенографии, бухучета. Не скажу, что они мне нравятся, но это единственное средство вырваться отсюда и зарабатывать на жизнь где-нибудь в другом месте. Я мечтаю уехать, но прежде хочу узнать, узнать ЕГО.
11 сентября
Ничего хорошего. Изо всех сил пытаюсь чему-нибудь научиться, чтобы через год начать работать. Папа был бы против, но, я считаю, нужно уметь самой справляться с жизненными трудностями. Хочу стать независимой и жить там, за лесом, в городе, чьи огни по вечерам видны издали.
Как могла незаметно, порасспросила о жителях Большой Фермы девочку оттуда, которая ходит в нашу школу. Если понадобится, заведу с ней дружбу. Мне обязательно нужно знать.
15 сентября
Ничего путного не узнала. В четверг поеду на пруды. Хватит ли у меня смелости еще раз искупаться там? Несмотря на ясную погоду, уже становится свежо. Сегодня стада вернулись с альпийских пастбищ, на лужайках зацвели безвременники…
27 сентября
Наконец-то выбралась на пруды и даже немного дальше. ЕГО Я НЕ ВИДЕЛА. Но случилось нечто странное. Это как знак, и знак недобрый.
Я собралась было направить Брильянта в заросли тростников и вдруг заметила узкий проход, где высокие стебли еще качались, хотя ветра не было. «Наверное, кто-то охотится на уток», — решила я и стала понукать Брильянта войти вглубь. Но он испуганно упирался и вдруг провалился задними ногами в глубокую вязкую промоину. С трудом мы с ним выбрались из тины, сплошь заляпанные грязью. Я озиралась, стараясь определить причину испуга моего обычно не боязливого коня. И внезапно я услышала мерный свист серпа, срезающего камыш, и громкое, почти животное сопение. В тот же миг я увидела и спину в старом рыжем пальто. Человек обернулся ко мне. Да это же типичный деревенский дурачок! Раскрыв широченный беззубый рот, он прошамкал что-то неразборчивое — наверняка комплимент (девушки всегда приводят их в экстаз). Впрочем, ничего страшного в нем не было. Мой конь, видно, испугался не этого бедного недоумка, а отблесков серпа.
Я поскакала дальше и наконец увидела свой любимый пруд и лужайку, где сидел ОН. В какую же сторону он тогда ушел? На восток, к Большой Ферме, или на запад, к другим прудам, где разбросано множество мелких хуторов? Я решила проехаться именно в ту сторону…
Там, неподалеку от Роны, приютились три-четыре бедные фермы, украшенные «петушиными гребешками» по углам. Вдруг я с удивлением заметила впереди давешнего дурачка с серпом и охапкой камыша. Наверное, он прошел напрямик через холмы. Однако Брильянт теперь не упирался, напротив — он бодро поспешал к фермам, прядая ушами и радостно пыхтя.
Мы уже миновали последнюю из них, а дурачок все шел и шел. «Куда же это он?» Я поехала за ним. Так я и обнаружила еще одну ферму, о которой доселе ничего не знала. Выглядела она совсем бедной и тем не менее приветливой. Этот домик, стоявший посреди лужайки в окружении леса, напоминал повозку цыган, перешедших на оседлый образ жизни. Часть крыши и стен была покрыта ржавыми доньями бидонов, подобранных вполне удачно, пожалуй, даже со вкусом. Над крышей с причудливым флюгером-гнездом летали десятка два белых и коричневых голубей.
Я описываю все это так подробно, потому что внимательно осмотрела ферму. Зачем — не знаю. Просто она меня очень заинтересовала. Дурачок скрылся в доме и тотчас вышел обратно в сопровождении мальчика десяти — двенадцати лет. Он напомнил мне юношу, сидевшего на лужайке в день моего шестнадцатилетия,
но, главное, мальчика, купавшегося вместе со мной в теплом источнике. Они явно были родственниками… или у меня разыгралось воображение?
8 октября
Осенние каникулы (сбор винограда). Я снова наведалась к прудам и на фермы. Ничего не увидела. Мои кузены охотятся на белок; терпеть не мoгy людей, убивающих скуки ради!
11 октября
Сегодня воскресенье. И я его увидела. И я с ним говорила. И он говорил со мной.
