- Не могли бы вы подержать, - я протягиваю влажный ком полицейскому, - у меня ещё много одежды.
Йена готов упасть в обморок, да и мне кажется, что я перегнул палку. Вдруг этот железный мужик, у которого воображаемые яйца болтаются где-то возле колена, что-то почуяв, скорчит протокольную рожу и скажет: "Ничего, пожалуйста, продолжайте". От этой мысли прожигает огнём, и я отчетливо вижу, заглядывая в рюкзак, как там, будто завёрнутая в полотенце дыня, круглится первая мина. Если он поторопит нас, то я закончу эту сказку и разобью кощееву смерть о мраморный пол. Но для полицейского последней каплей стали чёрные водяные разводы, оставшиеся от носков на столе для досмотра, и он, корча морду, выдавил:
- Свободны.
Я с облегчением запихал обратно все свои вещи. Тоже проделал и Йена, и мы скрылись в глубине метро. Едем молча, как будто виноваты друг перед другом, но на пересадочной станции неожиданно замечаем столпотворение полиции и людей. Паренек вновь сглатывает, пытается спрятать модные наколки и становится ещё меньше, но я вижу, как на перроне лежит, укрытый белой простынёй, труп. Из-под ткани торчит только скрюченная рука, словно она напоследок хотела поймать вылетавшую из тела душу. Чтобы как-то обрадовать погрустневшего подельника, я говорю ему:
- Знаешь, а вот каждый день городское метро использует несколько миллионов человек. За один день в городе умирает чуть больше трёхсот человек. Следовательно, в тех людских толпах, которые каждое утро спускаются в подземку, обязательно есть те, кто уже не выйдет из метро вечером. Подземная дорога пожирает людей. Спустился сюда и у тебя есть маленький шанс никогда не увидеть солнце. Метрополитен - это огромная могила, постоянно наполненная живыми мертвецами. Кто не успел из неё выбраться наружу, тот, хлоп! - я сжал ладони, - остаётся там.
В вагоне я ставлю рюкзак на сидение, а Йена делает это так медленно и осторожно, что, кажется, будто снаряды должны взорваться хотя бы ему назло. Бабка, сидящая напротив, зло смотрит на наши рюкзаки. Ей не нравится, что вещи занимают сидячие места, но я не придаю этому значения.
- Да и вообще, это ведь не с проста, что именно у русских такая любовь к подземке. Нас тянет под землю, в это материнское нутро. Самый насущный вопрос русской истории именно о земле. Подумай, ведь именно у нас одно из самых глубоких метро в мире? Подумай только, что сейчас у тебя над головой шестьдесят метров земли. Мы гордимся своим метро. Живём в халупах, но станции метро у нас как дворцы. В том же Нью-Йорке подземка - это обиталище бомжей, тогда как у нас объект гордости. Да вот хотя бы вспомни популярную серию "Метро", где выжившие после ядерной войны ютятся в туннелях. А ещё в каждом тоннеле свой запах, ведь они проложены в разных слоях почвы. Всё это неслучайно, ой как неслучайно.
На станции в вагон хлынула толпа, замариновавшая нас в потном людском соусе. Пассажиры неодобрительно покосились на рюкзаки, занимавшие ценные места, но промолчали, видимо из-за почтения перед моей бородой. Только бабка, не переставая сверлить нас глазами-буравчиками, внезапно подскочила и заверещала:
- Молодые люди, потрудитесь освободить места от ваших баулов.
Я повернулся к ней. Если приятное старческое личико обычно похоже на печёное яблочко, то её морда была похожа на яблочко переваренное. А редкими-редкими усиками она напоминала мистического восточного пашу. Йена печально вздохнул, словно знал, что история с досмотром так легко не завершится.
Сквозь грохот перегона пришлось повышать голос:
- Но куда мы поставим рюкзаки?
Ей только и надо было перевести разговор на повышенные тона:
- На пол! А сидячие места для пассажиров, детей и инвалидов.
Толпа, обычно предпочитающая держаться в стороне от городских сумасшедших, теперь помаленьку вставала на сторону полоумной бабульки. Шум перекрывал их голоса, но я видел, как недовольно шевелятся губы мамаш с нагруженными сумками, как дедки сурово сжимают оглобли своих тележек на колесиках. Поезд замедлял ход, и я хотел было вместе с напарником выйти на станции, чтобы избежать конфликта, но старушка вдруг отчебучила то, что я меньше всего ожидал. Она схватилась за рюкзаки и с не постижимой для неё силой сбросила их с сидения. Сердце моё на мгновение зажмурилось, но ни я, ни Йена даже не закричали, зато плотно стоящие пассажиры взвизгнули, когда на их ноги бухнули тяжелогруженые ранцы.
Секунда, другая... вместо взрыва бабка победоносно повела руками:
- Садитесь, граждане.
Когда мы вышли на свет божий, что сделал лицо Йены чуть более радостным, он глухо спросил:
- Почему мы не поехали на твоём фургоне, а?
- Ну... эээ... он ведь у меня сломался.
Он тяжело посмотрел на меня и больше ничего не спрашивал.
***
Она чувствовала боль.
Никогда ещё человек не наносил ей таких ран. Великая война родилась с опозданием и как всякий негодный ребёнок изуродовала свою мать. Роды продолжались четыре года, и Земля каждый день кричала, как сумасшедшая.
Она видела бескрайние поля сражений, где её тело терзали кудри колючей проволоки. Ржавые волчьи зубы были покрашены в тёмно-красный, русский цвет. Сосущая грязь засасывала в хлюпающую жижу немногих уцелевших, и люди проклинали Землю.
В воронках, наполненных желудочным соком, медленно переваривались солдаты. Мокрые спины были покатыми, как болотные кочки, и если вдруг от взрывов их переворачивало на живот, то они глядели в небо, обколотое стрихнином, осоловелым взглядом утопленника.
Земля сочилась гноем. Это был страх, поспевающий в жирной грязи как аппетитная каша. Траншеи пучило и солдатам казалось, что в них один за другим рождались мертвецы. Они поднимались, как дрожжевое тесто и трогали воздух скрюченными чёрными пальцами. Мужчины перед смертью превращались в эмбрионы, как будто пытались залезть обратно в материнский живот. Похоронными крестами мёртвым служили воткнутые в насыпь винтовки, словно солдаты в панике пытались заколоть саму землю.
Да, это были мучительные роды.
Вместо отошедших вод - яд и кровь. Они напитали почву, и из её красного влагалища выползли социалистические революции, как можно скорей постаравшиеся забыть свою бескорыстную мать. Тогда как фашизм вышел из заваленных трупами окопов и до самого краха помнил своего отца.
Земля плакала, что так много её любимых детей погибло на равнинах Галиции. Болота восточной Германии теперь точно были прусским, там фронт прошёл ПО русским. Солдатские кости обглодал ветер на вершинах Карпат, а в Турецких владениях ленивая ящерица пробегала по выбеленным черепам. Оставшиеся живые говорили, что когда над полями сражений появляется луна, то слышно, как кто-то пытается выбраться из огромных братских могил.
Земля знала, что это была правда. Торжественные молебны не могли заглушить мёртвого подземного воя. К ужасу Земли похороненные люди не хотели умирать, а ворочались и ухали разорванными ртами. Особенно тяжко и протяжно стонали по ночам русские солдаты, оставшиеся лежать под Танненбергом и Осовцом. Они скреблись на дне Черного моря, и из трюмов затонувших судов погибшие моряки смотрели бесцветными глазами на вражеские берега.
Солдаты знали, что однажды расскажут потомкам о том, за что они воевали.
***
- И вы поехали на метро? Нет, серьёзно, вы поехали на метро? Ты что, дурак что ли?
Вместо того чтобы посмеяться, Сырок смотрит на меня, как эсеры-максималисты на дачу Столыпина. Деревья застенчиво закрывают ветвями небо - им стыдно, что я решил поделиться с другом весёлой историей. Сам я говорю из-за кустика:
- Так у меня машинка-то сломалась, понимаешь... браток?
Сырок неумолим:
- До тебя что ли не доходит, что в метро часто досматривают, что там есть камеры, полицаи, а ты, несмотря на огромный рюкзак за спиной и бородатую рожу, ну никак не похож на Фёдора Конюхова!? Ты головой подумал? Включил свой русский логос?
Я выяснил, что Сырок тогда сбежал от наряда потому что уклонялся от службы в армии. Ему никак не хотелось, чтобы через мобильную систему его определили, как злостного уклониста и отправили разнашивать кирзачи. То, что он боится такой мелочи, сильно меня удивило, но я не стал это ему сообщать.
- Да ладно, - ассоциация с революционерами по-прежнему не даёт мне покоя, - не спалился же, зато у нас теперь есть настоящие бомбы, как у эсеров.
При этих словах его борода теплеет и Сырок задумчиво, но радостно говорит:
- То-то и оно... но что мы по сравнению с Каляевым? Вошь и жалкая букашка.
- А если вошь в твоей рубашке сказала, что ты блоха...
Его глаза загораются:
- Выйди на улицу...
- И...
- УБЕЙ!
Мы выбрались на неизвестный километр, где углубились в леса, чтобы испытать мины. Теперь в них есть железный штырёк, который расколет её, как орех. Сумасшедший копатель, в гараж которого меня привёл Йена, даже забыл о деньгах, когда перед ним поставили эту техническую задачу.
- Да и вообще... - продолжает Сырок, - Каляев, Жорж, Савинков... это ведь совершенно разные люди, но кровь от плоти одного народа. Мистики, убийцы. Кочующие души. А теперь всё облёвано однотипной американской культуркой, которую даже симулякром стыдно назвать. Повезло ли нам родиться, чтобы увидеть всё это?
Я медленно достаю из рюкзака мину, превращённую в гранату. Почему-то она оказалась расписана под гжель. Бомбу украсили знакомые цветочки, ягодки и веточки. Я с удивлением вглядывался в бело-голубые узоры и вроде бы вспомнил, что это дело Алёниной кисти. Но почему она сделала это так аляписто, без особого таланта? Как она вообще узнала? Сырок удивлённо смотрит на смертельное произведение искусства и тяжело вздыхает. Я вспоминаю, что остальные снаряды то ли я, то ли подруга, вообще покрасили под хохлому.
- Не спрашивай, почему бомба в народном камуфляже. Этого я не знаю.
В любом случае, если как следует ударить мину обо что-нибудь твёрдое, внутри штырь выбьет искру, и через несколько секунд снаряд раскроется, как стальная роза, и в мире станет чуть-чуть больше любви.
- Тот, кто не угнетал таджика и не обносил ларёк, не может считаться русским националистом? - почему-то спрашивает Сырок.
Я размашисто смеюсь, будто ставлю подпись:
- Это точно.
Но товарищ ответил серьёзней:
- Но разбои, зачем? Ну, дадут тебе пять-семь для профилактики. В чём смысл? Разбой - это ведь только для души. Дань памяти нашим предкам. Погружение в архетип. Ну и ради пряников, конечно. А так проще хлопнуть инкассаторов или совершить налёт на ювелирку. Умельцы ворочают сотнями миллионов, а в случае чего сидят столько же, как если бы украли двадцать тысяч.
Я знаю, что он прав. Сырок говорит о революционерах-половинках. Гумилев бы назвал их субпассионариями, то есть людьми, готовыми рискнуть, чтобы изменить своё материальное положение. Они могут сколько угодно ходить на митинги, писать гневные статьи, избить кого-нибудь, кинуть коктейль Молотова... это тоже, в общем-то, неплохо, но все эти поступки оставляют путь к отступлению. Тогда как истина чрезвычайно проста:
- Тысячами незримых нитей обвивает тебя Закон. Разрубишь одну - преступник. Десять - смертник. Все - Бог.
- Очень хорошая фраза. Это откуда? - оживляется Сырок.
Мне стыдно сказать, что она взята из подросткового фэнтези, поэтому я пожимаю плечами.
- Верно сказано! Ведь не убиённый же судья Чувашов своей волей приговаривал людей к десятилетним срокам, но закон. Нечто святое, беспрекословное, во имя чего можно совершить любые преступления. А ведь это всего лишь нить, которой незримо прошиты люди. И все марионетки в лапах государства...
Он взвешивает на руке гранату с опереньем, как у попугая:
- Но вот это сразу же разрубит все нити. Как только ты бросишь её, то окончательно поставишь себя вне закона. Нет пути назад. Впереди - либо десятки лет в тюрьме, либо смерть, а в лучшем случае изгнание. И вот на такие шаги, которые являются законченными, цельными, эсхатологическими... почти никто не отваживается. Они по-настоящему революционны. Это тот самый ницшеанский канат к сверхчеловеку, а ты - плясун на нём. Готов пройти до конца?
Нет никакого торжественного момента, просто и чуть-чуть вспоминаю цитату из Заратустры:
- Сверхчеловек - смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли!
Тогда он счастливо говорит:
- Разумеется, ты же не думаешь, что мы сделали эти снаряды лишь для того, чтобы закопать их в лесу до лучших времён?
- Я вообще стараюсь не думать. Это помогает осмыслить многие вещи.
- Сейчас тебе придётся соображать побыстрее.
Сырок с размаху ударил миной о ствол, отчего содрал кору, а затем бросил снаряд в присмотренный нами овраг. Мы рухнули в траву, которая щекотала нос несколько длинных секунд. Почему-то негромко рвануло, что-то свистнуло, в воздухе запахло порохом и гудящим резонирующим металлом. На месте разрыва тлела листва, от которой поднимался кислый, дурманящий запах адской машинки.
Сырок раздул мясистые русские ноздри и сказал:
- Люблю запах революции поутру.
- Как-то не очень рвануло.
- Это и радует, - бомбист утирает вспотевший лоб, - думал, а вдруг оторвёт руку, а она бы ещё пригодилась. Но если забросить в помещение, то сразу наступит праздник. А у нас ведь их целый ящик. На нём можно будет хорошо сыграть.
Мы затоптали расползающийся огонь, а то пропитанные смолой леса вспыхнули бы в это жаркое лето, как щечки гимназистки от любовного комплимента. Сырок как никогда весел и даже, увидев муравья, залезшего на ботинок, запел знакомую песенку:
- Муравей, муравей... ну куда же ты, дружок, своими грязными ногами в мой глазированный сырок!
Он практически счастлив и неожиданно достаёт два пистолета. Мне он протягивает револьвер с вздувшейся барабанной перепонкой, а себе оставляет братца-браунинга.
- Держи, теперь будет твой. Извини, что нагрубил из-за метро.
Я давненько не держал в руках оружие, поэтому глуповато спрашиваю:
- Куда стрелять?
- Да куда хочешь. Вон, можешь хоть в берёзу.
