Володя Злобин
Чернозём
Жизнь - это звон звезд и цветов,
голубая, огненная сказка,
так говорит земля.
(с) Пимен Карпов - "Пламень".
Предисловие
Этот странный роман о нашей земле и о народе, что по ней ходит. Хотелось бы кому-нибудь посвятить, да некому.
Чернозём
Она чувствовала, как вокруг клубилась темнота. Тьма поднималась из голодных бездн, а мир был пуст и безвиден. Поначалу это привело её в ужас, и чувствовалось, как что-то невидимое, но бесконечно сильное, носилось в вышине. Постепенно её дыхание успокоилось, и мрак стал отступать. Она боязливо протягивала во тьму руки и пыталась понять, где находится. Это было очень странное ощущение: не знать, кто ты и где, но при этом понимать, что всё это имело какой-то смысл.
Чуть погодя глаза резанул яркий свет, и когда она, ослеплённая, моргала, то перед ней успели возникнуть полноводные реки, дремучие леса, луга, болота, равнины. Появившееся небо было настолько красиво и знакомо, что, казалось, было сотворено из её ребра. Она как будто всегда знала эти слова, вдруг появившиеся в памяти. Тут же окрепла уверенность, что так всегда и было, а она - всегда существовала.
А ещё вокруг сновали интересные существа. Люди, населившие сушу, эти охотники и собиратели, казалось, были сотворены из её праха. Она знала, что похожа на двуногих, особенно на женщин с их гордыми очами и длинными волосами, но всё равно с любопытством разглядывала скроенных по чьему-то подобию человечков. Они не чурались войны и труда, окроплявших русые волосы и синие глаза то кровью, то потом.
Люди сразу полюбили её. Они вспахивали бескрайние равнины, сеяли, выкорчёвывали и палили леса, чтобы на теплой золе взрастить богатый урожай. И хотя это было немного больно, она не обижалась, ведь земледельцы не забывали просить у неё милости. Ей нравилось, когда люди отдавали самое ценное, что у них было, но вовсе не из-за того, что она любила вещи, сделанные человеческими руками, а потому что понимала, как это для них важно.
Славные люди жили на негостеприимных северных просторах, покрытых озёрами и лесами. Они часто умирали, после чего навечно засыпали у неё на груди. Но всё чаще взлетали пеплом к небесам и тогда прорастали следующей весной в голубых подснежниках, а летом в тугих колосьях. Всё было в ней, и она была всем. Казалось, идиллии не будет конца, и она весело гремела камнепадами, дрожала от молодой первобытной силы и понимала, что навечно связана с добрым народцем, только что, как и она, появившимся на свет.
Так начиналась русская Земля.
***
Мы познакомились на слёте местных политических покойников. Он проходил в клубе, где солидные мужчины с индюшачьими подбородками играли в революцию. В воздухе пахло оплавленной проводкой, и город лихорадило ещё с зимы. Простудившееся каменное чудище давно повязало на шею красный атласный бант. Многие, в том числе и я, верили, что мегаполис смертельно болен и если мы как следует на него навалимся, то положим врага на обе лопатки.
И никто не мог помыслить, что город вообще не знал о нашем существовании.
В клубе обожали собираться революционеры. Нет, конечно же, не те, кто воевал в джунглях Колумбии и фавелах Бразилии, а те, кто говорил так много, что баррель их слов можно было продавать в Европу вместо нефти. Мы сцеживали воинственные приговоры, как изысканный яд, которым было не стыдно умертвить кого-нибудь из Борджиа. Было и пиво - умеренные разговоры, от которых вырастали животы, и над верхней губой оставался белый след конской подковы. Но чаще всего лилось молодое вино - несвязные, пафосные, категоричные речи. С помощью них можно было поделить Канта на две или даже четыре части. Да, определённо, мы очень хорошо умели продавать воздух для полос второсортных газет.
И я был лучшим брокером.
Мы надевали медицинские маски, хотя с детства не болели гриппом. Замазывали лица на фотографиях лишь за тем, чтобы их можно было выложить в социальные сети. А ещё у нас были ножи, кастеты и купленные на последние деньги гладкоствольные карабины, которые, впрочем, покидали кожаные чехлы лишь для того, чтобы оказаться на новой грозной аватарке.
И деревянные мишени так весело смеялись при встрече с дробью, что я действительно считал себя революционером.
А то, что знающий человек не дал бы за меня тогда и полкило ливерной колбасы, я понял лишь после того, как скучающий взгляд наткнулся на парня с февралём в глазах. Странно, что такой человек вообще мог забрести туда, где можно было сгореть со стыда. Впрочем, незнакомец, безразличный ко всему, сосредоточено терзал какую-то шуршащую упаковку и напевал себе в бороду весёлую песенку:
- Ну, куда же ты, дружок, своими грязными ногами в мой глазированный сырок.
Сластёна с удовольствием откусил лакомство, и мелкие шоколадные крошки остались таять у него в бороде. Какая это была борода! Не анархическое буйство волос Бакунина, не козлиная ленинская бородка, а самодовольно ярилось настоящее русское волосяное племя! Тёмно-русые хвоинки падали у незнакомца с кустистых бровей и всходили на лице приятным палевым настом. Такие бороды бывают у путешественников-первопроходцев, старообрядцев или конкистадоров.
А ещё у всяких революционеров левого толка.
- Люблю я глазированные сырочки, - бормотал странный господин, - они мои дружочки.
Я уже хотел было хотел протянуть руку для знакомства, тайно уверенный в своём полном превосходстве, когда с трибуны истошно заверещала одна вечная бета. Она портила злую германскую кличку Шмайссер. Его грубое квадратное лицо было сконструировано из шершавых пикселей, и сам он походил на второстепенного злодея из старой игры на Денди. Это не мешало оратору стрелять как из пистолета-пулемёта и забрызгать сидящих на первых рядах пафосной речью:
- Зачем нужно размышлять, если можно действовать!? Зачем нужны уличные митинги, если есть уличные бойцы!? Зачем нужны выборы, если есть право силы!
В неловкой тишине, какая возникает после того, как во всеуслышание бывает сказана какая-нибудь глупость и ни у кого не находится смелости её опровергнуть, бородач, отвлёкшись от лакомства, громко и с интересом спросил:
- Зачем нужен Иисус, если есть Христос?
Мой смех был единственной реакцией на остроумное замечание. Казалось, даже бородач с осуждением повернулся, пытаясь понять над чем же я так громко смеюсь, а потом, видимо, проявляя врождённое добродушие он тоже глухо, как будто бил в барабан, заухал. И даже задорно ударил ладошкой по толстой тяжелоатлетической ляжке:
- Думал уж никто и не оценит остротку!
Мы ржали, как очумелые, не замечая того, как на нас смотрят удивлённые люди. И даже Шмайссер, взявший от Эрнста Рема не только его полноту, одарил нас спаренной молнией глаз. Он уже хотел разразиться привычной для него бранью, когда его властным жестом прервал Лука:
- Хватит.
Лука местная знаменитость, даже легенда. Его странное евангелическое прозвище происходило то ли от фамилии Лукин, то ли от того, что у него над головой светился нимб. Худоба по-прежнему не слезала с него после семи лет тюрьмы. Мужчина имел на волосах седину, а на сердце шрамы. И это не романтическая метафора - просто однажды он словил проникающее ножевое ранение грудной клетки. Даже рукава его рубашки выглядели намного радикальней, чем большинство замолчавших революционеров. Он давно занимался в городе политикой, причём не сопливыми плакатиками, а серьёзными, как мне когда-то казалось, пахнущими тротилом делами.
- А вы всё не успокоитесь, - миролюбиво, но жёстко начал Лука, - не наигрались ещё в радикалов? Мы здесь не для того, чтобы обсуждать чью-то крутость, а чтобы попробовать сформировать действенную политическую коалицию. Для того чтобы нам принадлежали улицы. Чтобы те, кто проводит митинги, нуждались в нас, как в воздухе. Вот что надо делать! А вы... вы по-прежнему жмётесь каждый в своей мелкой конторке.
В такт его словам тут же закивали головами-подсолнухами собравшиеся радикалы, книжники, безумцы. Склонил голову и я. Даже Шмайссер чуть опустил свою обработанную рубанком черепушку. Худющий и похожий на чёрную ворону Лука, каркал редко, но если открывал рот, то ему никто не перечил.
- Лука, - снова спросил неугомонный сосед, - а ты лучше вспомни слова одного писателя: "Элита всегда остаётся элитой, а всем остальным митинги и дерьмо!".
- Да понятное дело, - невольно улыбнулся Лука, а потом спохватился, - но, ты...
Зал взорвался возмущением. Впрочем, если бы на месте смельчака находилась жировая сопля, а не здоровый бородатый мужчина, возмущение было бы ярче и крепче. Под невнятные оскорбления молодой человек стал распечатывать второй глазированный сырок, а Лука, устало вздохнув, сказал:
- Давай ты уйдёшь, а? Ну сколько можно уже.
Словно Россия, поднимающаяся с колен, баламут медленно встал со стула. Я ждал, что Лука объявит его имя, ведь судя по всему, мужчины были давно знакомы. Но возмутитель спокойствия покорно поднялся, попрощался за руку с аристократичного вида соседом, который, казалось, сбежал из подвала Ипатьевского дома, и мирно направился к выходу. Когда я догнал смутьяна на лестнице, то без предисловий начал:
- Я буду звать тебя Сырок.
Я назвал его так, потому что у него были запоминающиеся сырые глаза утопленника. Словно их сбрызнули застоялой водой. Ну, ещё потому, что он уплетал уже третий по счёту глазированный творожок.
- Ну ты с козырей зашёл! - ответил Сырок, - Но вроде бы тот, к кому ты обращаешься не похож на шпану.
Видимо его странный ответ пытался проверить мой интеллектуальный уровень, и я, перенимая правила игры, решил ненавязчиво осведомиться о его политических взглядах:
- Самое лучшее в Пазолини то, что его убили фашисты.
Сырок не засмеялся, а пристально посмотрел на меня и сказал:
- А бороды-то у тебя и нет, зачем вообще с тобой говорить?
Я пожал плечами:
- Что, все должны носить бороду что ли?
- Русский значит бородатый! Ты бы, дружочек, ходил в спортзал, поднимется тестостерон, попрут волосы.
Замечание было обидным, так как я давно уже любил посидеть на скамье Скотта, поэтому решил съязвить:
- И? Вон все эти революционеры его каждый день посещают, а где толк?
Он поднял брови:
- Это ты про рост бороды?
- Нет, про их... - я произнёс это слово как тот, кто в жизни перенёс хотя бы несколько серьёзных акций, - деятельность.
Он посмотрел на меня по-другому, без снисходительной улыбки, как человек, который понял, что оказался рядом с собратом по ремеслу, и я подумал, что он, наконец, спросит, как меня зовут, но Сырок лишь кротко улыбнулся:
- Ух ты какой! Образованный, да ещё и революционер!
И продолжил спускаться вниз, а я по инерции пошёл за ним, думая о том, что мой новый знакомый весьма странный. Чуть погодя здание, в кишках которого по-прежнему бунтовали полюционеры, выстрелило нами в поток людей. Вообще-то это не поток, а струя мочи, сбегающая вниз по штанине постиндустриального города. В нём заканчивали строить огромную чёрную башню, бросившую через прогиб всю архитектуру полиса. Строение как гнилой клык довлело над городской композицией, и люди под её тенью ещё больше пригибали головы. Несмотря на лето всё равно было холодно - вокруг построили слишком много хрустальных домов, отражающих солнечный свет. Но больше всего морозила молчаливая высокая башня. Горожане ждали, когда же в ней поселится колдун - владыка нефтегазовой компании со своими слугами. А пока хотелось раздавить этот вылезший чирей, чтобы улицы залило тёплым гноем и все мы хоть немного бы, но согрелись. Созерцание холодной башни сбивало с толку, и я вскоре нагнал Сырка, безуспешно пытавшегося спрятаться от меня за поднятым воротником вязаного свитера.
- Может тебя подвезти?
Мощные плечи безразлично согласились:
- Подвези.
Я водил старенький японский фургон, который частенько использовал как дом на колёсах. Он служил мне передвижной библиотекой, которой я торговал, как девками в лупанарии. На предложение сесть в машину Сырок ответил, что присаживается, и это тоже сказало о нём больше, чем оставшееся в тайне имя.
- Ба-а, да у тебя тут целый Фаланстер.
- Только без двух леваков за прилавком, - шучу я, снова пытаясь ненавязчиво узнать его политические взгляды.
Но Сырок не обращая внимания, придирчиво, с какой-то эстетской любовью осмотрел книги, найденные в лучших книжных агломерациях. Конечно, собрание пополнялась не за деньги. Книжки похищал мой знакомый, которому было по силам стянуть во время присяги и томик Конституции из-под руки президента. Сырок, оценив консервативных революционеров, подпольных европейских радикалов, новых правых и ситуационистов, лениво спросил:
- Сколько у тебя умных книжек. Судя по всему, ты это всё прочитал?
- Да, если хочешь, могу по дешёвке продать...
- Получается, ты знаешь, что система - это главный враг?
- Разумеется.
Сырок, отложив книжки, заворчал глухим медяным голосом:
- Тогда не прикасайся больше к книгам. Всё равно из тебя уже не получится нового Хайдеггера. Не станешь таким мыслителем, как Юнгер или Мисима. Не обижайся, но это так. Зачем читать, если ты уже и так понял, что враг - это система и что её надо уничтожить? Ты же революционер, так почему, позволь спросить, до сих пор не в окопе? Все только и делают, что читают, качаются, покупают себе оружие. Зачем? Никак не пойму. Когда пришло время разбираться в бомбах, глупо тратить своё время на книги.
- Но...
- Слушай, - перебивает он, - все нонконформистские телеги говорят ровно об одном. Чтобы это понять, не нужно даже читать эти книги, достаточно посмотреть на их корешки. Там будет написано: "Ты должен сдохнуть за наши идиотские идеи, потому что нам не хватило смелости лично воплотить их в жизнь".
- Нет, я с этим не согласен.
Помолчали, после чего Сырок не к месту спросил:
- А бати у тебя тоже нет?
- Не-а... тоже? Это ты к чему? Не понимаю... ты про книжки всё завёлся? А может я сам писатель!?
Он машет ладонью, и я замечаю тупорылые казанки, сбитые в белый горный хребет:
К чему писать большие книги,
Когда их некому читать?
Теперешние прощелыги
Умеют только отрицать.
Стихи повисли на густом повороте, за которым Сырок спросил:
- Знаешь кто это написал?
- Нет.