Я снова бродила вокруг той маленькой фермы. Перед тем как подойти ближе, я привязала Брильянта к дереву в лощине, где полно свежей травы. Поцеловав его между глаз, я сказала: «Будь умницей, жди меня!» Обычно я его так не балую, — наверное, просто нервничала. Потом, притаившись за соснами, я стала разглядывать дом. Увидела водоем, кукурузное поле, сад с сухими подсолнечниками и фасолевыми жердями. Позади дома стоял сарай с садовым инвентарем и трактор. Я ждала, но из дома никто не выходил. И вдруг мне нестерпимо захотелось пить. Я просто умирала от жажды. Где-то рядом находился ресторан, но у меня с собой не было ни гроша. А там, во дворе, в водоем текла из крана струйка воды. Я видела ее, слышала ее журчание. Выйдя из леса, я направилась к ферме. Я уже почти дошла до водоема, как вдруг из-за сарая на меня с лаем бросилась огромная овчарка. И в тот же миг на порог дома высыпала целая семья — мужчины, женщины, дети! Пес был уже близко, и я скорее угадала, чем разглядела усмешки женщин; особенно злорадно глядела на меня самая старая из них. Но я не боюсь собак — прежде у нас их было много. Я просто остановилась. Властный голос отозвал пса, и тот замер на месте. Все это произошло в одно мгновение — яростный собачий лай, жестокая радость женщин и окрик кого-то из мужчин. Их было трое — старик, дурачок и взъерошенный мальчик, не считая пары маленьких чумазых детишек. Мы в упор смотрели друг на друга. Я чуяла в них во всех неподдельную враждебность, смешанную с удивлением: они наверняка ожидали, что я впаду в панику, и мой испуг явно доставил бы им радость.
— Можно напиться? — спросила я.
— Ja.[3]
Я жадно напилась прямо из-под крана, под их насмешливыми и враждебными взглядами. Вода текла мне в горло, заливала подбородок и грудь. Я с наслаждением глотала ее, одновременно изучая своими «антеннами» странное семейство. Оно мало-помалу успокоилось: старик привязал пса у сарая, мальчик уселся на крыльце, дурачок и малые дети исчезли. Обе женщины пошли в сад.
«Ну, ладно, — подумала я, — теперь я знаю дом и его обитателей, но неужели ОН живет здесь? Как это возможно — он такой утонченный, чистенький, любящий книги». Однако интуиция подсказывала мне, что я не ошиблась, — уж слишком велико было внешнее сходство, особенно с мальчиком.
Наконец я ушла. Взобравшись на холм, я все еще не решалась покинуть эти места и продолжала следить за домом. К счастью, с фермы меня видеть не могли, но… ОН оказался за моей спиной. Когда я это обнаружила, то вспыхнула от стыда так, что мне даже жарко стало. Но вместо вполне естественной досады я почувствовала себя почти счастливой. Он вежливо поздоровался на неожиданно чистом французском: «Здравствуйте, мадемуазель!», сурово и изучающе глядя на меня своими черными глазами. Потом прошел мимо, направляясь к дому. Я так растерялась, что даже не ответила. Встав на ноги, я кубарем скатилась с холма и побежала к Брильянту; конь выглядел слегка напуганным. Кто-то ходил вокруг него: я заметила на траве сосновые иглы и следы; а впрочем, может, это были мои собственные.
Я тронулась в обратный путь. Уж и не помню, как я доехала до дому, как расседлала Брильянта…
Я была взволнована и уязвлена.
18 октября
Не хочу больше туда ездить! По крайней мере, в ближайшее время. Теперь я все знаю о нем. И знаю, что он не любит меня, не может любить. Сколько дней я неотступно думала о нем, лишь о нем! А он прошел мимо, НЕ УЗНАВ МЕНЯ, равнодушно. Нет, хуже того — вежливо!
Ночь с 25 на 26 октября
И все же я туда вернулась. Ах, сколько же всего произошло сегодня!.. Я падаю от усталости, но знаю, что все равно не засну до утра, так переполняет меня счастье. Ведь это моя первая любовь! И такая сильная, крепкая, как скала; я знаю, что это навечно, да и может ли быть иначе! Кристофер, Кристофер, ты слышишь, я зову тебя! Как могли мы жить, не зная друг друга, не видя друг друга?! Но теперь наши жизни слились ВОЕДИНО.
Однако нужно все подробно записать.