Указанное деревцо в страхе затряслось.
- Я же не в березу буду стрелять, а в человека, который ест, пьет, думает о чем-нибудь.
Сырок несказанно удивлён:
- Так ты полагаешь, что берёза ни о чем не думает?
Он берёт пистолет в правую руку, отчётливо произносит: "Ваше слово, товарищ Браунинг!", и всаживает в ствол одну за другой несколько пуль. Они застывают в мякоти дерева, как вырванные кукольные глазки. Сырок подходит к кричащему от боли дереву и проводит пальцем по сколу.
- Жжётся!
От его поступка я впал в ярость:
- Ты зачем в дерево стреляешь? Оно ведь лучше, чем человек. Ты не любишь природу?
- Абсолютно равнодушен, - поворачивается ко мне густая борода, - наплевать мне на берёзки, поля, речки. Ну есть они, и что? Чем они отличаются от холмиков в Белоруссии? Бред какой-то. И так в стране есть миллионы людей, кто бьёт себя в грудь и кричит, что он защитник природы и животных. Но не наберётся и десятка тех, кто скажет, что он готов бороться с чем-то серьёзнее, чем пластиковая бутылка, плавающая в озере.
- Можно было бы в сухое дерево пострелять. В мёртвое.
- Это неинтересно.
- Погоди, я знаю во что тогда.
Я достал из рюкзака несколько новеньких книг. Это были последние украденные издания, которые передал мне Йена. Я поставил их торцами на упавшее дерево. Сырок с интересом наблюдал за моими манипуляциями. Я прицепился, и от выстрела книжка испуганно захлопала крыльями-страницами. Она подранком упала в траву и на землю капнула кровь цвета типографских чернил.
На меня напала странная страсть, и оружие, раз за разом изрыгало пламя. Книжки подпрыгивали и падали в траву, и я не заметил, как выпустил в них с десяток патронов. Десяток...? Но ведь в барабане всего шесть свинцовых смертниц! Что за чёрт? Трясущимися руками я попытался сколупнуть барабан, но меня остановили.
- Не делай этого, - мягко говорят Сырок.
- Почему?
- Если заглянешь внутрь, то он перестанет работать. Станет обычным бесполезным револьвериком.
- Почему? - поражённо шепчу я.
- Потому что ты перестал верить. Усомнился. У тебя в крови такой ценный дар... вера. Она двигает горами. Надо просто поменьше думать и тогда всё получится. Помнишь, как у Тертуллиана: "Верую, ибо абсурдно!". Вот и ты верь, верь! Пока не поздно, ну же!
И засмеявшись, как шакал, Сырок выхватил браунинг, чтобы довершить книжную казнь:
- Мочи свиней! Все они должны сдохнуть! Хоть на что-то годны их писульки!
Мне совершенно не понравился его смех. Завладев бомбами, он изменился, словно девка-революция, которую он любил, вдруг обратилась в демона-суккуба. На лице спутника свернулась бездомная псина - клочья потемневшей бороды, казалось, росли из-под самых глаз. А они были сырые-сырые, как в первый день нашего знакомства. Один чуть позеленел. Их как будто покусала бешеная лисица - они звенели и прыгали, то скатываясь до подбородка, то с хохотом выскакивая на лбу. Уже только поэтому спорить с Сырком было бессмысленно.
- Ну почему же, - говорю я, присаживаясь на пенёк, оставшийся от упавшего дерева, - ещё порой ими можно подтирать задницу.
Его борода в знак одобрения похлопывает меня по плечу, и Сырок быстро идёт к мишеням. Он похож на толстую закорючку из нотной грамоты. Прострелянные книги похожи на счастливых политзаключенных. Я похож на пень, на котором сижу.
- Надо же! На самом интересном месте дыра, - друг с усмешкой вчитывается в поднятые строки, - ого, да тут этот парень пишет про жертвенность. Оказывается он радикал! А знаешь, что самое интересное в книжке, - он прищурился и прочитал, - Ванегейма? То, что этот умствующий дурак до сих пор жив и не собирается подыхать!
Губы его шевелятся:
- Рывалюционер.
Он так омерзительно коверкает последнее слово, что мне чудится в нём рыба с поллюцией. Возможно, он имеет в виду не старика-ситуациониста, а меня. Впрочем, я никогда не называл себя революционером. Да и разве я виноват в том, что Сырок вдруг завалился к нам в подвал, как мне показалось, слегка фамильярно обнял Алёну, и тут же с заговорщицким видом предложил выехать в лесок?
- Револьвер оставь у себя. Это твой гонорар за сделанную работу. Как понимаешь, теперь у тебя целая коллекция нужных предметов.
Я припоминаю, что у меня действительно теперь есть мешок, фляжка и револьвер. Будто я собрал симфонию современного Грааля. Странные, непонятные предметы с нелепыми свойствами, которые, наверное, сведут меня с ума. Как в это можно всерьёз верить? Глупо! Нелепо! Хочется писать с многоточиями и восклицательными знаками! Как один французский писатель!
- Ты главное верь, - шепчет Сырок, - верь.
И хотя совсем не холодно, свой ствол он засовывает в карман куртки, которая как будто сделана из шкурки чумной крысы. С оружием он сразу становится толще, как вон тот породистый дуб, и из его пористого носа ядом сочится уверенность.
- Погоди, я посмотрю книжки.
- Зачем?
- Ну, интересно, что теперь они там написали
Его разноцветные глаза вспыхивают, и плечи, начертанные пьяным геометром, ходят от смеха как чаши поломанных весов. Он хлопает себя по острой коленке, которой не хватает стрелы, и говорит:
- Да ничего ты там не найдёшь. Сплошная скука и требования, чтобы ты расстался со своей жизнью ради их бесполезных идей.
Продырявленные книги уже не кричат и быстро остыли, как выброшенные на мороз младенцы. Они даже немножко обгорели. Пуля прилетела в лоб каждому, кто грезил о революции на бумаге. Теперь ваш Ванейгем по-настоящему пропах порохом, теперь-то Юнгера точно пристрелили на войне.
- Ты там скоро? Пришло время в сказку отправиться.
Меня завораживает сизый лес. Интересно, чего в мире больше - людей или деревьев? А пока лес свернулся калачиком на коленях у тёплого летнего денька. Жёлтое солнце раскачивалось в вышине, словно мертвецкая люлька.
Кто обронил её там, в небесах?
***
Чем дальше мы шли, тем больше лес становился диким, неухоженным, и если бы мы были буржуазными европейцами, то он давно бы накинулся нас и, разорвав на части, засунул в страшные чёрные дупла. Лесная земляника недоверчиво трогала ботинки зелёными усиками, радуясь, что перезимует на человеческом перегное. В очередной раз запутавшись в новогодней гирлянде паутины, я зло сказал Сырку:
- Это мы всё из-за тебя заблудились.
- Чёй-та?
- А не нужно было в дерево стрелять, вот лес нас и наказал.
Сырок уже совладал с приступом безумия, и скорчил задумчивую мину, на которой я мог легко подорваться:
- Так ты веруешь в лешего?
А солнце уже смели за горизонт раскачивающиеся сосны. В вечернем сумраке они встали на цыпочки, словно их стволы дорисовали грифелем и вели скрипучие корабельные разговоры. Тьма сначала выглянула из ям и оврагов, потом показалась из-за травинок, завладела кустами и вот-вот готова была накрыть нас чёрным пологом. В нём запутались сверчки, стрекотавшие так громко, точно хотели застрелить нас из пулемета.
- Ночевать будем?
Я был готов положить рюкзак, но Сырок махнул рукой мне за спину:
- Опа, а вот и леший!
Памятуя о прошлой моей встрече в лесу с неведомым ужасом, стало не по себе, и я, всматриваясь в понемногу сгущающуюся ночь, с облегчением увидел всего лишь человеческую фигуру, похожую на грибника.
- Эй, уважаемый, не поможете?
Словно тень очнулась в утробе леса. Задумчиво выпрямившись, она, хрустя ветками, подошла к нам. То, что я поначалу принял за горб, оказалось рюкзаком. А то, что должно было быть человеком, на деле оказалось каким-то непонятным мужичком. Я ожидал увидеть типичного лесного шишу, поджидающего странников в буреломе ещё со Смутного времени, какого-нибудь безумца, охотника или на худой конец просто путешественника, но этот мужчина...
- Добрый вечер, - он сказал это ласково, как будто капнул мёдом, - вы, верно, заблудились?
Голос ещё более оттолкнул меня, словно не было в жёлтом лице, где в пухлые ноздри так и просились церковные свечки, чего-то понятного, животного, ощущаемого на уровне древних инстинктов. Мужчина как будто был неполноценен, что выразилось в его отёчных мягких формах, точно Бог задумал его не как человека, а как плюшевого медвежонка.
- А вам не откажешь в наблюдательности, - ответил Сырок, - уважаемый, не осведомите, в какой стороне город?
- Город? - жёлтолицый пожевал припухлыми девичьими губами, - далековато будет.
- То есть вы сами не из города?
- Нет-нет, - зачем-то взмахнув руками, ответил незнакомец, - мы тутоньки живём, - и, прощупав нас бесцветным мутноватым взглядом, добавил, - а вам тоже не откажешь в наблюдательности.
Мы с Сырком переглянулись и прозвучавшие следом слова заставили вздрогнуть:
- Недалёче тута живём. В деревеньке.
Мужичка звали Марком. Это было так нелепо, ведь он был ничуть не похож на романца. Проще было поверить в существование неандертальца. Пока он выводил нас к людям, то рассказал, что некоторые травы лучше всего собирать под вечер, и тут же околдовал нас тайной знахарской мудростью. Он много поведал о дарах природы, посмеиваясь над остолопами вроде нас, которые умудрились каким-то образом заблудиться в лесу. При этом он жёлто, почти сплёвывая солнце, смеялся:
- Это ж чем надо было думать! Да вы молодые, весь ваш ум, поди, на передок ушёл, вон какие здоровые.
Деревенька притулилась в лесной прогалине, где бурчал чистый ручей. Всего-то семь небольших домиков, которые, на удивление отбрасывали длинные тени. На очищенной от деревьев полянке томились неубранные страды. И кроме этих построек кругом не было ни худенькой церквушки, ни кладбищенских крестов, только на окраине возвышалась крепкое, точно вросшее в землю строение.
- Баня, - сладко шамкая губами, пояснил Марк, - ходим туда.
Сырок сразу как-то насторожился, заозирался по сторонам, а я, помня его издёвку про лешего, решил поддеть товарища:
- Что, нечисти боишься, которая в баньке живёт?
Он презрительно посмотрел на меня и вздохнул:
- И вот зачем, такие как Вы, считают себя русскими?
Я не понял его зуботычины. Мы подошли к глубокой яме, и я, позабыв о перепалке, недоумённо спросил:
- Это для помоев?
Сырок тоже заинтересовался ответом, а проводник покровительственно махнул рукой:
- Это волчья яма, сам её рыл! Вот этими вот руками. Зимой, когда дичи в лесу мало, волки сюда забредают. Мы кол ставим на дно, и мохнатые прямо на него р-р-р-ах!
- А разве тут ещё остались волки? - спросил я, - их не повыбили охотники?
Марк не удостоил ответом, и мы вошли в дом, вовсе не пьяный и не покосившийся, как того требовала история, а ладный, любовно тёсаный рубанком, покрытый древними деревянными татуировками и с кричащим петушком на крышей. И хотя солнце уже давно село, птичка по-прежнему отливала позолоченным гребешком. Я оставил рюкзак в сенях, где валялся оброненный серп. От взгляда всё же не укрылось, как оттопырился браунинг Сырка, и когда мы сели за стол в просторной комнате, где вкусно пахло русской печью, я тоже поправил за поясом револьвер.
- Тута, значит, и ляжете, - Марк указал на печку, - а сейчас накормим вас, людей позовём. Пока вот пусть кормилица погреется, - и он засунул в пылающий печной зёв кочергу, - а то у нас тут гости редки, живём как отшельники.
- А ты, Марк, бобыль? - неожиданно спросил Сырок, - детишек тоже нет?
Мужичёк, чьё лицо теперь можно было разглядеть от свеч и лучин, которые он зажёг от углей в печке, дёрнулся, словно Сырок задел его за живое. Лоснящееся от жира лицо, где прыщи вырыли красные редуты, исказилось от непонятных чувств, но он, справившись с собой, нежно ответил:
- Бог не наградил, что поделаешь.
- А у вас в селении вообще дети есть?
- Нет-нет, судьба уж наша такая. А кто был... отправили их учиться. В город. Да. Тудашеньки.
Сырок победно посмотрел на меня, и его бородатая морда торжествовала, как будто он раскрыл сложное и запутанное преступление. Нагнувшись, он шепнул:
- Ну, теперь-то смекаешь, куда мы попали?
- К каким-то сектантам.
- А точнее?
- Да откуда же я знаю! Сколько этих постмодернистских сект развелось, за всеми не уследишь. Может это космические коммунисты какие-нибудь.
Сырок тяжело вздохнул, словно я был раковым больным, как бы невзначай достал трубочку и попытался её раскурить, но хозяин замахал руками:
- Мы здесь не курим, - перевёл взгляд на меня и добавил, - и не пьём. Вера не позволяет.
Когда Марк вышел, чтобы позвать сельчан посмотреть на диковинных гостей, Сырок в который раз потешается:
- Ну, теперь бы даже слепой понял к кому мы зашли в гости. Надо же, не думал, что такие люди ещё остались на земле. И банька какая у них ладная, и лица, как описывают.
- Да скажи уже толком, кто это! Люцифериты? Старообрядцы?
Новоявленный религиовед лишь качал головой:
- Вот если бы вместо бесполезного Гюнтера ты читал нашего Николая Клюева, то знал бы, куда мы попали. И... чего ожидать.
В насмешку надо мной Сырок поправил браунинг. В комнатушку стали набиваться жители деревеньки. Вопреки моим страхам они мало чем отличались от Марка. Все невысокие, как будто сбежали из цирка уродцев. Невыразительные серые глаза, проросшие на жирноватых лицах с болезненными лихорадочными пятнами. Они усаживались на скамьи вдоль стен, скромно пряча руки от наших глаз. Я не сразу понял, что больше половины из вошедшего десятка составляли женщины, которые до того походили на мужчин, что пока они не подсели за стол, я и не заметил никакой разницы.
Братья и сёстры зовут меня Татьяной, - представилась низенькая старая женщина, - пейте, ешьте, вы ведь устали с дороги.