- Ну ты с козырей зашёл! Называешь себя писателем, а сам не знаешь автора? Во дела-а-а... Да и вообще, - собеседника явно понесло, - это раньше можно было позволить себе такую роскошь, как чтение или написание новых книг. Потому что раньше находились те, кто ещё боролся. Их было полно. Куда не плюнь - толпа мечтателей, носящих на плечах Ницше, Маркса, Ленина, Гитлера... А сейчас таких людей почти нет. Остались лишь писатели... Как говорится, если можешь не писать - не пиши.
- Знаешь, я тоже ведь не новичок.
И это было чистой правдой. Мне не нужно было вешать на уши лапшу, сваренную из революции. Юность преподнесла бесплатные уроки уличного насилия, где моими любимыми учителями были нож и кулаки. Кто ни разу не ковырялся в чужом животе заточенной железкой, тот спустил свои восемнадцать лет в унитаз. Болтались на совести и белые шнурки, навсегда завязав в памяти пару тёмных и кровавых вечеров. Не сказать, что я занимался чем-то особенным. Как и все активные люди пил коктейль для Молотова, осваивал оружие, не боялся гексогенового монстра, до власти над которым так, всё-таки, и не добрался. Сейчас же, когда раскалённую молодость бросили в холодный ушат зрелости, меня уже не так интересовало прямое действие. Как ни крути, но посаженные и убитые друзья дают солидный бонус к осторожности и осмотрительности.
- И что? - прерывает мои мысли Сырок, - через такие мелочи, как драки и поножовщины, как полагаю, проходили все более-менее интересные личности. Ну, убил ты кого-нибудь, ну двух, ну трёх... - если бы он сказал "ну четырёх", то я бы высадил его из машины, - или сжёг что-то. Чему там гордиться?
Поражает его лёгкость и откровенность, которую не ожидаешь услышать от столь серьёзного на вид человека. От любопытства хочется съесть несколько баранок:
- Но ведь и то хлеб.
- Была бы голова на плечах, а хлеб будет. Поговорка такая, - и тут же резко добавляет, - а ты взрывал?
- Нет, - говорю я, вовсе не думая, что новый знакомый подсадная утка, - не взрывал.
- А стрелял?
- Бывало.
- Из чего?
- А в кого, не спросишь?
- Какая разница? Всё равно ведь не в Богдановича.
- Ну...
- Так из чего стрелял? Макар поди какой-нибудь?
Наверное, он угадал, потому что Макаров - это пистолет для нищебродов, который можно купить тысяч за пятнадцать-двадцать. Пришлось нехотя буркнуть:
- Кроме него ещё из обреза.
- Ну, хоть так, - со вздохом отвечает Сырок, - но такой уровень всё равно смешно сравнивать с какими-нибудь моджахедами, баасовцами, итальянскими правыми, Золотой Зарёй, не знаю... даже какой-нибудь негр в Африке и то вооружен лучше, чем белые воины, мечтающие о революции. Хотя, если хочешь, то купить оружие проще простого.
- А ещё я стрелял из Шмайссера.
Сырок с непониманием посмотрел на меня, а потом, когда до него дошло, кого я имел в виду, он снова беззлобно смеётся. Борода сверкает, как пятки. Глаза - бездны, отражающие голубой хохот. Мощная рука хлопает по плечу, отчего крепче сжимаю недоеденную баранку.
- Ладно, не обижайся. Всё можно исправить. Если ты, конечно, этого хочешь.
Понимаю, высаживая бородача у метро, что он делает весьма прозрачный намёк. Было видно, что Сырок знает мучительно много, а умеет ещё больше, и эта недосказанность разительно контрастировала со всеми, кто фотографируется в лесу с оружием, имеет анкеты в социальных сетях и кто привык больше работать языком, чем руками. И хотя у меня даже в крови стоял TOR, внутри так и не возникло подозрение, что Сырок работал на соответствующую контору.
- Погоди, - говорю я его спине, - так какие у тебя всё-таки политические взгляды? Я ведь не могу, например, дружить с леваком.
Признаюсь, ничего глупее я тогда спросить не мог. Сырок смотрит на меня глубоко оскорблённый и как будто разочарованный. Вот-вот он скажет что-нибудь вроде: "Забудь наш с тобой разговор", поэтому я продолжаю неуверенно мямлить:
- Ну, левый там или правый. Национал-социалист или монархист, либертарианец... народник...?
Парень обиженно отвечает:
- Я русский. Мне наплевать на политические взгляды. Я хочу петь, поджигать и смысл жизни.
После чего он исчез в подземке.
Небо лысело, обнажив голубой затылок. Я подходил к двухэтажному дому-карлику с зелёной грустью на стенах. Тополя дрожали от холода и пытались разбить закрытые окна, чтобы погреть внутри свои толстые руки. У подъезда, чья отсыревшая лепнина ещё помнила труд немецких военнопленных, зевала лужа, полная грязи. На неё равнодушно смотрели сидевшие вокруг наркоманы.
На втором этаже был винтовой притон, который я бы давно сжёг, если бы не жил в том же доме. От наркоманов, паривших косточки под высохшим мёртвым солнцем, пахло смертью, но не той, что бродит по полям сражений, а затхлой моровой язвой. У них лица цвета печени, а щёки впалые, будто им вырвали все зубы. Привычно, как на работе я начал сгребать в охапку хилые тельца и выкидывать их на дорогу.
- Расходимся господа хорошие, расходимся!
Они упирались, мычали, и я стал раздавать тощим ханурикам мощные пинки, от которых они звенели, как почти пустая копилка, а потом выкатывались на асфальт и, либо, оставались там лежать, либо, ругаясь, ковыляли прочь. На руках оставался дурной запах, словно я давил прокисший виноград. Наркоманы в трансе качали серыми головами на пружинках, и чёрные глаза-мокрицы казались булавками, вонзёнными в серую бархатную подушечку.
- Ну, валите уже!
По голове прилетело что-то тяжелое. Мозг тут же принял горячую ванную, которая ожгла рецепторы и я осел на асфальт. Во двор спешно удирал самый резвый наркоман, быстро сматывавший цепь с весовой гирькой на конце. Простецкий кистень, с помощью которого они зарабатывали на дурь. Повезло, что удар пришёлся по касательной, иначе бы я так и остался лежать на пороге дома, и только зловещие тополя протянули бы замерзшие руки, чтобы погреться у ещё тёплого трупа.
Я хотел потрогать вздувшуюся, как ипотечный пузырь, шишку. Но вовремя заметил, что упираюсь руками в ту самую выбоину полную грязи. Сколько помню, она всегда торчала перед подъездом, как вечно расширяющаяся чёрная дыра. Руки по предплечье были погружены вымазаны в городском иле. Когда я поднялся, жижа западала вниз комками, вешая чёрные медали на грудь асфальта. Ладони приятно похолодели, словно умерли. Чтобы как-то обтереться, я взял мешок, на котором возлежали нарколыги и, пошатываясь, принялся вытирать им руки.
Оглушённый я спускался вниз по лестнице и оставшиеся куски грязи, иногда отвалившиеся от рук, играли в чехарду со стёртыми ступеньками. Грязный холщёвый мешок всё ещё был со мной. Когда я носом нажал на звонок двери в подвал, то ощутил, что на руках как будто надеты кожаные перчатки.
- Открыто, - крикнули из глубины катакомб, и я вынужден был толкнуть дверь ногой.
Мешок остался валяться где-то в коридоре.
В ванне при вялом свете лампочки я осмотрел чёрные, уже мумифицированные конечности. Как будто земля пожимала мне руки. Было неудобно напрягать мускулы, точно они уже мне не принадлежали. На мутноватом кафеле театр теней дал страшное представление, где пальцы оторвались от меня, зажили собственной жизнью, складываясь в причудливые каббалистические знаки. Я различил в них злые буквы, пророчащие что-то библейское. Приглушённая музыка просочилась через дверь и наваждение, что я нахожусь в подземном ските, выкопанном голыми руками, развеялось. Пальцы заболели, словно я обломал ногти. Горячая струя воды смыла дурман, закружившийся в раковине чёрным вихрем и, вытерев руки, я прошёл в нашу единственную комнату.
Алёна погружена в Интернет, там у неё собственная художественная галерея. Завидев меня, улыбается слегка выступающими зубами. Медные кони-волосы несут куда-то одинокие зелёные глаза. В них спрятаны горные самоцветы. На птичьем запястье змейка Уробороса кусает себе хвост. И вообще во всем её виде чувствуется, что я её люблю, а она меня как-то не очень.
- Как твоё собрание?
- Ничего особенного, - ей будет неинтересно моё знакомство с Сырком, - а ты как?
- Вот, готовлюсь к выставке.
Алёна у меня акционирует. У неё в обойме острые карандаши и кисточки из беличьего меха. Она показывает мне странную картину, где почёсывался зелёный луг, будто из него что-то хочет выбраться. На заднем фоне тёмно-синий лес, страшный и манящий. И хотя на рисунке день, но в небе всё равно висит луна.
- Не хочешь, кстати, с нами сходить? - доносится её голос, - мы завесим целую улицу. У нас будут растяжки.
В голове шумит морской прибой, и я присаживаюсь к Алёне на кровать. Краем глаза замечаю, что она погружена в пулеметную перестрелку интернет-сообщений. Когда я переписывался с ней вот так, будучи виртуальностью, а не плотским сожителем в подвальной конуре, то нравился Алёне намного больше.
- Знаешь, сегодня в магазин привезли новую коллекцию, а там... - хочется съесть сладкую ряску в её расширившихся глазах, - куртки больше двухсот штук стоят.
На столике рядом с магнитным ключом лежит её опознавательный бэйджик. На нём можно различить уральскую фамилию Малахова, которая теперь торговала вещами в модном бутике. А она ведь вполне могла стать хозяйкой медной горы. Но сейчас меня больше интересует раскалывающаяся голова. Не получил ли я сотрясение мозга? А если нет, случится ли оно, если продолжу слушать её восторженный щебет?
- И как, платят наличностью? - всё, что я сумел выдавить.
- Да, представляешь! Все эти козлы таскают кучу капусты. Никаких карточек! Это у них мода такая.
Мысли цепляются одна за другую, и я мягко говорю:
- Ты же знаешь, что у нас на втором этаже притон? Там наркоманы, шлюхи, уголовники, а место тут глухое. Ты бы запирала дверь, а то ведь они могут сюда вломиться и...
- Но ты ведь подарил мне ножик.
Складное лезвие с древнерусской тоской лежит рядом с бэйджиком. Рядом стоит большой горшок с огромным фикусом. Алёна гладит его листья гораздо чаще, чем мои руки.
Чёрт возьми, как славно было в тех холодных перчатках!
Я обнимаю девушку, пытаясь снова ощутить ту свежесть, только что обволакивавшую руки, но вместо этого соприкасаюсь лишь с упругой человеческой плотью. Она, не отвлекаясь от монитора, заученным движением кладёт левую руку мне на голову и, впиваясь глазами в виртуальные строчки, как-то автоматически произносит:
- У тебя шишка на голове.
Мучительно хочется, чтобы девушка спросила: откуда у меня такое ранение? Чтобы по-матерински всплеснула руками, вздохнув - где это ты так умудрился? Кто посмел тебя ударить? А что, если бы попали в висок? Но вместо этого Алёна летит на импровизированную кухню за бинтом и йодом. В одиночестве рассматриваю её анкету. Бесконечный вал сообщений от самых разных людей гипнотизирует. Они все чего-то хотят от неё, не подозревая, что общаются с пустотой, ведь девушка на кухне. Это кажется странным. Чужая популярность быстро отталкивает, и я ввожу пароль от своей страницы:
Там одно-единственное непрочитанное сообщение.
Появляется чувство, что если я открою это письмо, то снова смогу ощутить жизнь.
***
Она, сидя на янтарном камешке, смотрела, как живут добрые люди. Славно ширился этот привыкший к тяготам труда народ. Люди сеяли хлеб, строгали ладьи, прорубались в дремучие чащи и когда кто-нибудь из них ложился в землю из-за когтей медведя-шатуна или вражеского копья, Земля ощущала, как её становилось больше. Там, где лежал милый её сердцу покойник, она чувствовала себя как дома. И очень скоро она простёрла свои крыла до далёких морей, чужих равнин, опасных степей и даже льдистого океана.
Деревья много раз успели сменить свой наряд, и Земля постепенно взрослела. У неё появились новые владения, где она милостиво поселила любимых сыновей, которые помнили и чтили её. По весне молодые люди прямо на полях зачинали детей, чтобы осенью можно было справить праздник плодородия. Волхвы зажигали магические огни, и не было выше чести, чем сеять хлеб или пасть защищая его всходы.
Но однажды пришли чужие люди. Это не был привычный набег диких степняков, после которого долго шли дожди. Нет, эти люди пришли не воевать. Они пришли с верой в распятого человека, и это сразу не понравилось Земле.
Поначалу они вели себя мирно и благодушно. Земля с удивлением слушала их рассказы об устройстве мира и даже находила там сведения о себе. Проповедники гласили о единственно верном Боге, но разве я - нечисть, спрашивала себя Земля? Почему нельзя верить в речку и небо? Чем деревянный чур хуже красной вязи в странных книгах чужестранцев? Почему обязательно нужно склонить голову перед далёкой истиной?
Вскоре чужаки начали распинать тех, кто отказался присягнуть новой вере. Отступников топили, резали, кололи, сжигали, а вместе с ними мучилась и Земля, заходившаяся кровавыми слезами. Но особенно больно было, когда множество сынов открестились от неё.
Это новое слово ей очень не понравилось.
Кто-то подчинялся миром, кого-то склонили войной, и вот Земля уже наблюдала, как по рекам плывут вчерашние идолы, а места, где им раньше поклонялись, выжигают огнём, либо строят на них каменные здания с крышами-луковицами. Земля слышала, как оттуда раздаются новые, незнакомые ей раньше слова.
Она вслушивалась в церковные гимны и никак не могла понять, почему злые языки заставляют людей отрицать радость земного существования? Да, ей тоже нравилось небо - такое недоступное, высокое и голубое, но, думала она, если оттуда прогнали старых богов, то там должен остаться лишь бездушный холод. А в её материнской утробе по-прежнему было тепло, и там нашлось бы место каждому.
Почему людям, её милым детям, давали лишь один шанс на спасение? Почему людей сковали страхом первородного греха, ведь в земном прахе из которого они были сотворены не находилось место преступлению? К чему им был привит страх смерти, если после кончины люди попадали вовсе не в ад, а в заботливые девичьи руки? Они никогда не отвешивали пощечин, не занимались пытками, а лишь закрывали усопшим веки. Разве громкие и радостные песни были противны новому Богу? Разве ему не нравилась жизнь во всей её полноте с радостью и горем, рождением и смертью?