Вернувшись с воскресной мессы, я взяла хлеба, сыру и стащила в саду несколько фиг, которые мои кузены все равно оставят гнить на ветках. Запихав все это в сумку, я торопливо вскочила в седло. Конь нервничал, а двойной гул Роны и проходящего поезда и вовсе напугал его. Я опасалась, что он понесет, и с трудом заставила его перейти на шаг, хотя и спешила. В лесу мне пришлось нагибаться, чтобы не задевать головой ветки, и все равно я подъехала к ферме вся исцарапанная и взъерошенная. Вообще-то меня мало волнует мой внешний вид, но все же я предпочитаю выглядеть хорошенькой и аккуратной, а не грязной распустехой. Но Бог с ним; главное, Я ВИДЕЛА ЕГО. Он вышел из дома, когда я проезжала мимо. Взглянув на меня, он спросил:
— Опять захотели пить, мадемуазель?
Я ответила:
— Нет.
— Может быть, вашей лошади нужно напиться?
— Для этого есть пруд.
— Он не годится, в воде полно лягушек. Вот наш водоем.
Мы подошли к водоему. Собака была привязана и даже не залаяла.
— Вы ездите совсем одна?
— Да.
— Здесь не часто можно увидеть всадников.
Вдруг он нахмурился и спросил:
— Эта лошадь ваша?
— Да, мне ее подарили к пятнадцатилетию. Два года назад… — добавила я поспешно.
— Я бы предпочел мотоцикл, — сказал он, как-то странно поморщившись.
Я была шокирована. Предпочесть мотоцикл чистокровной лошади!
И я заметила:
— Конечно, мотоцикл удобнее. Его можно держать и в сарае, и на улице, все равно где.
Он сдвинул свои густые черные брови (у меня они светлые, как и волосы) и бросил взгляд на дом:
— На следующий год мы его расширим, и тогда…
За окнами с наполовину задернутыми красными занавесками никого не было видно. Вокруг нас бродили куры и петух.
— Хотите посмотреть кроликов? — И он указал на огромную клетку с ячейками, от которой ужасно пахло. — А еще у меня есть улей возле пруда.
— Мне нужно ехать домой.
Но у него сделалось такое несчастное лицо, что я тут же соскочила с лошади и отпила глоток воды из-под крана. Это навело его на новую мысль:
— Может, войдете в дом и выпьете кофе?
Крайне удивленная, я ответила согласием. В кухне не было ни стариков, ни дурачка, ни малышей. Верно, они спали. Женщина, довольно молодая, спустя несколько минут поставила на стол большой кофейник и две чашки. Она смотрела на меня с испуганным любопытством. Потом спросила:
— Вас как зовут?
Я назвалась вымышленным именем. Почему? Не знаю, я сделала это инстинктивно, не раздумывая. Может, это была забота о репутации? В здешних краях много злых языков. Но нет, главной причиной было другое: эта женщина, ЕГО МАТЬ, слегка пугала меня. У нее пристальный, пронизывающий взгляд, и тем не менее она явно робеет перед своим сыном, который разговаривает с нею, как со служанкой. Затем она оставила нас вдвоем; мне хорошо было сидеть в уголке, за столом, глядя на Кристофера, — я слышала, как мать назвала его этим именем. Я спросила:
— А как ваша фамилия?
Он сказал; это была фамилия, распространенная в наших краях. Я выпила кофе, который показался мне необыкновенно вкусным, хотя, наверное, был разогрет. Мать Кристофера вернулась в кухню, она принесла нам свежие орехи и темно-красные яблоки. Я развернула свои скудные припасы. «Если бы они знали, — думала я, — если бы они знали, как мне иногда голодно дома!»
Потом Кристофер проводил меня в лес, к пруду, где мы увиделись в первый раз. Он вел в поводу моего коня. Я заговорила о сернистом источнике. Он прекрасно помнил эту историю. Перед тем как расстаться, я сказала:
— Кристофер, забудьте имя, которым я назвалась (мне было стыдно за свою ложь). Извините меня, но забудьте его.
— Тогда забудьте и вы мое! — резко ответил он.
Он казался серьезным, но ничуть не рассерженным.
— Ладно, значит, обойдемся без имен! — решила я.
— Нет, я придумал для вас имя, сразу же, как увидел.
— Какое?
— Речка.
Я улыбнулась:
— Хорошо, тогда я буду звать вас Лес.
И мы взглянули друг на друга. Он обнял меня, сильно прижал к себе (никогда не думала, что тело юноши может быть таким твердым), но не поцеловал и побежал прочь.
