Мелкие бунты-вспышки возникали то тут, то там. Их было много, но они легко подавлялись властями, потому что возникали стихийно и не имели руководителя. Сухинов решил взять на себя эту роль.

Первым, кому он изложил свой план, был Голиков. Этот бесстрашный человек почувствовал в Сухинове родственную, но более решительную натуру, сразу ему покорился и стал старательно выполнять поручения, а их было немало. Вначале занялись вербовкой верных людей.

— Смотри, чтобы провокатор или слюнтяй не попался, — предупреждал Голикова, требуя строжайшей осторожности.

Потом, когда Сухинов хорошо изучил боеспособность местного гарнизона, слабую выучку солдат многих караульных подразделений, находящихся в Сибири, он был уверен в успехе своего дела.

— Скажи, Павел, — спросил однажды у Голикова, — если тебе дать десяток хороших помощников, ты сумеешь разоружить местный гарнизон?

— Что ты, Иван Иванович, дай мне пистолет, два человека — и через три часа перед тобой я выстрою весь батальон во главе с управляющим, — улыбаясь, заверил Голиков. И это не было хвастовством. Здесь несли службу в основном нестроевые солдаты, кроме караульной службы, ничему не обученные. Даже стрелять как следует не умели, да и ружья у них были в большинстве неисправные. Несколько человек надежных солдат Сухинов завербовал лично. На них была возложена обязанность захватить командиров. Завербованные солдаты друг о друге не знали.



Со времени, как Сухинова отправили по этапу, прошло без малого два года. Катя хорошо помнила тот хмурый сентябрьский день, когда она вместе с Шалацким уехала в Киев, чтобы хоть взглядом проводить любимого, но увидеть его не довелось. Только через верных людей она передала немного денег и ватник.

Все последующие дни ждала письма от него. Он неотступно стоял перед ее глазами, и какое это было счастье, когда наконец она получила от него письмо. И хотя было оно в пути почти три месяца, Катя сияла от радости. Быстро прочитала, побежала к Шалацким поделиться своей радостью.

Станислава дома не было, а Вера, услышав новость, обняла девушку.

— Ты только послушай, что он, глупенький пишет. — Катя вслух прочитала: «Хотя мы и поклялись друг другу в вечной любви, но я оказался недостойным тебя, а посему считай себя свободной от данных мне слов. Поступай, как найдешь нужным…» Ну скажи, Верочка, почему он так пишет? Лучше я навек останусь старой девой, чем изменю ему.

— А что ему осталось? Он человек порядочный, любит тебя, но понимает, что значит вечная каторга.

— Верочка, а где этот Зерентуй?

— Какой Зерентуй?

— Вот он пишет: «нахожусь на рудниках Нерчинского завода в Зерентуе».

— Ей-богу, я первый раз слышу такое название. Скоро Стасик возвратится, может, он знает.

— Ты знаешь, что я решила? — шепотом сказала Катя подруге. — Нет, нет, не угадаешь. — И добавила, понизив голос: — Я поеду к нему…

В это время пришел Шалацкий. Увидев возбужденные лица женщин, спросил:

— Вижу, что-то приятное произошло…

— Станислав Антонович, — бросилась к нему Катя, — скажите, где рудники Зерентуя?

— Точно не знаю, но, разумеется, где-то в Сибири, а что?

Вместо ответа Катя протянула ему письмо. Увидев знакомый почерк, Шалацкий оживился: «Наконец-то».

Он подошел к окну, развернул письмо и, еще не читая, сказал:

— Я же говорил, если живой, напишет…


Слух о том, что многие жены декабристов вскоре за своими мужьями последовали в Сибирь, прокатился по всей Руси, дошел и до Гребенок.

Как-то Шалацкий ездил в Белую Церковь к графине Браницкой, в имении которой несколько лет работал экономом, привез оттуда переписанное от руки послание Пушкина декабристам «Во глубине сибирских руд» и подарил Кате. Все это воодушевило ее, придало сил и бодрости. Она твердо решила поехать к своему любимому и по возможности облегчить его участь. «Жены поехали, а чем хуже я?» — не раз думала она.

Никакие уговоры родных успеха не имели. Ее решимости способствовало и то, что в Иркутске жила престарелая тетушка Шалацкого, жена покойного помощника военного коменданта Назаревского. На первых порах было где остановиться.

Вскоре в селе заговорили о том, что дочь покойного священника Катя едет в Сибирь.


Последние дни декабря, в пятиэтажном доме 25, что на Фонтанке, по вечерам дольше обычного в окнах второго этажа горели огни. Неутомимая хозяйка, известная во всем Петербурге Екатерина Федоровна Муравьева, собирала в дальний путь жену сына Никиты, сосланного вместе с братом Александром на каторгу в Читу. Преждевременно поседевшая, давно выплакавшая слезы, с болью сердца вспоминала своих мальчиков.

Невестка Муравьевой, Александра Григорьевна, последние сутки совершенно потеряла сон: мысленно прощалась со своими маленькими детьми, которые оставались на попечении бабушки. Александра Григорьевна уже давно рассудила, что без нее ее любимый Никитушка погибнет на каторге. Во имя спасения обожаемого мужа жертвовала всем. «Один раз на мой вопрос в шутку, — вспоминал Якушкин, — кого она более любит — мужа или бога, она мне ответила, улыбаясь, что сам бог не взыщет за то, что она Никитушку любит более». Далекая от политики, Александра Григорьевна всем сердцем поняла бескорыстие революционного подвига мужа и в мыслях возводила его на героический пьедестал.

— Сашенька, — нежно наставляла невестку Екатерина Федоровна, — в дороге пуще глаз храни письма Александра Сергеевича, ты ведь знаешь, как Никитушка его любит, да и его друзьям по изгнанию они принесут минуты радостного облегчения.

— Не беспокойтесь, матушка, надеюсь, не будут обыскивать мой чепчик.

— Кто его знает, милая. В Иркутске, сказывают, свирепый губернатор.

Екатерина Федоровна любила свою добрую и умную невестку. Восхищалась ее красотой.

Пушкин накануне забежал проститься с Сашенькой и попросил ее взять два письма. Одно — «Послание в Сибирь», другое — предназначалось лицейскому другу Пущину. Разумеется, Александр Сергеевич не знал, что его друг не в Сибири, а совсем недалеко: в одном из казематов Шлиссельбургской крепости.

Екатерина Федоровна боялась, что в Иркутске, при обыске, могут обнаружить и отобрать стихи поэта, и, дабы они бесследно не исчезли, предложила невестке оставить дома их копии.

— Упаси вас бог, маменька, у нас в любое время может быть обыск, а если они обнаружатся, тогда ни вам, ни Александру Сергеевичу не будет покоя…

Собираясь к мужу на каторгу, Александра Григорьевна хранила возвышенное настроение, хотя ей предстояло тяжкое расставание с маленькими детьми и всем, что ей дорого. Решение следовать за мужем в Сибирь она приняла сразу, как только он был туда отправлен. Ее ничто не пугало.

— Сашенька, не взять ли тебе для Никитушки историю Карамзина, помнится, он ею зачитывался? — спросила Екатерина Федоровна.

Александра Григорьевна подошла к книжной полке, взяла том истории, полистала, нашла нужную страницу, подала книгу Екатерине Федоровне и спросила:

— Помните, как из-за этого у них спор чуть до драки не дошел?

Екатерина Федоровна увидела вымаранные карандашом слова «История народа принадлежит царю», сверху которых рукой Никиты было написано: «История народа принадлежит народу».

— Мне это ведомо, Сашенька, все равно возьми…

Наступили тяжелые минуты прощания. Александре Григорьевне словно подсказало сердце: все, чем она до сих пор жила, что было ей мило и дорого, покидает навсегда…

Предчувствие не обмануло ее.

Пройдет немного времени — и ее хрупкое тело не выдержит тяжести лишений.

…В Иркутске, главном городе Восточной Сибири, губернатор Цейдлер, выполняя инструкцию императора Николая I, вначале старался удержать Муравьеву от дальнейшей поездки, но, убедившись, что это ему не удастся, взял подписку-обязательство о том, что она будет строго выполнять правила, определенные для жен государственных преступников. Затем приказал обыскать вещи Муравьевой. Ценности, имевшиеся при ней, отобрали. Александра Григорьевна везла много писем, которые также забрали для цензурного досмотра. Пуще всего она боялась, как бы не были обнаружены послания Пушкина.

Однажды ей показалось, что губернатор подозрительно взглянул на ее головной убор, и замерла от страха. Все обошлось.

Несколько суток спустя Муравьева с большим волнением приближалась к Чите. До нее там еще никого из жен декабристов не было. Всю дорогу поддерживала себя надеждой, что хотя и в условиях каторги, но будет жить вместе с мужем.

Комендант каторги генерал Лепарский был заранее осведомлен шефом жандармов Бенкендорфом о «милостивом согласии» государя на выезд некоторых жен декабристов к местам заключения мужей.

Был февраль. Чита, окутанная морозной дымкой, пряталась в небольшой низменности. Кибитка Муравьевой, покрытая снежной пылью, прозвенев колокольчиками, остановилась у дома коменданта.

Лепарский заканчивал обед. Его адъютант услышал лай пса, посмотрел в окно, наспех набросил на плечи шинель, вышел на крыльцо и увидел у калитки молодую, красивую женщину, закутанную в пуховый платок. Успокоив пса, приблизился к ней и услышал ее просьбу:

— Мне к их превосходительству генералу Лепарскому.

— Что прикажете доложить?

— Я из Петербурга… Муравьева.

— Проходите, пожалуйста. Я сейчас доложу о вас.

Лепарский принял Муравьеву незамедлительно. С холодной вежливостью спросил, как доехала, выразил сочувствие и даже предложил чаю. Муравьева поблагодарила, от чаю отказалась, хотя ей очень хотелось согреться после изнурительного пути. Лепарский поспешил осведомить Муравьеву о ее дальнейших взаимоотношениях с мужем:

— Вам будет разрешено видеться два раза в неделю по одному часу. При встрече каждый раз будет присутствовать мой офицер…

Сердце Муравьевой замерло. Она была поражена такой жестокостью.

— Вы изволите шутить, ваше превосходительство?

— К сожалению, нет. Это воля самого императора… Я бессилен что-либо изменить…

При первом свидании с мужем Александра Григорьевна передала привезенное ею пушкинское послание. Никита не удержался и тут же при жене прочитал его и от радости заплакал, чем удивил дежурного офицера. В тот же день вечером послание было переписано во многих экземплярах. Всех оно глубоко тронуло.

Поселилась Александра Григорьевна в домике казака против острога, в котором содержались декабристы. Острог был окружен высоким частоколом. Ежедневно она поднималась на чердак дома и через слуховое окно по много часов наблюдала за тем, что творится на тюремном дворе.

Неделю спустя при очередной встрече с женой Никита обошел бдительность дежурного офицера, тайно положил в карман пальто жены «Наш ответ», написанный декабристом поэтом Одоевским.

Наш скорбный труд не пропадет:

Из искры возгорится пламя…

Вскоре все узники Читинского острога знали пушкинское послание наизусть.

Волконский с очередной оказией вместе с деньгами отправил его в Зерентуй томившимся там трем декабристам. Случилось так, что в Зерентуй оно пришло, когда Сухинова уже не было в живых.



В Зерентуйском цейхгаузе[5] хранились три пушки. Об этом знали заговорщики, и для их захвата было все подготовлено. Но среди заговорщиков был только один, умевший обращаться с пушкой. Надо было найти еще несколько человек. Бочаров предложил бывшего артиллерийского прапорщика Казакова, отбывающего двадцатилетний срок каторги, но Сухинов давно присматривался к Казакову и возражал против него.

— Казакова слишком часто вижу возле кабака. Не могу сказать почему, но у меня он не вызывает доверия.

— Я его хорошо знаю. Второй год спим рядом, а у кабака все бывают.