Пока я разглядывал пожилую женщину с теми же поплывшими чертами и плоской амазонской грудью, стол украсился скоромной пищей, где не было и следа мяса. Марк поставил самовар и заварил вкуснейший чай, который я всячески распробовал. Татьяна всё расспрашивала нас о жизни в городе, качала головой и вздыхала, когда друг рассказывал ей очередные ужасы современности.
- Хорошо, что мы уединились от злых людей.
Сырок, улыбаясь, спрашивает:
- К слову об уединении, где у вас тут отхожее место?
Его тут подряжается проводить какой-то мужичок, и товарищ оставляет меня одного. С минуту возникает неловкое молчание, когда я, наевшийся и напившийся, рассматривал хозяев. С виду люди как люди, только оплывшие какие-то, разлохмаченные, как залистаная книжка. Что бабы, что мужики словно проглотили треугольники - широкие в поясе и узкие в плечах.
- Быть может, вы болеете чем? - любопытствую я, - фельдшера нет, город далеко, а зимой так вообще никуда не выбраться, а то, не в обиду, нездорово выглядите.
Женщина со змеиными зрачками шепчет:
- Нет, мы давно ничем не болеем.
И снова молчание. Уставились на меня, как будто я проклятый. Нет, конечно, они всем видом показывали, что мы для них нечистые городские создания, но держали себя в рамках приличий. А теперь они изучающе смотрят на меня. Незаметно от них кладу руку на револьвер и снова беспечно спрашиваю:
- Ваша деревушка-то название имеет?
Старушка пристально смотрит мне прямо в глаза и говорит:
- Шамахань.
- Как у Пушкина! - радуюсь я, что встретил здесь хоть что-то знакомое, - а вы, значит, царица?
- Нет, я богородица.
Подобным богохульством меня не смутишь, хотя при взгляде на Татьяну вполне верилось, что ей может быть больше двух тысяч лет. Но отшельники по-прежнему сидели молча, вытянув спины, как будто вместо позвоночника у них было по длинной жерди. Смотрят на меня, точно надеются на что-то. На мгновение они напоминают мне ядовитых жуков, которые отравили свою жертву и ждут, когда та, большая и страшная, заснёт и размякнет, чтобы, наконец, можно было вонзить в неё клыки и выпить.
Татьяна протягивает глиняную чашку с чаем:
- Хотите ещё, юноша?
- Нет, благодарствую.
Я давно уже чувствовал, что ноги охватило странное тепло. Я попробовал встать, но не смог, и тогда, видя мою растерянность, община стала медленно отлипать от стен и сходиться в небольшой круг в центре горницы. Люди сцепились за руки, и повели вокруг меня по часовой стрелке хоровод, что-то приглушённо напевая. Подумалось, что мне повезло увидеть какую-то почти забытую русскую традицию. Было совсем не страшно и блаженное немое тепло уже перекинулось на грудь, и только когда я не смог пошевелить руками, чтобы проверить на месте ли револьвер, то понял, что меня опоили дурманом.
А хоровод меж тем ускорялся, жёлтые лица сектантов заалели, под ритмичное пение богородицы они исступленно закричали, как будто хотели меня напугать. Круг разорвала неведомая сила и люди отлетели по углам и скамейкам, продолжая извиваться и дёргаться. Но страшнее всех, как подвешенный на нитках тарантул, кривлялся Марк. Он, то подтанцовывал ко мне, то отпрыгивал, повинуясь голосу Татьяны, а в его руке я разглядел что-то похожее на остро заточенную стамеску. Наконец Марк выкрикнул то, что давно его мучило и обнажившийся выпирающий клык, искривил всё его лицо:
- Царскую печать тебе наложим, ить! Уд - это не гуд! Дух живёт где хочет! Теперь ясно, какие я травушки собирал в лесочке? То-то же, дурман-траву искал.
Их мягкие, точно сделанные из сладостей руки, хватают меня, мнут, стаскивают на выскобленные половицы. С щенячьим ужасом я понимаю кто схватил меня. Скопцы, как оголодавшие звери, возятся с моим ремнём. Марк, зыркая на меня своим вставший клыком, облизывает резец и достаёт из печи успевшую накалиться кочергу.
- Отрежем и прижжем, вся скверна из тебя разом и выйдет.
Я не мог связно думать, иначе бы давно лишился чувств. Тело словно били несколько часов, и теперь оно плавало в горячей ванне, на дне которой растворялся разум. Некоторые скопцы ещё продолжали кружиться, другие держали меня, а травник крадучись готовился совершить свой ритуал. Последнее, что я смог различить были властные слова богородицы Татьяны:
- Пусть перед наложением печати посидит в яме, очистится. Недельку на воде и хлебе, чтобы вся смута из него вышла. Когда на него снизойдёт Дух, тогда и посадим на пегого коня.
***
Я не понимаю, где очутился.
Не ветки - кости журавлей, и между ними проглядывала убившая волка луна. Мимо, пригнув головы, неслись бородатые люди в серых рубищах. От бега на их груди раскачивались лампадки.
- Кто вы? - крикнул я, - куда вы бежите?
Один из бегунов махнул длинным рукавом-лебедем себе за спину. Весь его жест показывал, что они бегут не куда-то, а от чего-то. Я оглянулся лишь за тем, чтобы обмереть.
За беглецами неслось огромное и склизкое болотное чудище с хлюпающей вместо рта трясиной. Оно напоминало осквернённого орла в гангренозных перьях. Коряги, которые оплетали толстые змеи, давили людей, а из звериной спины, поросшей сизыми поганками, торчали чадящие заводские трубы. На плечах вместо головы восседал спрут, выпускающий на охоту фиолетовые щупальца. Они хватали бегунов, обвивали их тела крепкими, как закон, путами и запихивали кричащих людей в бесформенную, беззубую пасть. Если какой-нибудь несчастный пытался выбраться из огромного перекошенного рта, то его запихивали обратно две большие ветки-руки, росшие, как паучьи жвала, прямо на дёснах. И когда человек, падая по пищеводу, оказывался вместе с другими пленниками в огромном прозрачно-мутном желудке, его медленно начинал переваривать жгучий кровавый бульон.
Я бежал что было сил, чувствуя, как подо мной содрогается земля и, видя, как то справа, то слева, то прямо передо мной людей вдруг с коротким криком взмывают в воздух. Кто-то, не выдерживая, сжигал себя, кто-то прятался в ямы, бросался в леса или на огромное чудище, которое с заводским хохотом хватало храбреца и отправляло себе в пасть.
Я уже был готов попрощаться с жизнью, когда выбежал к людям, даже не обративших внимания на чудище. Я хотел было закричать, предупредить их, сказать, чтобы они спасались, но... завороженный смотрел, как нефтяные стержни, раз за разом похотливо входили в почву. Та хлюпала чёрно-бурыми пятнами, заляпавшими белые каски, холёные жирные лица, модные комбинезоны. Хозяева буровых установок смеялись. Они радовались, что им заплатят за то, что останки древних животных и воинов сгорят в двигателе внутреннего сгорания примерного европейского буржуа.
Бесконечное поле было засеяно бесконечными механизмами. Словно кони на водопое, они склоняли металлические головы к самой земле и с натугой вытягивали оттуда драгоценную жидкость. Они пили трупы. Под ногами бежали чёрные реки, и люди смеялись, кривя сытые рты.
Они приветственно помахали чудищу и оно, утомлённое после долгой гонки, склонило свою ужасную пасть к нефтяным ручьям и принялось пить с ужасным сосущим звуком. Я видел, как полупереваренные люди в её желудке захлёбываются в подступившей к ним маслянистой массе. Дым из труб на спине монстра стал чёрным, как воронье крыло.
Но глубоко в земле что-то тяжело вздохнуло и выдохнуло. Нефтяники переглянулись и что-то закричали чудищу, пьющему кровь земли. Оно встала с колен, вытерло щупальцами пасть, выдувавшую нефтяные пузыри и замерло.
Неожиданно на месте работающих механизмов вздулся холм. Из него выпросталась мощная сильная рука, потянувшая за собой остальное тело, и, отряхиваясь от комьев земли, наружу вылезло огромное существо. Казалось, оно было сделано из твёрдых скальных пород. У этого колосса не было глиняных ног, а из-под базальтовых бровей ярко сверкали спрятанные туда голубые звёзды.
Словно дух почвы, наш русский Землевик в ярости крушил установки, давил мечущихся банкиров, плющил их автомобили. Вскоре нефтяные потоки наполнились красным фаршем. Чудище, испугавшись противника, равного ему по силам, попятилось назад. Землевик бросился на него, вцепился в горло кряжистыми руками и ударил каменной рукой по животу урода. Брюхо твари лопнуло, и волна вонючей жидкости вынесла на воздух почти задохнувшихся людей. Поплывший мир разрезал ужасающий поросячий визг, и Землевик покончил с монстром, оторвав его осьминожью голову.
***
Оковы сна спали, и я очнулся на дне ямы. От земли шёл пьянящий ночной холодок, а вверху пылали звёзды. Их было так много, словно в космосе задумали поколоть рафинад, после чего там остались таять сладкие белые осколки.
Лежалая земля не позволила вцепиться в неё ногтями и встать. Она была спрессована так крепко, что с тем же успехом я мог колупать камень, и стало ясно, что из пустого колодца, куда меня бросили, так просто не выбраться.
Я лёг на дно и затуманенным взором уставился на небо, которое свесило звёздный чуб в мою темницу. Её покрывала деревянная клеть, которая, даже будь у меня силы, всё равно помещала бы сбежать из сектантского зиндана.
Сосущее чувство страха, свившее гнездо внизу живота, давало понять, что всё это, в отличие от сна, реально. Револьвер больше не успокаивал своей тяжестью, и взор затянули слёзы. Сквозь них звёзды, как просыпанная из солонки соль, прыгнули прямо в глаза, и мне вспомнилась ночь в лесу, когда мы с Сырком разглядывали космос. Где сейчас этот весёлый бородач с глухим голосом? Возможно, сидит в такой же яме или заперт в доме, а может, сбежал, ведь он раньше меня понял, в какую передрягу мы попали.
В любом случае, мне оставалось просто лежать на пьесе, то есть на самом дне и думать.
В предрассветном воздухе, когда берёзы ночным ветерком расчёсывают волосы и на ветке ухает разбойник-филин, когда арии лягушек отражает в луже вторая луна, эта музыка всё равно кажется блаженной тишиной, ведь, никому не мешая, давно спит самый шумный зверь - человек. Я был готов насладиться покоем, если бы не горькое осознание собственной глупости и оплошности. А то, что вся история казалась настолько нелепой, что хотелось процитировать Станиславского, лишь добавляло бессильного гнева. Но быть может то, что я прислушивался к звукам ночи, помогло мне расслышать едва уловимые шаги, приближающиеся к моей тюрьме.
- Э-э-эй? - это всё, что я смог выдавить из пересохшей глотки.
Чуть выждав, сверху раздался голос:
- А ведь знаешь, ты не первый, кто попадает в такую западню.
Голос непонятен, как будто идёт со дна колодца, но ведь там лежу я. Появляется точное осознание, что это не галлюцинация, что это не ещё один припадочный морок, а реальный человек, который может мне помочь.
- Кто ты? - и голос срывается на крик.
- Ты всё равно не узнаешь имени, но говори, пожалуйста, тише. Они могут услышать.
- Они? - добавляю я уже шёпотом.
Стены ямы давят на голову, но неизвестный голос наливается красками:
- Они - это наша скопческая община, которая тебя поймала и посадила в яму, чтобы ты очистился перед наложением царской печати. Ты, наверное, уже догадался, что под царской печатью мы понимаем не то, чем подтверждают монаршьи указы?
- И не то, чем колют орехи, - воспоминания о книжке Твена оказались как никогда кстати.
- Но, готов поспорить, ты точно не знаешь чем отличается малая печать от большой.
- Чем же?
- Малая - это когда тебе только яйца отрезают, а большая справится и с хоботком.
От горечи, выступившей на губах, от нелепости разговора, от слишком красивых звёзд, да и вообще - от всего на свете, я с ненавистью спросил:
- Ты голубой что ли?
Голос серьёзен:
- Главное, чтобы голубым тебя не обозвали, если тебя один раз так обзовут, у тебя потом будет такая кличка, ну это... это хуже всего, в общем.
Знакомая цитата воскрешает образ Смирнова, за который я хватаюсь, как за соломинку, пытаясь вытянуть себя на свободу. Но товарищ где-то далеко, и невидимый собеседник вновь сбрасывает меня на дно:
- Хуже всего это сидеть в яме и ждать, когда тебя оскопят.
Я не стал продолжать разговор, а свернулся калачиком на дне холодной ямы. Сквозь неё доходит тихий шёпот:
- Заживо выгорят те, кто смерти задет крылом...
Недовольно спрашиваю:
- Это всё ты бормочешь?
Голос неумолим:
- Нет, но, повторю, ты не первый. Один известный поэт однажды попал в такую же переделку. Он по приглашению посетил одну сектантскую деревушку. Творец думал, что там живут милые его сердцу хлысты, но по собственным словам он попал в руки скопцам. Те посадили его в яму, чтобы он очистился духом перед оскоплением, но поэту удалось сбежать. Знаешь, каким образом?
Мне ничего не хотелось знать. Жизненные силы потихоньку вливались в тело, а ночь выстрогала остроту зрение, и я уже видел в плотном грунте выемки и каверны, куда можно было поставить ногу или вонзить пальцы. Проповедь стражника лишь мешала сосредоточиться, и я попытался отмахнуться от неё:
- Нет, откуда мне знать?
Человек издал клёкот, который можно было понять, как осуждение:
- Он начал читать своему тюремщику стихи, которые так разжалобили его своей чистотой, что скопцы отпустили поэта с миром, поняв, что он и так светел. Знаешь, кстати, почему мы отрезаем уд? Мы полагаем его корнем зла в человеке. Это отросток Сатаны, который толкает человека на преступление. Как можно построить идеальное общество из неидеальной человеческой породы? Надо быть портными и перекроить её! Уничтожение полового различия означает уничтожение собственности. Если человек лишается человеческого и становится подобен небесному ангелу, то зачем ему какое-то там имущество?
Я перебиваю лектора:
- Мне что, тебе стихи почитать? И отпустишь?
Сверху раздаётся железное:
- Отпустим, сразу же. Человек, который перед тяжёлыми испытаниями вспоминает стихи, готов к смерти, поэтому в любой момент своей жизни может достойно встретить конец.
Обрывки десятков стихотворений роятся в голове, как осиный улей. Они кусают меня огрызками строф, но не могут сложиться в хотя бы одно целое произведение. Звонкий Есенин атакует беззвёздного Блока, тот зачем-то тянет Пушкина, а там Некрасов едет по железной дороге. К своему стыду понимаю, что я не знаю наизусть ни одного русского стихотворения, а на ум приходят лишь строчки музыкальных команд, но это Смирнов, а не мой охранник был бы рад услышать "Косовский фронт".