Земля не могла получить нужных ответов, и продолжила смиренно хранить своих детей, хотя теперь уже почти никто из них не взмывал пеплом в небеса, чтобы взойти по весне первой зелёной травкой.
***
Полдень, сорвав с травы росистое одеяло, обнажил гудящую пасеку. Пчелы рисовали в воздухе восьмерки и круги, переговаривались своей подвижною азбукой, и мохнатый гудящий хаос, представляющийся совершенной бессмыслицей, складывался в органично продуманную черно-желтую мозаику.
Я съехал с позабытой богом и чёртом дороги. Лишь вдалеке на ней дрожала едва различимая точка. Сладко потягиваясь, я зашагал к фигуре в защитной одежде. Та, ловко орудуя дымарем, усыпляла насекомых клубами дыма. Пасечник снимал крышки с приземистых ульев, осторожно вытаскивал оттуда заполненные шестиугольными сотами планки и вставлял в деревянные домики новые, пустые прямоугольники.
- Приветствую, - говорю я, - а ты здорово здесь устроился.
Сырок тащит полные соты в сторону покосившегося домика. Он неказист, плотно врос в землю, но по массивной кирпичной трубе видно, что в нём можно пережить зиму. Когда пасечник сел на крыльцо и снял маску, то я задумался, что больше блестит от пота - его борода или разбойничий взор?
- В городе живут одни говноеды.
- Но ведь и я там живу.
- То-то и оно.
Он вовсе не хочет обидеть или посмотреть, из чего я сделан. Похоже, так устроен этот загадочный человек, который уже гладил большого кота, чёрного настолько, что он скорей всего был сделан из квадрата Малевича.
- Знакомься, - роль свахи берёт на себя Сырок, - это кот по имени Лотреамон.
- Ты назвал кота Лотреамоном?
- Ты говоришь так, как будто знаешь кто это такой.
Конечно, я знал мистического писателя, создавшего одно из самых страшных богохульных произведений французской литературы, о чём я лениво потягиваясь, и сообщил Сырку. Зверь, что украл для глаз волчьи изумруды, зашипел, и котовладелец заявил:
- Совсем забыл сказать, Лоша очень не любит дешёвых понтов.
Пасечник стал гнать из медогонки чистый и тёмный гречишный мед. За работой мы почти не говорили, только вокруг постоянно тёрся и мяукал Лотреамон. А чай из поспевшего самовара стал настоящим подарком для только что полученного сладкого лакомства.
- К слову, а как ты меня нашёл в инете? - решил я склеить разговор, - ведь я не оставлял своих контактов.
- Это проще чем думаешь. Вы же все там как на ладони. Читаете одни и те же сообщества, пишете одни и те же вещи, мыслите шаблонно и предсказуемо. Отличаетесь только аватарами. Найти тебя не составило никакого труда даже дремучему пасечнику.
И дачник глухо, как сова, смеётся.
- Но ведь, как оказалось, и ты бываешь в сети, - ответил я въедливо.
- И что?
- Чем ты лучше нас-то?
Вместе с Сырком хохочет Лотреамон. Он разлёгся на диване и позволил моим пальцам чесать его тугое мохнатое брюшко. Кот слушает ответ медовара:
- Так ведь сижу там для того, чтобы посмеиваться над такими людьми, как ты. Знаешь, они в интернете все серьёзные, как будто реально занимаются чем-то важным. В тематических сообществах идут целые войны. Выносятся приговоры, печатаются манифесты. Как такое можно пропустить? Никак! Это ведь очень весело. Самые смешные и нелепые, конечно, русские националисты.
Он говорил как-то странно, хотя я не мог понять в чём это заключалось.
- Ну да... порой там творится настоящий ад. Но ведь интернет позволяет мобилизовать протест на реальную акцию. Например, хачи недавно снова убили женщину и с помощью интернета мы быстро организовали народный сход, который перерос в погромы.
- И что? - вопрос также неожидан, как и то, что после обеда Сырок закурил трубку, - эти твои погромы полная чушь. А девушку, конечно, жаль. Хотя в чём-то ей можно позавидовать. Раз - и квас. Это нам с тобой не повезло, мы - живые.
Неужто, проскальзывает страшно разочаровывающая мысль, что Сырок придерживается крайне левых взглядов, а то и просто толерантный либеральный слизняк?
- Тебя, получается, плевать на национальный вопрос?
- Нет, не плевать.
- Так ты кто? Правый, левый? Никак не могу понять.
- Да как же ты надоел! Почему всегда нужно быть левым, правым или чем-то посредине? Почему просто нельзя быть русским? Без клише, без догм. Русские тем и хороши, что они везде. За кого хочешь за того и болеешь.
"Неужели анархист?", подумалось мне, а Сырок продолжил:
- У русских только глубинное национальное чувство может быть по-настоящему революционно. Ведь мы так долго были его лишены. Мы должны вспомнить что-то первобытное, наше внутреннее, тёмное. И те люди, которые это чувство с таким трудом обрели, зачем-то тратят его на какую-то чушь вроде войны с несуществующими коммунистами, мигрантами, гомосексуалистами. Всё это глупое, пустое, неинтересное! Долой, всё в мусорную корзину!
Трубка у него ещё короче, чем моё терпение. Пока я собираюсь с достойным ответом, душистые клубы дыма плывут вверх в жарком летнем воздухе, чтобы стать там счастливыми облаками. Сырок, не дожидаясь отповеди, мечтательно говорит:
- Об этом писали многие люди, которых ты уважаешь. Не надо вообще обращать никакого внимания на чёрных. Один мент стоит больше, чем сотня мигрантов. Один чиновник больше, чем сотня ментов. Один министр так и вовсе бесценен. Легко убить бесправного раба, но куда труднее его хозяина. Ты же не из таких?
Как по мне - в том, чтобы угнести оккупанта было очень много полезного, поэтому я говорю:
- Но ведь этим никто не занимается! Все хотят совершить нечто большое и громадное, пусть даже только в своих мечтах, а сейчас не хватает как раз таких маленьких добрых дел. Быть может, благодаря моим действиям, чёрные изнасиловали чуть-чуть меньше женщин, зарезали чуть меньше парней, чем могли бы, ограбили чуть меньше старушек...
Сырок напряженно смотрит куда-то вдаль, но, тем не менее, отвечает:
- Да ты, получается, санитар города!
- А ты, получается, толераст.
Сырок откладывает газету, вызвавшую наш спор, и тяжело вздыхает:
- Понимаешь, критика общества сегодня связана не с поиском истины, не с битвой за правду, а с этическим осуждением системы из-за того, например, что налоговая ставка слишком высока или молодым матерям не хватает детских садов. Но ведь это полное дерьмо! Говно! Чушь! Люди обленились и скурвились, раз их интересуют такие вещи. Когда нацию начинает волновать цена на петрушку, то её пора пускать в расход. Но ты националист, западник, тебя интересуют выборы в парламент и легальный бизнес, а нормальные люди хотят скифский ветер и костёр Стеньки Разина в Жигулях. Знаешь, кто это сказал?
- Нет, не знаю, - я чувствовал, что мне ещё много раз суждено так ответить, - но ты говоришь так, как будто национализм это что-то плохое. Это ведь революционная, традиционная сила. Вот если по Эволе...
Спорщик почти докурил трубку:
- Что? Я слышу имя традиционалиста Юлиуса Эволы? А ну слезай с коня! - его борода смеётся, - национализм свойственен простонародью, поклоняющемуся культу Матери-Земли. Национализм - путь черни, писал Эвола. Низкая теллурическая идея, противоположная вертикальной нордической Традиции. В общем - полная чушь, но раз тебе нравится, то почему ей не соответствуешь?
Он говорит складно, как сладкоголосый мурза. У него какой-то врожденный дар ориентирования в идеологическом шторме. Да и сам Сырок похож на бывалого морского волка со своей дымящей трубкой, мощной грудью, почти рвущей рубашку, бородой и глазами... своими февральскими глазами, зачем-то напряженно смотрящими в окно.
- Ты не подумай, что кто-то хочет тебя обидеть, - продолжает Сырок, - но просто националисты будут ещё двадцать лет бессмысленно маршировать с флагами и придумывать окаянных злодеев, мучающих русский народ. То царизм, то большевизм, то советизм, то олигархия. Это ведь кучка обиженных людей, которым в детстве не дали соски.
- И в чём тогда выход? - пытаюсь я подобрать оскорбление позабористей.
Сырок пожимает плечами:
- Да ведь известно в чём. Сдохнуть, как камикадзе, чтобы выйти за грань. Освободиться от человека. Воспарить духом ввысь. Стать вихрем... ну или просто убить какого-нибудь козла. Ведь русский человек, прежде всего русский, а потом уже человек. Необходимо начать производить новые смыслы, глубоко национальные в своей сути, но которые не будут равняться на германский или американские образцы. Вот что нужно! Но кто этим занимается? Никто! Поэтому лучше, конечно, сдохнуть. Да притом как можно скорей.
- Зачем, - потеряно спрашиваю я, - думаешь это что-нибудь изменит?
- Ну ты с козырей зашёл! - фыркает он, - как будто Спектакль что-то может победить. Нет, нужно сдохнуть для того, чтобы показать напоследок всей этой мерзости, что в мире ещё остались люди, для которых идея ценней жизни. Прошло время великих социальных проектов, теперь можно бороться только за свою честь.
Лотреамон перебежал на колени к хозяину, и Сырок умиротворённо бормочет:
- Не обижайся на ворчуна, если что. Думаешь, одни только разговоры могу вести? Думаешь, не знаю что такое твой русский национализм? Знаю, да ещё как! Много лет в нём варился, славно им обмазался, потому и не хочу его больше есть. Оскомина на языке. Думаешь, на твоём собеседнике нет азиатской крови?
Раздраженно огрызаюсь:
- Думаю, она есть в тебе.
Он оценил колкость и кашлянул:
- Нет, она сейчас в другом месте.
- Где?
- Да вот же, смотри.
Я увидел, что около ульев шатается какая-то тёмная фигура, кажется, нелепо отбивающаяся от воздуха. Она пошатнулась, ноги заплелись, незнакомец рухнул на улей, и оттуда брызнуло чёрное жужжащее облачко.
Моё злорадство всё ещё слишком велико:
- Одно непрошеное тело рушит все твои хитрые теории.
Когда мы подбежали к ульям, то разгром уже затмил собой последствия хрустальной ночи. Смуглый буян успел порушить несколько ульев и теперь пчёлы, яростно жужжа, жалили пришельца. В руке у него алюминиевый Ягуар. Из чёрно-красной баночки вонючий яд капал на русский пейзаж.
Сырок внешне спокоен, но через бороду пробивается угроза:
- Не ходил бы ты, дружок, на чужую пасеку.
Чужак всё-таки заметил нас и замахал руками. Из банки вылетела прозрачная бледно-розовая струя. Пьянь материлась то ли на нас, то ли на пчёл, которые ставили дебоширу вакцину от глупости. Сырок подождал, когда человек уковыляет от разъяренного роя, который вот-вот начнёт жалить и нас, а потом поставил погромщику подножку.
- Но надо же атаковать Систему, а не её раба, - даю я волю сарказму, - не иначе это в тебе завертелась ржавая боническая матрица! Как же так, ведь ты должен производить новые смыслы, а не мордовать мигрантов!
Среднеазиата магнитом притянуло к жаркой землице, словно он был сделан из свинца. Он слабо шевелился и чёрная, вонючая тень уже начинала медленно расползаться по сторонам и травы, которых она касалась, казалось, желтели и увядали, будто это было ипритовое облако.
- Напоминаю, что удельный вес этого среднеазиата равен примерно одной сотой полицейского.
Вместо ответа Сырок бросил мне штыковую лопату. Я машинально поймал, и он невинно спросил:
- Ты что выбираешь: копать или убивать?
Видимо мои шутки действительно его задели. Видимо, он хотел, чтобы я заткнулся или удивился. Вздрогнул, уточнил, переспросил, нервно пошутил или ещё проявил бог весть какую реакцию терпилы, но мне такие приключения не в новинку, поэтому предлагаю:
- Давай на камень, ножницы, бумагу?
Идея приводит Сырка в то, что издали можно назвать восторгом. Через полминуты моя бумага оказывается разрезанной его ножницами. На всякий случай я ещё раз оглядываюсь, но вокруг никого. Вдалеке шумит гречишное поле, а дорога, что вьётся вдоль него, вымерла на несколько километров, и даже на небе нельзя было найти ни одного облака. Разве что солнце печёт так жарко, будто приняло нас за блины. Да ещё под ногами стонет пьяница, и я спрашиваю:
- Как думаешь, откуда он?
Сырок отвечает:
- Логос говорит о том, что там за речкой богачи возводят коттеджи и он, видимо, строитель. Но более реальный мифос утверждает, что он пророс из ядовитой споры, которую занёс на пасеку далёкий южный ветерок.
Чёрный в порыве злобы бросил пустую банку, но Сырок тут же её подобрал. Чтобы не было улик, догадался я. Язык пришельца распух от укуса пчелы и чужак выдавливал из себя шипящие змеиные звуки:
- Шш-ш... пш...
Будто он был проткнутой шиной.
Сырок присел возле пьяницы, сжимая в руках обломок красной глины. Он ласково погладил кирпичом чёрный, лоснящийся затылок. Мигрант, готовый вот-вот заснуть что-то зафыркал. Важно поднимая лапы, на пасеку пришёл Лотреамон. Он церемониально сел, обвив себя хвостом, и немигающее уставился на нас. От невозмутимости кота, которые всегда лучше людей чуют смерть, стало не по себе. Как будто для животного этот спектакль был не в новинку. Сырок между тем очень ласково сказал:
- Вот, бывает, пробьёшь кому-нибудь черепушку и видишь, что из неё никакой дух не отлетает к заоблачным далям, где семикрылые серафимы на лютнях тренькают. Значит, не было у говноеда души, поизъелась.
- А если пробить младенцу, - по-арцыбашевски спрашиваю я, - думаешь, вылетит?
- Да, вылетит. Но на сей раз из тебя.
А затем кинжальный размах, и кирпич притаджился чуть пониже затылка, где шейные позвонки сходятся с головой. Косточки хрустнули, шея ушла вниз, а голова панически вскинулась, и убиенный стал напоминать тупой угол из какой-нибудь математической задачи. Он дёрнулся, но не так, чтобы убежать или сопротивляться, а словно из тела, которое испытывало жгучую ледяную боль, попыталась выпрыгнуть душа. На нитке слюны повесился умирающий стон, обращённый не к нам, а как будто к самому себе, точно жертва хотела в одиночестве вспомнить маму. Стало противно, потому что не так должен умирать человек, а бороться, ругаться, кричать, царапаться, размахивать руками, пытаясь отогнать смерть, но не вот так... постанывая, как раненная корова.
