МАЛОВЕРОЯТНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

Случай на молочном заводе (Пародия на детектив)

Два лейтенанта, Петров и Брошкин, шли по территории молочного завода. Все было спокойно. Вдруг грохнул выстрел. Петров взмахнул руками и упал замертво. Брошкин насторожился. Он пошел к телефону-автомату, набрал номер и стал ждать.

— Алло, — закричал он, — алло! Подполковник Майоров? Это я, Брошкин. Срочно вышлите машину на молочный завод.

Брошкин повесил трубку и пошел к директору завода.

— Что это у вас тут... стреляют? — строго спросил он.

— Да это шпион, — с досадой сказал директор. — Третьего дня шли наши и вдруг видят: сидит он и молоко пьет. Они побежали за ним, а он побежал и в творог залез.

— В какой творог? — удивился Брошкин.

— А у нас на четвертом дворе триста тонн творога лежит. Так он в нем до сих пор и лазает.

— Так, — сказал Брошкин.

Тут подъехала машина, и из нее вышли подполковник Майоров и шесть лейтенантов. Брошкин подошел к подполковнику и четко доложил обстановку.

— Надо брать, — сказал Майоров.

— Как брать, — закричал директор, — а творог?

— Творог вывозить, — сказал Майоров.

— Так ведь тары нет, — сокрушенно сказал директор.

— Тогда будем ждать, — сказал Брошкин, — проголодается — вылезет.

— Он не проголодается, — сказал Майоров. — Он, наверное, творог ест.

— Тогда будем ждать, пока весь съест, — сказал нетерпеливый Брошкин.

— Это будет очень долго, — сказал директор.

— Мы тоже будем есть творог, — улыбаясь, сказал Майоров.

Он построил своих людей и повел их на четвертый двор; там они растянулись шеренгой у творожной горы и стали есть. Вдруг увидели, что к ним идет огромная толпа.

— Мы к вам, — сказал самый первый, — в помощь. Сейчас у нас обед, вот мы и пришли...

— Спасибо, — сказал Майоров, и его строгие глаза потеплели.

Дело пошло быстрее. Творожная гора уменьшалась. Когда осталось килограмм двадцать, из творога выскочил человек. Он быстро сбил шестерых лейтенантов. Потом побежал через двор, ловко увернувшись от наручников, которые лежали на крышке люка. Брошкин побежал за ним. Никто не стрелял. Все боялись попасть в Брошкина. Брошкин не стрелял, боясь попасть в шпиона. Стрелял один шпион. Вот он скрылся в третьем дворе. Брошкин скрылся там же. Через минуту он вышел назад.

— Плохо дело, — сказал Брошкин, — теперь он в масло залез.

Вход свободный

Будит меня жена среди ночи, кричит:

— Все! Проспала из-за тебя самолет! Беги за такси, быстро!

Вспомнил: она же мне вчера говорила — экскурсия у них от предприятия на массив Гиндукуш!

Накинул халат, понесся. Привожу такси, взбегаю — дверь захлопнута, жены уже нет.

— Понимаешь, — таксисту говорю, — дверь моя, видишь ли, захлопнулась, так что дать я тебе ничего не могу. Вот — в кармане только оказалось расписание пригородных поездов за прошлый год.

— Что ж, — говорит. — Давай.

Положил расписание в карман, уехал. А я дверь свою подергал — не открывается, крепко заскочила. Пошел я через улицу в пожарное депо, знакомого брандмейстера разбудил.

— Да нет, — он говорит, — никак нельзя! Нам за безогонный выезд знаешь что будет? У меня к тебе другое предложение есть: поступай лучше к нам в пожарные! Обмундирование дается, багор! Пожарный спит — служба идет!

— Вообще заманчиво, — говорю. — Подумаю.

Пошел обратно во двор, бельевую веревку снял.

Поднимаюсь, звоню верхнему соседу.

— Здравствуйте! — говорю. — Хочу спуститься из вашего окна.

— А зачем? — он говорит.

Я рассказал.

— Нет, — говорит, — не могу этого позволить, потому как веревка не выдержит, которая, кстати, моя.

Вырвал веревку, дверь закрыл.

Спустился я тогда вниз, к монтеру.

— Сделаем, — говорит. — В мягкой манере!

Собрал инструмент, пошли. Долго так возился мелкими щипчиками. Потом схватил кувалду — как ахнет! Дверь — вдребезги!

— Вот так, — говорит. — В мягкой манере! А что двери нет — ерунда! Одеяло пока повесь!

Ночью я, понятно, не спал. Тревожно. Такое впечатление вообще, будто на площадку кровать выставил.

Вздремнул только, слышу — скрип! Вижу — вошел какой-то тип, с узлом.

— Так... — Меня увидел. — А нельзя?

— Почему же нельзя? — говорю. — Можно. Двери-то нет, сам же видишь!

Разговорились. Толик Керосинщиков его зовут... Ехал к брату своему за пять тысяч километров — и в первый же вечер получил от него в глаз.

— ...Но и он тоже словил! Усек? — Толик говорит.

Ясно, обидно действительно — ехать пять тысяч километров исключительно для того, чтобы получить в глаз.

Говорит:

— Здорово мне у тебя нравится... Отдохну?

— Давай.

Прилег он на диван, ботиночки — бух! Накрыл я его картой полушарий для тепла.

Соседка входит из сто одиннадцатой.

— Сосед, — говорит. — Я у жены твоей, помнится, тазик брала, нельзя ли еще и сковородку взять?

— Да что там сковородка, — говорю, — садись! Сковородку бери, что там еще? Может, еще чего-нибудь тебе надо?

Потом увидел через отсутствующую дверь: влюбленные стоят на площадке, мерзнут.

— Входите! — говорю. — Чего мерзнуть?

— Ой, а можно? — говорят. — Спасибо!

Отвел я их во вторую комнату, оставил — только они там почему-то сразу принялись в домино играть... Бац! Я даже вздрогнул. Пауза, тишина. Снова — бац!

Ну, это уж не мое дело, пусть чем хотят, тем и занимаются. Пригласить к себе, а потом еще действия диктовать... Зачем?

На лестнице тяжелые шаги раздались. Входит водолаз. За ним резиновый шланг тянется, мокрый.

— Все! — глухо говорит. — Моторюга не метет! Обрежь кишку, быстро!

Обрезал кишку — перепилил тупым столовым ножом.

Водолаз воздух вдохнул:

— Ху-ху! Ну выручил ты меня, браток!

Потом еще — монтер снова зашел.

— Ну, как без двери? — говорит. — Привыкаешь?

— Да-а!

— Вообще, — говорит, — жизнь вроде поживее пошла после того, как я дверь у тебя выбил.

Тут является родственник. Кока. Кока Коля. Говорит:

— Ну, как ты живешь?

— Ну, как?

— Даже двери у тебя нет.

— Двери нет, действительно.

— То-то вещей у тебя никаких нет.

— Вещей действительно нет.

— Откажись, — кока говорит.

— От чего?

— Сам, — говорит, — понимаешь.

— Ей-богу, — говорю, — не понимаю.

— Ну, смотри!

И тут же врывается другая соседка, Марья Горячкина, и начинает кричать, что ее муж, Иван Горячкин, в моей бездверной квартире пропал.

— Давайте мне мужа моего! Не уйду, пока мужа не отдадите!

На водолаза почему-то взъелась:

— Отъел рожу-то!

Плюнула ему прямо на стекло.

Ушла.

Кока говорит:

— Ну, видишь?

— Что вижу-то?

— Послушай меня, — кока Коля говорит. — Видел я тут объявление на улице: дверь продается, с обсадой и арматурой. Купим, поставим.

— Да нет, — говорю. — Неохота чего-то.

— Эх, — кока говорит. — Какой-то ты безвольный!

— Я не безвольный! — говорю. — Я вольный!

— А что это за типы у тебя?

— Это, — говорю, — люди. Мои друзья.

Толик Керосинщиков тут зарыдал. Водолаз ко мне подошел, по плечу ударил железной рукой.

— Вот это по-нашему, по-водолазному! — говорит.

— ...Ну и чего ты добился? — кока говорит.

И тут — появляется в дверном проеме фигура и начинает полыхать синим огнем!

— Марсианец, что ли, будешь? — говорю.

— Ага.

— Ну как вообще делишки? — спрашиваю.

Стал с ходу жаловаться, что холодно ему на Земле.

Кока говорит ему:

— Вот вы — марсианец. Неужели для дела такого, как межпланетный контакт, не могли жильца другого найти — солидного, нормального!

— Значит, не могли! — грубо марсианец ему говорит.

Кока спрашивает:

— Простите, почему?

— До звонка не достаю — вот почему! Удовлетворяет вас такой ответ? Если бы тут открыто не оказалось, вообще мог бы на лестнице заледенеть!

Сидим в свете марсианца, беседуем, вдруг появляется жена (не понравилось ей, видно, на Гиндукуше!).

— Та-ак... — говорит. — А это еще кто?

— Марсианец, — говорю. — Не видишь, что ли?

— Знаю, — как закричит, — я твоих марсианцев!

— Да ты что, — говорю. — Опомнись!

— Не опомнюсь, — говорит, — принципиально! А где дверь?

— Какая дверь?

— Наша!

— А-а-а... Разлетелась.

— С помощью чего?

— С помощью монтера.

— Ну, все! — жена говорит.

Ушла из дому, навсегда. Взяла с собой почему-то только утюг.

Толик говорит:

— Ну, ничего!

— Конечно, — говорю. — Ничего!

Скоро утро настало. Солнце поднялось. Крупинки под обоями длинные тени дают.

Зарядка по радио началась: «Раз-два, раз-два... Только не нагибайтесь!.. Умоляю вас — только не нагибайтесь!»

— Спокойно! — говорю. — Никто и не нагибается.

Выскочил я — теще позвонить, то есть жене.

Обратно через улицу бегу, вижу: солнце светит наискосок с дома. Продавец в овощном магазине на гармони играет.

Тут от полного восторга пнул я ногой камешек, перелетел он через дорогу, щелкнул о гранитный парапет тротуара, отскочил, оставив белую точку.

Скоро жена вернулась. Стала демонстративно блины жарить, а я стал демонстративно их есть.

...День сравнительно спокойно прошел. Только вечером уже, на красном закате, вошел вдруг в комнату караван верблюдов. Шел, брякая, постепенно уменьшаясь, и в углу комнаты — исчез.

Фаныч

Однажды на остановке метро ждал я одну колоссальную девушку! Вдруг вместо нее подходит старичок в длинном брезентовом плаще, в малахае, надетом задом наперед.

— Такой-то будешь сам по себе?

— Ну, такой-то, — говорю, — вы-то тут при чем?

— Такую-то ждешь?

— Ну, такую-то. Вы-то откуда все знаете?

— Так вот, — говорит, — просила, значит, передать, что не может сегодня прийти. Я, выходит что, вместо нее.

Я умолк, потрясенный. Не мог я согласиться с такой подменой.

— Так вы что, — спросил наконец я, — прямо так и согласились?

— Еще чего — так! Три рубля...

— Ну, — сказал я, — так куда?

Он долго молчал. Потом я не раз замечал эту его манеру — отвечать лишь после долгого хмурого молчания.

В тот вечер, как и было задумано, шло выступление по полной программе: филармония, ресторан, такси.

Все это было явно ему не по душе. Но каком-то пустыре поздней ночью он наконец вышел, хлопнув дверцей.

«Да, — думал я, — неплохо провел вечерок!.. Такая, значит, теперь у меня жизнь?»


И действительно, жизнь пошла нелегкая... Казалось бы, все обошлось, случайный этот знакомый исчез. Но почему-то тяжесть и беспокойство, вызванное его появлением, не исчезли. И вдруг я понял, что они вошли в мою жизнь навсегда.

А ведь и все — и усталость, и старость, и смерть — приходит не само по себе, а через конкретных, специальных людей.

И Фаныч (так его звали) стал появляться в моей жизни все чаще, хотя, на первый взгляд, у нас не было с ним ничего общего.

В один предпраздничный бестолковый день — полуработы-полугульбы, а в результате ни того, ни другого — я оказался дома раньше, чем обычно. Странное, под непривычным углом солнце в комнате (редко я бывал дома в это время) вызывало у меня какое-то странное состояние. На это освещение комнаты не было у меня готовых реакций, запланированных действий, и я так и сидел, как не свой, в каком-то неопределенном ожидании. Потом раздался звонок и вошел мой сосед, начальник сектора с нашей работы, Аникин — человек неряшливый, потный, тяжелый во всех отношениях... Рубашка отстала от его шеи, и на воротнике изнутри были выпуклые, извилистые, грязноватые змейки. Я думаю, Аникин и не подозревал, что где-то существуют чистые, прохладные, мраморные залы, переливающиеся хрустальные люстры, подобное ветерку пение арф.

Мир Аникина был другой — тесные забегаловки, где, не замечая, в папиросном дыму, роняют серый пепел на желтоватые нечищеные ботинки, земляные дворы с деревянными столиками для игры в козла. И все это уже чувствовалось в нем, все это он как бы носил с собой.

И тем не менее я стал вдруг замечать, что провожу с ним три четверти своего времени. Сначала я утешал себя, что все ж таки связан с ним производством и что двери наших квартир упираются боками, и надо же с соседом соблюдать хотя бы видимость приличий. И все свое времяпрепровождение с ним я считал необязательным, случайным, своими же настоящими друзьями считал других — умных, прекрасных, четких ребят, список которых при случае я всегда мог себе предъявить. Тем не менее все свое время я проводил почему-то с Аникиным. То я придумывал, что лучшие друзья, как лучший костюм, должны извлекаться в особых, радостных случаях, то еще что-нибудь. А честно — вдруг понял я, — мне уже действительно было лень надевать лучший костюм, и ехать к блестящим друзьям, и быть там непременно в блестящей, пусть трагической, но блестящей форме. Когда проще вот так вот расслабленно сидеть дома. А тут, смотришь, зайдет Аникин...

И конечно же с Аникиным вошел и Фаныч, оказавшийся лучшим его другом. Фаныч даже не разделся и, понятно, не поздоровался, только поглубже натянул свой треух. Чувствовалось, что он меня не одобряет. Но почему — неясно.

Аникин сполз со стула, почти стек. И напряженное, неприятное молчание... Именно так, по их мнению, надо проводить свободные вечера.

Я сидел в каком-то оцепенении, не понимая, что со мной, зачем здесь находятся эти люди, но порвать оцепенение, сделать какое-нибудь резкое движение почему-то не было ни сил, ни желания. Иногда я, встрепенувшись, открывал глаза... За столом все так же сидели Фаныч и Аникин, молча. Наконец, так сидя, я и заснул.

Когда я вышел из забытья, было хмурое, ватное утро. Аникин и Фаныч спали на моей кровати... Бессмысленность происходящего убивала меня. Я пошел на кухню попить воды из чайника, и вдобавок ко всему на кухне еще обнаружился совершенно незнакомый маленький человек, который быстро ел творог из бумажки и при моем появлении испуганно вздрогнул.

«Это еще кто?» — устало подумал я.

И, решив встрепенуться, начать с этого дня новую жизнь, долго мылся под ледяным душем: крякал, фыркал, визжал — всячески искусственно себя взвинчивал. Душ шуршал, стучал по синтетической занавеске.

«Что такое, — думал я, — почему это в последнее время я хожу, говорю, общаюсь исключительно с непонятными, пыльными, тягостными людьми?

А потому, — вдруг понял я, — что я и сам уже стал такой наполовину, больше чем наполовину — на девяносто девять и девять десятых процента!»

Я выскочил из душа как ошпаренный.

Что случилось со мной? Боже мой! Отчего я так сломался, размяк?..

Надо быстрее встряхнуться... Пойти по случаю праздника в мой любимый ресторан.

Когда я поднялся из холодного метро, я увидел, что день разгулялся, солнце осветило верхнюю половину розовой башни Думы. Я долго не мог перейти улицу — ехал длинный стеклянный интуристовский автобус, и все, что я мог сделать, это в нем отражаться.

Потом я шел по узкой улочке в подвижной, тонкой тени деревьев. Навстречу все чаще попадались группы иностранцев, «фирмы», как у нас говорят... Вот отдельно идут два скромно одетых «люкса»: он — белые волосы, розовый затылок, она — сухонькая, в незаметном платье: узнаю присущее лишь божественному Диору умение так сшить дорогую вещь, словно она стоит один рубль!

Я подошел к крутящимся дверям и вдруг зачем-то вспомнил, что ресторан этот, лучший в городе, принадлежит «Интуристу» и местным сюда трудно попасть. Другое дело, что раньше я никогда не думал об этом — мне и мысль такая не приходила, что в моем городе меня могут куда-то не пустить. Но сейчас эта мысль пришла, и швейцар, сразу же сориентировавшись по моей неуверенности (а только по ней они и ориентируются), протянул руку, отделив меня от входящей толпы.

И теперь, вдруг понял я, мне уже никогда сюда не войти. Слезы, угрозы, проклятия — все это теперь только хуже!

И тут, дурачась, галдя, бросаясь спиной вперед, изображая при этом преувеличенный испуг, стали выкручиваться из стеклянных дверей итальянцы с желтыми, в темных подтеках лака балалайками или с тонкими красно-синими пакетами «Берьозка шоп» с наборами, что продают теперь за валюту: меховая шапка, бутылка водки и коробок спичек.

Толкаясь, крича, хохоча, лезли они в длинный автобус...

Через три дня встретил Аню, переводчицу, «переводчицу денег», как я про себя ее называл, ту самую девушку, что прислала вместо себя Фаныча в мою жизнь.

И на этом, надо сказать, совершенно успокоилась!

— Что делать? — только сказала она. — Тут у меня группа штатников по обменному туризму — удешевленники. Смета у них маленькая, а программу хочется составить поинтересней.

Она повернулась ко мне, но меня уже бил дикий смех.

— Удешевленники! — кричал я. — Колоссально! Надо бы не забыть!.. В баню их, по пятнадцать копеек!

— Между прочим, — сказала она, — когда ты смеешься, лицо у тебя делается совершенно идиотское!

— Ничего, — сказал я. — С лица не воду пить!

— А никто и не собирается с твоего лица ее пить! — злорадно сказала она.


Мы шли с ней рядом, вошли в какую-то столовую самообслуживания. Я взял два рассольника, два бифштекса с гречкой, с гречневой сечкой... И тут же, конечно, ввалились Аникин с Фанычем. Аникин заорал, стал меня обнимать, раздавив в моем кармане спички... Мы с Аней молча доели все и ушли.

— Ну у тебя и друзья! — на выходе сказала она.

— Да?! — сказал я. — А я думал, Фаныч — это твой друг.

— Да нет, — после паузы сказала она, — такими друзьями я еще не обзавелась.

Мы долго шлялись по переулкам, потом присели на скамейку в неуютном земляном садике, у глухого, уходящего в небо красного кирпичного брандмауэра, и тут же стукнуло единственное в нем окошко — маленькое, с бензиновым отливом, у самой земли, и в нем показался Фаныч с блюдечком в руке. Он дул на чай, гонял по чаю ямку, задумчиво тараща глаза.

Подавленная такими случайностями, более того, решив, что это идиотские мои шутки, Аня, не прощаясь, ушла.

«А между тем, — подумал я, — это и есть теперь моя жизнь. А случайностями все это может показаться только очень со стороны».

— Ну что? — вдруг недовольно сказал Фаныч. — Брось-ка ты, знаешь... Тут нормальные, душевные парни тебя ждут, а ты... Хватит корчить из себя неизвестно что!

«И действительно, — в отчаянии подумал я, — хватит корчить из себя неизвестно что!»

— Ладно, — сказал я, — только скажите, как к вам пройти!

«И ладно, — думал я, — и пускай!»

На бегу я показал кому-то язык, высунул его больно, далеко — так что даже увидел его, вернее, белый блеск от мокрого языка, поднимающийся над ним и имеющий его форму.


...Раньше, приехав на юг, я сразу же бросался в море, ничто другое меня не занимало. Потом, поднявшись на набережную, с кожей, горящей от соленой воды и мохнатого полотенца, я сразу же встречал каких-нибудь своих друзей, мы шли под полотняный полощущийся навес... И только уже поздней теплой ночью я где-нибудь засыпал. Утром вставал и сразу же бросался в море, и снова начиналась эта ласковая, теплая карусель, когда можешь пойти сюда, можешь пойти туда, можешь сделать это, а можешь этого и не делать и знаешь — все равно будет все хорошо. Иногда целыми днями я сидел в теплой пыли у бочки с сухим вином, и все подходили какие-то прекрасные, давно знакомые люди, садились рядом...

Это было счастье, как я теперь понимаю.

Теперь же, только сойдя с автобуса, с двумя чемоданами, оттягивающими руки, я поплелся на квартирную биржу... Все хозяйки там хотели чего-то невозможного — например, супружескую пару, чтобы он непременно был брюнет, она — хрупкая блондинка или наоборот... Я только подивился изощренности их вкусов. Я же никому из них не пришелся по душе. Я стал искать помещение сам, надеясь все-таки на какую-нибудь внезапно вспыхнувшую симпатию, хотя навряд ли... Никогда еще, тем более с чемоданами, я не забирался в гору так высоко. Я заглядывал за все заборы, иногда, наоборот, видел вдруг зеленый, заросший, темный дворик у себя под ногами, далеко внизу, и, свесившись, кричал туда... Но везде неизменно получал отказ. Измученный, с саднящей от соленого пота кожей, с сухим, пыльным горлом я наконец сумел втиснуться в один дом, в узкую щель, оставленную дверью на цепочке...

— Ну ладно уж... — недовольно сказала хозяйка.

В квартире было прохладно, ее насквозь продувал сквозняк, поднимая занавески.

— Только уж сразу договоримся, — сказала она, — чтобы не было потом недоразумений.

Я был согласен. Я уже где-то привык к такому обращению, хотя и не совсем понятно — где...

— Рубль за койку и три шестьдесят за прописку.

— Как? — удивился я.

— Ну да, — быстро заговорила она, — рубль за прописку с приезжих и два шестьдесят с хозяев. Ну, мы с мужем рассудили — какой же смысл нам свои еще деньги платить? Логично?

— Что ж, логично, — подумав, сказал я.


Потом она раз сто вбегала в мою комнату, пока я лежал на холодной простыне.

— Только, пожалуйста, наденьте костюм — мой муж не любит, когда так... Только не свистите, пожалуйста, — скоро придет муж, он этого не любит...

Что же вообще он любит?

Потом я заснул и проснулся в темноте. И услышал на кухне до боли знакомый голос. Я вышел. За столом сидел Фаныч. Он недовольно посмотрел на меня... Так получалось, что мы вроде незнакомы.

...Как потом я узнал, с женой он разъехался довольно давно и вдруг решил ее навестить, помириться, может быть. То-то она и суетилась, всячески ему угождая.

— Извините, ради Бога, — поздней ночью, улыбаясь, вбежала хозяйка, — не возражаете, если в вашей комнате вот аквариум с окунем постоит? Мой муж, знаете, этого не любит...

И вот все спят. И окунь спит у себя в аквариуме. Но храпит — дико!

А потом, когда я вернулся из туалета и зажег испуганно свет, на своей постели я увидел огромного жука — развалился, высунув свои полупрозрачные мутные крылышки, которые почему-то не влезали под твердый панцирь!.. Видно, решил, что я такой уж друг животных!

Утром я пошел к хозяевам, чтобы выразить свое недовольство. Но их уже не было. Она, как я узнал, работала в пункте питания. А Фаныч, как обычно, в ушанке с утра уже бродил по поселку, неодобрительно на всех поглядывая. На первый взгляд он казался сторожем... Но сторожем чего?

Часам к двум все как раз набивались в этот пункт питания. Кафе «Душное»... Кафе «Душное». Вино «Липкое»... Что сразу же привело меня в бешенство — как искусственно и любовно там поддерживается медленная, огромная и, главное, всегда покорная очередь! Вместо двух раздач всегда работала только одна, хотя девушек в белых куртках вполне хватало.

— Ишь чего захотел, — сказал мне оказавшийся тут же Фаныч (после двух до самого закрытия он хмуро сидел тут), — чтобы очереди еще ему не было!

— Да, — закричал я, — захотел! Захотел, представьте себе! А порции! — сказал я. — Что у вас за разблюдовка?

(Увы, я уже усвоил этот язык...)

— А чего ж такого, интересно, ты хочешь? — спросил Фаныч.

— Боже мой! — закричал я. — Всем нам осталось жить, ну, максимум тридцать, сорок лет, неужели уж не имеем мы права хотя бы вкусно поесть?!

— Ну что, что?!

— Может быть, омар? — неуверенно сказал я.

Очередь злорадно заржала.

— Омар... — недовольно бросил Фаныч. — Комар!

И тут еще, как назло, прилетела стая воробьев — стали клевать мое второе, переступая, позвякивая неровной металлической посудиной, чирикая: «Прекрасное блюдо! Как, интересно, оно называется? Замечательное все же это кафе!»

— Вот, — сказал Фаныч, — пожалуйста, ребята довольны! Только таким вот, как вы, все не по нутру!..

Раньше, еще год назад, я бы и не задумался над этим, просто не обратил бы внимания, но сейчас мои мысли были заняты этим целиком. По утрам, когда все бежали на пляж, я надевал душную черную тройку, брал портфель и шел хлопотать по различным присутственным местам.

— Я таки найду управу! — злобно бормотал я...

Прошло уже две недели, а юга я так практически и не видел. Калькуляция, разблюдовка — вот что теперь меня увлекало. Только однажды, между двумя аудиенциями, заскочил я на базар, купил грушу с осой... И только однажды, свернув на секунду с пути, в костюме и с портфелем в руках, деловито прыгнул в море с высокой скалы, с которой все боялись прыгать, ушел глубоко в зеленую воду, вытянув за собой в воде длинный мешок кипящих белых пузырьков, похожий на парашют.


На юге перед всеми стоит вопрос — что делать по вечерам, когда садится солнце? Там, где я был прошлый год, все искали закурить (или прикурить). Сколько километров тогда я прошел не спеша по темной, забитой людьми набережной в поисках своих любимых «Удушливых»!

Тут была другая проблема.

Здесь все искали трехкопеечные монеты для автоматов с газированной водой. Автоматы, светясь своими цветными картинками, стояли вдоль темной набережной, и даже стаканы были, стояли наверху, можно было их достать, но ни у кого не было трехкопеечных монет. А те редкие, что откуда-то появлялись, вскоре проваливались в щели, потом раздавалось шипение, и в стакан сначала брызгал желтый сироп, а потом лилась ледяная, с пузырьками вода. Но такое случалось все реже.

Было душно, дул горячий, пыльный ветер. В темноте все стояли вдоль шершавого, нагретого за день парапета.

Однажды с огромным трудом я достал трехкопеечную монету, дополз, донес ее девушке, которая мне там нравилась... Она схватила ее, поднесла к глазу, сказала сиплым, пыльным голосом:

— Кривая... не влезет...

Поздним вечером на набережной появлялся Фаныч. Шаркая сандалиями, он хмуро шел по набережной с мешком трехкопеечных монет за спиной. Он-то как раз и был сборщиком денег с автоматов, был устроен на тот пост своей женой.

Когда он появлялся, все сразу же устремлялись за ним, протягивая деньги, умоляя разменять по три копейки.

— Нечего! Еще чего! — хмуро отвечал Фаныч.

И уходил с мешком...

Задушив всех жаждой, он, что интересно, искренне считал, будто делает важное дело, причем делает правильно, как положено, не то что некоторые другие!

И спорить с ним было бесполезно.

Он уж эти наполеоны — гардеробщики, кладовщики! Чем мельче их власть, тем они недоступней. Помню, как Фаныч или похожий на него в гардеробе Публички, ничего не объясняя, пять лет подряд отказывался принимать мое пальто. И так, пять зим подряд, перебегал я Фонтанку без пальто по снегу!

И вот наконец я решился. Ночью с одним моим приятелем мы пробрались в комнату Фаныча, вытащили из-под кровати его мешок (положив, правда, на его место три червонца)...

С мешком мы выскочили на набережную.

— Сейчас по стаканчику! — закричал мой друг.

— По пять стаканов! — сказал я.

— Удобно? — сказал на это мой деликатный друг.

Медленно, глотками, я выпил воды из граненого стакана, почему-то пахнущего водкой. И еще стакан, и еще. На звон посуды стали собираться люди...

— Может, теперь с другим сиропом? — сказал я, уже бесчинствуя...

И только после этого я впервые за месяц искупался. Темно, ничего не видно. Только тихое неясное море цвета дыма.

Ночью ко мне на балкон прилетел мокрый купальник, сорванный ветром с какой-то далекой веревки, тяжело лег на лицо. Во сне я обнимал его, гладил, что-то горячо говорил...


С какой радостью я летел наконец в город!

Прямо с аэродрома поехал я на работу, вбежал...

В нашей комнате почему-то никого не было, только мой любимый лаборант Миша разговаривал по телефону. Разговор, видно, был важный — Миша не смог его прервать и только ласковым изменением тона на секунду поздоровался со мной.


Однажды к нам в комнату вбежала лаборантка и сказала, что кладовщик не хочет отпускать ей слюду. Я встал, спустился вниз. За деревянным некрашеным столом в неизменном своем треухе сидел хмурый Фаныч.

— Ну что? — сказал я. — Надо бы слюду отпустить.

Чувствовалось, ему вообще не хотелось отвечать, настолько глупым казалось мое требование. Минут через десять раздалось какое-то сипение, и наконец я услышал:

— Слюду! Чего захотел!.. А ты ее заприходовал, слюду? Через бухгалтерию ее провел?

Почему это я должен проводить ее через бухгалтерию? Так тяжело, трудно проходили с ним все дела... И, как ни странно, почему-то многие уважали и боялись его. Так, молча и хмуро, он захватывал постепенно все большую власть. Любой проект согласовывали в первую очередь с ним, а то он мог упереться, и ничего нельзя было сделать.

Бояться он действительно никого не боялся. Понизить его было некуда. Занимая самую низкую должность, он всячески упивался этим, сладострастно растравлял свою душу.

И, ежедневно общаясь с ним, я вдруг неожиданно заметил за собой, что стал все делать в полтора раза медленнее, чем раньше, и отвечать на вопросы только после долгого, хмурого молчания.

И тут я испугался. Я побежал в лабораторию, заложил уйму опытов, сделал бешеную карьеру и наконец стал директором института. И первым моим приказом был приказ об увольнении Фаныча. Какое облегчение я почувствовал после этого!

Соскочил все-таки с этой телеги, что везла меня к усталости, к тяжести, к смерти!..


На радостях я позвонил одному своему старому другу, позвал его в баню попариться, размять кости, сбросить с себя накопившуюся пыль!

Сладострастно предвкушая, как будет в пару ломить тело, мы прошли через двор, усыпанный кирпичом и стеклом, прошли по мосткам, установленным над свежевырытой канавой, и вошли в темноватое помещение бани. Тускло светилась только касса в самом углу. Там среди мочалок, штабелей мыла и почему-то уже мокрых распушенных веников сидел Фаныч, похожий сразу на лешего, водяного и домового.

— Пиво есть в классе? — спросили мы у него.

— Нет пива, нет! — с удовольствием сказал он.

Помню, и когда он работал у нас, главным его удовольствием было — отказывать.

— Придется в другой класс, по пятнадцать копеек.

Мы снова шли через дворы, поворачивая, потом вошли в класс по пятнадцать копеек, и там, тоже в углу, была касса, и в ней тоже сидел Фаныч! Сначала я растерялся, был готов дать этому какое-то чуть ли не символическое объяснение...

— Есть пиво? — спросил мой друг.

— Есть... — неохотно сказал Фаныч.

И тут я понял, в чем дело: просто стена, разделяющая баню на классы, упирается в эту кассу, выходящую сразу на две стороны. И с одной стороны Фаныч продает билеты по восемнадцать, а с другой — по пятнадцать. Одной половиной лица говорит: «Есть пиво», а другой: «Нет».

Стекло кассы вдруг задрожало от какого-то приблизившегося мотора, потом дверь распахнулась и в темное пространство перед кассой вошла Аня. Я не видел ее с тех пор... Только я хотел вступить с ней беседу, как в дверь толпами стали входить иностранцы.

— О! — гомонили они не по-нашему. — Оригинально! Русский дух! Колоссаль!

Но Фаныч, однако, быстро развеял их чрезмерное оживление, заставив выстроиться всех в очередь, бросая каждому в отдельности тонкий, завивающийся вверх билетик.

Наконец-то!

1. Она говорила

Первый

Первый жених — грузин был, Джемал. Все ходил за мной, глазами сверкая.

Однажды, когда я плохо еще его знала, пригласил как-то меня к себе в гости.

Ну, я тогда дура дурой была, поехала.

Сначала все красиво было, даже чересчур: виски «Блэк энд уайт», пластинка «Данс ин де дак».

Потом вдруг говорит:

— Сегодня ты не уйдешь!

— Почему?

— Я сказал — да, значит — да!

Выскочила я в прихожую, гляжу: один мой туфель куда-то спрятал. Стала всюду искать, нигде нет.

Он только усмехается:

— Ищи, ищи!

Наконец словно осенило меня: открываю морозильник — туфель там! Быстро надела его, выскочила на улицу. Там жара — а туфель пушистым инеем покрыт.

Все смотрят изумленно: что еще за Снегурочка на одну шестнадцатую?

...И при этом он был как бы фантастическим приверженцем чести! Смотрел как-то мой спектакль, потом говорит:

— Как ты можешь так танцевать? Зых!..

— Знаешь что, — говорю ему, — устала я от твоих требований взаимоисключающих. Требуешь, чтобы я была твоей и в то же время абсолютно недоступной и гордой! Отсутствие любого из этих пунктов в ярость тебя приводит. Представляю, как бы ты меня запрезирал, как бы разговаривал, если бы я что-то тебе позволила. А ведь пристаешь... Парадокс какой-то — башка трещит!

Правильно мне Наташка про него сказала:

— Знаешь, он, по-моему, из тех, что бешено ревнуют, но никогда не женятся!

Однажды заявляет:

— Ну хорошо, я согласен.

— На что согласен?

— На тебе жениться. Только условие — поедем ко мне домой. Ходить будешь всегда в длинном платье. Что мать моя тебе скажет — закон! Зых! Смотри у меня!

— Нет, — говорю, — пожалуй, предложение твое мне не годится.

Изумился — вообще довольно наивный такой человек. Не понимает, как можно не соглашаться, когда он — сам он! — предлагает.

— Плохая твоя совесть! — говорит. — Ну ладно, я все равно поеду. Мать нельзя одну оставлять! Это вы тут такие... А мы родителей уважаем!

— Конечно, — говорю, — поезжай. Раз тебе все тут так не нравится, зачем тебе мучиться? Поезжай!

Уехал. Полгода примерно его не видела.

Недавно иду я мимо Думы, вижу: стоит величественно, кого-то ждет.

— Привет! — говорю.

Кивнул так снисходительно — и все.

Второй

А тут сам начальник отдела кадров своим вниманием осчастливил!

В столовой подходит, жарко шепчет:

— Умоляю, когда мы можем встретиться?

Я удивленно:

— Вы что-то сказали, Сидор Иванович?

Он громко:

— Я?! Нет, ничего.

И снова — сел поблизости, шепчет:

— Умоляю о встрече!

Мне Наташка потом сказала:

— Смотри, наложит он на тебя руки...

И вот однажды поздним вечером — звонок! Открываю — он.

— Разрешите? Решил полюбопытствовать, как вы живете.

Гляжу с изумлением, какой-то странный он выбрал туалет: резиновые сапоги, ватник, треух, за плечами мешок.

— Сидор Иванович, — не удержалась, — а почему вы так странно ко мне оделись?

— Я уважаю свою жену, — строго говорит.

— Понятно.

— Подчеркиваю, я уважаю свою жену!

— Зачем же, — говорю, — еще подчеркивать. Но вы не ответили...

— Мне не хотелось ее ранить. Я сказал ей, что уезжаю на охоту.

— Понятно.

— Я уважаю свою жену, но я люблю вас, люблю до безумия!

На колени упал, начал за ноги хватать.

— Сидор Иванович, — говорю, — успокойтесь. Вы же уважаете свою жену...

Уселся. Стал душу передо мной раскрывать:

— Конечно, теперь я только чиновник...

Я так понимающе кивала, хотя, признаться, не подозревала, что он, оказывается, мог быть еще и кем-то другим.

— А я ведь тоже когда-то играл на сцене.

— Когда? — дисциплинированно спрашиваю.

— Ну-у-у... давно! В школе еще! Помнится, ставилась «Сказка про козла», и я играл в ней заглавную роль.

— А-а-а... помню, — говорю. — Ну и умница козел, он и комнату подмел!

— ...Ну и умница козел, он и дров нам наколол! Вообще, чем больше я живу, тем яснее я понимаю, что только прекрасное — искусство, хорошее вино, женщины — помогает нам сохранять бодрость духа, оставаться молодыми, к такому я пришел выводу.

«Ну и умница, — думаю, — козел, он и к выводу пришел!»

Раскрыл мне всю свою душу и неожиданно прямо в кресле уснул.

«Да-а, — думаю, — замечательные у меня кавалеры!»

Часа через четыре просыпается, обводит комнату испуганным взглядом:

— Где я?

— Не знаю... — говорю. — Видимо, на охоте.

Тут вспомнил он все, встал.

— Жена моя, которую я безгранично уважаю, мучается, может быть, даже не спит, а я тут с...

Расстегивает вдруг мешок, вынимает половинки ружья, составляет...

— Сидор Иванович, — говорю, — за что?

Он бросил на меня взгляд — и скрылся в ванной.

«Господи, — думаю, — не права Наташка, он не на меня, на себя может руки наложить!»

Подбегаю, стучу. Распахивается дверь величественно.

— В чем дело?

— Сидор Иванович, — говорю, — вы что... Собираетесь выстрелить?

— Да!

— В... кого?

— Это абсолютно несущественно.

— Как?

— Я уважаю свою жену...

— Это я уже знаю...

— Если она обнаружит отсутствие пороховой гари на стволах — это может больно ее задеть. Где тут у вас можно выстрелить?

— Не знаю, — говорю, — как-то тут еще никто не стрелял... Может быть, в ванной?

— В ванной? — оскорбленно. — Ну хорошо.

Снова закрылся, а я уселась в ужасе в кресло, уши ладонями закрыла. Тишина... Тишина... Вдруг щелкает запор, Сидор Иванович вываливается.

— Ну почему, почему должен я перед ней отчитываться?

— Сидор Иванович! Ну вы же уважаете свою жену...

— Я-то ее уважаю, а она-то меня — нет!

Постоял, потом снова понуро побрел, ружье волоча, закрылся... Снова вываливается:

— Ну почему, почему?

Честно, утомлять стала меня эта драма. Полвторого уже, а завтра к восьми на репетицию.

Стала в кресле дремать, вдруг: «БАМММ!!!» — я чуть в обморок не свалилась... Распахивается дверь, в клубах дыма вываливается Сидор Иванович, идет зигзагами по коридору, с блаженной улыбкой глядя в стволы.

— Ну, теперь все нормально... все хорошо!

Упал. Звонки начались — соседи стали ломиться. Вызвали ему «скорую». А на меня с тех пор как на какую-то злодейку стали смотреть. А Сидор Иванович появился через два дня. Снова шептал чуть слышно:

— Когда встретимся-то?

Третий

А недавно уже — вообще!

Стою на платформе, встречаю одну свою приятельницу. Поезда еще нет. Вдруг вдали на рельсах появляется человек. Идет так упорно, голову набычив. Под навес вокзальный вошел, не заметил. Просто решил, наверно, что это ночь его в дороге застала. Дошел до тупика, где красные цветочки растут, встал удивленно, потом понял наконец! Голову поднял, забросил чемодан на платформу — и ко мне:

— Скажи, девушка, прописка у тебя постоянная?

— Не знаю, — растерялась, — кажется, постоянная.

Осмотрел меня, вздохнул.

— ...Ну что ж, — рассудительно говорит. — С лица не воду пить! Дай адресок твой, может, зайду!

Я в растерянности и в испуге сказала ему адресок. И все! Каждый день — прихожу вечером после спектакля — на ступеньках сидит. Встанет, штаны сзади отряхнет.

— Зайду, девушка? (Именем так и не поинтересовался.)

И вообще на слова был скуп. Больше все делами старался угодить — наколоть дров, зарезать свинью... Часа в два ночи обычно все хозяйственные дела кончал и шел пешком себе на вокзал.

Сам на вокзале пока жил.

...Заявляется как-то сравнительно веселый.

— Ну! — говорит. — Решил я тебя, девушка, угостить.

Обрадовалась, думаю: «Хоть в ресторан схожу!»

Выходим. Проходим почему-то все рестораны. Приходим на вокзал. Заходим в зал ожидания. Говорит соседу своему по скамейке:

— Спасибо, что присмотрел!

Берет у него свой деревянный чемодан, достает яйца, соль. Потом говорит:

— А-а-а, чего уж там!

Вынимает бутылочку, заткнутую газетой, наливает какой-то мутной жидкости в стакан.

— Ладно уж, — говорит, — невеста как-никак!

На другой день снова хмурый пришел — как видно, попрекал себя за кутеж. Молча, ни слова не говоря, до глубокой ночи строгал что-то, пилил. Ни слова так и не сказав, ушел.

И все — больше не приходил. Видно, не мог мне простить произведенный расход.

Четвертый

Однажды открываю на звонок, стоит молодой красивый мальчик.

— Тебе чего? — спрашиваю.

Он, глядя в сторону, говорит:

— Макулатуры.

— Ах, макулатуры! — говорю. — Пожалуйста.

Вынесла ему пачку журналов, среди них несколько зарубежных старых журналов мод: «Вог», «Бурда». Гляжу, он эти журналы от пачки отделил, отдельно понес. Через несколько дней вдруг появляется снова.

— Еще таких журналов нет? — спрашивает.

— Есть, — говорю, — но дать их пока тебе не могу.

— Может, посмотреть тогда можно? — глядя в сторону, буркнул.

— Посмотреть? Ну пожалуйста.

Сел в кресло, стал картинки смотреть.

Особенно жадный интерес у него джинсы вызывали.

— «Супер райфл» отличный... Ну, это обычные «слаксы». «Леви страус»... нормальные «Ли».

Другие журналы стал листать... Габриель Гарсиа Маркес положительного отзыва его удостоился.

— Попсовый паренек! Да, — говорит, — нынче все дело в прикиде. Как ты прикинут, такая у тебя и жизнь!

— В чем дело? — удивилась.

— Ну, как вы говорите, в шмотках. А мы называем это — прикид. Без фирменного прикида никто и водиться с тобой не будет! — с обидой сказал.

Наверно, был уже у него в этом вопросе печальный опыт.

Спрашиваю у него:

— А у меня как джинсы, ничего?

Посмотрел пренебрежительно:

— «Лассо» — это не фирма.

Потом стал пластинки перебирать — снова оживился:

— «Дип папл»! «Статус кво»! Я думал, в нашем доме одни козлы живут — вот уж не ожидал, что у кого-то «Статус кво» окажется.

Поставил, долго раскачивался в такт.

Потом говорит:

— Вообще клево у тебя — журналы, диски... А главное, есть о чем поговорить... А «Энимелз» у тебя, случайно, нет?

— «Энимелз»? Это, что ли, звери по-нашему? Кошка вот есть.

Усмехнулся снисходительно:

— «Энимелз» — это группа такая! Все-таки слабо ты сечешь.

И так мы с ним беседовали — проникся он ко мне доверием, довольно часто стал приходить. И каждый раз рассказывал доверительно, сколько у него на джинсы уже скоплено и вообще какие потрясения происходят на этом фронте.

— ...Сговорился с одним — за рубль десять (на их языке это сто десять, как я поняла), — отличные «Ли». Собрал, прихожу — он полтора просит! Прям не угнаться за ценами, где-то еще надо четыре червонца доставать!

— Ты, — говорю, — прямо как Акакий Акакиевич!

Говорит пренебрежительно:

— С козлами не вожусь.

Посидит так, порассказывает, потом встает:

— Дела!

И вдруг исчез. Как оказалось потом, просто достиг своей цели, и я уже была ни к чему.

Встретила его случайно на улице — в джинсах! Сухо мне кивнул из компании таких же пареньков возле метро... Ясно! Проник в высшие круги.

И долго потом его не видела. Однажды только — звонок, появляется какая-то женщина, как я поняла, его мать.

— Это ты его загубила! Шестую ночь дома не ночует!

— Осторожней! — говорю. — У меня он не только что ночью, даже днем никогда не ночевал.

— Будь ты проклята! — плюнула.

«Вот так история», — думаю.

Потом забыла совсем об этих делах. Однажды ночью — телефонный звонок:

— С вами из больницы говорят... Кулькова знаете?

— Кулькова? — Никак не могла такого знакомого вспомнить, потом только вычислила, методом исключения, что это паренек тот.

— А, знаю, кажется. А что случилось?

— Приезжайте, если можете. Он нам отказывается что-либо объяснить, говорит, что только вам все расскажет.

Приезжаю в больницу, вижу его...

Выясняется: пытался повеситься из-за того, что украли джинсы!

Случайные люди еле его спасли!

Дежурный мне говорит:

— Собственно, можете его взять — опасности для жизни никакой уже нет.

— Ясно, — говорю.

Привезла я его к себе домой, уложила на диван, напоила молоком.

— Как же я теперь буду жить? — Все всхлипывает.

— Ничего, — утешаю его, — скоро, может быть, поеду в Голландию, куплю там тебе джинсы.

— Голландия — это не фирма! — продолжая всхлипывать, говорит.

Но все же стал понемногу успокаиваться, уснул.

Утром положила на стул перед ним записку: «Ряженка в холодильнике, там же сосиски».

Прихожу с репетиции — его нет. Нет также транзистора «Сони» и колечка моего с бирюзой.

Вот такой еще у меня был жених...

Пятый

Но самый замечательный был другой.

Заметила в самом начале еще спектакля: какой-то тип сидит во втором ряду почему-то с забинтованной головой.

Апофеоз, мы, балерины-лебеди, стоим руки закинув. Вижу с изумлением — тип этот подмигивает мне, головой дергает: «Выйди, мол, надо поговорить!»

Выхожу из служебного подъезда — стоит... Дождь лил как из ведра, так он мне как-то намекнул, косвенно, чтобы я его курточку надела... самого слова «курточка» не было — точно помню.

Пришли с ним в какую-то компанию. Физики гениальные, режиссеры. Полно народу, и все босиком. Огромная квартира, много дверей, и все занимались тем, что одновременно в них появлялись. Мотают головами, говорят: «А мы тут дураки-и — ничего не знаем!»

И потом ходили мы с ним больше по улицам, и он все бормотал, что вот повесила я на двери записку «Стучите сильнее», может, для кого это и годится, а он уж как смог поскребся, потерся и упал без сознания. Это только слава о нем — мастер спорта, метр девяносто, а на деле — тьфу! Снять бы его, к чертям, с кандидатов всех этих наук, в одну лодку положить, другой накрыть — и вниз по течению пустить. Единственное что — это деньги. Чего-чего, а деньги уж есть! Только с собой восемь копеек да еще дома копеек шесть запрятано по разным местам. А со мной он, дескать, проститься хочет — что, мол, сижу я перед ним в шестицилиндровом красном «ягуаре», а он стоит в обмотках, галифе, а под мышкой веник...

И так он все время бормотал, пока мы ходили.

Однажды только зашли погреться к нему домой. Он усадил меня в кресло, а сам слонялся по комнате и стонал. Потом стал говорить, как его женщины безумно любят, вынимал из стола пачки писем и в руки мне совал. Совал — и тут же отнимал. Совал — и тут же отнимал. И вдруг увидел на шкафу статуэтку — мальчик с крылышками целует фарфоровой женщине пятку. Смотрел, смотрел и захохотал. Минут двадцать хохотал, не меньше. Непонятно, откуда у него такие силы взялись, ведь, надо думать, не в первый раз статуэтку эту он видел.

И только раз за все время услышала я от него членораздельную речь. Вышли мы на балкон, а внизу под балконом «Волга» стоит.

— Хочешь, — говорит, — плюну на машину?

И не успела я ничего сказать, как вниз здоровый плевок полетел!

— А чья, — спрашиваю, — это машина?

Он помолчал минут пять, потом говорит:

— Моя.

А в прошлую субботу позвонила мне Ленка и говорит:

— У папаши вечером прием, важные гости. Возьми какого-нибудь мужика приличного и приходи.

...Ну я, дура, и догадалась его взять.

Пришли, сидим. Светская беседа. И вдруг — звонок. Гости.

А он бросился к комоду, на нем такие фарфоровые руки стояли, схватил их, засунул в рукава и стал этими руками со всеми знакомиться — по плечу бил, обнимал. Все были, конечно, потрясены, но виду никто не подал.

Сели ужинать. Он руки фарфоровые вынул и по краям тарелки положил.

Все жуют молча, он заводит разговор:

— Сегодня я наблюдал один совершенно поразительный случай!

И все. И молчит.

Наконец один из гостей не выдерживает:

— Простите, так что же это за случай?

А он:

— Да нет. Не стоит... Слишком долго рассказывать.

Снова тишина. Все жуют. И снова его голос:

— Я считаю, что каждый интеллигентный человек должен читать газету «Киевский транспорт»!

И все. И опять замолчал. Наконец другой гость не выдерживает:

— Простите, но почему именно эту газету?

А он:

— Да нет... ничего! Не важно. Долго объяснять.

И так весь вечер. Потом посадил меня в трамвай и стал со стоном трамвай сзади пихать, чтобы тот побыстрее уехал, что ли!

Шестой

Но это все так, эпизоды. Главное — официальный мой жених, постоянный! Познакомились, правда, мы с ним тоже случайно. Молодой человек, воспитанный, элегантно одетый, вышел со мной из автобуса, заговорил... Почему же не поговорить? Рассказал, что папа у него академик, недавно купили новую машину... Все обстоятельно. Потом говорит:

— Разрешите вам время от времени звонить?

— Ну пожалуйста! — говорю.

«Телефон, — думаю, — не пулемет, от него зла не будет».

И здорово, надо сказать, обмишулилась.

Звонит уже на следующий день и неожиданно сообщает, что говорит со мной из больницы — какие-то хулиганы напали на него в восемь утра, когда он шел на работу, и челюсть ему сломали. Хочет, чтоб я к нему зашла, продиктовал список, что необходимо купить, и еще «что-нибудь легкое почитать»... Повесила я трубку... Что, думаю, за ерунда? Вчера только познакомились — и вот я уже в больницу к нему должна идти. Как-то непонятно все... Как-то странно мне показалось: к кому это хулиганы подскакивают в восемь утра и ломают челюсти? Потом только, когда узнала его, поняла: ничего странного, наоборот, абсолютно в его стиле эта история!

Приехала я к нему в больницу, встретил он меня, конечно, не в лучшем виде: голова забинтована, челюсть на каких-то проволочках — не в том виде, в каком мужчина может понравиться. Но это мало его беспокоило. Стал подробно рассказывать, какие косточки у него где пошатнулись, потом потребовал у дежурной сестры принести рентгенограмму, показывал обстоятельно, где что.

Дальше. Общаясь с его коллегами по палате, понимаю, что что-то он уже им про меня рассказывал. Хотя что он им мог про меня рассказать — десять минут всего были знакомы, — убей меня Бог, не понимаю.

И потом стал он мне звонить по нескольку раз в день, подробно рассказывая, как заживает его челюсть, и я почему-то обязана была все это выслушивать.

Потом новая тема звонков появилась: «Через неделю выписываюсь!», «Через пять дней...» Так говорил, как будто всем из-за этого события полагалось от счастья с ума сойти.

— Ну, ты меня встретишь, разумеется?

«Что такое? — думаю. — Почему? Как вдруг образовалась неожиданно вся эта ерунда?»

С какой это стати я должна все бросать, идти встречать? Ноги у него работают — дойдет сам!

...Как-то в семь утра звонит.

— Что такое? — говорю. — Что случилось? Почему ты так рано мне звонишь?

— Есть у тебя какие-либо деньги? — сухо спрашивает.

— Деньги? — говорю. — Есть, кажется, рубль.

— А больше?

— Могу попробовать занять у соседки три рубля. А что такое — ты совсем без денег?

— Разумеется, нет. Просто отцу нужно купить боржом, а сберкасса открывается только в девять. Подняться к тебе я, к сожалению, не смогу, выкинь мне деньги, пожалуйста, в спичечном коробке из окна.

Трубку повесил.

«Да-а, — думаю, — влипла в историю! Какому-то незнакомому человеку в семь утра выкидывать деньги в окно, чтобы его отец-академик смог купить на эти деньги боржом! Более идиотскую ситуацию трудно придумать!»

Нет уж, не пойду к соседке в семь утра треху занимать! Хватит и рубля на боржом его отцу!

Слышу, раздался под окном свист, выкинула я ему, как договорились, спичечный коробок — ушел.

Через короткое время снова слышу его свист. Выглядываю — стоит с обиженным, злым лицом. Губы так свело обидой, что даже свистнуть как следует не смог.

— Сколько ты мне выкинула?

— Рубль. А что?

— Ты сама, наверное, понимаешь, что можно купить на рубль!

«Да, — думаю, — здорово мне повезло!»

— Иди-ка ты, — говорю, — подальше.

И окно захлопнула. И все!

Однажды сижу во время антракта, еле дышу — приносит билетерша букет роз!

Сразу все упало у меня: «Он, идиот... Лучше бы пачку пельменей прислал!»

И вот встречает меня у выхода церемонно. Прекрасно сшитый новый костюм.

— Мне кажется, здесь немного морщит... — И с обиженным лицом ждет непременных горячих возражений.

И все! Каждый раз — стоит у входа, как истукан!

Подружки мне говорят:

«Колоссальный у тебя, Ирка, парень!»

Знали бы, какой он колоссальный!

Каждый день: стоит, аккуратно расчесанный на косой пробор, непременно держа перед собой коробочку тающих пирожных. Приводит в свой дом, знакомит непременно с какими-то старыми тетушками, потом под руку ведет к себе.

У каждого свой стиль. У этого — очаровывать манерами! Чашечки, ложечки — все аккуратно. За все время, может быть, один раз вылетел от меня к нему дохленький флюидик, да не долетел, упал в кофе. Кофе попил — и сдох!

Потом, при расставании, целует руку. До часов уже добрался! Конечно, при его темпах...

Однажды Ленка меня спрашивает:

— Ну как он, вообще?

— А-а-а! — говорю. — Бестемпературный мужик!

Но все терпела почему-то. Недавно только произошел срыв.

Встречает у выхода — пирожных нет! Церемонно приглашает в ресторан.

Приходим — уже накрыто: шампанское и букет роз!

«Сейчас бы, — думаю, — мяса после спектакля!»

— Поесть, — говорю, — можно? Дорого?

— Это, — говорит, — не имеет значения!

А сам небось в кармане на маленьких счетиках — щелк!

Сидим. Смотрит на себя в большое зеркало, через плечо, и говорит с грустью:

— Да-а-а... Вот у меня и виски уже в инее!

— Какой еще иней? — говорю. — Что за чушь?

Откинул обиженно голову... Потом стал почему-то рассказывать, какая у него была неземная любовь. Она считала его богом, а он оказался полубогом...

Видит, что я его не слушаю, вскочил, куда-то умчался.

Тут появляются вдруг знакомые — монтажники наши, из постановочного цеха.

О, Пантелеевна, — говорят. — Привет! Закурить, случайно, не найдется?

— У меня, — говорю, — только рассыпные... Да чего там, — говорю, — садитесь сюда!

Приходит мой ухажер — у нас уже уха, перцовка, дым коромыслом. Он так сел, откинув голову, молчал. Пил только шампанское, а закусывал почему-то только лепестками роз. Видит, что на него никто не смотрит, вскочил, бросил шесть рублей и ушел.

Но на следующий день снова явился...

2. Он говорил

Первая

Да. У меня с этим тоже хорошо!

Недавно — звоню одной.

— А куда мы пойдем? — сразу же спрашивает.

— А что, — говорю, — тебе именно это важно?

— Нет, конечно, не это, но хотелось бы пойти в какое-нибудь интересное место.

— Например?

— Ну, например, в ВТО!

— Почему это в ВТО? Ты артистка, что ли?

— Нет, ну вообще приятно провести время среди культурных людей!

Уломала все-таки — пошли в ВТО.

— Ой! — говорит. — Ну обычная вэтэошная публика!

Тут я несколько уже дрогнул. Нельзя говорить: «вэтэошная», «киношная». «Городошная» — это еще можно.

И главное, сидит практически со мной, а глазами по сторонам так и стрижет!

— Ой, Володька! Сколько зим! Ну как не стыдно? Сколько можно не звонить?

Тот уставился так тупо. Явно не узнает. Действительно, не понимает — сколько же можно не звонить?

— Прямо, — мне говорит, — нельзя в ВТО прийти, столько знакомых!

Потом стала доверительно рассказывать про Володьку: так будто бы в нее влюблен, что даже не решается позвонить, пьет с отчаяния дни напролет! Слушал я ее, слушал, потом говорю:

— Иди-ка ты спать, дорогая!

Вторая

Больше всех почему-то дядька с теткой переживают за меня.

— Четверть века прожил уже, а жены-детей в заводе нет! Мы в твои-то годы шестерых имели!

— Да как-то все не выходит, — говорю.

— Ну хочешь, — говорят, — приведем мы к тебе одну красну девицу? Работает у нас... Уж так скромна, тиха — глаз на мужчину поднять не смеет!

— Ну что же, — говорю, — приводите.

— Только уж ты не пугай ее...

— Ладно.

И утром в субботу завели ее ко мне под каким-то предлогом, а сами спрятались. Сидела она на стуле, потупясь, что-то вязала, краснея как маков цвет. А я, как чудище заморское, по дальним комнатам сначала скрывался, гукал, спрашивал время от времени глухим голосом:

— Ну, нравится тебе у меня, красавица?

И куда она ни шла — всюду столы ломились с угощением.

Наконец, на третий примерно час, решился я ей показаться, появился — она в ужасе закрыла лицо руками, закричала... С тех пор я больше ее не видел.

Третья

Однажды друг мой мне говорит:

— Хочешь, познакомлю тебя с девушкой? Весьма интеллигентная... при этом не лишенная... забыл чего. Только учти, говорить с ней можно только об искусстве пятнадцатого века, о шестнадцатом — уже пошлость!

— Да я, — говорю, — наверное, ей не ровня. Она, наверное, «Шум и ярость» читала!

— Ну и что? — говорит. — Прочитаешь — и будешь ровня!

— Это ты верно подметил! — говорю.

Подучил еще на всякий случай пару слов: «индульгенция, компьютер», — пошел.

С ходу она ошарашивает меня вопросом:

— Как вы думаете, чем мы отличаемся от животных?

Обхватил голову руками, стал думать...

— Тем, что на нас имеется одежда?

И — не попал! Промахнулся! Оказывается, тем, что мы умеем мыслить. Больше мы не встречались.

Четвертая

Встречает меня знакомый:

— Слушай, колоссальная у меня сейчас жизнь, вращаюсь всю дорогу в колбасных кругах. Хочешь, и тебя могу ввести в колбасные круги?

Ввел меня, представил одной. Как-то позвонил я ей, договорились о свидании.

Приходит — на голове сложная укладка, на теле — джерсовый костюм (на базе, видимо, недавно такие были).

Зашли мы в шашлычную с ней, сели. Вынимает из кармана свой ключ, уверенно открывает пиво, лимонад.

Приносит официант шашлык. Она:

— Что это вы принесли?

Официант:

— Как что? Шашлык... Мясо.

Она:

— Знаю я, что это за мясо! Вы то принесите, которое у вас на складе! Знаю как-нибудь — сама работаю в торговле!

Дикую склоку завела, директора вызвала. Пошла с ним на кухню поднимать калькуляцию.

Возвращается — злая, в красных пятнах.

— Вот так, — говорит, — я уж свое возьму!

«Ты, — думаю, — наверно, и не только свое возьмешь!»

Стала она рвать сырое почти мясо, на меня хищные взгляды кидать.

— Посмотрим, — урчит, — поглядим, на что ты способен!

«Да, — думаю, — ждет меня участь этого мяса!»

— Знаете, — говорю, — я чувствую непонятную слабость. Я должен непременно пойти домой, на несколько секунд прилечь... Всего доброго.

Пятая

Недавно я с отчаяния додумался зайти в кафе. Девушки молодые, одетые модно, у стойки сидят.

С одной попытался заговорить — получил в ответ надменный взгляд.

— Мне кажется, я читаю!

Ей кажется, что она читает.

Хотя, в общем-то, разговор их известен. Если двое их — обязательно почему-то говорят, что они польки или что они двоюродные сестры. На другое ни на что фантазии не хватает. Такой — известно уже — происходит разговор:

— Здравствуйте. Вы кого ждете?

— Не имеет значения.

— А после куда пойдете?

— Не важно.

— А пойдемте ко мне!

— Это зачем еще?

— Чаю попьем.

— А мы чай не любим.

— А что же вы любите?

— Молоко. — Хихиканье.

— И долго вы будете здесь сидеть?

— Пятнадцать суток. — Дикое хихиканье.

И в этот раз одну такую сумел зачем-то разговорить на свою голову. Сразу же целый ворох ненужных сведений был на меня высыпан: как вчера на дежурстве придумала в шкафу спать, где халаты; как на свадьбе у брата все гости передрались в кровь...

И лепечет ведь просто так, явно не различает меня в упор, думает, что я ее подружка какая-нибудь.

Но на следующий день договорился зачем-то с ней встретиться. Почему-то на вокзале назначила.

Прихожу на следующий день — она ждет. Вся замерзла, кулаки в рукава втянула, ходит, сквозь зубы: «С-с-с!»

Тут только сообразил я, почему на вокзале, — она же за городом живет! По болоту пробирается, подняв макси-пальто, до электрички, потом в электричке полтора часа... И все это для того, чтобы чашечку кофе выпить надменно.

С ней подружка ее. Пальто такое же. А может, одно пальто на двоих у них было, просто так быстро переодевали, не уследишь.

Смотрит на меня с явной ненавистью. Как-то иначе она, видимо, меня представляла. А подружка молча тянет ее за рукав в сторону.

— Ты что? — говорю. — Я же тебе одной свидание назначил.

— Без Люськи, — злобно так говорит, — никуда! Мне она дороже тебя!

Рот так захлопнула, глаза сощурила — и все!

— Ну что ж, — говорю, — может быть, в столовую какую-то сходим?

— Да ты что? — говорит. — За кого ты нас принимаешь?

— А что такого? В столовую, не куда-нибудь!

Пришли, сели. И все. Про меня забыли. Словно десять лет со своей подружкой не виделась, хотя на самом деле, наверно, наоборот — десять лет не расставались.

— ...А Сергеева видела?

— Сергеева? Ой, Люська! Пришел, весь в прикиде — ну, ты ж понимаешь!

Моя-то фамилия не Сергеев! Может, потом они и меня будут обсуждать, но пока моя очередь не наступила.

Вижу вдруг — из сумки у нее кончик ломика торчит, изогнутый.

— А ломик зачем? — спрашиваю.

Посмотрела на меня — с удивлением, что я еще здесь.

— А чтобы жахнуть, — говорит, — если кто-нибудь плохо будет себя вести.

— Слушай, — говорю. — Сделай милость, жахни меня, да я пойду.

3. Они

— В общем, — он говорил, — когда я тебя увидал, я уже в жутком состоянии был! В жутком!

— И я тоже, что интересно, — улыбаясь, отвечала она.

— Да? А выглядела прекрасно.

— А может, мне ничего и не оставалось, кроме как прекрасно выглядеть!

— Сначала, когда я тебя увидел, меня только боль пронзила. Надо же, подумал, какие есть прекрасные девушки, а мне все время попадаются какие-то жутковчихи! Потом, гляжу, ты все не выходишь и не выходишь...

— А я только тебя увидела, сразу подумала: надо брать! — Она засмеялась.

— Серьезно, — говорил он. — По гроб жизни буду себе благодарен, что решился тогда, с духом собрался. Батон, который все грыз на нервной почве, протягиваю: «Хотите?» И вдруг эта девушка, чудо элегантности и красоты, улыбается, говорит: «Хочу» — и кусает.

— А как я бежала сегодня, опаздывала! Ну все, думаю, накрылся мужик!

Они сидели за столом в гулком зале. Она — немного склонившись вперед, держа сигарету в пальцах точно вертикально. Замедляла дым во рту, потом начинала его выпускать.

Они спустились по мраморным ступенькам, пошли к такси.

У самой машины она задержалась, перегнувшись, быстро посмотрела через плечо назад, на свои ноги.

Он — уже в машине — придерживал рукой открытую дверцу.

— Добрый день! — сказала она шоферу.

— Здрасьте! — сказал тот не оборачиваясь.

За окном падал мокрый снег.

— Что-то я плохо себя чувствую, — сказал он.

— Да?.. А меня? — сказала она, придвигаясь.

Машина как раз прыгала по булыжникам, но поцелуй в конце концов получился — сначала сухой, потом влажный.


— Ну... Есть точно не будешь?

— ...Не точно.

— ...Ты зайчик?

— Практически да.


Потом он увидел вблизи ее глаз, огромный, с маленьким красным уголком. Он счастливо вздохнул и чуть не задохнулся от попавшей в горло пряди ее легких сухих волос.

И снова — неподвижность, блаженное оцепенение, когда слышишь, как шлепает, переливается вода в ванне, и нет сил пошевелиться, привстать.

Две поездки в Москву

1

Московский дворик перед глазами — деревянные скамейки, высокая блестящая трава, одуванчики на ломающихся, с горьким белым соком трубочках. А я сижу за столом и опять ей звоню, хотя вчера только думал — все, слава Богу, конец. И вот опять.

Звоню, а сам палец держу на рычаге — если подойдет муж, сразу прервать. Но нет... Никого... Гудок... Гудок.

Далеко, за семьсот километров, в пустой комнате звонит телефон. Положил трубку, встал. Жарко. Единственное удовольствие — подойти к крану, повернуть. Сначала выливается немного теплой воды, а потом холодная, свежая. Положил голову в раковину. Вдруг кран начал трястись, стучать, как пулемет, вода потекла толчками. Ну его к черту, закрыть. Ходить по комнате, размазывая потемневшие холодные прядки на лбу. Провести рукой по затылку снизу вверх — короткие мокрые волосы, выпрямляясь из-под руки на место, приятно стреляют холодной водой за шиворот. Но скоро все высыхает.

Подошел к двери, выбежал, хлопнул. Все идут потные, разморенные, еле-еле. Уже неделю такая жара. С того дня, как я приехал в Москву. А вернее — сбежал. Так прямо и схватился за эту командировку. А здесь меня брат поселил в своей пустой кооперативной квартире на окраине. Странные эти кооперативные квартиры. Все одинаковые. И как-то еще не чувствуется, что люди здесь жили и еще долго будут жить.

Институт, правда, оказался рядом, так что в самом городе я почти и не был, все ходил здесь по дорожкам, по огородам. И уж стало мерещиться, что вся жизнь пройдет здесь, на этой вытоптанной траве, среди пыльных, мелких, теплых прудов...

Познакомил нас с ней мой друг Юра. И сразу понял, что зря. Сразу же между нами почему-то такое поле установилось, что бедный Юра заерзал, задвигался, и вообще удивляюсь, как не расплавился.

Что в женщине больше всего нравится? А всегда одно и то же — что ты ей нравишься, вдруг чувствуешь, как она незаметно, еле-еле подтягивает тебя к себе. И замечаешь вдруг ее взгляд, и осторожно думаешь — неужели?

А наутро я пришел к ней по какому-то еще полуделу, что-то мы придумали накануне. И вот сидел на табурете, а она ходила по комнате в мохнатом халате, нечесаная, и мы говорили еще о каких-то билетах, но все уже настолько было ясно... Она мне потом рассказывала, что тоже это почувствовала и очень испугалась — еще накануне утром меня и в помине не было.

Все несколько отклонилось от обычной схемы, и муж нас застал в первый же день, когда ничего еще не было и мы сидели с ней за три метра друг от друга и толковали о каких-то мифических билетах.

Как я узнал, муж ее был джазист, причем первоклассный, отнюдь не из тех лабухов, что играют на танцах или в ресторанах, — нет, он занимался серьезным, интеллектуальным джазом, порой трудным для восприятия. Я знал несколько таких: абсолютно не пьющие, серьезные, даже чересчур серьезные, прямо профессора.

Однажды я был на их джем-сейшене, слышал его знаменитый виброфон... Вот идет со всеми и вдруг отходит, отклоняется, меняет строй, ритм, вот уже девятнадцатый век... восемнадцатый... семнадцатый! Вот идет обратно... нагоняет.

Потом играли «хот». Быстро, еще быстрей, все разошлось, разбренчалось, казалось — не соберешь!.. Но нет, в конце концов все сошлось. Здорово.

Вспоминая это, я смотрел, как он снял черный плащ, оставшись в замечательном синем пиджаке с золотыми пуговицами, потом расстегивал боты, расчесывал пушистые усы... Мне он сразу понравился. Нравится он мне и сейчас, после всего, что произошло.

Он пошел по комнате и вдруг увидел меня за шкафом.

— Та-ак, — сказал он, — те же, вбегает граф.

Мы с благодарностью приняли его легкий тон.

— Раз уж попались, — говорил он, — будете натирать пол. Я давно уже собираюсь...

Потом мы сидели, все трое, и молча пили чай. Я вдруг хрипло проговорил:

— Может, с моей стороны это нахальство, но масла у вас нет?

Он засмеялся, принес из кухни масло.

И только когда я вышел на улицу, только тогда страшно перетрухнул — и то больше не за настоящее, а за будущее. Я уже чувствовал, что это так не кончится. И действительно, весь день ходил как больной, а наутро снова к ней явился.

И понеслось! С этого дня мы стали звонить друг другу непрерывно, каждый день, сначала еще под разными предлогами, а потом уже и без предлогов, и все ходили, говорили.

— Мне кажется, — говорила она, поворачиваясь на ходу, — вам все должны завидовать. Вы прямо как Моцарт. Вам все так легко дается.

Я что-то не замечал, чтобы я был как Моцарт, но мне становилось хорошо.

Конечно, я понимал, что у меня выигрышное амплуа, что я сразу же получаюсь романтиком и отчаянной головой, а муж совершенно автоматически выходит занудой и ханжой. Эта фора, не скрою, несколько меня беспокоила.

— Володька — он очень хороший, — говорила она, рассеянно улыбаясь, — талантливый. Но, кроме его чертовых синкоп, ему все до феньки. Вчера пришел грустный — ну, думаю, что-то его проняло. Наконец-то! А он ложится спать и говорит: «Сейчас играли с Клейнотом би-боп, и я вышел из квадрата. Не выдержал темпа». Ах ты, думаю, зараза! Вся печаль нынче в том, что мужики забывают о своей извечной роли — кормильцев, делают себе то, что им интересно...

«Ну и правильно!» — думаю я.

И мы снова встречались, ходили, говорили, вдруг удивлялись, что уже вечер, заходили в какие-то молодежные кафе, сидели среди лохматых молодых ребят с их несовершеннолетними подругами, пили жидкий кофе... А однажды вдруг ударила громкая ступенчатая музыка, и длинный парень ритмично захрипел в микрофон, и все вокруг встали, и мы тоже встали, и она потрясла левым опущенным плечом, потом правым, заплясала, быстро подтягивая один за другим рукава кофты, разгорячилась, развеселилась.

А утром мы снова шли вместе по неизвестной нам до этого улице, и я все бормотал про себя: «Нет... какой завал!» — но говорилось это с каким-то упоением!

Однажды мы сидели с ней в пельменной, с маленькими жесткими стульями, с желтоватыми графинами уксуса на столах, с неясно напечатанным шелестящим меню на пергаменте, и вели какой-то довольно еще абстрактный литературный разговор. И я, ничего такого не имея в виду, спросил:

— Ты бы чего сейчас больше всего хотела?

И она вдруг спокойно и негромко сказала слово, которое одни считают неприличным, другие слишком интимным, но только оно довольно точно передает волнующую суть.

— Тебя — сказала она.

Я прямо обалдел. Сначала я подумал, что ослышался. Но она глядела прямо, не отводя глаз, и, казалось, говорила: «Да-да. Я сказала именно это».

Я глупо молчал. Я понимал, что продолжать дальше светскую беседу нелепо, и не знал, что говорить. И тут она меня выручила, сказав о чем-то постороннем, словно бы то слово мне действительно послышалось.

Но я-то знал! То есть мне был сделан как бы упрек. Я был слегка показан идиотом, для которого главное удовольствие — слушать свои бесконечные рассуждения. И когда мы в конце концов ехали с концерта в переполненном автобусе, с нависшими над нами людьми, я вытащил из кармана белую скользкую программку, достал ручку и написал зеленой пастой: «Когда?»

Она посмотрела, улыбнулась, отобрала ручку и подписала: «Где?»

Больше всего мне в ней нравилась эта чертовщинка, это внезапное светлое озорство.

Но тогда-то, честно говоря, я испугался. Представив себе неудобства, беспокойство, волнения. Живой жизни испугался. Стал вдруг представлять почему-то, как меня лишают доверия. Почему-то решил, что за это лишают доверия.

И при первом же случае отвалил в Москву.

И вот живу в этой душной, пыльной квартире на окраине, усталый, со свинцовым вкусом во рту от плохой местной воды.

Пришло от нее одно письмо. Только я и понял из него, что уезжает она в отпуск в Гурзуф.


...Троллейбус на ходу позвякивает, брякает. Это мука — ездить в троллейбусах. Как увижу что-нибудь такое, что впервые увидел у нее, сразу вздрагиваю. Будто у других этого быть не может.

Вот сидит женщина, выложив в проход тяжелые, еще не загоревшие ноги, с мутными синячками-звездами. Ноги мелко трясутся.

А как волнует передняя часть ступни, щели между пальцами, уходящими в туфлю. Иногда пальцы немного не влезают, изогнувшись, теснятся у входа, где покраснев, где побелев. А сейчас, когда ступня напряглась, у начала пальцев вдруг вспыхивает веер тонких косточек.

Встала.

Задняя, тугая, напряженная часть ноги в постоянных красноватых мурашках. Пошла, стукая босоножками. Пятка, белая, как бы выжатая ходьбой, снизу плоская, темная, и по краю ее, по острой грани, полукругом — желтоватая цепляющаяся корочка.

И так я носился по городу, и она все напоминала о себе, и в такой ужасной форме напоминала!


Когда я вернулся, с Ириной мы почти уже не расставались. На все махнули рукой. А-а-а! Встречались по разным комнатам, у друзей. Каждый день. Я уже понимал, что далеко мы зашли за обычный флирт. Однажды пришли мы к другу Пете. Пустил он нас с ужимками, подмигивал, палец за ее спиной поднимал, а потом в соседней комнате работал. И вдруг, когда она вышла на минутку, появляется в дверях:

— Слушай... ты тут... за стеной... таким голосом разговаривал... Никогда такого не слышал. Я, пожалуй, уйду.

Скоро она вошла, я что-то очень ей обрадовался, разговорился.

— Знаешь... поначалу я все ждал, что все изменится... Думал — не может же так продолжаться? Думал — или замуж ты за меня выйдешь, или прогонишь. И вот, гляжу — ничего как-то не меняется. Ведь мы же не назло ему, верно? Самое это последнее дело, когда что-то делается исключительно назло. Можно только от избытка жизни... Это проще всего — сказать: «Нет», — и все. Но я думаю, не в этом дело. Вот наш хозяин, этой комнаты, много прекрасного в себе задавил, оттого что все сдерживался, ходу себе не давал. Слишком сильная воля оказалась... Вот, смейся. А нам все хорошо, и даже лучше. И все правильно, когда хорошо. А разврат — это когда плохо. Вот я и думаю... Так. Может, и мне снять часть одежды?

— Конечно. Давно пора.


Однажды мы шли с ней по улице.

— Да, — вдруг сказала она, поднимая голову. — Володька вчера: «Все, я решил... Перехожу в коммерческий джаз. Буду халтурить, деньги зарабатывать. Купим диван-кровать. И заживем не хуже людей. Но и не лучше».

«Надеюсь, он этого не сделает», — подумал я.

— Ехала к тебе в автобусе, — говорила она, — и вдруг так меня закружило — чуть не грохнулась! Все, больше ждать нельзя... Да, кстати, надо ему позвонить, мало ли что...

Она озабоченно вошла в будку, но вышла оттуда улыбаясь.

— Вот балда! Поднимает трубку и хриплым басом: «До-о?»

Мы шли, усмехаясь, и он, наверно, тоже сейчас еще усмехался, и так мы все трое веселились, что, если разобраться, было в нашем положении довольно-таки странно.

И вот уже садится солнце. Пронзительно зеленая холодная трава. Розовая неподвижная вода в каналах. Белые крупные ступени.

И она. Волосы стянуты назад, слегка натягивают лицо.


Все происходило на третьем этаже, в здании какой-то больницы, но почему-то на чьей-то частной квартире.

Открыла сухонькая старушка, с маленькими, шершавыми, крепкими кулачками.

— Ну ты меня напугала, Ирка! Это ж надо — в час ночи позвонить! Ленька, мой сын, над диссертацией засиделся, разбудил.

Они вдруг захихикали. И я с изумлением смотрел на них обеих. А старушка, разговаривая, быстро вынимала из сумки блестящие инструменты, что-то кипятила, надевала белый халат...

Я вышел в кухню, сел на высокий цветной табурет.

Я слышал их разговор, звяканье инструментов, и вдруг начались крики, громкие, надрывные, я и не представлял, что можно так кричать... Потом старуха сидела на кухне и курила огромную папиросу.

— Ну, — сказала она шепотом, — порядок. Вот мой телефон. Звони, если что...

Я вошел в комнату. Ира лежала на кровати, закрытая до подбородка одеялом, слабо улыбалась. Потом успокоилась, задремала.

Я сидел на кухне.

И вдруг в дверь посыпались удары, она закачалась, задребезжала. Вошла Ира, уже одетая, маленькими шажками, прижав руки к низу живота.

— Володька, — совершенно спокойно сказала она. — Спрячься куда-нибудь, слышишь?..

Я направился в комнату. Распахнул окно. Встал на подоконник. Асфальта внизу не было видно. Внизу была крыша — примерно метром ниже, и до нее метра три. И вдруг мне стало весело. Я столько в детстве бегал по крышам! Я присел и прыгнул. Я долетел и шлепнул пальцами по нагретому солнцем, прогнувшемуся краю. Сползая, тяжело свисая, я видел перед собой светло-серое оцинкованное железо и думал: «Недавно крыли». На самом краю лежал огрызок яблока, уже коричневый. Пальцы, потные, сползали. Наверное, я мог удержаться, но до озноба противно, когда ногти скребут по цинку, — и я отпустил.


Мои веселые друзья по палате выбегают смотреть на все интересные случаи. Выбежали они и тогда, тем более я висел, оказывается, прямо над их окном. Они рассказали мне, что я был еще в полном сознании, когда Володя поднял меня с асфальта, нес по двору, по лестнице, и я еще что-то говорил и спорил, а один раз даже вырвался, и он меня просто вел. И когда ко мне подошла медсестра со шприцем, я якобы еще сказал: «А ничего девушка», — и только тут отключился.

«Прекрасно, — думал я, подвешенный в специальной кровати, — прекрасно! Все новые, прекрасные люди, и поэтому все хорошо. И даже такой, казалось бы, безвыходный...»

Володя появлялся довольно часто, передавал огурцы, шоколад, но ко мне почему-то не подходил. Обычно он останавливался в дверях и оттуда, шутовски раскачиваясь, рассказывал что-нибудь смешное. Вообще в нашей палате непрерывно кто-нибудь что-нибудь говорил, и хохот стоял непрерывный. Такого веселья я больше нигде не встречал.

На второй месяц — я уже ходил — встретились мы с Володей в коридоре.

— Ну как?

— Отлично!

— Как нога?

— Сросла-ась...

— А череп?

— Ну, череп! Крепче стал, чем надо!

— Покажи справку.

Я показал.

Только тут он мне и врезал.


...Я вдруг представил ее, как она рано утром выскакивает из дома, словно ошалелая, и бежит, вытянув шею, сощурив глаза, разбирая номер автобуса...


Прошел дождь. Я уже гуляю по двору в теплой стеганой пижаме, в таких же брюках и ботах. Сбоку идет Ира.

— Я тогда ужасно испугалась, и, когда Володя выбежал за тобой, я тоже спустилась и пошла по улицам, пошла... Промокла, замерзла, все болит. К вечеру добралась домой, боялась страшно, поэтому решила держать себя вызывающе. «Ну, — говорю, — и после всего этого ты можешь считать меня своей женой?» Он глаза прикрыл и говорит: «Конечно».


...Перед нами прыгают воробьи, их лапки — как мокрые размочаленные спички.

«Да, — думаю, — победил. Я так не могу».

Ира перелетает темную лужу.

— Оп-па-а! Знаешь, это я так от тебя научилась говорить.


Когда я выписался из больницы, нас слегка с ней таскали по каким-то комиссиям — она мне звонила и говорила: «Знаешь, нас опять просят выступить». Да и просто так люди спрашивали: «Вы хоть жалеете о том, что произошло?»

«Конечно, — кричали мы, — а как же!»

Но только все отвернутся, она смотрит на меня и показывает: «Нет, не жалею. Пусть хоть так, все равно — слава Богу, что было».


Но больше всего меня радует, что я у нее в Крыму тогда был. Один день. Бежал по улице в жутком состоянии, и вдруг словно озарение: «А кому с того польза, что я так мучаюсь? Надо просто увидеть ее, и все. Подумаешь, какая-то тысяча верст!»

И сразу так хорошо стало.

В Москве была жара, а в Симферополе тем более, а в самолете вдруг холод, все замерзли, натянули свитера... Но, в общем, я и не заметил, как прилетели... Вот самолет трахнулся, затрясся, покатился...

Троллейбус. И вдруг уже — все другое. Вся дорога по краям красная — прозрачные шарики черешни. Красно-белые цветы свешиваются через ограду.

Потом шоссе в горах, всюду желтый испанский дрок.

Поворот. Дерево с одной сухой прядью...

О, как она ко мне бежала! Стоит только вспомнить...

Потом обедали на какой-то веранде какого-то ресторана... Шампанское, уха. И мы вместе неожиданно, неожиданно даже для меня. Конечно, не все уж было так прекрасно. Был, конечно, тот вычет, вычитаемый неизвестно кем из всего, что с нами происходит. Очень сухо. Хрустит на зубах. Ветер валит на пыльных столах розовые пластмассовые стаканчики с салфетками — Крым как-никак.

Пляж, сухие плоские камни, ближе к воде мокрые, блестящие. Сверху на нас через серую стену свешиваются серо-зеленые растения, похожие на гигантский укроп. После купания мы сидели, обнявшись, подстелив большое мохнатое полотенце. Потом она встала, полезла наверх. На полотенце, где она сидела, осталось два мокрых пятна.

Стало темнеть. Ее кровать стояла на горе, прямо так и стояла, сама по себе, только с одной стороны была завешена простыней, сверху парусиной, а с другой стороны — картиной местного художника на тонкой клеенке — темно-синее озеро, красный дом, белые лебеди, красавица в розовом.

Уже в темноте Ира вышла из дома со свечой. Поставив впереди ковшиком ладонь, которая сразу стала ярко-алой и прозрачной, прошла двор и стала подниматься в гору. Вот приблизилась, откинула свисающую простыню, опустила. На вершине горы — большой светящийся куб с ее тенью.

Я встал со скамейки. Так же вошел, лег и не помню, как оказался с ней, — я только вздрогнул, почувствовав это... Потом она затихла, лежала расслабленно, неподвижно. Потом ладонь ее снова ожила, кралась по мне, но это начался уже юмор — беганье пальцев по спине, потягивание за ухо, стояние пальца на голове...


Но вот она снова обрела силу, напряжение. Из нее, как она говорила, начал выплывать очередной корабль. Большой, белый. И снова я лезу куда-то вверх, лезу... Жарко, жарко. Моя горячая голова, как колобок, катилась по ее руке...

Потом мы сидели на обрыве. Море внизу, в темноте, его словно и нет, но слышно, как там купаются люди, счастливо плещутся, фыркают.

...Однажды, уже по служебным делам, я проезжал мимо ее дома. Вот земляной утоптанный пустырь. Тяжелые ржавые гаражи. А вот и скамейки, на которых мы часто сидели. Я только глянул на них и сразу отвернулся — они так блестели!

2

Потом, когда уже якобы все прошло, встретил я Володю с Ирой на улице. Все усталые, после работы, в толпе. Хотели не заметить друг друга, но случайно встретились взглядами — пришлось подойти.

— Куда это собрался? — спрашивает Володя.

— В парикмахерскую, — говорю, — думаю постричься....

Помолчали, минуты две.

— ...и побриться.

— Ну, давай.

И снова я уехал в Москву, опять надолго.

...Каждое утро — одно и то же. Вдруг, еще во сне, — быстрое соскакивание, сбрасывание ног на пол, выстрел — звон распрямившейся пружины в диване, долгое, неподвижное, недоуменное разглядывание стрелок. Первые движения — шлепанье губ, шуршание, шаркание домашних туфель. Этот ватный и какой-то шальной момент после сна — самое неприятное за весь день...

В желтоватой ванной, освещенной тусклой лампочкой, с некоторым отвращением разглядываю свое лицо — загорелое, но сейчас, после умывания холодной водой, побледневшее, серое.

Да-а. С красотой что-то странное творится. Кривя губы, застегиваю воротничок тугой рубахи. Теперь уже с самого утра встаю в жутком напряге — злым, тяжелым... Ну хватит! Пора браться за дело. Выхожу из ванной, сажусь прямо на холодный пол, ставлю на колени коричневый телефон и, поглядывая на лежащую рядом книжку, резко, отрывисто щелкая, набираю цифры, придерживая другой рукой легкий, почти пустой пластмассовый корпус...

И вот иду по широкому, светло-серому, с белыми точками, с темными растеками воды асфальту и злюсь из-за того, что уже с утра опять думаю о ней. Одно время она совсем было исчезла, нырнула и вдруг появилась откуда-то опять.

«Знаешь, я хожу в совершенно невменяемом состоянии...»

«Ничего, — думаю я, — ходил я в невменяемом, теперь пусть она походит в невменяемом! Хватит! — думаю я уже в полном отчаянии. — Говорят, необходимость прокладывает дорогу среди случайностей. Вот пусть и проложит!»


Хватит всяких лирицких излияний! Нашла коса на камень, где камень — это я.

«Ничего, — думал я в те дни, — найду себе девушку получше!»

Хлебнул я горя с этим тезисом! В мои годы, с моим выдающимся служебным положением болтаться по улицам!..

«Девушка, девушка, не скажете, который час?»

Семенишь рядом с ней, что-то такое бойко излагаешь, оживленно, она хихикает, кокетничает и вдруг случайно поймает твой взгляд — такой усталый, серьезный, даже немножко злой. Сразу заторопится:

«Извините, извините, я не могу!»

Фу!

А вечерами, надев темные очки, чтобы скрыть морщины под глазами, начесав височки, как семнадцатилетний «попс», старательно исполнял «казачок» и, как только он кончится, сразу падал в темном углу площадки, подползал под скамейку, нащупывал губами сосок кислородной подушки, спрятанной за оградой, в крапиве, открывал краник и долго тяжело, с наслаждением дышал.

Или даже сидел за праздничным столом, над тарелочкой со скользкими грибами, а думал все равно о ней.

«Так, — усмехался я, — с восьми до девяти — воспоминания о любимой».

И тут же морщился, как от ожога.

Потом сидел, покачиваясь, и, как молитву, бормотал одну и ту же, непонятную на первый взгляд фразу: «Отзовись хотя бы в форме грибов!»

Моя отрешенность сразу бросалась в глаза, успеха мне, естественно, не приносила, и спал я после таких вечеринок обычно на тоненьком коврике под дверью, как какой-нибудь кабысдох.

Переночевав так несколько раз и поглядев на себя в зеркало, я решил: «Хватит с меня этой веселой, легкомысленной жизни, уж слишком тяжело она мне дается!»


— Боже мой, — бормочу я, — какой я дурак! Мне обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а я ее закопал, а теперь что-то мечусь, выдумываю, ищу, когда у меня есть любовь!

Мое настроение резко улучшается, наступает совершенно лихорадочная веселость.

Неужели мы, умные люди, не можем взять из ситуации все хорошее — любимые наслаждения, любимые страдания — и не брать ничего неприятного, невкусного? Нам обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а мы делаем из нее муку! Не надо ничего подавлять! Ребята, это же ценно!

Я прихожу на Центральный телеграф — большой мраморный зал, дрожащий голубой свет из трубок над покрытыми стеклом столами. В окошко мне дают липкий конверт, пушистую, с родинкой, бумагу. Надо все написать, объяснить — это же так просто!

Но вдруг у меня появляется нехорошая усмешка. Почему, интересно, мы так обожаем с огромным трудом звонить и писать любимым из других городов, совершенно не любя это делать в родном городе? Неужели мы все так любим преграды?

Ну, задавил в себе, а зачем? Кто-нибудь от этого выиграл?

Потом я просто сидел, измученный, отупевший, подперев кулаками лицо, растянув щеки и глаза.


Она появлялась в свой обед, и шли в ближайший садик. Не блестящий садик, конечно, но все лучше того, в котором все мы окажемся через какое-то время. В садике функционировал клуб «Здоровье», и по газонам, вытянув лица к солнцу, закрыв глаза, стояли толстые люди в одних плавках. Некоторые из членов клуба медленно плыли в пруду. Во всем садике мы — только двое одетых. Блестит вода, блестят стекла, все блестит — ничего не видно. Мы щуримся, болит кожа лба.

На асфальте, под ногами — какие-то вздувшиеся бугры, шишки, покачивающие нас.

— Вот, — как всегда, усмехаясь, как бы не о том, сикось-накось говорю я, — покойники пытаются вылезти, но асфальт не пускает, держит... О, гляди — один все же вырвался, ушел!

Она идет рядом, думая о своем.

— М-м-м? — Улыбаясь, не разжимая губ, вдруг вопросительно поворачивается она ко мне. Загорелое лицо, светлые глаза.


...И как она смеялась — тихо, прислонившись к стене, прикрыв глаза рукой. Потом поворачивается обессиленно — глаза блестят, счастливо вздыхает.


И еще — мы едем в такси, уже не помню куда, но уже почему-то грустно. Она вдруг поднимается с моего плеча.

— А вот здесь моя мама работает. Шестая объединенная поликлиника. Такая объединенная-объединенная, — тихо усмехнувшись, добавляет она. — О! — вдруг грустно оживляется. — Вчера была я в парикмахерской, там одна такая счастливая дурочка: «Знаете, мой муж так меня ревнует — даже заставляет прическу делать, которая мне не идет!» Посмотрели — действительно не идет...

— Так ты приедешь? — добиваюсь я. — Ты вообще-то ездить любишь?

Она долго не отвечает, смотрит.

— Я вообще-то тебя люблю, — вдруг быстро произносит она...

Какой дурак!..

На краю садика был ларь, где мы в обед пили рислинг. Потом все закачалось, свидания стали нервными, быстрыми. Ушла любовь, и резко упал план продуктового ларя.

Темнеет...

— Кара какая-нибудь меня подвезет, автокара? — тревожно озираясь, говорит продавщица...


«Навсегда», — привычно убеждаю я себя. Почему, собственно, навсегда? Слишком старое, страшное, а главное, ненужное слово!

Не по-мужски? А, ну и пусть не по-мужски!

И вообще, несмотря на все прощания, я недавно снова к ней приезжал!

Выскочил из поезда холодным утром, бежал по бесконечным подземным кафелям, надеясь перехватить ее на пересадке, не успевал. Вбегал в переговорный пункт, все удивлялись моей одежде — все давно уже в пальто и плащах. Ставил монетку вертикально, попадал в щель...

— Приве-ет! — ласково говорила она. — Ты что, приехал?

— Выходи, — почему-то грубо говорил я, — увидишь: приехал или нет...

В садике перед этим прошел короткий дождь, намочив только верхний слой пыли, и этот слой прилипал к подошвам, и оставались сухие светлые следы на темной мокрой аллее.

И снова я нес какую-то ерунду! Вообще это очень на меня похоже — приехать за семьсот километров и говорить так небрежно, словно между прочим пришел из соседнего дома! И ей уже, наверно, начинает казаться, что приехать из другого города ничего не стоит.

«Кто, интересно, мне оплатит эти поездки?» — думал я, нервно усмехаясь.

— Спокойно, — говорил я, — нас нет! Ведь мы же расстались навсегда?

— Ага, — улыбнулась она, — навсегда.

Потом... Мы сидим в каком-то дворе, на самой низкой скамейке в мире — доска, положенная на кирпичи, и пьем какое-то горько-соленое вино.

— А я тебя забыла! — вдруг говорит она.

— Конечно! — горячо говорю я. — Вечная любовь — ерунда! Никакая любовь не выдержит, если поить ее одной ртутью. Да-а. Как-то слишком четко все получилось! Чего нет — того нет. Ни разу так не вышло, чтобы чего нет — то есть! Уж не могла нам судьба улыбнуться или хотя бы усмехнуться!

«Хорошо говоришь», — зло думаю я о себе...

Я четко чувствую, что жив еще испуг: а вдруг она и вправду согласится, что тогда? Первый слой сомнений: она же замужем, зачем разбивать семью... Какая-никакая, все же семья. А какая — никакая? Слишком... спокойная? Но дело-то, если честно, не в этом. Просто я боюсь, что не продержаться нам с ней на таком высоком уровне, не суметь. В нас преграда.

Это и повергает меня в отчаяние.

— Может, все-таки... — говорю я.

Она, улыбаясь, качает головой. Мы поднимаемся, распрямляемся — все затекло, колют иголочки. За высокой стеной проходит трамвай. Откуда трамвай в этом районе?

Мы идем.

— Я уезжаю сегодня, сидячим, — говорю я, как последний уже аргумент, заставляя работать за себя километры.

— Ага, — спокойно говорит она, снимая пальцами с мокрого языка табачинку.

Полное спокойствие, равнодушие. А как ей, собственно, теперь себя еще вести?

От молчания тяжесть нарастает.

Перед глазами толчками идет асфальт, сбоку — слепящая вывеска: «Слюдяная фабрика».

— Ах, слюдяная фабрика, слюдяная фабрика!..

Я выхватываю из кармана забытую после бритья и давно бессознательно ощущаемую бритву и сильно, еще не веря, косо провожу по ладони. Полоса сначала белая, потом начинает проступать кровь.

— Вот... слюдяная фабрика! — кричу я.

Щелкнув, она вынимает из душной сумки платок, прижимает к моей ладони.

— Ну что ты еще от меня хочешь? — заплакав, обнимая меня, произносит она...


Вернуть! Вернуть хотя бы этот момент!

Я выбегаю с телеграфа, прыгаю через ступеньки, вдавливаюсь между мягкими губами троллейбуса. Думал ли я, еще год назад ненавидевший всяческие излияния, что буду вот так, с истерической искренностью, рассказывать случайно встреченному, малознакомому человеку историю моей любви?

— Ну, мне пора! — говорит он, осторожно кладя руку мне на колено. Встает и идет.

Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!

Я в отчаянии, но где-то и счастлив — жизнь наконец-то коснулась меня!

Потом... я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.


И вот я снова смотрю — все толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку, задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все это — сорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла, задумавшись, не замечая меня.

3

Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу, усмехаясь: «Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?»

И она в своей манере потрясет головой и быстро скажет: «Неправильно».

...Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом... и вдруг почувствовал непонятное волнение.

Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.

Однажды я вызвал ее поздно... Она кашляла... Мы сидели на скамейке... И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкий — знакомый, но не узнанный в тот раз — запах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипало — вот что еще я узнал про нее теперь!

И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.

Автора!

Утром уборщица стирала со стекол касс отпечатки потных лбов, пальцев и губ. Человек (именуемый в дальнейшем — автор) вышел из холла аэропорта и увидел студийную машину.

...В ущельях, как сгущенка, был налит туман. Когда машина въехала в белое летящее облако, автор вздрогнул. Они ехали в тумане долго, потом туман стал наливаться алым и далеко внизу, на неразличимой границе воды и неба, появилась багровая горбушка, стала вытягиваться, утоньшаясь в середине, как капля, разделяющаяся на две. И вот верхняя половина оторвалась, стала круглой, прояснилась рябая поверхность моря, стало далеко видно и сразу же очень жарко.

С левой стороны шоссе показались окраины южного городка: темные окна, закрытые металлической сеткой, особый южный сор на асфальте, пышная метла с мелко торчащими листиками.

С болью и наслаждением разгибаясь, автор вылез из машины. Из гостиницы вышел директор картины, деловито потряс ему руку и усадил обратно. Они поехали назад — среди зарослей ядовитой амброзии, мимо теннисного корта на крутом склоне...

Автор вообще-то был человеком бывалым, объехал множество концов, вел довольно разудалую жизнь, но почему-то до сих пор робел перед такими людьми как директор и всегда, сжавшись, думал, что у них конечно же более важные дела, чем у него, хотя, казалось бы, единственным делом директора было обеспечить съемки фильма по его сценарию, но это только на первый взгляд.

— Скреперов нет, бульдозеров нет! — яростно говорил с переднего сиденья директор.

«Но у меня же в сценарии нет никаких бульдозеров», — думал автор.

— В общем, жизнь, как говорится, врагу своему не пожелаю! — сказал директор.

«Где это так говорится?» — в смятении подумал автор.

Директор продолжал жаловаться сиплым своим голосом, причем ясно чувствовалось, что всякий там сюжет, художественные особенности и прочую чушь он считал лишь жалким приложением к его, директоровым, важным делам.

По крутому асфальтовому спуску они съехали на грохочущие камни, потом на съемочную площадку.

Тонваген и лихтваген стояли в лопухах. Высоко торчал съемочный кран, и люди в майках закладывали в него тяжелые ржавые противовесы. Вся остальная группа недвижно лежала в лопухах.

Автор поначалу не решился спросить, в чем дело, боясь опозориться, но, когда прошло часа два, он сел на корточки у распростертого оператора.

— Встанем?

— А зачем? — не открывая глаз, ответил оператор. — В столовой мы уже были... В море мы уже купались...

— А... снимать? — сказал автор, на середине слова уже чувствуя, что говорит глупость.

— Может, ты умеешь без солнца? Давай! — сказал оператор, открывая глаза.

Автор посмотрел вверх. Солнце действительно было закрыто легкой дымкой.

Минут сорок автор бродил по съемочной площадке, непрерывно нацепляя репьи, потом спрыгнул с невысокого обрывчика на оранжевый пляж, заросший мелкими ярко-зелеными лопухами. В лопухах бродили кошки с неожиданно умными глазами.

Автор оставил ботинки и пошел по мелкой воде, по складчатому песку. Маленькая камбала, похожая на коричневый листик, толчками стала убегать от него. С трудом, вперевалку он побежал за ней по воде. Камбала долетела до водорослей и скрылась. Разгорячившийся, развеселившийся автор пошел дальше. Сверху теперь нависали желтые складчатые скалы. Мелкое каменистое море вдали казалось красным от водорослей.

Он долго шел как бы под крышей, потом вышел на ровное просторное место. Глубокая булыжная бухта, полная прозрачной воды, нагоняемой ветром. На далеком берегу домики. Рядом мелкая, широко растекшаяся речка. Автор побежал над ней по навесному мосту, размахивая руками, подбрасываемый на каждом шагу. Горячо и весело дыша, он спрыгнул на каменную набережную, пошел под нависающими серыми кустами над мыльной растекшейся водой.

Тут, на горячей площадке, закрытой от ветра, он увидел толстого человека в соломенной шляпе. Тот разглядывал крючок, потом, взмахнув, забросил удочку в мелкую мыльную лужицу сбоку от течения.

— Что же, здесь рыба есть? — спросил автор.

— А как же, — бодро сказал толстяк, — сазанчик попадается килограмма на полтора!

Автор с удивлением посмотрел в воду. Она не закрывала даже самых мелких камней.

«Как же он доплывает сюда? На боку, что ли?» — подумал автор.

— Скажите, а нет ли здесь пива?

— Пиво? Есть! — уверенно сказал рыболов. — Только что свежее завезли... Рыбка есть солененькая, ветчинка... Прямо по берегу пойдешь и наткнешься.

Автор побежал по горячей набережной и метрах в ста наткнулся на голубой ларек, в котором, судя по пыльным стеклам, пива не было уже год... Но тем не менее этот странный дезинформатор, пытающийся поймать сазана фактически без воды, почему-то обрадовал его.

Он вылез из кустов на шоссе, сел в автобус и отправился назад. Автобус миновал лесистое ущелье и въехал в город.

На площадке тем временем уже развернулась полная ахинея. Три умных человека в зимних шапках — Пал Баныч, Отвал Степаныч и Маньяк Тимофеич — воздвигали какое-то огромное сооружение из досок.

Вся группа, столпившись у окна, была захвачена склокой: помреж Норушка была вчера замечена у режиссера взбивающей лимонный мусс... Все были искренне возмущены. Все кричали наперебой, обвиняя режиссера в сибаритстве, эгоцентризме и, как это ни странно, в эгофутуризме.

Режиссер стоял в центре толпы, бледный как смерть, то расстегивая, то застегивая на груди зарубежную рубашку. Чувствовалось, что ему моральная репутация гораздо важней всякой там художественности в фильме.

Быстро сломавшись, он признал обвинение по всем статьям, обещая впредь даже не думать никогда о муссе!

— Пойти купить черного хлеба поесть! — громко, чтобы все слышали, сказал он.

Неожиданно за взгляды режиссера, от которых сам уже режиссер отказался, вступился оператор. За оператором последовала операторская группа. Вспыхнула общая драка.

(Потом, когда дело по фильму отправили в ОБХСС, кадры драки оказались просто бесценными. К сожалению, они получились нечеткими, потому что камерой тоже дрались.)

Пал Баныч, Отвал Степаныч и Маньяк Тимофеич орудовали досками.

Автор почувствовал глухую тоску, а главное — ничего подобного не было в его сценарии!

Он не совсем еще сошел с ума и прекрасно помнил, как начинался сценарий: «За ночь широкий газон перед домом покрылся какими-то странными цветами — перламутровыми, закрученными, мутно-прозрачными. Они покрывали все стебли, сверху донизу... Он подошел ближе и увидел, что это улитки. Солнечный зайчик, неизвестно как пробравшись среди листьев, дрожал на стене дома».

При чем тут была драка — неизвестно.

Вздохнув, автор снова спрыгнул на пляж, быстро разделся.

— Искупаюсь в море! Прекрасно! — сказал он себе, падая в зеленую воду, освобождая в груди место для восторга, который испытывал каждый год, впервые купаясь в море, но, к его удивлению, ничто не шевельнулось в его душе.

«Так! И это накрылось!» — подумал автор.

Уже года два он замечал, что кто-то ворует кусочки жизни, целые огромные куски, теперь и это — восторг от моря исчез, начинается, как видно, суровый финиш.

Расстроенный, только замерзший, автор вышел на берег.

Вдоль пляжа шли трое осветителей, у каждого рука была оттянута сеткой, в сетках сочилось мясо, брякали бутылки.

«Представляю, какой праздник будет у них вечером!» — подумал автор.

Но попроситься к ним не решился: они-то, наверно, думали, что райская жизнь как раз у него...

— Искупались? — улыбаясь, спросил бригадир.

«Запираться бесполезно! — запрыгали мысли. — Искупался в рабочее время... А нельзя?»

Осветители вылезли на берег.

Автор быстро оделся и поплелся вдоль пляжа.

За скалой он увидел высокий пирс, дрожащий золотой отблеск, вода лопотала под лодками.

«Как хорошо — уехать от берега, половить рыбу», — подумал автор.

Высоко на пирсе он увидел человека.

— Скажите, — спросил автор, забравшись к нему, — нельзя ли... выйти в море, половить рыбу... Я из киногруппы, мы тут снимаем фильм.

Красавец атлет, с усами, с татуировкой, долго смотрел на него, ничего не говоря, проникаясь неуважением.

— Ну что ж, для приезжего человека...

Автор слез по трапу в красный катер, покачнулся, расставил руки. Моряк прыгнул за руль, и катер, встав из воды, понесся, шлепаясь в провалы между волн.

Они отплыли довольно далеко, мотор с завыванием смолк, катер резко сел в воду.

Они покачивались в бирюзовых волнах. На горизонте стоял лиловый складчатый берег, освещенный солнцем. Водитель взял руку автора, вставил в нее спиннинг с голыми крючками и грузом на конце. Катушка с тихим свистом раскрутилась, после чего сразу же деловито поймалась маленькая рыбка. Водитель сказал, что надо спешить обратно, а то уйдет крановщик и катер будет не поднять наверх.

Через секунду автор оказался на суше, несколько потрясенный кратковременностью и малой результативностью рыбалки.

Он почувствовал голод и стал карабкаться по заросшей колючим кустарником стене оврага к стеклянной столовой на самом верху.

Автор сидел за столом, бумажный пакетик молока, выдавливаемый в стакан, всхлипывал в его кулаке.

«И правильно! — думал автор. — А почему, собственно, какая-то рыба должна еще ловиться на голый крючок? Никто вообще ничего тебе не должен, существует лишь то, что ты сделал сам!»

Но тяжело было понимать это!

Расстроенный, автор вышел из столовой... Потом он увидел, что бредет через какой-то лес по мелкой каменистой речке, совершенно не понимая, как здесь оказался. Потом он вдруг увидел мальчика на дереве.

— Скажите, — спросил мальчик, — вы не видели, здесь не проходил отряд?

— Нет... не видел, — поглядев на него, сказал автор.

Он побрел по речке дальше и вдруг увидел, что высоко в небе по подвесному мосту идет отряд!

Повернувшись, тяжело дыша, поскальзываясь на камнях и падая, автор бежал назад, чтобы найти того мальчика и крикнуть ему: «Там отряд, я видел!»

Но мальчика на дереве не оказалось.

Автор сидел в воде, с болью дыша, вздох за вздохом, по капле приходя в себя. Он ничего не мог поделать, такой уж он был, и когда не парил, то падал, и падал всегда трагически, до конца... Но, может быть, именно поэтому он и «именовался в дальнейшем Автор».

Обессиленный, мокрый, уже в темноте вернулся автор в гостиницу. В полутемном коридоре он столкнулся с директором.

— Да, — заговорил директор, — положение в группе тяжелое... Можно сказать, катастрофическое! — Очевидно, основным деловым качеством директор считал мрачность, справедливо полагая, что мрачного человека никто не осудит, а веселого — непременно осудят. — Вы уже слышали, конечно, про аморальный поступок нашего уважаемого, — усмехнулся он, — режиссера?

— Что-то такое слышал, — пробормотал автор.

— Я вынужден был сообщить об этом на студию, — приближая к нему лицо в тусклом свете коридора, шептал директор.

Автор вдруг заметил, что от директора явственно пахло водкой.

— А главное — все пьют! — мрачно сказал директор. — Просто не знаю, как с этим бороться!

«Да-а, — испуганно подумал автор, — если уж этот борец с пьянством так пьет, можно себе представить, как пьют другие».

(Потом, правда, выяснилось, что пил в группе один директор, как настоящий борец, взяв на себя все функции. Каждое утро директор мрачно подходил к зеркалу... В этот час он напоминал человека на седьмой день после смерти. «Нет! — в отчаянии бормотал он. — Надо бороться с этим злом, вырывать с корнем! Либерализмом тут не поможешь...» И через час шел к доске объявлений прикалывать приказ об увольнении гримера или фотографа... Иногда он ощущал, что что-то путает, но четко разобраться в этом как-то не получалось...)

Кивнув автору (поговорили!), он поплыл головой вперед по коридору, ударив на повороте головой в живот режиссера, единственного аристократа в группе, требующего обычно по вечерам себе в номер подогретую газету и кофе... Но сейчас режиссер был смертельно напуган реакцией общественности на мусс, поэтому, извинившись перед директором, ушел к себе.

Когда автор заглянул к режиссеру в номер поделиться скопившимися сомнениями, обстановка у того отличалась крайним аскетизмом. На грубом столе без скатерти лежали темный засохший хлеб, луковица и крупная серая соль на газете. За окном шел мокрый снег.

— И чтобы никакого мусса! — Якобы сам себе, как бы не сдержав своих чувств, режиссер хлопнул кулаком по столу...

Все это производило гнетущее впечатление на автора, а главное — полностью противоречило тому, что он пытался сказать в своем сценарии.

Увидев, что это автор, режиссер попытался согнать с лица печать испуга и напустить маску любезного, воспитанного хозяина.

— У французов я, помнится, ел сыр, который называется у них «идущий сам по себе»: то есть в нем больше червей, чем сыра, — проникновенно улыбнувшись, сказал режиссер (увидев, что автор ел плавленый сырок, оставшийся от рейса).

Сообщив эти бесценные сведения, режиссер умолк, уже не скрывая паники, снова погрузившись в тяжелую задумчивость.

В словах этих был весь режиссер, насколько знал его автор. В элегантном кабинете режиссера в городе на самом видном месте висел скромный снимок: режиссер, рядом смеющийся, непринужденный известный французский кинодеятель Нефонтан на фоне смутно видной в дымке дождя известной французской церкви Се-Кре-Кер...

Поняв, что разговора не получится, автор вышел.

В номере автор упал в кресло, надеясь отдохнуть, но в кресле оказался дольщик-подсобник, везущий на съемках операторскую тележку по рельсам.

— А... очень приятно, — вставая, сказал автор.

— А мне нет! — поднимаясь, резко сказал дольщик.

— В чем дело? — пробормотал автор.

— Как вы могли? — вскричал дольщик.

— Что — мог? — вздохнул автор.

— Вы... на кого мы все молились... Как вы могли написать эту халтуру?

— Какую?

— Этот сценарий!

— По-моему, он не так уж плох... — пробормотал автор.

Он прекрасно знал этот тип: сначала их выгоняют из университета, потом они работают где-то на Севере, приезжают, ходят демонстративно грязные, оборванные, кичатся своей неудачливостью... и ничего не делают, храня свою чистоту.

— Как вы могли? — повторял дольщик, потом, завывая, стал читать жуткие стихи.

— Извините, я прилягу, — пробормотал автор.

Этот заполярный хиппи его утомил. Под упреки его и завывания автор так и заснул не раздеваясь.

Он проснулся оттого, что свет мелькал по комнате. Он выглянул в окно и увидел директора, загоняющего во двор огромную колонну машин. Был третий час ночи. Видно, директор не щадил себя, что давало ему моральное право не щадить и других. Энергия директора рождала у автора мрачные предчувствия. В сценарии его было робко написано: «По улице, может быть, проезжает автомобиль». При чем же эта колонна автомашин?

«Редкого ума идиот!» — зло думал автор, слыша снизу сиплую брань директора.

После этого он забылся тяжелым, липким сном и снова резко проснулся оттого, что какой-то незнакомый голос громко говорил на всю улицу через усилитель:

— Внимание, внимание! Все в сторону. Сейчас проследует платформа. Внимание!

Улица затихла и опустела, и потом темный автомобиль быстро промчал по лунной улице платформу. По углам ее стояло четыре мощных громкоговорителя, из которых на весь город звучал чей-то дьявольский, леденящий душу смех!

Автор вскочил, встал в угол комнаты... Никогда еще ему не было так страшно! (Назавтра он узнал, что это была подготовка к намеченному в городе Дню смеха, но это не имело уже значения.)

Лишь на рассвете автор уснул тонким, прозрачным сном, когда понимаешь, что снится чушь, но не можешь стряхнуть сон, как паутину... Он стоял у какой-то темной бездны. Вдруг кто-то сунул ему в руки шершавую веревку и прошептал:

— Тащи! Там в пропасти колоссальная баба!..

Морщась, явно чувствуя, что это обман, автор все же долго тащил канат. И вот на травянистом склоне появился лысый худой старик. Хромая, кивая головой, он быстро приближался...

Вряд ли кто-нибудь еще мог провести столь кошмарную ночь в спокойном, в общем-то, номере провинциальной гостиницы, но, может быть, именно поэтому он и «именовался в дальнейшем Автор».

Проснулся он от легкого шума: то ли закипел в соседнем номере чайник, то ли шумела вдали электричка. Потом началось жужжание пылесоса, скрип его колесиков, звонкое бряканье дужки по ведру...

Выйдя из номера, автор сразу почувствовал, что мнение о нем в группе уже сложилось, причем окончательно и не в его пользу.

Когда он садился в автобус и поздоровался, пожилые женщины поджали губы.

Оказалось, его презирали за то, что он ехал в автобусе, а не добился для себя машины. Предыдущий автор добился, чтобы его носили повсюду на носилках...

«Ну почему, почему?» — думал автор.

Автобус задрожал и тронулся.

Рядом с автором на сиденье оказался композитор. Вроде он не нужен был на съемках, приехал по ошибке. Во всяком случае, все смотрели на него с интересом и ожиданием. Действительно, композитор был феноменальный тип!.. Автор и сам был одет бедно, но странно, а композитор его переплюнул! На нем был какой-то салоп, подпоясанный сальной веревкой, и разные ботинки. Милиция не раз его задерживала как сумасшедшего. Может, он делал на этом какой-то бум. Наверно. Одного каблука у него не было, и на этом месте торчал шуруп. Шурупом этим он постоянно ввинчивался в пол, и то и дело специальные люди бежали по коридору студии вывинчивать композитора. И здесь он уже успел раза два ввинтиться.

Но музыку, как считалось, он писал гениальную.

Он вроде бы узнал автора, поздоровался и минут пять своим бабьим голосом вел разговор на интеллектуальные темы, правда, принимая автор за трех совершенно разных людей. Автор был согласен и с такой трактовкой своего образа, но композитор внезапно смолк, как видно, погрузившись в мир звуков...

Автобус остановился, все высыпали на площадку, элегантной толпой стояли у высокого осветительного ДИГа. Дул ветер.

По спуску, крупно дрожа на ветру, вдруг стала ползти какая-то пористая масса, оказавшаяся на поверку лимонным муссом.

Из мусса вдруг выпал режиссер. За ним по пояс в муссе бежала Норушка, на ходу работая взбивальной пружиной. Режиссер встал на ноги и, с подчеркнутым негодованием стряхнув с себя мусс, подошел к группе.

— Понимаете, — заговорил он с бригадиром осветителей, — хотелось бы снять кадр мягко... и в то же время экспрессионистически, понимаете?

— Чего ж не понять?.. — сказал бригадир. — Ваня, ставь десятку!

Вдруг раздался грохот. Все обернулись. В утренних лучах солнца по шоссе съезжал директор на счетах. Брякнув счетами, стряхнув с них пыль, он подошел к автору.

— Слышь, — сказал он, — у тебя тут написано: «За ночь широкий газон перед домом покрылся какими-то странными цветами — перламутровыми, закрученными, мутно-прозрачными. Они покрывали все стебли, сверху донизу». Да-а... «Он подошел ближе и увидел, что это улитки...» Женя, у нас есть улитки? — через плечо обратился он к администратору.

— Вы мне ничего не говорили, Павел Михеич! — ответил Женя, находившийся в состоянии перманентной обиды.

— Вам все надо разжевывать?! Запихивать? Вы что, не читали сценария? — с преувеличенным бешенством кричал директор.

...Потом встал неразрешимый вопрос: как платить улиткам? С одной стороны, если не платить, будет присвоение заработной платы администрацией, а если платить, какой ревизор поверит, что деньги получили действительно улитки?

Сложилось положение, которое, кстати, складывается в большинстве киногрупп: еще не начав снимать, все уже ненавидели сценарий.

— Был бы еще гусь, — усмехаясь, сказал оператор, — после съемок можно было бы его съесть...

— А во Франции, знаете, едят улиток. — Автор почему-то ждал такой шутливой поддержки режиссера, но режиссер не реагировал, якобы увлеченный спором с осветителем.

Улиткам явно грозило сокращение. И главное, автор с тоской понимал, что это лишь начало.

Директор приступил к разбору следующей фразы:

— «Солнечный зайчик... неизвестно как...» Что значит — «неизвестно»? «...Неизвестно как пробравшись среди листьев, дрожал на стене дома».

Оказалось, что леса, воздвигаемые Палом Банычем, Отвалом Степанычем и Маньяком Тимофеичем, предназначались для того, чтобы солнечный зайчик мог забраться на стену и там дрожать, а саму роль зайчика поручили человеку с большим небритым лицом, в металлизированном галстучке...

Автор беспомощно обернулся, но режиссер стыдливо вертелся на краю площадки, вступая в оживленные разговоры с администраторами, костюмерами, гримерами, чего он никогда раньше не делал!

— А вы что предлагаете? — удивленно спросил автора директор.

— Ну как, все готово? — Чересчур оживленный, подошел режиссер. — Тогда поехали, пока солнышко?

Зайчик тяжело полез на леса.

— Постарайтесь дрожать... более ранимо! Понимаете? — кинув взгляд на автора, сказал зайчику режиссер.

Тяжело дыша, зайчик кивнул.

— Приготовились! — закричал режиссер.

— Бип! — донеслось из тонвагена.

— Мотор!

— Би-бип!

— Начали!

...Отвернувшись, автор стал вспоминать, с каким трудом он пробивал этот сценарий.

Сначала это была повесть: «За ночь широкий газон перед домом покрылся какими-то странными цветами — перламутровыми, закрученными, мутно-прозрачными. Они покрывали все стебли, сверху донизу. Он подошел ближе и увидел, что это улитки».

Он послал ее в несколько журналов и получил бодрые одинаковые отказы. Примерно через месяц он убедился, что можно спокойно посылать чистые листы бумаги — реакция будет точно такой же. Умные люди стали давать советы: к примеру, послать рукопись, переложив страницы красной икрой, — но и это не помогало.

Тогда он пошел по личным контактам. Сын крупного писателя Лукомского когда-то учился вместе с ним в институте. Перед встречей автор решил прочесть толстую книгу Лукомского «В это время». «Над лесом поднялась ракета, и в это время Петр подумал... а в это время Скворцов подумал, что Петр, наверное, не видел ракеты, а Анна в это время еще не знала». В общем, все это действительно было «в это время». Особенно попадал в точку главный герой Петр Настоящих. Все было кругло и плавно.

Придя к Лукомскому и позвонив, автор стоял перед кожаной дверью и, слюнявя нервно палец, стирал зачем-то известковые кляксы, оставшиеся на обивке после ремонта. Дверь распахнулась.

— Здрасьте! — поклонился автор.

— Ты что — ошалел? — сказал ему человек в дверях.

Темные пятна в глазах рассеялись, и автор увидел, что это Сережа Лукомский, его друг, сын классика.

— Пойдем, батя в кабинете, имитирует творческий процесс, — усмехнувшись, сказал Сергей.

Потея и шелушась, автор вошел к Лукомскому в кабинет. Лукомский, величественный, с седой гривой, плавно кивнул, но продолжал говорить по телефону:

— И, ради Бога, уберите забор под окнами, он мешает мне видеть дали новостроек. И потом, эти юнцы, которые бренчат под окнами на гитарах... Да. Надеюсь. Надеюсь!

Он положил трубку и всем корпусом повернулся к автору.

— Ну, юный друг, что вы нам принесли? — ободряюще улыбаясь, запел он.

— Батя! Прекрати! — сморщившись, сказал Сережа Лукомский.

Классик повернулся к нему.

— Как ты можешь, Сергей! — так же плавно, проникновенно заговорил он. — Сегодня — грубость, завтра — лишняя рюмка водки, послезавтра — тюрьма! Опомнись!

Тут вдруг автор увидел, что из головы Лукомского вылетела моль. Автор бросился ее бить и тут же понял, что совершает бестактность, поймав изумленный взгляд Лукомского.

Вконец стушевавшись, автор положил рукопись и, мелко кланяясь, вышел.

К его удивлению, Лукомский написал величественно-благожелательное письмо в журнал: «...незатейливую историю рассказал нам молодой, еще не опытный автор».

Автора особенно порадовало слово «незатейливую». Все предыдущие его работы все понимали как-то туго, именно с незатейливостью и было как раз сложно, и вот наконец-то удалось добиться!

Напечатали повесть, потом книгу. Пришла относительная известность. Автор даже стал обедать в творческих союзах, смакуя свой долгожданный успех.

Потом по повести предложили написать сценарий. Он написал.

Тот же Лукомский оказался председателем художественного совета студии.

Выслушав всех выступавших, говоривших о чем угодно, кроме как о сценарии, Лукомский, сощурившись, долго тер глаза большим и указательным пальцами. Все почтительно ждали. Автор с отчаянием вдруг понял, что никогда он не будет выглядеть таким значительным, как Лукомский, даже если станет писать в пятьдесят раз больше и лучше его!

— Понимаете, Виталий... — раздумчиво заговорил Лукомский, сжимая и разжимая глаза. — Уж очень вы как-то погрузились... в свой внутренний мир!

— Не знаю, может, кому и противно погружаться в свой внутренний мир, а мне так очень даже приятно! — крикнул автор, выскакивая из комнаты.

Благодаря уговорам Лукомского сценарий не зарубили окончательно (а надо бы!), дали возможность автору еще поработать над ним. Наконец третий вариант приняли. Правда, еще примерно месяц он не мог получить деньги, запутавшись между Светланой Михайловной, Надеждой Афанасьевной и Вероникой Андреевной, но это мелочи.

И вот теперь на его глазах начинают уверенно рушить написанное им!

— Не расстраивайся! Брось! Привыкай, — подбодрил его оператор между дублями.

Но не расстраиваться было трудно. Это раньше, когда он работал электриком в театре (было и такое), он оставался совершенно спокойным, даже когда во всем театре гас свет. Но теперь, когда он занимался своим главным делом, спокойствие что-то никак не налаживалось.