- Получается, ты ничего не знаешь?
- Голова раскалывается из-за того, что вы меня опоили.
- Как же так! А вот представь, что тебе прямо в эту секунду погибать, а ты даже ни одного стихотворения за свою жизнь не узнал!? И зачем рождался тогда? По темноте ведь жил, получается. В стихах дух заключён. Если правильно произнести заклинание, если с чувством прочитать магические строки, то он освобождается и входит в тебя. Хочешь, прочитаю что-нибудь подходящее?
- Валяй.
Голос взял паузу, а потом мерно и величественно зачитал:
Есть горькая супесь, глухой чернозём,
Смиренная глина и щебень с песком,
Окунья земля, травяная медынь
И пегая охра, жилица пустынь.
Меж тучных, глухих и скудельных земель
Есть Матерь-земля, бытия колыбель,
Ей пестун - Судьба, вертоградарь же - Бог,
И в сумерках жизни к ней нету дорог...
Строки окончательно приводят меня в себя. В них оказывается столько знакомого, что пальцы загораются силой, и я набираю тёмную зернистую горсть, которая смешивается с потом и бежит по венам. От неё идёт знакомый влажный запах:
И черная, земная кровь
Сулит нам раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
невиданные мятежи.
Голос читает уже другое стихотворение:
Быть Матерью-Землей. Внимать, как ночью рожь
Шуршит про таинства возврата и возмездья,
И видеть над собой алмазных рун чертеж:
По небу черному плывущие созвездья.
Сожми горсть русской земли - польётся кровь мученика, говорил Распутин, и когда стражник продолжает читать колдовские строки, я чувствую, как меня берёт их гениальная сила, и выжимает весь яд, скверну, то наносное и чуждое, что никогда мне не принадлежало, не вырастало во мне, а жило, как паразит. Русская земля похожа на поднимающееся тесто. Если его сжать - изойдёт белыми сливками, сладкий крем брызнет из пор и потечёт по равнинам.... что... зачем, почему я об этом думаю? Когда мужчина закончил читать стихотворение, то туман в голове рассеялся, и его голос показался до странности знакомым:
- А что с моим другом?
- У тебя есть друг?
- Нет, но мы давно с ним знакомы.
- Так ты о таком бородатом человеке что ли?
Погодите, это ведь нужно было спросить с самого начала:
- Сырок, это ты?
Упругий рыжий голос ответил:
- А кто же ещё? Не богородица Татьяна же.
- Тогда какого хрена я до сих пор ещё в яме сижу?
- Стал бы ты тогда слушать про скопцов?
Сырок отбросил клеть, вытянул меня из ямы, для чего ему пришлось почти сползти туда, и когда напряглись его предплечья, казалось, свитые из корней, я подумал, что его критика культуризма во многом несостоятельна. Он, вытягивая меня из западни, продолжал поучать:
- Истории о том, что скопцы похищали людей ради того, чтобы кастрировать их, как правило, не имели под собой оснований. Разве что уж очень редкие случаи, когда для осквернения тела использовался алкоголь. Жертва опаивалась и ей отрезали детородные органы. Подобный страх расцвел в эпоху модерна, когда огромная крестьянская масса перетекла в города вместе со своими легендами и мифами. Неслучайно, что крупнейший процесс по делу скопцов состоялся в тысяча девятьсот двадцать девятом году, то есть в разгар индустриализации....
- Тогда почему они нас хотели...?
Сырок разводит кряжистыми руками:
- Постмодернизм.
Оказалось, что Сырок пошёл в туалет, чтобы схватить сопровождающего скопца в охапку и закрыть его в бане. После того, как толпа божьих голубей закинула меня в яму, парень под угрозой оружия также загнал оставшихся сектантов в молельное помещение. Они и сейчас там сидели, а массивный чур, приваленный к двери, не давал им сойти с корабля. Оттуда раздавалось ритмичное пение, отдававшееся во мне ненавистью. Отголоски древнего, позабытого потомками языка сохранился в глухой чащобе, которую тревожил лишь придворный скрип благородных сосен. Это были опасные безумцы, готовые изуродовать человека из-за собственных параноидальных комплексов. С ними нужно было кончать. Найдя в рюкзаке охотничьи спички, я шагнул к бане.
- Стой, - почти попросил Сырок, - не стоит оно того.
- Назови хоть одну причину, из-за которой я не должен этого делать.
- Они... ну... э-э-э.... раритет. Их почти не осталось. Да и то современность коснулась и их - озлобились, насильничать стали, ну! Пусть себе живут, кому мешают? Они от нас ещё долго будут отплёвываться, чиститься.
- Вот пусть сразу в огне и очистятся. Посмотрим, как они в нём станут петь.
Когда серная головка ударилась о чиркаш, то пение, пахнущее мхом и старым брусом, возвысилось почти до крика. На меня накинулось странная ненависть, ведь лесные скитальцы должны были выть от страха, царапаться в заваленную дверь и умолять нас... ну, хорошо - умолять хотя бы одного меня, что на самом деле было особенно приятно, не убивать их.
И тут, когда я уже готов был подпалить ветошь между брёвен, пожимавших друг другу лапу, меня неожиданно сбил с ног Сырок. Я перекувыркнулся и вскочил на ноги, но коробка в руке уже не было - он был съеден зёвом колодца.
- Ты это чего? - с холодеющим сердцем спросил я, - решил меня завалить?
Сырок непринуждённо улыбается, хотя и он напряжён:
- Если бы хотел, то тебе давно бы уже не просто яйца отрезали, а сварили их и покрасили как на Пасху.
Он встал между мной и деревянным срубом, похожим на криво нарисованное условие для геометрической задачи. Сам он напоминал алгебраическое уравнение, которое я не знал, как решить. Драться с Сырком я побаивался, ибо намётанным взглядом видел в нём опасного соперника, под мышцами которого натянуты крепкие сухожилия. Но и отступать не хотелось, ведь товарищ нечестным броском ударил о землю не просто меня, но вдребезги разбил наш хрупкий баланс. Ведь наши отношения, прямо как по Гоббсу, строились на авторитете взаимного вооружения - никто не решался прямо испытывать силу друг друга, так как мы благоразумно считали себя равными. На самом деле курильщик, обладающий фигурой борца, выглядел, да и был порядком сильнее меня, но истинный мужской нейтралитет не позволял облечь это превосходство в вербальные формы. Каждый из нас понимал своё место в сложившейся иерархии, но никто не выказывал его вслух, следуя какому-то древнему мужскому обету молчания.
И я сделал то, что делать было точно не надо - не отступил.
- Отойди, пожалуйста, - миролюбиво начал я и достал пистолет, который мне успел возвратить друг, - всё это было очень невежливо с твоей стороны.
Баня замолкла, ожидая конца поединка. Сырок хмыкнул и протянул:
- А если попрошу прощения, то будем квиты?
Я подвинул планку предохранителя и упёрся мушкой в живот друга.
- Эй!? - слегка озабочено прикрикнул он, - тоже ведь могу достать волыну.
- Доставай, - спокойно согласился я, - хоть две.
- Не-е, двух нема! Но, как говорится, за одного битого двух небитых дают. Поговорка такая.
Его браунинг смотрел дулом в землю, а мой вздувшийся от свинца револьвер зачем-то был направлен на соратника. Заря начала отмыкать глаза и бор, подступивший ночью к селению, отбежал назад. Он притаился на дне оврагов и замолчал, как всегда молчит перед рассветом. Зато в бане заголосили, будто закряхтели сами доски и брёвна. Там всё заходило вверх дном, казалось, что баня сейчас сойдёт с места и станет нашим секундантом, но оттуда раздалось лишь протяжное пение. Оно не было ни мужским, ни женским, да даже не чувствовалось в нём утончённого андрогина. Скорее, голос был уродским, с сорванной резьбой и не доведенным не просто до совершенства, а даже до человеческого подобия. В нём не хватало и мужественности, и полевых цветов, отчего становилось особенно понятно, что серп скопца не может прибавить плоти, а только отнять имеющуюся. Тем не менее, голос на незнакомом языке продолжал петь жуткую песню, и я понял, что это скопцы плачут над кем-то из нас.
- Отвали в сторону, - приказал я Сырку.
Он так и не поднял на меня оружие, зато лукаво пробасил:
- А ты сделай так, чтобы отвалил. Сделаешь "раз и квас", а?
Над его ухом жахнул выстрел, впившийся в брус дымящейся пчелой. Не долго думая, я продолжил стрелять, чувствуя, как револьвер набухает разгоряченной плотью, как он становится больше, оголяет напряжённое, покрасневшее дуло, и изрыгает белую смерть.
Сырок, к моему вящему удовольствию, закричал:
- Ёбнутый! Господа оскоплённые, да это же Антихрист! - и бросился наутёк.
До последней секунды я боялся, что он так и останется стоять столбом, не поведя и бровью на мои намеренно косые выстрелы. Конечно, я стрелял мимо, чтобы спрятать за сублимацией выстрелов своё очередное маленькое поражение. Нет, Сырок бы не выстрелил в ответ, понимая, что это всё же зашедшая в край, но шутка, и я спускаю её не на тормозах, но во весь опор, чтобы в поднявшемся топоте забылась причина нашей ссоры.
- А ты почему не стреляешь? Ась?
И я, заметив улыбку на промелькнувшем неподалёку лице Сырка, понял, что он метко распознал опасную игру и включился в неё. Браунинг с повисшим хоботком по-прежнему был у него в руке. Скопцы же вновь затихли, но и рассвет, испугавшись переполоха в лесу, тоже не спешил подняться в небо.
- Жду, когда у тебя закончатся патроны! - прокричала бородатая мишень.
- Это тебе не поможет, - орал я, - помнишь, у меня ведь бесконечные патроны!
- Знаю! - прокричал откуда-то из-за дома Сырок, - а ты думаешь, почему так быстро от тебя бегаю?
Сырок умело петлял между домами, а я бежал за ним и через смех грязно ругался, пугая больше не себя или его, а замерших в ужасе сектантов:
- Выходи, подлый трус!
Откуда-то из-за деревьев раздался голос:
- Ты ведь не будешь убивать старого больного товарища!?
От шершавого ствола тут же летят щепки, и там образуется вензель, похожий на мягкую сырковскую улыбку.
- А ты мне лучше объясни, - опасное веселье вытеснило злость, - почему я не должен чик-чирикать скопцов?
Он орёт уже откуда-то из огородов:
- Так... Сейчас придумаю, дружочек! А! Вот! Ещё в Киево-Печерском патерике описывается, как один святой, Моисей Угрин, находясь в плену, дал себя оскопить, лишь бы не прелюбодействовать с полячкой. Бьюсь об заклад, что ты бы так никогда не смог поступить! Каково, а?
- Этот пример не годится.
Пули врезаются в кабачковую грядку, и продолговатые тёмные плоды лопаются почему-то твёрдыми, пахучими брызгами. Револьвер, выхаркал слишком много металла, стал опадать и стрелял натужно, неохотно, больше вверх и по сторонам, чем на голос Сырка. А тот долго выжидал, победно оглядывая меня из тайного укрытия:
- А вот ещё, придумал! Послушаешь, дружочек?
- Отчего нет? - и я в холодной усталости присел на колоду, подпирающую вход в баню, - ну, где ты там? Неинтересно с тобой играть, только я в тебя стреляю.
Улыбающийся, но явно не ожидавший моей глупой выходки Сырок, застенчиво, слегка шаркая ножкой, подошёл к бане. Он прислонился к косяку, откуда теперь торчал расплющенный свинцовый глазик и произнёс:
- Ты сумасшедший на всю голову, понимаешь? Хоть бы предупредил, тогда бы и не стал выпендриваться перед тобой. Ты ж прикончить мог своего любимого друга и наставника.
Потому-то он и не стрелял. Потому его браунинг уже был заправлен за пояс, как кобра, лишившаяся яда. Сырок снова сделал один-единственный выстрел, слегка, будто не придав этому значения, назвав себя моим наставником. Другой бы на его месте обозвал бы меня идиотом, сволочью, глупцом, обложил матом... или вышиб бы мне мозги. А Сырок, демонстрируя, что это всё было просто частью его хитроумного плана, просто пожурил меня, да в довесок назвал меня своим учеником.
Я был снова поражён в самое сердце
- Так хочешь послушать, а? Придумал, когда за пнём от тебя хоронился. Ну, пожалуйста!
Он даёт мне право решать лишь судьбу малых вещей.
- Ладно, чего там у тебя... ты вообще про кого, скопцов?
- А про кого ещё? Ты же, я вспомнил, националист - выступаешь за русскую нацию, против этнической мафии, за русский парламент, за честный капитализм, ха-ха... так, прости, сбился. А ещё ты, помнится, говорил, что выступаешь против фрейдизма и старины Зигмунда?
- Ну, допустим, - я снова закипал.
- Отлично! Так вот: Фрейл - это оправдание существования скопцов.
- Он-то тут причём!?
- А на каком основополагающем страхе зиждется вся теория венского психиатра?
До меня без особого интереса доходит простая, как копейка, мысль:
- На боязни кастрации?
Сырок даже хлопнул в ладоши от удовольствия:
- Ты как всегда ходишь с козырей! Русские скопцы столетним опытом доказали абсурдность построений Зигмунда Фрейда! Так сказать, опровергли теорию практикой. Он нам про то, что все неврозы на сексуальной почве, а мы себе бритвой по яйцам! Класс! Замечательно! Победа! Россия-Европа - один-ноль! Это для европейца потерять пенис хуже всего на свете, а для русского - Бога. И таких замечательных людей ты ещё хочешь сжечь? Да они сделали для русского национализма больше, чем мы с тобой.
Отборный чернозёмный мат пробудил ритмичные завывания сектантов. Неубранные страды вдруг заворочал налетевший ветерок, принёсший поцелуй рассвета, и мы усталые и вспотевшие, обнялись. Теперь было можно. Теперь мы более-менее были на равных. Из-под стрехи бани, спрятавшись там от стрельбы, вылетел голубь. Он был серебряным, как лунь, и алые лучи восходящего солнца серпом резали его тонкие белые крылья.
***
Когда мы, наконец, устроились в голодном вагоне, и электричка поползла в сторону города, Сырок, долгое время хранивший молчание, неожиданно спросил:
- Слушай, а зачем тебе всё это?
Предчувствие, что приключения ещё не закончились, как всегда не обмануло, и я решил отбрехаться:
- Ты это о чём?