- Наверное, это и не человек, - равнодушно говорю я, - иначе бы он так не умер.
- Как же не человек! - шутит Сырок, - гляди, у него есть ручки и ножки. В наше время этого достаточно, чтобы тебя сочли человеком.
Всё также пылало солнце, Лотреамон зевнул и пошёл куда-то по своим кошачьим делам, труп ещё пах жизнью, но убийца уже командовал его судьбой:
- Несём его на задний двор. Там землица помягче, тебе будет очень хорошо копать. Мяконько. И не один соглядатай не увидит.
Тело опало в огороде Сырка, как осенние листья. Странно, думается мне, ведь его организм ещё пьяный, но уже немножко мёртвый. В остальном происходящее мне безразлично и я с профессиональным интересом оглядываю мощные кабачковые кучи, ровные ряды клубники, кусты жимолости и смородины. После, положив в рот кусочек мяты, достаю нож и опускаюсь на колени.
- Ты это чего, - спрашивает Сырок, - помолиться решил?
- Нет, просто надо аккуратно срезать дёрн, чтобы потом не было видно, что здесь копали.
- А... ну смотри, дело твоё. Мало ли что. Лишняя работа. Ты копай, пока схожу за инструментами.
- Тебя, кстати, не смущает, что тело будет лежать во дворе? Не хочешь вывезти его в лес и закопать в глуши?
Сырок кивает головой:
- Это будет логично, поэтому так мы поступать не будем.
Не понимаю первую часть его замечания и всаживаю нож по горло в траву. Меня тут же бьёт ток, как будто я ударил живое существо. Я тупо смотрю на воткнутый в почву нож, и мне кажется, что вот-вот из этой колотой раны пойдёт чёрная земляная кровь. Делать нечего и, преодолевая непонятно откуда взявшийся страх, я начинаю кромсать землю. Нож идёт туго и сочно, будто я режу слегка подмороженный торт. Первый кусок земли, напоминающий крестьянский лапоть или огромную зелёную бровь лешего, остаётся в стороне. Вскоре там вырастает целая аккуратная стопка. Из неё торчат маленькие корни, и, если посмотреть под углом, то кажется, что они тянутся ко мне. Как и труп, чьи ручки оказались предательски близко. Я осторожно снимал с земли скальп, и из обнажённого черепа тянулся курящий дымок - это пылинки водили хоровод в солнечном свете. Чувствую себя как на бойне, и пот на ладонях смешивается с землей. Что-то проникает в вены и бежит сначала по предплечью, затем перекидывается на бицепсы и вот уже на шее, в ярёмной вене гудят иные, чужие мысли. Как будто что-то приказывает мне освежевать землю, и я трясущимися руками вытираю бусину испарины, украсившую лоб.
- Да ты куда столько срезал! В нём роста от силы метр шестьдесят, а ты сколько сделал! Зачем такую ямищу?
Я поднимаюсь с колен и вижу, что профиль, который явственно обозначился в почве, вместил бы два таких тела.
- Да ты, похоже, бледен, - улыбается Сырок, - а со стороны кажешься таким бывалым молодым человеком.
Хочется сказать ему, что со мной только что кто-то пытался заговорить. Вспомнилось позабытое ощущение перчаток, сжимающих руки. Что он ответит на это? Скажет, что я поехал. И это будет справедливо. Чёрт, я ведь никогда не замечал за собой таких слабостей!
- Сейчас углубим.
Лопата с яростным хрустом воткнулась в землю, что-то там перерубив. Будто лопнул какой-то нерв, связывающий меня с всё расширяющейся ямой. Каждый штык втыкается в грудь земли, и я вырываю оттуда сочные, тёмные клочья мяса. Стальная ладонь лопаты всё глубже вгрызается в сырое нутро. Оттуда доносится призыв лечь и отдохнуть, словно это поют земляные сирены. Могила кажется такой большой, что походит на братскую. Будто неведомый богатырский конь ударил по лугу, выворотив оттуда скопыть величиной с полпечи.
- Пожалуй, хватит, - как можно непринуждённей замечаю я, - влезет. И дождём не вымоет.
Мне не хочется говорить, что ещё чуть-чуть, и я сам лягу в могилу, и начну себя закапывать. По крайней мере, именно эти мысли что-то неведомое упорно нашептывает на ухо.
- Ну, вот и славненько!
Списываю временное помутнение на эмоциональный шок от убийства, и вернувшийся разум снова скептичен:
- Давай, бросай его в яму, раз так хочешь.
Сырок вытаращился на меня:
- Зачем это класть его в яму? Ты что, дурной? Ведь совершенно ясно, что здесь его хоронить нельзя.
- Дык ведь ты сказал, чтобы я выкопал ямищу.
Пчеловод совершенно серьёзно спрашивает:
- А зачем ты вообще повиновался? У тебя что, своей головы на плечах нет?
Тут же берёт позабытая злость за то, что я попал под его влияние. Сырок вообще обладает каким-то редким даром воздействия. Всё, что не скажет, мною впитывается как губка, после чего он просто берёт меня своими мозолистыми руками и выжимает при любом удобном случае.
- Ээ-э-э... так ты не будешь его хоронить?
- Просто надо было выкопать компостную яму, - смеётся бородач, - а тут такой прекрасный повод. Ну не мог устоять. Ты уж, пожалуйста, не обижайся. Ведь самую неприятную часть уговора всё-таки выполнял не ты.
Устало опираюсь на лопату:
- Тогда куда мы денем труп?
Сырок выкатил на задний двор железную бочку и сказал:
- В этом деле нам может помочь один старый знакомый по имени Тимофей.
Всё, что я хочу, чтобы от тряски в салоне не перевернулась бочка. Её страстно, точно любовник, обнимает Сырок. В бочке маринуется порубленный на части человек.
Да, это точно был человек, ведь когда Сырок лениво надрезал ему сонную артерию, из неё брызнуло ярко-красным. Мясник спокойно держал мужчину над краем вырытой мной могилы, а фонтан крови постепенно затих в бессмысленной попытке её наполнить. Сырок приладил мертвеца так, чтобы он не упал в яму, и тот, словно зарезанное по галахическим законам животное, ещё долго истекал кровью. Сначала она лилась с жадным чавканьем, требуя, чтобы пальцы срочно пережали разорванную артерию, потом заурчала тонким ручейком и наконец стала течь редко, как из капельницы. Казалось, яма с наслаждением выпивала склонившийся над ней труп, стараясь вылакать из него побольше красненькой водички.
Затем Сырок убедившись, что кровь слита, попросил меня забросать слоем земли чёрную жижу, пахнущую железом, а потом заранее приготовленным силосом. Пока я послушно выполнял распоряжение, он, расстелив плёнку, положил руку обескровленного трупа на колоду и взмахнул топором.
Через час в костре горела заляпанная кровью одежда, плёнка и берёзовая колода с топором.
- Ну вот, опять новое топорище строгать, - расстроено произнёс Сырок и мягко отогнал Лотреамона, - уйди, миленький.
Кот тёрся чёрным боком о железную бочку и мяукал, точно требуя себе порцию гигантских мясных консервов. Не сказать, что меня так уж поразило увиденное, но уж как-то всё выглядело сюрреалистично. Гораздо логичнее было бы отвезти труп к реке и, привязав к нему камни, просто похоронить на дне. Или закопать в лесу и забыть о его существовании, но магия содеянного имела странный аромат. Он не пах индивидуализмом, рассудком, философией, но в тоже время источал столь натуральный, как будто знакомый запах, что им хотелось бесконечно упиваться. Я не мог найти его причину, но сердце не стрекотало, как кузнечик, а билось величаво и ровно, точно перекачивало не кровь, а волжские воды. Разум мутила не расчленёнка, а таинственный ритуал. И под этими сочетаниями "не" и "а" во мне падали построенные кем-то барьеры, размывались чужие навязанные мнения и я, старательно объезжая очередной ухаб, совершенно спокойно думал всего лишь о том, как бы не расплескать труп, тогда как раньше был бы просто в панике.
Сырок показывает, где остановить фургон:
- Вот тут у зарослей.
- Тимофей живёт у реки?
- Что-то вроде того, - уклончиво ответил парень.
Я остановил фургон возле глухого местечка, где местная речушка делала лихой поворот, и её менее везучее русло упиралось в тупик. Там, поросший клёнами, образовался тёмный затон, где жирная тина и металлическая арматура отпугивала желающих порыбачить и покупаться. Всё было настолько нелогично, что во мне снова стало пробуждаться недоверие. Я подумал о том, а не хочет ли Сырок убить и меня, да так и оставить навечно в этом безвестном местечке?
- И когда должен твой Тимофей приехать? Ты ведь ему не звонил.
Сырок отмахнулся:
- А в тебе силён тряский дух. Крепко засел. Тимофей сам знает, когда нужно прийти.
Бочка с трудом продиралась сквозь плотные кусты. Пару раз, зацепившись за корни, она чуть не перевернулась, что снова меня напугало. Впрочем, отсутствие мусора говорило о том, что даже русские люди ещё не добрались до этого неприятного дикого места. Наконец, мы выцарапались на узенькую полоску берега, где пахло застоялой водой.
- Ну и где? - я вспомнил, что ничто так не губит твою судьбу, как глупый соратник, - может ты ээ-э-э.... сумасшедший? Ну, безумный? Ёбнутый? Так, самую малость? После того, что ты сделал, всякий поедет. Тю-тю?
Ожидая ответа, я держал руку поближе к ножу. Но Сырок никак не реагировал на обвинения, а лишь напряжённо всматривался в воду, намочившую красные перья заката. Он распушил шёрстку облаков, и они падали на наши усталые плечи каплями расплавленного сургуча.
Озеро как будто пришло в движение, и Сырок удовлетворённо потянулся к бочке.
- Ээ-э-й, ты чего?
Меня чуть не вырвало, когда Сырок запустил руку в бочку, куда я старался лишний раз не заглядывать, достал оттуда шмат мяса и бросил его в затон. Там здорово бултыхнуло, волны наполнили салатовые паруса ряски, и она на всех парах устремилась к берегу.
- Поехавший...
Но там, где плавала бледная кисть, затон неожиданно вспучился и из его глубины вынырнул настолько большой водный зверь, словно он сожрал самого Гоббса. Он проглотил кусок мяса и вновь нырнул в глубину, оставив нас на несколько секунд любоваться длинной спинкой.
У Сырка на глазах навернулись слёзы, и он с чувством сказал:
- Это сом Тимофей!
А я уже лихорадочно засовывал руку в бочку и, тоже достав оттуда кусок побольше, кинул его в затон. Сом долго не выплывал наружу, и я начал переживать, что ему не понравилась прикормка, когда рыбина, наконец, не вынырнула совсем рядом, буквально в паре метров от бережка. Я успел разглядеть мощные усища, плоскую матовую морду с умными тёмными глазами. Пасть Тимоши открылась, я с содроганьем понял, что туда легко пролезло бы моё бедро, и сом снова с наслаждением заглотнул наживку.
- Сколько в нём примерно? - спросил я благоговейно.
- Ну, метра-то четыре определённо будет. И килограмм четыреста веса. Они же падальщики и чем дольше живут, тем больше становятся. Подкармливаю его иногда...
Я снова дышал тем неизвестным ароматом, который, я готов был поспорить, не смог бы уловить сам Жан Батист Гренуй. Его не могли заглушить ни вонь потрохов из бочки, ни сахариновая влажность затона. Каким-то поражающим образом он позволял не замечать всей мерзости, что мы творили, а заставлял умилённо радоваться, когда сом затягивал в себя очередную порцию человеческого рагу.
Мы ещё долго швыряли Тимофею мясо, и вид гигантского сома мгновенно выбивал из памяти всякое упоминание о причине столь роскошной трапезы. Сом заглатывал в себя кусок за куском и, нежась в закатных лучах, показывал нам покатые бока.
- Его нужно было назвать Лёва, - со слезами на глазах говорю я, - это ему больше подходит.
- Почему Лёва? Ты намекаешь, что он таки кошерного происхождения?
Мне польстило, что столь начитанный друг не смог разгадать тонкий намёк:
- Лёва сокращённое от Левиафан, а это ведь прямо как у Гоббса.
Сырок, параллельно воде, как гальку, отправил в полёт отрубленный палец:
- Да ну, заумь какая-то. И вообще европейцы в случае чего скармливают трупы свиньям, а мы, русские, сомам. Правда, чтобы свинья начала есть человека нужно, чтобы она прилично так оголодала, а вот сом всегда готов чем-нибудь перекусить. Особенно когда мясцо чуть протухнет! Сом даже кости переварить может, поэтому будем ласково, но уважительно называть его Тимофеем. Как Ермака.
Зайдя по пояс в воду, мы опростали бочку с остатками мяса и спешно выбежали обратно, чтобы нас не коснулась дурная мутно-красная волна. Потом промыли грязный сосуд и, погрузив его в фургон, искупались в речке, где тело приятно охлаждало течение. Слышно было, как в затоне плещется что-то громадное, и этот сладкий шум заставлял забыть все ужасы дня. Но, когда мы уже в сумерках ехали обратно, тот пьянящий аромат всё-таки покинул меня, оставив вместо себя привычные сомнения:
- А если что-нибудь останется? Косточки на дне.
- Да и пусть останется, кто искать-то будет? Тимофей всё как пылесосом подчистит.
- А если Тиму поймают рыбаки, вскроют, а там в желудке найдут...
Сырок приободрил меня:
- Мы ведь с ним так и познакомились. Рыбачил тогда на реке и леску как назло самую толстую взял, чтобы не порвалась... в общем, чуть не утоп, когда Тимофей в воду сбросил. Долго мы с ним боролись и он победил. Уважаю его.
Как позже оказалось, это было единственное живое существо, которое уважал Сырок.
- Надо чтобы дождь пошёл, - успокоено заключаю я, - тогда даже следы от шин и обуви смоет.
Сырок зловеще обещает:
- Кровушка-матушка всё помнит и знает. Помнишь, как у Майринка? "Магия крови - это не пустой звук". Мы с тобой теперь повязаны верёвочкой, и она уже начала виться.
- Ты сумасшедший? - удовлетворённо спрашиваю я.
Действительно, это бы ответило сразу на все вопросы.
- Нет, - отвечает Сырок, - а дождик обязательно пойдёт, поэтому тебе лучше остаться здесь на ночь.
