Смеркается. Уж два часа мы едем,
Уже Ока блеснула, как слюда;
Уже успели надоесть соседям
Вопросами «откуда» и «куда»…
Это начало нашей с моим другом Юлием большой дорожной поэмы, задуманной в пятистопном ямбе, которую мы так никогда и не дописали — ни ямбом, ни амфибрахием.
«Никогда», в данном случае, стершаяся от употребления гипербола, а суровая правда в том, что Юльки давно уже нет на свете, а меня скоро не будет. (И это никакое не преувеличение.)
Но вот слово «соседям» в предпоследней строчке неоконченной поэмы — совершенно явная гипербола, поскольку сосед у нас в купе был всего один, остальные три места занимали мы с Юлием и его сын Санька, который уже несколько подрос с тех пор, как мы с ним познакомились, когда он, сидя на горшке, читал «Мадам Бовари». Теперь он слез с горшка и переключился на Чехова и Пастернака. Даже прочитал одновременно с родителями неизданный у нас в стране роман «Доктор Живаго». Однако честно признался: было скучновато. С чем я вполне согласился, когда через несколько лет тоже сумел прочитать.
Каким образом он (я говорю о романе) попал к ним в дом? Ну, это довольно просто: у одного из друзей Юльки была приятельница, которая хорошо знала приятельницу некой О., кого любил Пастернак, а у О. была дочь И., с кем дружила племянница той приятельницы… Короче говоря, роман был перепечатан на пишущей машинке, а экземпляр оказался почти «слепой». В общем, так называемый «самиздат».
Ох, по присущей мне манере, я отвлекся уже в самом начале повествования! А тем временем мы едем в скором поезде, который должен привезти нас в Пятигорск, откуда собираемся доехать до Нальчика и потом до Орджоникидзе. (С момента своего возникновения и в течение семидесяти лет после него этот город был Владикавказом, а в перерыве ещё лет десять назывался Дзауджикау.)
В Орджоникидзе мы с Юлием побывали годом раньше, тоже в конце лета. Помню, вышли из вагона и почти сразу упёрлись взглядом в плоскую гору, похожую на гигантский стол. Она так и называется — Столовая. И показалось: вот-вот подойдут к ней торопливым шагом проголодавшиеся великаны и усядутся вокруг, заткнув за ворот по облаку вместо салфетки и плотоядно облизываясь. Однако образ этот мелькнул и тут же исчез, не получив должного развития: нужно было думать, где устроиться на ночлег и поесть самим.
К нашему невообразимому удивлению, в первой же попавшейся на пути гостинице оказался свободный номер. Находилась она в невысоком домишке на проспекте Мира и называлась «Терек». Что-то давно знакомое, но полностью забытое мелькнуло тогда передо мной в очертаниях этого неказистого здания. Кажется, Лев Толстой — полагаю, в шутку, если он умел шутить, — уверял, будто помнит себя в эмбриональном состоянии… Нет, я был тогда уже далеко не эмбрионом, мне исполнилось… да, да, конечно, мне должно было вот-вот стукнуть шесть лет, и мы остановились в этой самой гостинице на пути в Грузию, в Боржоми, куда нас позвала тётя Люба: она приехала туда со своим сыном Рафиком из Баку. А со мной были мама и папа, и я впервые в жизни отправился так далеко от Москвы. Отсюда потом мы ехали в открытом автомобиле по Военно-грузинской дороге до Тифлиса, и на одной из остановок, в Пасанаури, где к столбу был привязан медвежонок, которого мне стало очень жалко, какие-то громкоголосые дяди-грузины похитили моего папу. Я готов был зареветь, но мама шепнула, что это они так, в шутку, он скоро вернется.
Папа вернулся очень весёлый, с какими-то сладостями для нас с мамой, и мы двинулись дальше. В Боржоми я впервые увидел Рафика, мы пили с ним бессчётное количество стаканов боржома. С ним и ещё с одним мальчишкой, которого прозвали «Гнусиком», так как он всё время гнусил и нам ставили его в пример: каким не надо быть. Мы же с Рафиком, видимо, отличались некоторым упрямством — потому что про нас мамы твердили: «Им, что ни говори, как горох об стенку!» И мы начали обращаться друг к другу не иначе как «друг-стена»… Но я опять отвлёкся.
А поезд между тем всё идёт и идёт, и мимо нас проезжают поля, кусты, деревья. Солнце близится к закату, на пригорке виден большой дом, весь в золотых заплатах; ряды деревьев в одном месте напоминают огромные букеты: листва воткнута в стволы, как в вазы; а придорожные столбы электропередач, пришло мне в голову, похожи на огромных неряшливых домохозяек: с вечера накрутили свои прямые космы на изоляторы-бигуди, да и забыли снять — вышли прямо в них на улицу…
— Самая лучшая рыба — колбаса, — услышал я уж не знаю в который раз.
Это произнёс наш сосед, продолжавший поглощать вынутые из авоськи продукты. Он выложил их в дикой спешке сразу после того, как поезд оторвался от перрона Курского вокзала, но дальше всё происходило словно при замедленной съёмке: рука с колбасой или со стаканом пива долго висит в воздухе, прежде чем приблизиться ко рту, жевание и глотание тоже происходит с расстановкой, и фильм к тому же звуковой: кроме афоризма о колбасе, мы узнали, что лично он человек русский, но родился и живёт на Кавказе, а потому всё про него знает.
