- А можно мне с вами. Ну... в город?
Синие глаза бесхитростны, а я впервые вижу, чтобы голос Сырка был тронут теплотой:
- Нельзя талантливому человеку в город. Там ему будет очень холодно, и он станет пить, чтобы согреться.
- Но ведь они придут ко мне. Прибьют или дом подпалят. Они такого не простят. Да и где мне теперь работать?
Из-за его благородной наивности моя былая ревность к нему тут же испаряется, и я пытаюсь поддержать друга детства:
- А может и правда? Он может у меня жить или, - говорю я менее уверенно, - у тебя. Как раз он парень сельский, а у тебя, считай, почти что деревенский дом.
Сырок прерывает тираду взмахом руки. Я и забыл, что он ненавидит, когда кто-нибудь распинается про его жизнь.
- Как будто мы собрались жить долго и счастливо, - тихо говорит он и вместо пустых слов, ловко вытаскивает у меня из-за ремня револьвер и протягивает его Лёхе, - держи. Если придут - стреляй. Только не в речку, а в них. Метров с четырёх-пяти бей, иначе не попадёшь. Хотя... - и тут он смотрит на меня, - это хороший... необычный пистолет, но лучше стрелять наверняка. В потайном месте его храни. И чтобы не случилось - не лезь ему в нутро. Просто стреляй, хорошо?
- Да чего-то ты, неудобно...
Сырок улыбается:
- Дают - бери, бьют - беги.
Но ведь это мы сейчас убежим, а Алёша останется и будет бит. А пока он глуповато принимает ворох купюр, которые совершенно не идут к его светлым кудрям. Он похож на того самого Иванушку-Дурачка, нашедшего клад и не знающего, что с ним делать.
- И как-то... ребят, спасибо. Как-то всё неожиданно случилось. Я даже думаю, что до сих пор сплю. Я же всегда мечтал тех гадов наказать за всё, что они делают. Они ведь как будто феодалы... как будто крепостное право вернули. А мы не люди, а их скот, который им служить должен. И... и....
Сырок покровительственно говорит:
- Помни, Алёша, с четырёх-пяти метров.
На сей раз мы без опаски перемахнули мостик, и поднятая от колёс пыль взвилась мошкарой, отчего закат потемнел, как будто на землю наслали казни египетские. Алёша, глупо сжимая пистолет, молча смотрел нам в след. Ветер ласково ставил запятые его волос в свою нотную грамоту.
Мне было очень стыдно смотреть в зеркальце, а Сырок насвистывал под нос привычную песенку. Не хотелось верить, что ему было наплевать на Алексея, но, похоже, это было так. Из истории, куда влип деревенский парень, можно было выпутаться только резким ударом по гордиеву узлу. И он предоставил ему эту возможность. Мне было не жаль волшебный револьвер, к которому я так привык. Я понял, что оружие должно находиться у того, кому оно нужней. Я не стал им пользоваться в битве на речке, и артефакт проявил свой крутой нрав.
Надеюсь, новому владельцу он всё-таки не пригодится.
А через несколько дней по региональным новостям я случайно услышал о том, что один из местных деревенских жителей расстрелял руководителя агрохолдинга, а затем повесился на печной трубе. От ранений скончался перспективный бизнесмен Тугаринов. Даже показывали плачущую вдову и двух упитанных детишек. Они сидели на кожаном диване и были похожи на бройлеров.
По погибшему в райцентре должна была пройти торжественная панихида.
***
Ярмарка бьёт цветастым платком по глазам и снова запрыгивает в хоровод, где взметаются пышные юбки. На сцене пожилой ансамбль исполняет новодельные песни, которые с успехом выдает за старинное народное творчество.
- Лучше бы спели "Летела утка", - кричу я Сырку, - одна из наших древних песен.
- Тогда бы здесь все покончили с собой!
Сырок необычайно весел. Видно, что ему доставляют радость народные гуляния. Он ещё с утра продал торговцам мёд с пасеки, и теперь от души куражился. Сырок даже подошёл к лоткам, где сутолока и смех - это огромный батюшка в чёрной сутане даёт всем желающим попробовать сыр с собственного подворья. Бородач придирчиво дегустирует лакомство и довольно кивает, а потом переходит к другой палатке, где без разговоров покупает куль сушённых белых грибов. Приятно смотреть, как этот странный человек хлопает в ладоши, подпевает исполнителям, неглубоко кланяется всякой женщине, обратившей на него внимание, и вообще делает вид, что упился медовухой. Он с явной неохотой покидает праздник, раскинувшийся на одной из окраинных площадей, и, чтобы скоротать путь-дорогу, я замечаю:
- Здорово, остались ещё традиции в народе.
Сырок качает бородатой головой, прячет грибы за пазуху и говорит:
- Вся это пузато-самоварная Русь с балалайкой, хохломой и матрёшкой - это и не Русь вовсе, а так - Рассеюшка. Слышишь, как звучит? Расс-еюш-ка! Как будто о блаженном, о юродивом говорят. Будто об отсталом, глупеньком сыночке. Хочется погладить его по голове, дать петушка на палочке, а потом сесть на завалинку, привалиться к замшелой стене и, пока соседи не видят, заплакать. А Рассеюшка леденец уронил, поднял и лижет, не видит даже, что на него грязь налипла. Потому и понимаешь, отчего щемит так на сердце, отчего чудит сынок, ведь ничего путного из него не вырастет, что вечно останется он ребёнком, и будет у него лишь горе да мучение. Что в нём огненного да калёного? Нет, одно слово - Рассеюшка.
Мы шли через гаражи к многоэтажкам, насупившим брови. По пути Сырок и не собирался останавливаться:
- А знаешь, кто отец Рассеюшки? Да весь народ, который вот только что плясал. Нравится ему винные пары и окурки, цыганщина с медведем, бублики, сарафаны.... Но ведь это не имеет никакого отношения к исконному, нашему, русскому! Это экзотика, которую экспортируют иностранцам, также как они экспортируют нам баварские сосиски или английскую королевну.
- А что же тогда Русь настоящая?
- Ничего не знаю о Руси настоящей. Но вот, что знаю точно, так это то, что матрёшку начали строгать пленные русские моряки, что тот же кокошник мы отжали у финно-угров, а балалайку нагло умыкнули у степняков. И сделали всё правильно. Отжимать - это прекрасно. И слово потрясающее. Отжимать нужно всё что нравится. Особенно в культуре. Но эта самоварно-бубличная Русь очень напоминает культуру туземцев. У них, знаешь ли, тоже были красивые маски, большие там-тамы и засахаренные головы. Но такие вещи интересны только на уровне экзотики. На уровне - потыкать пальцем, подудеть-посвистеть, сфотографироваться, а потом рассказать друзьям о том, как там устроена перделка у аборигенов. Но ведь это всё безделица. Чепуха. А что по-настоящему интересно в русском мире - это вот наша апокалиптическая тяга к безумию, к помешательству, к хаосу. Желание слушать шёпот звёзд и гул земли. Темнота. Бунт. Разбой. Чернота, прущая из пшеничных недр. Вечные поиски справедливости и правды. Истовые радения и доведение себя до крайности во всем: в любви, в жизни и в смерти. Но кто этим интересуется? Да почти никто, кроме вот нас с тобой.
Он молчит, а потом почти с мольбой спрашивает:
- Ты ведь... не из таких? Надеюсь, тебе не нужны честные выборы и парламент? Ты не мечтаешь о среднем классе, о ссучившихся шести сотках, о платных хайвэях? Надеюсь тебе нужно кое-что другое.
Пожимаю плечами:
- Вроде бы мы с тобой через столько всего прошли, что такой вопрос у тебя просто не должен возникнуть.
Прежде чем позвонить в домофон Сырок сказал:
- В этом никогда нельзя быть уверенным до конца.
Лука с радостью открыл дверь и впустил нас в квартиру. Она худая и с расшатанными окнами, словно отсидела в тюрьме вместе со своим хозяином. Не смотря на то, что вся его организация, лишённая из-за смерти Шмайссера точки сбора, начала медленно рассыпаться, он всё равно не унывает. Лука ведёт нас на кухню, где уютно булькают кастрюли, и делает широкий жест:
- Ну что, будем готовить пищу, как древние спартанцы?
Давно, ещё в ресторане, он пригласил нас к себе отужинать. Было в этом что-то воинское, суровый ритуал приготовление мужской пищи, куда не подпускались женщины.
- Ух ты, беленькие! - Лука выпотрошил пакет с грибами, - сделаем супчик с грибами.
Мы помогали ему на кухне, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Нарезали картошку, сделали салат, а Сырок закинул в кипящую воду купленные на рынке грибы. В процессе приготовления пищи долго и неуверенно звенели ключи, и вскоре в кухоньку вбежала маленькая девочка с лёгким дыханием и льняными косичками. Лука поднял её на руки и закружил, словно в вальсе, по комнатке.
- Это моя дочь, Лиза, - гордо сказал он, - скоро мы пойдём в пятый класс.
Странно, я никогда не думал, что у него есть дети. Лиза была маленькой хрупкой девочкой, похожая на хрустальный бокал. Она ярко светилась изнутри, и у неё горели папины глаза. Почти белые волосы и приспущенные гармошкой гетры говорили о том, что это дитя по-настоящему счастливо.
Мы все вместе расселись за столом. Когда Лука, зажмурившись от удовольствия, проглотил первую ложку супа, мне показалось, что именно сейчас, после всех прелюдий, и должен последовать серьёзный обстоятельный разговор, который, как мне думалось, хотел затеять Сырок. Но к моему удивлению, мы общались на разные пустячные темы, смеялись в положенную громкость, и никто не пытался разговаривать на больные темы. Лиза весело болтала ножками с по-ребячески сбитыми коленками. Она быстро выхлебала вкусный суп и убежала рисовать в свою комнату. Но и после этого не последовало разговоров на важные темы. Разве что про уничтоженное заведение Сырок заметил, что это наверняка была провокация злодеев. А я, подыгрывая ему, сказал, что это может быть даже провокация спецслужб, ведь партией Луки заинтересовались серьёзные люди.
- Наверное, вы правы, - протянул Лука, - ведь Гольдберг - это серьёзный человек, и он полез, куда не стоило.
Впрочем, чувствовалось, что все мы чего-то недоговариваем. Лука как обычно не распространялся о делах организации, предпочитая спокойно есть, а Сырок так и вовсе, казалось, ждёт момента, чтобы поскорей уйти. А я больше думал об Алёне, которую уже давно не видел и которая, казалось, избегала меня. Возвращаясь в свой подвал, я не заставал её дома, лишь снова видел приевшийся взгляду фикус. Но в аккаунт девушки всё также продолжали приходить сообщения, и я знал, что подруга где-то рядом, стоит мне только протянуть руку, и я обязательно найду её.
- А вы чем занимаетесь? - неожиданно спросил Лука, - я знаю, что вы с какими-то несерьёзными людьми водитесь вроде Йены.
Странно, что ему были интересны субкультурные котировки. Кстати, я недавно видел магазинного вора. Теперь он сдавал дорогие издания не мне, а своим музыкальным побратимам, считая, что я изменил национал-социалистическим убеждениям. Я не держал на него зла и даже подарил ему тот самый мешок, который я отобрал у наркоманов и который сослужил такую хорошую службу.
- Держи, это тебе.
- Что это? - он сморщил курносый арийский нос.
- Это... незаменимая, волшебная штука.
- Эээ?
- С помощью неё ты сможешь безбоязненно обносить книжные магазины.
Наверное, он подумал, что я сошёл с ума. Во всяком случае, мешок мне был больше не нужен. Потлач, когда вещи постоянно меняют хозяев, именно так должна крутиться жизнь. Йена осторожно, прямо двумя пальчиками, взял мешок и засунул его в модную барсетку.
- Да нет, что ты, что ты, - шамкает Сырок, - ни с кем таким мы не общаемся.
И хотя атмосфера всё-таки располагала остаться в гостях подольше, но Сырок куда-то засобирался, и мы, очень тепло попрощавшись с Лукой, покинули его гостеприимный дом.