— Поймите, — убеждал Сухинов друзей, — стоит только одному провокатору или слюнтяю пробраться в наши ряды, как мы погибнем прежде первого нашего выстрела…

— Я думаю, он не подведет, — заверил Бочаров.

— Хорошо, — согласился наконец Сухинов, — раз Бочаров уверен, поручим ему завербовать Казакова, но пусть организует за ним самый тщательный надзор, особенно на первых порах…

И Голиков, и Бочаров имели просто нищенский вид, ходили в грязных лохмотьях. И хотя у черниговцев денег оставалось мало (у них была общая касса), Сухинов купил Голикову и Бочарову кое-что из одежды и сейчас, глядя на них, шутил:

— Господа, в таком виде и в губернаторстве сидеть можно…

Голикову не терпелось скорей начать дело, и он высказался за то, чтобы далее не откладывать.

— Нет, — возразил Сухинов, — обождем до мая, когда потеплеет, а то наше нагое и босое воинство околеет в поле от холода.

Тем временем из Сибири в Петербург шли донесения о нарастающем недовольстве народа. Генерал-губернатор Западной Сибири в личном послании к царю предупреждал, что «неудовольствие может распространиться с неимоверной быстротой… Что касается средств к тушению пожара, то они ничтожны, удалены и даже не совсем надежны».



В конце ноября Катя приехала в Иркутск, наивно полагая, что самое трудное позади. Вперемешку со снегом шел дождь, холодный и нудный. Черные деревянные домики города, казалось, прижимались к земле. Перед глазами Кати все еще стояли дороги, которые она проехала и на которых не раз видела бредущих этапом каторжан в кандалах, под конвоем, иногда такую группу соединял один канат: чтоб не разбрелись. Не только перенести это, но и видеть было мучительно больно. «Так вели моего бедного Ваню», — не раз думала она.

Родственница Шалацкого Ванда Казимировна, пожилая вдова полковника Назаревского, несколько лет работавшего в губернаторстве, встретила Катю радушно, а когда прочитала письмо Станислава и узнала цель приезда девушки, горестно покачала головой:

— Милая моя, без разрешения туда не попасть. Не пропустят. Стража при выезде из города очень строгая… Кабы жил мой покойный Сережа, он бы смог устроить твою поездку, а нонче генерал-губернатор старый немец. Он русских слез не разумеет. Попытайся…

Услышав все это, Катя сразу погрустнела.

На другой день утром с прошением в руках она пошла к дому губернатора. Улицы были еще малолюдны, только тянулись по ним одинокие работные люди да еще, громыхая, проехала мимо повозка, обрызгав Катю грязью.

Большой добротный особняк, к которому вела булыжная мостовая, был виден издалека. Арочные кирпичные ворота и высокий деревянный забор говорили о том, что за ними живет важная особа.

Катя не заметила, как к ней приблизился караульный, преградив ей дорогу: «Стой!» Он подошел к калитке, дернул за шнур. Через минуту вышел офицер и спросил девушку, что ей надо. Прочитав прошение, он сказал, что губернатор болен и никого не принимает.

В тот же день вечером Катя написала письмо Сухинову.

…«Вот уже вторые сутки, ненаглядный, дорогой мой, как нахожусь недалеко от тебя. Я уже в Иркутске и, как только получу разрешение губернатора, тотчас уеду к тебе. Завтра схожу в церковь. Ах, как я буду молиться за тебя! Да пошлет тебе господь силу и здоровье. О, когда же, наконец, настанет час нашего свидания? Когда увижу и обниму тебя, мой родной? Я останусь вместе с тобой навсегда и, ежели надобно, одену твои оковы…»

Ванда Казимировна, желая помочь Кате, успела сходить к своим влиятельным знакомым. От них она узнала, что разрешение выехать к заключенным преступникам может дать только начальник тайной полиции граф Бенкендорф, а если это касается декабристов, то и он в каждом отдельном случае должен испросить позволения императора. Решила пока ничего об этом Кате не говорить, чтобы окончательно не расстроить ее. У Назаревских своих детей не было, и Ванда Казимировна, приглядываясь к девушке, лелеяла надежду оставить ее жить у себя.

Катя ежедневно приходила к дому губернатора, и каждый раз ей отвечали, что губернатор болен и никого не принимает. Она собственными глазами дважды видела сухого поджарого старика генерала, когда он выходил из дому, садился в ожидавшую его карету и уезжал. Вторично написала прошение и передала его через адъютанта. Через три дня пришла за ответом. «Не смотрели еще», — ответил адъютант. Так продолжалось более двух недель. Наконец ей возвратили прошение с резолюцией: «Не полагается».

Измученная Катя не допускала и мысли, чтобы возвращаться обратно в свое село, не увидев любимого. Решила последний раз попытать счастье, отправилась к дому губернатора Цейдлера. У ворот стояла карета, а возле нее медленно прохаживался молодой офицер, время от времени поглядывая на окна губернаторского дома. Офицер заметил девушку, хотел бросить ей игривую реплику, но девушка подошла к карете и обратилась к кучеру:

— Скажите, это карета господина губернатора?

— Нет, а что вам угодно? — ответил вместо кучера офицер. И тогда Катя, сбиваясь, изложила суть прошения.

— Это невозможно. Кроме всего, ехать туда опасно. Вы будете одна среди дикого населения. Никто вас там не защитит от оскорблений, которые могут быть даже насильственные, а вы так молоды…

— Что же мне делать? — с отчаянием спросила Катя. — У меня даже денег на обратную дорогу не хватит.

— Приходите завтра к нашему генералу. Может, он что поможет. Человек он добрый. Запомните адрес.

Офицер только успел назвать адрес, как из дома губернатора вышел невысокий тучный генерал. Офицер оставил Катю, поспешил ему навстречу…



Сухинов понимал, что осуществление его замысла — это последняя возможность избавиться от неволи. По ночам спал мало. Глядя в темноту, продумывал детали предстоящего восстания. Он уже знал, какие силы охраняют заводы, склады, где и какое хранится оружие. Раздобыли немало пороху и свинца. Вечерами тайно отливали пули. Достали уже несколько пистолетов.

«Все это необходимо для первого случая, потом у нас оружие будет», — думал он.

Постоянно встречался со своими помощниками Голиковым и Бочаровым, с каждым в отдельности, а по воскресным дням собирались втроем. В теплые дни — на кладбище, а в ненастные — у кабака, куда стекалось много каторжан и поселенцев. А здесь не проходило недели, чтобы не возникала драка, часто со смертным исходом. Сухинов написал клятву для лиц, привлекаемых к делу, кое-что позаимствовав из той, которую в свое время давали «славяне». Одним из главных пунктов было сохранение тайны, за нарушение которой полагалась смертная казнь. Правом привлекать новых лиц располагали только трое. Остальные, свыше сорока человек, не знали друг друга. Даже помощники Сухинова не были осведомлены о том, что он параллельно готовит восстание также на соседнем, Ключевском, руднике.

Примерно за месяц до намечаемого дня Голиков привлек оружейных дел мастера Игната Вакуту и, как полагается, взял у него клятву. Вакута, подвыпив, два дня спустя «весьма доверительно» рассказал все Бочарову, не подозревая, что последний состоит в организации. На третий день, при странных обстоятельствах, Вакута погиб.

На предпоследнем совещании тройка обсуждала некоторые детали плана восстания. Было решено: за час до выступления, ночью, должны быть арестованы главные зерентуйские чиновники. Эта миссия возлагалась на группу Голикова, который с готовностью взял это на себя и, перечисляя на пальцах фамилии подлежащих аресту, заявил:

— Всех заточу в подвал лазарета. Оттуда не уйдешь…

— Заточу?.. — задумался Сухинов. — Держать под стражей — для этого тоже нужны силы… Да и потом найдутся предатели, которые поспешат освободить арестованных… — Он рассказал об ошибке, которую в свое время допустили восставшие черниговцы, и закончил: — Разумеется, в Нерчинске и в Иркутске скоро станет начальству известно о нашем деле, но к этому времени мы уже обретем силу и сами двинемся на Нерчинск, а путь из Иркутска перекроем. Вот только надобно нам еще пару пушкарей заиметь.

Очень нужны были деньги. Голиков предложил ограбить начальника рудника Черниговцева, но Сухинов запретил и думать об этом.

— Мы преждевременно откроем себя и погубим все дело! К тому же мы ведь не грабители.

К счастью, в начале апреля в Зерентуй под каким-то предлогом приехал человек от Волконского из Читы и привез немного денег. Большую часть из них Сухинов взял для своего дела.

Однажды ему удалось съездить в Нерчинск. Там он познакомился с некоторыми каторжанами, бывшими солдатами. Ему особенно понравился Пятин. Рискнул поговорить с ним откровенно. Тот с радостью принял предложение.

— Вы только начните, а за нами дело не станет. Я здесь знаю многих, которые пойдут на все.

— Когда услышите, что мы поднялись, захватите цейхгауз и удерживайте его, пока не прибудут от нас люди…

Возвращаясь в Зерентуй, Сухинов думал о Сергее Ивановиче Муравьеве-Апостоле. «Скоро, скоро, незабвенный Сергей Иванович, мы сполна отомстим за вашу смерть».

Сухинов везде видел слабые и необученные команды, которые собрать воедино и быстро бросить против восставших было практически невозможно. Для этого потребуются недели. А тем временем он, Сухинов, уже освободит своих читинских друзей, получит многочисленное пополнение… Отряд в полторы-две сотни вооруженных решительных людей, состоящих преимущественно из бывших солдат, конечно станет хозяином положения. Он будет увеличиваться от рудника к руднику, а властям нечего будет ему противопоставить.

Разбросанные по всему краю караульные команды невозможно собрать в один кулак хотя бы потому, что в оставленных ими пунктах немедленно начались бы восстания каторжан. Сухиновский отряд в таких условиях мог стать костяком повстанческой армии.

Приезжал иногда человек из Кличкинского рудника, некий Чеботарев. Разговаривали они уединенно, Сухинов называл Чеботарева своим старым знакомым, хотя узнал его здесь, на каторге.

Через Чеботарева Сухинов готовил восстание на Кличкинском руднике, но об этом он никогда ни словом не обмолвился даже среди своих ближайших помощников. Сигналом к началу выступления должен был послужить пожар зерентуйской тюрьмы.

Читинцы тоже не дремали. Они готовили побег, в успехе которого не сомневались. В отличие от плана Сухинова поднять восстание, они намеревались разоружить караул, спуститься по реке Ингаде, протекающей через Читу, попасть на Шилку, а затем по Амуру до океана, где была надежда встретить иностранное судно.

К осуществлению плана побега читинцев стало два препятствия. Нужны были крупные деньги и предварительная разведка Амура — нет ли на нем порогов. Вторую задачу успешно решил бывший морской офицер Завалишин. Он сумел нанять двух раскольников и послал их разведать Амур. Через полгода они возвратились и доложили, что порогов на Амуре нет. Путь открыт!

План побега декабристов из читинского острога был продуман до мелочей. В его исполнении организаторы нисколько не сомневались. Остановка была за деньгами. Крупные суммы денег, тайно переправляемые из Петербурга и Москвы, находились уже в пути. Где-то совсем недалеко радужными огнями светилась свобода. Читинцы не подозревали, что судьба их замысла решается в Зерентуе.


…Напротив небольшого покосившегося деревянного дома, в котором снимали комнату декабристы, размещался зерентуйский лазарет. Жил там лекарь Влодзимирский. Худой, маленького роста, с веснушками на лице. И хотя ему шел тридцатый год, похож он был на подростка. В поселке ходила о нем добрая молва.

Сухинов не раз встречал его на улице, но познакомиться поближе не было случая. Однажды воскресным днем декабристы убирали свою комнату. Из-за сильного дождя на улицу нельзя было выйти. В это время к ним забежал встревоженный лекарь:

— Господа, не смогли бы вы помочь мне перенести некоторые вещи из подвала, затапливаемого водой?