— Вот вы… — куском колбасы он указал на меня, — сколько у Эльбруса имен — знаете?
Я несколько растерялся, но, собрав все интеллектуальные силы, ответил, что, кажется, его называют еще Шат-Гора. У Лермонтова в одном из моих любимых с детства стихотворений есть строчка: «У Казбека с Шат-Горою был великий спор…»
— Правильно. Два с плюсом.
— Почему такая низкая отметка? — обиделся я.
— Потому что ещё три названия не сказал, дорогой. — В голосе соседа появился чуть заметный кавказский акцент. — Ещё его Минги-Тау зовут, Эль-Бурун и Ошхамахо. Вот!
Я полностью признал поражение и вышел в коридор, куда уже некоторое время назад удалился Санька. Он стоял там с каким-то мальчишкой, я пристроился рядом, чтобы глядеть в окно и ненароком подслушивать их разговор, бесплатно обучаясь языку подростков, который я хотел позаимствовать для своих будущих творений.
— …Тебе сколько? — услышал я вопрос Сани.
— Сколько чего?
— Месяцев!
Постановка вопроса озадачила собеседника, но ненадолго.
— Сто тридцать пять месяцев и шестнадцать дней, — отчеканил он. И почти без паузы добавил: — А у нас в классе одна девчонка, её спросили, что такое рабовладельческое общество, знаешь, чего ответила? Где рыб разводят. Вот смех. — Он не засмеялся и сразу спросил: — Знаешь, кто такой анчоусный посол?
— Ну, этот… — неуверенно сказал Саня. — Который из страны.
— Из какой?
— Из республики Анчоус, — уже более твёрдо ответил он. — Не слышал? В Южной Америке. Справа, если на карте.
— Ха, справа! Ещё скажи, за углом! В жизни такой страны не было. Анчоус — рыба такая, вроде селёдки. А посол анчоусный — когда её засолят. Я в женском календаре прочёл.
— А ты ел её? Вкусная?
Не знаю, как у беседующих, у меня началось выделение слюны.
— Может, и ел, — сказал мальчишка. — Я много чего ел.
— А ты вот чего скажи, если такой умный, календари изучаешь… — Саню, видно, уже заело. — Сколько инфузорий поместится на кончике ножа?
Ух ты! Да он, ко всему, схоласт! Не удивлюсь, если знает, что это такое, и сможет доходчиво объяснить мне, дилетанту, знающему всё понаслышке. Интересно, что ответит собеседник?
Смутить того не удалось. Наморщив лоб, он торжествующе провозгласил:
— Сколько, спрашиваешь? Смех! Ровно сто миллиардов двести миллионов триста тысяч пятьсот семьдесят три. Не веришь? Проверь!
Ай да молодец! Тоже схоласт хоть куда…
Дальнейшему состязанию доморощенных философов помешал Юлий, предложивший нам прошвырнуться в вагон-ресторан. Это при наших-то финансовых возможностях! Но, когда у него были деньги, что случалось крайне редко, он умел и любил быстро их тратить.
Сидя в ресторане, мы сразу пожалели, что пришли: шумно, душно, нас долго не обслуживают; официант справедливо нам пенял: «Ну, чего торопитесь? Всё равно выйти из поезда некуда». Ненадолго нас развлёк нетрезвый пассажир, упорно требовавший от официанта сменить пейзаж за окном, пока там не стемнело и требование не потеряло актуальности. Слушая его настойчивые призывы, мы с Юлием пришли к единодушному мнению, что если уж что-то менять, то в поезде — по крайней мере, повара и грязные скатерти, а если не в поезде — тут надо серьезно подумать. Однако думать не стали, и Юлий начал рассказывать Саньке, что ожидает того в ближайшие дни. Как мы все поедем из Нальчика к подножью Эльбруса, как остановимся на поляне, где из-под земли бьёт фонтан настоящего, неразбавленного и бесплатного нарзана, и будем там жарить шашлыки. А перед этим заедем в совхоз «Эльбрусский» к дяде Ибрагиму, и тот, увидев нас, первым делом воскликнет: «Молодцы, олягЗ-билягЗ, что Саню привезли! Пускай малец узнает, откуда дуют ветры!» Потому что слово «Эльбрус» именно это означает на балкарском языке… А потом, продолжал Юлька, тщетно стараясь перекричать всех остальных пассажиров, нас пересадят на «козла», и мы поедем дальше, и вклинимся, как корабль в морскую пену, в овечьи отары. И овцы будут обтекать нас, а позади мы увидим чабанов с длинными палками и огромных кудлатых овчарок, величавых, как львы…
— А иногда, — вмешался я, стремясь продемонстрировать и свою способность образно мыслить, — иногда среди белого овечьего моря возникает темноватый мыс, и когда он становится ближе, мы видим, что это маленький длинноухий ишачок, навьюченный пастушьей поклажей…
Наутро я открыл глаза с осознанием полной справедливости всегда раздражавшего меня присловья: «Я простой человек и говорю стихами». Потому что умудрился даже во сне сочинить их и проснуться с ними, так сказать, в зубах. (Как тут не вспомнить классическую шутку Марка Твена, кто, намекая на долготу немецких оборотов речи, лишь в самом конце которых оказывается бедный глагол, писал, что, если немец нырнет с начатой фразой где-нибудь на английском побережье Атлантического океана, то вынырнет в Нью-Йорке с глаголом в зубах.) Когда я вынырнул из своего сна, у меня «в зубах» оказались две грустные частушки на любовную тему:
Ах, цветок одуванчика
Превращается в пух…
Где ты, милый мой Ванечка,
Мой печальный главбух?