30 октября
С тех пор я его не видела. «Он в Бриге», — сказали они мне. Старик с неприятной жадностью разглядывал бирюзовые бусы, которые я носила на своем черном пуловере. Я осмелилась задать им несколько вопросов. Когда я спросила, сколько у Кристофера сестер и братьев, они усмехнулись так, словно я сказала что-то непристойное. Слегка обиженная, я обратилась к старшему из мальчиков:
— Ты его брат?
— Nein, Onkel.[4]
— Кристофер твой дядя?
— Nicht. Ich bin Onkel.[5]
Я ничего не могла понять. Женщины глядели на меня почти враждебно и молчали, один только дурачок что-то неразборчиво лепетал. Я была так уязвлена, что даже этот косноязычный лепет был мне приятен. Он, по крайней мере, как будто пытался помочь мне. Ну и семейка!
3 ноября
Вчера вечером мы с матерью и теткой Сижестой пошли на папину могилу — помолиться при зажженных, воткнутых в землю свечах. Время от времени еловая ветка или хризантема загорались от колеблющегося пламени свечи.
Я незаметно разглядывала молящихся на кладбище, особенно мужчин, в надежде увидеть среди них Кристофера, но в сумерках, которые горящие свечи делали еще более непроницаемыми, трудно было что-нибудь разобрать. А ведь его предки наверняка покоятся здесь — я прочла его фамилию на многих надгробиях…
5 ноября
Сегодня днем я поскакала туда. Заледеневшее болото звонким эхо разносило по округе удары копыт Брильянта. Зыбкая почва превратилась в тугой барабан.
Старуха отворила мне дверь с притворно любезной улыбкой, впившись в меня своим крошечным черным глазком (второй был прикрыт распухшим веком). Ее враждебность как рукой сняло. На своем невероятном, полунемецком, полуфранцузском жаргоне она кое-как объяснила, что, кроме нее, дома никого нет. Ее старик работает на «електрическом» заводе — правда, нерегулярно, добавила она. Я навела разговор на Кристофера. Она тут же приняла торжественный вид и изрекла:
— Кристофер? О!.. Штудент! Адвокат!
Я было испугалась, что он натворил Бог знает каких глупостей и его теперь судят. Но нет, старуха хотела сказать, что мальчик учится на адвоката.
Это меня поразило. Я решила, что плохо поняла, но она продолжала рассказывать, как он всегда был первым в классе, как директор гордился им и прочее. Все эти истории она перемежала гортанными «Неrr Gott! Nicht dumm!».[6] Я жадно слушала ее. Любое слово о нем было мне сладостно-приятно. Даже если бы она поведала мне, как Кристофер разбрасывает навоз по полю или вынимает соты из улья, я слушала бы ее с удовольствием. Наконец кто-то говорил со мною о нем!
Потом она показала мне фотографию размером с почтовую открытку, где он был снят в фуражке, вместе с товарищами по коллежу. Мне пришлось спрятать руку в карман и крепко сжать ее в кулак, чтобы не поддаться искушению вырвать снимок из ее рук и унести с собой. Я лихорадочно думала: «Как бы купить у нее это фото? Или может, украсть?» Однако я всего лишь вежливо распрощалась с ней и уехала. Перед тем как выйти, я спросила:
— А когда он вернется?
И она ответила:
— Ф плишайший фоскресений.
6 ноября
Да, конечно, сразу видно, что он не похож на других крестьян: его чистая французская речь, его умение владеть собой в моем присутствии и эта неожиданная грация всего тела — сильного, мускулистого и все же какого-то утонченного. Да еще эта удивительная бледность — у него кожа белее, чем у меня. Может, это потому, что он слишком много занимается, не спит ночами… Раньше он выглядел более крепким.
По правде сказать, будь Кристофер обыкновенным лесным фермером, как его родные, мне все равно хорошо жилось бы с ним! Какая-нибудь хижина да несколько арпанов земли — вот и все, что нужно для счастья. У меня нет никаких социальных амбиций, зато есть другая — я хочу любви.
8 ноября (воскресенье)
Он поджидал меня у четвертого пруда и не пустил на свою ферму:
— Дед сегодня не в духе, палит из ружья в голубей. Пойдем лучше на Рону… Знаешь, у нас есть там виноградник на холме.