— Отчего же не помочь, — первым отозвался Сухинов. Его поддержали товарищи. После работы Иван Иванович обронил несколько слов о том, что у него иногда ноют старые раны. Болеслав Владимирович — так звали лекаря, — внимательно осмотрев его, сказал:

— К перемене погоды всегда будут ныть. Но не беда, с этим можно жить… Заходите, пожалуйста, у меня есть хорошие шахматы, да и картишки найдутся…

Сухинов воспользовался приглашением. Этот человек ему сразу понравился.

Заходил несколько раз просто так, поговорить. Болеслав Владимирович оказался приятным собеседником и, как старожил Зерентуя, знал многое, чего не знали другие. Как-то он разоткровенничался и нелестно отозвался о николаевском режиме. Сухинов насторожился: «Не провокатор ли?»

Лекарю очень нравилось слушать рассказы Сухинова о декабристах; чувствовалось, что их трагедию он принял к сердцу. А Сухинову минуты воспоминаний приносили горечь и боль.

Однажды, когда тот попросил вторично рассказать о братьях Муравьевых, не удержался:

— Милый Болеслав Владимирович, тебе более других ведомо, что ворошить старую рану всегда больно. Что было, того не вернешь. В одном лишь я сейчас убежден, что Пестель, несмотря на его колоссальный ум, допустил ошибку, отказавшись от помощи крестьян. Позвал бы их, гляди, Николашка по-другому бы заплясал…

Влодзимирский внимательно слушал, одобрительно качал головой, а потом:

— Здесь также нету спокойствия. Намедни мне начальник рудника рассказывал, что в Куликовской волости было большое волнение крестьян. Три дня войска усмиряли. Имеются убитые.

— Сегодня в Куликовской, завтра в другой волости, а что толку? Кабы вместе…

Спустя некоторое время Сухинов уже был убежден, что лекарь не провокатор, однако посвятить его в свои дела пока не решался.

В Зерентуе, равно как и в других каторжных местах, за побег секли розгами. И часто насмерть. Вот и сегодня Сухинову сказали, что такая участь постигла молодого парня, бывшего солдата Семеновского полка Краснощекова, которого он хорошо знал. Вечером зашел в лазарет поделиться печальной новостью.

— Что случилось, Иван Иванович, на тебе лица нет? — вопросом встретил его Влодзимирский.

— Опять засекли одного… А посему, дорогой, хочу просить тебя об одном: если со мной случится что-либо, обещай помочь мне достойно умереть.

— Ничего не понимаю, — нахмурил брови лекарь.

— Все понятно. Дашь мне какого-либо яда.

— Иван Иванович, — развел тот руками, — ты ли это? Твое жизнелюбие и твоя стойкость всегда восхищали меня. У тебя я часто находил поддержку моим душевным силам… Что это ты? Может, захворал?

Сухинов увидел встревоженное лицо друга, поспешил перевести все в шутку:

— Это я на всякий случай, Болеслав. Судьбу человека частенько искушает дьявол… Всякое может быть. В связи с сегодняшней казнью мне вспомнилась одна вещь, которую я читал, будучи еще на свободе. Ты, разумеется, знаешь, что у немцев казнят мечом.

— А у нас топором, — вставил Влодзимирский.

— У нас, окроме топора, в ход идут веревка, плеть, розги, палка, а иногда убивают просто кулаком, но я не о том. У немцев меч, которым отсечено девяносто девять голов, считается уставшим и подлежит захоронению.

— Любопытно. Может, сказка?

— Нет, не сказка. Так делают на самом деле. На похороны «уставшего» меча съезжаются палачи со всей страны. Хоронят ночью, тайно и в глухом месте. Целый обряд соблюдается при этом…

— А зачем все это?

— Думаешь, я знаю. Надо при случае спросить нашего священника, может, он скажет.


Пожилая статс-дама Волконская, одетая в темно-зеленое атласное платье, с осыпанным алмазами медальоном на груди, сидела в роскошном кресле и диктовала письмо сыну Сергею, находящемуся в читинском остроге. По соображениям этикета, существовавшим при царском дворе, никогда лично не писала сыну, восставшему против режима, которому она ревностно служила.

Вот и сейчас Волконская закончила диктовать весьма краткое письмо, которое записала своим бисерным почерком ее компаньонка Жезефина Тюрненже. Собиралась в Зимний дворец. Перед тем, как уйти, велела позвать Назара Ракуту, расторопного и изворотливого мужика, служившего Волконским не один год.

Назар тут же явился, стал у порога, склонив голову, готовый выслушать очередное повеление всесильной хозяйки.

Волконская оставила кресло, подошла к окну и, увидев на улице ожидавшую ее карету, заторопилась:

— Назар, мы решили отправить тебя в Сибирь к нашему несчастному сыну, повезешь ему все необходимое. Потому что посылки расхищаются или просто пропадают в пути. Если все хорошо исполнишь, получишь вольную.

Получить вольную было золотой мечтой всякого крепостного человека, но такое счастье выпадало очень немногим. Глаза Назара загорелись радостным светом. За это он не только в Сибирь, но и на край света готов отправиться.

Волконская прочитала на лице Назара согласие и, не дождавшись его ответа, продолжала:

— Разумеется, возьмешь себе помощника, кого-либо из дворовых, одному в дальнем пути несподручно. Что надобно туда везти, мы еще будем держать совет.

Через неделю Назар Ракута вместе с дворовым парнем Ефремом в закрытой кибитке, загруженной различным провиантом, одеждой и посудой, выехал из Петербурга в дальний путь. Хозяйка пожелала им счастливого пути и на прощанье перекрестила путников. Никто не знал, что Ракута тайно повез крупную сумму денег для сына Волконских, которые нужны были для нужд готовящегося побега из читинской тюрьмы.

Открыто провезти большие деньги было невозможно: всех проезжающих в Сибирь на почтовой станции в Иркутске тщательно обыскивали и деньги отбирали. Ракуту не надо было учить, где и как их запрятать, чтобы никто не обнаружил.

Но не все родственники откликнулись на просьбу декабристов. Мать декабриста Анненкова — Анна Ивановна, владевшая несколькими имениями и жившая в исключительной роскоши (только ее домашняя свита составляла около ста пятидесяти человек и среди них двенадцать лакеев и четырнадцать поваров), получив письмо сына, в котором он объяснял, для чего нужны деньги, резко ответила:

— Мой сын — беглец? О нет! Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе. Нет, нет. Упаси его бог…


Вечером 22 мая Сухинов, Голиков и Бочаров собрались, чтобы последний раз уточнить некоторые детали плана восстания. В их распоряжении уже было несколько ружьев и пистолетов, много патронов. Для начала вполне достаточно. Первым предполагалось обезоружить местный гарнизон и уничтожить тюремную стражу, дабы освободить большую группу «колодников». Пожар в тюрьме, в котором должны найти свою смерть большинство тюремных чиновников, станет сигналом к восстанию и в других местах.

— Итак, друзья мои, — потирая руки, сказал Сухинов, — через трое суток решится наша судьба, как говорят, пан или пропал. Я верю в успех. К зиме вся Сибирь будет в наших руках! Вокруг нет реальной военной силы, способной разбить нас вначале, а потом будет поздно. Мы освободим читинцев и, очевидно, многие из них станут в наши ряды. И тогда задрожит петербургский палач…

Бочаров, задумчиво склонив голову, молчал. Голиков стукнул его рукой по спине:

— Боишься погибнуть, Вася?

За Бочарова ответил Сухинов:

— Умереть с оружием в руках счастье. Кончатся наши мучения. Разве это жизнь? — Сухинов на минуту замолчал, а потом улыбнулся, продолжал: — А если верить учению Будды и нам предстоит снова родиться, то мы пожнем плоды своего доблестного поведения в этой жизни…

Высказывание об учении Будды никакого впечатления не произвело, так как друзья не имели никакого представления о нем. Разошлись в разные стороны, не подозревая, что над ними уже нависла угроза.

В дом Сухинов возвратился вечером. Соловьев и Мозалевский готовились ко сну. Несколько месяцев назад они поселились на квартире. Втроем наняли небольшую комнатку в деревянном доме одного ссыльного. Дом кишел клопами и тараканами. «Они приносят счастье», — утверждал хозяин дома. Это «счастье» не устраивало квартирантов. На ночь они натирали себя скипидаром… Но это помогало мало.

Накануне Мозалевский раздобыл какое-то зелье от клопов, обрызгал им всю комнату, и сейчас в ней стояла невыносимая вонь.

Сухинов разделся, устало прилег на свой топчан, и только закрыл глаза, как его легонько толкнул в бок Соловьев, прошептал:

— Ваня, ты видел своих дружков, приходили, когда тебя не было? Смелые, видать, парни. После того, как ты их малость приодел, на людей стали похожи, а то ужасно было смотреть.

Соловьев и Мозалевский знали, что Сухинов готовит заговор, что втянул в него много ссыльно-каторжных из числа бывших солдат. Собрал уже много оружия, но о начале восстания он им ничего не говорил. Считал не только своим правом, но и долгом искать собственными силами свободу и счастье, и всякие уговоры раздражали его. Вот и сейчас на какое-то замечание Соловьева в сердцах ответил:

— Пусть истлевают от безделья ваши робкие души! А я буду бороться. — При этих словах Сухинов сунул руку под подушку, достал пистолет, протянул Соловьеву. — Можешь посмотреть. Это уже двадцатый. — А потом, понизив голос, шепотом добавил: — Имеем уже больше тысячи патронов. Сегодня еще достали немного свинца и пороха. Ежели провалимся, я ни при каких обстоятельствах не скажу, что вы знали о моих планах, можете не беспокоиться.

Майские ночи были еще прохладными, а дни стояли ветреные, но теплые. Никто так не ждал тепла, как Сухинов. Тепло нужно было для полунагой каторжной братии, дерзнувшей не только освободиться, но и установить новое правление в Сибири.

Как-то в воскресенье, незадолго до намечаемого восстания, Сухинов вслух мечтал о будущем устройстве Сибири:

— Мудрейший Павел Иванович думал о республике для всей России. Много лет трудился над конституцией для нее. Мы создадим республику в Сибири. Впервые на Руси здесь навсегда будут уничтожены крепостной режим и несправедливость. Я думаю, что одним из первых указов будущего правительства будет указ об отмене всех без исключения телесных наказаний. Самого позорного и унизительного, что придумал человек. Пройдет немного времени, и в столице новой республики Иркутске, на самом видном месте, народ соорудит величественный памятник. Там во весь рост подымется Пестель с толстой книгой в руке, на которой будут сверкать золотом слова: «Русская правда». Справа от Пестеля — Сергей Иванович Муравьев-Апостол с обнаженным клинком, слева — юный Бестужев-Рюмин с поднятой вверх рукою, символизирующей Победу.

— Кого же ты, Иван Иванович, мечтаешь видеть на главных министерских постах? — спросил Мозалевский.

— В читинском остроге полно готовых министров и похлеще нынешних, николаевских.

— Мечты… Мечты… — вздохнул Соловьев.

— Да, пока мечты, но без них, мои добрые друзья, нельзя жить. А если говорить правду, то, вам ведомо, я не только мечтаю…

Когда стемнело, в окно три раза постучали. Стук повторился. Это был условный знак. Сухинов наскоро оделся и только переступил порог, как навстречу ему кинулся запыхавшийся и растерянный Бочаров, с ходу выпалил:

— Иван Иванович, беда! Казаков донес Черниговцеву. Полчаса назад он пьяный вышел из квартиры Черниговцева. Я выследил его…

— Ах, гад! Где он сейчас?!

— В бараке.

Сухинов вспомнил ошибку, допущенную в Трилесах в отношении Гебеля и жандарма.

— Безотлагательно, под любым предлогом вызвать! Сейчас же убить! — Голосом, который звенел, как металл, приказал он и тут же добавил: — Казакова убить, а тебе немедленно скрыться…

Бочаров побежал исполнять вынесенный приговор предателю, совершенно не понимая, почему он должен скрыться.