И ещё:
Ах, цветок колокольчика
Превращается в пыль…
Где ты, милый мой Колечка,
Мой печальный бобыль?
Совсем ты спятил, Юрочка, со своими стихотворными переводами: даже во время сна не можешь отдохнуть от рифм!..
То, что вы сейчас читаете, написано, если не ошибаюсь, в повествовательной манере, однако в предыдущих частях я, помнится, прибегал и к жанру дневниковому. И если с дневниками моего дяди Володи, а также Софьи Андреевны Толстой и одного «красного» профессора всё вроде бы обстояло благополучно, то мои собственные дневниковые записи не очень получились, и я с чувством облегчения вернулся к обычной прозе.
Но вот недавно, роясь у себя в письменном столе, я совершенно случайно обнаружил переписанные мною много лет назад дневниковые заметки десятилетнего Саньки, сделанные им той осенью в городе Нальчике, и, перечитав их, убедился (и краска стыда, как изящно писали классики, покрыла мои старческие щеки), что в области дневникового жанра супротив этого подростка я был и есть всё равно что «плотник супротив столяра». Однако что же заставило Саню заняться этим отнюдь не мальчишеским делом? Смею думать, виною этому скука, на которую мы с Юлькой невольно обрекли его в славном городе Нальчике, а также, возможно, мои советы и настояния попробовать себя в литературном рукомесле. Особенно после успеха, который возымел в сугубо узком кругу мой рассказ об их поездке на юг, написанный по его весьма талантливому устному изложению.
Но хватит объяснений. Вот это мемуарное диво (с моими небольшими вкраплениями).
6 августа.
Мы живём в номере гостиницы. Как все, кто приехал в командировку. Напротив большой парк, у входа в него несколько толстых деревьев, это каштаны, с большими дуплами, которые чем-то замазаны. Папа говорит, они запломбированы, у них зубы болят. На стенке у нас висит большая картина без рамы. Папа говорит, она срисована с «Девятого вала» художника Айвазовского, но я ни одного вала не вижу. Под картиной в золотой рамке «Опись имущества». Здесь всё понятно: «стол — один, кровати — две, пепельница — одна, тумбочки — две…» Сколько подушек и полотенец, я читать не стал.
Пришли папины знакомые. Они говорят «салАм» и сильно хлопают меня и папу по плечу. Все громко разговаривают, читают стихи, пьют вино. Сначала произносят длинные тосты, потом пьют за сказанное. Я пью фруктовый напиток.
Вечером идем к папиному другу Максиму. У него очень много детей, но все девчонки… Нет, затесался один мальчишка, только ещё очень маленький. Я так наелся, что скоро захотел спать.
7 августа.
До середины дня папа ходит по номеру и что-то бормочет. Это он срочно переводит стихи дяди Максима и говорит, чтобы я не мешал, а занимался своим делом. Каким делом? Я сунулся в номер к Юре, но он тоже что-то пишет и просит не мешать. (Примечание. Всех друзей своих родителей Санька привык называть просто по имени, никаких «дядей» и «тёть».)
Что ж, я погулял по гостинице, поглядел на физкультурников. Их тут очень много, и все с велосипедами. Мне тоже обещали купить в этом году. Если будут деньги. Потом я съехал два раза по перилам лестницы. Съехал бы в третий, но какая-то женщина с утюгом сказала, что я не дома, и я стал читать на стенке «Правила для проживающих в гостинице» и узнал из первого пункта, что она «предназначена для проживания трудящихся», а ещё — что собак и кошек в неё не пускают. Я вспомнил нашу рыжую Кери, она у нас совсем недавно, но мы очень её любим, и мне стало по-настоящему скучно.
Я вышел из гостиницы, перешел улицу, и там сразу начался парк, а в нём пруды, фонтан, и брызги от него разлетались и колыхались, как будто на него накинули прозрачное такое покрывало. А в середине одного пруда стояла противная, вся белая и голая тётка и портила вид. Только её не уберешь — она статуя. Ещё я увидел, как возле каких-то колючих кустов трое мальчишек снимают с себя одежду и забрасывают — кто дальше? — в кусты. На спор, что ли? Ну и чудаки здесь, в Нальчике. (Примечание. Саня ещё не знал, что это называется склонностью к нудизму. А то и к эксгибиционизму.)
Когда вернулся в номер, там сидели папа с Юрой и много знакомых — Максим, Керим, Амирхан, Сафар… Больше не помню. Все громко разговаривали, пили (за сказанное) и читали стихи. Потом все ушли. Кроме меня. Сказали, в издательство.