***
Дождь пошёл вечером. Фазенда в страхе тряслась под плотным, почти толстым ливнем. Гром ломал пальцами грецкие орехи, и дом дрожал как заяц. Пасечник чиркнул спичкой о коробок и ноздрей коснулся вкусный запах горящего дерева.
- Вот ты и застрял здесь, прямо как в каком-нибудь детективе. Не читал Агату Кристи?
Лампочка над головой качалась как метроном.
- Зато тут есть самовар.
На брюхе чайной машины расползлась зелёненькая проплешина, которая вкупе с водруженным на его верхушку сапогом напоминала пойманного и прирученного домового.
- А ты поседел что ли?
Я неуверенно тронул рукой короткую чёлку. На самоварном боку расплывчатым пятном отражалось белое пятнышко. Точно по волосам провели кисточкой с краской. Когда я рассматривал в отражении поседевший клок волос, Сырок захохотал, как низко пролетевший самолёт:
- Смотри, зарублю, ты ведь не знаешь, где оказался!
- Да ты, вроде, добрый.
- Ну ты с козырей зашёл!
На окно налипает молния, и её свет делает хохот Сырка дьявольским. Понимаю, что он просто отшучивается на все мои вопросы, чтобы я не мешал ему с интересом смотреть телевизор, где уже который день показывали выпотрошенную инкассаторскую машину. Налётчикам не повезло: вместо денег им совершенно неожиданно достались золотые слитки.
- Было похищено сто двадцать шесть килограммов золота высокой пробы. По горячим следам найти преступников не удалось...
Интересно, он сам верит в то, что говорит? Диктор, а не Сырок.
- Зачем ты смотришь эту шарманку?
Сырок отвечает:
- Наверное, потому что нравится её смотреть.
- Но ведь она отупляет.
- Ты думаешь, что я тупее какого-нибудь мальчугана, у которого в статусе стоит: "Зомбоящик - это зло!"?
- Нет...
- Ну, вот и ладушки-оладушки.
Помолчали, и Сырок продолжил:
- Телевизор смотрю, трубку курю, то есть грешен, ой как грешен! Это же смерти подобно курить. Ты можешь не делать дела, как твои националисты говорят, но не курить обязан! А ты лучше ешь мои козули.
Он хохочет, разбрызгивая чай из блюдечка, и душистые капли повисли на его бороде, как жемчужная роса. Он пододвигает ко мне блюдо с выпеченными из муки фигурками животных: свинки, козы, овечки. Мне становится немного обидно, и я ехидно спрашиваю:
- Ты так прицепился к националистам, видно, эта тема тебя волнует. Да и какие же ты дела делаешь? Радикально фыркаешь на чай?
Сырые глаза неподвижны, и Лотреамон особенно громко мяукнул. По небу ножкой шаркнула молния, проводка, вскрикнув, не выдержала напряжения, и во тьме, куда погрузился дом, Сырок шепчет:
- Рублю на части доверчивых простаков.
В голове разом рушатся все механизмы, защищавшие рассудок от помрачения, и в нём всплывает сытый и довольный сом Тимофей, который, раззявив огромную пасть, проглатывает меня.
Я лёг спать на веранде. Дождь разбил голову о мокрые стекла, и казалось, что на крыше скелеты танцевали сумасшедший пиратский танец. Поначалу я вслушивался в ритмичный макабр, а потом не заметил, как заснул.
Сон был недолог, и, ощутив какое-то внутренне беспокойство, я попытался подняться, но не смог этого сделать. На грудь давили чьи-то массивные и влажные кулаки. Сердце тут же скакнуло к гландам, а черепное давление чуть не взорвало голову. Судорожный вдох и ноздри тут же забила земля.
Перхая влажной крошкой, я осознал, что меня похоронили заживо.
Не помня себя, я начал извиваться, как уж, пока не смог высвободить руки. Я тут же начал рыть мокрый грунт. Он поддавался, и всё больше воды просачивалось сверху. Вместе с ней падали травы и корешки. Лёгким не хватало воздуха, а тот, что был, оказался отравлен гниением. Наконец я разрыхлил землю так, что сумел сесть и вскоре, размыкая влажные тиски, выбрался наружу.
Белозубо сияли звёзды, трава приятно жгла босые ноги, и я не понимал, где нахожусь и что со мной сделали. Деревья гнулись от ветра так, что походили на гигантские луки. Оглянувшись, я увидел разрытую могилу, из которой выбрался. Кто закапал меня туда? Страх тут же сделал своим рабом, и я побежал сквозь лес. Листва била по телу, и крупный филин, разочарованный, что я не умер, ухал над головой.
Лес расступился на перекрёстке, который я не помнил. Я волчком покрутился на нём, и, выхаркивая из лёгких слизистую грязь, побрёл по произвольно выбранной дороге. Зловеще зашумело гречишное море, и я увидел спящую пасеку. Улья в лунном свете напоминали склепы для самых маленьких. Перешагнув через железную цепь, служившей импровизированной оградой, я побрёл к дому. Луна сшила мне белый саван, а ветер набросил его на плечи, и зубы, как мельничьи жернова, дробили холод. С каждым шагом дыхание всё больше напоминало рык, а внутри закипала злость. Я поднёс руки к начинавшим воспаляться глазам и, сквозь матово-красную, вурдалачью пелену отчётливо увидел, что под пожелтевшие ногти забилась мёрзлая почва.
За что он так поступил со мной? Что я сделал этому человеку? Убить! Рвать, кусать, ра-а-азрывать!
Несколько раз я, крадучись, обходил фазенду, из которой словно выгребли всё живое. Я нюхал стены, царапал ногтями краску, мучительно искал вход, чтобы отомстить, и, наконец, кровожадно проверил дверную ручку. Ответ - лязганье запора. Тогда я приблизился к окну и осторожно заглянул внутрь. От дыхания на стекло примерзали песчинки. Столик, самовар, диван... а на нём - я. Почему-то сразу стало понятно, что это моё настоящее тело, но кто тогда стоит за окном? Меня охватил неведомый ужас, и тогда "я" на диване, как будто почувствовав чужака, открыло глаза и посмотрело мне прямо в лицо.
Когда я проснулся, то на миг показалось, что я видел чьё-то перекошенное лицо в окне. Может это была наша жертва? Нет, он же был отдан реке... Я мысленно поблагодарил Сырка, что он не стал хоронить труп, а то в таких жутких декорациях тот мог бы реально воскреснуть.
Кошмар ещё лизал похолодевшее сердце, и я долго лежал, слушая тишину. Затем встал и посмотрел на улицу. Дождь уже кончил, и везде блестела его светлая молока. Земля перепревала, и от неё даже через стекло, просачивался... но... что...? На чистом оконном забрале чётко просматривались следы чьего-то дыхания. Овальный запотевший кружок и рядом - жирные отпечатки пальцев. Будто какой-то сумасшедший прилепился к окну, и долго дышал на него, жадно рассматривая меня.
Ночь прорезал свет фар, и настойчивый гудок клаксона рассказал о том, что это человеческих рук дело. Я тут же нащупал нож. Неужто пропавшего человека хватились так рано... или, и я вспоминаю неясный сон, он выцарапался из могилы?
Но ведь её у него не было!
Дверь в комнату приоткрылась, оттуда выметнулась черная тень, припавшая к стеклу. Вслед за Лошей вышел заспанный Сырок.
- Это менты? - спрашиваю я.
Он осторожно смотрит в окно, а потом облегченно говорит:
- А ты похоже мазохист. И тряский дух в тебе ой как силён. Не просоленный ты ещё человек, сухонький.
Было видно, что за приглушённым бормотанием пасечник скрывает волнение. Он пропадал во дворе с десять минут и вернулся, но уже не с пустыми руками. Через окно я успел разглядеть собеседника Сырка, ужасно напоминавшего того интеллигентного аристократа на собрании. А пока Сырок с видимой натугой относил какие-то пакеты в дальнюю комнату. От помощи он отказался, и я ещё минут десять наблюдал, как грузчик перетаскивает плотные холщёвые сумки. Видно, что там лежит что-то тяжелое, похожее на совесть. Очень хочется посмотреть, но вместо ответа - шум уезжающего автомобиля и молчание Сырка. Наконец, закончив свои тёмные контрабандистские делишки, пасечник весело сказал:
- Покойны ночи.
***
Она слышала плач.
Люди плакали отсюда и до венгров, и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвягов, от ятвягов до литовцев и до немцев, от немцев до корелы, от корелы до Устюга, где живут тоймичи поганые, и за Дышащим морем, от моря до болгар, от болгар до буртасов, от буртасов до черемисов, от черемисов до мордвы... Все леса, земли, болота, всё то, куда однажды поставил ногу упрямый русский человек, оглашал великий плач.
То на Землю поднялась великая мощь, с которой не могла тягаться Земля. Из бесконечной степи, о размерах которой можно было лишь догадываться, вдруг вырвался огромный азиатский зверь. Сначала от его клыков в страхе побежали прежние враги русских, умоляя осёдлых земледельцев защитить от напасти. Смеялись самоуверенные воины ужасу бывших противников, пока не захлестнула Русь смуглая орда. В одну ночь степь ожила, а из-под каждый травинки в бескрайнем море вырос воин. Их глаза следили за солнцем, желая узнать то, куда оно по вечерам садится. Не сдержали орду приграничные крепости, не смогли одолеть храбрые дружины, и очень скоро потекли на восток вереницы пленников, ложившихся в далёкую и чужую для них почву.
Земля только успела примириться с новой верой, которая включила её в свой псалтырь, называя матерью и кормилицей. Она видела, как старые верования слились с новой религией, оказавшейся всего лишь тонкой плёночкой-амальгамой, заволокшей народное око. И если Земля ненароком заглядывала в него, то видела в голубом зрачке не смирение и аскезу, а знакомую ей несгибаемую волю пахаря-воина. Но теперь Землю погоняли орды чужаков, которым, казалось, не было конца. Они разбивали рать за ратью, засыпавших вечным сном, и в ожесточённой войне погибло так много людей, что на русской Земле почти не осталось бодрствующих.
Живые и мёртвые молили то её, то нового Бога спасти от опасности, но, поджав губы, молчали небеса, и тогда Земля решила показать свою силу. Она была молода, наливалась соками и только-только входила в зрелость и не знала что именно нужно делать. Она металась от сгоревшего поселения к поселению, пыталась трясти почву под вражескими ордами, но те лишь радовались тому, как громко гудит от копыт их коней новая покорённая страна. Однажды Землю привлёк плач, стелившийся по глади светлого озера. То плакали женщины маленького русского городка, со всех сторон обложенного монголами. Мужчины хмурясь, ходили по невысокой деревянной стене, и в их глазах было видно, что завтра утром они готовы умереть.
А вражеский лагерь шумел - там резко дудели трубы, били в барабаны и привезённые из дальних земель желтолицые рабыни танцевали и пели неведомые песни. Запах жаренной конины терзал осаждённых, и только старый седой конюх, который лучше бы умер, чем зарезал любимых лошадок, успокаивал испуганных коней. Захватчики торжествовали и от их разгульного веселья плакали на руках кормилиц грудные младенцы. Мираточащие иконы строго смотрели на молящихся у их ликов людей. Не смотря на горькие просьбы молчал Бог, предпочтя умереть за живых всего один раз.
Земля поняла, что обязана спасти этих людей.
Она собралась с силами, напрягла плечи и место, где стоял город, обречённый на сожжение и поругание, вдруг расступилось. Дрогнули стены и дома. Заржали испуганные кони. Смолкли музыка и танцы. Бежавшие в страхе завоеватели видели, как не покорившаяся крепость медленно уходила под землю и как над шпилями её гордых церквей смыкались воды подступившего озера. Наутро обозлённых монголов встретил только загадочный плёс воды.
А Земля с тех пор оберегала спасённый ею потайной город, который стал открываться лишь людям чистым сердцем и помыслами.
***
Уже на улице явственно запахло Другим. Лужу грязи у подъезда я обошел по широкой дуге. На лестнице к привычной влажности примешалась тревога. Дверь была на удивление закрытой, словно за ней пряталась тайна. От этого родилась злость, и букет чувств распустился достаточно, чтобы было не стыдно вручить его любимой.
Алёна открыла с безучастным лицом:
- Привет.
Что, даже не спросит, где я пропадал почти два дня?
- Я борщ сварила. Он в холодильнике.
Её правда не интересует, что я бледен, как снег?
- Давай проходи, чего встал-то.
Замечаю в углу большой и скомканный презерватив. Он грязный и холщёвый. С трудом понимаю, что это принесённый мной в дом мешок. Перевожу взгляд на Алёну. Тоненькие пальчики эротично играются с тугими волосами, и я почти что зверею. Вот-вот ударю, если она не спросит, где я был.
- Ешь.
Когда я хлебаю соленый борщ, то в крови что-то теплеет. Возможно, это извечный женский инстинкт. Может, ей меня жалко. Ведь она считает меня овощем, который не способен понять смысл кармы, что продаётся в газетном киоске за сорок пять рублей.
- Глупенький ты у меня.
Она своей тонкой птичьей лапкой, в которой сокрыта сладкая голубиная косточка, гладит меня по волосам. Я вижу, как в борщ падает сухая земляная крошка. Наверное, девушка думает, что это перхоть, а я осторожно опускаю ложку в тарелку.
Суп стал намного вкусней.
В магазин привезли новые шмотки. Пришла одна дама снова. Она всегда к нам ходит в магазин, когда новую коллекцию дерьма выставляют. Но ничего не покупает, зато смотрит, спрашивает, всегда приценивается и морщит нос. Думаю, она бедная, но просто хочет поднять свой статус. Что скажешь?
Мне было на это наплевать. Честное слово, я бы ничуть не жалел, если на башку этой тётке свалился бы кирпич или сам Господь Бог. Пусть бы он как следует отпиздил её посохом за тягу к мамоне. По-моему такая гипотетическая возможность была бы самым интересным моментом во всей этой истории.
- Знаешь, - вспоминаю я пасечные разговоры, - а ведь люди - это топливо какой-то идеи. Кто-то идёт в солдаты и сгорает в бою, а кто-то отдаёт себя творчеству и после его пепел изучают в школах. Кто-то посягает на государство, и если успешно, то его называют героем, а если нет, то бунтовщиком. Существует иерархия жертвенности, в которой каждый может занять своё место.
На зубах скрипит песок. В нём должно быть немного золота. Это так завораживает, что я не вдумываюсь в её ответ.
- Ну ведь это так мелочно! Люди не понимают, что нужно выйти из круга войн, революций, борьбы. Когда ты стоишь вне круга, то тебя не трогают эти проблемы, понимаешь? А мир обожает нагружать сам себя. Вот как ты. Все твои проблемы в тебе.