Сухинов, еще несколько минут не двигаясь, стоял на улице, напряженно глядя в просветленное луной небо. В окне дома управляющего рудником Черниговцева мерцал свет. Немного в стороне виднелся мрачный частокол острога.

В глубине души катилась волна тревоги.

Бочаров быстро нашел Голикова, и они вдвоем направились к бараку, где думали найти Казакова.

Из головы Бочарова не выходили слова Сухинова: «Убить! Убить!» Потом вспомнил, что ему велено скрыться, заволновался.

— Скажи на милость, почему он мне приказал скрыться? — недоуменно спросил у Голикова.

— Куриная твоя голова, — постучал тот пальцем по лбу. — Надо же придать видимость бегства Казакова. Вот вы вроде вдвоем и бежали…

Навстречу им вышел из барака изрядно выпивший Казаков. Он бормотал что-то себе под нос. Голиков остановился, а Бочаров подошел к нему и спросил:

— Алеша, куда путь держишь?

— Сам знаешь куда, — прохрипел и схватил Бочарова за руку. — Вася, одолжи на полкварты…

— Пойдем, у Паши в кармане есть, да и дело неотложное имеется. — И, обняв Казакова за плечо, повел в березовую рощу.

Казаков, качаясь, что-то бубнил. Голиков, прислонив его к березе, сам стал напротив и, еле сдерживая гнев, притворно сказал:

— Знаешь что, Алеша, мы с Васей решили посоветоваться с тобой по очень важному делу, но раз ты пьян, какой уж тут совет.

— Я не пьян, понимаешь, я не пьян, — заплетающимся языком твердил Казаков.

Где-то в стороне несколько раз почти детским голосом тревожно прокричала сова. Бочаров вздрогнул, бросил в сторону окурок.

— Раз ты не пьян, Алеша, так внимательно слушай, — включился в игру Бочаров. — Мы хотим убить Сухинова. Он, подлец, втянул нас в грязное дело.

Услышав это, Казаков удивленно поднял глаза, невнятно буркнул, видимо, сначала не совсем понял сказанное, а потом вдруг неестественно хихикнул, пошатнулся и не удержался на ногах, опустился у березы.

— Ничего у вас не выйдет…

Голиков и Бочаров переглянулись.

— Алеша, а может, лучше пойти и рассказать всю матушку-правду Черниговцеву? Но нам он может не поверить, зная, что мы были дружны с Сухиновым. Вот если бы ты сходил, — рассуждал Голиков, помогая пьяному встать.

Казаков, не отвечая на вопрос, протянул руку:

— Дай закурить, Вася.

Бочаров подал ему кусочек бумаги, насыпал табаку. Казаков молча свернул закрутку, прикурил от папиросы и, сделав несколько затяжек, выпалил…

— Опоздали…

— Что значит опоздали? Кто опоздал? — допытывался Голиков.

— Ну, сказал, опоздали, значит, опоздали… Где у тебя водка, Вася?

— Водка, водка, — передразнил Бочаров. — Прежде дело, а потом водка. Но с тобой сегодня, видимо, бесполезно говорить.

Голиков и Бочаров сделали вид, что оставляют Казакова, пошли в сторону бараков.

— Мальцы! — прохрипел он. — Воротитесь!

— Ну, что еще? — обернувшись, спросил Голиков.

— Я вам кое-что расскажу. Но ни гу-гу… Сухинову и без нас будет крышка…

— Да брось трепаться. Ты его плохо знаешь, скорее он с нами разделается, — озабоченно произнес Бочаров.

— Сказал крышка, значит, крышка. А если Черниговцев не обманет, нас досрочно освободят. Сегодня я ему все рассказал…

— Ах ты подлец! — не удержался Голиков и со всей силы влепил ему кулаком в нос.

Казаков схватился руками за лицо, наклонил голову вниз. По пальцам сочилась кровь.

Бочаров схватил толстую сухую корягу и, размахнувшись, тяжело опустил ее на голову изменника…

— Иван Иванович как в воду глядел. Помнишь, он не хотел вовлекать его в дело? — сказал Голиков.

— Да, это моя вина. Настоял тогда я, — словно оправдывался Бочаров. — А теперь куда его?

— К старой горной выработке… Там никто не найдет.

На обратном пути друзья спустились к реке, отмыли руки.

— Фу, как мерзко на душе, — сказал Бочаров. — Первый раз такое пришлось…

— У меня тоже не лучше, но сейчас нам некогда рассуждениями заниматься. Я побегу доложу Ивану Ивановичу, успокою его маленько, а ты, братец, топай, куда глаза глядят. Помнишь приказ Ивана Ивановича? Хорошо, что он дал тебе денег. Только не вздумай переходить границу. Китайцы враз ухлопают. Ну, прощай, брат, — сказал Голиков и обнял Бочарова.

Подходя к дому Сухинова, Голиков услышал какой-то шум, остановился, а через минуту увидел, как из калитки вышел офицер, следом за ним со связанными назад руками солдаты вели Сухинова…

Голиков долго ходил по улице, но только он вошел в барак, на него накинулись солдаты, связали и отвели в острог.

Начали лихорадочный поиск бежавших Бочарова и Казакова. На их поимку подняли всех, кого только можно было.

На пятые сутки Бочарова схватили. На вопрос, где Казаков, он твердил, что бежали вместе, но на второй день разругались и пошли в разные стороны.

Для уличения злоумышленников нужен был доносчик, но Казаков как в воду канул.

Черниговцев ходил сам не свой: «Неужели Казаков все наврал?» — мучило сомнение.

Надо было что-то делать, и тогда к Бочарову применили пытку. Он не выдержал, заявил:

— Да, Сухинов побуждал каторжников на возмущение. Говорил, что надо перебить стражу…

Так как Сухинов по-прежнему все отрицал, следователь берг-гауптман Киргизов решил учинить ему очную ставку с Бочаровым.

Бочарова привели к следователю. Там уже стоял посреди комнаты Сухинов. Открытым, полным презрения и ненависти взглядом впился он в вошедшего. В те минуты он был страшен.

— Ну-с, Бочаров, расскажите, о чем вам говорил Сухинов? — потребовал следователь.

Тот посмотрел на Сухинова, и глаза их встретились. Взгляд Сухинова, горящий лютой ненавистью, парализовал Бочарова.

Несколько минут он подумал, а потом, запинаясь, выдавил:

— Все, что я прежде говорил, — напраслина. Сухинов ничего такого не сказал. Это я придумал.

Следователь вскочил из-за стола, подбежал к нему и, по-змеиному шипя, потребовал:

— А ну-ка, повтори свои слова!

Бочаров молчал.

— Повтори, паразит!

— Я все наврал…

— Ах, так, — и следователь изо всей силы ударил Бочарова в лицо.

Сухинов шагнул к чиновнику:

— Почто бьешь закованного, подлец?

От неожиданности и под суровым взглядом Сухинова тот стушевался, отошел к дверям и позвал караульного:

— Уведите обоих!


В середине декабря 1828 года фельдъегерь из Петербурга доставил в Иркутск гражданскому губернатору Цейдлеру распоряжение шефа жандармов Бенкендорфа: вскоре через Иркутск в Читу будет проезжать человек от князя Волконского, надобно тщательно обыскать, дабы не допустить увоза ничего сверх предписываемого инструкцией.

— Ох, эти князья, — тяжко вздохнул Цейдлер.

Он хорошо помнил, как летом сестра государственного преступника Волконского прислала на постоянное жительство в Иркутск своего человека Павлова, дав ему вольную. Оборотистый Павлов сразу начал заводить подозрительные знакомства. Через его посредство государственные преступники намеревались установить прочную связь с Петербургом и Москвой. Было доложено генерал-губернатору Лавинскому, последний распорядился немедленно выслать Павлова обратно…

Сутки спустя Сухинова опять привели на допрос. Следователь решил изменить тактику. Он вежливо усадил его, протянул папиросу, с ноткой искренности в голосе сказал:

— Вы, конечно, понимаете, нелегкая наша служба. Случается, вспылишь. Чего уж тут…

Такое необычное признание настораживало, нельзя было понять, для чего вся эта комедия, но развязка наступила тут же. Следователь покопался в папке, извлек оттуда конверт, показал допрашиваемому.

— Вам, полагаю, знаком этот почерк?

Сухинов взглянул на конверт — и сердце дрогнуло: это было письмо от Кати.

— Ваша любимая, аль невеста, приехала в Иркутск. Вчера здесь был генерал Лепарский, он велел передать вам, что ежели вы во всем учините искреннее признание, он оставит ваше дело без последствий и, окроме того, разрешит вашей невесте здесь поселение…

— Благодарю вас, гражданин следователь, но милости мне никакие не нужны, а ежели вы порядочный человек, то письмо, адресованное мне, отдайте.

— К великому сожалению, у меня только конверт, не осудите… Ну, так вы утверждаете, что Казаков оклеветал вас. Возможно, возможно… Придется малость повременить, пока поймаем Казакова. А над предложением их превосходительства генерала Лепарского подумайте. Пару суток я не буду беспокоить вас.

В камере Сухинов упал на топчан, застонал от душевной боли. «Вот сволочи, придумали нравственную пытку. Перехватили письмо от Кати, сказывают, что и сама в Иркутске. Может ли такое быть?»

…Лето… Жаркое, пахнущее созревающими хлебами и мятой. Она шла очень быстро, он едва поспевал за ней. А когда подошли к речке, остановились, и тогда Катя сказала:

— Я буду купаться здесь, а ты, Ваня, уходи немного подальше.

Он взял осторожно ее руку, маленькую, загорелую, и поднес к губам.

— Нет, — еще раз повторила она, — ты сам понимаешь, что купаться девушке с парнем непозволительно.

— Может, и сидеть вместе непозволительно?

— Можно, милый, можно, — впервые назвала его милым. А вокруг все, казалось, радовалось пришедшему дню: высокие подсолнухи подставляли солнцу опущенные головы, чуть-чуть качались. В саду высвистывала свои мелодии иволга. Стараясь заглушить ее, кукушка кому-то громко подсчитывала годы. На белое платье Кати прыгнул кузнечик и на секунду замер…

— Через год, Катенька, в это время мы обвенчаемся… — сказал он и тут же добавил: — Разумеется, если все будет благополучно…

Что должно быть благополучно, она не спрашивала, а он не мог, не имел права ей объяснить…

«Теперь ты знаешь, моя милая, все, что скрывал от тебя, теперь это уже известно всем», — думал Сухинов, непрерывно ворочаясь на топчане.

Окошко в дверях камеры Сухинова открылось. Караульный взглянул на лежавшего узника, простуженным голосом пробасил:

— Почто стонешь, аль захворал? — И, не дождавшись ответа, захлопнул окошко.

Бочаров от своих показаний отказался. Никаких других улик против Сухинова следствию установить не удалось. Управляющий рудниками Черниговцев все больше склонился к тому, что Казаков по злобе действительно оклеветал Сухинова и его приятелей. Видя, что в деле никакого продвижения нет, он донес в Иркутск: «Ссыльно-каторжный Иван Сухинов в показываемом на него заговоре к побегу и другим злоумышлениям признания ни в чем не учинил и прямыми доказательствами ни от кого не обличен…»

Генерал-майор Лепарский, получив это донесение, задумался: «Шутка ли, самому императору доложил, и вдруг — мыльный пузырь. Обождем еще немного, может, что-либо прояснится…»

Только после очередного рапорта Черниговцева о том, что никаких изменений по этому делу нет, Лепарский распорядился расковать Сухинова, выпустить из тюрьмы, но установить за ним строжайший надзор.



Впервые за долгие дни землю Сибири обласкало солнце. Этим решил воспользоваться Черниговцев.

— Поеду на охоту, — сказал он утром жене, отправляя слугу предупредить егерей. Пока жена готовила завтрак, достал ружье, осмотрел патроны. Почуяв возню хозяина, в соседней комнате заскулил Ангар, помесь овчарки с волком. Черниговцев приоткрыл дверь, и огромная собака радостно бросилась ему на грудь.

— Миша, — позвал он старшего сына. — Выведи на улицу Ангара на несколько минут.