…Я сижу один, листаю журнал «Огонёк», смотрю на улицу. Там желтеют листья деревьев и время от времени слышится стук — как будто забивают гвоздь, только очень-очень медленно. Это с ветки на тротуар падают каштаны. На доме, что наискосок, висит вывеска: «Здесь товар не продаётся, выдается напрокат». Как начало какого-то стихотворения. Я сразу его заучил наизусть.
Вечером идём к папиному другу Амирхану. У него в квартире нет детей, но много книг. Папа берёт несколько для меня.
Я так наелся, что скоро захотел спать.
8 августа.
Утром папа и Юра работают. Вместе. Выкрикивают рифмы и потом хвалят друг друга. Я читаю. С улицы, когда не шумят машины, слышно, как очень медленно забивают гвозди. Это падают каштаны. Вывеска на том же месте: «Здесь товар не продаётся, выдается напрокат».
Вечером идём к папиному другу Самату. У него много детей. Все мальчишки, но моего возраста нет.
Я наелся и захотел спать.
Отложите ненадолго Санин дневник и послушайте меня. Когда мы в прошлый раз приезжали сюда с Юлькой, то в одной из библиотек познакомились с приехавшей по своим музыкальным делам из Ростова молодой женщиной по имени Эра. Даже ездили с ней на экскурсию к Голубым озерам. Собственно, познакомился с ней Юлька, она его чем-то привлекла (подозреваю, тем, что была женщиной); я же вообще не слишком привечаю высоких и худощавых брюнеток, а кроме того, она обращала больше внимания на Юльку (что я тоже не очень люблю). Я уже упоминал, что в смысле рассказа о своих интимных делах Юлька вел себя как партизан на допросе, поэтому я толком не знал, чем у них окончились тогда походы в кино и прогулки в Долинск и Шалушку и произошло ли, как говаривали когда-то школьницы, «самое плохое». Но, так или иначе, Эра снова появилась в Нальчике, и мой «партизан» вынужден был раскрыться и обратился ко мне с просьбой пригреть на пару-тройку дней, вернее ночей, у меня в номере Саню.
— С удовольствием, — отвечал я, — только если он не храпит, как мой родной брат. Но что ты скажешь ребёнку?
Юлька заверил, что ребёнок спит, как мышь, а что касается объяснений, всё будет в порядке: он умный и тактичный.
А теперь вернемся к дневнику.
10 августа.
Папа работает с Юрой, я читаю и смотрю в окно: «Здесь товар не продаётся…» Дальше вы знаете… Хлоп! Это упал каштан. К вечеру папа говорит, что хватит нам бегать по гостям, нужно меньше есть и раньше ложиться. Сегодня он так и сделает, и нам с Юрой тоже советует.
— Кстати, — сказал он, — я встретил здесь вчера одного хорошего друга, ему негде ночевать, сегодня он придёт ко мне. Возможно, и завтра. А ты, Саня, пойди, пожалуйста, к Юре, если не возражаешь.
Я не возражал. Вечером ходили в кино, папин друг оказался женского рода, а фильм был неинтересный — про любовь.
11 августа.
Должны были поехать к Эльбрусу, но пошел дождь. Папа принёс из редакции шашки, мы с ним посражались в поддавки, я выиграл. Он сказал, что я для него слишком опытный игрок и лучше, если буду играть с Юрой или с самим собой. У Юры я тоже выиграл, и он тоже отказался продолжать, а с самим собой я играл целый вечер, когда они ушли, и обыграл себя со счетом 20:0 в мою пользу.
Вывески из Юриного окна не видно, а я так привык к ней.
12 августа.
Всё то же: дождь и никакого Эльбруса. Вчера папа принёс мне новые книги. Читаю, а в перерыве мы с Юрой ходили в столовую и потом в номере пили чай с сухими бутербродами из буфета. Наелся, но спать не захотелось.
13 августа.
То же самое. Читаю, играю сам с собой в шашко-каштано-вышибалку. Это я такую игру придумал: кто кого вышибет с доски. Чтобы шума было меньше, играю не на столе, а на полу.
14 августа.
Папин друг уехал. Я снова с папой в номере. Читаю, играю, лёжа на ковре. Опять в окне: «Здесь товар не продаётся…»
Говорят, завтра обязательно поедем к Эльбрусу. Где он? Может, его никогда и не было?..
Больше Саня ничего не записал. Но хватит и этого. Грибоедов тоже прославился всего одним произведением. И не только он.
Что произошло с Санькой дальше, вы сейчас узнаете из рассказа от его же имени, но уже в моем собственном изложении.