- Ну вот тебе же это всё абсолютно чуждо. Ты больше иностранец, чем русский. Ты ведь западник, националист, тебе нужно этнически чистое русское правительство, а мне скифский ветер и костёр Стеньки Разина в жигулях. Знаешь, кто это сказал?
- Теперь - да.
- Ого! Ладно, всё равно ты ведь, как оказалось, даже ни одного родного стихотворения наизусть не знаешь. Ни одной песни.
- И что?
Сырок снова удивляет европейским примером:
- Как что? Ещё такой уважаемый человек, как Корнелиу Кодряну говорил, что если народ забывает свои песни, то он перестаёт быть народом. Да вот только за то, чтобы побывать в общине скопцов, некоторые люди бы не только с членом расстались, а даже с честью. А ты их по-варварски сжечь, в огонь! Всё, что тебе не по душе - всё в огонь. Ты, поди, ещё за демократию и честные выборы выступаешь? И домик с черепичной крышей хочешь?
С опаской понимаю, что просто так он не отвяжется.
- А тебе чё надо?
Сырок состоит из серьёзности на восемьдесят процентов:
- Хочу построить русскую утопию.
- Она ведь неосуществима.
- Знаешь, что говорил по этому поводу Бердяев? Самое страшное в утопиях то, что они имеют обыкновение сбываться. А помнишь книжку тебе показывал? Самую страшную книжку! Ни черта в ней страшного нет. Потому что были не только расстрелы, но и Богданов. Понимаешь? Тот самый, что начинал свои труды цитатами из Маркса, Ницше и Фрейда. Который грезил о русификации Марса и умер от эксперимента в собственном институте переливания крови. А ты мне - крестьяне, земля, убиённый Меньшиков. Жалко конечно, полегли зазря люди от зверей, но жалко-то не до слёз. Не построишь дом на таком фундаменте.
Я знаю, что у него есть основания для подобных идей. Но ещё я знаю то, что Сырок с каждым днём становится всё безумней. Он явно не удовлетворился достигнутым паритетом. Ему нужна подлинная воля к власти, пусть даже придётся раздавить мою гордость. Слова прячутся под язык, и я не замечаю, как между скамейками проходит пузо, а затем впереди, спиной к нам, садится полицейская фуражка. Офицер снял головной убор и обнажил отвратительную залысину, на который вырос похожий на виноградинки пот. Такие залысины бывают лишь у говноедов.
Сырок, с непонятной для меня радостью смакует вопрос:
- Так чего ты хочешь?
Нужно было прикончить его ещё вчера! Я со страхом оглянулся. Нет, я бы оглянулся и с уверенностью, но вагон, если не считать нескольких спящих пьяниц, был совершенно пуст, а в февральских глазах друга уже вспыхнуло преступление. Когда я повернулся, то увидел, как соратник, вытащив от удовольствия язык и браунинг, направил последний на затылок полицейского.
И совершенно хладнокровно повторил:
- Скажи честно, зачем тебе это?
За окном в книксене приседали юные ёлочки, а я в ужасе вжался в стенку рядом с сумасшедшим, который, если я не отвечу на его безумный вопрос, превратит бесславного ублюдка, что сидит впереди нас, в ответственного семьянина из официального некролога.
- Признания хочу, - рот пересох, - я хочу... чтобы мной восторгались. Чтобы читали обо мне, чтобы ставили на аватар...
- Понимаешь, - борода Сырка укладывается спать, - как говорил Савинков: "Для работы в терроре нужны крепкие нервы". Судя по твоим припадкам, нервы у тебя ни к чёрту, но это и лучше всего, как говорит твой дружочек Смирнов...
- Причём тут он!? Они??
- ...так как для такого деликатного дела действительно лучше всего подходят припадочные, больные, истеричные...
В любой момент, тяжело дышащий полицай, может вслушаться в разговор, повернуться или заметить отражение браунинга в окне, а может почувствовать что-то неладное шестым чувством, которое он так часто отбивал задержанным. А ешё могут зайти контролёры, проснуться алкаши, пробежать зайцы и друг тут же, не задумываясь, нажмёт на спусковую скобу. Я клятвенно обещаю себе если всё обойдётся - забрать и починить свой фургон, поэтому говорю чистую правду:
- Я хочу, чтобы Алёна меня полюбила.
- И только?
- Да.
- Ты точно в этом уверен? Напомню, что вчера ты вёл себя неприлично, а сегодня другой человек. Так что, уверен?
- Абсолютно.
Поезд замедляет ход. Со станции в вагон заглядывают любопытные лица. В углу с оглушительным харканьем проснулся забулдыга. Мент промокнул лысину отвратительным платком, похожим на флаг СССР. Сердце почему-то успокоилось, и даже раздайся сейчас выстрел, то я, как ни в чём не бывало, всё равно остался бы сидеть на этой жёсткой прокрустовой лавке.
Сырок лыбится и убирает ствол:
- Ха, юбочник! Как говорил Писемский: "Весь мир вращается вокруг женской дыры". Казалось бы, обиженный человек, но опять во всём виновата обычная юбка! Рекомендую послушать нашего Евгения Головина, он замечательно разложил на части символизм женской юбки.
Видимо, он реально поверил мне и пробурчал:
- Дела-а.... То-то ты так боялся, что тебе печать наложат.
Мы распрощались с ним на унылом перроне, похожим на засохшую коросту. Её лениво скрёб жёлтый дворник, смутно чуявший исходящую от нас опасность. Сырок из-за тяжести рюкзака уковылял непонятно куда дёрганной, вихляющей походкой, и мне казалось, что его фигура вот-вот выстрелит, пальнёт куда-то в небо или в меня.
- Ты такой сентиментальный, - бросил он мне через плечо.
Я смотрел ему в след и думал. Думал о том, что даже под страхом смерти не признался бы Сырку в том, что он стал для меня самым близким человеком. Я чувствовал, что именно он сможет вытащить меня из той пропасти, куда я падал. Но он бы никогда не протянул мне руку. Когда я говорил ему о безвременье, которое, наконец, отступает, он лишь смеялся и пожимал плечами. От доводов, что наступают новые весенние времена и расцветают не сто, а тысяча цветов, парень просто отмахивался. И теперь я понял, что он делал это, потому что сам принадлежал к невозвратно уходящему времени. Ему бы родиться не в конце, а в начале двадцатого века, где он бы нашел, чем себя занять. А я был ему совершенно не нужен. Просто литературный попутчик, чтобы было что почитать в дороге. Сырок скоро уйдёт, крепко понял я, не потому что считает себя революционером или кого-то так сильно ненавидит. Ему просто здесь неинтересно. Он не видит цели и смысла, который можно было бы намазать на хлеб. А я прилип к нему, просто похлопав по плечу, и Сырок тащил меня с собой вовсе не по дружбе, а по инерции.
Это было ощущать противно и гадко.
Уже придя домой, я сел возле фикуса, который странно гладил меня по голове большими зелёными листьями. Алёны почему-то опять не было дома, и тихая грусть овеяла меня своим крылом. Лишь картина, висевшая на стене, заставила обратить на неё взгляд.
На ней стоял мертвец, выкопавшийся из земли. Так говорила разрытая почва под его ногами, и корни пытались утащить тело обратно в могилу. Человек с размытыми деталями лица смотрел мне прямо в глаза.
Мне казалось, что мы понимаем друг друга.
***
Она слышала их сладкие голоса.
Разного тембра и окраса. С акцентом, картавящие, шепелявящие, бархатистые. Оперные и винно-подвальные, но все они на разные лады говорили ровным счётом об одном. С высокой думской трибуны, в окопах, в мрачных заводских подвалах, со страниц книг и статей, в деревнях и лесных заимках, везде говорили только о ней.
О Земле.
Она не различала цветов и партий, но вслушивалась в гул, стелющийся над забеспокоившимися равнинами. Этот гул обещал освободить и раскрепостить Землю, сделать её навеки свободной и счастливой. Наконец-то обручить со своим же народом. И она обессиленная и использованная, верила, верила, не могла не верить велеречивым обещаниям!
Какое это было сладкое чувство! Она радовалась, как ребёнок, что ещё остались честные люди, живущие чем-то кроме своего эгоизма. И пусть их разговоры перемежались непонятными для неё терминами, пусть в промежутках этих разговоров рвались бомбы, после которых она принимала в себя лишь изуродованные останки, Земля страстно поверила в речи говорунов.
Она долго собиралась с силами, прежде чем помочь людям. Её искалеченная войной грудь поднялась и Земля вдохнула в своих сыновей то, что в ней копилось столетиями - жажду изменений и справедливость. Первыми это почувствовали окопники. Это было проще всего, ведь они жили в складках её кожи, ели с ней суп, откапывались из-под неё после бомбёжек. По ночам в глубоких блиндажах она навевала спящим фронтовикам сны о последнем великом Переделе. С каждой кучи земли, поднятой тупорылым снарядом, в душах солдат прорастали споры перемен. И вот по полям сражений уже пополз туманный, ещё не оформившийся ропот.
Затем пришла череда крестьян. Когда они вскрыли плугом упругую весеннюю почву, оттуда с крупицами пыли вылетели тайные земляные желания. Они просочились пахарям в кровь и осели в густых бородах. Заскорузлый, медленно разогревающийся земляной народец поначалу не почувствовал колдовства. Зато осенью крестьяне, понаехавшие в город торговать рожью и овощами, заразили духом земли горожан. На рынках, в разговорах, в лишних копейках из рук в руки передавалось ощущение перемен. И там, в скученном людском муравейнике, робкий неуверенный слушок перерождался в уверенный грозный рык.
Интеллигенция, наиболее чуткая к натяжению душевных струн, уже много лет творила, испытывая утопическую жажду. И наконец-то её начали слушать. Творцы быстро разнесли по всей кровеносной системе государства то весеннее дуновение Земли. Оно чувствовалось в звонких стихах, всаживающих острые шпоры в клячу-историю. В романах, зажигающих лихорадочный блеск в глазах. На Землю спускалась звезда утренняя, чтобы залить её красным светом. К середине осени революционные настроения приняли характер пандемии.
И вскоре обещанные перемены настали.
***
Мышка пробежала, хвостиком махнула - сердце и разбилось. У мышки той борода из сыра и зовут её Сырок. Он ласково попросил захватить с собой очень ценный подарок. Ведь сегодня нас пригласили на торжественный приём устроенный организацией Луки.
- Но я ведь нищий, как... - я на мгновение задумался, - как русский.
Сырок разводит руками:
- От трудов праведных не наживёшь палат каменных. Поговорка такая.
- Скажешь тоже!
- Чего?
- Ну ты посмотри.
Перед нами возвышался ресторан, от бледной иллюминации напоминавший поганку. С колоннами и кучей говноедов, которые, не смотря на свою отвратительную сущность, всё-таки не могли скрыть мерзость этого заведения.
- Неплохо нынче политические борцы живут, - прокомментировал Сырок, - всё о народе думают. Ну, оно и понятно, думать-то о нём весьма прибыльно.
На входе нас узнали и провели внутрь. В светлом зале пили, ели и хохотали знакомые лица. Все перемещались с таким важным видом, будто завтра отправлялись маршем на Рим, хотя на самом деле их ожидала качалка, тир или библиотека. Те, кто когда-то до хрипоты спорил и ругался на собраниях, теперь обнимались и фотографировались на память. Ко мне подходили, чуть сильнее, чем нужно, хлопали по спине, сжимали руки так, что я видел, как загораются кресты на их ладонях, а потом застенчиво дышали перегаром. Шмайссер пировал в отдельном кабинете, выставив у дверей верную охрану, каких-то полулюдей-полубыков, привезённых из лабиринта Дедала. Сырок невозмутимо попыхивал им трубочкой в широкие ноздри, и я слышал, как размашисто гремят за дверьми революционные тосты.
Наконец, один из охранников не выдержал и зло процедил:
- Здесь не курят.
Парень выпустил вверх клуб дыма и ответил:
- Мне кажется, Вы ошибаетесь.
- Закон вышел, запрещающий курить в публичных местах. Не слышал?
В ответ улыбка:
- Люблю нарушать всяческие законы.
Спор прекратился из-за подоспевшего Луки. Он немного навеселе, и радужка его глаз тёплого коньячного цвета. Политический лидер радостно поздоровался с нами и сказал:
- Здорова, бойцы! Почему вы не веселитесь, ведь всё оплачено.
Предчувствия не обманули. Видимо, Сырок действительно очень близко знал вожака, раз этот уважаемый человек так тепло к нам отнёсся. И хотя я явно не принадлежу к когорте избранных, чувствуя расположение Луки, всё-таки полюбопытствовал:
- Этот ресторан кому-то из наших принадлежит?
При слове "наших" Сырок поморщился, как будто побывал в королевстве кривых зеркал, а Лука ответил:
- Нет, ты что. Просто нас сюда пригласили.
Клуб дыма и новый вопрос:
- А зачем?
- Да понимаешь... надо же как-то развиваться, перестать играть в маргиналов. Бизнес подтягивать, криминал, журналистов. Наступает время перемен и тот, кто будет владеть умами среднего класса, тот победит. Но даже хипстерам нужны мощные и сильные парни, готовые, в случае чего, даже посидеть несколько лет за правое дело. Они всё равно сядут, но тут хоть может что-то выгореть. Понимаешь? Тут знаешь, - Лука перешёл на шёпот и отвёл нас в сторонку, - серьёзные люди приехали. Очень.
Глаза Сырка зажглись:
- Серьёзные? Кто?
Лука хмыкнул:
- Так тебе и скажи. В общем, кое-кто из тех, кто самим городом владеет. Людьми, инфраструктурой. Есть даже главный спонсор постройки того небоскрёба... понимаешь на какую высоту мы забрались?
- А вы зачем им сдались?
- Как зачем? Митинги, демонстрации, насилие уличное растёт. А кто, как не мы, этим заведует? Вот и хотят они подстраховаться, понять, кто мы такие и чего от нас ждать. Кто-то хочет руки погреть на этом. Вот и мы своей выгоды и не упустим. Знаешь сколько раз их юристы и связи наших ребят уже отмазывали?
Я прекрасно знаю, что Лука ещё с юности больше всего любит творчество Летова, поэтому язвлю:
- А небо сегодня было такое, как будто никто не продался.
Лука сразу вспоминает юность и звереет:
- Не тронулся ли ты часом, мальчик? Нравится считать себя чистеньким радикалом, который ведёт войну с системой? Да только нет ведь никакой вашей войны, лишь обвинения в сторону таких, как я. Надо как-то менять ситуацию, а как её поменяешь без связей, без власти, без бизнеса? Вот возникнет у вас конфликт с полицией. Она вас за жопу и на зону. И что? Всё! А мы, если что, выкупим. А с диаспорой конфликт? Ну, приведёшь ты на стрелку с ними человек двадцать, а они сорок. И что? Всё! Зато флёр, зато борцы с системой!