В комнату вошла служанка и доложила, что прибыл фельдъегерь из Иркутска, привез пакет от Лепарского.

Черниговцев вышел навстречу фельдъегерю, взял у него пакет.

— Что там нового сообщает Лепарский? — полюбопытствовала жена.

— За неимением улик Сухинова и его дружков велит расковать и освободить из-под стражи… Приеду с охоты, тогда и распоряжусь. Пусть посидят еще немного… А знаешь, тот доносчик, который тогда приходил, оказывается, все наврал, подлец…

— Наверное, захотел выпить, а денег не было, вот и сочинил. Верно, что этот Сухинов намеревался убить императора?

— Бог знает его намерения. Человек он не от мира сего, — сказал Черниговцев, садясь за стол.

Пока жена была на кухне, он вспомнил разговор с Сухиновым, когда его доставили на рудник. «Император всегда щедро награждает верных сынов отечества, оказывает им всякие почести, и вас они, сказывают, не миновали, а вы хотели его убить». — «Народу не почести нужны, а свобода. Свободу же завоевать и утвердить можно только кровью…» — «Среди вас были очень влиятельные люди, могли поговорить с императором о некоторых послаблениях. Сказывают, он и сам мечтал…» — «Безрассудно, что человек, родившийся на престоле и вкусивший сладость самовластия с самой колыбели, добровольно откажется от того, что он привык почитать своим правом…» — «И все же вы поняли вредность и ошибочность своих шагов?» Сухинов промолчал…

Возвратилась жена, поставила на стол кофе.

— Интересно посмотреть, каков он из себя.

— Ты его видела. Их трое здесь, декабристов. На шахту ходят мимо нашего дома. Высокий, стройный такой.

— Что-то не припоминаю… Слушай, а не сбежал ли тот доносчик в Китай?

— Нет, это исключено. Он уже здесь давно и хорошо знает, что перебежчиков китайцы тут же возвращают, а чаще всего сами сразу убивают.

Сильно хлопнув дверью, в комнату вбежал взволнованный Миша.

— Отец! Ангар убежал. Я его звал, звал, а он не отзывается! Может, к волкам подался, как тогда…

Черниговцев поднялся из-за стола.

— Куда ты! — остановила его жена. — Завтракай, а я пойду погляжу его. Никуда он не убежит, это же не первый раз.

Черниговцев закончил завтрак, взглянул в окно. Лошади уже были поданы. Сопровождавшие его на охоту егеря в сборе.

Утро стояло ласковое, предвещая удачную охоту. Черниговцев радостно потирал руки.

— Ну, так что тебе привезти, Антоша? — спросил он младшего сына.

— Поймай мне маленького медвежонка.

— Хорошо. Постараюсь.

— А если не привезешь, мы с мамой тебя пороть будем, — ничуть не смущаясь, сказал сын. Черниговцев смутился.

— Где ты этих словечек наслушался?

— Сам ведь всегда говоришь…

Отец улыбнулся, не зная, что ответить малышу. В это время в квартиру вбежала жена. Перепуганная, она не могла говорить.

— Что случилось? — бросился к ней муж.

— Ой, какой ужас! Какой ужас!

— Что такое?

— Наш Ангар принес руку…

Черниговцев выскочил на улицу. Там, возле окруженного охотниками Ангара, лежала посиневшая человеческая рука.

— Отведите лошадей на место и срочно пошлите за комендантом. Руку отправьте в лазарет, — распорядился управляющий.

Собака заметила, как из соседнего дома вышла кошка, стремглав погналась за ней.

— Ангар, ко мне! — потребовал хозяин.

Возвратился, сел у его ног.

— Молодец, песик, молодец, — сказал Черниговцев, поглаживая его густую шерсть.

…Ангар, прижимая морду к земле, взял след к старой шахте. Вскоре привел к тому месту, где прежде нашел руку.

Застучали лопаты. Труп, присыпанный небольшим слоем песка и щебня, откопали быстро. Лицо было сильно обезображено, и по нему нельзя было определить личность. Черниговцев взглянул на сапоги убитого. Да, те, которые он подарил доносчику. Сомнения не оставалось: он. Позвали несколько каторжников для опознания. По одежде и другим признакам они подтвердили, что так и есть, это Казаков.

Черниговцев вместе с комендантом вскоре пришли в камеру к Бочарову.

— Так ты говоришь, вместе с Казаковым бежали? — злобно спросил Черниговцев.

Арестованный по тону заданного вопроса понял: что-то случилось, хотя он не мог предположить, что найден труп.

— Вышли вместе, а куда он потом девался — бог ведает.

— Вы его прикончили, но плохо спрятали…

— Меня это не интересует, где он, — спокойно ответил Бочаров.

Следователь начал распутывать клубок. Вначале предполагал, что в убийстве участвовал Сухинов. Допросил его. Но тот по-прежнему все категорически отрицал, а когда ему сказали, что найден труп Казакова, спокойно ответил:

— Ничего особенного. Одним подлецом меньше и только, А может, вы сами убили, чтобы обвинить нас?

Такой дерзости от Сухинова следователь не ожидал и был сильно раздражен.

Вскоре, припертый уликами, Бочаров сознался, что он уничтожил Казакова. Голиков еще не знал об этом. И когда его на очередном допросе спросили, что он знает о смерти Казакова, сказал:

— Это я его стукнул… за долги. Он долго не возвращал, тогда я его заманил в рощу и там… тяжелой корягой…

Следствие опять зашло было в тупик, но Сухинов, пытаясь выручить товарищей, решил взять вину на себя:

— Казакова убил я за ложный донос управляющему рудниками.

И только после того, как был обнаружен тайник с патронами, найдено припрятанное оружие, следствие пошло по правильному пути.



Русско-турецкая война. Император Николай уже несколько дней находился невдалеке от сражений. Восьмого августа 1828 года он прибыл в Одессу. Сидел в фешенебельной вилле, раскладывая пасьянс. В это время принесли донесение генерала Лепарского о сухиновском деле. Царь, прочитав, взглянул на дату, прикинул, что с тех пор прошло два месяца. За это время многое могло произойти. Он выпрямился, руки сжались в кулаки, на висках угрожающе вздулись жилы. Император силился вспомнить, кто такой Сухинов, и не вспомнил. Позвал флигель-адъютанта, велел принести «Алфавит».

«Алфавитом» называлась небольшая, в красном сафьяновом переплете книжица, изготовленная по указанию царя в одном экземпляре. В ней был перечень 570 фамилий бывших членов злоумышленных обществ и лиц, причастных к ним, с подробными сведениями о каждом. «Алфавит» хранился в особом ларчике под ключом. Уезжая, Николай всегда брал эту книжицу с собой, и сейчас он был доволен собственной дальновидностью.

Да, он нашел здесь нужную запись: «Поручик Сухинов. Допрошен и судим в Могилеве за бунт и измену. Приговорен к ссылке на каторжную работу вечно».

Николай I велел убрать «Алфавит» на место, удивленно пробормотал: «Странное дело, поручик… Чего же можно ожидать от полковников и генералов? Прикажу немедленно усилить стражу. Мало их повесил, мало…»

После недолгих размышлений император присел к столу и в адрес коменданта при Нерчинских рудниках генерала Лепарского написал грозное письмо. Заканчивалось оно словами: «…Я повелеваю Вам немедля всех предать военному суду, по окончании коего над теми, кои окажутся виновными, привести в исполнение приговор военного суда по силе § 7…

Николай.

В Одессе 13 августа 1828 года».

Заранее определил меру наказания — расстрел. Это предписывал седьмой параграф, на который он сослался.

Царское повеление еще было в пути, когда комиссия военного суда, учрежденная при Нерчинском заводе, в срочном порядке рассмотрев дело Сухинова, приговорила его к повешению, а его ближайших помощников — к расстрелу, предварительно подвергнув каждого тремстам ударам кнута. А Сухинову, окроме того, предписывалось выжечь на лице каленым железом клеймо каторжника.

Решение суда было отправлено коменданту при Нерчинских рудниках генерал-майору Лепарскому, который в отношении осужденных декабристов был единственным здесь царским уполномоченным.

Утром 30 ноября 1828 года Лепарский засел за официальный ответ начальнику Нерчинских заводов, в котором изложил следующее:

«Учрежденная в Нерчинском заводе комиссия военного суда для осуждения намеревавших к побегу из Зерентуйского рудника ссыльных с злоумышлением, чтобы под предводительством ссыльного же Сухинова сделать возмущение, взять насильственно в Зерентуйском руднике и Нерчинском заводе солдатские ружья, порох, пушки и денежную казну, идти по прочим рудникам и заводам, разбивать всюду тюрьмы для присоединения к себе колодников, приглашать и принуждать проживающих отдельно в казармах рабочих-ссыльных из жителей к общему бунту, истребляя все, что ему противиться будет. Пробраться в Читинский острог, где освободить государственных преступников, принять тогда с ними решительные меры к дальнейшим злодеяниям; и хотя он, Сухинов, ни в чем приписанном собственного сознания не учинил, а, напротив, опровергнул — учинить ему, Сухинову, смертную казнь, повесить».

Далее генерал предписывал: «Рассмотрев дело сие, нахожу, что комиссия военного суда заключила виновным приговор сходно с законом. Но согласно повеления государя императора за собственноручным подписанием от 13 числа прошлого августа, определяю: Ивана Сухинова расстрелять…»

Лепарский подписал письмо, задумался. «Вот тебе и поручик. А ведь только случайность помешала ему осуществить этот дерзкий план. Не зря, не зря генерал-губернатор Лавинский был все время так обеспокоен. Не знаю, что было бы дальше, но вся Сибирь могла оказаться в руках заговорщиков. Слава тебе, господи, что не свершилось…»

Лепарский подошел к темно-коричневому лику Николая-угодника, висевшему на стене, опустился на колени, трижды перекрестился. Затем возвратился к столу, поднял звонок. В комнату вошел слуга.

— Зови адъютанта! — распорядился, делая на конверте пометку: «Секретно».



Звезда графа Аракчеева закатилась вместе со смертью Александра I. И хотя он еще оставался членом государственного совета, но от политической жизни отошел. Из Грузино он почти никуда не выезжал, никого не принимал, еще при жизни Александра I после того, как дворовые убили его любовницу и управительницу имением Минкину, окончательно замкнулся, скис. Иногда на несколько дней приезжал в Петербург, жил в своем доме, что на Литейном.

Аракчееву предстояла поездка к царю Николаю. В тот день ему нездоровилось, он лежал на диване, время от времени поглядывая на большой портрет обожаемого им в бозе почившего Александра. Ровно в одиннадцать бронзовые часы с бюстом Александра, сработанные по заказу Аракчеева лучшими берлинскими мастеровыми, пробили одиннадцать монотонных ударов, зазвучала молитва «Со святыми упокой». Аракчеев встал на колени и трижды перекрестился, глядя на портрет. Часы раз в сутки, в то время, когда скончался Александр I, исполняли эту мелодию. Аракчеев не спеша оделся, вышел на улицу, где его уже ждал экипаж, и поехал на аудиенцию к императору.

Николай не особенно жаловал когда-то самого близкого человека его брата, но, по настоянию матушки своей, иногда пользовался советами Аракчеева по военным вопросам. Как-никак Аракчеев — генерал-лейтенант, хорошо разбирающийся в артиллерийских премудростях: не зря же по его предложению была учреждена артиллерийская академия.

Аракчеев приехал с опозданием, и сразу его не приняли — царь был занят какими-то другими делами. Услышав от царского адъютанта холодное: «Их величество велели обождать», Аракчеев побагровел. Ему, кто еще так недавно был некоронованным правителем России, «велено обождать»!

…Николай, удрученный неудачами в турецкой войне, нехотя рассказывал Аракчееву и о других событиях. Потом, между прочим, сообщил о донесении, полученном в Одессе, о раскрытой подготовке к возмущению в Зерентуе.