Мы съездили к Эльбрусу, и там было точно так, как рассказывал в поезде папа: заехали к дяде Ибрагиму, тот первым делом воскликнул «оляги-биляги» и потом ещё много раз повторял, пока ехали на «газике» с передними ведущими колесами к нарзанной поляне, где уже варилась шурпА, жарились шашлыки и в кувшинах был айран, это такое кислое молоко, на пиво немного похоже, от него, говорят, сразу молодеешь или пьянеешь. Мне молодеть пока не надо, но я тоже пил и опьянел немного. А может, от воздуха. По дороге туда мы останавливались в нескольких местах, и в одном меня посадили на лошадь, она была слишком широкая для меня, я с неё скатывался, как с ледяной горки, и чуть не скатился в пропасть. Это я преувеличиваю, но пропасть была совсем рядом. Ещё мы побывали на Голубых озёрах. Здесь во время войны погиб Азрет Будаев, тот самый, благодаря стихам которого папа и Юра подружились с Отаром, Кайсыном, Амирханом, Сафаром… Я, помню, сказал что-то вроде того, что вот как получается: человек уже мёртвый, а «дружит» живых, и Кайсын Кулиев, он тут самый известный поэт, хлопнул меня по плечу и воскликнул, что обязательно, оляги-биляги, положит на стихи то, что я сказал, и пришлёт мне половину гонорара. Но я не поверил, потому что Юра тоже обещал за рассказы, однако пока я не получил ни сантима, как сказали бы французы.
А сейчас уже несколько дней мы опять торчим в Нальчике, папа и Юра почти всё время куда-то ходят и ездят, я читаю, играю в каштано-вышибалку и глазею в окно сами знаете на какую вывеску.
Сегодня всё точно так и было. Потом, как всегда, стало смеркаться, зарядил дождь, я захотел есть и отправился в буфет. В кармане у меня был рубль с чем-то. Прокатился по перилам, пока никто не видел, немного на одной ноге поскакал: все говорят, надо больше двигаться. А в буфете взял сосиски, кефир и две конфеты. Только когда полез в карман, денег не было.
— Ой, наверно, по дороге потерял, — сказал я буфетчице и пошел искать.
Осмотрел всю лестницу — тридцать восемь ступенек, нашел три окурка и одну пуговицу, но денег не было. Я пошел в номер к Юре — там заперто. Вернулся к себе, искал повсюду — ничего, кроме папиных… как они называются?.. подстрочников, они везде лежат. Есть захотелось намного сильней. Я прилёг на ковер, который только что ещё раз обшарил, и, кажется, даже заплакал.
Проснулся оттого, что кто-то трогал меня за плечо. Сначала решил, это сон: надо мной наклонился огромный усатый мужчина в черкеске, папахе, вроде даже в бурке — я со страха не разглядел, но кинжал у него на поясе был, это точно.
— Что, кунАк? — спросил мужчина. Он выпрямился и почти упёрся папахой в потолок.
— Ничего, — сказал я.
— Не болен?
— Не болен.
— А чего такой сердитый?
— Ничего. Я деньги потерял.
— Много?
— Больше рубля.
— Да-а, — сказал мужчина. — Это плохо. А где отец?
— По делам уехал. Со своим другом.
— Что ж тебя не взяли?
— Я не хотел. Я уже всё это знаю…
Мы ещё поговорили в таком духе, он спросил, как меня зовут и что я тут видел.
— В кино был, — сказал я. — И в гостях. И под Эльбрусом.
— А в Чегеме, спорим, не был? И в Баксане тоже?
— Нет.
— А в Шалушке? В Долинске?
Да чего он пристал? — подумал я и отвернулся. Кричит, как будто я виноват.
— Вот что, кунак! — опять крикнул он. — Собирайся. Вперёд без страха и сомнений!
— Как? — не понял я.
— Вах, какой непонятливый. — И он положил руку на кинжал, честное слово. — Со мной пойдешь!
Я вспомнил книжки, где похищают детей, а потом требуют огромный выкуп. Такое и сейчас бывает, я слышал. Но у моих родителей нет таких денег — они мне даже велосипед купить никак не могут. И телевизор тоже. Который недавно изобрели, он уже есть кое у кого: маленький и с линзой перед экраном…
Я подумал об этом, а сам машинально начал одеваться: куртку надел, шапку.
— А ботинки? — услыхал я. — В тапочках в горы пойдёшь? Соскользнёшь в ущелье, потом доставай тебя!
— Я… я никуда не пойду! — сказал я.
— Не пойдёшь? — крикнул мужчина. — Тогда я…
…Но, прежде чем я по-настоящему испугался, он улыбнулся, широко-широко, во всю папаху, и сказал нормальным голосом:
— Очень прошу, пожалуйста, Саня, пойдём со мной, не пожалеешь. Дело одно есть. От имени и по поручению. Я жду…
Он вышел за дверь, а я завязал ботинки, и мне страшно захотелось узнать, какое у него ко мне дело.
Когда мы шли по коридору мимо столика дежурной, та воскликнула:
— Шахмурза Сафар-Алиевич! Сколько лет, сколько зим! Давно приехали?
— Только вчера. Напелись и наплясались… И скажите, пожалуйста, этому молодому джигиту, что я не разбойник с большой дороги, а тоже немножко джигит, и даже с его отцом знаком. А то он…
— Ничего не испугался, — сказал я. — Просто настроения не было.
— А теперь появилось, верно? Тогда вперёд без страха и сомнений!..