Он смотрит зло, как старый матёрый вожак на молоденького волчонка. Мне хочется ответить, причём с помощью рук, но Лука ещё не закончил:
- Ры-валюциа-неры, - и я понимаю, откуда Сырок пополнил свой лексикон.
Мой авторитет ничтожен для того, чтобы спорить с лидером. Зато я знаю, что Сырок сейчас ответит Лукау как полагается, но мой спутник неожиданно хлопает старого друга по плечу и примиряюще жмёт ему руку:
- Поздравляю! Давно пора. Не верилось как-то, что вы всё-таки выйдите на серьёзных людей. Думал, что это у вас буффонада, что вы просто покрасоваться решили. Но сейчас вижу, дело-то на мази. Кому ресторан-то, кстати, принадлежит?
Лука указал сухой ручкой:
- Да Гольдбергу он принадлежит. Тот самый, что башню выстроил. Вон со Шмайссером беседует. Шма...? - до Луки стал доходить весь комичный ужас ситуации, - Чёрт! Как бы этот дебил всё не испортил, а то начнёт говорить про расовые типы... и кому... Гольдбергу!
Лука быстро юркнул обратно в банкетный зал, но я увидел, как наш старый германский кшатрий внимательно слушает худенького тщедушного человечка. В нём было что-то гоблинское. Он согбенно беседовал со Шмайссером, который раздувался от своей важности. Я бы и дальше посмотрел на эти странные переговоры, но Лука уже вернулся, извинился за жёсткий тон и даже пригласил нас как-нибудь зайти в гости. Сырок, задумчиво проводил его глазами и с сожалением сказал:
- Ну куда же ты, дружок, своими грязными ногами...
- Сейчас ты спросишь у меня что-то вроде: "Ты тоже так считаешь?"
Сырок докурил трубку и повернулся:
- Это, в общем-то, тоже неплохо, но ты надеюсь, понимаешь, что это полная чушь? В любой движухе есть нормальные люди, но они подобны утопающим в болоте. Если их вовремя не вытянуть - погибнут. А болото это называется "Час Х". Революционеры живут в ожидании этого часа, когда им пригодятся широчайшие мышцы спины и закопанные в лесу стволы. Слушай, опять рифма! Может поэтом заделаться?
- Ты больше похож на разбойника.
- Если бы! Так и будут они ходить туда до конца света, - грустно замечает Сырок, - как будто это что-то важное. Как будто их мускулы или мозги являются самоцелью. Они ведь, в общем-то, хорошие и смелые парни, разве что отравлены чёртовым европейским индивидуализмом. Вот ты по виду крепкий субчик, но что с этого толку? Орловские или приморские партизаны были худенькими. Зато на меня косятся, что я курю. Но ведь "Час Х", которого все так ждут, никогда не наступит. Не будет ни революции, ни дня мобилизации, ничего, что можно было бы назвать борьбой. Сегодня существует только два вида протеста: это восторженный и агрессивный минет капиталу. Зато запоздалый реванш возьмёт средний класс и Лука прав, что заигрывает с властителями дум клерков и офисных столов. Совсем скоро наступит ещё более мерзостное времечко и чтобы в нём устроиться надо как следует подсуетиться.
Так расстроено бормотал он, и когда мы переместились за столы, где Сырок, к моему удивлению, начал обильно есть и пить, как будто ничего не случилось. Он частенько смотрел по сторонам и особенно много разглядывал Гольдберга, который в окружении охраны и партийцев прогуливался по залу. Казалось, у бородача зреет какой-то план.
- Так что, - спрашиваю я, - пойдём на следующий митинг, раз Шмайссер продался?
Я не ожидал утвердительного ответа:
- Конечно пойдём.
***
Ветер был потный и вонючий, как будто взял за щеку у ментов. Они стояли такой широкой цепью, что не всякая птица долетела бы до её середины. Солнце совершенно не грело, как будто его топили мокрыми чурками. Против них мы сегодня и протестовали под крики усатого подполковника:
- Хватайте этих уродов!
Те, кого назвали уродами стоят, как скот на бойне. Уверено поводят головами и напрягают шею, чтобы казаться больше, когда их фотографируют. Если к ним приближаются полицейские, то модники тут же начинают бомбить твиттер радикальными телеграммами. Там у них новые полки иноземного строя - репостеры и фоловеры.
Здесь - никого.
Площадь лишь изредка поросла клочковатой шерстью - это группы подростков, чьи руки иногда сходятся в свастике, а ноги, при виде полицейских, в судорогах. Интеллигентного вида публика смеётся над ними, шутит про "русские пробежки", но когда их самих просят пройти для проверки документов, они смущаются, глуповато улыбаются и не замечают, как оказываются взяты под локотки и сопровождены в автобус.
- Урр-р-оды, - уже сладко и с наслаждением тянет офицер.
Мы стоим в стороне и смотрим на происходящее. Солнышко пустило слюни, и у подполковника под носом отвратительно потекли ефрейторские усики Шмайссер раздобрел, словно ограбил учителя географии и сожрал похищенный глобус. Смирнов как всегда шутит, только почти не общается со мной, а держит за руку Родионову.
- Йену не видели? - спрашиваю я у них.
- Не-а, - парочку интересуют только они сами, - он куда-то пропал.
Но я уже знал, что больше уже никогда не получу от Йены украденных книжек. Парень испугался настолько, что даже добавил меня в интернете в чёрный список.
Зато рядом со мной возник странный человек, представившимся с сильным польским акцентом служащим велосипедной фирмы. Я с трудом узнаю в нём Сырка, который приветливо мне подмигнул. Он вертел в пальцах что-то незаметное, внимательно слушал разговоры, пронизывающие отступающую с площади толпу. В ней я улавливаю рассуждения Шмайссера:
- Кидать бомбы сильно не вариант.
Он говорит это так, как если бы бомбы были вариантом, он бы их обязательно кидал. Но по его холёной морде видно, что максимум он сможет кинуть только собственных друзей. Если революционер не погибает и не садится в тюрьму, то честная жизнь длится у него не больше, чем у бабочки-однодневки.
Сырок хмыкает, и я замечаю в его руках спичечный коробок. Он раскрывает его и кладёт в рот что-то сморщенное, похожее на засушенную мочку уха. А потом предлагает мне, и на вкус это оказываются мухоморы. Мне приятно от того, что он поверил моим словам и решил окунуться в русское бессознательное. Отечественное грибное берсеркество только ждёт своих героев, вспоминаю я его слова. Показывая пальцем на толстого фюрера, Сырок шепчет мне:
Этот господин в котелке,
С подстриженными усами.
Он часто сидел между нами
Или пил в уголке.
Он родился, потом убил,
Потом любил,
Потом скучал,
Потом играл,
Потом писал,
Потом скончался.
Я не знаю, как он по имени назывался.
Я со смехом хочу ему сказать, что это же Шмайссер, но когда группа школьников, увидев впереди мелькнувшее оранжевое пятно, прыгает на него, шедший рядом Смирнов выпускает из объятий Родионову и бормочет:
Милый, милый, правый дуралей,
Ну куда ты, куда ты гонишься?
Неужель ты не знаешь, что больших хачей.
Не победить без стальной конницы?
Не могу понять, то ли это действуют мухоморы, то ли они реально все разговаривают стихами? Но в любом случае Смирнов приглашающе смотрит на меня, но я остаюсь на месте. Тогда через несколько мгновений его большой, будто отобранный у великана кастет, в одиночестве прилетает по смуглой вражеской печени. Это сразу отталкивает от него людей, и вокруг Смирнова, черты лица которого ускользают от меня также, как ускользают карланы от полиции, образуется зона отчуждения. Рядом с ним только счастливая Родионова, обвившая его, как лиана. И я тоже, чтобы не быть в стороне, произношу стихи. А вдруг я умру, так и не зная ни одного стихотворения наизусть? То-то обидно будет. Я выучил строчки в надежде, что для них когда-нибудь найдётся повод:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Сырок одобрительно хлопает меня по спине, и теперь я отчётливо вижу, что именно лежит в коробке. Вместо уютных квартир мы пошли в город, над которым как-то быстро и вдруг сгустился вечер. Он закрасил гуашью лица прохожих, источившихся до въедливой серой мороси, а потом плеснул краской на небо. Оно потемнело, словно готовилось метать гром и молнию.
Мы подняли воротники, спрятались за кольчужными свитерами и наши головы прикрывают вязаные шапочки. Кто этот человек, с которым мы делим одиночество ночных улиц? Кажется, что это какое-то древнее волшебство. Невозможно разглядеть его лицо, которого, наверное, и нет вовсе. Сырок собран и сосредоточен, как точка на оси координат. Он похож на полип, выросший на городских камнях. И руки его сделаны из кораллов.
Он простужено шепчет:
Когда принесут мой гроб,
Пес домашний залает
И жена поцелует в лоб,
А потом меня закопают.
Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина,
И не будет уже того господина,
Который называл себя: я.
Мне хочется верить ему, но внутри кипит страсть не к смерти, но к воскрешению. Может быть, оно кроется в сбитых казанках. Или в горле, выхаркивающим кровавого слизняка. В изрезанных ножом ладонях и в сквозняке, который гуляет в пробитой голове. В желании встать, когда тебя бросили в грязь. Но его точно нет в пустых виртуальных обещаниях.
А ещё воскрешение есть в синем-синем русском небе. Днём оно как радужка наших северных глаз. Ночью высь темнеет до цвета русского отчаяния. Но на закате небо всегда красное, как наша кровь. Поэтому мы, русские, всегда приветствуем конец. Мы влюблены в Апокалипсис:
Пришел ты с отчаяньем -- и с упованиями.
Тебя я ждал.
Мы оба овиты живыми молчаниями,
И сумрак ал.
В измене обету, никем не развязанному,
Предел скорбей.
И все-таки сделай по слову несказанному:
Иди. Убей.
Я оглядываюсь в поисках Сырка. Его нигде нет, точно он был миражом. Только что он сосредоточено шёл рядом со мной, но теперь его съела темнота. И мозг озаряет лихорадочная, безумная догадка. Быть может, этот молчаливый человек, разговаривающий столь странно, был какой-то одушевлённой русской землёй? Обрётшей плоть идеей или человеком, в которого она вошла.
Подбираю всё, что от него осталось - какую-то гоголевскую коробочку с секретом внутри. Она большая, тяжелая и приятно пахнет неизвестностью. Я медленно, точно женщину, открываю её. В ней - узоры хохломы. Яркие краски оживают, и из них вверх бьёт алый свет, мистическим заревом зажигающий небеса. Он багровым острием вонзается в тёмно-синее подбрюшье. Из небесной раны на город падает очистительный огонь.
Посреди ночи величаво зажёгся красный русский закат.
***
Она оказалась обманута.
Подло, жестоко, гадко обманута. Лучше бы была война. Лучше - новое нашествие. Лучше - конец. Никогда ещё Землю не пороли так страстно и много. Её били, чтобы унизить, распинали на межевых кольях, делили, резали, плевались... точно это она начала братоубийственную войну, точно это она вдохнула зло в жадных людей, выпачканных в крови.
Нет, она просто ошиблась, жестоко ошиблась... но ведь Земля верила этим людям! Верила их сладким речам о том, что вся она, как и всегда мечтала, достанется народу, который будет жить с ней в радости и горести. Но теперь народ рассовали по тюрьмам, загнали в марширующие по лагерям колонны, угрохали на великих стройках, в которых великого - только количество костей. А все те, кто боролся с красными людоедами, либо давно уже спали под пристальным вниманием вечного земляного ока, либо исчезли в дальних краях.
Общину уничтожили, загнав в цепи колхозного рабства для того, чтобы как следует выдоить. В топках паровозов, в выросших доменных печах, в кирпичных трубах и дымоходах трущоб сжигался безжалостно выбранный из недр уголь. Он задымил, запорошил Землю саваном смерти и когда ту перетрясали нелепыми экспериментами, она кашляла, как больная туберкулёзом. Вырытые на её коже длинные каналы были похожи на вытянутые из рук жилы. Люди разрыли её поры-шахты не только для того, чтобы добывать полезные ископаемые, но и чтобы сбрасывать туда трупы. Земля оказалась распята, как и когда пришедший на её землю Бог. Теперь его тоже выкинули в помойку, которая быстро разрасталась до размеров одной шестой части суши. Почва заболела и продолжала родить намного меньше богатств, которые всё равно беспощадно вывозились за рубеж, и вместе со слабеющим народом слабела и Земля.
На трон быстро взошёл новый царь. У него было много приспешников и его звали Голод. Он обладал абсолютной властью и не ведал человеческих законов. Перед ним в почтительном страхе склонился измождённый народ, который стал ему служить и поклоняться. Тем, кто делал это усерднее других, даровалась прощение - он умирал быстро и безболезненно. Земля нянчила ничего не весящие трупики, высохшие, как кленовые листья. Вскоре у неё накопился самый большой гербарий на свете.
Бессильная что-либо сделать, униженная и оскорблённая, Земля ждала конца своей незавидной участи.
***
- Выдержит?
Я с сомнением попрыгал на деревянных балках, под которыми харкала бензиновой кровью больная речушка. Из машины донеслось:
- Утонуть - это тоже прекрасно.
Я вернулся за руль и осторожно двинул машину на мостик, а затем, не выдержав, дал газу и успел заметить, как конструкция, даже не заскрипев, осталась позади.
- Ты когда-нибудь тонул? Славное дело.
После того, как неизвестные сожгли неформальный клуб, я решил побыть вдалеке от города. Ведь "неизвестные" очень любили серебряную поэзию и носили бороды. От мины, заброшенной в окно клуба, скончался Шмайссер, которого разорвало на клочки. Они ту же пошли по закоулочкам, и в них убиённый уже предстал, как мученик. Его анкета в социальных сетях продолжала работать, и с аватара всё также грозно смотрел Шмайссер, перетянутый чёрной лентой. Точно мужчина продолжал жить и после смерти, всё также собирая деньги, рассказывая о готовящихся акциях, добавляя на страницу музыку и фотографии. Более того, он стал героем, так как движение решило, что фюрер подорвался на собственной бомбе. Благо не оказалось свидетелей или они предпочли молчать. В любом случае, после смерти вождя его лишь стало больше. О нём множились восторженные отзывы, Лука написал посмертный некролог, и даже федеральные СМИ мимоходом упоминали о печальной кончине. Казалось, Шмайссер и не умирал, а только пришёл к ещё большему успеху, возродившись в сотнях аватар на всех виртуальных радикалах страны.