— Поди же ты, не генерал и не полковник, а всего лишь бывший поручик… — возмущался монарх. — Он осужденный по декабристскому делу к смертной казни четвертованием, но помилован мной и сослан на вечную каторгу в Сибирь. Какой разбойник! Вот вам и поручик. Зря помиловал, зря!

— С незабвенным вашим братом, императором Александром, нам не раз приходилось иметь дело с разными возмущениями, особенно в военных поселениях. Но все они при хорошем ударе лопались, как мыльный пузырь. Везде нужен строжайший надзор. Весьма пагубны послабления… — Аракчеев немного покашлял и продолжил: — А этого мерзавца Сухинова я знавал. Вот только не могу вспомнить, где это было: то ли под Вильной, то ли под Риссой. Сам император Александр вручил ему серебряную саблю «За храбрость». Такое счастье не многим случалось.

Уже перед уходом Аракчеев, словно что-то вспомнив, доверительным голосом сообщил Николаю:

— Я, ваше императорское высочество, положил в банк пятьдесят тысяч рублей, которые завещаю выдать вместе с процентами через девяносто три года лицу, сумевшему лучшим образом написать историю царствования незабвенного и всеми любимого Александра!

Николай был приятно удивлен услышанным, закивал головой:

— Похвально! Очень похвально! Однако написать историю царствования Александра невозможно без жизнеописания графа Аракчеева, его верного и преданного помощника и друга. Я всегда мечтаю иметь подобного помощника в делах государственных…

Уже на пути в Грузино Аракчеев думал о разговоре с Николаем и, напрягая память, старался вспомнить, где император Александр вручил саблю Сухинову, но не вспомнив, тихо сказал:

— Стар, стар я стал…

Сидевший на козлах слуга подумал, что Аракчеев обратился к нему.

— Что угодно, ваше сиятельство?

Аракчеев молча приподнял и тут же опустил правую руку, дал понять, что к нему это касательства не имеет. Его жесткий взгляд уже был устремлен в сторону от дороги, где, понурив головы, шла толпа босых, оборванных крестьян, подгоняемых плетями жандармов. Его мысль была всецело поглощена прошлым. Он даже обрадовался, когда вспомнил свою поездку с покойным императором на маневры в окрестностях Белой Церкви. Единственный, кто был удостоен тогда монаршей похвалы, это поручик Сухинов. «Неужели тот самый?» Перед мысленным взором Аракчеева стоял высокий гусарский офицер в мундире с золотыми эполетами. Сабля, каска с султаном… «Какой молодец был, а поди ж ты!»


Когда Сухинову зачитали приговор, по которому он присуждался к смертной казни через повешение, но прежде будет подвергнут наказанию плетью и на лицо ему поставят клеймо каторжника, у него спросили:

— Вам приговор понятен?

— Как же! Большая честь… Очень большая. Скажите, пожалуйста, кому я сим обязан? — Глаза его загорелись.

Судьи переглянулись, не удостоив его ответом. Сухинов после минутной паузы поднялся со своего места и громко сказал:

— Не бывать этому. Не бывать!

Начальство тут же приказало утроить охрану тюрьмы. «Может, сообщники еще на свободе», — волновались царские сатрапы.

О том, что Николай изменил решение суда и приказал расстрелять Сухинова, генерал Лепарский уже написал начальнику Нерчинских заводов. Но Сухинов, естественно, об этом не знал.

За день до казни к нему в мрачную и сырую камеру-одиночку вошел лекарь Влодзимирский. Солдат остался за дверью. Когда глаза лекаря привыкли к мраку, он увидел Сухинова, сидящего на деревянном топчане, молча приблизился к нему и пожал руку. Тот поднял голову, и густые черные брови, высоко поднятые над большими глазами, чуть нахмурились. Осунувшееся лицо, густо заросшее щетиной, излучало какую-то невиданную раньше строгость.

— Боже мой, как ты изменился, Ваня, — не удержался Влодзимирский.

— Не надо жалости, Болеслав. Я знаю, зачем тебя прислали, лучше скажи: сегодня или завтра? — с хрипотцой в голосе спросил Сухинов.

— Завтра, дорогой… Я захватил бумагу и карандаш, может, пожелаешь написать пару слов Кате.

— Писать не могу. Да и что писать? Вторично принесу ей, бедняжке, страшный удар. Сможет ли устоять ее хрупкое сердце?..

Сухинов стремился казаться спокойным, но в его голосе слышался затаенный стон, крик боли, сдерживаемый усилием воли. Пытаясь встать, он загремел кандалами и только чуть приподнялся, тут же опустился на прежнее место.

— Устал я, Болеслав, страшно устал от дум… Ты принес?

— Легко сказать — принес. Меня будет преследовать мысль, что я невольно стал соучастником твоего убийства…

— Эка глупость! Своих убийц я знаю, а ты только облегчишь мою участь, поможешь мне избежать позорной смерти, недостойной человека. Смилуйся, Болеслав, посуди сам… Не бойся, я все обдумал, тебя не подведу. Почуяв приближение смерти, я сниму этот ремень и повяжу себе на шею, вот там возле печки, у того выступа… — Сухинов вначале указал рукой на ремень, которым поддерживались кандалы, а потом на деревянный выступ.

Минуту длилось грустное молчание, потом Влодзимирский, что-то бормоча себе под нос, сунул руку в карман, достал завернутый в бумажку мышьяк, положил в руку Сухинову:

— Здесь многовато. Довольно половины, но на всякий случай…

— Спасибо тебе за все, — выдавил Сухинов и, положив мышьяк в свой карман, добавил: — Ночью… Сегодня ночью… Пусть знают, подлецы, что им убить меня не удалось. В последний раз дай мне твою руку, Болеслав…

Сильно растроганный Влодзимирский хотел что-то сказать, но жгучая тяжесть подступила к горлу и слов не было. Он молча смотрел Сухинову в большие, окаймленные черными тенями глаза и, глотая слезы, слушал.

— Жестокая моя судьба, Болеслав. — Прощай, прощай… За минуту до твоего прихода мне вспомнилось старое. После того, как Николай повесил пятерых, тогда я сказал Мозалевскому: нечетное число пять долго не продержится. Не подозревал, что перст смерти пал на меня, что сам стану шестым. Как можно это объяснить?

— Божья воля, — ответил лекарь.

По лицу Сухинова пробежала тень улыбки, и он перевел разговор на другую тему:

— Скажи, а как держатся они? Ты у них был?

— Голиков держится отменно, даже шутить пытался, а Бочаров все время плачет…

— Мне их искренне жаль. Себя нет, а их жаль…

В дверь постучали.

— Прощай! — сказал Влодзимирский и, еле удерживаясь на ногах, направился к двери.

У входа в тюрьму врачу повстречался священник…


Свою последнюю ночь Сухинов долго и неподвижно лежал на нарах, смотрел в темноту, прислушивался к ветру, что неустанно ревел за стеной. Ветер злился, свирепо хватал охапки снега, подымал их вверх, дробил, бросал на землю и мчался дальше в горы, в тайгу. То с новой силой врывался в поселок.

Перед мысленным взором Сухинова вставали дни и годы минувшие. Внезапно, до острой боли, припомнилась мать. Молодая, красивая, с тонким взлетом бровей. И впервые за все время, как она умерла, подумал, что, может, это к лучшему. «Она не смогла бы перенести моей страшной смерти». Мать словно приблизилась к нему, ласково сказала: «Ваня, ты у нас самый красивый. Пусть бог пошлет тебе счастье…» А вот и милая сердцу Червоная Каменка! Село прячется за крутыми ярами, зелеными лугами, кленовыми и березовыми рощами, в которых с раннего утра и до поздней ночи поют птицы, а чуть выше, на горе, поблескивая медным крестом, стоит церковь, от нее вправо и влево уходят садочки и белые хатки. А там, у колодца, под старыми дуплистыми вербами, часто сидел слепой, косматый кобзарь с бандурой и в ожидании мальчика-поводыря рассказывал детям дивные сказки, вкладывая в них вековую мечту людей о далеком царстве-государстве, в котором все люди равны и где нет ни рабов, ни господ…

Внезапно все это оборвал спокойный голос Сергея Муравьева-Апостола: «Мы должны уничтожить постыдный крепостной строй! Каждый человек рожден для счастья!» — «Да, да, Сергей Иванович, вы правы. Для счастья и для любви… Катенька… Милая, ты слышишь, что сказал Сергей Иванович?»

Катя глядела скорбными голубыми глазами, молчала. «Прости, родная, я принес тебе столько горестей. Ведь мы хотели, чтобы у нас было так, как в том царстве-государстве, о котором поведал слепой кобзарь.

Обнажив свои клинки против монарха, позабыли взять с собой тех, кто не видел счастья даже во сне. А без них не повалить супостата… Не горюй, милая. Все равно придет желанная свобода для всех. Разум и добро победят. Должны победить».

Сердце у Сухинова билось так учащенно и сильно, что кандалы на ногах, казалось, чуть-чуть позванивали. Он временами впадал в забытье, затем воспоминания нескончаемой лавиной захватывали его. Он силился избавиться от них и не мог.

«Пугачева казнили четвертованием, но даже палачу было жалко героя и он вмиг отхватил ему буйную голову, избавив его от длительного мучения. Палач пожалел, а император Николай никого не пожалел… Завтра будут казнить позорной смертью моих новых друзей… О ужас!..»

Уже за полночь в последний раз услышал шаги караульного, а потом враз все отсеклось. Он ощутил дыхание смерти, что-то терпкое заливало все тело. Сознание того, что идут его последние часы, а может быть, и минуты, не помутило рассудка. Холодной, словно чужой рукой достал остатки мышьяка и, напрягая каждый мускул, проглотил его. Отрава, которую он принял часом раньше, вызвала адскую боль в желудке и сильное головокружение, но к смерти не привела. Жизнь не отпускала его… Потом терпение изменило ему. Солдат, стоящий у двери камеры, дрожал и крестился, слушая его стоны. «Прощайте, друзья. Прощай, милая Катюша! Здравствуйте, Сергей Иванович! Вот мы и встретимся…» Напрягая последние силы, Сухинов подполз к печке, снял с кандалов ремень, повязал его себе на шею…

Словно чуя беду, в ту ночь плохо спали друзья Сухинова Соловьев и Мозалевский. На улице стоял мороз, дул сильный ветер. Они молча прислушивались к шуму, слышали, как стонали деревья, а из тайги доносился протяжный волчий вой.

Мозалевский встал, подложил дров в печку и опять опустился на стул. Заметил, что и Соловьев не спит, тяжело вздохнул:

— Сколько раз говорили мы ему, не послушал. Умный ведь человек, а не мог понять безнадежности затеянного.

— Нет, я с тобой не могу согласиться, — возразил Соловьев. — Душа у него такая. Мы могли смириться с судьбой, а он нет, он не мог жить по-другому. Его удел — борьба. Какой силой и верой в свое дело обладает наш Иван Иванович… А в отношении безнадежности, как ты говоришь, может быть, не совсем верно. Он мог получить большую поддержку…


Первого декабря, задолго до рассвета, караульный унтер-офицер Сизых, охранявший тюрьму, прислал солдата за лекарем.

Влодзимирский догадался зачем. Немедленно прибежал в тюрьму. В камере увидел распластавшегося Сухинова с ремнем на шее, сказал:

— Повесился! Велите подать телегу…

Затем внимательно осмотрел тело, заметил признаки жизни, заволновался. «Неужто мало принял?» — подумал и тут же проверил карманы покойного. Но убедившись, что мышьяка не осталось, подумал: «Много сил имел Ванюша».

Когда тело Сухинова было положено на телегу, лекарь понимал, что малейшее сотрясение может возбудить кровообращение, распорядился:

— Вези в лазарет и как можно тише…

— Галопом или шагом, теперь что ему… — не видя смысла в распоряжении, пробормотал солдат.

В лазарете тело спустили в подвал и положили на лед. На рассвете унтер-офицер Сизых донес командиру батальона о том, что в шесть часов утра ссыльно-каторжный Иван Сухинов повесился.