Мы шагали бок о бок, не касаясь друг друга. Земля мягко пружинила у нас под ногами, трава еще зеленела, мы прошли мимо вишни, растерявшей половину своей листвы. «Здесь, в лесу, их пять, — сказал он мне. — Вот увидишь весной, до чего они красивы». В Кристофере, несмотря на внешнюю уверенность, угадывается странная мягкость, как раз такая, какой не хватает мне самой. Мне вечно твердили, что я похожа на мальчишку.
— Твоя мать… выглядит не слишком счастливой.
— Верно, — признал он, внезапно помрачнев.
— А твой отец… он умер?
— У меня нет отца.
Мы уже подошли к винограднику — его винограднику — с оголенными рыжими лозами.
— Ой, как он неудачно расположен! — глупо заметила я. — Ему не хватает солнца; видел бы ты наши, на южном склоне, — там солнце палит, как ненормальное!
Только тут до меня дошло, что я его обидела.
— Я узнал, что ты из знатной семьи, — сказал он. — Я так и думал.
— Тебе это неприятно?
— Лучше бы этого не было.
«Поцелуй меня!..» — шепнула я и хотела произнести его имя, но не смогла его вспомнить. «Мы обожаем друг друга и даже не способны признаться в этом!» Мне почудилось, что я задыхаюсь. А он вдруг начал бледнеть, пристально глядя на меня. Внезапно он показался мне не таким уж красивым, почти вульгарным; мне захотелось убежать, но он стиснул мою руку и поцеловал ее. Это ощущение — прикосновение его губ к моей коже — было так остро, что я вскрикнула. Взглянув на свою руку, я даже удивилась, не найдя на ней никакого следа поцелуя. Мне казалось, там должен был расцвести пышный теплый цветок. Кристофер по-прежнему не спускал с меня глаз. Сузившиеся зрачки его угольно-черных глаз напоминали кошачьи. Я забыла о времени, забыла, где нахожусь, мне чудилась отдаленная дробь барабана… Мы тихонько опустились вниз, наземь — молча, бессильно, как пара юных умерших влюбленных. Я зажмурилась, и солнце обожгло мои сомкнутые веки. Наши лица сблизились. Но тела не последовали за ними, на сей раз еще нет. И вот наши щеки соприкоснулись. Черное покрывало спустилось и окутало нас. На краткий миг головы наши уподобились двум отрубленным головам, брошенным в мешок, где они сталкиваются, слипаются одна с другою. А потом наступило странное мгновение, когда от этого слияния словно родилось какое-то новое, огромное существо. И я заметила, что плачу.
— Не плачь, не надо плакать! — умоляюще твердил он.
Но меня словно несла куда-то бурная, неостановимая река.
12 ноября
Теперь у меня бывают дни, когда страсть к нему вспыхивает с такой силой, что потом я чувствую себя вконец изломанной, разбитой. Счастье переполняет меня, но делает слепой и глухой ко всему, что не касается нас двоих — Кристофера и меня. Я и не подозревала всей мощи любви. Она поражает, пугает меня.
Кристофер уехал, но его лицо стоит передо мной; я вижу его так же ясно, как если бы оно было реально… нет, еще яснее. Иногда я внезапно смотрю в зеркало, пытаясь застать там его взгляд. Но зеркало пусто.
14 ноября
Ночью дул сильный ветер, шел дождь, а теперь снова ясно и тепло, удивительно тепло для этого времени года.
Не забыть про Брильянта. Я задала ему овса вволю и вымыла с головы до ног. Потом до блеска отчистила конюшню. Это мужская работа, но я чувствую, как под моим грубым комбинезоном взволнованно бьется сердце женщины! Я боюсь стать слишком нежной, слишком слабой… Но моя жажда любить и быть любимой придает мне невиданную силу. И я преодолею все препятствия.