К нему подошел озабоченный директор с телеграммой.

— Слышь-ка... когда уезжать-то собираешься?

— А что?

— Скоро кладовщик приезжает... Номер твой нужен.

Ничего не ответив, автор направился с площадки. Директор с телеграммой пошел дальше, к режиссеру. Автор чем-то его раздражал, и вообще он не понимал, зачем автор, и искренне бы удивился, узнав, что нет второго такого на складе.

«Понятно! — думал автор. — Обязательно нужен кладовщик для охраны пустых бутылок. Маленький, хмурый, сам ростом с бутылку, он будет ходить вдоль их строя с ружьем, и для этого ему нужен отдельный номер. Понятно».

Автор сидел в столовой. В углу Пан Баныч, Отвал Степаныч и Маньяк Тимофеич отмечали сдачу объекта.

— Возьмите меня к себе! — попросил автор.

...Через час принесли ему заказанного цыпленка, но почему-то пьяного, небритого, в сапогах. Автор, дошедший уже до предела, понес его на кухню. Цыпленок запел что-то несуразное.

На кухне среди раскаленных плит автор увидел распаренную женщину в колпаке.

— Уйди отсюда, сволочь, пока щами тебя не ошпарила! — в ярости закричала она.

И автор, как ни странно, вдруг действительно почувствовал себя виноватым. Не возвращаясь в столовую, автор черным ходом вышел на воздух и вдруг почувствовал, как у него лопнуло сердце и в левой половине груди стало горячо и больно.

Закрыв глаза, он лег на ступеньки. Кто-то, выругавшись, обошел его. Слабость и тошнота расходились по телу.

«Жалко, мама так и не вкусит моей славы», — подумал он в темноте.

За оврагом задребезжал какой-то движок, и тело стало наполняться живым током, но вот мотор с завыванием смолк, и снова внутри наступили пустота и дурнота.

— Ну, давай, давай! — шептал автор.

Движок снова застучал и снова с завыванием смолк.

Раздались глухие голоса спорящих: один хотел снова включить мотор, другой вроде бы запрещал.

Второй все-таки победил, и движок так больше и не включился.

...Директор долго скандалил с режиссером, доказывая, что похороны автора не предусмотрены сметой фильма, но наконец злобно изыскал какие-то средства и дал распоряжение.

Пан Баныч, Отвал Степаныч и Маньяк Тимофеич, крепко подумав, из остатков досок сколотили гроб, только одна сторона почему-то вышла длиннее другой.

Композитор, ни о чем не догадываясь, всюду искал автора, но не нашел. Обнаружил холмик с надписью и сел ждать.

Через день после похорон оператор рано утром вышел из гостиницы. Он закаливал организм и купался в любую погоду. Он спустился со ступенек и обомлел.

За ночь широкий газон перед домом покрылся какими-то странными цветами — перламутровыми, закрученными, мутно-прозрачными. Они покрывали все стебли, сверху донизу. Он подошел ближе и увидел, что это улитки. Солнечный зайчик дрожал на стене дома, неизвестно как пробравшись среди листьев.

Излишняя виртуозность

Вдобавок ко всем неприятностям — купил еще портфель с запахом! Сначала, когда покупал его, нормальный был запах. Потом походил два дня по жаре — все! — пахнет уже, как дохлая лошадь.

В магазин пришел, где его брал. Говорят:

— Ничего страшного. Это бывает. Кожа плохо обработана, портится.

— Ну и что? — спрашиваю.

— Не знаем, — говорят. — Лучше всего, думаем, в холоде держать.

— ...Портфель?

— Портфель!

— Все ясно. А деньги вернуть не можете?

— Нет. Не можем.

— Ну, ясно. Огромное вам спасибо.

Пришел на совещание в кабинет к научному руководителю своему, с ходу открыл его холодильник, поставил туда мой портфель.

Тот спрашивает (обомлел от такой наглости):

— У вас там продукты?

— Почему же продукты! — говорю. — Бумаги!

Долго так смотрел на меня, недоуменно, потом — головой потряс.

— Ну что ж, — говорит. — Начнем совещание.

Пришел я после этого домой, на кухню пошел.

Сгрыз там луковку, как Буратино.

...Буратино съел Чипполино...

Главное — как в аспирантуру поступил, — денег значительно меньше стало почему-то!

Жена выходит на кухню, спрашивает:

— Какие у тебя планы на завтра?

— Побриться, — говорю, — постричься, сфотографироваться и удавиться!

О, о! Заморгала уже!

— А белье, — говорит, — кто в прачечную сдаст?

— Никто!

Потом, вздыхая, ушла она, а я все про случай на совещании думал. Теперь, точно уже, руководитель мой будет за ненормального меня держать. Требовать будет, чтобы я в кабинет к нему как маленький самолетик влетал — раскинув широко ручонки и громко жужжа!

Жена заснула уже, а я все на кухне сидел. Разглядывал календарь польский большой, с портретами знаменитостей, которые в том месяце родились: Булгаков... Элла Фитцджеральд... Буратино. Меня почему-то нет, хотя я тоже в этом месяце родился!

Ну, аспирантура — это еще что! Гораздо печальнее у меня со стихами получилось.

Написал неожиданно несколько стихов, послал их в один журнал. Напечатали. Потом даже в Дне поэзии участвовал — выступал в парке культуры с пятью такими же поэтами, как я.

Сначала — вообще пустые скамейки были, потом забрели от жары две старушки в платочках. Поэты, друг друга от микрофона оттаскивая, стали на старушек испуганных стихи свои кричать. Старушки, совершенно ошеломленные, сидели, потом побежали вдруг, платки поправляя.

До сих пор без ужаса вспомнить тот момент не могу.

Все! Хватит!

Пора кончать!

Из кожи вон вылезу, а своего добьюсь (а может, и чужого добьюсь).

Часов примерно в пять утра бужу жену:

— Все! Вставай и убирайся!

Она испуганно:

— Из дома?!

— Нет. В доме!

Потом вдруг звонки пошли в дверь, ворвался мой друг Дзыня — давно не виделись, радостно обнялись.

— Это ты, что ли? Надо же, какой уродливый стал!

— А ты-то какой уродливый!

— А ты-то какой некрасивый!

— А я зато был красивый.

Засмеялись.

Отец Дзыни вообще довольно известным дирижером был. Дирижировал всю дорогу, жили они неплохо: породистая собака, рояль. Теперь уже, конечно, не то. Серебро продали. Бисер уронили в кашу. Рояль разбит. Собака умирает. Минор.

Правда, Дзыня сам дирижирует теперь, но пока без особого успеха.

Сели на кухне, я быстро перед ним, как на молнии, всю душу открыл. Дзыня говорит:

— Ты неверно все делаешь! Стихи надо по заказу писать, к случаю, тогда и деньги и известность — все будет!

— А думаешь, удастся мне стихи сочетать и научную деятельность?

— Уда-астся! — Дзыня говорит.

— А давай, — говорю, — я буду писать стихи, а ты будешь их пробивать. А считаться будет, что мы вместе их пишем.

Дзыня подумал одну секунду:

— Давай!

— Только ты все же, — говорю, — серьезный музыкой занимаешься, я — наукой. А для стихов, мне кажется, нам псевдонимы придумать надо.

Долго думали, напряженно, придумали наконец: Жилин и Костылин.

Дзыня говорит:

— Я немного вздремну, а ты работай! На карнизе лягу, чтобы тебе не мешать.

Лег Дзыня на карнизе спать — я голову обвязал мокрым полотенцем, стал сочинять.

Час просидел — два стихотворения сочинил, но каких-то странных.

Первое:

Жали руки до хруста

И дарили им Пруста.

С какой это стати, интересно, я должен кому-то дарить Пруста?

Второе:

С праздником Восьмого марта

Поздравляем Бонапарта!

При чем тут Бонапарт — убей меня Бог, не понял! Да-а. Видно, краткость — сестра таланта, но не его мать!

Дзыня просыпается, влезает в окно — бодрый уже такой, отдохнувший. Смотрит мои стихи.

— Годится!

Особенно готовиться не стали, выгладили только шнурки. Вышли на улицу, пошли. Первым учреждением на нашем пути Госконцерт был. Заходим в кабинет к главному редактору — женщина оказалась, Лада Гвидоновна.

— Вы поэты? — спрашивает.

— Поэты!

С подозрением косится на мой пахучий портфель — не хочу ли я тут подбросить ей труп?

— Ну что ж, — говорит. — Давайте попробуем! Тут заказ поступил от ГАИ — ОРУДа — песню для них написать... Сможете?

— Сможем!

Сел я за столик у дивана, карандаш взял. Дзыня, верный товарищ, рядом стоял, кулаками посторонние звуки отбивал.

Минут двадцать прошло — готово!

Я пошел служить в ОРУД,

Это, братцы, тяжкий труд:

Столько лошадиных сил —

А я одних их подкосил!

Посади своих друзей,

Мчись в театр и в музей,

Но — забудешь про ОРУД —

Тут права и отберут!

Где орудует ОРУД,

Там сигналы не орут,

Не бывает катастроф

И любой всегда здоров!

Прочла Лада Гвидоновна. Говорит:

— Но вы-то понимаете, что это бред?

— Понимаем!

— Впрочем, — плечами пожала, — если композитор напишет приличную музыку, может, песня и пойдет. Тема нужная.

— А какой композитор?

— Ну, маститый, надо думать, сотрудничать с вами пока не будет?

— Все ясно!

Вышли мы на улицу. Дзыня говорит:

— Знаю я одного композитора! На последнем конкурсе я симфонией его дирижировал... Полный провал! Думаю, он нам подойдет.

Приехали к нему, какая-то женщина — то ли жена, то ли мать, а может, дочь? — говорит:

— Он в Пупышеве сейчас, там у них творческий семина-ар!

— Ясно!

Стали спорить с Дзынею, кому ехать.

— Ты Жилин, — говорю. — Ты и поезжай!

— Ты перепутал все! — говорит. — Ты Жилин!

На спичках в конце концов загадали — выпало, конечно, мне ехать!

Сначала я не хотел пахучий портфель свой брать, потом вдруг жалко как-то стало его — пусть хоть воздухом свежим подышит, погуляет!

Пока ехал я туда, волновался: все-таки Пупышево, элегантное место, Дом творчества!

Но, к счастью, все значительно проще оказалось: домик стоит на краю болота, поднимается холодный туман.

И все.

Зашел я внутрь, по тускло освещенным коридорам походил... никого!

Потом вдруг запахи почуял... Столовая.

Вхожу — официантка мне грубо говорит:

— Ну что? Долго еще по одному будете тащиться? Через десять минут ухожу, кто не успел — пусть голодный ходит... Вы что заказывали?

Что я заказывал? Довольно трудный вообще вопрос.

— Сырники или морковную запеканку?

Прям даже и не знаю, что предпочесть!

— А мяса нельзя?

Посмотрела на меня.

— Ишь! Мяса!.. Один хоть нормальным человеком оказался!

Приволокла мне мяса. Большая удача!

Подходит ко мне распорядитель с блокнотом.

— Сердыбаев? — говорит.

— ...Сердыбаев!

— Только что приехал?

— Да.

— Ну — как там у вас в Туркмении с погодой?

— Чудесно.

— С кем будете жить?

Прям, думаю, даже так?

Определился в шестой номер, где как раз нужный мне композитор жил. Вхожу — довольно молодой еще парень, сидит, кипятит кипятильничком в кружке кипяток.

— Ты что? — говорю. — Ужин же как раз идет! В темпе!.. Ну, пойдем!

Привел я его в столовую, говорю:

— Уж накормите его, прошу!

После ужина композитор мне говорит:

— Может быть, сходим тут неподалеку в театральный Дом творчества?

— Давай!

— Только у меня будет к вам одна просьба...

— Так.

— Если увидите там японок — не приставать!

— ...К японкам? Ну, хорошо.

И пока шли мы с ним в темноте, я все хотел спросить у него: «А есть они там?»

Но не спросил.

А там вообще оказалось пусто! Только в столовой двое — явно не японского вида — стояли, раскачиваясь, по очереди пытаясь вложить замороженную коровью ногу за пазуху, нога со стуком падала, — и это все.

Когда мы вернулись, композитор сказал:

— Не возражаете, если я открою окно?

— Пожалуйста!

Всю ночь я мерз. Ну, ничего! Не так уж это много: не приставать к японкам и спать при открытом окне. Ничего страшного.

Для моего скоропортящегося портфеля это даже хорошо!

Всю ночь я мерз — и с благодарностью почувствовал, как на рассвете композитор покрыл меня своим одеялом.

Во время завтрака подошел ко мне один из проживающих, сказал жалостливо:

— Вас, наверное, послушаются. Скажите коменданту, чтобы не запирал бильярдную на замок.

Неожиданно я уже самым главным здесь оказался! И всюду так: издалека только кажется — дикая конкуренция, чуть ближе подходишь — никого!

После завтрака композитор мне говорит:

— Может быть, прогуляемся немного?

— Можно!

— Только единственная просьба! — Он сморщился...

— Не приставать к японкам! — сказал я.

Он с удивлением посмотрел на меня:

— Откуда вы знаете?

— Но вы же сами вчера говорили!

— И вы запомнили?! — В глазах его даже слезы сверкнули!

«Да! — думаю. — Что же за сволочи его окружают, неспособные единственную запомнить, такую скромную просьбу?»

Неужто действительно — я самый хороший человек в его жизни?

На прогулке мы разговорились, я рассказал ему о своих делах, он — о своих... Выяснилось, кстати, что связано у него с японками: во время учебы в консерватории влюбился он в одну из японок, с тех пор не может ее забыть. Все ясно!

После прогулки он сидел за роялем, что-то наигрывая, потом пригласил меня и заиграл вдруг прекрасную мелодию!

— Годится? — резко вдруг обрывая, спросил он.

— Для чего?

— Для твоего текста?

Мы обнялись. Обратно ехал я в полном уже ликовании! Здорово я все сделал! И главное — честно! И человеку приятно, и все счастливы!

Иной раз хочется, конечно, приволокнуться за хорошенькой японкой, но можно же удержаться, тем более если человек просит!

Утром зашел я за Дзыней, понесли Ладе Гвидоновне песню.

Лада Гвидоновна наиграла, напела.

— Что ж, — говорит. — Для начала неплохо! Хотите кофе?

— Не знаем, — говорим.

— Учтите: мы только хорошим авторам кофе предлагаем.

— Тогда хотим!

Жадно выпили по две чашки. Лада Гвидоновна в какой-то справочник посмотрела:

— Вам за ваш текст полагается двадцать рублей.

— А за подтекст?

— А разве есть он у вас?

— Конечно.

— Тогда двадцать пять.

Стоим в кассу, подходит к нам Эммануил Питонцев, руководитель знаменитого ансамбля «Романтики».

— Парни, — говорит, — такую песню мне напишите, чтобы английские слова в ней были.

— А зачем?

— Ну, молодежь попсовая — длинноволосая эта, в джинсах — любит, когда английский текст идет.

Приехал я домой, написал — самую знаменитую нашу впоследствии песню:

Поручите соловью —

Пусть он скажет: «Ай лав ю!»

Утром думаю: все, хватит! Пусть Дзыня теперь в Пупышево едет! А то текстов не пишет, с композитором не контактирует, а получает половину гонорара в качестве Костылина.

Вызываю его:

— Поезжай в Пупышево! Все я сделал уже — на готовое, что ли, не можешь съездить? Подселишься к композитору в шестой номер и сразу же скажешь, что любишь тех, что при открытом окне любят спать, а ненавидишь тех, которые к японкам пристают. Запомнил? Или тебе записать?

— Запо-омнил! — Дзыня басит.

Уехал он, а я все волновался, ведь перепутает все, наоборот скажет!

Так и есть! Появляется, без каких-либо нот.

— Перепутал! — говорит. — Все наоборот ему сказал! Эх, записать надо было — ты прав.

— Ну и что он сказал?

— Сказал, что никакого дела иметь не будет.

— Ну, все ясно с тобой. Иди отдыхай.

Ушел он — жена подходит.

— Звонил, — говорит, — Фуфлович Вовка. В гости просился.

— Так... А еще кто?

— А еще Приклонские.

— ...Так. А из еще более бессмысленных людей никто не звонил?

— Нет.

— Все ясно. Позвонишь Фуфловичу — скажешь, что мы с Приклонскими договорились уже. Приклонским позвонишь, что Вовка Фуфлович к нам в гости напросился. Они как в позапрошлом году подрались, так отказываются вместе находиться.

— А кто же из них придет? — растерянно жена спрашивает.

— Никто! — говорю. — Взаимно уничтожатся!

— Жалко! — печально вздохнула. — Я люблю, когда гости приходят!

Ушла она спать, а я все думал: что же теперь с нашей музыкой будет?

Лег приблизительно около полуночи спать — просыпаюсь под утро от дикого холода!

Гляжу, на диване композитор сидит.

— Извини, — говорит, — дверь у тебя не заперта оказалась. Я и окно открыл — ты же любишь!

Вышли мы в кухню с ним.

— Извини, — композитор говорит. — Приехал, не смог удержаться. Только ты меня один понимаешь!

Вот это здорово!

— ...Напишешь что-нибудь сложное, — композитор продолжает, — сразу все в один голос: «Формальные ухищрения!» Что-нибудь новое — сразу: «Алхимия!» Простое что-нибудь — «Дешевая популярность!» Только тупость почему-то никого не пугает!

— Ну что же, — говорю ему. — Чайку?

— А покрепче ничего нельзя?

— Можно! — говорю. — Только жену спроважу куда-нибудь.

Иду в спальню, бужу жену:

— Вставай и убирайся!

— В доме? — испуганно говорит.

— Нет. Из дома. Не видишь, что ли, композитор пришел, работать с ним будем над новой песней.

Собралась она, на работу ушла. А может, и осталась она — считалось, во всяком случае, что ее нет.

Поговорили мы с композитором обо всем. Выпили. Потом вдруг мне гениальная мысль в голову пришла.

— А может, и действительно, — говорю, — песню напишем?! Я вообще-то жене для отмазки сказал, что мы песню с тобой будем писать. А может, мы и действительно напишем ее?

— Ну давай, — кивнул композитор. — Только ведь рояля у тебя нет!

— А балалайка вот. Балалайка не годится?

Сели мы с ним — и за полчаса написали самую знаменитую нашу песню: «Поручите соловью — пусть он скажет: «Ай лав ю!»

— Здорово! — композитору говорю. — Сначала только чтобы жену увести сказали, что над новой песней будем работать, а потом и действительно написали ее. То есть сразу двух зайцев убили! Понимаешь?

Но он не понял.

Эту песню многие потом исполняли, но первым исполнителем ансамбль «Романтики» был. Сначала, когда я увидел их, слегка испугался. Что ж это за «Романтики», думаю, фактически уже зачесывают на голову бороду! Но потом оказалось — все нормально! Выйдет Питонцев к микрофону, затрясет переливчатой своей гитарой:

— Па-аручите са-лавью...

Весь зал хором уже подхватывает:

— ...пусть он скажет: «Ай лав ю!»

Полное счастье!

Крутые ребята «Романтики» эти оказались. Первый раз потрясли они меня в одном Доме культуры: зашли на минутку за бархатную портьеру на окне — и тут же вышли все в пиджаках из этого бархата!

Конечно, какой-нибудь сноб надутый скажет: «Романтики»? Фи!» Но кто знает его? А «Романтиков» знают все!

После каждого концерта буквально подруливают на машинах поклонники: директора магазинов, все такое... В общем, «торговцы пряностями», как я их называл. И везут в какой-нибудь загородный ресторан, где давно уже уплачено за все вперед, даже за битую посуду, или в баню какую-нибудь закрытого типа!

Особенно верными «Роматникам» поклонники с живорыбной базы оказались: везут после концерта к себе на базу — ловят рыбу в мутной воде, мечут икру! Портфели форели! Сига до фига!

Надо же, какая жизнь у «Романтиков» оказалась!

И чуть было все это не рухнуло.

Однажды мчусь я на встречу с ними, слышу вдруг: «Эй!»

Гляжу, друг мой Леха стоит. Вместе с ним работали, потом он, на что-то обидевшись, на ЗНИ перешел — Завод Неточных Изделий. Неважно вообще выглядит, надо сказать. Одет рубля так на четыре. Но гордый.

— Ну, как живешь? — многозначительно так спрашивает меня.

— Нормально! — говорю. — Жизнь удалась. Хата богата. Супруга упруга.

— А я понял, — говорит, — что все не важно это! Считаю, что другое главное в жизни!

И замолк. Что же, думаю, он назовет? Охрану среды? Положение на Востоке? Но он вместо этого вдруг говорит:

— Столько подлецов развелось вокруг — рук не хватает! Вот, думаю, пощечину этим запомнит любой подлец!

Вынимает из-за пазухи странное устройство, вроде мухобойки: к палочке приколочена старая подошва.

— Вот, — говорит.

Честно говоря, это меня потрясло!

— Да брось ты это, Леха! — говорю. — Давай лучше поехали со мной, отдохнем!

По дороге Леха мне говорит:

— А помнишь, у тебя ведь была мечта: поехать в глухую деревеньку, ребятишкам там математику преподавать, физику!

— Не было у меня такой мечты!

— Ну посмотри мне в глаза!

— Еще чего! — говорю. — Отказываюсь!

Приехали мы с ним на концерт, после концерта повезли нас живорыбщики на охоту. Все там схвачено уже было: утки, павлины. Вместо дроби стреляли черной икрой.

И только начался там нормальный разворот, слышу вдруг с ужасом: «Шлеп! Шлеп!» — Леха мухобойкой своей пощечины двум живорыбщикам дал.

— Леха! — кричу. — Ты что?!

С огромным трудом, с помощью шуток, прибауток и скороговорок отмазал его.

Вспомнил я, когда домой его вез: ведь давно уже клялся не иметь с ним никаких дел!

...Однажды уговорил он меня поехать с ним в туристский поход. Взяли две одноместные палатки, надувную лодку, забрались на дикий остров на Ладоге. Днем там ничего еще было, но ночью житья не было от холода и комаров. Леха каждую ночь вылезал, просил, чтоб я палатку его песком обкопал, чтобы щелей не оставалось для комаров. Днем намаешься как Бог, да еще ночью просыпаешься вдруг от голоса:

— Эй!.. Закопай меня!

Слегка устал я от такой жизни. Сел однажды вечером в лодку, на берег уплыл — там какая-то турбаза была. Никого не нашел там — все в походе были, — только увидел на скамеечке возле кухни молодую повариху.

— Привет! — обрадованно говорю. — Ты что делаешь-то? Работаешь?

— Не! — отвечает. — Я отдежурила уже!

— А чего не идешь никуда?

— А куда идти?

— А поплыли на остров ко мне?

— Не!

— Думаешь, приставать к тебе буду?

— Ага.

— Да нет. Невозможно это. Знаешь, как холодно там? В двух ватниках приходится спать!

Нормальный человек, послушав нашу беседу, подумал бы: странно он ее уговаривает!

Но именно такие доводы, я знал, только и действуют.

— А люди там, — канючила она. — Что скажут?

— Да нет там никого. Я один.

— Честно?

— Ей-богу, один!

Долго плыли мы с ней по темной, разбушевавшейся вдруг воде, в полной уже темноте приплыли на остров. С диким трудом, напялив на нее два ватника, уговорил я ее залезть в палатку — и тут появился Леха, с обычным своим ночным репертуаром:

— Эй! Закопай меня!

В ужасе выскочила она из палатки, увидела Леху и с криком «О-о-о!» умчалась куда-то в глубь острова. Всю ночь я ее проискал, утром только нашел на кочке посреди болота.

И поклялся я, когда обратно мы плыли: с Лехой больше никаких дел не иметь!

И вот надо же — снова появился, притулился ко мне. Жена моя почему-то с горячей симпатией к нему отнеслась.

Только приходил (а он теперь часто стал приходить) — усаживались друг против друга на кухне и начинали горячо обсуждать заведомую чушь!

Но это еще не все, что произошло.

Однажды — прихожу поздно вечером домой, вижу: сидит на кухне какой-то старичок.

— Кто это? — тихо жену спрашиваю.

— Не знаю! — плечами пожала.

— А кто же впустил его?

— Я.

— А зачем?

— А он приехал к родственникам, а их нет. Что уж я, не могу старичка пустить?!

Всегда так, с повышенной надменностью держится, когда чувствует, что совершила очередную глупость.

— Здесь сараюшка-а ста-яла, — старичок повторяет.

Какая такая сараюшка, так и не добился я от него.

Ну ладно уж, положили его на нашу тахту, сами в кухне на раскладушке легли. Жена лежит в темноте, вздыхает. Потом говорит:

— ...Сегодня над церковью у нас журавли весь день кружились, кричали. Наверно, вожака потеряли!

— Ну и что ты предлагаешь... К нам, что ли?!

Потом заснула она, а я долго лежал в темноте, руки кусал, чтобы не закричать!

Когда же это кончится, ее дурость?!

Потом заснул все-таки.

Просыпаюсь, иду посмотреть на старичка — и падаю. Старичка нет, и так же нет многого другого! Причем взято самое ценное — диссертацию мою так и не взял, хотя она на самом видном месте лежала!

— Вот это да! — почему-то чуть ли не обрадованно жена говорит.

— Ну, довольна? — говорю. — Кого в следующий раз пригласишь? Думаю, прямо уже убийцу надо — чего тянуть?

Обиделась, гордо отвернулась. Слезы потекли. Бедная!

И тут впервые у меня мысль появилась: а ведь погубит меня эта хвороба!

Снова теперь хозяйство нужно поднимать — старичок даже кафель в туалете снял! Решил к Дзыне пойти на откровенный разговор: стихов никаких он не пишет, дел не делает, а считается, как договорились, соавтором Костылиным и половину гонорара за песенки получает. Приезжаю к нему — и узнаю вдруг сенсацию: Дзыня, слабоумный мой друг, первое место на конкурсе молодых дирижеров занял и приглашение получил в лучший наш симфонический оркестр!

Вот это да! Балда балдой, а добился!

— Ну ты, — говорю, — чудо фаллопластики... Жизнь удалась?

— Удала-ась!

— Но как Костылин-то... соавтор мой... ты, наверно, теперь отпал?

— Это насчет песенок-то? Конечно! — Дзыня говорит.

Хороший он все-таки человек! Сам отпал, и не вниз, что морально было бы тяжело, а вверх!

Позавтракали с ним слегка, потом пригласил он меня на репетицию.

Встал Дзыня за пюпитр, палочкой строго постучал... Откуда что берется! Потом дирижировать начал. Дирижирует, потом оглянется на меня — и палочкой на молодую высокую скрипачку указывает!

В перерыве спрашиваю его:

— А чего ты мне все на скрипачку ту показывал?

— А чтоб видел ты, — гордо Дзыня говорит, — какие люди у меня есть! Что вытворяет она, заметил, надеюсь?

— Конечно, — говорю. — А познакомь?

— А зачем? — дико удивился.

— Надо так.

— Ну хорошо.

Подвел Регину ко мне. Красивая девушка, но главное — сразу чувствуется, — большого ума!

«Что ж делать-то теперь? — думаю. — В ресторан — дорого, в кафе — дешево. В филармонию — глупо. И жена опять будет жаловаться, что одиноко ей. И Дзыня говорит, что редко встречаемся...»

И тут гениальная мысль мне пришла: одним выстрелом двух зайцев убить — может быть, даже трех!

— А приходите, — Дзыне говорю, — завтра с Региной ко мне в гости!

Дзыня испуганно меня в сторону отвел:

— А как же?..

— Жена, что ли? Нормально! Скажешь, что Регина — невеста твоя. Усек? Это часто среди миллиардеров практикуется — когда едет он на курорт с новой девушкой, специальный подставной человек с ними едет. «Бородка» называется. Понимаешь?

— ...А ты разве миллиардер?

— Да нет. Не в этом же дело! Главное в «бородке»!

— А! — Дзыня вдруг захохотал. — Понял!

Даю на следующий день жене три рубля, говорю:

— Приготовь что-нибудь потрясающее — вечером гости придут.

— Гости — это я люблю! — жена говорит. — А кто?

— Дзыня, — говорю, — со своей девушкой.

Вечером захожу на кухню, гляжу: приготовила холодец из ушей! Решила потрясти ушами таких гостей!

Ругаться с ней некогда уже было — звонок, Дзыня с Региной пришли. Дзыня одет в какой-то незнакомый костюм, а на лице его — накладная бородка!

С кем приходится работать!

Затолкал я в ванную его, шепчу:

— Ты что это, а?

Дзыня удивленно:

— А что?

— Зачем эту идиотскую бородку-то нацепил?

— Ты же сам велел, чтобы жена твоя меня не узнала!

— Зачем это нужно-то — чтобы она тебя не узнала?!

— А нет? Ну извини!

Стал лихорадочно бородку срывать.

— Теперь-то уже, — говорю, — зачем ты ее срываешь?

Вышли наконец в гостиную, сели за стол, отведали ушей.

«Колоссально! — думаю. — Сидим вместе все, в тепле. И довольны все, особенно я! Замечательно все-таки! Какой-то я виртуоз!»

Потом Дзыня с моей женой за дополнительной выпивкой побежали, а я с Региной вдвоем остался. Быстренько оббубнил ее текстом, закружил в вихре танца, потом обнял, поцеловал.

Стал потом комнату оглядывать: не осталось ли каких следов? Вроде все шито-крыто. В зеркало заглянул, растрепавшуюся прическу поправить — и вижу вдруг с ужасом: в зеркале отражение осталось, как я Регину целую!

«Что такое?! — Холодный пот меня прошиб. — Что еще за ненужные чудеса физики?!»

Долго тряс зеркало — отражение остается! Примерно после получасовой тряски только исчезло.

Сел я на стул — ноги ослабли. Вытер пот. И тут дверь заскрипела, голоса раздались — вернулись гонцы.

Сели за стол, гляжу, Дзыня снова все путает! С жены моей глаз не сводит, непрерывно что-то на ухо ей бубнит, Регина же в полном запустении находится!

Снова выволок его на кухню, шепчу:

— Регина же — невеста твоя! Забыл? Скажи ей ласковое что-либо, обними!

— Понял! — говорит.

Подсел к Регине наконец, начали разговаривать. К концу он даже чересчур в роль вошел — обнимал ее так, что косточки ее бедные трещали! Забыл, видимо, что страсть должен он только изображать!

Да, понял я. Видно, придется встречаться с нею наедине!

Договорился с нею на следующий день.

На следующий день собирался я на свидание с Региной, волновался, в зеркало смотрел... Да-а, выгляжу уже примерно как портрет Дориана Грея! Вдруг Леха является — как всегда, вовремя!