В связи со случившемся казнь остальных участников заговора была перенесена на сутки.


О случившемся через несколько часов узнали Соловьев и Мозалевский. Убитые горем, они побежали к Черниговцеву просить разрешения выдать тело для захоронения. Черниговцев отругал просителей, разрешения не дал.

— Слушай, Вениамин, — заговорил Мозалевский, — сейчас меня осенила мысль. Давай сходим в лазарет к Влодзимирскому… Насколько мне известно, лекарь был дружен с ним.

— Правильно! — обрадовался Соловьев. — Как это мы сразу не сообразили? Можно, конечно, попытать счастья, но это дело тоже не простое.

Чтобы не привлекать внимания посторонних, Мозалевский пошел в лазарет вечером. При входе в домик встретился с лекарем.

— Чем могу быть полезен? — спросил Влодзимирский.

Мозалевский осмотрелся вокруг:

— Не лучше ли пройти в ваш кабинет?

В кабинете, не снимая пальто, сел, как обычно, за стол. Он уже догадывался, о чем пойдет речь:

— Итак, что вы имеете сообщить мне?

Мозалевский кратко изложил просьбу. Влодзимирский поднялся, сочувственно покачал головой.

— Да, я хорошо знал покойного. Прекрасной души человек был, царство ему небесное, но вот… А что касается вашей просьбы, так я не могу ее исполнить, хотя она отвечает и моему желанию…

Лекарь пристально глядел на собеседника. Прочитав на его лице разочарование, подумал немного, сказал:

— Завтра на рассвете будут расстреляны его сообщники, но перед тем солдаты приедут за телом Сухинова. Всех в одну могилу. Гроб запретили делать… — Тут он перешел на шепот: — Найдите другой труп, дабы положить на его место. Полагаю, что на кладбище они имеются. Сейчас земля мерзлая… Подвал я оставлю открытым…

…Поздно ночью Влодзимирский слышал, как скрипнула дверь в подвале, а через несколько минут скрип повторился. Той же ночью тело Сухинова, зашитое в холщевое полотно, Соловьев и Мозалевский на санках доставили на кладбище и опустили в могилу, а через неделю принесли туда небольшой деревянный крест.

Гибель друга сильно потрясла друзей. Соловьев ходил мрачный и несколько дней ни с кем не разговаривал, а Мозалевский уединялся и плакал.


Было второе декабря. Сильный мороз. На окраине Зерентуя с раннего утра солдаты, расчистив снег, долбили ломами мерзлую землю, рыли могилу, а когда она была готова, офицер приказал закопать рядом с ней огромный столб. Кто-то из солдат поинтересовался:

— Господин офицер, скажите, бога ради, зачем здесь столб? Яма — это дело ясное, ну, а столб-то?

— Вас это не касается!

Задолго до рассвета 3 декабря солдаты подвезли на санках тело, зашитое в холщевой мешок, и опустили в яму. Немногим позже привезли восемнадцать осужденных к расстрелу. Каждого веревками привязывали к столбу. Затем начали натягивать на головы холщевые колпаки.

— Не закрывайте мне глаза. Я хочу видеть своих убийц, — попросил Голиков.

— Они не убийцы, убийцы в Петербурге, — поправил Голикова Бочаров.

Двадцать солдат, готовых привести приговор в исполнение, ждали команды. Офицер, руководивший расстрелом, торопился, отошел в сторону, отдавал команду.

Прозвучало подряд два залпа, а когда развеялся дым, то несколько приговоренных еще стояли. У одних сочилась кровь из рук и ног, другие вовсе не были ранены. Прозвучал третий залп, но так как ружья были неисправные или солдаты стреляли мимо, разъяренный офицер закричал:

— Коли!

Осужденных добивали штыками. Кто-то из солдат не выдержал этой страшной казни, лишился чувств и со стоном упал на землю.

Очевидец впоследствии рассказал, что когда одних расстреливали, тут же рядом три палача секли приговоренных к наказанию двумястами ударами плетью. «Вопли жертв, терзаемых палачами, — все это было похоже на какое-то адское представление, которое не в силах передать и которое приводило в содрогание самого бесчувственного человека».



Катя запомнила адрес, который ей назвал офицер, и на второй день по его совету направилась к «доброму» генералу со своей просьбой. «Неужели так ничего и не добьюсь?» — мучила мысль.

У калитки, куда она подошла, узнала, что в нем живет комендант Нерчинских рудников генерал Лепарский, о котором уже слышала от Ванды Казимировны.

Прислуга хозяина проводила Катю в приемную, велела обождать, пока господа пообедают. Она не подозревала, что пришла не та девушка, которую ждали хозяева, намереваясь взять себе горничную.

Генерал Лепарский в тот день получил донесение от Черниговцева из Зерентуя о том, что Сухинов покончил с собой, а его сподвижники, согласно императорской сентенции, казнены. За обедом рассказал об этом жене, которая уже не раз слышала о зерентуйском деле.

— Все же наш император милостив, — заметила она, пододвигая мужу тарелку с телячьими почками в соусе.

— Что ты имеешь в виду?

— Как же, не разрешил Сухинова повесить. Ты сам говорил, что заменил повешение расстрелом.

— Что касается Сухинова, то император уже однажды спас его от четвертования, даровал ему жизнь. Но, как говорят, сколько волка не корми… Не дай бог, если бы его затея удалась. Я даже боюсь подумать, что могло бы произойти. Слава богу, не свершилось… Видал его только раз, но, скажу тебе, посмотришь на него — и с первого взгляда угадываешь буйственную натуру. За короткое время он сумел подчинить себе даже головорезов… Никто прежде такое не сумел…

В столовую зашла служанка и сказала, что девушка, которую звали, ожидает в гостиной. Хозяйка не удержалась. На минуту вышла в гостиную, предупредила девушку, что будет принята сразу после обеда. Возвратясь в столовую, с лукавинкой в голосе сказала:

— Красавица расписная, только немного хмурая. Теперь я не знаю, как и быть.

— А что такое?

— Как что? Ты же знаешь, что я ревнивая и могу подумать бог знает что. Перед такой ваш брат не устоит…

— Вот еще глупости, — вытирая салфеткой руки, сказал генерал.

— Далеко не глупости. Будто за тобой не было греха…

— Довольно тебе напраслину расточать. Заканчивай обедать да зови эту девицу, поговорим, потом надобно отдохнуть малость; нонче тяжелый день был…

— У тебя каждый день тяжелый, о легких что-то не слыхала…

— И то верно. С тех пор, как понагнали сюда государственных преступников, считай, не было покоя…

Позвали Катю. Она остановилась у порога. Генерал сидел в кресле, в левой руке держал неприкуренную папиросу, а на правую склонил голову. Хозяйка стояла у стола. Стройная и красивая, в хорошо отутюженном ярко-синем капоте.

— Проходи, проходи, милая, садись, — вежливо пригласила она.

Катя сделала несколько шагов вперед, осторожно опустилась на край стула, недоумевая, почему ее так гостеприимно встречают.

— Я к господину генералу, — смущенно сказала Катя.

— К генералу или к генеральше — все едино, — улыбнулась хозяйка. — Но твое дело имеет больше касательства ко мне…

— У меня просьба к их превосходительству, — комкая в руках носовой платок, продолжала Катя.

— А мы полагали, что просьба у нас к тебе. По нынешним временам иметь хорошую горничную — дело непростое. Почитай, во всей Сибири нас двое, генерал-губернатор да я. Нам-то пускать в дом кого попало нельзя. Чего уж тут…

Катя поняла, что ее приняли за другую, еще пуще смутилась. Решила быстрей внести ясность:

— Ваше превосходительство, я пришла просить разрешение поехать в Зерентуй…

Хозяева удивленно переглянулись. Теперь и они поняли, что перед ними не та, за которую ее приняли.

Генерал сразу оживился. Пристально посмотрел на Катю, а она продолжала:

— Прошу вас, как милости, разрешить поехать туда.

— Вот оно что. Ты, значит, пришла проситься добровольно на каторгу? Да кто же ты такая есть? И по какой нужде тебе надобно в Зерентуй?

— Там живет мой… Я его… — Катя запнулась, не зная, как сказать.

— Государственный преступник аль прочий уголовник?

— Он осужден по декабрьскому делу. Ему вечная каторга определена. Я хочу поехать туда на постоянное жительство. Соблаговолите, в виде особой милости, разрешить мне разделить его изгнание…

Генерал чуть посуровел, бросил в пепельницу неприкуренную папиросу, встал.

— Как его фамилия?

— Сухинов, ваше превосходительство.

— Сухинов?! — удивленно переспросил.

Катя кивнула головой, впилась взглядом в лицо генерала и почувствовала что-то недоброе.

— Ты живешь здесь, в городе?

— Нет, я приехала из Малороссии.

— Вот оно что. Приехала, значит, — про себя сказал и прошелся по комнате, взглянув на жену, которая дважды перекрестилась и поспешила к выходу.

Генерал подошел к столу, рука его потянулась к колокольчику.

В столовую тотчас вошла служанка.

— Зови адъютанта, — и снова медленно зашагал по комнате. Потом остановился возле Кати: — Нет никакого смысла тебе туда ехать, красавица. Да и разрешение я дать не могу. Оное предписывает губернатор. Скажу еще раз, теперь уже нет надобности в твоем прошении. Насколько мне известно, названного тобой лица там более нет.

— Его перевели в другое место? — тревожно спросила Катя.

Лепарский молчал. Он обдумывал ответ. В это время вошел адъютант, в котором Катя узнала офицера, давшего ей адрес генерала.

— Петя, проводи девушку, — распорядился Лепарский.

Катя почувствовала приближение чего-то страшного, опустилась на колени и со слезами на глазах начала молить:

— Ваше превосходительство, ради бога, скажите, что с ним?

Генералу хорошо были знакомы отчаяния людей, попавших в исключительное положение, и он, казалось, к этому уже привык. Но сейчас к этой девушке у него возникло чувство сожаления. Лепарский подошел к Кате, помог ей подняться, сочувственно сказал:

— Зачем ты, милая, так печалишься? Он государственный преступник. Не стоит того.

— Так его уже нет?! — вскрикнула Катя.

— Ну, проводи девушку, — сказал генерал адъютанту и оставил комнату.


Двое суток Катя не выходила из дома. Вначале плакала, потом, понурив голову, молча сидела, глядя в одну точку.

Ванда Казимировна старалась успокоить ее, но это ей не удавалось. Душевную рану Кати могло залечить только время.

Воображение Кати рисовало Сухинова таким, каким она его видела в Гребенках и Василькове, — другим не могла представить. Вспоминала все черточки красивого лица, слышала отрывистый приглушенный смех… Разум отказывался верить, что его больше нет.

— За что же они его убили? — спрашивала себя Катя. — За его вольнодумство, о котором когда-то говорил Шалацкому Трухин? Нет, за это его угнали на каторгу… Тогда за что же?

Силилась вспомнить последний разговор с Сухиновым в Гребенках. Может, потому, что тогда хворала, а может, трагедия любимого унесла частицу памяти? На третьи сутки Катя пришла в себя и, казалось, стала иной, неузнаваемой. Она больше не плакала, в ее движениях и разговорах чувствовалась какая-то решительность.

— Ванда Казимировна, я окончательно решила ехать в Зерентуй, поклониться его могиле, а заодно узнать, за что же его убили.

— Милая, ему теперь ты не поможешь, а добраться туда весьма трудно: вон какие морозы и метели начались…

Намерение Кати напугало старую женщину, и она, видя, что отговорить девушку невозможно, решила пойти на хитрость:

— Почто тебе страдать, милая, из-за того, что там случилось. Сегодня вечером пойду к этому немецкому черту Цейдлеру и через его жену Маргариту постараюсь все выведать. Скажу, что Сухинов сын моих давних приятелей, которых я знала в молодости.

Катя ничего не ответила, целиком была погружена в свой план: ежедневно она будет ходить на почтовую станцию города, через которую проезжают в Сибирь, и попытается там с кем-либо договориться. Есть же ведь добрые люди.