- Тебе надо познакомиться с одним человеком, - говорю я опустевшей тарелке, - он мигом бы тебя переубедил.
Я не хочу с ней разговаривать. Я хочу любить её. Листья фикуса стыдливо отвернулись, словно постеснялись что-то сказать. Простынь в комнате мятая, изжеванная телом. Или телами? Кажется, что она ещё влажная и вспотевшая, и Алёна гладит её рукой, точно незаметно пытается скрыть следы преступления. Возможно, в то время, когда я умилённо рассматривал Тимофея, здесь копошилось животное о двух спинах, и его ангельские лопатки обязательно смотрели в потолок.
- А ещё, знаешь, они ведь ездят на таких дорогих машинах. Они стоят как весь этот дом. Ставят их в смежном дворе, который перед нашим магазином. Это ведь самое важное - продефилировать от элитной повозки к магазину у всех на глазах.
Она уже говорит "наш магазин", не замечая, как этот капиталистический эвфемизм уродует её речь. Всякое желание пропадает, и вулкан внизу живота больше не хочет извергаться. Лучше я займусь в ванне онанизмом вместе с кафелем, чем притронусь к той, кто пытает меня нелюбовью. От неё и пахнет как-то обычно, по-человечески, что выглядит совсем убого по сравнению с тем одуряющим запахом, что вскружил голову на природе. Я устало сажусь на кровати, а Алёна задумчиво водит рукой по простыне, а другой по клавиатуре. Щелчки приходящих сообщений напоминают грохот счётных бусинок. Я хочу послать на хрен такую арифметику.
Взгляд спотыкается на магнитном ключе, оставленном девушкой на тумбочке. Незаметно, точно президент Чехии, кладу его в карман. Сердце от задуманного плана начинает биться быстрее, и кровь приливает к нужным органам.
Властным объятием я отвлекаю Алёну от компьютера.
***
Мы сидим в клубе. Как в хорошем вестерне у меня всего трое знакомых. Я знаю их только по интернет-кличкам, которые вымышлены так же, как и большинство подвигов Йены. Мы прозвали его так, потому что однажды он ограбил японского профессора.
- Прыгнул я на него, значится, а япошка присел и метнул в меня зонтиком, как копьём. Причём чуть не проткнул им насквозь. Ну, я, конечно, вспомнил хардкор старой школы и начал его метелить, но он стал закрываться, стойки принимать, а потом стал метко хлестать меня портфелем по голове.
Все обычно заинтересованно спрашивали:
- Ну и что дальше-то было?
Йена по обыкновению мялся и говорил:
- Я понял, что он вот-вот меня замочит, вырвал портфель и убежал.
В нём оказался русско-японский разговорник и куча валюты страны восходящего солнца, после чего к парню намертво приклеилась острая кличка Йена. Сам он маленький, яркий, жилистый, постоянно что-то напевает. Рукава его футболки - это татуировки, яркие настолько, что кажется, их по самые плечи проглотил Кетцалькоатль. Йене нравилось вариться в уличной субкультуре.
- Идём мы, значится, как-то раз мобом в... - так начиналось большинство его историй, которые, как настоящее вино, с возрастом становились лишь краше, но неизменно продолжали нести в себе зерно истины, - вот так мы и отобрали у того лупоглазого велосипед. Эх... хотел бы я настоящим делом заниматься.
За столом фыркает Смирнов:
- Скажешь тоже!
Он может так грамотно говорить одними лишь цитатами из зелёного фильма, что в силах переспорить доктора философии. Если Смирнов встанет на цыпочки, то будет выше двух метров и посмотрит на Бога сверху вниз. Он почти не рассказывает о себе, что красноречиво говорит за него. Большой прямой нос в недавней драке украсился сломанной горбинкой, а серые печальные глаза на загорелом задумчивом лице словно говорили о том, что парень прибыл к нам прямиком с площади Сан-Бабило.
- Нет, нет, ты не прав, - продолжает Смирнов, - нет! Кто же тебе мешает заниматься делами? Разве я? А может наша дама?
Родионова действительно дама. Она высокая и стройная, как ножка циркуля, но вовсе не плоская, поэтому на неё засматриваются парни. Мне кажется, что не является исключением и Смирнов. А ещё она кушает шоколад, и её острые зубки игриво ломают твёрдую плитку. Родионова величественно поводит белокурой головой с вздёрнутым гимназическим носиком, и нас троих пронзают её голубые глаза. У неё есть фонд помощи узникам, попавшим за решётку. А ещё она из той женской породы, которая любит оружие больше мужчин. Родионова обожает запечатлевать свои обнажённые колени рядом с ножами, винтовками, пистолетами. Она регулярно выкладывает их в сети, но как и всякому фотоохотнику на оружие, оно нужно ей лишь для подобных сессий.
- Я вообще вне этого, - потерянно, как будто вобрав в себя дорожку кокаина, говорит девушка - вне ваших правых и левых. Вне политики. Я просто помогаю людям. А ты никак не наиграешься ещё, Йенчик?
Юркий паренёк улыбается, долго ищет подходящую шутку, а потом серьёзно говорит:
- А я бы ещё поиграл....
Я угадываю то, что воскликнет Смирнов:
- Скажешь тоже!
Их троих объединяет то, что они все когда-то в прошлом кого-то знали, что-то делали, кем-то были. Каждый мог похвастаться знакомством с именем, которое нет-нет да осуждающе упомянут в передаче "Честный детектив". Мне не так повезло с биографией, разве что мучительно, до тошноты хочется рассказать им о Сырке.
- Сегодня играть будут? - это я наконец подаю голос.
Йена тут же пускается в длинное перечисление всех тех котировочек, которыми известна банда, настраивающая аппаратуру на сцене. Но я давно уже понял, что все они мечтают ровно об одном - стать дворовыми фюрерами.
Я решаюсь пошутить:
- По-моему у них очень хорошие стихи для дам.
- Это почему? - настороженно спрашивает Родионова.
- Они отбивают аппетит.
Но Йена спешит разъяснить мне положение дел:
- А ты не слышал про мистерию священной белой крови? Скажи спасибо, а... нет, блин, спасибо это же хрюсовское словечко. Поблагодари, что меня здесь знают, и нас пустили сюда раньше остальных.
- Ради чего?
- Чтобы...
- Да говноедство ведь это всё, - и мои слова явно не нравятся друзьям, - одно стихотворение Есенина весит больше, чем все их песни.
Они реагируют бурно, почти оскорбляют, что подтверждает то, что я близко с ними сошёлся. Первым лукаво начинает Смирнов:
- Серёжка Есенин, конечно, ничего, но Отто Скорцени интересней!
- Есенин писал о какой-то ерунде, - это уже Йена, - о берёзках, полях, куполах. Шансон и матерщина. А здесь шторм чистого севера.
Солист как раз начал рычать в микрофон, точно хотел его напугать и съесть, и мне не оставалось ничего другого, как пожать плечами под мантры любимого Родионовой индуизма:
- Есенька под бабами стелился, и алкаш был подзаборный, а эти люди хотя бы не пьют.
Я миролюбиво соглашаюсь. Рассказывать им или нет? Поймёт, наверное, один лишь Смирнов, но он так прочно засел в этом болоте, что его не вытянул бы оттуда за волосы сам Мюнхгаузен. И всё-таки я пытаюсь повернуть разговор в другую сторону:
- Недавно познакомился с одним человеком. Он мне тоже рассказывал про Есенина. О его скифстве... это было такое направление в русской революционной мысли, которое утверждало, что революция должна оживить Россию, та поднимется и завьюжит, закружит весь мир. Есенин называл русских последними арийцами, которые хоть и чешут, нимало не стесняясь, свои седалищные щеки, но не живут так трупно, как европейцы...
Меня расстреливают градом вопросов:
- Это ты Октябрьский револт имеешь в виду? Как европейцы? Получается, русские не европейцы по-твоему? Да ведь Блок писал, что скифы - это узкоглазые, значит, по-твоему, мы Азия?
И даже Смирнов не поддерживает меня:
- Это ты братишка дал маху, известное дело, что революцию делала одна лишь нерусь. Ты что, хочешь лечь под семитского барина?
Я вообще не хочу ложиться ни под какого барина, но Смирнов всегда превращался в берсерка, если в ком-то чувствовал левый душок. Со старыми знакомыми всегда хорошо и знаешь чего ожидать. Через возникшую отстранённость я протягиваю руку дружбы:
- Ладно, я просто хотел поговорить о чём-то кроме правого движения.
Смирнов лучезарно смеётся:
- Всё, что не правое - это левое!
Музыканты почти закончили настройку аппаратуры. Они ходили с настолько важным видом и настолько не соответствовали тому идеалу, который воспевали в своих песнях, что сразу вспомнилась шутка Сырка: "Онанизм не способен сделать тебя мужчиной так же, как зарезанный таджик сверхчеловеком". Я хочу её озвучить, но меня снова вряд ли бы поняли, поэтому остаётся улыбаться в усы, которые я начал отращивать. Йена, всегда всё замечающий первым, спрашивает:
- Чего скалишься?
- Судя по остбалтским ликам этих эйнхериев из хрущёвок, они сейчас будут петь про викингов.
Смирнов учит уму-разуму:
- Если человек правый, значит он нордид.
А Родионова обозлено говорит:
- У тебя менструация что ли?
- Нет.
- ПМС?
Хочется, чтобы она жевала мой ботинок.
- Нет.
- Ха-ха-ха, ты классный.
А потом она с оттенком покровительства рассказывает мне про Кришну, Радху, энергетических сущностей, неоргаников, которые пьют из эмоционально неустойчивых людей жизненные соки. Говорит мне про то, что необходимо обрести гармонию, встать на путь воина и посылать свои запросы во Вселенную, которая суть живоё существо и всегда ответит нуждающемуся. Думается, что она отлично сошлась бы с Алёной и девушки быстро бы распилили меня эзотерической двуручной пилой.
- Да понял я, понял, чего завелась? - утомлённый, как вечернее солнце, я прощаюсь с друзьями, - Бывайте, шторм чистой ненависти сегодня обойдётся без меня.
Когда я, продравшись сквозь толпу, вышел из заведения, меня догнал Смирнов. Он вечно поступал как-то вдруг, почему-то и отчего-то, поэтому я быстро отключил свой логос, чтобы быть на его волне. Какое-то время мы идём молча, точно на кладбище. Смирнов, как это и положено племени Смирновых, внезапно спрашивает:
- А ты, браток, чего хочешь?
Бесполезно препираться, поэтому я пожимаю плечами:
- Не знаю, чего хочу.
- Тогда зачем ты обижаешь тех, кто понял, что хочет от жизни? Ну и что... Что!? Ч-то, - парень повторил связку с разной, присущей только Смирнову, интонацией, - в этом плохого? Нравится кому-то петь о своей божественной миссии, так пусть поют. А я послушаю. Мне нравится слушать. Понимаешь, нравится?
В городе очень холодно, и мостовая дрожит под ногами. Широкое горло свитера не даёт заиндеветь коротенькой бородке. Словно у меня из подбородка пробились паучьи лапки. Внутренности морозит от лаконичного мрамора дворцов, но особенно от той мерзкой огромной башни, которая, кажется, пожирает лучи солнца, спешащие к земле.
Смирнов всё не унимается:
- Ну как же, ты столько умных книжек прочитал, но тебе это даже во вред пошло. Не можешь теперь сказать, чего хочешь.
- А ты что, не читал что ли?
- Но я ведь простой читатель и слушатель, а по тебе сразу видно, что ты писатель!
- Скажешь тоже! - копирую я Смирнова, но всё-таки горжусь собой, - знаешь, хотя я вот вспомнил, чего хочу. Это я вычитал, - и спутник непроизвольно улыбается, - да хватит ржать!
- Всё-всё, браток, всё, слушаю!
- Так вот, как-то раз в студёный восемнадцатый год в Петрограде возвращались домой Блок и Иванов-Разумник. Поэта-то ты знаешь, а Иванов-Разумник это тот самый идеолог скифства о котором я говорил. А вьюга на Невском стояла страшная, да к тому же двери домов заколочены, фонари не светят, окна ресторанов разбиты и в них ветер гудит. Блок кое-как продирается через слой снега и мусора, улицы ведь никто не убирает, а потом вдруг останавливается, внимательно смотрит на разбитые дома и ...
Смирнов аж тоже остановился:
- Ну... ну?
Я заканчиваю:
- И говорит: "А всё-таки здорово, что не играет сейчас здесь какой-нибудь румынский оркестр".
- И-и?
- Что и? Всё.
- Ты, браток, получается, хочешь, чтобы румынский оркестр в России никогда не играл?
- Да нет, как же ты не понимаешь, - я начинаю злиться, - видимо ты слишком правый. Оркестр - это просто метафора, которая означает всю низость ушедшей системы... а я не хочу, чтобы сейчас в России играл блатной шансон. Чтобы изменилось всё, понимаешь - всё!
Надо сказать, что улица, по которой мы шли, очень напоминала Невский проспект восемнадцатого года за исключением того, что сейчас стояло лето. Впрочем, холод был собачий, и Смирнов подышал на ладони, прежде чем ответить:
- На вашу "смерть буржуям" мы ответим "бей жидов"!
Я засмеялся над его простодушием, и детина обиделся, шмыгнул слегка простуженным носом, засунул большие негнущиеся руки в карманы старых джинсов и заговорил:
- Ты думаешь, что я глупый правый, который всю жизнь говноедов, как ты говоришь, гасить будет? Нет, господин, нет! Я ведь, как и ты, Савинкова читал, Володю Набокова! Лучше тебя, браток, знаю, что мигранты это не выход, а приятный бонус. Система главный враг, так-то. Но систему ломают изнутри, а все действия по демонтажу снаружи - это для себя, для души. Ты понимаешь, браток?
Напряжение как-то сразу спало, и я понял, что обижаться на таких людей как Смирнов нет смысла. Возможно это последние святые, которые ещё остались на Руси, бродят по ней и своим простодушием, граничащим с откровением, поддерживают жизнь в русском народе.
- Со мной выяснили, а ты-то чего ждёшь?
Смирнов ответил абсолютно серьёзно:
- Ищу такую, как Хасис.
При упоминании этого светлого образа вокруг даже ненадолго потеплело, и блаженный огонь разлился по телу. Здорово, когда на свете есть люди настолько сильные, что к ним не испытываешь даже малейшей зависти или злобы.
- Ну да, с ней не страшно.
Смирнов тут же замахал руками:
- Нет, нет! Нет. С ней тоже страшно, но боишься уже не за себя.