— Извини, — говорю, — Леха! Тороплюсь! Хочешь — вот с женой посиди!

Сели они друг против друга, и начал он рассказывать горячо о возмутительных порядках у них на Заводе Неточных Изделий. Жена слушала его как завороженная, головой качала изумленно, вздыхала. Меня она никогда так не слушала — правда, я никогда так и не рассказывал.

Встретились с Региной. Довольно холодно уже было.

— В чем это ты? — удивленно она меня спрашивает. — В чьем?

— Да это тещина шуба, — говорю.

— Чувствуется! — Регина усмехнулась.

Такая довольно грустная. Рассказывал мне Дзыня про нее, что год примерно назад пережила она какой-то роман, от которого чуть не померла. Разговорились, она сама сказала:

— Да, — говорит. — И, в общем, неплохо, что это было. Теперь мне уже ничто не может быть страшно. Больно может быть, а страшно — нет. Ну а тебе как живется?

Была у нее такая привычка: все в сторону смотреть — и глянуть вдруг прямо в душу.

Стал я ей заливать, как отчаянно я живу, как стихи гениальные пишу, которые не печатают...

Прошли мы по пустым улицам, вышли к реке. Вороны, нахохлившись, сидят вокруг полыньи.

— О, смотри! — говорю. — Вороны у полыньи греются! Воздух холоднее уже, чем вода. Колоссально.

— Может, пойдем погреемся? — Она усмехнулась.

Стал я тут говорить, чтоб не грустила она, что все будет отлично!

Зашли мы с ней погреться в какой-то подъезд. Довольно жарко там оказалось. Потом уже, не чуя ног, спустились в подвал — и так до утра оттуда не поднялись.

Потом, уже светать стало, задремала она. Сидел я рядом, смотрел, как лицо ее появляется из темноты, бормотал растроганно...

— ...Не бойся! Все будет!

Потом — она спала еще — я вышел наверх.

Снег выпал — на газонах лежит, на трамваях. Темные фигуры идут к остановкам.

Ходил в темноте, задыхаясь холодом и восторгом, и когда обратно шел — неожиданно стих сочинил.

Посвящается Р.Н.

Все будет! Чувствуешь — я тут.

Немного дрожь уходит с кожи.

Не спи! Ведь через шесть минут

Мы снова захотим того же.

Похолодание — не чувств, —

Похолодание погоды.

И ты не спишь, и я верчусь.

Уходят белые вагоны.

Все будет! Чувствуешь — я тут.

Нам от любви не отвертеться.

Пройдут и эти шесть минут.

Пройдут... Пройдут! Куда им деться?

Написал на листке из записной, перед Региной положил, чтобы сразу же увидела, как проснется... Когда я снова вернулся — со сливками, рогаликами, — Регина, уже подтянутая, четкая, стояла, читала стих. Потом подошла ко мне, обняла. Потом, посадив ее на такси, я брел домой... Да, как ни тяжело, а разговора начистоту не избежать!

Открыл дверь — жена нечесаная стоит в прихожей. Вдруг звонок — входит Леха с рогаликами и сливками!

— ...В чем дело?! — задал я сакраментальный вопрос.

Леха гордо выпрямился.

— Мы намерены пожениться!

Вот это да!.. Я-то, слава Богу, ничего еще не сказал, так что моральная вина ложится на них! Леха протянул мне вдруг свою мухобойку.

— Бей! — уронив руки, сказал он. — Я подлец!

— Ну что ты, Леха... — пробормотал я.

Едва сдерживая восторг, я выскочил, хлопнув дверью. Все вышло, как я втайне мечтал, причем сделал это не я, а другие!

Какой-то я виртуоз!

На работу еще заскочил. Все как раз в комнате сидели — и тут вдруг с потолка свалился плафон. Вошел я, поймал плафон, поставил на стол — и под гул восхищения исчез опять.

Теперь бы, думаю, еще от композитора избавиться, чтобы все уже деньги за песни мне капали. Жадность уже душит — сил нет! Что я — не смогу музыку писать? Кончил, слава Богу, два класса музыкальной школы — вполне достаточно.

Прихожу к композитору, говорю:

— Родной! Нам, кажется, придется расстаться!

— Почему?! — Композитор расстроился.

— Понимаешь... я влюбился в японку!

Он так голову откинул, застонал. Потом говорит:

— Ну ладно! Я тебя люблю — и я тебя прощаю! Приходи с ней.

— Нет. — Говорю. — Это невозможно!

Обнял он меня:

— Ну прощай!

И я ушел.

И Регина, кстати, тоже вскоре исчезла — уехала с Дзыней, ну, и с оркестром, понятно, на зарубежные гастроли по маршруту Рим—Нью-Йорк—Токио. Перед отъездом, правда, все спрашивала:

— Может, не ехать мне, а? Может, придумать что-то, остаться?

— Да ты что? — Я ей прямо сказал. — Такой шанс упустишь — всю жизнь себе потом не простишь!

В общем-то, если честно говорить, все у нас кончилось с ней. Меньше двух месяцев продолжалось, но, в общем-то, все необходимые этапы были. Просто от прежней жизни, похожей на производственный роман средней руки, с массой ненужных осложнений, искусственных трудностей, побочных линий, пришел я, постепенно совершенствуясь, к жизни виртуозной и лаконичной, как японская танка:

Наша страсть пошла на убыль —

На такси уж жалко рубль!

Все!

Уехала Регина, и я совсем уже с развязанными руками остался.

Ну ты даешь, Евлампий!

Что же, думаю, мне теперь такое сотворить, чтоб небу было жарко и мне тоже? И тут гигантская мысль мне пришла: песню сделать из стиха, который я Регине посвятил!

Вскочил я в полном уже восторге — бежать, с Дзыней и с композитором делиться, но вспомнил тут: ведь нет уже их, сам же сократил этих орлят как малопродуктивных!

Снял балалайку со стены — и песню написал. Назвал «Утро».

Немножко, конечно, совесть меня мучила, что из стихов, посвященных ей, песню сделал. Тем более — для «Романтиков»!

Крепко ругаться с ними пришлось. Видимо, общее правило: «Из песни слова не выкинешь» — не распространялось на них. Не понимают: не только слово — букву и ту нельзя выкидывать! Одно дело — «когда я на почте служил ямщиком», другое — «когда я на почте служил ящиком»!

Порвал я с «Романтиками» — мелкая сошка. А эту песню мою — «Утро» — на стадионе на празднике песни хор исполнял. Четыре тысячи мужских голосов:

Все бу-удет! Чу-увствуешь — я тут!

Да-а... Немножко не тот получился подтекст. Ну — ничего! Зато — слава!

Даже уже поклонницы появились. Особенно одна. Пищит:

— А я вас осенью еще видела — вы в такой замечательной шубе были!

...А сейчас что, разве я бедно одет?

Выкинул наконец свой пахучий портфель, вернее, на скамейке оставил, с запиской. Купил себе элегантный атташе-кейс. При моих заработках, кажется, могу себе это позволить? А почему, собственно, должен я плохо жить? Можно сказать, одной ногой Гоголь!

С машиной, правда, гигантское количество оказалось хлопот: ремонт, запчасти, постройка гаража!

Еду я однажды в тяжелом раздумье, вдруг вижу — старый друг мой Слава бредет. Усадил я в машину его, расспросил. Оказалось, в связи с разводом лишился он любимой своей машины. Остался только гараж, но гараж хороший.

«Колоссально! — вдруг мысль мне пришла, острая, как бритва. — Поставлю мою машину в его гараж, пусть возится с ней — он это любит».

Загнали машину к нему в гараж, потом в квартиру к нему поднялись. Он порывался все рассказать, как и почему с женой развелся, и я успокоиться все не мог — от радости прыгал.

Замечательно придумал я! С машиною Славка теперь мучается, с бывшей женой-дурой — Леха, с композитором... не знаю кто! А я — абсолютно свободен. Какой-то я виртуоз!

Тексты за меня — нашел — один молоденький паренек стал писать. Врывается однажды сияющий, вдохновенный:

— Скажите, а обязательно в трех экземплярах надо печатать?

— Обычно, — говорю, — и одного экземпляра бывает много.

Потом даже выступление мое состоялось по телевидению.

В середине трансляции этой — по записи — выскочил я на нервной почве в магазин. Вижу вдруг в винном отделе двух дружков.

— О!.. — Увидели меня, обомлели. — А мы тебя по телевизору смотрим!

— Вижу я, как вы меня смотрите!

Подвал наш с Региной отделал к возвращению ее. При моих заработках, кажется, могу я себе это позволить?

Бархатный диван. Стереомузыка. Бар с подсветкой.

Неплохо!

Правда, в подвале этом раньше водопроводчики собирались, и довольно трудно оказалось им объяснить, почему им больше не стоит сюда приходить. Наоборот — привыкать стали к хорошей музыке, тонким винам. Приходишь — то один, то другой, с набриолиненным зачесом, с сигарой в зубах, сидит в шемаханском моем халате за бутылочкой «Шерри».

По Регине, честно говоря, я скучал. Но и боялся ее приезда. Много дровишек я наломал — с ее особенно точки зрения.

Конечно, ужасным ей покажется, что я из стихотворения, посвященного ей, песню сделал для хора!

И вдруг читаю однажды в газете: вернулся уже с гастролей прославленный наш оркестр! А ни Регина, ни Дзыня у меня почему-то не появились.

Звоню им — никого не застаю.

Мчусь в филармонию на их концерт.

Регина! Дзыня!

Дзыня обернулся перед концертом и вдруг меня в зале увидел, почему-то смутился. Взмахнул палочкой, дирижировать стал. Дирижирует, робко взглянет на меня и палочкой на пожилую виолончелистку указывает.

В антракте подошел я к нему.

— Почему это ты все на пожилую виолончелистку мне указывал?

Дзыня сконфуженно говорит:

— Хочешь — познакомлю?

— Как это понимать?! — На Регину смотрю.

— Понимаешь... — Дзыня вздохнул. — Ты так доходчиво объяснял, как жениха мне Регининого изображать, что я втянулся как-то. Мы поженились.

Вот это да!

И это я, выходит, уладил?

Ловко, ловко!

Можно даже сказать — чересчур!

Пошел к себе в подвал, выпил весь бар.

Ночью проснулся вдруг от какого-то журчания. Сел быстро на диване, огляделся — вокруг вода.

Затопило подвал, трубы прорвало!

Всю ночь на диване стоял, к стене прижавшись, как княжна Тараканова. Утром выбрался кое-как, дозвонился Ладе Гвидоновне (единственный вот остался друг!).

Она говорит:

— В Пупышеве с завтрашнего дня собирается семинар, поезжайте туда!

Ну что же. Можно и в Пупышево. Все-таки связано кое-что с ним в моей жизни!

Перед отъездом не стерпел — соскучился, — зашел в старую свою квартиру, навестить бывшую жену и Леху... Главное, говорил мне, что проблемы быта не интересуют его, а сам такую квартиру оторвал! Нормальная уже семья: жена варит суп из белья, муж штопает последние деньги.

Потом уединились с Лехой на кухне.

— Плохо! — говорит он. — Совершенно не хватает средств.

Обещал я с «Романтиками» его свести.

Три часа у них просидел, больше неудобно было — пришлось уйти. Ночевал я в ту ночь в метро — пробрался среди последних, спрятался за какой-то загородкой — больше мне ночевать было негде.

Утром пошел к Славке в гараж — поехать хоть в Пупышево на своей машине!

Но и это не вышло. Машина вся разобрана, сидит Славка в гараже среди шайбочек, гаечек. Долго смотрит на меня, словно не узнавая.

— Это ты, что ли? — говорит.

— А кто же еще?

— Что — неужели дождь? — На плащ мой кивнул.

— А что же это, по-твоему?

— А это вино, что ли, у тебя?

— Нет. Серная кислота! Не видишь, что ли, все спрашиваешь?

Но машину собрать так и не удалось.

Пришлось поездом ехать, дальше — автобусом. Долго я в автобусе ехал... и как-то задумался в нем. Не задумался — ничего бы, наверно, и не произошло. Вышел бы в Пупышеве, и покатилось бы все накатанной колеей. Но вдруг задумался я. Пахучий портфельчик свой вспомнил. Как там хозяин-то новый — ставит его в холодильник-то хоть?

Очнулся: автобус стоит на кольце, тридцать километров за Пупышевом, у военного санатория.

Водитель автобуса генералом в отставке оказался. Другой генерал к нему подошел, из санатория. Тихо говорили они. Деревья шумели.

Оказывается, генералы в отставке хотят водителями автобусов работать.

А я и не знал.

И не поехал бы — не узнал.

Вышел я, размяться пошел.

Стал, чтобы взбодриться чуть-чуть, о виртуозности своей вспоминать. Ловко я все устроил: то — так, это — так...

Только сам как-то оказался ни при чем!

Можно сказать — излишняя оказалась виртуозность!

Э, э! В темпе, понял вдруг я, все назад!

Я быстро повернулся и, нашаривая мелочь, помчался к автобусу.

Сны на верхней полке

Ну и поезд! Где такой взяли? Такое впечатление, что его, перед тем как подать, три дня валяли в грязи. Только странно, где ее нашли — всюду давно уже лег снег. Видимо, сохранили с лета? Впрочем, над такими тонкостями размышлять некогда — толпа понесла по платформе вбок, нумерация вагонов оказалась неожиданной — от хвоста к тепловозу! Мой первый вагон оказался последним — для него платформы уже не хватило, пришлось спускаться с нее, бежать внизу, потом подтягиваться за поручни. Проводник безучастно стоял в тамбуре, зловеще небритый, в какой-то вязаной бабской кофте... видеть его в белоснежном кителе я и не рассчитывал, но все же...

— Это спальный вагон? СВ? — оглядывая мрачный тамбур с дверцей, ведущей к отопительному котлу с путаницей ржавых трубок, неуверенно спросил я.

Проводник долго неподвижно смотрел на меня, потом мрачно усмехнулся, ничего не ответил... Несколько странно! Я вошел в вагон... В таком вагоне хорошо ездить в тюрьму — для того, чтобы дальнейшая жизнь не казалась такой уж тяжелой. Облезлые полки, затхлый запах напоминали мне о самых тяжких моментах моей жизни — причем не столько о бывших, сколько о будущих!

При этом — хотя бы купе должны быть двухместные, раз уплачено за СВ, вместо этого спокойно, не моргнув глазом, запускают в купе явно четырехместные! Что ж это делается?! Я рванулся к проводнику, но на полдороге застыл... Не стоит, пожалуй... Еще начнет разглядывать билет — а это, как говорится, чревато... Дело в том, что на билете написано «бесплатный». Мне его без очереди взял старичок с палочкой (очередь была огромная, а билетов не было) — и только когда он получил с меня деньги и исчез, я заметил эту надпись, встрепенулся, но старичка уже не было... Видимо, ему, как знатному железнодорожнику, положен бесплатный, но я-то не знатный... так что этот вопрос лучше не углублять. Не настолько мы безупречны, чтобы качать права... поэтому с нами и делают что хотят. Минус на минус... Пыльненький плюсик. Я попытался протереть окно, но основная грязь была с внешней стороны. Главное — было бы хоть тепло... уж больно сложный и допотопный отопительный агрегат предстал передо мною в тамбуре... Я подул на пальцы. Толстая шерстяная кофта на нашем проводнике внушала мне все большие опасения. Наверное, и не бреется он ради тепла?

Я сдвинул скрипучую дверь, вышел в тамбур. Сразу за мной, тоже решившись, вышел пассажир из соседнего купе.

— Скажите, а чай будет? — дружелюбно обратился он к проводнику.

— Нет, — не поворачивая головы на толстой шее, просипел проводник. Слово это можно было напечатать на облаке пара, выходящего изо рта.

— Как — нет?

— Так — нет! Можешь топить без угля?

— А что — угля нет?

— Представь себе! — усмехнулся проводник.

— На железной дороге нет угля?! — воскликнул я. — Да пойти к паровозу...

— Хватился! Паровозов давно уж нет!

— А вагон этот — с тех времен? — догадался я.

Проводник, как бы впервые услышав что-то толковое, повернулся ко мне:

— С тех самых!

— Так зачем же их прицепляют?!

— А у тебя другие есть? — Усмехнувшись, проводник снова уставился в проем двери, выходящей на пустую платформу.

— Так мы же... окоченеем! — проговорил сосед. — Снег ведь! — Он кивнул наружу.

— Это уж ваша забота! — равнодушно проговорил проводник.

— Возмутительно! — не выдержав, закричал я. — В каком вагоне у вас начальник поезда? Наверное, не в таком?

Дверь из служебного купе вдруг с визгом отъехала, и оттуда выглянул румяный морячок в тельняшке (заяц?).

— Ну что вы, в натуре, меньшитесь? — проговорил он. — Доедем как-нибудь, ведь мужики!

Пристыженные, мы с соседом разошлись по нашим застылым купе. Да, к начальнику поезда, наверное, не стоит — может всплыть вопрос с сомнительным моим билетом... Наконец, заскрипев, вагон медленно двинулся. Пятна света в купе вытягивались, исчезали, потом эти изменения стали происходить все быстрее — и вот свет оборвался, все затопила тьма.

Электричество хотя бы есть в этом купе? Тусклая лампочка под потолком осветила сиротские обшарпанные полки, облако пара, выходящее изо рта.

Я посидел, обняв себя руками, покачиваясь, — сидеть было невозможно, кровь стыла, началось быстрое, частое покалывание кожи, предшествовавшее, насколько я знал, замерзанию.

Нет, так терпеливо дожидаться гибели — это глупо! Я вскочил.

Не во всех же вагонах такой холод — какие-то, может, и отапливаются? Хотя бы в вагоне-ресторане должна быть печка — там ведь, наверное, что-то готовят? Точно, я вспомнил надпись «Ресторан» — где-то как раз в середине состава! Я открыл дверь, согнувшись, перебрался через лязгающий раскачивающийся вагонный стык... Следующий вагон был еще холоднее. Люди, закутавшись в одеяла, неподвижно сидели в темных купе (свет почему-то зажигать не хотелось, это я тоже чувствовал). Только струйки пара изо ртов говорили о том, что они живы. В следующем вагоне все было точно так же... Что такое?! Какой нынче год?!

Я шел дальше, уже не глядя по сторонам, только автоматически — в который уже раз — открывая двери на холодный переход, там я стоял на морозе, опасливо пригнувшись, пока не удавалось открыть следующую дверь. Я попадал в очередной вагон, такой же темный и холодный.

И вдруг на переходе из вагона в вагон я застрял: я дергал дверь, она не поддавалась — видимо, была заперта. Железные козырьки, составляющие переход, лязгали, заходили друг под друга, резко из-под ног уходили вбок. Паника поднималась во мне снизу вверх. Я дергал и дергал дверь — двигаться задним ходом еще страшнее. Я стал стучать. Наконец за стеклом показалось какое-то лицо — вглядевшись во тьму, оно стало отрицательно раскачиваться. Я снова забарабанил.

— Чего тебе? — приоткрыв маленькую щель, крикнуло наконец лицо.

— Это ресторан? — прокричал я.

— Ну, ресторан. А чего тебе?

— Как чего? — Я потянул дверь. — Не понимаешь, что ли?

— Это нельзя! — Лицо оказалось женским. — Проверка работы идет!

Она потянула дверь, я успел вставить руку — пусть отдавят!

— Какая же проверка работы без клиентов? — завопил я.

Она с интересом уставилась на меня — такой оборот мысли ей, по-видимому, еще в голову не приходил.

— Ну заходи! — Она чуть пошире приоткрыла дверку.

Я ворвался туда. Никогда еще я не проходил ни в один ресторан с таким трудом и, главное, риском! Да, здесь было не теплее, чем в моем вагоне, но все же теплее, чем на переходе между вагонами.

К моему удивлению, мне навстречу из-за отдельного маленького столика поднялся прилизанный на косой пробор человек в черном фраке, крахмальной манишке, бархатной бабочке.

— Добро пожаловать! — Делая плавный жест рукой, он указал на ряд пустых столиков.

Недоумевая, я сел. Неужели это я минуту назад дергался между вагонами?.. Достоинство, покой...

— Через секунду вам принесут меню. В ресторане ведется проверка качества обслуживания — о всех ваших замечаниях, пусть самых ничтожных, немедленно сообщайте мне!

— Ну разумеется! — в том же радушном тоне ответил я.

Метрдотель с достоинством удалился и с абсолютно прямой спиной уселся за своим столиком. Минут через двадцать подошел небритый официант.

— Гуляш, — проговорил он, словно бы перепутав, кто из нас должен заказывать.

— И все? — произнес я реплику, которую обычно произносит официант.

— Холодный! — уточнил он.

— А почему? — глупо спросил я.

— Плита не работает! — пожав плечами, проговорил официант.

Я посмотрел на метрдотеля. Тот по-прежнему с неподвижным, но просветленным лицом возвышался за своим столиком. В мою сторону он не смотрел.

— Ну хорошо, — сдался я.

В ресторане было сумеречно и холодно. За темным окном не было ничего, кроме отражения.

Наконец появился официант и плюхнул передо мною тарелку. Кратером вулкана была раскидана вермишель — в самом кратере ничего не было. Я посидел некоторое время в оцепенении, потом кинулся к застывшему в улыбке метрдотелю.

— Это гуляш?! — воскликнул я. — А где мясо?

Метрдотель склонил голову с безупречным пробором, прошел в служебное помещение — оттуда сразу донесся гвалт, в котором различались голоса официанта и метрдотеля. Потом появился метрдотель с той же улыбкой.

— Извините! — Он взял с моего столика тарелку. — Блюдо будет немедленно заменено! Официант говорит, что кто-то напал на него в темном коридорчике возле кухни и выхватил из гуляша мясо!

— Мне-то зачем это знать! — пробормотал я и снова застыл перед абсолютно темным окном. Наконец минут через сорок мне захотелось пошевелиться.

— Так где же официант?! — обратился я к неподвижному метрдотелю.

Он снова вежливо склонил голову с безукоризненным пробором и скрылся в служебке.

— Ваш официант арестован! — Радостно улыбаясь, появился он.

— Как... арестован? — произнес я.

— Заслуженно! — строго, словно и я был в чем-то замешан, проговорил метрдотель. — Оказалось — он сам выхватывал мясо из гуляша и съедал!

— А, ну тогда ясно... — проговорил я. — А теперь что?

— А теперь — к вам незамедлительно будет послан другой официант! — с достоинством произнес он.

— Спасибо! — поблагодарил я.

Второго официанта, принявшего заказ, я ждал более часа — может, конечно, он и честный, но где же он?

— Ваш официант арестован! — не дожидаясь вопроса, радостно сообщил метрдотель.

— Как... и этот? — Ноги у меня буквально подкосились.

— Ну разумеется! — произнес он. — Все они оказались членами одной шайки. Следовало только в этом убедиться — и нам это удалось.

— Ну замечательно, конечно... — пробормотал я. — Но как же гуляш?

Он презрительно глянул на меня: тут творятся такие дела, а я с какой-то ерундой!

— Попытаюсь узнать! — не особенно обнадеживая, холодно произнес он и скрылся в служебке.

Через час я, потеряв терпение, заглянул туда.

— Где хотя бы метрдотель? — спросил я у человека в строгом костюме с повязкой.

— Метрдотель арестован! — с усталым, но довольным вздохом произнес человек. — Он оказался главарем преступной шайки, орудовавшей здесь!

— Замечательно! — сказал я. — Но поесть мне... ничего не найдется?

— Все опечатано! — строго проговорил контролер. — Но... если хотите быть свидетелем — заходите.

— Спасибо, — поблагодарил я.

Я сидел в служебке. Приводили и куда-то уводили официантов в кандалах, потом метрдотеля... все такого же элегантного... мучительно хотелось есть, но это желание было явно неуместным!

Я побрел по вагонам обратно.

«Хоть что-то вообще... можно тут?» — с отчаянием подумал я, рванув дверь в туалет.

— Заперто! — появляясь за моей спиной, как привидение, произнес сосед.

— Что... насовсем? — в ярости произнес я. — А... тот? — Я кивнул в дальний конец.

— И тот.

— Но — почему?

— Проводники кур там везут!

— ...В туалете?

— Ну а где же им еще везти?

— А... зачем?

— Ну... видимо, хотели понемножку в вагон-ресторан их сдавать, но там проверка, говорят. Так что — безнадежно!

— И что же делать?

— А ничего!

— ...А откуда вы знаете, что куры?

— Слышно, — меланхолично ответил сосед.

Я посидел в отчаянии в купе... но так быстро превратишься в Снегурочку — надо двигаться, делать хоть что-то! Я снова направился к купе проводника. Когда я подошел, дверь вдруг с визгом отъехала и оттуда вышел морячок — он был тугого свекольного цвета, в тельняшке уже без рукавов, с голыми мощными руками... Он лихо подмигнул мне, потом повернулся к темному коридорному окну, заштрихованному метелью, и плотным, напряженным голосом запел:

— Прощайте, с-с-с-скалистые горы, на подвиг н-н-н-нас море зовет!

Я внимательно дослушал песню, потом все же сдвинул дверь в купе проводника.

— Чего надо? — резко поднимая голову от стола, спросил проводник.

В купе у них было если не тепло, то по крайней мере угарно, на столике громоздились остатки пиршества. Стены были утеплены одеялами, одеялом же было забрано и окно.

— Где... начальник поезда? — слипшимися от мороза губами произнес я.

— Я начальник поезда. Какие вопросы? — входя в купе, бодро проговорил морячок.

— ...Вопросов нет.

Я вернулся в купе, залез на верхнюю полку — все-таки перед ней было меньше холодного окна, — закутался в одеяло (оно не чувствовалось) и стал замерзать. Какие-то роскошные южные картины поплыли в моем сознании... правильно говорят, что смерть от замерзания довольно приятна... И лишь одна беспокойная мысль (как выяснилось потом, спасительная) не давала мне погрузиться в блаженство...

А ведь я ушел из ресторана не заплатив! А ведь — ел хлеб, при этом намазывал его горчицей! Как знать, может, именно эти копейки сыграют какую-то роль в их деле? Конечно, тут встает вопрос: надо ли перед ворюгами быть честным, но думаю, что все-таки надо — исключительно ради себя!

Скрипя, как снежная баба, я слез с полки и снова по завьюженным лязгающим переходам двинулся из вагона в вагон.

Меня встретил в тамбуре контролер контролеров контролеров — это можно было понять по трем повязкам на его рукаве.

Я вошел в вагон. Все сидели за столами и пели. Контролеры пели дискантами, контролеры контролеров — баритонами, контролеры контролеров контролеров — басами. Получалось довольно складно. Тут же, робко подпевая, сидели официанты в кандалах и метрдотель — за неимением остановки они пока что все были тут.

— Что вам? — быстро спросил контролер контролеров контролеров, давая понять, что пауза между строчками песни короткая, желательно уложиться.

— Вот, — я выхватил десять копеек, — ел хлеб, горчицу. Хочу уплатить!

— Да таким, как он, — проникновенно, видимо, пытаясь выслужиться, произнес метрдотель, — памятники надо ставить при жизни! — Он посмотрел на контролеров, видимо, предлагая тут же заняться благородным этим делом.

— Ладно — я согласен на памятник... но только чтобы в ресторане! — пробормотал я и пошел обратно.

Тут я заметил, что поезд тормозит — вагоны задрожали, стали стукаться друг о друга, переходить стало еще сложней...

В нашем тамбуре я встретил проводника: в какой-то грязной рванине, с мешком на спине, он спрыгнул со ступенек и скрылся — видимо, отправился в поисках корма для кур...

Это уже не задевало меня... свой долг перед человечеством я выполнил... можно ложиться в мой саркофаг. Я залез туда и сжался клубком. Поезд стоял очень долго. Было тихо. Освободившееся сознание мое улетало все дальше. Ну действительно, чего это я пытаюсь навести порядок на железной дороге, с которой и соприкасаюсь-то раз в год, когда в собственной моей жизни царит полный хаос, когда в собственном доме я не могу навести даже тени порядка! Три года назад понял я вдруг, что за стеной моей — огромное пустующее помещение, смело стал добиваться разрешения освоить это пространство, сделать там гостиную, кабинет... Потом прикинул, во что мне это обойдется, — стал добиваться запрещения... Любой наблюдающий меня вправе воскликнуть: «Что за идиот!» Написал массу заявлений: «В просьбе моей прошу отказать!», настрочил кучу анонимок на себя... Как бы теперь не отобрали, что есть!..

Я погружался в сон... вдруг увидел себя в каком-то дворе... меня окружали какие-то темные фигуры... они подходили все ближе... сейчас ударят! «Зря стараются, — мелькнула ликующая мысль, — не знают, дураки, что это всего лишь сон!» Двор исчез. Я оказался в вагоне-ресторане, он был почему-то весь в цветах, за окнами проплывал знойный юг. Появился мой друг метрдотель в ослепительно белом фраке.

— Кушать... не подано! — торжественно провозгласил он.

Через минуту он вышел в оранжевом фраке.

— Кушать... опять не подано! — возгласил он.

— Может быть — можно что-нибудь? — попросил я.

— Два кофе по-вахтерски! — распахивая дверь в сверкающую кухню, скомандовал он.

Я вдруг почувствовал, что лечу в полном блаженстве, вытянувшись на полке в полный рост, откинув ногами тяжелое одеяло... Тепло? Тепло!

Значит, проводник, когда я его встретил на остановке, ходил не за кормом для кур, а за углем? Замечательно! Тогда лучше так и не просыпаться — сейчас должны начаться приятные сны!

В следующем сне я оказался в красивом магазине игрушек в виде лягушонка, которого все сильнее надували через трубочку.

...Все неумолимо ясно!.. Надо вставать!

Проводник сидел в тамбуре на перевернутом ведре, блаженно щурясь на оранжевый огонь в топке.

— Ну как? — увидев меня, повернулся он (после взгляда на пламя вряд ли он различал меня).

— Замечательно! — воскликнул я. — А раз уж так... в туалет заодно нельзя сходить?

— Ладно уж! — Он подобрел в тепле. — Только кур не обижай! — он протянул ключ.

— Зачем же мне их обижать?! — искренне воскликнул я.

Я ворвался в туалет. Куры, всполошившись сначала, потом успокоились, расселись, своими бусинками на склоненных головках разглядывая меня. Кем, интересно, я кажусь этим представителям иной, в сущности, цивилизации? Достойно ли я представляю человечество? Не оскорбит ли их жест, который я собираюсь тут сделать?.. Нет. Не оскорбил.

Абсолютно уже счастливый, я забрался к себе на полку, распрямился... Какой же последует сон?.. Солнце поднималось над морем... я летел на курице, приближаясь к нему. Вблизи оно оказалось огромной печкой. Рядом сидел проводник.