Сегодня на мессе я благодарила Бога. Это единственная молитва, которую я могу вознести к Нему. Другие скучны мне до такой степени, что меня отвлекает от них любая мелочь — воспоминание, солнечный луч в витраже, мышь, прошмыгнувшая через алтарь. Я возблагодарила Господа за то, что Он даровал мне эту любовь. Но я бросилась в нее с такой торопливой жаждой, с таким ослеплением, что не знаю, куда это чувство приведет меня. Я не верю в счастливую жизнь…
15 ноября
Кристофер хлопотал возле улья: «У меня сегодня много работы». Он выглядел озабоченным. Я молча стояла перед ним, и он тихо сказал мне: «Иди сюда…» В его взгляде, темном и гордом, зажглось сознание власти надо мной. «Не бойся, они уже заснули». Но я и не думала бояться пчел. Я проскользнула в узкую щель. Он помог мне почти материнскими, медленными и бережными движениями, удивившими меня. Солнце пронизывало насквозь тонкие доски, и в тесном помещении царил красноватый полумрак; пахло деревом и смолой, слышалась глухая возня пчел, и к этим неясным звукам примешивался стук наших сердец. Теперь я лежала на досках, прильнув к его телу, к которому вожделела так долго и безнадежно. И в моем собственном зазвучала ликующая, победная песнь, словно разом подали голоса тысячи птиц, листьев и цветов; темная радость пронзила все мое существо, одурманив, околдовав, окутав густой, непроницаемой пеленой. Губы мои шепнули: «Я пропала…» И вдруг нежная, почти женская мягкость Кристофера, его молочно-белое юношеское тело обернулись неумолимым, жестоким напором самца.
Да, я лежала в центре этого пурпурного гудящего улья, раненная, стонущая. Кристофер вышел, оставив меня одну. Я нащупала лежавшие в углу джинсы и, свернув их, сунула между ног, чтобы остановить текущую кровь. Я старалась дышать как можно осторожнее и наконец погрузилась в душную дремоту. Я ОТДАЛА СЕБЯ, я больше себе не принадлежала.
Мысль о греховности содеянного ни на минуту не посетила меня. Я твердо знала, что это не грех. То, что мы сделали, было хорошо. Плохо было бы, если бы мы этого не сделали.
Наверное, я действительно заснула, ибо вздрогнула от его нового прикосновения, такого нежного. Кристофер выходил, чтобы окунуться в речку, и его холодное тело принесло мне благодетельную прохладу. А еще он принес мне чашку воды с вином. Бережно приподняв мою голову, он помог мне напиться, точно больному ребенку. Я подняла на него глаза, и в самом деле полные детской благодарности. Но его взгляд обеспокоил меня, он был слишком серьезен.
— Разве ты не счастлив? — спросила я. Мне приходилось слышать, что девственница может дать мужчине необыкновенное счастье.
— Я слишком люблю тебя, — ответил он.
Я прикрыла глаза; его ответ мне понравился.
— Нам нужно часто встречаться… только чтобы никто не видел, — добавил он.
Я чувствовала, что он чего-то боится. Чего же? И в этот момент мы услышали, как его зовут.
— Моя мать!
И Кристофер поспешно выскочил наружу. Я оделась и стала ждать. Но вокруг было тихо, он не возвращался. Вероятно, я снова задремала. Когда я очнулась, снаружи уже стемнело и похолодало. Я пошла отвязывать Брильянта. Конь дрожал. Бедняга, я совсем забыла о нем!
19 ноября
Теперь я просыпаюсь по ночам, чтобы насладиться мыслью об этом невероятном счастье: есть кто-то, кто любит меня, кто хочет меня. Еще я думаю о том, сколько гадостей наговорили нам о плоти — в церкви, в школе, дома, в книгах, повсюду! Бедная плоть, какой безобразной, унылой, неузнаваемой выглядит она в этих дурацких рассуждениях! Нас обманули. Если у меня когда-нибудь родятся дети, я ни за что не стану осуждать перед ними так называемый «плотский грех»! Существует грех против плоти, это уж точно, а нам только и талдычат, что о греховности плотского вожделения.
Да, у меня есть любовник. И мне не стыдно писать это, наоборот, я горжусь. Но иногда я боюсь слишком привязаться к нему. Я хорошо помню, какую смертельную боль испытала в ТОТ день, когда он покинул меня и не вернулся.
Почему он не вернулся тогда в улей?
И когда я увижу его вновь? Нет сил терпеть.
22 ноября
Я ездила туда. До сих пор дрожу после случившегося. Еще издали я услышала крики и выстрелы. Старик опять устроил спектакль с музыкой — напился, разозлился на женщин и стал, назло им, палить в голубей. Увидев меня, он направил ружье в мою сторону. «Стреляй, дурак старый!» — крикнула я ему. Тогда он прицелился во флюгер и одним выстрелом сбил с него всех птиц. Старуха махнула мне издали, веля уходить поскорее. Я вернулась домой в отчаянии.