- Пожалуй...
- А ещё, - и Смирнов теперь явно кажется единственно-положительным персонажем, - чтобы у тебя была такая как Хасис, надо самому быть кем-то вроде Тихонова.
Он как всегда прав, и я вынужден перед ним извиниться:
- Прощу прощения, что-то на меня накатило сегодня.
Стало намного легче.
- Тебе-то можно! Ты-то умный шибко, про Иванова-Разумника двигаешь, про скифство, про румынский оркестр...
Я застыл, как выкопанный. Смирнов мигом завертелся юлой, и я увидел в его руке дешёвую китайскую выкидуху. Подумалось, что Родионова ни за что не сфотографировалась бы с таким ножичком, и сразу стало понятно, кто носит нож для показухи, а кто для дела.
- Браток, случилось чего-то?
И я хотел было сказать, что всё, что я сегодня говорил, было не моими мыслями и словами, а неумелым пересказом того, что я услышал от Сырка. Упрощённый, лишённый деталей, обглоданный от того, что пока ещё вызывало во мне неприятие, но, тем не менее, пересказ чужих мыслей. Краска залила щёки, словно молодые карланы приняли их за стену для граффити. Захотелось сказать что-то своё, пусть простое, как говорит Смирнов, и глупое, как рассказы Йены, но личное, выстраданное внутри. И заглянув туда, куда романисты обычно помещают душу, я обнаружил там не пустое место, нет. К своему огромному стыду я ощутил себя палимпсестом, папирусом, который тщательно зачищают перед тем, как написать на нём что-то новое. Сколько раз добела скоблили меня? Сколько раз я менялся, но не из-за внутреннего переживания, а из-за чужого влияния? Хотелось верить в то, что открыл во мне Сырок, окажется моим реальным предназначением, тем, что я бы поставил равным истине.
- Браток? Ты такой бледный, как будто отжимался двадцать раз...
От холода я спрятал руки в карманы. Задубевшие пальцы нащупали забытый магнитный ключ, и поток собственных, никем не подсказанных мыслей затопил голову. От радости, что нужно делать, я тут же сказал Смирнову:
- Есть два дела: на одном котировочки заработаешь, а на другом головой рискуешь. Куда сам пойдёшь, а куда товарища пригласишь?
***
Когда в твоей руке литой чугунный кастет, то весь мир кажется одной большой стеклянной витриной. За ней королевство кривых зеркал, где отражаются уроды с кукольными личиками. Они слишком сыты и этого уже достаточно для приговора. Для них купить куртку за двести двадцать тысяч также легко, как для меня завязать шнурки на потёртых берцах. Но между вафельными лицами богачей и нами - чёрные кишки проходного двора, где лишь ветер читает газеты.
Тем не менее, между нами бездна.
А на Смирнове, не смотря на то, что солнце умерло ещё вчера, большие солнцезащитные очки. Он словно отлит из итальянских годов свинца и хочется спросить знаком ли он с Марио Тутти? Но Смирнов прячет лицо под козырьком кепки, и его травмат за поясом не очень настроен на разговор.
Я крепче сжимаю кастет. О, его сладостная тяжесть, от которой в кровь проникает чугун, так приятно бегущий по зелёным венам и выбивающий из глаз кричащие искорки. От этого чувства рассасывается морозная тьма. Она пьянит, как женщина, которую ты вот-вот будешь любить. А карман оттопыривает тот самый мешок, отобранный у наркоманов.
Не знаю, зачем он мне, но я чувствую, что он пригодится.
В дьявольском свете электричества, шумит глотка ада - это открылись, пожрав очередного грешника, ворота. Чувствую, что оттуда веет душком стяжательства. Сладкий привкус неизвестности отгоняет холод. Если бы это не выглядело подозрительным, я бы с удовольствием надел тёплый ватник, чтобы окончательно срастись с ролью лесного шиши. Тогда мы бы стояли здесь со Смирновым, как странный союз представителей двух разных, но похожих народов - русского разбойника и итальянского мафиози.
Фантазии рассеиваются, и я замечаю его. Смугленький гадёныш оставил машину глубоко во дворе, там, где кованые ворота сжали свой сфинктер. Вижу, как он улыбается в пустоту казённой американской улыбочкой. Ещё не знает, что на его пути в тени затаились два лихих человека. Идёт, чтобы оставить в элитном бутике пару чьих-то жизней. По крайней мере, он хочет спустить на одежду столько денег, сколько многие мечтают потратить на операцию для ребёнка. Нас не устраивает такая несправедливость, поэтому мы ждём, когда ею можно будет наполнить карманы.
Выскакиваем из ниоткуда. Я из грозных северных лесов, а Смирнов с сицилийского побережья. Сердце почти лопается, и из него вырастают розы. Мажор непонимающе смотрит на Смирнова, который устал быть нормальным и шикает:
- Бу!
Вместе с ударом обрушивается спокойствие. В руке горячая боль, но челюсть негодяя выворачивает, словно кто-то неведомый хочет забрать её в анатомический музей. Южанин бьётся головой о стену и мешком навоза сползает вниз. Учёные говорят, что слабовыраженный челюстной аппарат способствовал эволюции человека. Что же, выбив ему зубы, как шаром кегли, я далеко продвинул негодяя в иерархии видов!
- Цок-цок-цок!
Будто я ударил по игральному автомату и сорвал звонко пролившийся куш.
- Бульк-млямк!
Да, очень странные, редко встречаемые звуки.
Сумка почти плывёт по воздуху в подставленный мешок. Её бывший хозяин пытается прилепить податливую пластилиновую челюсть обратно. Белые кашемировые гетры стали красными, и я уверен, что сейчас холуй стиля молится лишь о том, чтобы этот цвет стал модным в следующем сезоне. По правде сказать, теперь его разодранный рот, выдувающий милые розовые пузыри, смотрится намного приятней. В нём появилось что-то от человека. Мне даже стыдно. Видимо, это осознает и сама жертва, и молча кладёт в мой мешок ещё и свой телефон. Я чувствую, что эта серая мешковина обладает особой магией. Какие-то русские чудеса. А пока мажор созерцает то, как в искусственном озере из ладоней, плавают кусочки криво сколотого рафинада - его собственные зубы.
Арка теперь снова лишь бетонный склеп, где сидит представитель золотой молодёжи, которого в жизни, наверняка, даже ни разу не били. Он явно пошёл не в своего абрека-отца, который наверняка заработал капиталы наркотиками и грабежом. Смирнов, чтобы приободрить ограбленного мажора, говорит:
- Ну, ты зла не держи-то, браток. Лишь потеряв всё, мы обретаем свободу.
***
Она уже давно освободилась от захватчиков.
Но враг посильнее вражеских мечей пришёл на Землю. Он опутал её силками и сжал в стоглавых объятиях. Крепостное право нарастало и опухало, как вонючий гнойник. Люди под его судебным гнётом превращались в бесправных рабов - красные буквы, которым так удивлялась Земля, оказались намного сильнее вольного ветерка и плёса воды. Новые законы душили народ, заставляя его оставаться на месте, пребывать по перенаселённым посадам и деревням, тогда как кругом было полно свободной земли ещё только ждущей внимательного хозяина.
Земля нашла выход в постоянном переделе. Совместное использование её плодов предполагало и общий совместный труд, союз всех трудолюбцев в подобие семьи. Только так на крохотных участках она могла прокормить растущую армию земледельцев. Для поддержания общины Земля подсказала ритуал - постоянный передел наделов для их уравнивания. И по весне, когда белила снегов слезали с чёрных полей, по ним шли с межой угрюмые бородатые люди. Они ссорились из-за каждого лишнего аршина, и дело часто доходило до кровопролития или голода.
Люди бежали от них, пытаясь спастись от закрепощения. Ушкуйники ходили в смелые грабительские походы, и русские скоро стали приращивать Сибирь. Крестьяне уходили от своих хозяев, а когда закон убил и Юрьев День, то они с особой силой ринулись на юг. Там шумел вольный Дом, и вскоре казачьи струги, наполненные вчерашними землепашцами, плавали жечь мусульманские берега. Гонимые старообрядцы забирались в самые глухие уголки тайги, где Земля недоверчиво мылась в холодных горных реках. Она, выглядывая из вечной мерзлоты, увидела и тундру с совсем уж дикими, непонятными ей народами. Видела она и пустыни и то, как в речных зарослях крадутся полосатые тигры. А уже позже она несла дозор на крутых Камчатских скалах, которые точил сине-зелёный океан.
А ещё люди с непонятным остервенением стремились завоевать непокорный город, усевшийся на проливах. Они убеждали себя, что это даст им торговые прибыли и воинскую славу, но она-то знала, давно выучив сакральную географию, что русских просто магнитом тянуло к центру Земли, к священному граду Константинополю. Подступы к нему давно заросли русскими телами, которые спали и ждали момента, когда смогут сбросить с минаретов блестящие полумесяцы.
Охотники, авантюристы, каторжники, беглецы, калики - это были первопроходцы, шедшие на все стороны света в поисках лучшей доли. Под их поступью рушились ханства, склоняли голову народы и даже непокорный океанский пролив позволил колонизатором окончить свой поход на чужом континенте. Русские рвались за пределы страны, а по ночам, зажигая костры на чужбине, они подолгу смотрели на небо, уверенные, что когда-нибудь заберутся и на него.
Земля радовалась, что среди её народа оказалось так много знаменитых землепроходцев. Но за их вольными плечами, раздвигающими границы Руси, пока ещё плыл тяжёлый закабаленный стон.
***
Я возвращался домой под вечер, когда темень уже напилась и пьяной синявкой валялась под ногами. Целый день я занимался глупостями. Взяв волшебный мешок, чьи необычные свойства я открыл вместе со Смирновым, я отправился калядовать вместе с Йеной.
Это стало неприятной помаркой.
Вместо того, чтобы наполнить мешок подарками от колядующих... ну, ладно - просто дарами, Йена подлетал к пролетарским гопникам или чёрным, метелил их, прыгал на спине и голове, а я даже не успевал прочитать ни одной колядки. Лишь в третий и последний раз мне удалось заболтать с каким-то недоноском, явным наркоманом, который никак не мог сообразить, зачем он должен мне что-то отдавать. И тогда, глядя на то, как мнётся более прямолинейный Йена, в мозгу что-то переклинило и на возражение: "Да этот айфон мне кореша наканителили, я выгоды не вижу вам его отдавать" я с пафосом процитировал Достоевского:
- А что если так случится, что человеческая выгода иной раз не только может, но даже и должна именно в том состоять, чтоб в ином случае себе худого пожелать, а не выгодного?
После чего мы избили говноеда. Такая уж, видно, выгода у него на роду написана. Не знаю, почему я так поступил. Что-то подсказывало мне, что мой организм сопротивляется вирусу, который я недавно подхватил. Рассказы о скифах, народниках, русском бессознательном входили в диссонанс с белыми шнурками и бомбером, отчего меня порой разрывало на части.
- Соглашайся же! Чего ты мнёшься, как девочка?
Около дома пульсировало какое-то движение и я, закинув мешок с добычей в машину, подошёл поближе.
- Пойдём к нам, мальчик. Коньячок, вино, Нинке позвоним... всё будет!
Мальчик оказался бородатым Сырком, который с полуулыбкой отмахивался от расплывшихся, обвалившихся куда-то вниз дамочек.
- Некогда мне девоньки, некогда! Дела зовут.
Они бесцеремонно хватали его за рукав свитера и тянули наверх:
- Не стесняйся, мальчик. Цена вопроса трёха. Что тебе три сотни? А мы тебе удовольствие.
Завидев меня, дамочки, подобрав недопитые бутылки, зашипели, как потревоженные змейки, и поползи в свой тёплый притон. Я знал, что его завсегдатаи в пьяном угаре уже обещали расправиться со мной. Сырок задумчиво проводил уличных дам взглядом, как всегда закрытым от всяких эмоций.
- Ты чего это тут делаешь? - недоверчиво спросил я.
Он беззаботно ответил:
- Да вот, решил прийти посмотреть, как ты живёшь. А дома у тебя никого и нет.
- А откуда ты...
- У Луки спросил. Ему по должности надо всех знать. Он приглашает всех нас на демонстрацию.
Меня больше озадачило то, куда могла деться Алёна. Подумалось, что её могли вызвать на допрос из-за нападения возле магазина. А может она просто нашла кого поинтересней?
- Прогуляемся? - предлагает пасечник, - побеседуем?
Теплее купаться в проруби, чем разговаривать с Сырком, но всё же я соглашаюсь. Мы идём по окраине города. Здесь он распустил ремень и его зловонное брюхо, больше не спёртое кожаной лентой, расплескалось в бесконечных рядах бараков со сплюснутыми носами. Зато они утопали в летней зелени. К ночи она побита морозом, остывает до тёмно-зелёного, почти чёрного цвета, отчего засовываешь руки в карманы и выше поднимаешь воротник. Сырок так вообще закутался в шерстяной свитер, который ему наверняка связала какая-нибудь безответно влюблённая девушка.
- А у тебя есть дама? - неожиданно спрашивает Сырок, - ну... бабец, тётка? Чикса? Или бикса? Такая, на двух ногах...
- Не-а, - зачем-то вру я, будто от этого он начнёт меня больше уважать, - нет у меня девушки.
- Отлично! - хмыкает его борода, - то, что надо!
Это он говорит больше с собой, чем для меня. Я его не интересую, хотя в ходе прогулки наши руки один раз неловко коснулись друг друга. Я хочу нанести ответный укол и говорю:
- Знаешь, а мне вот стало ясно кто ты. Долго не мог сообразить. Хотел всё тебя понять. Ты ведь такой необычный, загадочный. Наверное, поэтому всё время рядом с тобой хочется находиться. Так вот, я понял. Ты не народник, не нацист, не либерал. Ты... евразиец.
Сырок смотрит на меня светлыми глазами:
- Ну ты с козырей зашёл!
- Что ты на это скажешь?
- Глупости несусветные.
- Почему?
Он вздыхает:
- Сам великий бородач, Дугин, однажды был в Сербии, где вдруг вместе с журналистами встретил отряд народного ополчения. Он ехал к Богом забытой горе, которая не имела никакой стратегической ценности, но уже была занята боснийцами и хорватами. И Дугин спросил у сербов, зачем же вы едете на ту гору, если она не представляет никакой практической выгоды. И сербы ответили ему, что эта гора не хочет в Хорватию. Эта гора хочет в Сербию, сказали ополченцы, поэтому они сейчас поедут к её подножию и все там умрут. Да, это бессмысленно. Да, бесполезно. Но они не могут поступить иначе, потому что их зовёт собственная земля.