— Плохо топить — значит не уважать свою Галактику! — строго проговорил он, орудуя кочергой.

Третьи будут первыми

В последний день перед отлетом на конференцию вдруг решено было взять вместо меня уборщицу. Ну что ж, это можно понять: от меня какой толк? Ну — отбубню я свое сообщение, и все, а та и уберет, и постирает, к тому же молодая очаровательная женщина — это тоже немаловажно!

Но, к счастью для меня, уборщица от поездки отказалась — то ли муж ей не разрешил, то ли ребенок, точно не известно. Таким образом, один я поехал такой, остальные — начальники, хотя они к теме конференции ни малейшего отношения не имели.

Правда, в самолете я вдруг старого друга своего Леху встретил — давно не виделись.

— А ты откуда здесь взялся? — я удивился.

— Не было б счастья, да несчастье помогло! — Леха усмехнулся. — У шефа теща заболела — так что я вместо нее!

С самолета нас в элегантнейший отель привезли — правда, нас с Лехой сунули в каморки на последнем этаже. Вышел я на балкон — на соседнем балконе Леха стоит.

— Вот так вот! — горестно говорит. — А ты как думал? Ну ничего! — злобно усмехнулся. — Мне сверху видно все — ты так и знай!

— Наверное, — говорю, — надо уже в холл спускаться, все, наверное, уже там?

Долго до нас лифт не доходил, наконец поймали, спустились в холл.

Вскоре вслед за нами сам Златоперстский спустился со своими питомцами — Трубецкой, Скукоженский, Ида Колодвиженская, Здецкий, Хехль.

— Да... дружная команда! — исподлобья глядя на них, Леха пробормотал.

Тут маленький человек появился в огромной кепке, с некоторыми здоровался, некоторых пропускал.

— А это кто? — испуганно я Леху спросил.

— С луны, что ли, свалился? — Леха говорит. — Это ж сам директор гостиницы, товарищ Носия! От него все здесь зависит!

— Неужто все?

Леха в ответ только рукой махнул, злобно отошел. А я на доске объявлений маленькое объявленьице увидел: «Не получившие командировочные могут получить их здесь, в комнате 306».

Радостно поднялся. Но Блинохватова, начальница оргкомитета, железная женщина, ни копейки мне не дала. Сказала, что вместо меня в списках значится уборщица, с женской фамилией, так что мне с моей мужской денег вовек не видать, причем с торжеством это сказала, даже с какой-то радостью — вот странно!

Спустился, снова в холле Леху нашел, все ему рассказал.

— А ты как думал? — Леха говорит. — С нами только так! Кстати, вся головка сейчас на пикник приглашена — почему-то на насыпи, — а про нас с тобой не вспомнил никто.

— Неужели никто? — Я огорчился.

— А к тебе обращался кто-нибудь? — Леха вздохнул. — Вот то-то и оно!

— Да-а! — горестно говорю. — Кстати — странно: когда шел я по этажу, горничные дорожки убирали, за ними рабочие в заляпанных спецовках линолеум сдирали. К чему бы это?

— А ты не понимаешь? — Леха говорит. — Товарищ Носия хочет одновременно с нашей конференцией ремонт провести — поэтому он так и задабривает наше начальство!

— А зачем ремонт-то? И так аккуратно. — Я огляделся.

— Не понимаешь, что ли? — Леха разозлился. — После каждого ремонта у него еще одна дача появляется — как же не ремонтировать?

— Как же нам конферировать? — говорю. — Никуда будет не пройти — все разрушается!

— А это уже, как говорится, дело десятое! — Леха усмехнулся.

Потом мы с Лехой ползли по горам песка к железнодорожной насыпи. Все приглашенные уже там собрались: и Златоперстский, и Трубецкой, и Блинохватова, и Ида Колодвиженская, и Здецкий, и Крепконосов.

Златоперстский, покровительственно улыбаясь, рассказывал про Париж — для пикника, конечно, лучшей темы не найти:

— И вот приезжаем мы на Сант-Дени... и как бы уже путешествуем во времени!

«Главное — что ты в пространстве можешь путешествовать!» — злобно подумал я.

Все сползают по песку, но сразу же снова карабкаются вверх.

В центре, естественно, Носия возвышается. Вдруг звонок. Носия поднял свою большую кепку, лежащую на песке, — под ней оказался телефон.

— Слушаю! — надменно проговорил.

Смотрел я на этот праздник, и слезы душили: «Что же такое! Что у меня за судьба? Всегда я как-то в стороне, на отшибе обоймы!»

Приползли обратно в гостинцу — Леха говорит:

— Все! Хватит дураками быть!

— Думаешь — хватит?

— Надо что-то предпринимать!

— Думаешь — надо?

— А ты вообще — вне времени и пространства! — Леха махнул рукой, стремительно ушел.

Вечером уже я робко ему постучал. Он долго не отзывался, наконец глухо откликнулся:

— Кто?

— Я — кто же еще?

Леха высунул в коридор взлохмаченную голову, бдительно огляделся.

— ...Заходь!

Зашел я — и даже не сразу понял, что живет он в таком же номере, как и я: на столе стояли мокрые сапоги, кровать застилал какой-то зипун, пол был покрыт каким-то темным распластанным телом.

— Кто это? — испуганно глянул я на тело.

— Да это Яка Лягушов. Отличный, кстати, мужик. Пущай пока полежит... Выйдем-ка!

Мы вышли.

— Зайдем тут... здоровье поправим, — Леха сказал.

— Да я денег не получил!

— Ладно! С деньгами и дурак может. Пошли!

Из соседнего номера доносился стук машинки.

— Машинки у них есть! — проговорил Леха. — А я свою должен был продать, чтобы внуку порты купить!

До этого у него и детей не было — и вдруг сразу внук!

Мы спустились в уютный, тускло освещенный бар, и Леха сказал бармену, указывая на бутылку:

— По двести нам нацеди... под конференцию!

Бармен безмолвно нацедил.

— Колоссально! А я и не знал! — обрадовался я.

— Ты много еще чего не знаешь! — зловеще Леха сказал.

Я испуганно поставил фужер.

— Насчет этого не сомневайся! — Леха положил мне руку на плечо. — Есть указание: под конференцию — наливать! Только этим не говори...

— Кому — этим?

— Ты что, не понимаешь, что ли? И так Златоперстский с компанией своей все захватил — теперь еще и это им отдавать? — Леха бережно загородил мощной рукой хрупкий фужер.

— А, ну ясно! — Я повторил его жест.

— Есть нашенские ребятки тут, есть! — радостно прихлебывая, заговорил он. — Иду это по коридору я — навстречу мне — Генка Хухрец! «Ты?» — «Я!» — «Здорово!» — «Здорово!» Обнялись. «Ну что, — говорит, — я могу сделать для тебя?» И — вот!.. — Леха гордо обвел рукой тускло освещенные стены. — Кстати — ты с нами, нет?

— А вы кто?

— А! — Леха с отчаянием рукой махнул. — Ну что надо тебе? Скажи — сделаем!

— Да я даже как-то не знаю... — забормотал я.

— Не знаешь ничего — потому и не хочешь! — Леха сказал. — Ну, хочешь — тренером в Венесуэлу устроим тебя? Момент! — Леха прямо в фужере набрал пальцем телефонный номер. — Алле! Генаха, ты? Тут со мной один чудило сидит — можем в Венесуэлу его послать? Говоришь: «О чем речь?» — Леха захохотал. — Ну, ясно! Он свяжется с тобой!.. Только-то и делов! — поворачиваясь ко мне, Леха сказал. — А может, ты, наоборот... — Он окинул меня орлиным взором. — В глубинку куда-нибудь желаешь? Это мы мигом! — Он быстро рванулся к бару, принес фужер размером с торшер. — Алле! Генаха? Снова я. Тут куражится наш-то — может, в порт Находка его пошлем? Сделаешь? Ну, хоп!

В течение получаса я довольно холодно уже наблюдал за стремительными своими взлетами и падениями — в конце концов я уже ехал в Боготу через Бугульму... но тут Леха устал.

— Ладно, — проговорил он. — Договорились, в общих чертах! Пойду гляну, как Яка Лягушов там лежит.

В этот момент в бар вошел Скукоженский, подошел к стойке и, явно не зная самого главного, заказал себе скромный кофе.

Леха злорадно подтолкнул меня локтем, подмигнул.

— Эй ты, Скукоженский! Не признал, что ли? Чего не здороваешься? — внутренне ликуя, привязался Леха к нему.

— Я уже, кажется, говорил вам, что моя фамилия Скуко-Женский! — надменно дернув плечом, проговорил тот.

— Ой, извини, подзабыл маленько! — юродствуя, завопил Леха и, потрепав Скуко-Женского по спине и заговорщически подмигнув мне, ушел.

— Можно вас — буквально на долю секунды? — с изысканной вежливостью обратился вдруг ко мне Скуко-Женский.

— Пожалуйста, пожалуйста! — я торопливо пересел к нему.

— Сначала — о деле, — сухо проговорил он.

Как будто потом мы с ним часами будем говорить о душе!

— ...Ваш доклад поставлен на завтра.

— Ну?! Это хорошо! — Я обрадовался.

— Теперь — мелочи. Как вы считаете... этот, — он пренебрежительно кивнул вслед ушедшему Лехе, — окончательно потерял человеческий облик или еще нет?

— Ну, знаете! — Я встал. — Эта работа не по мне! Даже если бы я и знал что-то — все равно бы не сказал!.. Значит — завтра? Огромное вам спасибо! — Я поклонился.

— Кстати, — проговорил вдруг он. — Не советую вам в вашем докладе... очень уж заострять некоторые вопросы — есть люди более компетентные, которые сделают это лучше вас!

— Спасибо, разберусь как-нибудь! — Я ушел.

Выскочил я оттуда с ощущением счастья — как хорошо, что все это кончилось!

Но оказалось — нет! Я быстро шел по коридору к номеру — вдруг какая-то дверка распахнулась, оттуда пар повалил, высунулась голова. Я испуганно шарахнулся... Леха!

— Заходь!

Я зашел (это оказался предбанник), сел.

— Ну как? — кутаясь в простыню, Леха усмехнулся. — Златоперстцы эти... уже выспались на тебе?

— В каком смысле?

— Ну, заставили уже что-нибудь делать для них?

— Абсолютно нет!

— Ладно, это мы будем глядеть! Раздевайся!

Я задумчиво стал раздеваться. Появилась старуха в грязном халате, с темным лицом.

— Слышь, Самсонна! — мелко почесываясь, Леха заговорил. — Дай-ка нам с корешом пивка!

— Где я тебе его возьму? — рявкнула она.

Леха подмигнул мне: «Во дает!»

— Слышь, Самсонна! — куражился он. — Веников дай!

— Шваброй счас как тресну тебя! — отвечала Самсонна.

Я огляделся... Собственно — из роскоши тут имелась одна Самсонна, но большего, видимо, и не полагалось.

Мы вошли в мыльную. Тут были уже голые Лехины союзники — Никпесов, Щас, Малодранов, Елдым, Вислоплюев, Темяшин.

Леха быстро соорудил себе из мыла кудри и бородку.

— Можешь одну штукенцию сделать? — наклоняясь к моему тазу, проговорил он.

— Какую именно?

— Выступить против Златоперстского. А то из наших кто вякнет, сразу смекнут, откуда ветер, а так — вроде как объективно...

— Да я совсем не знаю его... — я пробормотал.

— Ну и что? — Леха проговорил.

— Да нет... не хочу! — Стряхивая мыло, я стал пятиться к выходу.

— Крепконосов за нас... Ухайданцев подъедет! — выкрикивает Леха.

— Нет!

— Чистеньким хочет остаться! — крикнул Елдым.

Я вдруг увидел, что они окружают меня.

Пока не стали бить меня шайками, я выскочил.

Тяжело дыша, я подходил к номеру... Ну дела!

Следующие три часа я работал, писал свое выступление и по привычке, автоматически уже жевал бумагу и плевал в стену перед собой... такая привычка! В конце концов — опомнился, увидел присохшие комки, ужаснулся: ведь я же не дома! И не отковырнуть — для прочности я добавляю туда немного цемента.

Раздался стук в дверь. Я вздрогнул... Леха.

— Ну а для переговоров с ними ты пойдешь? Ведь, надеюсь, ты не против переговоров?

— Нет.

Оделся, пошли. Спустились в бельэтаж, постучались. Долгая тишина, потом:

— Да-да!

Открыли дверь, вошли.

Златоперстский, величественный, седой, сидит в кресле. Вокруг него суетятся его ученики: Здецкий мелким ножичком нарезает плоды дерева By, Скуко-Женский, мучительно хватаясь за виски, варит какой-то особый кофе.

Златоперстский долго неподвижно смотрел на нас, потом вдруг вспомнил почему-то:

— Да! Колбаса!

Стал лихорадочно накручивать диск, договариваться о какой-то колбасе... Наконец договорился, повернулся к нам:

— Слушаю вас!

Я открыл рот и тут внезапно страшно чихнул, чихом был отброшен к стене.

— Дело в том... — заговорил. И снова чихнул. Третьим чихом был вышвырнут за дверь. Потом меня кидало по всей гостинице, с этажа на этаж, потом оказался в своем номере, прилег отдохнуть.

Некоторое время спустя Леха явился, тоже весь растерянный — но не физически, а духовно.

— Я запутался! — застонал.

— Так распутайся! — говорю. — Моральные изменения, в отличие от физических, не требуют абсолютно никакого времени!

— Ты не прав! — снова заметался. — Они думают — купили меня! Заткнули мне рот икрой! Не выйдет!

— Ты о ком? — удивленно говорю.

— Блинохватова с Носией купили меня! Вернее, пытались! Дешево дают! — Куда-то выбежал.

Только сел я за статью — является толпа маляров под предводительством Блинохватовой, выносят мебель.

— Я готовлюсь к выступлению... я участник! — пытался выкрикивать, вцепившись в стол, пока меня вместе со столом по коридору несли. Вынесли в зимний сад, превращенный в склад.

— Это возмутительно, что вы творите! — Блинохватовой сказал.

— И до меня доберемся! — гордо, во весь голос Блинохватова ответила. Надменно ушла.

Работал полночи, потом уснул. Рано утром проснулся, умылся из фонтана... К назначенному часу вошел в зал заседаний... Ни души! Куда же все делись? Выглянул в окно: все, празднично одетые, садились в автобусы... Снова пикник?

— Ты вне игры, старик, вот в чем беда! — сказал Леха, когда я подошел.

— А ты?

— Я? Я продался! — Леха рубаху рванул, но не порвал. — Сейчас все едут в горы, закапывать капсулу с посланием в тридцатый век, а потом в ресторан «Дупло» и съедят все живое в округе! Я подлец! Подлец!.. — Леха бросил надменный взгляд в автобусное зеркальце. — Понимаю — ты выше этого! — уже нетерпеливо проговорил он.

— А разве можно быть ниже?.. — удивился я. — Ну а что Златоперстский?.. — для вежливости поинтересовался я. — Надеюсь — удалось произвести отталкивающее впечатление?

— Тебе удалось! — горестно Леха вздохнул. — А мне — нет! — Он снова в отчаянии рванул рубаху.

Вечером я подкрался по оврагу к ресторану «Дупло», прильнул к щели... В «Дупле» оказались все: и Носия, и Златоперстский, и Скуко-Женский, и Ида Колодвиженская, и Хехль, и Здецкий, и Джемов, и Щас, и Никпесов, и Елдым, и Вислоплюев, и Слегкимпаров, и Ухайданцев, и Крепконосов, и Яка Лягушов, и Пуп. Леха, рыдая, опускал в котел с кипящей водой раков, давая перед этим каждому раку укусить себя. Все пели песню о загубленной жизни. Златоперстский брезгливо подпевал. Блинохватова танцевала на столе — но в строгой, сдержанной манере. На горячее был сыч запеченый.

— Еще сыча! — протягивая руку, воскликнул Елдым.

И тут на пороге появился я.

— Как вы нас нашли? — воскликнули сразу же несколько голосов.

— По запаху! — ответил я, и в ту же секунду меня уже били.

— Вам бы немножко амбы! — успел только выкрикнуть я.

...Очнувшись, я увидел перед глазами комки земли... вдруг один ком зашевелился... скакнул... лягушка! Я стал прыгать за ней, потом распрямился, потом побежал. Впереди меня по ущелью гнался Леха за испуганной лисой, рвал на груди рубаху, кричал:

— Ну — куси! Куси!

Потом я выбрался в долину. Было светло. Магазины уже открывали свои объятия.

Я подошел к гостинице. Ее уже не было — Носия уже успел разобрать ее. Все участники сидели под небом на стульях, поставив тарелки с супом на головы, осторожно зачерпывали ложками, несли ко рту. Потом ставили на головы стаканы, лили из чайников кипяток, размешивали ложечками.

Оказалось: вчера на пикнике, скушав все вокруг, они захотели отведать белены — и это сказалось. Красивые белые машины подъезжали к ним, люди в белых халатах помогали войти...

Вот на тропинке показался Леха. Видимо, он все-таки уговорил лису укусить его. Сначала он шел по тропинке абсолютно ровно — потом вдруг метнулся в курятник, раздался гвалт. Через минуту санитары повели и его. Он шел с гордо поднятой головой, пытаясь сдуть с верхней губы окровавленную пушинку.

— А ты говоришь — почему седеют рано! — скорбно произнес он, поравнявшись со мной.

Все уехали. А я пошел в степь. И вот вокруг уже не было ничего — только заросший травой колодец. Я заглянул туда — отражение закачалось глубоко внизу.

— Господи! Что же за жизнь такая?! — крикнул я.

— ...Все будет нормально! — послышалось оттуда.

В городе Ю.

— А все с того началось, что я Генку Хухреца встретил. — Леха пересел на свободное место на моей полке и, горячо дыша, начал исповедь: — До того, ты знаешь, я всего лишь сменным мастером был, газгольдеры, то, се, и вдруг Геха мне говорит: «Хочешь мюзик-холлом командовать? Какие девочки там — видал?» Говорю: «Только на афишах!» Ржет: «Увидишь вблизи!» А все со школы еще началось: там Геха, по правде говоря, слабовато тянул, никто не водился с ним, один я. И вот результат! «Только усеки, — говорит. — За кордон с ними поедешь — чтобы ни-ни! С этим строго у нас! Но зато — как приедете в какую-нибудь Рязань!.. Любую в номер! Они девочки вышколенные, команды понимают!»

— Это ты говоришь или Геха? — слегка запутавшись и смутившись, пробормотал я, пытаясь увести разговор в сторону, запутать его в филологических тонкостях.

— Он. И я это тебе говорю! Приезжаешь в какую-нибудь Рязань...

— Почему именно в Рязань-то?

— Ну — в Рязань, в Казань... — миролюбиво проговорил Леха.

— А... ясно. И почему ж ты не с ними сейчас?

— Сорвался я! — скорбно воскликнул он.

— В Рязани? — изумился я.

— При чем здесь Рязань? Как в Рязани можно сорваться? В этом гадском Париже все произошло!

— В гадском?

— Ну а в каком же, по-твоему, еще?! — уязвленно воскликнул он. — Разве ж это город? Бедлам! Легко там, думаешь, коллективом руководить?

— А... тяжело?

— Дурочку изображаешь, да? Днем вместо репетиций по улицам шастают, после спектакля для близиру в гостиницу зайдут и на всю ночь — опять! У меня нервы тоже, понимаешь, не железные — пробегал четыре ночи в квартале Сант-Дени, гадостей всяких насмотрелся, наших никого не нашел — и под утро уже пятой, кажется, ночи, часа в четыре, к одной нашей артисточке в номер зашел — проверить, работает ли у нее отопление. И ведь точно знал — с жонглером нашим живет, а тут фу-ты ну-ты — на дыбы!

— А как — на дыбы?

— Сковородкой жахнула меня!

— Сковородкой?.. А откуда у них в номере сковородки?

— Ты что, с крыши свалился, что ли? — перекривился он. — Известно ведь: хоть и запрещено, а они все равно жратву в номере готовят, чтоб валюту не тратить! Примуса, керосинки — как в коммуналке какой-нибудь! Суп в биде кипятильником варят!

— И... что? — по возможности нейтрально спросил я.

— И все! — Леха тяжело вздохнул. — С той сковороды и начался в моей голове какой-то сдвиг! Тут же, этой артистке ни слова не сказав, пошел в номер к себе, вынул из наволочки всю валюту — всей группы, я имею в виду, — и рванул в казино (неизвестно еще, откуда я дорогу туда знал!). Не сворачивая, пришел, сел в рулетку играть и с ходу выиграл пятьсот тысяч — не иначе, как специально мне подстроили это! В общем, когда дождливым утром выходили все на авеню Мак-Магон, чтобы в автобусы садиться, на репетицию ехать, вдруг громкие звуки джаза раздались, и с площади Этуаль процессия появилась... Впереди джаз шел... из одного кабака... за ним девушки с Пляс Пигаль маршировали, а за ними, — Леха стыдливо потупился, — четыре нубийца меня на паланкине несли... я в пуховом халате, скрестив ноги, сидел и в чалме! — Леха прерывисто вздохнул.

— Ясно... — сказал я. — И после этого, значит, тебя сюда?

— Да нет, не сразу сюда, — после долгой паузы проговорил Леха. — После этого я еще симфоническим оркестром руководил. Не то, конечно! — с болью выкрикнул он. — И в самолете на Нью-Йорк с гобоистом подрался одним. В океан хотел выкинуть его! — Леха всхлипнул. — И все после той проклятой сковороды — то и дело заскоки случаются у меня! А артистке той — хоть бы что, в Москве уже работает, говорят! — он снова всхлипнул.

«Да-а-а... зря я связал с этим затейником свою судьбу! — в который уже раз подумал я. — Вряд ли получится из этого что-то хорошее. Но так надоели неопределенность, скитания по редакциям, халтура на телевидении, так хотелось чего-то твердого и определенного!»

— А что тебе... Геха обещал? — уже не в первый раз стыдливо поинтересовался я.

— Да уж крупное что-нибудь, не боись! — с ходу приободрившись, ответил Леха. — Раз уж Геха за главного тут — без работы, не боись, не останусь! А где я — там уж и ты! Старый кореш, что ни говори!

Да, действительно, дружим мы с Лехой давно, вместе учились еще в институте... как скромно мы когда-то начинали — и как нескромно заканчиваем!

— Для начала обещал управляющим театрами меня назначить! — веско проговорил он.

— Но ведь в Ю., насколько я знаю, один театр, — засомневался я. — Может — директором театра тебя?

В лице его неожиданно появилась надменность.

— Я, кажется, ясно сказал — управляющий театрами! Ради одного театра, мелочевки такой, я бы не поехал сюда — не тот случай!

— А где тебе остальные театры возьмут? Построят, что ли? — Я все не мог поверить в осмысленность поездки.

— Это пусть тебя не колышет! — высокомерно ответил он. — А уж только заступлю, на первое свободное место — тебя. А не будет — так освободим! Как-никак — опыт руководства есть!

Я хотел было спросить, имеет он в виду случай со сковородой или что-то еще, но вовремя удержался: все-таки теперь я зависел от него, а шуток, насколько мне известно, он не любил.

— Ну ладно... спать давай... утро вечера мудренее! — зевнул он.

— Мудрёнее! — усмехнулся я.

— Ну, ладно. Это твое дело — словами играть! — снисходительно проговорил он и начал раздеваться.

Спал он бурно, метался, хрипло требовал ландышей. С трудом удалось разбудить его за полчаса до вокзала — он дышал прерывисто, по лицу его текли слезы.

— Видел поленницу до неба, старик! — взволнованно проговорил он. — К большой судьбе!

Я хотел осторожно сказать, что поленница — сооружение шаткое, но промолчал. Поезд, притормаживая, стал крупно дрожать, наши щеки затряслись.

Судорожно зевая, размазывая слезы, мы вошли в освещенный голубым призрачным светом вокзал. Прилечь или даже присесть в этом зале, напоминающем диораму Бородинской битвы, было негде... почему такому количеству народа необходимо было находиться на вокзале в четыре утра — было неясно!

Правда, какой-то услужливый старичок, оказавшийся рядом, сразу же стал услужливо объяснять мне, что по прихоти купца Харитонова вокзал выстроен в пятидесяти верстах от города, на горе, а с транспортом в городе нынче туго — поэтому все, приехавшие ночью, сидят здесь. Не знаю, чего ждал от меня услужливый старичок, — я сказал ему «спасибо» и пошел дальше. Леха вышел на холод, во тьму, и вернулся торжествуя.

— Ну, ты! Надолго тут расположился? Машина ждет!

«Вот это да! — ликуя, подумал я. — Не зря, действительно, я приехал в этот город!»

Правда, в гостинице оказался абонирован двухместный номер, не два отдельных, как Леха предполагал, — это как-то сразу надломило его, он начал зевать.

— Ладно... поспим маленько, — злобно проговорил он и начал раздеваться.

— Слушай, — не удержался я. — А почему ты все время в ушанке спишь? Ну в поезде — более-менее понятно еще, мороз был, а здесь-то зачем?

Он оглянулся по сторонам, глаза его блеснули безумным огнем.

— А потому, — прошептал он. — Что в шапке у меня... шестьдесят пять тысяч зашито... заработанных честным, беспробудным трудом! — добавил он.

Я хотел спросить, считает ли он честной работой свои подвиги в Париже, но промолчал.

Поспать так и не удалось. Тут же зазвонил телефон, Леха схватил трубку.

— Геха, ты? — Он радостно захохотал. Дальше он слушал, только крякая и кивая, надуваясь восторгом все больше. — Ну, есть! Ну, все! — проговорил он, повесил трубку. — Управляющий всей культурой, старик! — радостно проговорил он и погляделся в зеркало.

— Поздравляю от души! — сказал я. «А есть тут культура?» — хотел спросить я, но не спросил.

Тут же раздался еще звонок — от каждой фразы второго разговора распирало его еще сильней.

— Тэк... тэк... — только приговаривал он. — Тэк! — Он повесил трубку. — Женщина, старик! — ликующе воскликнул он. — Говорит, полюбила с первого взгляда! Вот так! — Он бросил горделивый взгляд в зеркало.

«А когда ж был этот первый взгляд?» — хотел спросить я, но не спросил.

— Все! Уходи! — Он зашагал по крохотному номеру. — Сейчас во всех церквах заутрени идут — дуй туда!

Я хотел спросить — что, церквами он тоже заведует? — но не спросил.

Я вышел во тьму и мороз. Из темноты на меня волнами шла какая-то энергия. Приглядевшись, я увидел толпы людей, пересыпавшиеся с угла на угол, — но автобусы с прижатыми дверями проходили не останавливаясь.

Я решил пойти пешком. Спешить мне было абсолютно некуда. Дело в том, что в городе Ю. я родился и не был тут уже тридцать лет. Светало. Город производил нехорошее впечатление. Старые дома еще разрушались, новые дома разрушались уже. Чувствовалось, что десятилетиями никто не думал про город, потом недолгое время кто-то думал, воздвигал какой-то дом, характерный для той эпохи, и снова шли десятилетия запустения. Нехорошо для города оказаться не в моде, в стороне от всяческих фестивалей, когда на город наводится свежий — пусть даже и поверхностный — блеск. Здесь этого не было и следа.

«Хорошо, что я отсюда уехал!» — мелькнуло ликование. «Но ведь вернулся же!» — придавила тяжелая мысль.

Собираясь сюда лет уже десять (правда, не думая, что навсегда), я с волнением думал, что не узнаю тех мест, где ездил в коляске. И вдруг я словно попал в сон, который периодически снился мне, — я снова оказался в том самом месте, которое помнил только во сне: те же деревянные двухэтажные дома, те же «дровяники» на краю оврага... Ничего не изменилось за тридцать лет! Тяжелый, темный сон про мое детство в чахлом квартале оказался не таким уж далеким — действительность не отличалась от него!

Еще одно обстоятельство — правда, не такое важное — тревожило меня. Ни в поезде, ни в гостинице я не успел зайти в туалет... осквернить родные места я, конечно, не мог... Я схватил такси и помчался в центр — но там все интересующие меня учреждения оказались закрыты — правда, по веским, уважительным причинам: в одном туалете проходила политинформация, в другом — профсоюзное собрание, в третьем — персональное дело. Казалось бы, надо радоваться столь бурной общественной жизни — но что-то удерживало меня.

Номер был закрыт изнутри, а на дверях туалета в курилке висела малооригинальная табличка: «Закрыто по техническим причинам». Как насыщенно, интересно здесь живут!

— Закрыто по техническим причинам! — горделиво проговорил администратор, сверкая очками.

— Ну, понятно, — пробормотал я.

— Кстати, — продолжил он (что же тут может быть «кстати»? — подумал я), — вашего друга (он сумел произнести эти слова с презрением и в мой адрес, и в его) дожидается тут какой-то товарищ (снова презрение), однако на стук и телефонные звонки ваш приятель не реагирует. Может быть, он вас устроит? — еще более пренебрежительно кивнул на меня администратор, обращаясь к гостю.

Со скамеечки поднялся мешковатый, бородатый мужик.

— Синякова, — ткнув мне руку, пробормотал он. — Главный режиссер Театра драмы и комедии.

— Очень приятно, — пробормотал я. Не скрою, меня изумило, что он назвался женской фамилией. Я подумал, что ослышался, но после оказалось, что нет.

— Разумеется, — заговорил администратор, подходя с ключом, — у нас имеется возможность открыть номер своими средствами, но — раз уж вы пришли...

— Разумеется... извините... подождите здесь! — Я взял у администратора ключ, открыл, просунулся в узкую щель... мало ли что там?

В номере было пусто, на постели были видны следы борьбы... за занавеской — я задрожал — темнел какой-то силуэт.

— Эй... кто там? — выговорил я.

— Это ты, что ли? — прохрипел голос, и высунулась Лехина башка.

— Ну ты даешь! — с облегчением опускаясь в кресло, проговорил я. — Чего прячешься-то, выходи!

— Не могу! — заикаясь проговорил он. — Я голый! Эта — дождалась, пока я впал в забытье, и всю одежду увела, даже белье! Неужто Геха ее подослал? Ну друг! Хорошо, что хоть шапка цела! — Он внезапно захихикал. — Откуда ей знать, что в такой лабуде такие деньги! Умен! — Леха погладил себя по шапке. — Отцепи меня — не могу больше! — свободолюбиво воскликнул Леха.

Я отцепил. Кутаясь в занавеску, как Цезарь в тогу, Леха пошел по номеру.

— Жалко, шмоток больше не захватил! — воскликнул Леха.

— Там тебя главный режиссер театра ждет, — проговорил я.

— Мужик, баба? — испуганно вскрикнул Леха.

На всякий случай я уклонился от ответа.

— Сейчас позову.

— Зови! — произнес Леха, перекидывая лишнюю материю через плечо.

Появился режиссер. Набычившись, он смотрел на Леху. Тот, надо сказать, держался неплохо. Можно было подумать, что последняя мода диктует именно такой стиль: тога и ушанка.

— Слушаю вас! — величественно проговорил Леха.

— Синякова, — пробормотал тот.

— Машина, надеюсь, у подъезда? — поинтересовался Леха.

Синякова кивнул. Перекинув конец материи через себя, Леха двинулся из номера — мы последовали за ним.

В машине я спросил режиссера, не японец ли он. Он ответил, что нет. Просто, когда его назначили главным, он решил вместо своей неблагозвучной взять фамилию жены и написал соответствующее заявление в соответствующие инстанции. Когда он получил паспорт, там было написано: Синякова. «Но ведь вы просили фамилию жены?» — сказали ему. С тех пор он вынужден ходить с этой фамилией. Случай, в общем-то, обычный, но чем-то он растрогал меня.

В театре Леха держался отменно. Прямо с порога завел речь, что всякий истинно интеллигентный человек должен ходить в помещении в ушанке. Всюду замелькали ушанки. Народ тут оказался сообразительный. На площадке второго этажа попался и скромно поклонился молодой человек в шапке с накрепко завязанными ушами. Леха благосклонно подозвал его к себе, расспросил, кто он такой, к чему стремится. Тот скромно отвечал, что фамилия его Ясномордцев, он уже два года после института числится режиссером, но самостоятельной работы пока не получил (Синякова с ненавистью глянул на него).

— Талантливую молодежь надо выдвигать! — строго глянув на главного, проговорил Леха. Синякова молча поклонился. Мы последовали далее. — Кстати — ваш новый заведующий литературной частью! — вдруг вспомнив обо мне, проговорил Леха. Синякова с ненавистью глянул на меня и поклонился так же молча.

Когда мы, оглядев буфет, снова спустились в холл, над гардеробом уже появилась молодецкая надпись: «Головных уборов гардероб не принимает!»

— Я думаю, мы сработаемся! — благожелательно глянув на главного, произнес Алексей.

Где все взяли столько ушанок — было неясно, видно, разорился какой-то спектакль о войне. Я, единственный вне шапки, выглядел нонсенсом, но моя близость к Лехе оберегала меня. Синякова тоже надел ушанку, но из пижонистой замши, и уши принципиально не завязал, чтобы выглядеть независимо. Мы проследовали в ложу.

— «Отелло» — наш лучший спектакль! — наклонившись к Лехе, прокричал Синякова. Поскольку все были в ушанках, приходилось кричать.

Мне, как новому заведующему литературной частью, было интересно, выйдет ли Отелло в ушанке, но Ясномордцев, назначенный сопостановщиком, нашел оригинальное и тактичное решение — Отелло, разминая пальцы, все время мял ушанку в руках. В минуты душевных потрясений он чуть ли не раздирал ушанку на части. Я, как верный уже царедворец, покосился на Леху: не покажется ли ему это крамолой? — но тот взирал на происходящее благосклонно, и я успокоился.

Перед самым удушением Отелло с треском порвал ушанку, оттуда вывалилась серая вата (режиссерская находка!). Леха, видимо, потрясенный, неподвижно смотрел на сцену, потом вдруг сорвал с себя ушанку и тоже разорвал ее пополам. Окаменев, Отелло стал смотреть в ложу — решив, видимо, что Леха отнял у него главную роль для себя. Сообразительный осветитель перевел луч с Отелло на Леху — но Леха, не обращая внимания ни на кого, в отличие от Отелло, весь белый, терзал свою шапку на куски. Клочки ваты он кидал в изумленный зал — но вот вата кончилась, и премьер, ссутулившись, удалился во тьму. Я нашел его в бархатном закутке. Постаревший лет на сто, он сидел в кресле, держа пустую шапкину кожуру.

— А... деньги где? — выговорил я.

Он, неподвижно глядя в точку, ничего не ответил. Видно, дама, похитившая его одежду, заодно произвела и трепанацию шапки.

— Ну — если это они устроили! — Леха, налившись вдруг ненавистью, рванулся на сцену.

— Ты что — сбрендил? — остановил я его. — Откуда они про содержимое твоей шапки могли знать?

— А почему же они тогда... тоже шапки надели?

Я пожал плечом.

— А эта... откуда могла знать? — обессиленно проговорил он.

— Интуиция... опыт, — предположил я.

Занавес на сцене медленно опустился, действие заглохло само собой, не в силах выдержать соперничества с реальными трагедиями реальной жизни.

Мы побрели из театра. Он нес ненужную уже шапку в ненужной (или нужной?) руке.

— Вот так вот проходит слава! — скорбно произнес он. Я, впрочем, не совсем понял, когда была слава, у кого и какая.

Все понуро шли за нами с шапками на головах — хотя шапки в данном случае, может, уместнее было бы снять? Леху, естественно, это раздражало, Лехе, естественно, мерещилось, что в шапках у них полно денег.

— А ну — геть отсюда! — рявкнул он. Лицедеи отстали. — Гехе звоню — пусть разбирается! — Он рванулся к телефонной будке.

Через четверть часа мы сидели в приемной Хухреца. Прежде я не видел его, поэтому, естественно, волновался. Я старался вспомнить, что слышал от Лехи. Конечно, не только тяжелое школьное детство объединяло их — кроме того, они служили вместе во флоте, а главное, оба занимались спортом, а именно спорт отбирает людей, жаждущих любым путем сделаться первыми.

Мы вошли.

— ...А я ее за человека держал! — выслушав бессвязный рассказ Лехи, произнес Хухрец. — Дай, думаю, с корешом познакомлю, чтобы не скучал — а она, значит, за старое! — Хухрец потемнел лицом. — Ну что же, как говорится, будем карать! — Он нажал кнопку на одном из телефонов. — Машину к подъезду! — обронил он.

Поездка эта отпечаталась в моем мозгу крайне неотчетливо — события были настолько странными, что плохо укладывались в голове. Шофер на секунду притормозил перед чугунными воротами какой-то усадьбы — через мгновение ворота были распахнуты. Скрипя тормозами, резко сворачивая, мы мчались среди каких-то бледно-желтых флигелей.

«Какое-то ободранное заведение! — чувствуя себя уже причастным к красивой жизни, пренебрежительно думал я. — Могли бы и отремонтировать!»

В узких проулках было уже темно. Вот рябой свет фар высветил на глухой стене странную надпись: «Выдача вещей». Шофер заложил очередной лихой вираж. Хухрец радостно загоготал, буквы исчезли. Наконец свет фар уперся в какую-то глухую чугунную дверь. Водила нетерпеливо засигналил. Послышался тягучий, медленный скрип. Полоска тусклого света озарила нас. Какой-то абсолютно пьяный человек в клеенчатом фартуке дурашливо поклонился до земли, когда мы входили.

Помещение представляло собой склад, вернее, свалку всякого хозяйственного барахла — сломанные стулья, покрашенные белой краской шкафы, прислоненные друг к другу панцирные кроватные сетки. Посреди всей разрухи красовался старинный стол с львиными лапами — Хухрец по-хозяйски уселся на него.

— Где сама? — спросил он клеенчатого.

— Счас придет! — как-то двусмысленно улыбаясь, ответил тот.

Некоторое время спустя из мглы появилась тучная женщина в грязном белом халате, с большим пористым лицом и пронзительными глазками. Увидев ее, Леха вскочил и окаменел, как изваяние.

— А... суженый! — презрительно глянув на Леху, проговорила она.

Леха побелел еще больше.

— Познакомься — это наша Паня Тюнева! — Геха Хухрец зачем-то представил хозяйку мне.

Я молча поклонился. Мне не совсем были ясны мотивы нашего пребывания здесь, но я был в незнакомом мне городе, в отрыве от привычной мне жизни — может быть, тут так полагалось проводить вечера?

— Негоже пустым столом гостей встречать! — рявкнул Геха.

Хозяйка повелительно глянула на клеенчатого — тот скрылся.

— Ну так что скажешь батьке? — сверля хозяйку взглядом, проговорил Хухрец. — Я тебя с лучшим моим корешом познакомил (он кивнул на смертельно бледного Леху), а ты что творишь?!

— А что я творю?! — кокетливо поведя могучим плечом, проговорила Паня.

— А ты не знаешь?! (Разговор Христа с Магдалиной.) Человек к тебе всей душой — а ты шестьдесят пять тысяч схрямзила у него?

— А это еще надо доказывать! — нахально проговорила она.

— Чего доказывать? — продолжал воспитательную работу Хухрец. — Тут, как говорится, и к гадалке не надо ходить: кроме тебя, в номере не был никто!

— Мало ли куда он в шапке своей шастал! — ответила Паня.

— Откуда ж известно тебе, что они в шапке были? — припечатал Хухрец. Паня осеклась. — Этого мало тебе? — Хухрец царским жестом обвел помещение. — Сколько в месяц имеешь-то тут? На одной одежонке небось... — Он кивнул на несколько детских пальтишек, раскиданных по стульям.

— Да что я имею-то? — заверещала она. — Это, что ли, богатство-то? — Она подняла двумя пальцами потрепанное детское пальтишко и швырнула обратно... (Что она — ест, что ли, детишек? — мелькнула мысль.) — Засунул в дыру поганую, нашел, как избавиться! — Они скандалили, не таясь от Лехи, который как-никак официально считался Панькиным хахалем.

Положение спас клеенчатый: сыпанул на стол несколько грязных картофелин, поставил закопченную кастрюлю с пригорелой кашей. Угощение было странноватым, но и все вокруг было настолько необычным, что я не удивился.

— И это все?! — кинув на Паньку соколиный взгляд, воскликнул Хухрец. — А младенцовки не поставишь, что ль?

«А это еще что?» Самые жуткие предположения колыхнулись во мне.

Клеенчатый впился взглядом в Паню — та, секунду помедлив, кивнула. Клеенчатый скрылся, потом возвратился, прижав к фартуку липкую пятилитровую банку с мутной жидкостью. Он расплескал ее по детским железным кружечкам: на моей кружечке был зайчик, на Лехиной — ягодка, на Гехиной — слоненок.

— Ну, за то, чтобы еще не видеться лет пять! — Хухрец захохотал, схватил зубами сырую картошку и радостно захрустел.

Судя по вкусу — и действию, — в кружечках оказался спирт, но какой-то нечистый. Веселье было тоже каким-то мутным. Хухрец с хрустом пожирал картошку и громко хохотал. Паня, почти полностью закрывая Леху, сидела у него на коленях и, кокетливо ероша его волосенки, игриво повторяла фразу, от которой он вздрагивал и бледнел:

— А без шапки-то лучше тебе!

Я, взяв кастрюльку с пригорелой кашей, стыдливо отошел. Дабы устраниться от происходящего, стоял, уставясь в стену, и вдруг внимание мое привлек разрисованный лист. Я подошел поближе... «Обязательства работников АХЧ... Детской инфекционной больницы № 2». Ком каши колом встал в моем горле. Я зажал рот рукой. Вот, оказывается, где происходит наше гулянье! Я глянул на Хухреца. Он, словно фокусник, жрал одну сырую картофелину за другой.

— Но ведь это... детский продукт! — еле слышно проговорил я.

Паня слегка развернулась — один ее пронзительный глаз смотрел на меня.

— Серенький... разберись! — кратко скомандовала она клеенчатому.

Тот подошел ко мне и деловито ткнул в глаз. Я сполз по стене на цементный пол. Кастрюлька покатилась. Все дальнейшее воспринималось мной еще в большем тумане, чем раньше. Передо мной появились ноги Хухреца.

— А ты — орех! Крепкий орех! — прогромыхал его голос. — Но я тебя раздавлю! — Потом, судя по ногам, он повернулся. — Все! Едем в черепахарий! — скомандовал он.

Я поплелся за ними. Не оставаться же мне было в больнице — непонятно в качестве кого?

Все вместе мы уселись в машину. Паня по-прежнему плющила Леху своим весом. У меня на коленях оказался клеенчатый. Правда, вел он себя довольно прилично, один только раз он шепнул, на повороте склонившись ко мне: «Пикнешь — горло перегрызу!» — и это все.

Показался черепахарий — гигантское круглое строение. Существование его в городе, где многого необходимого еще не было, казалось странным. Мы вошли внутрь — швейцар в форме Нептуна приветствовал нас. Огромный стеклянный цилиндр занимал почти все пространство, вокруг него вились тропические заросли, в них и был накрыт огромный стол: кокосы, ананасы, дорогостоящий коньяк «Енисели». Черепахи с ужасом взирали на нас через стекло.

— Консервы с цунами открывать? — спросил услужающий.

— Открывай! — вскричал Леха.

Консервы с цунами сразу же залили нас с головы до ног.

— Ты угря хоть ел? — дружески бубнил мне Хухрец. — На нёбе такой постфактум наблюдается — полный отпад!

«Какое ж я это сделал дело, что гуляю так смело?» — успел подумать я, и меня снова накрыло волной.

Потом началось катание на черепахах: сперва они везли по поверхности, потом вдруг резко, без предупреждения, уходили вглубь — долго, без малейшего дыхания приходилось плыть под водой, держась за черепаху. Вот из мути появилось видение: сидя на черепахе, приближается Леха. Лицо его странно сплющилось под водой, глаза остекленели, длинные волосы беззвучно развевались.

Потом за стеклянными стенами, которые отгораживали нас от действительности, как чудовищных рыб, стало светать. В зубах у меня оказался кусок тухлой осетрины, которую, видимо, берегли для более важных гостей и, не дождавшись, скормили нам. Я с наслаждением выплюнул ее. После всех этих изысков и безумств хотелось чего-то простого и надежного. Я выскочил из черепахария, жадно вдохнул морозный воздух, почувствовал щекочущий ноздри запах свежего хлеба и устремился туда. Ворвался на хлебозавод, погрузил несколько машин и в качестве платы разорвал одну горячую буханку и съел ее. Довольный, с гудящими мышцами, я медленно брел к гостинице. Леха, Геха и Панька Тюнева, наподобие восковых фигур, сидели в номере. Их озарял кровавый рассвет. Под окнами пронзительно верещал из какой-то машины сигнал угона, но никого почему-то не беспокоило это.

— А... отличник наш пришел! — со слабой, но презрительной ухмылкой выговорил Хухрец.

Что тут такое Леха успел наговорить, почему меня так уничижительно называли отличником, я не знал.

— Подумаешь, нашли уж отличника! — пробормотал я. — Всего год-то отличником и был!

При этом я не стал, естественно, объяснять, что год этот был как раз десятый, что и позволило мне с ходу поступить в вуз — их, я чувствовал, такие подробности могли только раздражать.

— Ну, хватит языком-то трепать! — сурово произнесла Паня. Она успела уже где-то переодеться в строгий темный костюм. — За дело пора! В театр!

«Мне тоже не худо бы в театр!» — подумал я.

Все поднялись.

В театре нас уже ждали — вся труппа собралась в зале для совещаний. Наше появление было встречено хмурыми взглядами, но пронесся и ветерок аплодисментов — приятный озноб пробежал по коже. Усевшись, мы долго значительно молчали. Шепот в зале утих. Хухрец неторопливо поднялся. Тяжесть, весомость каждого его жеста буквально парализовали аудиторию — чувствовалось, что от движения его руки зависит участь каждого сидящего здесь.

— Я думаю, нет нужды, — заговорил он, — представлять вам нового управляющего культурой нашего города — вы уже имели удовольствие лицезреть его не далее как вчера!

Леха на удивление вальяжно склонил голову.

— Думаю, что в тесном контакте с Алексеем Порфирьевичем вы добьетесь новых успехов в вашей работе.

...Хлопали все те же.

— Разрешите, пользуясь случаем, представить вам нового заведующего литературной частью вашего театра...

Я медленно стал приподниматься.

— Павлину Авксентьевну Тюневу! — возгласил Хухрец.

Паня приподнялась, кинула тяжелый взгляд в зал. Поднялся ропот, потом снова зашелестели аплодисменты.

Я резко вскочил на ноги, потом сел.

— Что ж такое? — зашептал я сидящему рядом Лехе. — Ведь я же был заведующим литературной частью — как же так?

— Так надо, старик! — тихо ответил Леха. — Она мне за это шестьдесят пять тысяч обещала вернуть!

Ну дела! Я вытер холодный пот. Поднялся главный. В своей речи он попытался объединить какой-то логикой все странные события последних дней, но сделать это было крайне трудно — зал скучал.

— Думаю, к истокам надо вернуться! — нетерпеливо поглядывая на часы, проговорил Леха.

Те же самые, что и всегда, бурно захлопали.

— «Курочку Рябу», что ли, будем ставить? — послышался молодой дерзкий голос.

— Предположение, кстати, не столь глупое, как кажется! — проговорил Леха.

Снова те же самые зааплодировали.

— Кстати, какая-то глубина тут есть! — раздумчиво но громко проговорил Синякова. — Разбитое яйцо — это ли не повод для разговора о бережливости?

В зале снова захлопали. Вскочил Ясномордцев.

— Я удивлен, — заговорил он, — как человек, числящийся руководителем нашего театра, может мыслить так банально и плоско! «Ряба» — эта старая, но вечно юная сказка дает нам почву для гораздо более значительных и актуальных мыслей (Синякова с ненавистью смотрел на него). Мне кажется, что разбитое яйцо, точнее, яйцо, которое ежесекундно может разбиться, — это не что иное... — Он выдержал паузу. — Как модель современного мира, который в любое мгновение может взорваться!

— Что ж... современная трактовка! — поднял голову задремавший Хухрец. Затрещали аплодисменты. — Надеюсь, хорошенькая курочка в коллективе у вас найдется? — покровительственно оборонил он.

Подхалимы захохотали.

— Неважно себя чувствую, — прошептал я Лехе и быстро вышел.

Я быстро сгонял на хлебозавод, погрузил две машины, пожевал хлеба, вернулся. Конечно, я понимал, что делать мне там абсолютно уже нечего — просто интересно было посмотреть, чем все это кончится.

«Не сон ли это?!» — мысленно воскликнул я, когда вернулся.

...Леха, осоловевший от бессонной ночи, покачивался за столом, снова в шапке, и все перед выходом из зала бросали в прорезь шапки пятак, как в автобусную кассу — судя по звуку, там было уже немало. Паня строго следила, чтоб ни один не прошел, не бросив мзды. Время от времени обессилевший Леха с богатым звоном ронял голову на стол.

— Тяжела ты, шапка Мономаха! — еле слышно бормотал он.

Тут же к столу кидались Синякова и Ясномордцев, с натугой поднимали корону и возлагали ее на голову встрепенувшегося Лехи. Вдруг взгляд его прояснился. Он увидел покрашенный белой масляной краской сейф, быстро направился к нему, обхватил, встряхнул, как друга после долгой разлуки.

— Да нет там ничего, только печать! — пробормотал Синякова, отводя взгляд.

Леха перевел горящий взгляд на Ясномордцева.

— Шестьдесят тысяч девяносто рублей одиннадцать копеек! — отчеканил тот.

— Молодец, далеко пойдешь! — Леха хлопнул его по спине...

— Ключа нет! — проговорил Синякова. — Директор в отпуске, ключ у него.

— Так... ты здесь больше не работаешь! — проговорил Леха. Повернулся к народу. — Пиротехник есть?

— Так точно! — Поднялся человек с рваным ухом.

— Сейф можешь рвануть?

— А почему ж нет?

— Тащи взрывчатку! — скомандовал Леха.

Я сам не успел заметить, как, распластавшись, встал у сейфа.

— Его нельзя взрывать!

— Почему это?

— Там может быть водка!

Пиротехник и Леха сникли.

Концовка совещания прошла вяло. Все разбились на группки. Рядом со мной оказался Синякова, почему-то стал раскрывать передо мной душу, рассказал, что у Хухреца в городе есть прозвище — Шестирылый Серафим, а что сам себя он давно не уважает — с того самого момента, как дрогнул и заменил свою не очень красивую, но звучную фамилию Редькин на женскую, — с тех пор почувствовали его слабину и делают с ним все, что хотят.

Потом появились Леха и Хухрец.

— Надоел мне этот театр! — заговорил Леха. — Я ведь, наверно, не только им в городе заведую?

— Да, с десяток заведений еще есть! — хохотнул Хухрец.

— Ну так поехали! Здесь останешься командовать! — приказал Леха Пане.

Машины у подъезда не оказалось, что возмутило Леху, Хухреца и, как ни странно, почему-то меня. Если эти вот ездят на машине — то почему я должен быть лучом света в темном царстве? Отказываюсь!

Машина, правда, тут же подошла.

— Все халтуришь? — усаживаясь, сказал шоферу Хухрец.

— Стараемся! — усмехнулся тот.

— Куда поедем-то? — икая, проговорил Леха.

— Да, думаю, женский хор проверим.

— Можно, — кивнул Леха.

Мы вошли в ослепительно белый зал. На сцене уже был выстроен хор — женщины в длинных белых платьях. К ним кинулся дирижер в черном фраке и с черными усиками.

— Пожалуйста, гости дорогие! — На всякий случай он ел глазами всех троих. — Что будем слушать?

— Да погоди ты... не части! Приглядеться дай! — оборвал его Леха.

Дирижер умолк. Леха ряд за рядом оглядывал хор.

— К плохим тебя не приведу! — ухмыльнулся Хухрец.

Мой взгляд вдруг притянулся к взгляду высокой рыжей женщины с синими глазами — не стану выдумывать, но, по-моему, мы оба вдруг вздрогнули.

— А чего они словно в саванах у тебя? — повернувшись к дирижеру, проговорил Леха.

— Да как-то недоглядели! — торопливо проговорил дирижер.

— Ножницы неси! — икнув, проговорил Леха. — Мини будем делать!

— С-скотина! — вдруг явственно донеслось со сцены.

Все застыли. Я не оборачивался, но знал точно, что произнесла это моя. Сладко заныло в животе. «Вот влип!» — мелькнула отчаянная мысль.

Дирижер испуганно взмахнул руками. Хор грянул. Сразу чувствовалось, что это не основное его занятие.

После концерта Хухрец и Леха безошибочно подошли к ней.

— С нами поедешь! — сказал Леха.

— Не могу! — усмехнулась она.

— Почему это?

— Хочу тортик купить, к бабушке пойти! — издевательски проговорила она.

— Эта Красная Шапочка идет с тортиком к бабушке уже третий год! — хохотнул Хухрец.

— Пойдемте! — сказал я ей.

Она глядела на меня неподвижно, потом кивнула. Под изумленными взглядами Лехи и Хухреца мы прошли с ней через зал и вышли. Взбудораженный Леха догнал нас у служебного выхода.

— Ну хочешь... я жену свою... в дурдом спрячу? — крикнул он ей.

«Странные он предлагает соблазны!» — подумал я.

Она без выражения глянула на Леху, и мы вышли.

Дом ее поразил меня своим уютом.

— Так ты чего на этой должности подвизаешься? — удивился я. — У тебя муж, видно, богатый?

— Да я бы не сказала! — усмехнулась она. — Сама зарабатываю!

— Чем?

— Бисером вышиваю, в одном кооперативе. Одна вышивка — тысяча рублей.

— Одобряю. А зачем же тогда... в этом хоре шьешься?

— А может, нравится мне это дело? — с вызовом проговорила она.

— А... муж все-таки есть?

— Заходит... Сын сейчас придет.

— О! — Я причесался. — А сколько ему?

— Шестнадцать.

Зазвонил телефон. Она подняла трубку, ни слова не говоря, послушала и выдернула шнур из гнезда.

— Странно ты разговариваешь! — удивился я.

— Да это дружок твой звонил. Сказал, что, если я соглашусь, даст мне пачку индийского чая.

«Да-а... широкий человек! — подумал я. — Ему что пачку чая подарить, что жену в дурдом посадить — все одно».

— Вы, наверное, торопитесь? — заметив, что я задумался, сказала она.

«Ну, ясно, я ей не нужен! — горестно подумал я. — Конечно, ей нравятся молодые и красивые, но ведь старым и уродливым быть тоже хорошо! Не надо только слишком многого хотеть».

Неожиданно хлопнула дверь — явился сын.

— Боб, ты будешь есть? — крикнула она.

— Судя по ботинкам сорок пятого размера в прихожей — у нас гость. Хотелось бы пообщаться.

— Это можно! — Поправляя галстук, я вышел в прихожую. Больше всего из ребят мне нравятся такие — очкастые отличники, не лезущие в бессмысленные свалки, но все равно побеждающие. Может, я и люблю их потому, что сам был когда-то таким — и таким, в сущности, и остался. Жизнь, конечно, многому научила меня, в разных обстоятельствах я умею превращаться и в наглеца, и в идиота, но, оставшись наедине с собой, снова неизменно превращаюсь в тихоню отличника.

Мы поговорили с ним обо всем на свете, потом Боб сел ужинать, и я ушел.

Леха одиноко сидел в номере, смотрел телевизор. Телевидение показывало бесконечный сериал «Про Федю» — как тот приходит домой, снимает пальто, потом ботинки, потом идет в туалет, потом в ванную...

— Все! Глубокий, освежающий сон! — радостно проговорил я и вслед за Федей улегся. Некоторое время в душе моей еще боролись Орфей и Морфей, потом Морфей безоговорочно победил, и я уснул.

Проснулся я оттого, что Леха тряс меня за плечо:

— Просыпайся, счастливчик! Долго спишь!

— А сколько сейчас времени? — пробормотал я.

— Самое время!.. — Леха торжественно вышагивал по номеру. — Твоей-то укоротили язычок — из хора вычистили ее!

— Как?!

— Обыкновенно. Дирижер толковым малым оказался — с ходу все просек.

Леха торжествовал. Я звонил ей по телефону — телефон не отвечал.

В комнате стояли два ведра пятаков (подарки восхищенных аборигенов?). Я подумал, что Леха будет носить их на ушах, в качестве клипс, но он хозяйственно высыпал их через отверстие в шапку.

Шея у него уже стала крепкая, как у быка.

Он бросил горделивый взгляд в зеркало. Он явно считал разбухшую свою шапку лавровым венком, который местные музы возложили на него в благодарность за умелое руководство.

На лестнице нам встретились несколько вагоновожатых с ведрами пятаков — Леха благосклонно принял на себя «золотой дождь», — дело явно было поставлено с размахом. У гостиницы стояла очередь трамваев, набитых людьми, из них выходили вагоновожатые с ведрами...

— Не забывает Геха кореша! — размазывая слезы, проговорил Леха.

Потом мы были в бане, где Леха прямо сказал старику гардеробщику, что шапку Мономаха он снимать не собирается. Впрочем, гардеробщик и не особенно удивился — многие уже мылись не снимая шапок.

— Мой бывший завлит! — высокомерно представил меня Леха многочисленным подхалимам, мылившим его. Впрочем, в бане было холодно — праздник не получился.

Хухреца на рабочем месте не оказалось, после долгих поисков мы нашли его в вахтерской, где он скрывался от многочисленных посетителей. Он злобно назвал происходящее «разгулом демократии».

— Достали вопросами! Разговорились вдруг все! — измученно пробормотал он, усаживаясь в машину. Мы ехали вдоль тротуаров, запруженных народом, все поднимали руки, умоляя их подвезти, — видно, за время своего руководства «батька» сумел полностью развалить работу транспорта.

Мы устало подъехали к ресторану.

— Ну так покажем ему его королеву? — глумливо глянув на меня, сказа Леха Хухрецу.

— Покажем... ненадолго. Самим нужна! — ухмыльнулся Хухрец.

Швейцар услужливо распахнул дверь. Мы вошли в зал. Все сидели за столами в пальто и шапках — так было модно и, кроме того, тепло — лопнули трубы, город не отапливался, изо ртов посетителей шел пар. Оркестр, потряхивая погремушками, исполнял модную в том сезоне песню: «Без тебя бя-бя-бя!» Она стояла у микрофона и, развязно кривляясь, пела. Она была почти обнажена. Видимо, было решено резко догнать Запад, хотя бы по сексу. Руками в варежках все глухо отбивали такт. Увидев нас, она стала кривляться еще развязней.

— Теперь, я думаю, ломаться не будет! — по-хозяйски сказал Хухрец. Как старый меломан, он выждал паузу в исполнении, поднялся на сцену и потащил ее за руку вниз. К счастью, у нее была и вторая рука — раздался звонкий звук пощечины.

— Ча-ча-ча! — прокричали музыканты.

Хухрец замахнулся. Я сорвал шапку с Лехи и метнул в Хухреца. С тяжким грохотом Хухрец рухнул.

Служебной лестницей мы сбежали с ней вниз, одеться она не успела, я накинул на нее свое пальто.

У выхода меня ждал «газик» с милиционером.

— Старшина Усатюк! — откозырял он. — Приказано вас задержать для доставки в суд — на вас поступило заявление о нарушении общественного порядка в общественном месте!

— И что ему будет?! — воскликнула она.

— Да, наверное, сутки, — прокашлявшись на морозе, сказал Усатюк. — А вы, гражданочка, поднимайтесь обратно!

Он отобрал у нее мое пальто.

Суд прошел гладко — без свидетелей, без вопросов, без бюрократических и каких-либо других формальностей. Судьей была Тюнева (или похожая на нее?). Я с огромным интересом наблюдал за происходящим — ведь скоро, наверное, такого не увидишь?

Работал я на химическом комбинате, разбивая ломом огромные спекшиеся куски суперфосфата. Вдруг хлопнула дверца уже знакомого и родного «газика». Усатюк высадил Леху... Вот это друг — не бросил в беде!

Мы сели покурить на скамейку.

— Геха, подлец, засадил меня! — хрипло заговорил Леха. — Певичка эта, вишь ли, понадобилась ему самому! Ну ничего, я такую телегу на него накатал, такое знаю про него — волосы дыбом встанут!

«Не сомневаюсь!» — подумал я.

Леха с обычной своей удачливостью кинул окурок в урну, оттуда сразу же повалил удушливый дым. Некоторое время мы, надсадно кашляя, размазывая черные слезы по лицу, пытались еще говорить, но потом я, не выдержав, сказал:

— Извини, Леха, больше не могу! Должен немного поработать!

Я пошел к суперфосфатной горе. Хлопнула дверца — я обернулся. Из такси, пригнувшись, вылезала она. Близоруко щурясь, она шла через территорию, перешагивая ослепительными своими ногами валяющиеся там и сям бревна и трубы. Чтобы хоть немножко успокоиться, я схватил лом и так раздолбал ком суперфосфата, что родная мать — химическая промышленность не узнала бы его.

Загрузка...