Сначала мы как следует поели, а потом Шахмурза повёл меня на концерт своего ансамбля песни и пляски, и я сидел в первом ряду, как первый секретарь райкома. Когда вернулись в гостиницу, дежурная сказала, что звонил мой папа и говорил: сегодня они заночуют в Лескене. Она ему сообщила, с кем я ушёл, и папа был очень рад и просил передать Шахмурзе, что, если завтра тот со мной случайно окажется в Верхнем Чегеме, мы все там встретимся, потому что они с Юрой приедут туда.
— Что ж, — сказал мне Шахмурза, — я как раз собирался к сестре заехать. Значит, так тому и быть. А теперь ложись и спи спокойно, без страха и сомнений…
Я долго лежал в постели и слушал, как в темноте щёлкают на стенке электрические часы. Каждую минуту — щёлк! — и перескакивает стрелка. Казалось, они по правде шли — с новым щелчком всё дальше и дальше. Вот вышли из комнаты, пошли по коридору… Я уснул.
Когда утром за мной пришёл Шахмурза, я уже умылся, только зубы не чистил.
На всякий случай мы оставили записку папе, где два раза было слово «салам» и один раз «Чегем», потом поели и уселись в «газик» с брезентовой крышей.
— Теперь вперёд без страха и сомнений, — сказал дядя Шахмурза. — А это… — Он повернулся к водителю. — Познакомься с Саней…
— Эльбрус, — произнёс тот.
Я не сразу сообразил, что он говорит о себе. У нас таких имён нет. У нас и гор в сто раз меньше, чем на Кавказе. Хотя мы могли бы, если хотели — Урал Васильевич кого-нибудь назвать, или Белуха Сергеевна: есть такая гора на Алтае, кажется.
— Сначала в Долинск, — сказал Шахмурза. — Пускай Саня на розы посмотрит.
Слева от нас тянулся огромный парк.
— Там липовая аллея, — сказал Эльбрус. — Идёшь, как под крышей, дождь никогда не замочит. Высота дерева, знаешь, сколько? Тридцать метров. А живут четыреста лет.
Я не успел удивиться, потому что Шахмурза крикнул:
— Стой! В парк зайдём, на башню!
Когда мы поднялись туда по внутренней лестнице, он велел мне закрыть сначала правый глаз, а потом левый.
— Что видишь?
Левым я видел парк, деревья, каменное русло реки, дома и за ними равнину, а правым — горы, горы и горы… Зелёные, жёлтые, а дальше серые, тёмные — в тумане или в облаках.
— Это не облака, а снег, — сказал Шахмурза. — Вот здесь и начинается Кавказский хребет. А к нему ведут ущелья. — Он вынул из кармана гребёнку. — Смотри: широкая часть — это вроде сам хребет, а между зубьями — вот они — ущелья. И по ним реки текут — ЧегИм, ЧерИк, БаксАн…
Я смотрел теперь вправо обоими глазами. Никогда ещё не видел столько гор сразу.
— Вон на той горе, — показал Шахмурза, — жил когда-то злобный меднобородый Фук. Он прятался от доброго богатыря Урузмека и насылал засуху на наши земли. Но богатырь-нарт добрался до него и в бою снёс ему голову. И полдня шёл кровавый дождь, а потом полил светлый и благодатный…
По дороге до питомника роз я слушал истории про нарта Урузмека, про Бийнегера, у которого заболел старший брат, и вылечить его могло только молоко белой оленухи, а поймать её была в силах только собака, которая жила у родича этого Бийнегера, а родич не хотел даже дать щенка от своей собаки… Такой гад… А про пастуха Бек-Болата дядя Шахмурза почти пел — он же всё-таки солист у себя в ансамбле.
Долинский цветник похож на ковёр из разноцветных квадратов, если каждый увеличить в тысячу раз. Кроме роз там были квадраты флокса, львиного зева, ириса…
После этого мы поехали обратно через весь Нальчик, выехали на Пятигорск, но вскоре свернули влево. Навстречу откуда-то с гор, из-под ледников, текла река Чегем, а мы ехали вверх по её берегу. Я задавал много всяких вопросов — про кавказских овчарок, про ишаков, про «газик», которым рулил Эльбрус, и что такое ведущий мост, но тут лопнуло колесо, и мы остановились. Эльбрус даже ни разу не заругался — вот чудак! — а молча стал менять колесо, и я ему помогал: держал гаечный ключ, и торцовый тоже. Мы уже сменили колесо, когда в кустах на обрыве зашуршало, словно кто-то прятался, а потом решил убежать.
— АлмостУ, — сказал Эльбрус.
— Они только по ночам ходят, разве не знаешь? — сказал Шахмурза. — Садись, поехали.
— А кто это? — спросил я.
— Алмосту — лесной человек, — объяснил Эльбрус. — Многие не верят, конечно. Многие и в Бога не верят. А я думаю, почему не быть? Не такое бывает…
Пока мы медленно поднимались в гору от селения Хушто-Сырт, я успел кое-что узнать про алмосту. Оказывается, живут они в лесах, но своих жилищ у них там нет. Их встречали в заброшенных саклях, в пастушьих хижинах. Ходят на двух ногах, как люди. У них короткая шерсть и развевающиеся волосы.
— Как у хиппи, — пробормотал я, но никто меня не понял, да я и сам толком не знал, кто они такие. Слышал только чего-то, как Эльбрус про алмосту.