Больше всего в этой захватывающей истории, я хочу быть на борту бронетранспортёров, везущих отважных людей зачем-то погибать за родные скалы.
- Так вот, - продолжает рассказчик, - Дугину нужно было попросить разрешения умереть вместе с сербами за ту безымянную высоту. Это было бы круто. Тогда бы я, возможно, был евразийцем, а Дугин русским аятоллой Хомейни. Но Дугин обычный болтун, человек без длинной воли, если по его любимому Гумилёву. И Белый дом профессор не защищал, решив отсидеться в квартире, ну нет... никакой, - Сырок снова замялся, как будто запутался в словах, - не евразиец, давай дальше отгадывай!
Но больше не хотелось ничего говорить. Всё было и так понятным. И даже слова для описания этих ощущений выбирались мной самые простые, обречённые на банальность.
- Не буду дальше пытаться.
- Как хочешь! Хозяин барин. Поговорка такая.
Когда сквозь тёмные аллеи проглянул месяц и облил нас серебром, то мы с Сырком стали похожи на людей лунного света. Было странно идти куда-то ночью вот так, без цели, тем более идти не с девушкой, но мужчиной. На мгновение я с отвращением вспомнил дневные колядования, с помощью которых я как будто хотел вернуться в молодость. Создать те самые "новые смыслы", про которые когда-то говорил Сырок. Такие глупые и нелепые. Стало даже чуточку противно.
Непонятно почему я спрашивао:
- Ты настолько всех презираешь?
И я почему-то уверен, что он поймёт мои мысли, будто наши сердца уже начали биться в унисон. Действительно, всё происходит именно так.
- А почему нужно любить эту банду говноедов? Плевать на них! Пусть дальше учат на распев бредни Авдеева. Традиционалисты? Что это вообще? В споре между Эволой и современностью вверх взяла советская бомба, переломившая последнему кшатрию хребет. Знаешь, как смешно выглядит вся эта никчёмная нынешняя молодёжь, подписанная на цитатники традиционалистов?
- Но надо же кого-то любить, верить в кого-то.
- Не, ты не понял, дружочек. Это всё ведь отличные, замечательные люди. Просто те, кто по ним угарает - тупые козлы. Да и вообще, чего ты привязался со своими вопросами. Своей головы что ли нет? Кого верить... кого любить. Бе-бе-бе. Полное говно! Давай лучше о пирожках, о котах на печках, огурцах солёных, коржиках, а все эти революционеры пусть идут куда подальше! В каталажку! В яму с карачуном!
- И всё-таки, - не унимаюсь я, - кого надо котировать? Нельзя в современном мире без поплавка, без маяка - утонешь или налетишь на скалы. Как бороться с системой?
Культурист пожимает плечами, как будто ответ очевиден:
- Чего ты заладил, а? Вообще выкинь из головы всю эту Систему. Надоели! Легко говорить про то, система - это главный враг. Легко выбрать себе в противники если не бога, то титана, а вот поди поборись с тем, кого реально можешь победить! С самим собой, например, или хотя бы с полковником МВД. В сражении с Системой и граффити на стене - это бой. Но от сражения с собой так легко не отделаешься.
- Когда-то говорил прямо противоположное.
Он пропустил замечание мимо ушей и продолжает:
- А что до героев... Нормальным людям - нормальные герои, а сумасшедшим - чёрное солнце, Гардарика, вот это вот всё. Европа съедает, а нам высирает. Как же достали эти огрызки с европейского стола. Фу! Какая же это мерзость - считать себя европейцем лишь от того, что целуешь западный ботинок. Вот, помню, у Розанова есть замечательная фраза. Мол, западник лучше всех издаст "Войну и мир", но никогда не сможет написать ничего подобного.
- Что мне до этой чуши? - я и сам не заметил, как мне легко далось освобождение от неё, - ты лучше не про отрицательное, а положительное скажи. Кто наши герои-то? Каляев, Белый, Спиридонова? Бальмонт и Разумник? Савинков и Коршунов?
- Да! - он зажмурился, как кот, - кого хотим... те наши! Всё, что интересное - наше! Звёзды? Тоже можно в карман. Как космисты! Хотя на самом деле можно кого угодно любить и читать. Чем плох, например, монархист Жозеф де Местр или наш героический Туркул? Ничем же! Можно одновременно любить и народников, и белогвардейцев. Главное - не обмазываться. А вот сумасшедшие левые, сумасшедшие правые, они все обмазываются! И ладно бы они что-то из себя представляли: левые сражались с государством, а правые его охраняли. Но ведь все одинаково жрут говно! Только кто-то на анархосквоте, а кто-то из банки с протеинами. Вот что печалит. Почти не осталось ныне интересных людей. Ты даже посмотри на то, как они одеваются. Какие-то парки, кроссовки, модные кофточки. Дерьмо! Почему не быть имперскими франтами? Или где шарм недоноска Радека? Такой маленький стручок, а ходил под ручку с самой красавицей Ларисой Рейснер! Это та, что окрутила Гумилёва и....
Сырок всегда рассуждал как-то без злобы и намёка на спор. Он мог и ругаться, брюзжать, а потом вдруг сразу переменить свою точку зрения. Ему действительно было глубоко наплевать на господ реконструкторов. Они не вызывали в нём кислую усмешку, из которой можно было бы сварить наваристые щи.
- Ясно, спасибо за разъяснения.
Мы остановились у плешивого обрыва, где ветер копался в куче мусора. Гигантский бегемот светился в темноте красными, жёлтыми, малиновыми огнями. Он курил трубки теплоэлектростанций, и они чадили, как дьявольские домны. Почему они работают летом, подумалось мне, но я тут же ощутил холод, занозой впившийся в поджелудочную. Лишь от Сырка исходило мощное дикарское тепло, и я сам не заметил, как стал к нему ближе.
Стало приятней, и я вперил взор в горизонт, которому город сломал позвоночник. На его реснице можно было разглядеть взбухшую башню, будто ракету, вот-вот стартующую в космос. Всё мерцало, зажигалось и тухло, испаряло пот, зловоние и страх, который поднимался в небо, завёрнутое в туалетную бумагу, и превращался в тяжёлые навозные тучи, не пропускавшие свет.
- И всё-таки фиалка победит машину, - нервным шепотком сообщает Сырок, - .... но глядя на этот ужас, снова вспоминается Розанов: "Боже: вся земля - великая могила".
Перед взором предстал постоянно распадающийся поток жизни. Если выдержать самый гадкий момент, самое подлое мгновение, поборов искушение назидательно его записать, то можно с ужасом увидеть, как современность, казалось бы, почти разложившаяся на плесень, вдруг начинает заново высекать себя из гнили. Это процесс бесконечный, загнутый в восьмёрку, как итальянская макаронина - нет ему конца, нет начала. Он вечен, и тем отвратителен. Мне стало ясно, что конца света, конечно же, не будет - мы перманентно существуем в нём, как жили в нём наши предки, и будут жить наши дети.
- А может это мы, русские, победим машину?
- Отчего такие надежды? - он явно скептичен, - народ-богоносец теперь стал народом-рогоносцем. Вместо мыслей о том, как обустроить Вселенную насущные думы о том, как победить хачей.
- Не знаю, просто... как-то не по душе нам всё это. Не хотим так жить. Архаичны мы, древним временам принадлежим.
Ему явно по душе эта мысль и философ пускается в рассуждения:
- Действительно, основной русский фольклорный материал был собран лишь в середине девятнадцатого века. Надо же - скоро уже первая мировая, а у нас сохранилась куча древнейших практик и ритуалов. О чём это говорит? Да о том, что мы гораздо архаичнее остальных европейских народов. Например, мы очень любим блины. Но что такое блин? Да это же самое простое, самое архаичное мучное изделие. Ещё древние собиратели мололи дикое зерно, смешивали его с водой и выливали на горячие камни. Не зря в наше время во всем мире блины прочно и надежно ассоциируются именно с русскими.
- И у нас зафиксированы лишь земляные, хтонические культы. Нет никаких доподлинных упоминаний солярных, солнечных ритуалов...
- Это ты верно заметил! Но, опять же, не то, чтобы хтоническое... Вот в европейской традиции есть Тифон, голем. Создание земли! Страшный, разрушительный персонаж. Можно ли что-то подобное представить у нас? Вряд ли! У нас земля защитница, которая порождает Микулу Селяниновича. Ну, разве у нас земля - это что-то чуждое человеку, злобное, опасное, хтоническое? Нет, для русских земля - это праздник, туда и лечь незазорно.
Я могу лишь согласиться:
- Ну ты с козырей зашёл!
И тут Сырок делает то, чего я точно не ожидал. Он протягивает ко мне свою толстую медвежью лапищу и приобнимает меня за плечи. Как друга, который только что спас товарища из беды. Как будто мы вот-вот вылезем из окопа и побежим в самоубийственную штыковую атаку... даже пальцы, похожие на оторванные клавиши пианино, впиваются в плечо. Нет, он не шутит! Не лукавит! Он правда обнимает меня, чуть ли не впервые сочтя за равного! От резкой фамильярности становится неприятно, как будто мы не равнозначные существа, а это вот он, титан и небожитель, вдруг сошёл до простого смертного. Поэтому я немного резко говорю:
- Никогда больше так не делай.
Он послушно убирает руку:
- Хорошо, не буду.
Ночь налилась в полную силу и разорвала дряблую небесную плоть. Звёзды засверкали колко и бело, как сколотая эмаль. Город, неспособный тягаться с твердью, завыл клаксонами и сиренами. Здания встали на уши, будто объелись виагры. Бетон справлял какой-то праздник - хмельной и сытный, после которого поутру лениво перекатывается по полу бутылка водки. В темень взвились пышные салюты, разукрасившие её похабными цветами, но нам было и без того хорошо.
Ночной свет по-прежнему отбрасывал от нас лунные тени.
***
Они везде.
Рукава клетчатых рубашек закатаны по локоть, отчего фотографы напоминают немецких солдат. Цифровые приблуды моргают фасеточными глазами, кричат, как кукушонок, выпавший из гнезда, и, кажется, будто все они сбежали из сумасшедшего дома. Если вдруг начнётся столкновение с полицией, то некому будет драться - все будут снимать происходящее и выкладывать в интернет. А потом этих полосатых радикалов будут судить по их же съемкам.
Впереди с белым венчиком на сердце идёт Сырок.
Христа больше нет, вместо него катится лево-правая масса. Демонстранты вооружились флагами, на которых стыдно даже топтаться. Ощущения революции, как выстрела Авроры - просто не было. Зато левый фланг шествия зачитывался Маригеллой. Правый почитал, но не читал Конкутелли. Но даже если помножить их революционные старания, то выходила пустота. Ведь нет никакого смысла умножать на ноль.
Это знает Сырок. Поэтому он с открытым лицом идёт впереди. Он - единица. Почти все, кто идут за ним - нули. Но я не могу понять, почему в итоге не получается миллион.
В центре колонны идёт Лука.
Измождённый, как первые христианские мученики. Хрипло кричит в микрофон, и колонна подхватывает его севший, как в тюрьму, голос. Он всё-таки сколотил радикальную оппозицию в цельный гроб. Теперь они все вместе, а не по отдельности представляли из себя ничего. Демонстранты похожи на белую муку, и она со всех сторон обсыпает вожака. Так и шли они - впереди голодный молодой волчок, покусанный и безродный, а в центре, там, где собрались самые сильные самцы и самые красивые суки, мудро ступал матёрый волк с евангелической кличкой Лука. Он похож на тесто, и вот-вот готов взойти от крика. Лука уже охрип, и из мегафона, белого, как его волосы, поднимается пар.
Думается, он похож на тесто, но где дрожжи? Кто взорвёт это шествие? Стаи радикалов закрывают лица медицинскими масками. Хочется спросить эти татуированные сотни: почему, если вас так много, месяцами молчат сводки новостей? Моё побородевшее лицо открыто ветру.
В колонне марширует и Йена, Родионова, Смирнов - все они тоже закрывают лица. И даже Шмайссер, как будто в него вставили обойму пирожков, ведёт за собой королевскую свиту. Они на ходу стряпают прямую трансляцию в интернете.
Сбоку, за оцеплением из карликов и дебилов, размашисто шагали опера и офицерики. Они одеты в штатское, в руках встречается казённая видеокамера. Они с достоинством интеллектуальной гориллы несут свою мужиковатость. Опера щерят мощные белые резцы, словно готовы укусить меня за яйца. Офицеры от полиции неряшливы, растрёпанны, их лица в бесконечных попойках поплыли куда-то вбок и вниз, будто к подбородкам прицеплены свинцовые грузила. Под носом у них намазано жёлто-серым пушком, и они, периодически показывая гниловатые зубы, сплёвывают на асфальт мокрыми сгустками свою полицейскую лимфу. Лишь опера крались розовые и весёлые, как лежащее на прилавке мясо.
Я выхожу из колонны, оказываюсь рядом с журналистами и смотрю, как одержимое шествие уходит вдаль по оцепленному проспекту.
А вокруг айфоны хвастаются людьми. Они держат их в чопорных пальцах, не знающих, что такое сбитые казанки. Малиновые девочки ведут репортаж, который тут же транслируется в скайп-конференцию. У них на рубашечках красные гвоздички или чёрные венки. На первые я смотрю с жалостью, а на оливу с сожалением. Мальчики меряют пульс твиттеру и впутывают митинг в социальные сети. Кажется, что это собрались не разгневанные граждане и радикалы, а журналисты на свой междусобойчик.
Их миллионы, тьмы и тьмы, и тьмы...
Пронесенная сквозь рамки отвёртка говорит мне, что жить в этом мире больше нельзя. Он мне абсолютно чужд. Здесь не осталось человеческого, здесь не эмоции или кровь, а одни смайлы. Мне противны слишком здоровые люди. В их цвете лица всё ненастоящее.
Это не жизнь. Это суффикс.
Это не революция. Это салочки.
Это не политические убеждения. Это ветрянка.
- Эй, ты чего? - это неожиданно подошедший Сырок хлопает по плечу, - почему не в колонне с говноедами? Огось, а бородёнка-то у тебя всё ещё реденькая, - заметил он и закончил на камаринский распев, - неширокая, недлинная!
Из-за его шутки я улыбаюсь, и вижу, как его борода тоже шевелится в улыбке. На мгновение, кажется, что мы понимаем друг друга. Нам абсолютно неприятно происходящее. Оно отчуждает у нас время и труд не меньше, чем капитализм. Нам ведь нет никакого дела до озабоченных революцией девочек, до радикалов-ножевиков, до больных сталинизмом старцев, до разгневанных горожан, клерков, музыкантов, поэтов, писателей.