Когда Катя первый раз пришла на почтовую станцию, лицом к лицу столкнулась с молодым подпоручиком — адъютантом генерала.

— А вы что здесь делаете? — удивленно спросил он.

Девушка на миг растерялась, не зная, что ответить, но делать было нечего, и она решила рассказать ему всю правду, будучи убеждена, что подпоручик порядочный человек.

— Хочу поехать в Зерентуй.

— Вы уже получили разрешение на выезд?

— Нет…

Подпоручик вздохнул, понимающе покачал головой:

— Вижу, мой прежний совет оставить опасную затею с этой поездкой вы отвергаете. А раз так, позвольте дать вам другой — но об этом никто не должен знать, это может повредить моей службе.

— Ради бога… Что вы? — пролепетала Катя.

— Так вот, через два дня здесь проследует кибитка из Петербурга. Она держит путь в Читу. Два мужика графа Волконского везут провизию его сыну — государственному преступнику. Рискните за заставой города остановить их и попросите взять с собой. После Иркутска никакой проверки не будет до самого места, а за город я вывезу вас в экипаже генерала. Так и быть.

Глаза Кати загорелись радостным блеском:

— Я буду вечно молить бога за вас… Мне нечем отблагодарить вас, извините.

— В этом нет никакой необходимости, помочь ближнему сам бог велел, — не то в шутку, не то всерьез сказал подпоручик и добавил: — Послезавтра в двенадцать часов дня ждите меня у дома губернатора, одевайтесь потеплее…


Шеф жандармов Бенкендорф возвратился от императора в хорошем настроении. Только он успел присесть к столу, как в кабинет вошел его помощник. Долго говорили о зерентуйском заговоре, о Сухинове. В папке Бенкендорфа лежала справка на Сухинова, которую царь возвратил после ознакомления.

— Ты только послушай, — сказал Бенкендорф помощнику и прочитал заключительные строки: «Таким образом, Сухинов, принадлежавший к тайному обществу, стремившемуся на ниспровержение установленного законного порядка и бывший самым ревностным участником в исполнении преступных замыслов и всех злодейских действий возмутителя Черниговского пехотного полка подполковника Сергея Муравьева-Апостола…» — Бенкендорф потянулся рукой к графину с водой, налил в стакан, отпил. — Ну-с, что скажешь?

— Дворяне… они иногда бывают непонятные…

— Он такой же дворянин, как ты архиерей, — захохотал Бенкендорф и добавил: — Настоящие дворяне осознали пагубность своих вольнодумных дел и успокоились, а этот голодранец, он какое дело замышлял! Надобно доложить императору, что в Сибири ничтожные военные силы. Помнится, генерал-губернатор Лавинский однажды говорил ему об этом. Кто знает, не объявится там еще такой разбойник, как этот Сухинов…

Утро было тихое, морозное. Катя ходила по заснеженной дороге и глядела в ту сторону, откуда должна ехать кибитка с посланником Волконских. Мороз крепчал. С каждой минутой становилось все холоднее. Совсем рядом у дороги стояло два деревянных дома, из труб которых столбом валил черный дым. Катя могла зайти в один из них, попроситься обогреться. Наверное впустили бы, но как всегда в таких случаях последуют вопросы: кто ты, откуда и куда едешь? А что она могла ответить? Но пуще всего боялась пропустить кибитку. Иногда у нее закрадывалась мысль, что, может, подпоручик обманул, но тут же отгоняла ее прочь: «Нет, он на такое не способен». Вспомнила, как, прощаясь, сказал: «Я был бы счастлив, если бы мне судьба даровала столь преданную супругу, как вы». — «У вас доброе сердце, и господь не обидит вас», — ответила ему Катя и тут же подумала, что у Вани было тоже доброе сердце.

От грустных дум Катю оторвала появившаяся вдали кибитка, она, словно челн в море, то отчетливо виднелась, то опять укрывалась на неровной местности. Катя забыла и про холод, засуетилась: «А вдруг не остановятся?» Напрягала всю волю, чтобы успокоиться, но это было сверх ее сил. С приближением кибитки сердце то замирало, то тревожно билось. Вот она отчетливо слышит звон колокольчиков, хорошо видит упряжку и человека, сидящего на облучке… Когда кибитка оказалась в нескольких метрах, Катя как обезумевшая преградила ей дорогу, подняв вверх руки. Лошади вначале шарахнулись в сторону, но глубокий снежный покров не позволил им уйти с дороги и они остановились.

— Куда тебя черт несет? — выругался Назар и соскочил с облучка на снег, подошел к девушке с намерением строго отчитать незнакомку:

— Что вам угодно, мадам?!

Катя опустилась на колени, с глаз ее текли слезы:

— Ради бога, возьмите меня с собой.

Назар сам всю жизнь стоял на коленях, и он сочувственно взял ее за руку:

— Подымись, барышня, мы сами господские. Вы лучше скажите, кто вы и что вам надобно?

— Я все расскажу. Мне с вами по пути, я знаю.

— А подорожная у тебя имеется?

— Нету ее у меня.

— Как же без подорожной, — почесал за ухом Назар, а потом повернув голову к своему напарнику, молодому парню, удивленными глазами глядевшему на все происходящее, спросил: — Дак что, Ефрем, подвезем барышню?

— Отчего же не подвезти, — не раздумывая, ответил Ефрем. Назар, зажмурив глаза, что-то прикинул в уме, сказал:

— Садитесь. Вещичек у тебя немного.

Катя приподняла вверх сверток, как бы утверждая, что он совсем не тяжел.

Назар помог Кате подняться в кибитку, затем занял свое место на облучке и, словно оправдываясь, процедил:

— Места здеся маловато, но не беда. Далече вам?

— Мне до Зерентуя. Слыхали, там каторжные серебряную руду добывают?

Те замолчали. Они не имели понятия о Зерентуе, однако Назар продолжал:

— Муж тама аль отец?

— Никого там у меня нету…

По лицу Назара пробежала удивленная улыбка:

— Никак на заработок, дак вроде дело тама не женское…

Катя подробно начала рассказывать, кто она и зачем добирается до Зерентуя. Оба спутника, не перебивая ее, внимательно слушали, и только Назар качал головою и время от времени вставлял слова: «Бог ты мой». В конце рассказа Назар смахнул слезу. Он знал много различных историй, но то, что поведала Катя, потрясло его.

— Как же родные позволили тебе пуститься в такой опасный путь? — немного успокоившись, спросил он.

— Я без позволения. Дома у меня одна матушка.

Поднялся сильный ветер, снегом заносило дорогу. Небо хмурилось, темнело. Лошади пошли медленно. Назар под впечатлением услышанного никак не мог успокоиться, продолжил начатый разговор:

— Жена Сергея Григорьевича Мария Николаевна последовала за мужем на каторгу, дак ее везли в собственном экипаже в сопровождении слуги, а подорожную ей подписал сам Бенкендорф, а здеся…

До очередной почтовой станции было еще верст десять. Дорога шла лесом. Высокие вековые деревья, раскачиваемые порывами ветра, казалось, тянули унылую песню. Иногда эта песня переходила в стон. Снег не утихал. Вдруг лошади сильным рывком в сторону вырвали из рук Назара вожжи, неудержимо понеслись по глубокому снегу. Вначале спутники не могли понять, что произошло. Назар схватил вожжи, стараясь удержать бешенство лошадей, глянул в сторону и увидел, как параллельно с кибиткой мчались волки. Большим усилием Назар остановил дрожащих от страха лошадей, посмотрел по сторонам: справа и слева от кибитки замерли на снегу несколько волков. Глаза их излучали огоньки.

Как только Назар тронул лошадей, волки тотчас поднялись, продолжая сопровождать кибитку…


В Зерентуе и вокруг на много верст вторую неделю стояла сильная метель — света не видно: ни пройти, ни проехать. Даже колодников не выводили на работу.

В один из таких дней, в субботу, в теплой и уютной квартире Черниговцева собрались многочисленные гости. Управляющий решил широко отметить день рождения жены.

Столы, покрытые белыми накрахмаленными скатертями, ломились от хмельных напитков и вкусной снеди: пусть гости знают, начальник рудника ничего не жалеет для своей сорокалетней Риты. Сколько исполнилось лет имениннице, никто, разумеется, не упоминал, да и она сама выглядела значительно моложе своих лет.

Уже несколько раз провозглашались тосты за здоровье именинницы, потом поднимали бокалы за ее детей и мужа, разумеется, не был забыт и его императорское величество Николай I. Поговорили о разных делах, обменялись сплетнями, но главный разговор велся вокруг недавно нашумевшего дела Сухинова. О Сухинове ходили различные слухи, в том числе и самые нелепые, вроде того, что на свободе осталось много его сообщников, которые вот-вот начнут действовать. Дабы развеять ложные слухи, поднялся хозяин.

— Дамы и господа! Может, и не гоже омрачать этот радостный вечер посторонними разговорами, но позвольте мне внести некоторую ясность в дело Сухинова, а главное — я хочу заверить вас, что никаких его сообщников на свободе не осталось, нам удалось всех разоблачить своевременно. Разумеется, мы должны благодарить бога, уберегшего нас от страшного мятежа, который замышлялся Сухановым. Не доведи господи! — Черниговцев перекрестился и отпил со стакана глоток малиновой настойки. — На днях я получил уведомление от генерала Лепарского, что за раскрытие заговора на меня, еще на нескольких лиц он представил императору ходатайство о награждении. Поди, государь не обидит. Все это, разумеется, приятно, но мне до сих пор жалко Ангара. Забрал его генерал, вроде как живого «свидетеля» раскрытия заговора. Ах, какой пес… Такого больше не будет, — сожалеючи, сказал Черниговцев и повернулся к жене: — Риточка, что же нет нашего любезного лекаря? Не послать ли за ним?

Влодзимирский часто посещал дом Черниговцева. То дети болели, то сама хозяйка. Профессиональный долг не мог заглушить в нем ненависти к управляющему, как одному из самых главных разоблачителей дела Сухинова. Боль за любимого друга не покидала сердце, поэтому он не спешил на это семейное торжество.

Посланный за лекарем слуга вскоре возвратился и доложил, что тот занят каким-то неотложным делом.

— Ну, бог с ним. Было бы сказано, — улыбнулся хозяин и поднял бокал: — Дамы и господа, прошу поднять бокалы за здоровье нашего лекаря, услугами которого все мы пользуемся.

О Влодзимирском больше никто не вспоминал. О нем совершенно забыли, но в самый разгар гулянья, когда кто-то уже тянул веселую и залихватскую «При долинушке калинушка стоит», а другие кружились в танце, в комнату незаметно вошел маленький, худенький мужчина с веснушками на лице. На него обратили внимание, и он смущенно стоял у порога, мысленно сожалея, что пришел в эту компанию.

Хозяйка закончила танец, устало опустилась в мягкое кресло у окна. Гость подошел к ней, почтенно склонив голову, поздравил с днем ангела, пожелал счастья, подал какую-то вещицу, завернутую в белую бумагу. Хозяйка поблагодарила гостя, слукавила:

— А мы, Болеслав Владимирович, без вас долго за стол не садились. Что у вас там стряслось?

— Ничего особенного. Когда я собрался к вам, в лазарет доставили мертвую молодую девушку. Нашел ее случайно в нескольких шагах от дома Поветкин. За дровами ходил.

— Какой ужас! Ее убили?

— Нет. Признаков насилия нет. Она замерзла.

Рассказ лекаря привлек внимание всех гостей, они жадно ловили его слова, пытались вставить свои замечания по поводу случившегося.

— Она местная? Кто такая? — вмешался в разговор Черниговцев.

— Ничего пока неизвестно. Документов при ней никаких не обнаружено.

— Значит, местная, — заметил кто-то.

— Возможно, — согласился лекарь и добавил: — В кармане у нее нашли завернутые в носовой платок несколько пуговиц, которые офицеры носят на мундирах…

Загрузка...