— А глаза красные и не продольные, как у нас, а сверху вниз растянуты. Как морковка, — закончил описание Эльбрус.
— Нос курносый или горбатый? — деловито спросил Шахмурза.
— Не верите? — с обидой сказал Эльбрус. — А наш почтальон с ним всю ночь рядом просидел. До войны ещё было. Сейчас их не видно. Да и кому война понравится?
— Наверно, их выселили вместе с нами, балкарцами, — предположил Шахмурза, и шутливости в его голосе не слышалось. — А обратно привезти забыли.
— Не знаю, — тоже серьёзно ответил Эльбрус. — Мне тогда ещё четырёх не было.
— Ну, и что почтальон? — напомнил я Эльбрусу, потому что они оба замолчали.
Про то, кого и куда высылали, я спрашивать не стал: уже знал — при мне папа с мамой о многом говорят, а если другие взрослые удивляются иногда — зачем они так? — отвечают, что ребёнок (это я) должен знать о своей стране как можно больше, и не только хорошее.
— …Что почтальон? — переспросил Эльбрус. — А… пришлось ему как-то в горах переночевать. Костёр зажёг, пригрелся, уснул. Проснулся — видит, алмосту рядом сидит, греется, кукурузный початок жуёт. Почтальон вида не подал, что не спит, лежит и смотрит.
— А потом? — спросил я.
— Опять уснул. А утром алмосту уже не было. Только кочан кукурузный остался. Обглоданный.
— А оно не могло его загрызть? Или укусить? — поинтересовался я.
Мы поднимались всё выше. Становилось холодней, река и мотор так шумели, что я плохо слышал Эльбруса и часто переспрашивал. Шахмурза дремал.
— На людей они вроде не нападают, — говорил Эльбрус. — А вообще, ручаться нельзя. Человек тоже напасть может.
— Что ж, их ни разу так и не поймали?
— Попробуй, если такой ловкий. Они, знаешь, как бегают? Быстрее, чем наш «газик».
Машину тряхнуло, но Шахмурза не проснулся.
— Я тоже один раз алмосту встретил, — сказал Эльбрус.
— Ну да?
— Честно… Как тебя сейчас. Иду вечером около Белой Речки, вдруг в кустах, прямо как сегодня у обрыва, — ширк, ширк! Я кричу: «Стой! Кто там?..» Не отвечают! Понимаешь — не отвечают!
— Ну и что? — спросил я. — Может, у них секреты какие?
— У нас, если человек пройдёт, обязательно ответит.
Я не знал, что ещё спросить, и потому сказал:
— А зубы у них большие?
Эльбрус задумался над ответом, и тут Шахмурза встрепенулся и громко, красиво — он же народный артист — пропел на мотив не то «Чижика-Пыжика», не то частушки какой-то:
Я увидел на мосту
Мою милку алмосту.
Догоняю, обнимаю —
Оказалось, что не ту!
— Шахмурза Сафар-Алиевич! — укоризненно сказал Эльбрус.
— А что, дорогой? — опять очень серьёзно произнёс тот. — Ты разве ещё ни с кем не обнимался?
— Ну зачем при мальчике?
— Мальчик уже многое знает, — уверенно сказал Шахмурза. — И про то, что наш народ три года назад из ссылки домой вернулся, тоже. Знаешь?
Я ответил, что слышал, у нас в доме говорили.
— И правильно, молчать не надо. Мы-то сами больше помалкиваем. А если говорим, то одно только: «Спасибо, мол, вернули обратно». А что на двенадцать лет из земли своей вырвали, да сколько поумирало — от болезней, голода, ещё в дороге, в телячьих вагонах… и потом… Об этом молчим в тряпочку. Даже детей своих именем Сталина продолжаем называть. Честь и стыд совсем потеряли… Верим всему, как дети неразумные, что бы нам ни говорили. Как ты, Эльбрус, в алмосту этого…
Я немного удивлялся, что Эльбрус ничего не отвечает, не спорит, пока не вспомнил: на Кавказе младший всегда должен слушать старшего и молчать. Даже если не согласен. Не то что у нас. Разве это жизнь?
— И ведь что получается? — говорил Шахмурза. — Чеченцев, ингушей, нас выслали к шайтану на рога, потому что в народе нашлись изменники, которые к немцам перешли. А у русских не было? А среди украинцев? А полицаи, власовцы — это кто? Из всех народов Советского Союза кто-нибудь побывал там наверняка. Кроме евреев и цыган, это уж точно. Потому что их и не взяли бы. Или сразу в газовую камеру. Ну и чукчи или… как их… юкагиры тоже к немцам не переходили, думаю. Так что высылать почти всех надо было, не только нас. И остались бы в стране одни евреи с цыганами и чукчи. Вот жизнь была бы!.. Я если за что «спасибо» могу сказать — что язык русский хорошо знать стал. Даже почти без акцента говорю. Верно, кунак?
Это он ко мне обратился, и я возражать не стал. Некоторое время мы ехали молча, потом как-то сразу оказались в селении, и Шахмурза начал со всеми здороваться, он ведь из этих мест. Мы вылезли из машины и пошли к его сестре. Дом у неё двухэтажный — на первом одни овцы, это я к вечеру увидел, на втором — люди. А крыша плоская, и с неё прямо на гору шагнуть можно.