24 ноября
От Кристофера никаких вестей. Ни письма, ни записочки, ни единого знака любви. Это страшно, как смерть. Что с ним случилось? Неужели он меня больше не любит? Нет, это невозможно!
Увы, как это ни постыдно, мне опять придется взять на себя инициативу. В следующее воскресенье поеду туда снова. А матери скажу, что собираюсь навестить мою кузину в С. Конечно, со временем она все равно узнает правду. На этот счет я не питаю никаких иллюзий. Но тогда я объявлю ей, что хочу быть женой Кристофера всю мою жизнь. Что я принадлежу ему. Что он принадлежит мне. А если мать рассердится, уеду из дома, поступлю на работу в С.
Через пять дней я буду знать, что мне делать.
29 ноября
Ну, вот я и узнала. Сижу и думаю, как мне жить после этого. Боюсь, что не выдержу. Со мной стряслось нечто ужасное, кошмарное, непоправимое. А я-то верила в непорочность, невинность любви!.. Почему, о, почему именно в тот самый час, когда я познала чудо любви, мне открылась ее мерзкая, бессмысленная изнанка?! Как это жестоко!
Мне больно, больно!..
Я постучала в дверь, и чей-то мягкий таинственный голос внутри меня изрек: «СТУЧИТЕ, И ОТКРОЕТСЯ ВАМ». Но, Боже, для какого откровения раскрылась эта дверь! Мать Кристофера встретила меня странным недобрым смешком:
— А, это вы… все-таки пришли!
— Да… — ответила я, скрывая тревогу под любезностью.
— Вы! — возмущенно продолжала она. — Вы… так хорошо там, наверху, — всю зиму на солнце… Зачем спускаться все время в этот холодный грязный лес?
— Но он мне нравится, он красив, даже сейчас!
— Как же, как же!.. — И она иронически взглянула на меня. — Тут кое-что другое — не лес… Не есть хорошо для молодая девушка. Особенно как вы…
Я стойко выдержала ее взгляд. «Что она имеет в виду?» — тоскливо думала я.
— Вы всегда гулять, никогда работать. Вы богатый… Нет забот! Когда я иметь ваш возраст, у меня был другой жизнь: день и ночь горбить в кафе — подай, унеси, жри объедки. И один раз…
Теперь она смотрела на меня с какой-то странной, подобострастной и почти любовной ненавистью. Я замерла. Я боялась услышать то, о чем уже смутно догадывалась.
— Тогда я хорошо знать вашего отца. — Женщина окинула меня пристыженным и одновременно торжествующим взглядом. — Я была близкая подруга для ваш отец…
— Ах, вот как, — сказала я, не моргнув глазом, но ища рукой, на что бы опереться: мне чудилось, что я лечу в какую-то черную бездну.
— Любовница для ваш отец (она произнесла «люповница»). О, это был мужчина… Он дал десять тысяч франков. Все для Кристофера, чтобы сын стать адвокат… как он сам. Но я — я была нехороша для ваш отец.
Потрясенная до глубины души, я все же пока не ощущала боли. «А хозяин кафе — он ревнивый, он меня выгонять…» Ощущение падения в пропасть не оставляло меня. Но я сопротивлялась, я еще цеплялась за жизнь, за эту кухню с ее запахами, за этот дом, где жил Кристофер, за свет, теплившийся в маленьком оконце. Реальны ли были услышанные мною слова? Нет, единственная реальность — запахи этой кухни, солнце, моя любовь. Вероятно, женщина подумала, что я не поняла ее, или же ей захотелось посильней уязвить меня.
— Вы не замечать? — прошипела она. — Вы не замечать: у вас похожие глаза.
И она сорвала со стены надтреснутое зеркало.
— Вы не замечать?
— Нет! Нет!
Я оттолкнула зеркало. Но боль уже настигла меня в глубине черной бездны — там, где раскрылись наши глаза, и я увидела, что ОНИ ПОХОЖИ.
— Цвет разный, — признала она. — Он — черные. Вы — серые. Но и те и те длинные и смотреть одинаково. Да, лучше для всех, если вы больше не спускаться сюда, никогда не приходить!
Она говорила и говорила, не умолкая. Но я опрометью выбежала из дома и кое-как взобралась на Брильянта, который доставил меня, почти бесчувственную, домой. Я ехала и думала о мертвецах, которых в стародавние времена привязывали к спинам мулов, и те ночью, во мраке, уносили их в горы.