- И что? Всё! - пошутил он напоследок.
Было видно, что Лука устал. Неожиданно вспомнилось, как я случайно увидел его спешащим домой с двумя пакетами, из которых торчал нарезной батон. Мне подумалось, что если сейчас на него нападут, как в молодости, то он потеряет несколько драгоценных секунд. И по грязной мостовой, как биллиардные шары, покатятся оранжевые апельсины. Лука, не успев достать оружие, нелепо взмахнёт руками и посеревший, точно лохмотья ластика, мягко упадет на снег. Не натечёт даже крови, этого сладкого напитка битвы, и люди будут глазеть на постаревшего волка, умершего стерильно, почти как в больнице. Но Лука, чуть сгорбившись, никем не узнанный шёл домой. Я тогда явственно почувствовал, что он спешит к семейному очагу. Тогда мне показалось страшным то, что у него как раз не было семьи, и он спешил сам к себе, чтобы поужинать в безмолвном одиночестве. Но теперь я знал, что у него была милая дочка, которая поддерживала силы Луки в его долгой нелёгкой жизни.
- Пойдём.
Сырок явно не думал о подобных сентенциях и как только вышел из подъезда, ускорил шаг, прошёл дворы и свернул к заброшенным гаражам.
- Ты что, в туалет постеснялся при Лизе попроситься? - пошутил я.
Парень огляделся по сторонам, вдруг засунул себе два пальца в рот, и его вырвало на траву тёмным гречишным потоком. Сырок ещё долго полоскал себя, пока из него с хрипом не стала вырываться лишь светлая струйка водицы, тогда он оттёрся платком и сказал:
- Теперь твоя очередь.
Отгадка столь странного поведения была так проста, что я не поверил и на всякий случай спросил:
- Я, конечно, от тебя привык всякого ожидать, но это странно даже для Сырка.
Он говорит то, что я больше всего боюсь услышать:
- Жить хочешь?
Молния вместо сердца:
- Значит ты его.... отравил?
Сырок кивает:
- Как крысу.
Горло забито песком, на котором мы стоим, там сухо и пророс ковыль:
- Чем же ты его отравил?
- Бледной поганкой.
- Где ты её достал?
- А то ли мы с тобой в лесу никогда не были?
Я знал, что бледная поганка - это один из страшнейших ядов. Он царственно коварен и проявляется только через сутки после попадания в организм. Он два дня мучает человека тошнотой, коликами и головной болью, а потом отступает, давая призрачную надежду на выздоровление, хотя уже почти уничтожил печень. Его с трудом находят врачи, его не уничтожает термическая обработка, и он предательски доступен любому желающему. Один гриб может убить взрослого мужчину.
- Сколько ты положил в суп?
- Три штуки для верности.
Сырок знает, что я это не одобрю. А я знаю, что ему плевать на моё одобрение. Тем не менее, он снисходит до пояснений:
- Да и вообще ты должен быть за. Это же почти Рахова. Его убили белые грибы, не какие-нибудь чёрные грузди, а белые лесные арийцы! Ха-ха.
- Зачем ты это сделал?
- А почему было не сделать?
- ....
- Во-первых, это интересно. Ведь так травили ещё римских цезарей, во-вторых, Лука ссучился, вспомни тот ресторан и, как мне кажется, он стал подозревать, что за некоторыми шумными делами стоим мы с тобой. Разве этого не достаточно? Разве вообще не достаточно того, что мы просто МОГЛИ? Просто того, что мы ОСМЕЛИЛИСЬ? А? Ты же сам всегда затирал за ницшеанскую мораль, за силу там, за вот это вот всё.
- Но он ведь так улыбался нам, шутил. Он ведь ничего не подозревал! - я вспомнил, с каким аппетитом Лука уплетал суп, - так ведь нельзя.... Нельзя так убивать человека... это... не по-человечески. А ещё...
От внезапного озарения я почти задыхаюсь. Теперь стало понятным, почему Сырок так глупо и растеряно смотрел на Лизу, ведь и ей неожиданно досталась порция природного яда.
- Нет... ты хочешь сказать, что и дочка его... того... - я не могу найти подходящих слов, - и она....?
- Ты всегда был слишком сентиментальным.
Говорю с совершенно реальным чувством:
- Ты мерзкий человек.
- Ну ты с козырей зашёл! - ржёт варвар, - Тогда почему ты бегаешь за этим мерзким человеком, как собачка? Почему смотришь ему в рот и рассказываешь своим дружочкам те телеги, которые он толкает тебе? Кто-то тебя заставляет что ли?
- Неужели ты никого не любишь и не ценишь?
- А ты можешь назвать хоть кого-нибудь достойного любви и уважения?
Имена вертятся на языке, но они произвели бы впечатление на любого другого человека, но не на Сырка и я слишком долго молчу, что принимается за поражение.
- То-то и оно, - продолжает бородач, - нет таких. А те, кто есть, они либо убиты, либо в тюрьме и им на чужое уважение, а тем более - любовь, вообще чихать. Да и кого уважать? За что любить людей, которые не мыслят утопией? За что тебя уважать, если ты не живёшь своей мечтой? Кругом одни приживалы. Ты разве уважаешь приживал?
- Нет.
Сырок поучительно поднимает палец и говорит:
- То-то и оно. А так - Андрея Белого люблю и ценю. Гений, не то, что ты.
После чего он собрался уходить, незаинтересованный в моей дальнейшей участи, но напоследок оборачивается:
- Да, кстати, выпей как можно больше воды, да угольных таблеток. Чао-какао.
Я беспомощно оглядываю окрестности, но вижу лишь ржавые двери гаражей и пыльные лопухи, кивающие мне головой. На свете не будет ничего глупее, если я сейчас брошусь к дому Луки и расскажу ему о медленном яде, который убьёт его и Лизу. Тогда хозяин немедленно схватит нож и убьёт меня. Я даже не перейду от к протесту к сопротивлению, как заповедовала Ульрика Майнхоф. И я не спешу обратно вовсе не потому, что боюсь Сырка, а потому что мне стыдно оказаться в столь нелепой ситуации. Преодолевая отвращение и крики совести, я нехотя засовываю два пальца в рот. Из меня льётся тёплый липкий поток.
- Так и думал, - раздаётся сзади, когда я закончил опорожняться, - ты даже собственного мнения не имеешь.
Это Сырок. Переплетённые на груди руки напоминают якорь. Широко расставленные ноги говорят о том, что он не собирается отступать. Парень по-настоящему строг, как отец перед нашкодившим сыном.
- Что? - не понимаю я.
Он говорит медленно и с расстановкой:
- Да не было ведь никакого яда. Не было бледных поганок. Неужто ты подумал, что твой знакомый может вот так вот взять и убить хорошего человека, а тем более его дочь?
- Но ведь ты сам говорил, что Лука продался, что... не осталось нормальных организаций, что всё это иллюзия, бред...
Сырок качает головой:
- Ты снова ничего не понял. Есть нормальные организации и нормальные люди. Партии, лидеры, поступки. Философы, ораторы, публицисты. Вообще есть много отличных людей. И Лука - один из них. Просто ты, - и он ткнул пальцем в меня, - общаешься с плохим человеком.
- С тобой что ли?
- А с кем же ещё!? Может, ты лучше уйдёшь? Попробуешь найти то, что тебе реально по душе? Национализм там, демократия! Вот это вот всё. А то тут грибы, русское бессознательное, сектанты и скопчество... от такого набора лицо приличного человека морщится! Только и остаётся, что умереть. Ты ведь не об этом мечтаешь, правда?
Это и правда была не моя мечта. И не моя жизнь. Я почувствовал себя подростком, попавшим под влияние людей, которые уже сели на пожизненное и которым было мучительно больно за то, что они зачем-то просрали свою жизнь.
- У тебя не осталось своей воли. Ты даже готов был смириться со смертью этой маленькой девочки! И после этого ты ещё что-то рассуждаешь о благородстве и мерзости? После этого ты вообще смеешь о чём-то думать и называть себя человеком!? И знаешь ещё что?
- Ну... давай, добивай!
- Сказать, почему ты так против Фрейда? Почему ты по-настоящему его ненавидишь? Помнишь? Дело ведь не в каком-то там сексе. Просто ты кое-кого воспринимаешь как отца. У тебя натуральный Эдипов комплекс.
Он раздавил меня, как неловкий натуралист букашку. Я трепыхаюсь на булавке его интеллекта и даже не хочу оправдываться. Сырок прав во всём и навсегда без всякого пари. Нет желания сопротивляться чудовищной колдовской силе, что застыла в его холодных глазах.
- Удачи тебе, - теперь он уходит по-настоящему, - если у тебя есть чувство гордости, то мы больше никогда не увидимся.
Со всей ясностью я понял, что человек, превозносящий силу, рано или поздно начинает поклоняться раболепию. Но если я действительно воспринимаю Сырка, если уж не как отца, то как старшего брата, завидую ему и хочу его преодолеть, то кого же я тогда хочу полюбить?
Ответ был очевиден.
***
Она отравилась.
С каждым днём в Землю вливалось всё больше отработанного яда, и выбиралось слишком много полезных ископаемых. Земля исхудала, тело её ослабло и уже не могло держать на себе выросшую людскую ораву: тут и там уходили под землю целые посёлки.
Люди, забыв про неё, продолжали уничтожать леса и загоняли реки в водопроводные стоила. Они делали это не ради собственного пропитания, как раньше, а ради прибыли, из-за которой Земля чахла и постепенно умирала.
Тяжесть городов всё больше давила на грудь, и Земле стало тяжело дышать. Каждый вздох давался с трудом, через силу, а иногда она заходилась в удушливом кашле, и тогда рушились угольные шахты, складывались домики и горы качали седыми головами.
И особенно неприятным было то, что после очередного приступа болезни, её, Землю, обвиняли во всех грехах - она слышала проклятия покалеченных, предсмертную агонию, плач родственников на могилах. Она не могла помочь страждущим. Её вынужденной дрожью, выдавая оную за злую волю, пугали людей в кинотеатрах. Комиксы, книги, телепередачи запугивали население рассказами о страшных катастрофах.
Всё больше в утробу Земли ложились не здоровые и сильные люди, павшие в боях, а абортированные младенцы и дряхлые старики. Самоубийцы, наркоманы, алкоголики день за днём маршировали в объятия к плачущей Земле. Скорченные, усталые, дряблые, не умеющие и не хотящие умирать люди. Внутри неё уже почти не было места, так много мертвецов ей пришлось принять, и даже постоянно дымящие трубы крематориев не облегчали ей задачу, а лишь забивали глотку грязным вонючим дымком.
В людях скопилось слишком много заразы. Земля не могла усвоить фарфоровые зубы, силикон, пластиковые конечности. Казалось, что она питается модным фаст-фудом. Человек химизировался настолько, что мог не бояться гниения. В желудке Земли, как в барабане стиральной машины, вращалось целлофановое покрывало, которое она никак не могла выстирать. И даже когда распалось огромное государство, связывающее одну шестую часть суши, Земля не проявила к этому большого интереса. Она как никто другой знала, что люди устали и не будут воевать за его сохранение. Не будет защищать его и она, слишком уставшая и разочаровавшаяся во всём старуха.
Зато люди присосались к ней шлангами и, сладко чмокая, пили вкусную кровь. В ней были их предки, и Земля с ужасом увидела, что её любимые дети стали каннибалами. На обломках красной империи выросло не менее страшное государство-людоед. Оно питалось собственной историей, гоня её по трубам на все стороны света. Отчаяние овладевало Землёй, и она больше не верила, что хоть кто-нибудь может её по-прежнему крепко и искренне любить.
***
На моих заскорузлых руках перчатки, хотя я вовсе не собрался на бал. Я сижу во взятой напрокат машине, и она тоже не похожа на царскую карету. Это обычный пацанский таз, в котором моются в бане. Я вижу, как в лунном свете по капоту машины, словно в парилке хлещут тёмные берёзовые веники. Я не решаюсь опустить воротник и снять кепку, и продолжаю одурело следить за рестораном.
Он должен вот-вот появиться с кучей охранников, чтобы сесть в дорогую машину. Если что-то пойдёт не так, то сядем мы, и вовсе не в автомобиль.
Наконец, швейцар услужливо распахнул стеклянные двери и как засвеченная фотография вспыхнули мощные фигуры охранников. Их двое. Столько же сидит в машине сопровождения. Тот, кого они охраняют, совсем не похож на них.
У Исаака Гольдберга голова подстрижена, как английский газон. Он напоминает карлика Альбериха - невысок, сгорблен, словно трясётся над невидимым златом, а вздёрнутые скулы напоминают рыбьи плавники. Тогда как его охранники, будто в насмешку, настоящие скандинавские асы.
Навстречу им неожиданно вышел человек, скрывающий лицо за воротником и чёрными очками. В его мощной фигуре я сразу узнал Сырка. Охранники прикрыли смеющегося банкира так, чтобы он оказался за их могучими спинами.
Фигура миролюбиво вытащила руки из карманов куртки, показывая, что в них ничего нет. Телохранителей это не успокоило, и один амбал, чувствуя неладное, даже положил руку на кобуру.
Поэтому когда позади них раздалась серия выстрелов, то мужчины инстинктивно рухнули на асфальт, прикрывая телами ничего ещё не понявшего банкира. Какие-то тёмные фигуры, вылетевшие на парковку с другой стороны, бешено палили в воздух. Они подскочили к машине сопровождения, и я с внутренним содроганием увидел, как несколько дымных вспышек озарили её салон.
Отступать уже некуда.
Сырок, не теряя времени, подскочил к бойцам, лежащим на Гольдберге, и нанёс им по голове несколько ударов молотком. Они, потеряв сознание, по-прежнему сжимая в руках пистолеты, придавили Гольдберга. Я уже вдавил педаль газа и оказался рядом с другом. Тот, кое-как вытянув на свет безжизненного банкира, макушка которого тоже распухла от богатырского удара, закинул его в тачку. Сзади налётчики сделали несколько выстрелов по дверям ресторана, чтобы оттуда не выскочили охранники заведения.
Не говоря ни слова, я помчался прочь.
По дороге Сырок спешно переоделся. Он стянул с себя кожаную куртку, где мы загодя вырезали целый карман и распороли подкладку, чтобы там поместился молоток для укладки тротуарной плитки. Сырок сказал, что этому его научили бандиты, которые отвлекали внимание охраны. Достаточно разок ударить тяжелым резиновым навершием по голове, чтобы вырубить жертву. Но на всякий случай у него был и револьвер.
Через десять минут езды в одном из тёмных дворов мы переменили машину. Перетащив Гольдберга в салон заранее заготовленной тачки, прежде чем чиркнуть спичкой, я быстро окатил бензином пацанскую рухлядь, куда мы скинули одежду, перчатки, молоток и прочее разбойничье снаряжение. Туда же на всякий случай отправились часы банкира, бумажник и все его вещи - там могли быть спрятаны датчики слежения.
Я ожидал увидеть мчащиеся кареты скорой помощи, пожарную, усиленные патрули, что угодно, но в городе как будто ничего не изменилось, и мы благополучно доехали до убежища. Сырок снял его месяц назад, и я в очередной раз подивился его стратегическому таланту. Проверив пустой подъезд, мы благополучно закинули банкира в квартиру на первом этаже, и Сырок наконец-то сказал:
- Отвези и эту машину куда-нибудь от греха подальше. И брось её, причём не закрывай. Пусть угонят, больше мороки полицаям.
Я вернулся на квартиру через два дня, убедившись, что на меня не вывесили никаких ориентировок. Машину я оставил на пролетарской окраине, где человека могли убить даже из-за ста рублей, поэтому судьба авто меня больше не волновала.
Сырок невозмутимо открыл мне дверь. На нём не было маски, а значит лицо можно было не скрывать, и я доверчиво прошёл в комнату. Как только я переступил порог, то бородач торжественно указал на пленника и произнёс:
- Гляди какого семитского барина мы поймали!
На меня жадно уставился Гольдберг. Я попытался было закрыть лицо руками, как кенгуру отпрыгнул назад, но Сырок добродушно сказал:
- Что ты как девушка? А мы тут с Гольдбергом забились, что если он выиграет, то отпущу его.
Банкир съязвил:
- И второй тоже бородатый. Отлично! Народовольцы что ли?
Сырок отвешивает ему легкую оплеуху по загривку:
- Не богохульствуй, ирод!Режь наши головы, не тронь наши бороды.Старообрядческая поговорка, слыхал?
Делец опух, и его лицо налилось кровью, словно он хотел превратиться в красную рыбу. У него оказалась въедливая, как кислота фигурка, и он просто излучал зло, которое виделось мне в его загнутых костлявых пальцах, носе, напоминающим соплю индюка. Даже в глазах, чей цвет нельзя было определить, плескалось абсолютное зло. Каждый ход на шахматной доске он сопровождал замечанием:
- Скоро вы тоже будете видеть небо в клеточку.
Голос у него скрипучий, как петли давно банковского хранилища. Мне захотелось двинуть ногой в его фарфоровую пасть, точно он пустил на искусственные зубы заложенный какой-нибудь старушкой сервиз, но, не встретив отпора, Гольдберг продолжил:
- Ну и когда вы потребуете за меня выкуп? Я уже устал жрать ваш гадкий рис.
Мы заранее затарились едой на несколько недель, чтобы без лишней надобности не выходить из квартиры. В ней не было телефона и почти не было соседей, но зато за плотными шторами стучали зубами решётки на окнах. Сырок передвинул к вражескому королю пешку:
- Ты бы, дружок, лучше побеспокоился о том, почему мы с товарищем не прячем от Вас лиц.
Гольдберг отпрянул от доски и подозрительно уставился на нас:
- Может быть, вы просто дураки?
Сырок почесал бороду и, передвинув вторую пешку, невозмутимо ответил:
- Ну ты с козырей зашёл! Очень может быть, но Вам, господин Гольдберг, шах и мат.
Эта постоянная пересменка "ты" и "Вы" несколько успокоила меня. Наверняка у Сырка был какой-то тайный план. Поэтому, приковав банкира к батарее, и дав ему плошку с рисом, я отвёл товарища в ванную и спросил:
- А тебе не кажется, что засветить наши лица было ошибкой?
Он пустил в вентиляционную решётку клуб дыма:
- Это не имеет значения.
- Как это не имеет!!?
- Ты относишься слишком серьёзно к тому, что выеденного яйца не стоит. И не замечаешь того, на что действительно нужно обратить внимание.
Наверное, подумалось мне, он просто не хочет осознавать существенный прокол, который допустил по собственному добродушию и небрежности. Это был крах, и мы его потерпели.
- Нам теперь нельзя его выпускать, а придётся убить.
- Чёй-то?
- Ты что, прикидываешься? Помнишь, как у Конкутелли. Он взвыл, когда его напарники горячей пиццей пленника кормили. То есть полиция бы потом смекнула, что узника держали где-то рядом с пиццерией. А тут - он наши лица видел. Это же катастрофа!
Парень миролюбиво положил руку мне на плечо и сказал:
- Но мы ведь не итальянцы. Мы русские.
- И как нам это поможет?
- Положись на авось. Может авось, авось может? Помнишь?
- Ты дурак, - шепчу я.
- Конечно!
Вечером в выпуске местных новостей снова рассказывали о нападении на банкира. Один из тяжелораненых охранников скончался в больнице, и Сырок безжалостно сказал:
- Нечего было чужое добро защищать. По-другому только в сказках бывает. Представляешь подохнуть из-за богатства господина Гольдберга? Неудачники. Ты бы так хотел жизнь закончить? Вообще что может быть гаже профессии охранника, даже и представить себе не могу. Помер Никодим, ну и хрен с ним. Поговорка такая.
Я запоздало возвражаю:
- Вообще-то пол-России охранниками работает.
Но Сырок уже млеет от фразочки: "Казну грабяху, а людей побиваху", и смеётся, как будто ничего и не произошло, а голубой диктор меж тем продолжает:
- Похищение было хорошо спланировано. По оперативным данным преступники, вероятно, даже использовали фальшивые бороды.
Сырок подёргал себя за растительность на лице:
- Говорят, борода-то не настоящая!
Ему явно весело и он хочет поговорить:
- Вспомнил, что однажды ты начал читать стихотворение про девочку, певшую в церковном хоре. Зачем тебе эта блоковская сентиментальность, если у Александра Александровича есть величественные Скифы?
- Так ведь на образ девочки его вдохновила сама Мария Добролюбова. Он не понимает или делает вид, что не понимает:
- И? Что? Кто это такая?
Я удивляюсь:
- Ты что никогда не слышал про Марию Добролюбову?
- Нет, а что - должен был? - и это звучит чуть более раздражённо, чем обычно, - Добролюбова знаю, наш замечательный классик, который бросил опий и литературный бомонд, да ушёл в сектантскую жуть...
Я нечётко, но с всё возрастающей уверенностью рассказываю Сырку про лучшую похвалу Варлама Шаламова. Про сестру писателя Добролюбова, которую уважало всё русское общество. Если бы не её гибель, то революция могла бы пойти совершенно иным путём, писал Блок. А погибла Добролюбова в эсеровском терроре, куда решила направить свою идеалистическую поступь. Но, вместо того, чтобы выполнить приговор партии, она, под взглядом того, кого должна была убить, вдруг что-то осознала, достала пистолет и выстрелила не в жертву, а себе в рот.
- Вот поэтому мне нравится стихотворение о поющей в церковном хоре девочке.
Сырок слушал неуверенно, молча, под конец слегка насупился, погрузив взгляд в бороду. Я ждал, что он похвалит меня, скажет, что наконец-то я заинтересовался чем-то стоящим и полезным, но вместо этого он строго спросил:
- Ты ничего не путаешь?
- Нет.
- Странно, никогда не слышал об этом. Где ты это вычитал, может ложь?
- Ты чего? Это правда.
- Ну ладушки-оладушки тогда.
Мне не понравилась его реакция, будто он отказывал мне в праве разбираться в чём-то лучше, чем он сам. Когда я сказал, что люблю рок, Сырок крайне резко высказывался о любимом мной музыке, как об ещё одной грани деградации человеческого вкуса. Чтобы как-то снять образовавшееся напряжение я спросил:
- К слову, а криминал... как?
- Да никак. Я им почти всё золото от предыдущего дела отдал за то, чтобы они в этом мероприятии поучаствовали.
- И они согласились?
- Как видишь. Они специализируются на таких ограблениях. Ювелирки, почты, бутики. Смелые ребята, в общем-то. Но золото имеет над людьми страшную власть, поэтому они согласились и на это рискованное предложение.
- Разве их не поймают?
- Конечно поймают, а как без этого? Всех рано или поздно ловят.
- А нас не заметут?
Сырок явно кого-то цитирует по памяти:
- Пусть все эти мудаки обосрутся! На доброе здоровье!
- И...?
- Плевать! Бандосов поймают, прихлопнут на месте! Раз и квас! Это как пить дать. Поговорка такая.
Зубы непроизвольно заклацали, а в желудке образовалась льдина:
- Так они ведь тебя опознают и нам крышка.
Сырок многозначительно поднял палец вверх и нравоучительно сказал:
- Вот, теперь ты понимаешь, почему можно было без особых потерь для репутации светить перед Гольдбергом лицом.
Из его трубочки ползёт дым, который туманит сознание. Сырок, чувствуя мою небольшую растерянность, снова на коне.
- Так что мы будем делать с ростовщиком?
- А что хочешь?
И тут я понял, что, в общем-то, ничего не хочу. Все эти приключения были довольны милы, пока не грозили полностью перечеркнуть мою жизнь. Мне словно снова было восемнадцать лет, когда я считал всех тех, кто не умер и не сел на пожизненное бесхребетной сволочью. Я на мгновение осознал, что нахожусь в чужом для меня месте и занимаюсь чужими вещами, но тут из комнаты раздался мерзкий голос Гольдберга:
- В туалет хочу! И дайте мне уже что-нибудь кроме этого проклятого риса. Он как кутья на вкус!
Я упрямо говорю:
- Надо с ним кончать.
Его тихий глухой смешок имеет надо мной абсолютную власть:
- А как же деньги, выкуп?
- Мне кажется... нет, не кажется, а я теперь точно знаю, что это и не было изначальной целью.
Сырок задумчиво кивает:
- Вот, теперь ты наконец-то обратил внимание на самое главное.
***
Руки сжимали баранку, словно женскую грудь. Дорога била по колесам и когда фургон подскакивал становилось слышно, как сзади стонет Гольдберг. Мы подержали его на квартире ещё с недельку, пока вокруг похищения не улеглась шумиха.
- Куда мы его везём?
Сырок вертит в руках какую-то книжку.
- Куда глаза глядят, - бородач между делом говорит, куда мне поворачивать, - а глядят они...
- Ну!? КУДА?
- К чёрту на рога!
Гольдберг завозился под тряпками ещё сильнее и завыл как раненый волчок. Сырок пытается на ходу читать книжку, обложка которой сделана из краешка ночи.
- Ты постоянно за землю трёшь, а вот посмотри, что тут написано: "Земля мертва, - втемяшивал мне он. - Мы все только черви на ее поганом распухшем трупе и знай себе жрем ее потроха, а усваиваем лишь трупный яд. Ничего не поделаешь. Мы от рождения - сплошное гнилье, и все тут".
Он захлопнул томик и победно провозгласил:
- А, каково? Мы все трупы! А те, кто там внизу - трупы с червями, и как это можно любить? Нет, надо чтобы После, - он произносит это слово с большой буквы, - от тебя ничего не осталось. Только так!
Сырок явно возбужден, и я пытаюсь его успокоить:
- Слушай, это дело серьёзное. Давай без твоих привычных шуточек?
- Ладушки-оладушки. Отвезём его в каменоломню заброшенную. Выродка в выработку! Вниз, в самое пекло, к самому чёрному чёрту!
- А ты там уже был?
- Был, ещё как был!
Его борода радостно задёргалась, а дорога расчесала спину до громадных бетонных плит, какими обычно выкладывают аэродромы в глубинке. Леса стали гуще, словно подвели ветки зелёной тушью, и мы запылили по грунтовке.
- Тут могут быть всякие сталкеры, древолазы или кто там... В общем те, кто подземелья исследуют. Они могут выйти на шум двигателя и что тогда?
- Резонно, - кивнул Сырок, - давай подождём.
Это была тёмная штольня, уходившая вглубь распахнутым дьявольским зёвом. Сухие балки-зубья не давали горке захлопнуть известняковую пасть. Сырок, оглядываясь, потоптался около входа, а потом вернулся к машине:
- Вытаскивай.
Гольдберг повалился на землю, как мешок с калом. Это было даже не метафорой, а его изначальной экзистенциональной сущностью. Когда я сказал это Сырку, тот не улыбнулся и почти приказал:
- Сымай с говноеда мешок.
Я сдёрнул мешок с головы банкира и вытащил кляп, обмотанный вокруг его челюсти. Исаак запаршивел. Без постоянного ухода эти молодые старики быстро приходят в негодность, как испорченный автомат. Вонючие слюни запеклись у Гольдберга на порванных губах. Они вспухли ещё больше, как будто он втайне от нас с кем-то целовался. Проморгав глаза, забитые золотым гноем, он панически, как крыска, стал оглядываться и наконец, прошипел:
- Что, наконец-то решили записать свои требования? Позвольте осведомиться, во сколько вы оценили мою жизнь? Надеюсь, не в семь сорок?
Он ехидно, как будто осознавая своё превосходство, засмеялся, и на меня пахнуло гнилью, как будто внутри Гольдберг был ещё гаже, чем снаружи.
- Шагай, - я толкнул его в штольню, - там разберёмся.
Сырок нагрузил рюкзак оставшимися у него золотыми слитками, протянул мне один из двух налобных фонариков и я, держа на привязи столь дорогого банкира, засеменил за товарищем. Тот шёл уверенно, как будто это были не опустошённые выработки, а залитый солнцем бульвар, по которому, к тому же, стелилась нить Ариадны.
- Как я полагаю, - невозмутимо говорил Гольдберг, - вы надеетесь, что по этим декорациям никто не определит, где я нахожусь? Тогда логичней было бы снимать меня на фоне ковра. А то ведь органы поймут, что я нахожусь в каком-то подземелье, скорей всего в бывших карьерных выработках. Чтобы вас поймать им останется только усилить патрули около таких мест. Что на это скажете, господа?
И по тому, как луч света всё чаще вырывал со стен каббалистические узоры, потому, как замирал, съеденный невидимым пещерным монстром всякий внешний звук, как воздух становился каменным и холодным, словно мы спускались на дно колодца, мне всё больше становилось понятным, что Гольдберг ошибается.
- Или вы хотите держать меня здесь? - хмыкнул еврей, - Это тоже неразумно. Вам придётся кого-то оставлять рядом со мной, носить пищу, воду, а на машину, ездящую в такую глушь, рано или поздно обратят внимание. Да и спрятаться в этом лабиринте мне куда как проще, чем в четырёх стенах вашей квартиры.
По свежему колебанию воздуха я понял, что мы вошли в какое-то помещение. Сырок остановился, с наслаждением сбросил тяжеленный рюкзак, и чуть погодя зажёг огонь. Кем-то припасённые дровишки сразу вспыхнули и дым, сладко потягиваясь, устремился в отдушину. Радостное пламя осветило стены небольшой залы, похожей на круглую монашескую келью.
- Что это за место, - слегка испуганно сказал пленник, - вы что, сектанты?
Справа на распухших ножках стояла чугунная ванна, под которой виднелись трещины в породе, куда сливалась грязная вода. Был ещё ветхий топчан, рядом с которым под пыльной хламидой стояло что-то огромное. Щербатые стены, выхваченные пламенем, ужасали. Они были татуированы страшными рисунками, к которым наверняка приложил руку сам Иоанн Богослов. Особенно меня поразил огромный дракон, нарисованный углём и, как мне хотелось верить, охрой. Он раздувал над нами чёрные костлявые лёгкие, бежал по камню высунутым змеиным языком, и от искр костра, казалось, что он вот-вот дыхнет пламенем и спалит всех нас. Он пытался покуситься на мировое древо, под сенью которого укрылись напуганные люди телесного цвета.
- Раздевайся дружочек и полезай в ванную, - приказал Сырок и в отблесках костра он показался мне безумным, - полежи там до поры до времени.
- Крестить меня будете? - Исаак хрипло, успокаивая сам себя, засмеялся, - так я ведь и так крещённый, даром что Гольдберг!
- Сади говноеда в ванну! И ноги свяжи, чтобы встать не смог.
Я выпал из оцепенения и уложил банкира в ванную. Тело у него было белёсое, как у выползшей на сушу рыбины. Когда я пеленал его ноги, то дракон, обвивавший келью, по-змеиному бесшумно спустился вниз, и я уже почти чувствовал его зловонное дыхание на своём затылке.
- Мы как первые христиане, - осторожно я сказал Сырку, который скармливал костру дрова из поленницы, - зачем тебе такое пламя?
Он ничего не ответил, и я отодвинулся подальше от безумца и жара. Нарисованные на стенах скелеты с таким звуком заплясали бешеную сицилийскую тарантеллу, будто мы все скоро должны были умереть. Из ванны вдруг донёсся глухой резонирующий звук. Я не сразу сообразил, что это кашляя и харкаясь, смеялся Гольдберг. Звук доносился издалека, словно еврей уже горел в аду и прислал нам оттуда говорящую открытку.
- Я понял! Понял! Вы, дураки, решили здесь... хаха-гыргы, - банкир захлебнулся в слюнях, - здесь... переплавить золото, которое вы и украли. На костре! Золото! Думали, что его как свинец можно на костре изжарить! Идиоты!
Мне подумалось, что этот пройдоха абсолютно прав, а мы с Сырком сели в лужу, ведь зачем ещё он раздувал огонь, кроме того, чтобы плавить на нём металл? Но тот, наконец-то, отодвинулся от костра и удовлетворённо сказал:
- Вот теперь атмосфера что надо.
После чего он подошёл к чему-то огромному, накрытому рванью и с усилием вытащил на свет плавильную печь. И контраст, который она создавала на фоне капища, совсем выбил меня из колеи. Это было нелепо, странно и напоминало археомодерн. Как эта штука вообще оказалась здесь? Она совершенно не соответствовала обстановке.
- Кое-как её когда-то сюда принёс, - сказал Сырок задумчиво, а потом обратился ко мне, - помоги с газовым баллоном, чего встал?
Мы с грехом пополам сумели разобраться в работе плавильной печи и вскоре забросили в её желудок десяток заорлённых слитков с омерзительным государственным клеймом. Точно это был отпечаток свиного копытца, который принадлежал Сатане. Гольдберг больше не смеялся, а обиженно сопел из ванной. Он лишь пожаловался, что ему припекает от костра, но тот часа через полтора окончательно прогорел до лисьих рубинов, рыжих настолько, что у них наверняка не было души.
В томительном ожидании я решил поинтересоваться у Сырка:
- Так что это за место?
- Чей-то заброшенный храм. Сектантов каких-то. Даже ванная для крещения или раскрещивания здесь есть. Мне его показал наш болотный утопленник. Мы с ним сюда эту печь и принесли. Давно дело было. Я тогда, помню, чай у тебя дома ещё пил. Как там Алёна поживает?
Я понял, что он говорит о своём погибшем друге. И о моей девушке. Захотелось перевести разговор в другое русло:
- Здесь нет формочек, куда мы будем отливать металл.
Сырок улыбнулся:
- А ты присмотрись получше.
Я огляделся, но кроме большой жаростойкой кружки, так ничего и не заметил. Зловеще изгибались рисунки на стенах, и я готов был поклясться, что дракон, пока мы не смотрели на него, перебежал поближе к ванной и уставился на нашего пленника. Когда в термическом окошке запенился металл, Сырок, не снимая огромных перчаток, похожих на мамины ухватки, спросил у Гольдберга:
- Товарищ банкир, а ты в Бога-то веруешь?
Исаак долго размышлял, прежде чем ответить, а потом, видимо решив, что судьба любит смелых, гордо сказал:
- Не верю.
С жаром открылась крышка плавильной печи.
- А во что тогда ты веришь?
Гольдберг завозился в ванне и невозмутимо заговорил:
- Хочешь, чтобы я сказал, что в деньги верю? Что деньги? Просто бумажка с водяными знаками. Не в деньги надо верить, а в руки, что их держат. Деньги - сила лишь тогда, когда в правильных руках. А дай их таким дуракам, как вы, то они вмиг обесценятся. А вот в моих они работают. Пашут. Думаешь, я кровопийца? Мои фирмы работу тысячам людей дают, а банки кредиты, чтобы они с голоду не подохли. Башню какую почти отгрохал, видали? Всему миру на зависть. А как плата мне всего-то и нужно, что рестораны, дома, машины. Это ведь мелочи по сравнению с тем, что я делаю. Делаю на СВОИ деньги.
Сырок, переливая раскалённый металл в ёмкость, где он должен был остывать, продолжил расспрос:
- А в золото веришь? В его силу.
Слышно было, как голос Гольдберга заискрил, точно сгоревшая розетка:
- Золото другой разговор, друг мой. Оно вечно. Люди-то с самой древности за него гибли. Скифы, греки, римляне, крестоносцы... все друг другу за него кишки выпускали. Сам Мефистофель пел: "Люди гибнут за металл". Вам не понять эту страшную притягательную силу.
Сырок с дымящейся болванкой в руках подошёл к ванне. Он держал её в щипцах, как будто в ней были заключены мощи святого. Радостно лопались угли и от того клацающие челюстями скелеты на стенах водили тенистые хороводы. Дракон давно ожил, обвил нас с Сырком костлявым высохшим хвостом, а крохотные люди в ужасе спрятались под нарисованным деревом.
- Ясно? - банкир съёжился на дне ванны, - Незачем, таким как вы, владеть золотом. Золото обеспечивает рынки, работу, прогресс, войны. Золото - это кровь финансовой системы. Её лейкоциты! Они защищают здоровье организма. Золото не нашей человеческой природы, а среднего неопределённого рода. Понимаете, вы?
Сырок спросил:
- Получается, дух в нём живёт?
По тому, как он это сказал, я понял, что правильного ответа на этот вопрос не существует.
- Какой дух! Нет ни бога, ни духа.
Сырок печально покачал головой:
- Дух живёт где хочет. Чаешь ли ты, Гольдберг, Воскресения мертвых и жизнь будущего века?
Нарисованные тела в ужасе закрыли лица руками. И угли, словно смолкшие аплодисменты, перестали лопаться. Связанный Гольдберг замер и было слышно, как в большой термической кружке с шумом остывает горячий жёлтый напиток.
- Вы же это несерьёзно, - начало медленно доходить до него, - вы же просто шутите? Пугаете? Вы же не варвары... вы не хотите... вас найдут... я заплачу... не надо!
Сырок, поведя щипцами, перекрестил ползающего в ванне банкира. Он извивался как змея и пытался закрыть беззащитное сизое брюшко. Я понял, что должен обязательно сказать:
- Во имя Отца, Сына и Святого духа.
Раскалённое золото окропило плоть Гольдберга. Он дико заорал, ещё не смея поверить в случившееся, но едкий металл уже разъедал мясо, кости и с удовольствием наполнял лёгкие, откуда всё ещё раздавался дикий, утробный человеческий вой. От жара кожа на лице банкира лопнула и свернулась чёрными пархатыми кудряшками. Лопнувшие глаза напоминали зажаренный на сковороде белок. Дурно пахло жареным человеческим мясом и палёной щетиной, а Сырок продолжал тонкой струйкой лить и лить металл, приговаривая, как помешанный:
- А то, что в катакомбах умертвили банкира - всеобщая радость, всеобщая гордость...
***
Брошенный камешек пробил водную гладь и пустил густые шелковые волны. Место, куда я приехал ночью после того памятного разговора с Алёной, оказывается, знал и Сырок. И теперь он с упорством тонущего раз за разом нырял в водоём, фыркая, как упавший в воду кот. Наконец Сырок поплыл к берегу размашистым кролем, который всегда выдаёт пловца-самоучку. Он стал выбираться на берег, и казалось, что впереди него, как перед Моисеем, расступаются воды.
С высокой фигуры, где в пояснице лежала вершина трапеции, заканчивающаяся широченными плечами, неохотно падала вода. Ей нравилось лежать на груди, похожей на блины от штанг, а если бы парень раскинул руки, то они были бы длинной в олимпийский гриф. И пресс не заплыл жиром, а вызывающе смотрел на меня такими выдающимися кубиками, из которых ребёнок легко мог построить замок. Было бы жаль расставаться с таким совершенным организмом.
- Что у тебя за татуировка на груди?
Я вижу над сердцем чёрный профиль усталого человека. Художник удивительно чётко передал ненависть к жизни, сквозящую в оплывших смуглых чертах и поредевшей гриве седых волос. Изо рта головы торчала схематичная трубочка, из которой шёл какой-то французский дымок.
- Кто? Да так, просто любимый писатель, - отмахнулся Сырок, - ты должен был уже догадаться. А плавать будешь?
Пожимаю плечами:
- Я уже здесь купался. И даже нырял так же, как ты.
- И? - в его голосе чуть больше заинтересованности, чем обычно.
- Что и? Ничего.
Он почему-то обрадовался, и его борода, раздутая от воды, радостно лоснится:
- Попробуй ещё. Положись на русский авось.
Если честно, то я не понимал, что он имеет в виду, но уже долгое время отвечал Сырку с пренебрежительной уверенностью. Наверное, он пребывал в иллюзии того, что мы с ним на одной волне. Хотя он плыл теми водами, на которые я давно смотрел как мертвец - через борт с уключиной.
- Почему бы и не покупаться? - сказал я равнодушно.
Светлые воды легко приняли чужака. Выше - холмы по плечи нахлобучили чёрно-голубой треух. Ниже - щиколотка, колено, пояс, неприличные брызги на животе. Я повёл плечами - птичий разлет рук и, как рыбёшка с чуть загорелой чешуей нырнул вперёд и вглубь.
Воды плотные и холодные, словно нырнул в застывший холодец. Его режут руки-ножницы. Здесь в тёмной у висков стихии, где ты не хозяин, а гость всего на полминуты, можно навсегда исчезнуть. Утлой, вытянутой лодчонкой я рассекал ночную зелень воды, что вдруг уронила вниз песчаное дно и достала вместо него чёрную, маракотову бездну. Кто спит в этой дышащей пузырьками глубине?
Давление хочет порвать перепонки, но я делаю ещё пару мощных гребков вниз, к холодному сиянию космоса. Сиянию? Я открыл глаза, и вместо мутной воды увидел расширяющийся и нарастающий снизу свет, к которому я летел, словно переживал клиническую смерть. Неожиданно донёсся звон колоколов, разрядивших мрак и внизу, на дне озера стали прорисовываться деревянные здания. Люди, завидев меня, приветливо махали мне руками. У них были чистые, ясные лица, отлитые из божьих заповедей. Настолько белые одежды могли быть только у тех, кто никогда в своей жизни не видел грязи и зла.
Я схватился рукой за резной конёк на крыше и, не веря своим глазам, рассматривал скрытое поселение. Воздух оставлял грудь, но я знал, что если сделаю ещё пару гребков, то, словно перевернувшись, окажусь на светлых улочках, а над головой будет покоиться вечное зелёное небо, и я уже никогда не вернусь назад. И так захотелось навеки оказаться в этом чудном городе, потерянной жемчужине русской жизни, что я уж было поддался вперёд. Привиделась вечная, не потревоженная жизнь, лишённая суеты. Я чувствовал себя как белый лист. Он был настолько чист, что упади на него слеза ребёнка, она бы показалась чёрной от копоти. Первым мне помахал рукой седой конюх, ведущий на подводные луга красавцев-коней. Белые, высокие и статные люди, звали меня к себе, что-то звонко кричали, но мне, уже почти задыхающемуся, казалось, что я слишком несовершенен, чтобы стать одним из них. Вдруг я, ведавший смерть, эгоизм и ревность, нарушу размеренный быт спасённых, и по всей их гладкой жизни пойдут уродливые круги, какие бывают от того, что в спокойное озеро вдруг упадёт брошенный кем-то камень.
Оттолкнувшись от козырька и сделав несколько мощных гребков, я вынырнул в центре озера, ветхозаветно, как грозный Левиафан, ломая и круша водную гладь. Над головой чёрное, донное небо, а на берегу застывший и как будто всё понявший Сырок. Когда я выбрался из воды, то он сразу же спросил:
- Видел?
Уши ещё заложены давлением:
- Да.
Сырок тянет:
- Надо же...
- Что?
- Правда, видел?
Я плюхаюсь на берег и отвечаю больше сам себе:
- Почему ты так решил?
- Ты не показывался на поверхности больше пяти минут.
- А ты не думал, что я мог просто утонуть?
- Такие как ты не тонут, - и я не понимаю, то ли это было оскорбление, то ли похвала, - говорят, открывается только тем, кто чист сердцем, кто не запачкан грехом, - Сырок помолчал, - значит, никогда не увижу этого славного русского места. А вот тебе повезло. Но почему тебе? Разве ты читал о Китеж-граде, ты вообще знал хоть что-нибудь о нём? Ты же не знаешь наших классиков... ничегошеньки не знаешь! Всё читал модные книжки, а в самую суть заглянуть не удосужился. И вот тебе, тебе! Открылось!? Как это понимать? Ну, как?
В его голосе читается ревность, смешанная со злобой. Сырок, пребывая в каком-то своём мире, где он лучший, никак не мог представить, что я сумею его обойти.
- А почему ты там не остался? Что ты там видел? А?
Его голос, обычно глухой и равнодушный, теперь жаден, как ростовщик, и хватает меня за совесть, будто я его давнишний кредитор. Но через несколько мгновений Сырок совладал с собой и немного горьковато произнёс:
- Знаешь ли, это всё от страха. Прости. Ведь и Иисус в Гефсиманском саду молил, чтобы Господь его не отправлял на заклание, тем более куда уж... Таким, как... - он помялся, точно хотел сказать нелюбимое им слово, но твёрдо закончил, - таким, как мы. Постоянно искал отмазку, чтобы отстрочить задуманное. То книжку не дочитал, то заболел, то соревнование через неделю. То с девушкой познакомился. Или вот, думал... малодушно подумал, что, знаешь.... Вот вдруг донырну сейчас и увижу, и не придётся ничего делать, переступать, боятся, гадить под себя... И будет славный конец... а оно, видишь, пошутило, тебе открылось, а...
Он снова как будто захлебнулся и пытался выплюнуть из себя какое-то слово, но махнул рукой и поплёлся к безлюдному костру.
Хотя совсем не холодно, холм напоминает сосок, вставший на груди равнины. Река рассекла её скулу и в ней мылись крупные звёзды. Мы садимся рядом с бугорком, который ещё в прошлый раз привлёк моё внимание. Я кладу в его изголовье кусочек хлеба, который собираюсь поджарить на огне.
- Ты как будто кого-то поминаешь, - снова недовольно говорит Сырок.
- Нашу с тобой дружбу?
- А мы разве дружили?
Я всё-таки должен сказать то, что, наконец, понял:
- Да, я думаю дружили. Знаешь, сильные чувства в жизни можно испытать лишь пару раз. Два-три, не больше. Потом как-то ко всему привыкаешь, скребёшь по дну и ничего не чувствуешь. Любовь, ужас, ревность, товарищество... вот я испытывал такие чувства, а значит дружба была. Ну, как у тебя с тем человеком, что утонул в болоте. Он ведь был твоим другом. Ты от него всему и научился, что мне повторяешь. Ведь так?
Сырок начинает злиться, потому что я явно его задел. Он пропускает мимо ушей мой пассаж об террористе-утопленнике:
- Какая же у нас с тобой дружба? Тем более любовь? С Алёнкой что ли? Ну уж нет, не согласен! Это классическая триангулярная конструкция - ты, ваш покорный слуга и Алёна. Нехитрый треугольник, где катеты и гипотенузы - это наши эпизодичные знакомые. Глупость одна, ссор.
- Хватит уже чушь нести, - невольно вторю я собеседнику.
- Вот это толково! Перестатизм должен победить.
- Всё равно безвременье уходит. Наступает что-то новое. Я пока не могу понять что, но идёт оттепель. Встаёт из могилы русский труп. Бегут живые соки весны.
Сырок неотрывно смотрит в костёр:
- Ты всегда был слишком сентиментальным. Поверь, ничего никогда в лучшую сторону не изменится. Спектакль обладает чудовищной силой и его не победить. Да даже никакого и сопротивления нет, лишь бесконечный трёп. И это не просто мысли очередного неудачника, а то, к чему на закате жизни пришёл сам Хайдеггер. В последнем интервью он сказал, что мир может спасти только Бог, а наша задача состоит лишь в том, чтобы приблизить его пришествие.
- И всё равно я считаю, что прав.
Он неровно улыбается:
- Наконец-то ты научился быть самостоятельным. И вообще отстань со своим говном, надоел. Обмазывайся сам революцией, соками весны, какой-то борьбой. Наплевать на это! Пусть горит синим пламенем! Что несёшь вообще? Совсем очумел.
- Нет, я - прав, - говорю я с уверенностью, - и мои заскоки тут совершенно ни при чём. Я понял кое-что очень важное. Вот это, - я запустил пальцы в траву, - просто почва. Но если добавить туда крови, - и я достал нож, - то почва становится родной землёй.
Резать себя куда труднее, чем другого человека. Я сжал кровоточащую ладонь в кулак и выдавил оттуда несколько тёмных капель. В отблесках костра они упали на бугор, и я торжественно сказал:
- Человек связан с землёй, если там лежит его предок.
Сырок глухо тянет, пристально разглядывая окроплённый кровью хлеб:
- И что, вприсядку теперь пуститься от счастья? Обо всём этом ещё немецкие романтики начала девятнадцатого века писали...
Скепсис был подобен сифилису, и мой нос сморщился от грубости товарища. Я отвинтил горло захваченной собой фляжки и омыл кровоточащую рану. На землю брызнул светло-малиновый водопад, и я засмотрелся, как ночная вода запутывала рыжие вихри костра. Рана начала затягиваться и вскоре на ладони не осталось даже шрама, чему я ничуть не удивился. Но зато вскоре поток иссяк, и фляжка в руке странно опустела. Я как следует потряс её, но оттуда вылетели лишь редкие капли, похожие на слёзы.
Живая кода закончилась.
Неожиданно совсем рядом появляется Алёна, а я и не знал, что мы захватили её с собой. Она сидит на том самом бугорке и в её графитовых руках гитара. Она берёт первый аккорд, и луна прыгает мне в ладони. Второй, и я почти слепну от костра. Третий, и я полностью очищаюсь.
Ласточки, цветочки, птички, тополя,
Над моею крышкой - черная земля,
Над моею вербой - звезд круговорот,
Надо мною в небе - яростный восход!
Песня, перепрыгивая через костёр, катится с холма. Она путается в кустарнике, и на розовых цветах шиповника расцветает лёгкий поцелуй. Слова оставляют своё отражение в воде, и она рябит от удовольствия. Сырок тоже слушает песню. Слушает и мрачная татуировка на его груди. На наших телах блестит влага. Пространство становится ближе. Звёзды, запахи, ветер, и всё то, из чего сотворены русские, входит в меня, и я понимаю, что из груди рвётся крик, крепкий, как смерть.
Я смотрю вдаль. Туда, куда путешествует солнце. Там, где живёт моя душа. Я пою. И мне начинает подпевать сама земля.
Из кургана, прямо из того самого бугорка, поднимаются серебряные фигуры. Они седлают коней, позвякивающих медной сбруей, и с гиканьем несутся вниз. Лавина расширяется, и вижу в ней блеск акинаков. Конницу возглавляет безголовая девушка в сверкающих доспехах. У луки седла приторочена отрезанная голова со знакомыми малахитовыми очами. Она улыбается мне и ловко подхватывает мою опустевшую фляжку. Из неё снова бьёт ключом живительная влага, и всадница делает из посуды глубокий глоток. В эту ночь скифы то ли кровью, то ли вином поминают свою прародительницу, змееногую богиню земли. Всадники будут опьянены скачкой и ветром до самого рассвета. А пока кавалькада на степных кобылицах срывается с крутого обрыва и скачет к озеру, где, разбрызгивая жидкий металл, растворяется в ночи.
И будет эта дикая скифская охота длиться вечно, каждую ночь, покуда в небе сверкает маяк луны. Вечно, пока не залезет на этот курган человек, по своей близорукости принявший его за холм. Срежет он могильник под самый корешок ножом экскаватора, и сделают вид, что не заметил, как торчат из суглинка серые кости. Построит человек элитные дачные посёлки с газом и водопроводом. И по вечерам счастливые люди будут смотреть, как показывает телевизор научно-популярный фильм о сгинувших куда-то наших предках-скифах.
***
- Здоровеньки.
Виртуальный язык Сырка так не похож на его реальную речь:
- Кстати приобрел чё смог уже. и выздоровел. тобишь больше не осталось отмазок)) щас вот почти все оставшиеся книги раздаю. Хочешь, приезжай и бери.
Мне нравилось, что он никогда не забывал упомянуть несправедливо обиженную "ё". Как-то раз я спросил: "Почему ты всегда пишешь слова с этой буквой?", и Сырок ответил:
- Потому что только в кириллице есть буква такой формы. На латыни почти всегда точки над "е" ставятся, чтобы гласная не читалась как диграф, то есть не в связке с другими буквами, а сама по себе. А у нас "ё" - это самостоятельная часть бытия, чья воля даже может спасти русского человека от смерти: обнадёживающее слово "передохнём" без спасительной "ё" обращается в безысходное "передохнем". И когда используешь "ё", то чувствуешь себя закоренелым шовинистом, который унижает другие языки, поэтому нужно всегда с нескрываемым презрением к алфавитам-унтерменшам писать: ёлка, позёмка, свёкор!
Да, как же это было давно и весело.
Посмотрев ещё несколько смешных фотографий, я с полным равнодушием понял то, о чём говорит Сырок. Это не вырвало мне глаза, я лишь перешёл на страницу Шмайссера. У него как всегда всё было хорошо, он жил и был счастлив. И даже семейное положение у него было заполнено какой-то красивой блондинкой. Возможно, скоро можно было ожидать рождения детей. Ведь не играло никакой роли, что остатки Шмайссера уже переваривала почва. Важно, что у него были тысячи подписчиков, которые оживили его своей энергией, и он, рожденный в виртуальной реторте, бродил по интернету, как голем в виде тысяч картинок, рисунков, аватаров, демотиваторов, эдвайзов.
Господи, ну и названия придумали для всей это постмодернистской дряни. Шабаш нечисти! Паноптикум! Дерьмовенькие господа заседатели! Примерно так бы отреагировал Сырок, но в ответ на картинки он отправляет всего один румяный колобок:
-
Он похож на отрубленную голову монарха. Она открывает смеющийся рот и что-то говорит. Я уже догадался, о чём идёт речь. Эзопов язык расшифрован, и иероглифы выжгли мозговые извилины: я не хочу об этом думать. Меня больше волнует, что там творится на анкете Смирнова. Он недавно написал мне:
- Но раз уж такое, дело, считай, я всерьёз тогда с вами поспорил. И не потому что хочу окончить жизнь поскорее. Нет, я ведь ещё не всё себе доказал, наверное. а потому что не верю вам с ним. Не верю, вот и всё. А своим сидящим друзьям верю. А теперь посмотрим )). И проиграть не стыдно.
На аватаре Смирнов целуется с Родионовой, и им поставил скромное сердечко Йена. Его недавно арестовали за кражу книжек из магазина и начали шить уголовное дело. Подаренный мешок куда-то исчез, видимо, найдя нового владельца. А ведь если бы воришка им воспользовался, то его котировочки не покатились бы вниз.
Зато теперь Родионова собирает ему деньги на адвоката.
А за неё и Смирнова я был искренне рад. Надеюсь, Смирнов, как и хотел, нашёл Хасис, а не набор для чистки своего пистолета. То, что я не узнаю конца этой истории, то, что она так и останется не развязанным узелком, лишь придавало сюжетной веточке особый шарм. Ведь кто первым потянет за любовный бантик, тот и окажется навечно прав.
Я не просто верю, а знаю это.
А Лука, не смотря на свои игры в политику, будет жить долго и счастливо. Я уверен в этом. Если революционер к сорока годам не заработал смерть или пожизненное, то он успеет увидеть своих внуков. И обязательно купит им апельсины, с которыми я когда-то уже видел Луку. Недавно я снова повстречал его на улице, и тот отнёсся ко мне как-то слишком тепло, будто был моим вернувшимся из небытия отцом:
- А мы с тобой толком никогда и не общались. Заходи как-нибудь ко мне на чай, поболтаем. Есть много интересных дел, не всё же тебе болтаться, как... - и Лука по-доброму шутит, - поплавок в проруби.
Конечно, я пообещал, что приду в гости и даже сделал в памяти зарубку - не забыть купить его дочери, милой Лизонке, плитку шоколада, и Лука улыбнулся так широко, что глубокие морщины на его лбу сложились в форме распятия.
Нет, это не было ложью. Я искренне верил, что в будущем ещё обязательно встречусь с Лукой.
Когда я просматривал жизнь виртуальных знакомых, то, как будто чуть-чуть заглянул в грядущее. Я увидел, что как-то вдруг и в одно-единственное утро, на фотографиях у них вырастет живот. Друзья, когда-то прожигавшие ночь горящими глазами, обуглятся и закопаются в золу кредитов: кто-то, отдохнув в Турции, купит новую машину, кто-то отдаст себя в ипотечное рабство. Девушки, чьи звонкие голоса щелкали стихи великих поэтов-самоубийц, слегка расплывутся, как смазанный снимок, вырвут из себя пару кричащих младенцев и повесят на окна, которые раньше призывали разбить или расписать шипастыми цветами, глупые кружевные занавески.
Или - ещё хуже: они будут подтянуты, здоровы, а на щёчках - розовый цвет, как на детских утренниках, и на заднице ни одного прыща. Они будут беречь своё тело, как будто оно не подвержено тлению и сделано не из глины, но из пластика и железа. Они не будут жить в настоящем, а вечно переносить себя в будущее, где их ждут настоящие подвиги. И от того, что они станут постоянными обладателями жизни, застывшей в наивысшей своей точке, от того, что они явятся окаменевшими суверенами момента, которым надо обязательно.... ОБЯЗАТЕЛЬНО пожертвовать, чтобы всё бытиё заимело хоть какой-то смысл, они так никогда и не решатся на подлинный, всё определяющий поступок. Не пожертвуют и пядью своей плоти. Не отдадут ногу капкану. И даже позднюю седину, эту благородную отметину мудрости, спрячут под водостойкой краской. Так и сойдут в могилу подтянутыми стройными стариками, половые органы которых до неприличия долго функционировали.
- Это хуже всего, - как сказал бы Смирнов.
Я наконец-то хочу написать вменяемый ответ Сырку, но его профиль уже удалён. Он мёртв, как груда битых пикселей. Будто и не было его никогда. А может и правда я его всего лишь выдумал? Так бывает в модных западных книжках, читатели которых помешаны на примитивном психоанализе.
- Успокойся, милый, - шепчет Алёна что-то лиственное, и прохладные руки утирают воспалённый лоб, - обними меня, приласкай.
Мысль, которая давно уже родилась во мне, теперь укрепилась и разрослась до полной уверенности. От этой нелепости, от того, что я воспринимал такую важную весть в плену иллюзии, от того, что быть может уже поздно, становится крайне мерзко.
Вдоль дороги уже сжали поля, и редкие клочки пшеницы были заплетены в бородатенькие косички, точно колхозники просили у природы в следующем году большой урожай.
Не доехав до пасеки, я выключил фары, ведь сегодня ночью было очень светло. Низкий дом Сырка ссутулился и порос рыжей щетиной. Разгорающееся пламя выбило окошко на горбатом чердаке, и высунувшийся оттуда длинный красный язык лизнул лоно ночи. Она застонала и в доме лопнула какая-то балка, выстрелив на тёмное лицо снопом жарких белых искорок.
Сырок стоял в отдалении и гладил Лотреамона. Кот с почти человеческим безразличием смотрел на пожар, и в его огромных зеленых глазах хватался за голову огонь.
- Ты чуть-чуть не успел, - флегматично заявил Сырок, - случилась какая-то оказия и всё сгорело.
- Сам поджёг?
Он хохочет:
- Просто зажег спичку, и тут понеслось...
Пламя окутало дом в оранжевую мантию. Кажется, что это огромная лиса, чей пушистый хвост обернулся вокруг постройки. Я оставил всякую мысль вбежать в дом и спасти оттуда хоть какие-нибудь книги.
- И что, вся твоя библиотека сгорела? Вся?
- Именно! Вся! Все эти умные философы, блестящие публицисты, гениальные писатели. Экономисты, юристы, революционеры. Все они сгорели! Сейчас там кричит какой-нибудь Ницше. Его пожирает безумное пламя. Ха-ха, представляешь, никому не известный пасечник взял и надругался над мировым человеческим наследием? Разве это не прекрасно!? Разве не здорово уничтожить то, что ты собирал годами!