Вскоре нас позвали за стол. Мужчины пили вино и говорили очень длинные тосты: за страну, за Кавказские горы, за Шахмурзу и весь его ансамбль песни и пляски, но не забыли про меня и моих родителей. А когда я сказал, что недавно мы переехали в другую квартиру и у нас теперь собака есть, Кери, то и за новоселье. Но за Кери пить никто не предложил. А я бы выпил.
Перед сном я вышел на улицу. Только не вниз по лестнице, а через крышу. Поднялся немного по тропинке и остановился. Ночь светлая, потому что луна, хотя от неё только серп, но толстый и яркий, а рядом звёздочка, прямо как на флаге Турции. Я когда-то в детстве изучал флаги разных стран и потому могу, не хвалясь, добавить, что похоже было и на флаг Туниса, и Пакистана, и, кажется, Ливии, но утверждать не буду.
Я вспомнил разговоры про алмосту и подумал, что если не он (она, оно?), то какой-нибудь зверь должен ведь обязательно здесь, в горах, быть. Например, барс. И тут, уже в третий раз за этот день, затрещали кусты, в сто раз громче, чем днём и чем в рассказе Эльбруса, и чего-то большое и тёмное двинулось прямо на меня. На голове у него торчком стояли волосы, а глаза горели лунным огнём. Я закричал и побежал к дому, но стукнулся головой обо что-то мягкое и остановился, закрыв глаза.
— Ты что, Саня? — услышал я. — Чуть с ног не сбил.
— Дядя Шахмурза, — сказал я и открыл глаза. — Там этот… алмосту… или зверь какой-то… Волосы длинные…
— А ну, посмотрим, дорогой. Вперёд, без страха и сомнений!
Он бросился в кустарник, а я чуть-чуть отстал.
— Сюда, Саня, — услышал я из темноты. — Поймал! Только не волосы у него длинные, а уши… Ну, пошёл, пошёл!..
И я увидел маленького ишака.
— Я не струсил, — сказал я. — Просто страшно сделалось немного. Потому что ночью.
— Ничего, — сказал Шахмурза. — Все люди чего-нибудь боятся, если не совсем психи. Вот я, например, нырять боюсь.
— Хо, — сказал я, — а я через всю эту крышу могу пронырнуть… Если не больше… Можно я на него сяду?
Мы вывели ишака на ровное место, Шахмурза держал его за ухо, а я сел верхом. Ишак стоял, как памятник самому себе, и сидеть было жёстче, чем на памятнике.
Когда мы вернулись в дом, Шахмурза рассказал всем, что я только что ездил на ишаке, но больше ничего. Я спросил, сколько он стСит и можно ли его держать в городе. Мне ответили, что рублей за тридцать отдадут, но только чего с ним в городе делать. Я ответил, что буду гулять, как с собакой, на поводке, а держать у кого-нибудь в пустом гараже, у нас во дворе есть такие, и потом начал рассказывать про нашу собаку, по которой здорово соскучился, что её зовут Кери, она рыжий сеттер, умная, как обезьяна, так говорит мама… Но меня уже никто не слушал, кроме бабушки Нафисат — она всё время улыбалась и кивала головой. И я много чего ей порассказал — даже про Лерика, который повадился меня дразнить, а сам ябеда, и про Нинку Булатову, которая, когда я однажды упал и разбил коленку, даже не пожалела, а ещё больше задрала нос: небось подумала, я к ней бежал… А ещё, знаете, у нас из магазина обуви огромную калошу выбросили. Она на витрине стояла, а потом перестала блестеть, её и выбросили. А мы чего придумали, рассказать?..
Бабушка Нафисат улыбнулась и кивнула. И я рассказал, что мы из калоши сделали самоходку. Как? Очень просто. Взяли два заводных автомобиля, игрушечных, привязали к калоше, завели и пустили. Сначала во дворе, а потом на уроке пения по залу… Что было!
Я засмеялся, бабушка Нафисат покачала головой и тоже засмеялась.
— Вы всё время здесь живёте? — спросил я.
Бабушка Нафисат кивнула.
— А вам сколько лет?
Бабушка Нафисат опять кивнула.
— А у вас много внуков?
Бабушка Нафисат засмеялась и кивнула ещё раз.
— Ты о чём бабушку всё время спрашиваешь? — сказала мне сестра Шахмурзы. — Она у нас по-русски ни слова не знает. Балкарский и тот забыла.
Бабушка Нафисат кивнула и улыбнулась. А потом угостила меня айраном и лепёшкой. После чего я пошёл спать.
На следующий день мы уехали из Верхнего Чегема. Обратный путь был короче, потому что всё время с горы и колесо ни разу не спускало. Но один раз мы остановились — у водопада. Он похож на длинную седую бороду, немножко зелёную. Она как будто всё время хочет оторваться от каменного подбородка, но никак не может и потому сердито шумит, шипит и брызгает слюной…
Назавтра мы с папой и Юрой поехали в Орджоникидзе.
Моя командировка продолжалась.
(Конец рассказа Сани)