- А ещё сгореть тоже очень хорошо и чтобы ветер пепел разметал.
Село постарело. В нём стало меньше державных тополей, а те, что остались, болели лейкемией и жили осторожно, вяло. Почти не было слышно детворы, рассекающих на облупленных, как их курносые носы, велосипедах. И собак, по обыкновению носившихся за стаей хохочущих детишек, тоже не было. Не было и длинного белого забора, перед которым в шестнадцать лет оказалось впервые разбито моё сердце. Он теперь почернел, как давно нечищеные зубы. И если в пыльную юность мне хотелось повеситься на яблонях, растущих за памятным мне забором, то теперь при всём желании я бы не смог этого сделать. Деревья спилили под самый корень, будто хотели выкорчевать саму память.
По обочинам, согнутые кочергой, плелись старики. Они тяжело смотрели на нас, будто это мы украли у них молодость. На скамейках, как гроздья кишмиша, наливались солнцем общипанные, сплюснутые морды. Смуглые как дерьмо. Они обсасывали семечки и хлопали толстыми, слишком жирными, похожими на жареных червей, губами.
Шелуха возле их ног отвратительно лоснилась.
Зато на холме в венчике из полевых цветов жило кладбище. Возможно, само село было просто иллюзией, но кладбище существовало как непреложный факт. Оно придавало смысл всему поселению, ведь прямоугольники могил утверждали, что люди в этом сонном царстве после смерти обязательно попадут в лучший мир. И солнце над кладбищем светило ярче, через какие-то специальные линзы, и не было голубее, словно в него выдавили много-много голубей, и даже пробейся сквозь суглинок холодный ключ, вода из него была бы мокрей, чем из сельского водопровода.
Да кладбище и выглядело опрятней, чем спившиеся домики. На синеньких, как мертвецы, оградках зачем-то были повязаны праздничные ленты. Они пели весёлые песни и хотели улететь в поле. Ветер пытался развернуть фантики и съесть вкусные конфеты. На столиках не было одноразовых стаканчиков, зато там, как маленькие куличики, стояли перевёрнутые эмалированные кружки. Видно, что кладбище жило в достатке, не собиралось умирать, а, наоборот, готовилось расширяться. Кое-где буйная поросль обвила могилки, но и она не была здесь лишней, а служила пищей для случайно забредших коров. Кресты торчали из земли, как поломанные после рукопашной руки. На них сидели толстые сороки, которые с такой ненавистью смотрели на смеющиеся у оградок глупые ромашки, что как будто хотели иметь этот желто-белый цветок вместо своих чёрных глаз-бусинок. Птицы зорко следили за пыльной дорожкой, ведущей к погосту. По ней, оседлав велосипеды, с гиканьем носилась редкая конопатая детвора. Они разгонялись, как сумасшедшие, тормозя, пылили где-то у подножья холма, а затем, высунув языки, тащили своих железных коней в горку, к самым оградкам, и снова мчались вниз.
Сырок уважительно произнёс:
- Смерть неизбежна, как Россия.
Я не соглашаюсь:
- Это Россия неизбежна, как смерть.
Мы вышли около бледненькой хижины. Любовный шелест дички отогнал жару, и дом, где сразу над рамой насупилась железная крыша, не казался таким запущенным. Я бухнул кулаком в зелёные ворота и крикнул:
- Дед, выходи!
Во дворе что-то долго скрипело, зазвенел цепью проснувшийся пёс, ворота приоткрылись, и старческий голос недовольно спросил:
- Чё надо?
- Дед, ты что, своих не узнаёшь!?
Он всматривался в моё лицо из-под мшистых бровей:
- Ба-а, приехал. Давненько, давненько не видел тебя. Ну, проходи.
- Дед, да я не один. С товарищем вот...
- Товарищем? Коммунистом что ле?
Под примиряющий смех, Сырок объяснил, что он коммунистом не является, и мы прошли в дом. Друг сразу стал называть моего предка архетипичным прозвищем Дед. А тот, чью голову оплёл седой паук, шаркал сапогами и не переставал материться:
- Блядь, суки, ненавижу коммуняк. Так бы поставил их к стенке, да схватил пулемёт и всех их перестрелял, тра-та-та. Уроды, блядь.
Я помнил эти его рассказы с детства, когда он ещё качал меня, слюнявого карапуза, на коленях. К коммунистам у деда были личные претензии, и Сырок заинтересованно спросил:
- А чего ты, Дед, так хочешь, чтобы коммуняки рыб кормили?
Старик, изголодавшийся по разговорам, завёлся:
- Я-то сам в стогу сена родился. Папку с мамкой раскулачили и сослали вот в эту деревню. Мать по дороге начала рожать, а колонну коммуняки охраняли с винтовками. Вот первое, что я увидел в жизни, считай, они и были. А потом, помню, меня не пускали в школу - сын кулака, мол. А какие же мы кулаки? Всего и осталось, что одна корова. Директор стоял на пороге и руки расставил, что твоя мельница. Говорит - не пущу. А я так учиться хотел! Вот видишь, сейчас книжки читаю и радуюсь. Всю жизнь дураком прожил, так хоть пусть дураком не умру. А ещё поначалу, корову-то, помню, сдали в колхозное стадо, а она, дура, каждый вечер по старой памяти к нам домой приходила. И её отец хворостиной бил, чтобы она вернулась в общее стадо. А Звёздочка не понимала, за что её хлещут, обижается, мычит. В руки мордой тычется, а отец её сквозь слёзы бьёт, лишь бы она ушла от дома. Пару недель к нам приходила, а потом перестала. Поняла, что мы её не ждём. Эх, глупая.... А потом нас снова раскулачили. Повторно. Всех, блядь, на север послали. Ну, там папанька с мамкой и подохли, когда их вместе с другими на снегу оставили зимой босыми и сказали - ройте землянки и живите, как хотите. А меня они по дороге в бане умудрились спрятать, вот добрые люди и не дали пропасть.
Он говорил это без слёз и без пафоса. Так, как оно было. И становилось совершенно ясно, что эта его природная, земляная, идущая от корней ненависть к коммунистам, взята не из модных статей и революционных газеток, а сцежена по капле из каждой раны, что были нанесены большевиками его семье. Старые люди ненавидят абсолютно иначе, чем те, кто слушает их рассказы. Если ты перед краем могилы ничего не забыл, а всё ещё проклинаешь врагов, то тебе действительно есть, за что их ненавидеть.
- Всех бы перестрелял, - повторил Дед, отправляя в рот батон, смоченный в молоке, - суки.
Но Сырка совершенно не тронула эта история. В этом не было ничего удивительного, ведь меньше всего людские страдания трогают идеалистов и тех, кто готов пожертвовать жизнью ради утопии.
- Так чего ж ты, Дед, не стрелял, если хотел?
Старик не уловил подвоха:
- Да куда... вон, детей надо поднимать, иначе бы с голоду подохли. А теперь я старый стал. Хотя... все, вот, мои одногодки уже подохли, потому что курили, как паровозы. Кстати, внук, был сегодня-то на кладбище? Сегодня день поминовения усопших, надо пойти своих стариков проведать... вот и мне скоро помирать, к ним ложиться... коммунисты, суки, пристрелили отца.
Сырок не унимался, но я увидел, как он незаметно спрятал свою трубку:
- Ну, раз уже никого не осталось и помирать скоро, то чего терпишь? Хочешь я тебе пистолетик дам?
Дед опустошённо махнул рукой:
- Это раньше я всем этим сукам мог рожу разбить, за что в околотке сидел, а теперь... кому я нужен?
Во время разговора я вспоминал знакомый дом. Трогал сервант с сервизом, который обязательно достанут на поминки моего Деда. Откинул покрывало с комода, чтобы убедиться, что Дед не растратил похоронные деньги. Заглянул в шкаф, где в абсолютной чистоте висел его чёрный костюм. Дед готовился к смерти, но вовсе не боялся её, а хотел, как и множество русских стариков, встретить её нарядно и радостно, словно невесту. Но в одной из комнат я увидел разложенную постель и чьи-то чужие вещи.
- Дед, у тебя живёт кто-то?
- Ну да, постояльца пустил, чтобы не так скучно было. Старики ведь, они тут почти все помёрли, а я, вот, живой. Потому что никогда не курил. Вот, знаешь, только молоком и батоном питаюсь, и здоров, как бык!
Он повторяется, и я уточняю:
- Вроде хватает у вас тут народа. Детишек вот видели, но и нерусских много.
- Так детишки летние, родители их сюда привозят. А чурки они же, внук, не люди. Какой из них народ? Так - пыль одна.
- Кстати, - заинтересовался Сырок, - а почему их тут так много?
- Так тут недалёче Тугаринов отгрохал скотники. Это бизнесмен такой. Целый комплекс открыл. Там у него и коровники, и поля, и силос, теплицы, склады. А работать-то некому. Местных немного, вот и понавезли сюда черножопых, да только какие они работники.
За окном забрехал пёс, и кто-то хлопнул дверью так по-хозяйски, что сразу захотелось хлопнуть его по лицу. В комнату, не снимая сапог, вошла неприятная азиатская морда, напоминающая времена Орды. Не заметив нас, баскак произнёс:
- Дед, сготовил обед?
Сырок как обычно засмеялся сухим смешком. Постоялец, заметив нас, как-то сразу уменьшился в размерах, принял согбенный вид, залепетал что-то на своём наречии и постарался незаметно проскользнуть в свою комнату. Не говоря ни слова, я поднялся, схватил оккупанта за шею и вышвырнул его из дома. А затем выкинул его вещи. Вернувшись к Деду, я с горечью произнёс:
- Как же так, ты вот на словах их ненавидишь, а сам под крышу пустил. Они же тебя ограбить или зарезать могут.
Пенсионер развёл руками:
- А что делать - скучно.
Вечерком, после баньки, куда я, помня свои приключения, пошёл с револьвером, наступила прекрасная сельская ночь. Пиликали на скрипках кузнечики, и мы пошли прогуляться по центральной улице, пока у сельского лабаза не наткнулись на гудящую компанию. Среди неё я тут же узнал Алёшку Беседина, друга детства. У него всё такая же голова, покрытая золотыми запятыми и сосущие синь глаза. А в большом рте прыгала белая улыбка. В руках у парня игривая тальянка, которую бы подняли на смех в городе. Песенник тряхнул волосами-одуванчиками и улыбнулся:
- Ну, здорово! Вот ты вымахал, но я тебя сразу узнал! А борода-то тебе зачем, поп что ли!?
После чего мы крепко-крепко, как это делается после долгой разлуки, обнялись. Мне даже стало неловко, ведь я не видел Алёшку, если не вечность, то точно её половину.
- А ты как поживаешь!?
- Вот у Тугаринова работаю. Я на складе тамошнем что-то вроде завхоза. У меня же голова с детства варила, помнишь? Вот и сейчас подсчитываю или списываю. Удобрения, инвентарь, масла всякие. Непыльная работёнка. Только скучно порой, но ведь не разучился я ещё играть на тальянке, а?
И Беседин заиграл на своей гармошке тягучую, пропахшую липами, мелодию. Когда он запел, то девушки ближе придвинулись к нему, и вокруг стало светлее. Он пел простую, совсем простую песенку про тёплый вечер и девчат. Но истину легче всего увидеть именно в простоте, и от песни Алёшки на душе сразу стало легче и веселее. Только Сырка не пробрала грустная мелодия, и когда песнопевец закончил, то бородач задумчиво спросил:
- И как тебе там работается? Хороший человек этот Тугаринов?
Местные засмеялись, а Лёшка дружески потрепал Сырка по плечу, на что лично я бы никогда не отважился.
- Да такого пидара как он поискать ещё надо. Навёз сюда всякой мрази, так ещё и... вот я же химикатами заведаю. Так знаешь, сколько он их в землю вбухивает? И всё впитывается, а потом в речку сбрасывается. Рыба вся в ней передохла. Даже гольянчиков не осталось. И относится к нам, как к собакам. Говорит, что всё наше село с потрохами купил, что он тут хозяин. И все чиновники у него на мази. А если не согласен, то его молодцы дом запалят, и как потом жить? Или чёрных натравит.
Полная, похожая на тучку девушка, возмущённо добавила:
- А помнишь выгон, куда мы все в детстве коров гоняли? Так там трава вся за лето посохла, жухлая стоит, а если накосить и скотине отнести, так потом животные болеют.
Беседин достал сигарету, и её услужливо от спички зажёг Сырок. Такая вежливость показалась мне явно наигранной. Я вспомнил, что курить Лёха начал ещё с детства, науськанный старшими.
- Не думал бросать? - спросил я, - не этот Тугаринов, так другой наживается на тебе из-за сигарет.
- Я скоро брошу, - и он расплылся в обещающей улыбке, - честно.
Под разговоры, которые Алёша чередовал своими песенками, рядом остановился чёрный джип, и из него, вместе с похабной музыкой, вывалилось несколько пьяных девиц. Они сально шутили и были одеты с той наивной отвратительностью, с которой только могут одеваться сельские потаскухи.
- Это от Тугаринова, - зло прошипел Лёха, - его хлопцы раньше наезжали и просто запихивали в машину девиц, а теперь вот бабы разнюхали, что там деньги дают, подарки делают, и сами горазды продавать себя. Причём уже опустились настолько, что себя черномазым отдают.
Липких девок тут же облепили подвыпившие рабочие, которые кружками сидели у деревьев. Они предлагали насвай, дешёвое пойло, настойчиво брали женщин за руки и тащили в сторону.
Я процедил:
- А где-то рядом, вон за тем заборчиком, ждёт любимую внучку постаревшая бабушка. А внучку ебёт под забором какая-то восточная мразь.
Тут же возмутился Сырок:
- Ну ты с козырей зашёл! Они что, сами сюда приехали? Нет, Тугаринов завёс. Да и вообще, как будто это азиаты навязывают белым мультикультурную модель поведения, будто это они шипят в ООН и готовы разбомбить любую страну, которая скажет нет неолиберализму. Как будто это азиаты мешают русским быть терпилами. Не нерусь, а глобализм уничтожит любые национальные особенности, превратив народы в жрущий скот.
По мере того, как он говорил, у деревенских парней от удивления вытягивались лица. Если сейчас срочно не показать сельчанам, что мы свои, что мы вовсе не пришли сюда выпендриваться и, конечно же, не смотрим на дойки Нинки, то нас ждёт серьёзная драка. А с учётом того, что мы решили на какое-то время схорониться от греха подальше, то нам это и вовсе ни к чему. Но Сырок явно умеет играть в шахматы и просчитывает ситуацию наперёд:
- И кто тогда вспомнит про одну старинную русскую забаву?