От смела Сырка мяукает Лотреамоша:
- Сжигать! Оставлять после себя не память, а только пепел! Долой воспоминания, - при этих словах кот на руках Сырка блаженно зажмурился, - долой мечты! Смерть грёзам! Пусть всё сгорит! Дух живет, где хочет! Как говорил Андрей Белый: "Русский - это тот, кто говорит действительности - умри, но верит в Воскресение".
Друг взял с собой только кота, а в фазенде, которая уже залихватски сдвинула крышу-шляпу набок, пылали документы, деньги, книги, записи, одежда и всё то, что делает нас скованными, привязанными к земле. Он точно читает мои мысли и блестяще цитирует по памяти:
- В дом вошёл красный смех! Когда земля сходит с ума, она начинает так смеяться. Ты ведь знаешь, земля сошла с ума. На ней нет ни цветов, ни песен, она стала круглая, гладкая и красная, как голова, с которой содрали кожу. Ты видишь ее?
Опять смеётся над моими потаёнными мыслями и страхами. Но я то знаю, что прав, тогда как он заблуждается. И мне резко подумалось, что Сырок никогда серьёзно не говорил со мной на тему земли, потому что он не был человеком суши. Всем своим естеством он рвался покинуть этот мир. Он кочевник, древний номадический скиф, мечтающий о том, чтобы после него не осталось никакой могилы. От него отлипают политические ярлыки, потому что ему нет дела до подобных мелочей. Я как-то вдруг и без всякого интереса разгадал его, и стало понятно, что он, Сырок, особо и не скрывался, а при первом нашем разговоре просто и без обиняков назвал себя русским. Чтобы найти хоть какое-то оправдание своей близорукости, чтобы хоть как-то пристыдить Сырка, я говорю:
- А как же твои пчёлы?
- Рой улетел ещё утром. Видимо, нашёл для себя более приятное место.
Сырок подходит к тому бутафорскому улью, срывает с него крышку и осторожно достаёт оттуда большой тёмный пакет. Кажется, что он набит песком. Он счастливо улыбается:
- Но они оставили нам настоящий мёд.
Затем он приближается ко мне и его глаза горят. Лотреамон трётся о мои ботинки. Сырок облизывает бледные губы и подносит ко мне тяжелый пакет:
- Хочешь попробовать?
Лотреамон быстро освоился в подвале. Он даже не стал обходить все тёмные углы и залезать под кровать, а, после того, как потёрся о горшок с фикусом, сразу прыгнул к Алёне на ручки и начал тереться головушкой о её щеку.
- Как ты здесь оказалась? - но она ничего мне не ответила.
Ночью дождь ударил по тучам тростью-молнией, и элегантно, как франт, начал спускаться с небес. Мутная кровь христова, поднимая окурки и сор, запенилась у решёток канализации. Дождь лил властно, словно напоследок, и Сырок даже пошутил, что в мире развелось так много тварей, что их не вместит никакой ковчег. Я смотрел из плачущего окошка, как вода омывает фургон. Лужи причастили ему ноги-колеса, а струи воды банными вениками хлестали по крыше. Потом дождь обернулся ливнем, и я почувствовал, как по переносице бежит мокрая капля.
От грома, бахнувшего почти за стеклом, со стены упала картина. Рама её раскололась и холст, как акварельное приведение, холодно пролетел над полом. Я поднял и посмотрел на него. Мертвеца на картине как не бывало, и лишь тёмно-зелёные тона помогали различить всё тот же луг с вырытой могилкой, да краюху сизого леса на горизонте. Казалось, что тело, которое раньше стояло на лугу, просто вышло из расколотой рамы и куда-то пошло по своим делам. Будет теперь мёртвый шатун ходить-бродить по Руси, скрести себе грудь жёлтыми ногтями, заглядывать в окна и мычать, хрипеть, пытаясь что-то важное донести до шарахающегося по сторонам народа.
А может - всё это сон, который украла у меня ночь. Дождь перестал только к утру. Я знаю, что русским неведом сон. Ночами мы забываемся кратким рваным безумием, в котором грезится пожар, бунт, грибы, разбой, бороды, запечные мурлыки, судьбы, миры и что-то невыразимое, понятное только нам. Но что значат такие сны? Мне кажется, что откуда-то снизу, пробиваясь сквозь фундамент, до меня доходит тихий шёпот.
За те несколько часов, что подарил отдых за кухонным столом, я почему-то встал ободрённый и посвежевший. Решение, которое мы приняли вчера, казалось теперь таким ясным и доступным, что всё остальное просто вспыхнуло и растворилось.
Я зашёл в комнату, где спал друг. Его мощное тело вытянулось на кровати и на вспучившейся, как корни древнего дуба, груди лежит упавшая веточка Алёниной руки. Сырок не спит и его глаза, серебряные в этот рассветный час, бездумно смотрят в потолок. Он поворачивает голову и без эмоций говорит:
- Привет.
От звука его голоса просыпается Алёна. Вижу, как под одеяло медленно втягивается обнаженное бедро цвета испуганной нимфы. Глаза-кратеры полны ужаса. Страх душит её изнутри, и я вижу, как он высунул свои пальцы из её приоткрывшегося рта. Настоящий Деймос, который в эту ночь был спутником воинственного и обнажённого Марса.
- Нам пора, - говорю я другу, - поднимайся.
За окном встаёт закат, посмеивающийся красным смехом. Он зловеще хочет удушить меня, когда я выхожу в коридор. Но во мне нет ненависти или ревности. Впервые за всю свою жизнь я почувствовал такую любовь к миру, что готов был оценить свою жизнь в слезинку ребёнка.
Лотреамон внимательно смотрел, как одевается хозяин. Сырок иногда зевал, отчего его борода делала потягушечки. Возможно, кот что-то чувствовал, и, когда Сырок погладил его, прежде чем выйти, тот зашипел и ударил его лапой. На пальце выступила кровь, и ранний, почему-то красный восход немедленно разлил её по всей ладони.
- Всё-то ты понимаешь, - пробормотал Сырок и, не оборачиваясь, шагнул за порог.
Я хотел было пойти за ним, но по рукаву как будто хлестнули листья. Её пальцы вцепились в одежду, а глаза Алёны невозможно переплыть. Сбитая с полёта пташка. Малиновая девочка, что тает под огнём собственного сердца. Она чувствует себя виноватой, но не может понять, что я ни в чём её не виню.
- Не уходи... - шелестит она, - не уходи, пожалуйста. Я очень тебя прошу.
С легкой тающей улыбкой на устах говорю:
- Не бойся, мы ещё вернёмся.
Она в отчаяние почти до кости прожимает мне руку:
- Правда?
- Конечно.
Она чувствует, что я не вру и, поднимаясь на цыпочки, легонько, как покойника, целует в лоб. От её губ пахнет лёгким ароматом тлена, как будто она давно умерла для меня. С этим запахом на устах я покидаю подвал. На лестнице - шум, доносящийся с верхних этажей. Притон в эту ночь гудел, как дьявольский улей. Там кричали женщины-ведьмы и гоготали гнилые наркоманы, похожие на опустившихся сатиров. Их веселил гром и молнии, ведь под них было так весело совокупляться. И теперь, когда я покидал дом, они ещё завывали, не растеряв под утро похотливого веселья. Но чувствовалось, что гнилая квартира шумела насильно, как выбивавшаяся из сил лошадь. Её вот-вот должны были пристрелить, и быть может потому так громко визжали путаны и хрюкали их пьяные ухажёры.
В этот момент мне стало их даже жалко.
У подъезда дождь полностью вымыл яму с грязью, и на её дне плотно лежал старый слой асфальта. Всё настолько свежо, что машина легко трогается с места.
- Знаешь, я совсем не злюсь из-за того, что ты был с Алёной.
Сырок как всегда флегматично сидит по правую руку, но теперь удивлённо смотрит на меня:
- Ты это о чём?
- Да когда я к вам зашёл, вы спали вместе.
Он внимательно... слишком внимательно для того, чтобы сказанное оставалось правдоподобным, смотрит на меня. Затем начинает хлопать себя по карманам и бормочет:
- Ну да, ну да, ты же горазд видеть мёртвых, как мы убедились...
- Ты о чём там бормочешь?
- Помнишь, мы поспорили о том, кто навечно останется прав? Так вот, похоже, твоя подруга выиграла наше состязание. Уловил?
На память ничего не приходит, и я недоумённо спрашиваю:
- А вы о чём-то спорили?
Машина вырулила на безлюдную магистраль, на которую, казалось, падала тень чёрного небоскрёба. Утро ещё было пустынно, словно Бог только приступал к творению. Небо ясное, будто оно уже всё поняло и решило до конца дней оставаться синим-синим. Влажный ветерок залетал в машину, и язычки светофора высунулись от удовольствия, заливая невысохшие лужицы красным мистическим светом.
- Погода сегодня будет хорошая, - говорю я, - ты как думаешь?
Сырок флегматичен:
- Теперь погода всегда будет хорошая.
Я посмотрел в окно, где съёжившись, стояли виселицы фонарей. Даже если бы на них качались повешенные депутаты, Сырок бы не обратил на них внимания. Почему так? Вдруг я посмотрю направо, а там не будет его? Вдруг я всё это выдумал. Просто помутилось сознание и вместо сосредоточенного бородатого лица с глазами-драгоценностями, я увижу пустоту.
То есть себя.
Помимо моей воли голова медленно поворачивается направо, и любопытство заставляет взглянуть на сидение. Сырок задумчиво набивает трубочку и, заметив мой взгляд, невозмутимо спрашивает:
- Надеюсь, ты не против, если здесь повоняет дымком?
Он с удовольствием впускает дым в мощную грудную клетку, наслаждается им, как женщиной, и мирно, по-бюргерски, выпускает сизое облачко в приоткрытое окошко. Кажется, что парень находится на баке китобойного судна и всматривается в синие льды, где скользит его жертва. Восходящее солнце у подножья разросшейся башни, выглядит как холоп, пришедший заплатить оброк.
Сырок хмуро смотрит на неё и дым из трубочки чернеет, начинает горчить.
- Слушай, - спрашиваю я, - вот хочу кое-чем с тобой поделиться. Ты это... не подумай что я поехавший какой.
Сырок скупо отвечает:
- Для своего положения ты слишком часто говоришь "Я".
- А ты что, не говоришь?
- Никогда не говорю этого слова.
И только тут я понял, что за всё время нашего знакомства Сырок действительно никогда не сказал про себя в первом лице. Его эго напоминало обезжиренной глазированный сырок, и из-за этого каламбура я ухмыльнулся в бородку.
- Чего смеёшься?
- Просто думал, ты ненастоящий. Думал, что тебя и нет вовсе. Дунья... кажимость.
- Ну ты с козырей зашёл! - облачко дыма приятное и душистое, точно оно сбежало из стихотворений Тютчева, - это всё от того, что твой знакомый никогда не произносит заклинание, которое пробуждает богохульную матрицу индивидуализма.
- Это ты про слово "Я" так витиевато?
- Что-то вроде того, ведь скоро сказке конец, а кто слушал молодец. Поговорка такая.
Дым заполз мне в лёгкие, свернулся пушистым котиком вокруг альвеол, и внутри стало так легко, будто я превратился в воздушный шарик. Когда мы проезжали площадь, на нас оборотил голову всадник. Я видел, как он нахмурился, сорвался с гранитного постамента и с грохотом поскакал за нами. Конь его раздувал ноздри, оттуда валил пар, и вычищенные ночным дождём копыта высекали искры из асфальта. Сырок лениво посмотрел в зеркало заднего вида, убрал одну руку в карман, а затем продолжил докуривать трубку.
- А вот ты всё время поговорки употребляешь, - начинаю я как-то неловко, - но ты не прав. Разница между поговоркой и пословицей большая. Вот про сказку - это пословица, а не поговорка...
Сырок даже не скосил глаза и, не вынимая трубку изо рта, произнёс:
- Бе-бе-бе!
Но всё это было лишь предисловием к моей главной мысли:
- Знаешь, кажется, я слышу о чём говорит земля. Она... будто вселяет в меня безумие. Будто делает меня русским. Вот тогда в лесу или на раскопках, я словно в другой мир переносился, видел кости, черепа. Видел русских людей. Они все стонут под землёй. Никто из них не умер. Они... они просто временно мёртвые. И мне кажется, что их можно освободить.
Теперь Сырок поворачивает ко мне голову. Светлые зеленые глаза блестят радостным огнём. Рыжеватая борода изгибается, и его брови пляшут, как пьяные медведи. Он счастливо говорит:
- Наконец-то ты признался в этом.
Я, улыбаясь до ушей, хлопаю его свободной рукой по плечу:
- Спасибо! Ты тоже знаешь об этом? Тоже это видел?
Он хохочет белозубой акульей улыбкой:
- Конечно нет, ведь это видят только такие сумасшедшие, как ты.
Тень от разросшейся башни стала морозить фургон, но сердце больше похолодело от презрения Сырка.
- Так значит, ты не веришь мне?
- Абсолютно верю. Верю всему и всем, как заповедовали прадеды.
- Но...
- Помело! Ха-ха, минималистический юмор никогда не надоедает!
- Интересная интеллектуальная беседа у нас получается. Один сумасшедший, а другой нормальный.
- Гормональный! - и он снова гогочет.
Я помаленьку закипаю:
- Так значит, ты и медного всадника не видел, который за нами скакал?
Сырок недоверчиво смотрит назад:
- Это ты так патрульную машину называешь?
И я как-то запоздало смотрю на его револьвер, который он на всякий случай взвёл. Теперь понимаю, почему он курил одной рукой, просто боялся отнять другую от оружия. Полицейская машина, не обращая на нас внимания, завернула в какой-то офисный уголок.
- А ведь ты, похоже, был прав.
Друг с упорством выбивает трубку, и встречный поток сыпит из неё чёрным табачным снегом.
- В чём я был прав?
- В том, что сырки начинают и выигрывают!
Мы миновали мост, под которым плавали, кружась, калиновые листочки. В приоткрытое окно вдруг ударил ветер, набежавший непонятно откуда, и попытался сорвать куртку с моих плеч. Закрыв окно, я отрубил ему воздушные пальцы, и в салоне слегка запахло озоном от прошедшей ночью грозы. Со своей стороны Сырок закончил выстукивать трубочку о стекло и её, судорожно раскуривая, быстро выкурил сквозняк. Он подхватил деревяшку из расслабленных пальцев парня и уронил её на мокрый асфальт.
- А вообще тебе повезло, - говорит Сырок и его глаза, как и мои, даже не обратили внимания на пропажу трубки, - ты всё-таки веришь.
- Откуда ты знаешь, во что я верю?
- Это же очевидно.
- А мне вот не очевидно.
Фургон разгоняется, как скифская колесница, ведь какой русский не любит быстрой езды? Финишный участок свободен настолько, что я до упора выжимаю педаль газа.
- Ну не тяни, скажи, во что я верю.
Сырок снова хохочет:
- А ты сообразительный. Действительно, специально тяну время.
- Я сейчас тебя застрелю, если не скажешь.
- Ну, стреляй.
Машину начинает потряхивать, и она ходит ходуном, как неумелая марионетка. Я бы точно дотянулся до револьвера и приставил его к бороде Сырка, если бы не боялся потерять управление.
- Только после того, как ты скажешь, во что я верю
Машина с рёвом приближается к парковке, редко усеянной автомобилями.
- Ну, быстрее! - кричу я, - говори!
- Да что ты раскудахтался?
- А...
Сырок сквозь рёв говорит:
- Ты веришь в Воскрешение.
Но я хочу узнать совсем не это:
- А ты? Во что ты веришь?
- А я?
Он закусывает губу, словно пробует незнакомое слово на вкус, жует его и проглатывает. Одна-единственная буква алфавита приносит ему несколько бесконечных секунд страданий. Фраза даётся ему нелегко, и Сырок с горечью говорит:
- А я? А я - не верю. Не верю ни во что.
С души спадает груз, мучающий меня с первых минут нашего знакомства. Небо становится таким же чистым, как моё сердце. И мысли, стаи пугливых голубей, взлетают с карниза небоскрёба, к которому мы стремительно приближаемся.
Напоследок я всё-таки успеваю спросить его:
- Как тебя зовут? Меня...
Сырок впервые за наше знакомство по-настоящему разозлён:
- Заткнись! Замолкни! Не хочу знать как тебя зовут! Наврал я тебе про веру! Понял?
И за мгновение до конца, ошарашив и сбив с толку меня и случайного прохожего, провожавшего взглядом несущийся автомобиль, Сырок непонятно кому и зачем успевает выкрикнуть:
- Всё позволено! Верьте всему и всем! Дух живёт где хочет!
Рассудок выпрыгнул из тела, и показалось, что рядом со мной никого не было.
Разогнавшийся до смертельной скорости фургон вылетел с дороги и снёс забор, расплющивший ему кабину. Пропахав охраняемый двор, машину занесло набок, и она врезалась в основание небоскрёба, как шар, брошенный в кегли. Автомобиль пропорол глянцевый пластик и разбил стекла, выкорчевал с корнем стальные турникеты и застрял на пустой проходной, где, погодя секунду, взорвался.
Чёрный небоскрёб тряхнуло до самой вершины, и из его раненого подбрюшья полыхнуло огнём. Вылетевшие стёкла впустили внутрь башни, похожей на поставленный вертикально рыбий скелет, воздух, и в строение разгорелся сильный пожар. Он перекидывался с этажа на этаж, падал вниз кусками горящего пластика, ломал уцелевшие стёкла, вылизывал внутренности красным языком, и скоро здание напоминало церковную свечку из чёрного воска.
Её поставили за упокой мёртвого народа.
А пока город оживал звуками сирен, на него сверху капал горячий сургуч. Он прижигал кровоточащие язвы, не давал приблизиться к зданию, которое начинало медленно, но неотвратимо рушится. К полудню огромный небоскрёб, выросший вопреки всем законам, начал оседать, разламываться пламенем и рушиться, оставляя после себя чёрный остов. И когда он окончательно сложился, подняв облако ядовитой пыли и гари, то весь пластмассовый мир, следивший за крушением небоскрёба, что-то отчётливо услышал.
Он услышал глухой и протяжный человеческий стон.
***
Она поняла, когда её кожу ожгло сильным взрывом, что наконец настал столь долгожданный момент. С облегчением вздохнув, Земля прислушалась к тому, как бьётся пульс её крови. И хотя за минувший век её вдоволь перекачали в бензобаки автомобилей, в чёрном расплавленном суглинке всё сильнее чувствовалась пробуждающая сила.
То, что было заключено в Земле, рвалось наружу. И она, как вечная матерь, увидев очередную, на сей раз - последнюю жертву своих детей, поняла, что пришёл Конец. Земля напряглась, словно рожая, и впервые особенно ясно ощутила, что в её плоти сокрыты сотни миллионов младенцев.
От её первого вздоха дрогнула почва.
И в каком-то безымянном подвале, дрожа, перевернулась тумбочка с цветком. С грохотом разбился горшок с большим фикусом. Как выброшенная на берег медуза влачились по полу разбросанные корни растения. Они успели оплести вывалившийся из горшка женский череп. Он был тщательно выварен, и на затылке зияла дыра.
От второго вздоха на востоке поднялась алая звезда, и русские мёртвые, видевшие тысячи закатов, встали из своих могил. Земля начала исторгать русских мертвецов - главное богатство своих недр, собиравшихся в великий поход.
На дне пролива, отделявшего материк от Чёрного острова, утопленники заворочались в стальных клетях. Каторжане разгибали ржавые прутья и выцарапывались из ила, чтобы отомстить рабовладельцам за свою смерть. Проснувшиеся в затопленных трюмах матросы, снова направляли дула старых крейсеров на японские берега.
В тамбовских лесах волки поджали хвосты и забились в глухую чащу, когда страшно заклацала голодными ртами ожившая антоновщина. Молча вставали в дремучих лесах повстанцы, трясли костями, потравленными газом, искали украденное у них зерно, рыскали по пожженным деревням, но находили лишь пепел. В тишине размахивали они руками, и из золы, обильно удобрившей землю в те кровавые годы, поднимались дети, матери, деды. И тогда крестьяне сбивались в мёртвые ватаги, и также молча, пожирая звуки и свет, брели туда, куда не дошли меньше века назад - на свет красной кремлёвской звезды. На - столицу.
Когда Земля вздохнула в третий раз, то размалывая пальцами крепкий гранит, вылезли из-под мостовой погибшие при строительстве северного Левиафана мужики. Они сбрасывали с работящих плеч имперскую тяжесть, и памятник усатому царю, прежде чем его скинули в болото, в испуге поднимал копыта, разбивая черепа лезущих к нему мертвецов.
Ожили мясные боры, и миллионы солдат вновь взяли в руки винтовки, чтобы наколоть на трёхгранный штык живую плоть. На просеке, где рос одинокий дуб, поднялись тысячи. И таких просек самих была тысяча. Разламывался асфальт под городами-героями, и из адских расщелин рука об руку выходили вчерашние враги, обручённые землёй.
Зашевелились по брошенным деревням остатки съеденных в голод детей. На северных губах сибирских рек вскочили белые прыщики. Это неумолимо ползли на юг исхудалые, заморенные в лагерях трупы. Выцарапавшиеся из мерзлоты трупы раскачивали вагоны на сибирских магистралях, мстя сытым пассажирам за свою смерть, а из асфальтных колей проложенных поверх древних каторжных трактов, выбирались погибшие в пути невольники. Из расстрельных рвов поднимались убитые жертвы, и бессилен был закон защитить оставшихся в живых палачей.
А у подошвы южных гор вставали из земли убитые и изнасилованные женщины и дети. С ними рядом становился солдат с перерезанным горлом, и разрывал он на своих запястьях истлевшую веревку. Дикари, поджав хвост, в страхе бежали в горы, но и те ожили русскими мертвецами, славными ветеранами вековой Кавказской войны. И летели в пропасть некогда гордые народы, испугавшиеся синей русской ненависти.
А ещё в городе, где рухнула огромная башня, из-под обломков к ужасу спасателей выбралось высокое тело. Труп застыл и долго смотрел отсутствующими глазами в дыру, откуда выполз, словно ожидая, что оттуда должен подняться кто-то ещё.
Но молчали остатки небоскрёба.
Когда раздался последний, четвёртый вздох, то из расколотого чрева поднялся Алатырь камень. На нём стояла сама Земля. Царственно спустилась она с пьедестала и там, где касалась голыми ступнями мёртвого асфальта, прорастали зелёные стебельки. На её нежной руке пригрелась змейка. Скромный венчик из полевых цветов схватывал пышные травы-волосы. Люди, видевшие красоту Земли, становились на колени и плакали от боли и счастья, внезапно пробудившихся в умерших душах. На их глазах мёртвые вышли из гроба и стали живыми в Откровении Грозы.
Малахитовые глаза Земли пылали любовью к каждому своему ребёнку. Земля шла, чтобы освободить всех заблудших, всех, живших по неправде. Вслед за ней лопалась и расползалась почва. Из неё выходили легионы её верных детей, сложивших голову на полях сражений, тихо почивших на сельских кладбищах, сожжённых, обесчещенных, предательски убитых в затылок, гордо погибших, но одинаково решивших вернуться.
Вся земля кружилась во вселенском хороводе. Каждое движение, стон, хохот, улыбка были одно живое. Все восставшие казались мускулами одного дышащего организма. Отдельные тела стали неразличимы, они срослись, напитались плотью-землей, зажглись силой и стали единым целым.
Медленно, величаво поднимался из недр русской земли вихрь, который завьюжит, взбодрит весь мир.