Он неспешно зашагал к оккупантам. Они постоянно сплевывали, как плохие проститутки. Девушки, зачуяв заваруху, отошли в сторону, а деревенские заинтересовано наблюдали за понаехавшим. Перекинувшись с чужаками несколькими фразами, Сырок с размаху влепил ногой в живот какого-то хмыря. Для деревенских парней это послужило сигналом, и они, вскочив с бревна, бросились в гущу схватки. Драка завязалась, как Гордиев узел, и чтобы разрубить его, мне пришлось вступить в потасовку. Прежде чем столкнуться с первым соперником, я заметил, что пьяненькие девчонки, даже не вскрикнув, расселись на освободившемся бревне и спокойно комментировали драку. Я с удовольствием ощутил на своём кулаке среднеазиатскую печень, а затем из моей головы выбили несколько созвездий, и я вынырнул из боевого безумия только тогда, когда всё было кончено.
Поверженные азиаты расползались по кустам, а парни спешили приложиться к бутылкам, чтобы залить раны и прославить победу. Девушки, недавно обнимавшиеся с мигрантами, подсели к победителям. Счастливый Алеша, на щеке которого заночевал синяк, вскоре запел что-то бойкое и весёлое. Когда он закончил, то Сырок отвёл его в сторону и сказал:
- Расскажи-ка ещё про эти склады.
Сырок и Лёха спелись так быстро, как будто это он, а не я, жил с детства в деревне. Поэтому на предложение об ограблении склада поэт сразу ответил горячим согласием.
- Да я же давно об этом мечтаю! Там столько добра! Только куда бы я потом его дел? Машины нет, а там в дом нагрянут.
- У нас есть фургон. Всё погрузим туда, и ночью же уедем. Никто и не узнает до следующей проверки.
- Что брать-то будите?
- Химикаты. Серная кислота, азотная, ацетон? Глицерин? Дизель?
- Этого добра там полно! Только дизель я постоянно отгружаю, чтобы трактора заправлять, давайте без него?
Мы оставили фургон в придорожных кустах, а сами направились к ангару. Небо было натёрто тёмно-синим фосфором, влажная трава обмывала ноги, точно мы были тремя апостолами, и казалось, что трое ребят просто вышли на ночную прогулку. Было в налётах на склады что-то партизанское. И когда Лёша открывал замок, я вспоминал не теоретиков этого дела, вроде Шмитта, а практиков - наших славных предков. Когда мы проникли внутрь, Лёша, достав мощный фонарь, случайно высветил предупреждающую надпись: "Курить строго воспрещается".
- Электричество на ночь отрубают, чтоб не закоротило проводку, и не начался пожар, - объяснил он и повёл нас вдоль складских рядов.
Около часа мы сгружали со стропил бочки с кричащими этикетками. Поначалу, поднатужившись, мы зачем-то на весу понесли с Сырком первую ёмкость с ацетоном. Глядя на этот спектакль, Лёша с издёвкой спросил:
- Круглое носим, квадратное катим?
Когда фургон оказался под завязку забит горючими материалами, мы вернулись на склад, чтобы посмотреть, нельзя ли захватить оттуда ещё чего полезного. Алексей старательно чертил по складским полкам лезвием фонаря, но в фургон уже больше ничего не влезало. Это явно огорчало кладовщика и он вдруг ни с того ни с сего взял и остановился.
- Ты чего?
Он заговорил звонким, сильным голосом:
- Да вот подумалось...
- Тише! - машинально поправил я.
- ... что ну вынесем бочки, а завтра я снова, как ни в чём не бывало, приду на этот склад. И через неделю приду. Месяц, год. Будет босс на подчинённых кричать, чтобы они нашли пропажу и "эту сволочь". А я буду над ним про себя посмеиваться, за глаза дураком называть, потому что обманул его. Обманул на каких-то несколько бочек. А может, и вовсе не заметят, ведь тут все воруют.
Даже Сырок, не перебивая, слушал Беседина.
- Но он-то меня на целую жизнь обманул. Думаешь, я так хочу работать на этом складе? Я песни петь хочу, стихи сочинять, на концертах выступать, да не таких, куда одни бабки приходят, а чтобы молодые, чтобы зажигались они...
Он достал дешёвую сигарету. Робкий огонёк осветил знак "Курить строго воспрещается". Спичка затлела в темноте, как перо феникса. Тёмное пламя раскрасило наши удивлённые лица.
- Ох, как же мне надоел этот склад, кто бы знал.
Я первым понимаю, что он задумал и коршуном подлетаю к парню:
- Стой! Если подпалишь, то первым в тюрягу загремишь или убьют!
Сырок невозмутимо замечает:
- Тогда Лёха выиграет пари и окажется во всём навсегда прав.
Он пытается казаться невозмутимым, хотя ещё не до конца поверил Беседину. Я не знаю, как поступит Сырок. Глаза песнопевца излучают синий свет, который прорезает темень:
- Сдохну? Ну и пусть.
Он делает затяжку и свободной рукой отвинчивает пробку у канистры с керосином. Затем пинает ёмкость под дых и горлом у неё идёт горючая кровь. Даже Сырок теперь явно обеспокоен. Он хоть и старается всегда казаться бесстрашным, но это лишь от того, что всегда просчитывает возможный риск. А неожиданный поступок кладовщика может разрушить все его планы:
- Что ты делаешь?
Я вижу, как огонёк, гуляющий по спичке, почти добрался до пальцев, привыкших к клавишам тальянки.
Алёша медленно отвечает:
- Что я делаю? Бросаю курить.
Склад полыхал ярко, празднично. Жестяную крышу выгнул столб едкого пламени, и воздух прокоптился бензолом. Из райцентра через пару часов приехал пожарный расчёт, который упорно, как пьяный школьник, поливал струёй обгоревшие, прокоптившиеся развалины. Спящее село тем временем ожило, высыпало на улицу, засновало везде, где только можно и нам пришлось загнать фургон в калиновые заросли около речки, отложив побег до утра. Я предлагал немедленно рвать когти, но Сырок резонно предположил, что нужно переждать - уезжающий ночью фургон неминуемо привлечёт внимание полиции на трассе.
Мы стояли на хлипком мосту, вцепившимся в единственную дорогу, ведущую в село. Воды теперь текли шибче, и под ними даже стало проглядывать илистое дно. Лёша бросал в поток собранную в ладонь щебёнку. Не выспавшийся Сырок зевал так лениво, как будто всю ночь щупал грудастых баб. Он занимался тем, что сосредоточенно отколупывал ножиком гвозди на перилах. Я, не скрывая волнения, предлагал всем уехать ещё глубокой ночью:
- Приедут менты, а кто в селе новый, да незнакомый? Естественно, мы. Нас и повяжут. Вот и сказке конец, а кто слушал молодец.
Алёша задумчиво бросил камешек в воду:
- Приедут не менты, а кое-кто другой. Видели, они ночью тут кружились, а потом исчезли? Это им сказали, что сами разберутся.
- Тугарин? - зевает Сырок, по-прежнему что-то там карябая.
- Нет, его холопы. И... худо будет. Со мной всё понятно, но вам уезжать надо отсюдова.
Сырок, убирая ножичек, повернулся ко мне и подмигнул:
- Да чего же, мы останемся. Нам тута нравится, да?
А вдалеке берёзы объелись белены и смотрели, как встаёт тёплое солнышко. В небе бог разжигал голубую баню, и с порыжевшего горизонта доносилась пьяная песнь жаворонка. Здесь, у моста, краснели от стыда ещё твердые, несозревшие ягоды калины. Берега безымянной речушки вообще обильно поросли этим деревцем, и её воды любовно качали отражения сочных гроздей.
- Едут, - неожиданно сказал Сырок.
По дороге пылили две машины, похожие на горбатые катафалки. Потрёпанные чёрные джипы остановились на противоположной стороне речки, и из них стали вылезать люди. Их было много, и они почему-то сразу поняли, что мы - это те, кого их послали найти. Я насчитал семь человек, притом, что я мог ошибиться, причислив к гоминидам одного примата, чьи длинные руки волочились почти по самой земле. Да и вообще бригада карателей была интернациональна, как развалившийся СССР. Недоброго вида степняки с жидкими чёрными усиками и угадывающимися ножами за поясом. Славянские амбалы с настолько круглыми и бритыми головами, что ими можно было играть в кегли. И кавказец с такой широченной грудной клеткой, что туда можно было заточить половину России.
Перед боем я оглядел своё воинство.
В центре возвышался Сырок, жующий сухую травинку. Он был грозен и без оружия. Кряжистые руки в нетерпении сжимались, и кулаки парня были похожи на сбитые, белые булавы. Борода разрослась и шарфом окутала шею, что могло спасти от скользящего удара ножом. Грозные глаза застыли, и теперь облик Сырка заострился - я вмиг заметил старые заросшие шрамы, присевший на карачки нос, принявший когда-то чей-то сильный удар.
Вода понесла моё отражение по течению, и я увидел, что там плывёт высокий молодой парень с негустой, но пробивающейся бородой. Он не был так силён, как его старший товарищ, но мускулист, плотен, а по засунутой в карман руке можно было сказать, что и у него есть оружие. А возможно кое-что ещё. И я подмигнул речке, которая обо всём догадалась.
Алёшка, гибкий и стройный, как кипарисовый лук, вытянулся и немигающе смотрел на врага. Ветерок крутит светлые вихри, порошит ими голубые глаза. Мне стало жаль, что он пострадал из-за нашей авантюры. Даже если мы победим - ему здесь ещё жить, а скорее всего... нет.
Когда они двинулись на нас, стало ясно, что семь не самое счастливое число, если это количество ваших противников. Адреналин бахнул по венам, и я почувствовал себя наркоманом. От лихорадочного пульса стало не хватать воздуха, и я раскрыл рот, как выброшенная на берег рыба. На виске запульсировала жилка: "Бей, бей, бей!" и под её бешеный галоп мне начинает казаться, что мы перенеслись в сказку.
Мост перекинулся не через грязную речку, а через смрадные воды реки Смородины. От пришельцев пахнет так омерзительно, что почти осязаемый аромат клубится у ног, щупальцами присасывался к щиколоткам, пытаясь скинуть в затхлые воды, от которых я забудусь, потеряю память, стану таким же, как и все они. Хочется быстрее кинуться в драку, когда сразу исчезнет страх, а останутся лишь простые инстинкты. Ожидание заставляет лихорадочно работать мозг, который творит мне защиту-воображение. И я почти выхожу из грязной современной оболочки и ощущаю себя былинным богатырём, зорко всматривающимся из дозора в сизую вражескую даль. С того берега пахнет прогорклой душонкой, которой не заправишь даже масляную лампу. Кто бы ещё не вылез из автомобилей - я готов к битве. Её близкий вихрь меняет кастет на более подходящий к обстановке булатный меч. Его хватит на каждую шею Змея-Горыныча. Нет, никто не пройдёт мимо русского, решившего вместе с Иванушкой-Дурачком постоять за правду на Калиновом мосту.
Сырок первым кинулся вперёд. Но вместо того, чтобы врубиться в ряды врага, он подбежал к перилам, где целое утро отколупывал гвоздики и одним махом отодрал от них огромную балку. Первый взмах дубиной сразу же повалил на доски длиннорукую обезьяну. Та взмахнула лапами, почти заграбастав солнце, и бесчувственно рухнула на пол.
Доставшийся мне амбал даже не пошелохнулся от удара кастетом, и я замер, ожидая сокрушительного возмездия, но мужик моргнул, зашатался и глупо, как нашкодивший первоклассник, осел назад, что создало на мосту человеческую пробку. В зазор просочились юркие азиаты, но выскочившему вперёд степняку Алёша зарядил в лицо горстью щебёнки, и когда тот отшатнулся, парень скинул его с мостика.
Рассвет прокусил губу, и всё было залито красным цветом. Я видел, что раздробленная щека моего оппонента опухала, как слива, а повёрнутая под невозможным углом голова примата намекала на возможную смерть.
Но даже четыре против трёх - это плохой расклад, тем более, когда в партии появляется холодное оружие. Уцелевшие бандиты выматерились, сбились в кучку, под молчание ножей оттащили раненых назад. Сырок, размахивая деревянной жлыгой, держал их на расстоянии, но я с упавшим сердцем смотрел, как один из нападавших побежал к машине. Как только я увидел обрез, то печень сразу сжалась, желая стать как можно незаметней для дроби. Неужто всё кончится перестрелкой? Сырок, мигом оценив обстановку, как копьё бросил вперёд свою дубину, которая с шумом впечаталась в живот одного из налётчиков
- Стоять, говноеды!
Я не сразу понял, что это орут не бандиты, а мой товарищ. Я повернулся и увидел, как Сырок целится из своего браунинга в притихшую банду. Человек с двустволкой зло раздувал ноздри, но опустил оружие к земле, как будто он взял её в заложники.
- Мужик, ты чё...
- Хрена вы вообще напали, мы не к вам...
- Молодняк оборзел.
Сырок наконец-то выплюнул изо рта изжёванную травинку и зло проговорил:
- Не все сразу. Выберите из своих рядов главного говноеда, который и будет вести переговоры.
Один из русских увальней недовольно протянул:
- Ну я главный, чё хотел?
Алёша заворожено смотрел на пистолет, а я думал, нужен ли этот главный Сырку для того, чтобы провести с ним переговоры или для того, чтобы завалить его.
- Берите своих пацанов и валите на хер. Хозяину своему скажете, что никого не нашли.
- Ты чё...
Сырок быстро отвёл руку и выстрелил в воду. Хорошо, что мокрый азиат уже выбрался оттуда. Бандиты какое-то время задумчиво смотрели в речушку, мрачно поглядывали на калиновые кусты, словно там сидел наш засадный полк. А затем, чтобы не потерять друг перед другом достоинства, огрызаясь и матерясь, обещая вернуться и разобраться, медленно загрузились в машины, как можно шире разводя плечи и расставляя ноги. Примат оказался живой, но видимо Сырок как-то свернул ему мозжечок и он не мог ходить, поэтому его положили в просторный багажник. Друг не убирал пистолет до тех пор, пока машины не отъехали на приличное расстояние.
- Вот и сказке конец, а кто слушал молодец.
Вскоре мы уже прощались с Алёшей. Тёплая кровь рассвета всё ещё текла по нашим венам и смешивалась при рукопожатиях. Весело играла помолодевшая речка, как будто выстрел пробудил её к жизни. Когда Сырок, подобрав гильзу, и уже хотел было преспокойно плюхнуться в подогнанный фургон, Алёша неожиданно попросил: