Семь дней и ночей Будапешт полыхал огнем орудий, выстукивал пулеметные очереди, захлебывался скороговоркой автоматов, декламировал стихи Шандора Петефи, бил в шаманьи бубны, утешался перезвоном черных колоколов, распевал старые песни, плакал, проклинал, радовался.
Теперь замер, затаился, чего-то ждет.
Вглядывается Жужанна в сырую угарную ночь, и все большей и большей тревогой полнится ее сердце, Нет, это не долгожданный предрассветный покой, пришедший на смену раскатам шторма. Короткое затишье перед новой, еще более опустошительной бурей.
Вооруженное перемирие!
Хлопья пепла со всех пожарищ слетаются к подножию будайских гор, на сквозной дунайский простор, Дождь и ветер прижимают к реке траурные снежинки.
Под тяжкой ношей пепла живой, стремительный Дунай потемнел, застыл, как мертвый омут, слился с ночным мраком. Время от времени в его скользкой, как черный лед, поверхности вспыхивали пожарные зарницы.
Пустынной стала большая дорога Европы, омывающая восемь государств. Ни с юга, ни с севера не идут пароходы. Караваны судов и самоходных барж заякорены на подступах к Будапешту, неподалеку от Мохача и в тихих заводях Житного острова. Боятся идти дальше. Выжидают.
Вооруженное перемирие!
Во имя чего? Да разве Ласло Киш и такие, как он, способны обеспечить мир? Разве можно оставлять оружие в руках людей, одержимых манией убийств?
С наглухо задраенными люками, с опущенными дулами пушек уходят русские танки по темным безлюдным улицам, мимо гор булыжника, за которыми с оружием в руках затаились «баррикадные солдаты».
Печальный ночной марш.
«Двенадцать лет прикрывали своей грудью, своей броней, а теперь бросаете на произвол этих… Да, мы виноваты, очень виноваты, но нельзя нас так наказывать. Почему вы так жестоки с нами?»
Некому ответить Жужанне. Теперь все только вопрошают. Миллионы людей не понимают, что происходит. Арпад во многом разбирался еще шестого октября, и сегодня он не растерялся бы. «Где ты, Арпи? Прости, любимый!» — шепчет она, и слезы струятся по ее щекам, охлаждают запекшиеся губы.
Вооруженное перемирие!
С кем примирилось правое дело? С бешеными от злобы мстителями?
Кто же теперь преградит дорогу войне, палачам, насильникам, грабителям? Кто покарает изуверов, превративших Венгрию в лобное место, в голгофу, в кровавое поле?!
Жужанна впилась пальцами в подоконник, застонала.
Из темного угла комнаты донесся слезный голос матери:
— Не надо, доченька! Пожалей хоть нас, если себя не жалеешь.
Трудно в такую ночь не стонать, не отчаиваться, не взывать к друзьям, к любимым.
Где ты, Арпад? Куда пропал? Нет, не пропал. Жив! Не примирился! С оружием в руках пробиваешься сквозь ночной Будапешт в горы, в леса и будешь сражаться там как партизан, подпольщик.
В Венгерской Народной Республике коммунисты уходят в подполье!
Покидают Будапешт и раненые советские солдаты. Самолет за самолетом поднимаются с аэродрома Тёкель. Бинты, пропитанные кровью… Юношеские лица, искаженные страданиями… Глаза, полные душевной боли…
— Друзья!.. Товарищи!.. С вами училась в Москве, бывала в театрах, спорила, мечтала, играла в волейбол… Простите!
— Доченька, умоляю, не надо! Ложись!
Поезд за поездом уходят на ту сторону Дуная, к степному Сольноку, к пограничной Тиссе. И в каждом вагоне полным-полно раненых, друзей Жужанны. И за нее они пролили свою кровь в Будапеште, за ее Венгрию, за то, о чем мечтали Кошут, Петефи.
Семь дней и ночей она не понимала этого и вот только сегодня…
Рассвело.
Жужанна накинула непромокаемый плащ и отправилась в город. Мать не могла удержать ее.
Ветер с дождем гнал обрывки газет по обезлюдевшим улицам. Черные тучи, как гигантские шары перекати-поле, проносились над Будапештом.
Темен, приземист, мрачноват, не похож на себя каменно-кружевной, стрельчатый дворец парламента, резиденция правительства Имре Надя, потерявшего управление страной.
Пустынна площадь имени Лайоша Кошута. Остывают под холодным дождем ее камни, нагретые толпами демонстрантов, гусеницами танков, бронетранспортеров, колесами машин.
Ветер сорвал с бронзовой фигуры Лайоша Кошута длинную широкую ленту с какой-то надписью, скрутил ее, швырнул на землю. Распрямился вождь венгерской революции 1848 года, перестал хмуриться, тревожиться, оскорбляться, негодовать. Надолго ли? Не стащат ли его снова с пьедестала, не заставят ли маршировать во главе «туруловцев» по народному Будапешту, где давным-давно нет ни австрийской короны, ни ее наместника, ни венгерских магнатов?
Дождь заливает очаги пожаров на Дунайской набережной, уносит темные бинты, патронные гильзы, расстрелянные красные звезды, эмблемы Кошута, трехцветные кокарды, солдатские погоны, береты «национальных гвардейцев», листовки со стихами Петефи.
Тихо вокруг памятника Петефи. В угрюмое безмолвие погружен вождь мартовской революционной молодежи. Деятели клуба Петефи пытались пристроиться на пьедестал великого поэта. Но Петефи всегда презирал таких, «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь… — писал он в свое время, — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу!»
Стряхнул все, что прилипло, прицепилось к нему за эти смутные дни. Ливень смыл с темной бронзы грязные и кровавые поцелуи.
Тихо и на другой стороне Дуная, на маленькой площади, у квадратного зеленого холмика, на котором стоит генерал Иосиф Бем с простреленной рукой, в черной шляпе с пером. Перестали бесноваться у его подножия самозванные «гвардейцы». И посветлел темный лик генерала революционных войск.
Медленно, неохотно, настороженно просыпался Будапешт. Изредка промелькнет прохожий.
Ветер прогнал тучи, небо блеснуло летней голубизной, и робко выглянуло негреющее сиротское солнце.
Длинная широкая аллея, недавно зеленая, светлая, праздничная, а теперь холодно-угрюмая, с темными провалами окон, исковерканная, засыпанная битым стеклом, вывела Жужанну на площадь Героев. И тут она увидела такое, что заставило ее внутренне содрогнуться.
Остановилась на углу, у железной ограды югославского посольства, и с отвращением смотрела на то, что творили «баррикадные солдаты».
Красноглазые, закопченные, с заросшими лицами мужчины и женщины, мало похожие на женщин, прокуренные, чумазые, взъерошенные, в шапках, штанах и куртках, с сигаретами в зубах, яростно бушевали вокруг темной бронзовой фигуры, вознесенной на белый утес. Размахивали автоматами, одержимо бросали в небо береты, кепки, бесновато хохотали, истошно пели, неистово крестились, чмокали друг друга, целовали оружие, плевались, плясали.
«Что вы делаете, бешеные?» — пыталась крикнуть Жужанна. Хотела, но не могла. Лишь беззвучно пошевелила губами.
Презирает, ненавидит бесчинствующих «гвардейцев», но не может помешать им. Нет сил.
Не хочет возвращаться домой, к брату, к Ласло Кишу, но не знает, куда ей идти. Если бы она знала дорогу к Арпаду!..
— Давай! — загремел, выделяясь из общего гула, чей-то повелительный голос.
«Баррикадные солдаты» подогнали гусеничный трактор к бруску цоколя, набросили петлю стального каната на статую с подпиленными ногами и под разгульное улюлюканье, свист и хохот толпы сбросили памятник на землю.
Разбили, раскромсали кувалдами голову, ноги, руки, мгновенно растащили обломки.
И только сапоги не тронули. Тяжелые, с низкими голенищами, матово сверкая свежим изломом бронзы, стоят они на белом пьедестале.
«Гвардеец» в кожаной куртке, не то Ласло Киш, не то похожий на него, приложил к губам жестяной рупор, объявил:
— Внимание, внимание, мадьяры! Да будет вам известно, что отныне сие историческое поле именуется площадью Сапог.
Невыплаканные слезы стыли в глазах Жужанны, хотя она давно не испытывала никакого почтения к монументу. Проезжая или проходя мимо него, хмурилась, отворачивалась, с тоской спрашивала себя: «Почему он все еще здесь?» Культ личности! Невозвратное, всенародно отвергнутое, горькое прошлое. И все же не к лицу людям учинять вот такое. Только захмелевшие от пожаров и убийств каленно-белые мстители, ниспровергающие все и вся, способны превратить трагедию народов в балаганный шабаш.
Владельцы посольских «кадиллаков», «фордов», «мерседесов», «крейслеров», «ягуаров», проезжая по проспекту Дожа, покровительственно улыбаются, приветствуют ниспровергателей гладиаторским взмахом руки, бросают в толпу цветы, плитки шоколада, мятные подушечки жевательной резинки, сигареты, центовые сигары.
«Плата, достойная содеянного. Так вам и надо! — с злой радостью, обретая силы, подумала Жужанна. — Хватайте жалкую подачку, господа „гвардейцы“, жуйте, давитесь!»
Ветер вымел на площадь из парка мокрые и желтые листья. Листопад! Ржавой и сырой стала каменная земля Будапешта. Кровавые следы растекутся отсюда по всему городу. Мертвая бронза не насытит отпетых молодчиков.
— Сэрвус, Жужа! И ты здесь? Вот не ожидал!
Перед Жужанной стоял потный, с взлохмаченными волосами, заметно порыжевшими от бронзовых блесток, хорошо ей известный Тамаш Ацел, маленький писатель, большой деятель клуба Петефи, единомышленник Дьюлы, увенчанный в Москве Сталиным лауреатской медалью. Известен он Жужанне и с другой стороны, пока скрытой от многих. Предает, бросает свою семью, увивается вокруг молодой актрисы Эржибет Алмаши. Жужанна не захотела одобрить поступок Эржибет, своей подруги, откровенно высказала все, что думала о ее кумире.
Возвеличенный сталинской лауреатской медалью, Тамаш Ацел при жизни Сталина давил, мял, унижал некоронованных собратьев по перу, нелауреатов.
Был модным, сиятельным во времена Ракоши. И теперь хорошо приметен, стал козырной картой в новой игре. Ловкость, быстрота, натиск! Бей, круши, топчи своих прежних богов, возноси новых — и тебе обеспечено процветание!
Социализм, народная власть, коммунистическая мораль несовместимы с карьеризмом, приспособленчеством. А Ракоши сосуществовал с ними. Идеология культа личности полностью совпадала с идеологией таких, как Тамаш Ацел.
Политический и поэтический приспособленец накануне венгерских событий в своей оде воспевал мирное сосуществование с милым его сердцу Западом. «Европа… уже и мы собираемся в путь, чтобы поднять шлагбаум… протяни же руку, помиримся и пойдем дальше, будем делать вместе, что можно и чего нельзя…»
Шлагбаум поднят — смерть, пожары, убийства перешагнули границу Венгрии.
Тамаш Ацел одет и обут надежно, будто собрался в дальний поход: на ногах лыжные штаны и горные ботинки на толстой подошве, а на плечах — непромокаемая, на теплой подкладке, с откинутым капюшоном спортивная куртка с множеством карманов и «молний»-застежек. Набрюшный карман куртки, похожий на пазуху кенгуру, оттягивал увесистый обломок разрушенной статуи — бронзовая кисть руки.
— Как ты попала сюда, полумосквичка, полумадьярка? — насмешливо вопрошал Ацел. — Кто ты? Хладнокровный наблюдатель? Будущий свидетель обвинения? Прокурор? Судья? Или друг революции?
Он рукавом куртки смахнул с воспаленного лица пот, копоть, блестки бронзы и умолк. Пытал взглядом, усмехался и нетерпеливо ждал, что она скажет.
Жужанна ответила ему презрительным молчанием.
— Да ты, оказывается, прослезилась, — воскликнул ниспровергатель. — Удивительно подходящий случай. Оплакиваешь «великого из самых великих»?
Жужанна не отвечала и теперь. Немыслимо было бы и 23 октября, думала она, если бы не процветали подобные личности. Ацелоподобные мухи всегда венчают загнившую голову идола.
— Обиделась? Понимаю, — притворно сочувствуя и притворно раскаиваясь, проговорил Ацел. — Не можешь простить мне оплошности… выбрал не тебя, такую красавицу, а твою скромную подругу Эржибет.
Страшный человек! Смердит и не чувствует собственного смрада.
— Не желаешь разговаривать с представителем революции? — Ироническая ухмылка на лице Ацела заменилась свирепым выражением. — А ты знаешь, дорогая, я ведь могу заставить тебя разговориться.
— Знаю! — кивнула Жужанна. — Все знаю о тебе, чем ты был и чем станешь. Знаю, зачем ты прикарманил обломок. Эта бронза — твой новый капитал, оборотная сторона твоей лауреатской медали.
Так оно и случится, как предсказывала Жужанна. Неделю спустя, после разгрома контрреволюции, Тамаш Ацел сбежит с Эржибет за границу. В Англии на сенсационном аукционе он выгодно продаст бронзу.
Будет он кормиться и клеветой на Венгрию. Продаст и Эржибет. Бросит ее на чужой земле, одинокую, беременную, бездомную, без единого шиллинга в кармане. На английские фунты и американские доллары приобретет свежую поденщицу…
Жужанна шла по городу, не выбирая дороги. Проспект. Маленькая площадь. Большая площадь. Круг трамвайных путей. Восточный вокзал. Улица Ракоци, Кошута. Набережная Дуная…
В центре многие дома оклеены разноцветными листовками — манифестами гальванизированных буржуазных партий. Листовки и битое оконное стекло, безлюдье, стреляные гильзы, сиротское солнце, красно-бело-зеленые кокарды и сквозняки, сквозняки, сквозняки. Такого лютого, пронизывающего до костей ветра, дующего разом со всех сторон, никогда еще не было в Будапеште.
Куда податься? Где найти тепло, тишину, свет?
Шла и шла Жужанна по ледяным хрустящим плитам, сквозь мертвые сквозняки.
Всюду, куда она ни попадала, — в кривом переулке Кишфалуди, в овальном здании кинотеатра «Корвин», на баррикадах Буды — одно и то же: жаждущие крови «турулы», удушающая атмосфера живодерни и мертвые сквозняки.
Если бы увидели все это оттуда, из Москвы!
Жужанна мысленно перенеслась в Москву, где прожила пять лет. Москвичи, с которыми она дружила, училась, и те, с которыми встречалась случайно, — все относились к ней с добрым вниманием, отдавали ей тепло своего сердца. Прекрасные русские люди! Нет, не останутся они равнодушны к братскому народу, попавшему в беду. Не отдадут на поругание социалистические завоевания Венгрии ни кишам, ни ацелам, ни парашютистам НАТО, ни штурмовым дивизиям Эйзенхауэра — Аденауэра. Не отдадут! Вернутся в Будапешт. Вернется и Арпад. Надо ждать их дома, больше негде.
Жужанна пошла домой. Дверь открыл Дьюла. Забыв свою неприязнь к сестре, обнял ее, потащил за собой.
— Вовремя вернулась! Где пропадала? Сейчас по радио выступит Имре Надь с чрезвычайным правительственным заявлением. Идем скорее!
Жужанна отстраняется от брата, с удивлением смотрит на него. Неужели этот взъерошенный, красноглазый, с одутловатым лицом, заросший, прокуренный цыган в измятом пиджаке, в грязной рубашке — Дьюла Хорват, поэт, профессор?
Дьюла в свою очередь удивляется:
— Что с тобой, Жужа? Не поняла? Не слышала? Выступление Имре Надя! Чрезвычайное сообщение. Пойдем! — Он снова попытался ее обнять.
— Пусти! Иду.
Она вошла в большую светлую комнату, в домашний клуб Хорватов, превращенный Ласло Кишем в свою штаб-квартиру.
Неузнаваем «Колизей». Выбиты стекла. На подоконниках — пулемет и бронебойное ружье. В стене зияет пролом, через него видны Дунай, Цепной мост и часть прибрежной Буды. Потолок почернел — следы неразгулявшегося пожара. Мебель сдвинута со своих привычных мест. Появилась и новая, случайная, натасканная из соседних брошенных и разграбленных квартир.
Камин полон огня. Над ним висит портрет погибшего Мартона.
Невдалеке от очага расположился радист с американской походной радиостанцией.
Огромная карта Будапешта висит в простенке. Телефон на зеркальной подставке трельяжа.
Бутылки с коньяком и водкой, разноцветные фужеры заполнили стол, накрытый грязной скатертью. Около него гора продуктов: консервы в ящиках, вскрытые наспех штыком, печенье в разодранных коробках, сахар в мешке, сухая колбаса в целлофане, окорока, пронзенные ножами и вилками, оранжевые пласты наперченного сала, яйца в фабричной таре, молоко в больших жестянках невенгерского производства, черствые караваи хлеба.
Значительную часть стеклянной стены закрывает огромное полотнище — красно-бело-зеленый флаг с рваной дырой на месте государственного герба Венгрии.
На подоконнике новейший магнитофон фиксирует грохот уходящих танков.
Штаб полон повстанцев. Все одеты в необношенные, только что из магазина, пальто, плащи, в несоразмерные спортивные куртки. Едят, пьют, курят, галдят, с нетерпением ждут выступления Имре Надя.
Среди «национал-гвардейцев» выделяется молодой венгр с модными усиками, длинноволосый, в брюках, обтягивающих его ноги, как трико, в куртке на «молнии» и с погончиками. Таких в Будапеште называют «ямпец» — хлыщ, стиляга, пижон. Ему всего двадцать лет, но он, однако, олицетворяет старый Будапешт. Ямпец своим постоянным пристанищем сделал кафе, ночной бульвар, тотализатор, стадион, плавательный бассейн, магазины на улице Ваци и, конечно, церковь. Но даже там он не чувствовал себя так хорошо, как сейчас здесь — в штабе Мальчика. Убивая и грабя, насилуя и поджигая, он ясно понял, что это его призвание. Другой жизнью уже не будет жить. Ямпец приближен, как и начальник штаба Стефан, к Ласло Кишу и находится при нем адъютантом. Пусть этот хлыщ таким и останется, без имени и фамилии — Ямпецом.
Ласло Киш в военном кителе, подтянут, величав, стал как бы выше ростом.
В приемнике прекратился стук, шипение, и диктор объявил:
— Говорит «Свободное радио имени Кошута!» Предоставляем слово премьер-министру Венгрии Имре Надю.
«Гвардейцы» замерли.
— Друзья! Братья! Венгры! — начал Имре Надь. — Революция победила. Советские войска завершают эвакуацию из Будапешта. Призываю национальную гвардию и всех венгров соблюдать порядок. Ни одного выстрела в спину русским! Сдавайте оружие! Оно вам больше не понадобится. Восходит солнце венгерской свободы! Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Венгерское правительство заботится о вашем настоящем и будущем.
— И все? — разочарованно спросил Ласло Киш, когда умолк премьер.
— Мало тебе эвакуации русских? Неблагодарный! — Дьюла Хорват толкнул друга, засмеялся. — Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Слава Венгрии! Мадьярорсаг! — исступленно, со слезами на глазах закричал профессор.
Все с таким же исступлением подхватили:
— Хайра! Хайра!! Хайра!!!
Пользуются этим словом венгры во многих случаях, часто и далеко не в торжественных, например, во время футбольного матча сборной Венгрии с иностранной командой. Но и на стадионе, подхваченное стотысячным хором, это слово звучит устрашающе величественно.
— Мадьярорсаг! Мадьярорсаг!! Мадьярорсаг!!!
Жужанна с отвращением зажмурилась. Кощунственно звучит в устах людей, попирающих Венгрию, этот гордый, воинственный, полный жизнелюбия клич.
Дьюла вытер глаза и, радостно умиленный, скомандовал «национал-гвардейцам»:
— Снять пулемет и бронебойку. Разрядить оружие. Конец кровопролитию!
Ласло Киш картинно облокотился на приемник, со спокойной усмешкой сказал:
— Профессор, позвольте вам напомнить: национальную гвардию создавали не вы, командуете гвардейцами тоже не вы.
Дьюла изумился, почувствовал недоброе, злое, враждебное в веселом голосе друга, но попытался отшутиться:
— Оказывается, наступил на мозоль самолюбия! Виноват. Прошу прощения. Командуй, пожалуйста.
— Спасибо! Так вот… Приказа о сдаче оружия не будет. Дураков нет. Правильно, гвардейцы?
— Правильно!
Ямпец на правах особо приближенного атамана выделил свой голос из хора:
— Мы не позволим обезоружить революцию!
— Вот именно, — кивнул Киш. — Не сдадим оружия, пока не выполним до конца свою миссию. А до конца еще далеко.
— Какого же конца ты хочешь? — спросил Дьюла.
— Вот завтрашний номер газеты «Независимая Венгрия». Рекомендую твоему вниманию двадцать пять пунктов, сформулированных Центральным советом. «Требования революции… Мы призываем Совет Безопасности и ООН признать Венгерский национальный комитет в качестве воюющей стороны. Венгерский народ и Национальный комитет отказываются от Варшавского договора. Мы уважаем перемирие, но оружие не складываем. Борцы за свободу остаются вооруженными. Они носят оружие открыто. Национальный комитет выдает право на ношение оружия…» Ну, ж так далее. Читайте сами, профессор, у вас голос более подходящий для такой работы.
Мальчик передал газету Дьюле. Она еще сырая, пахнет краской.
— «Борцы за свободу могут выступать в защиту завоеваний свободы где угодно, против кого бы то ни было… Каждый борец за свободу будет награжден нами орденом Свободы и в случае гибели похоронен с почестями… Мы не признаем настоящего правительства. Все общественные классы и слои, невзирая на расу, пол и язык, являются едиными, неделимыми частями венгерского народа… Полную свободу и пост премьера — кардиналу Миндсенти! Органы безопасности немедленно распускаются. Все авоши арестовываются, и судятся судом борцов за свободу».
Дьюла читал серьезно, но Жужанна не поверила ему, думала, что он сочиняет. Вырвала газету, прочла тоже вслух:
— «Все это уже осуществилось. Вопреки воле правительства, ценой поражения советского оружия… И поэтому мы призываем молодых и старых борцов за свободу к новым боям. Мы принудили к капитуляции всесильных русских. Принудим и тех венгров, которые будут сопротивляться нашей воле».
Жужанна скомкала сырой листок, бросила на пол.
— Это же голос авантюриста, политического бандита Йожефа Дудаша! — гневно проговорила она.
Киш поднял газету, бережно ее разгладил, укоризненно посмотрел на Жужанну, внушительно сказал:
— Это голос председателя Национального революционного комитета. Голос вождя вооруженных венгров. Голос Йожефа Дудаша, имеющего штаб-квартиру в здании бывшего центрального органа коммунистов! Если не верите Йожефу Дудашу, послушайте, что говорит Имре Надь. Вот коммюнике: «В 6 часов вечера начались переговоры между председателем Совета Министров и председателем вооруженных сил восставших борцов за свободу, членами Национального революционного комитета, а также представителями революционной интеллигенции и студенчества. На основе предложения председателя Национального революционного комитета Йожефа Дудаша от имени вооруженных повстанцев — борцов за свободу — переговоры ведутся в благоприятной атмосфере, и проекты повстанцев председатель Совета Министров Имре Надь представит правительству». — Ласло Киш аккуратно сложил газетный оттиск, спрятал в карман. — Исторический документ! Официальный. Имеющий силу правительственного указа. И вы, мадам… Ковач или как там вас, обязаны его уважать. Если будете кочевряжиться, заставим вас уважать революцию. Ясна ситуация?
Дьюла Хорват вступился наконец за сестру:
— Кому угрожаешь, Ласло?! Перестань!
— Не угрожаю. Призываю быть реалистами, понять и почувствовать, кто хозяин положения.
Ласло Киш говорил сдержанно, с торжествующей снисходительной усмешкой. Он слишком силен, слишком уверен в себе, чтобы нервничать, злиться. И, кроме того, он надеялся, что его друг, так много сделавший для него, пойдет за ним до конца, завершит дело, начатое 23 октября.
Жужанна внутренне кипела, ей хотелось броситься на Киша, выцарапать ему глаза, но она спокойно стояла против него и презрительно улыбалась.
— Господин радиотехник, вы когда последний раз заглядывали в зеркало?
Дьюла взял сестру под руку:
— Жужа, не надо. Пойдем!
— Оставьте ее, профессор! Она бросает вызов революции. Что ж, я принимаю его. Итак…
— Я спрашиваю, давно вы заглядывали в зеркало? Посмотрите! Это вам необходимо, — сказала Жужанна.
— Благодарю, мадам. Я без зеркала вижу свое отражение. В ваших глазах.
— Разве вы хоть немного похожи на революционера?
— Дьюла, тебе не кажется, что я очень терпелив с твоей сестрой?
Стефан, начальник штаба, поспешил на помощь своему атаману.
— Байтарш, революция имеет право наказывать всякого, кто покушается на нее…
— Отойди! Тебя позовут, когда понадобишься. Профессор, я жду ответа!
Дьюла молчал. Он смотрел на затоптанный паркетный пол и теребил концы мятого грязного галстука.
— Я отвечу за брата! — произнесла Жужанна. — Вы не трогаете меня, моего отца и профессора, члена правления клуба Петефи, по одной простой причине: вам пока нужна ширма.
— А вы не боитесь, что терпение мое вот-вот лопнет?
— После того что я видела утром на площади Героев, ничего не боюсь. Кстати, там было много похожих на вас.
— Да, я был там. — Ласло Киш вскинул свою аккуратную кукольную голову. — И горжусь этим. Я буду всюду, где потребуется возмездие. На площади Рузвельта, в кабинетах министерства внутренних дел. В здании вашего ЦК. В парламенте. Это я свалил ваш памятник. Все разрушил, а сапожищи приказал оставить. Божественное зрелище: бронзовые сапоги на пьедестале.
— Да, я знаю. Вы и Национальный музей сожгли.
И глаза убитым советским солдатам выкалывали. И манекены витрин наряжали в окровавленное обмундирование русских бойцов. Много вы сделали, но еще больше хотите сделать… Пойдем, Дьюла! — Жужанна взяла брата под руку и ушла.
Впервые с 23 октября они идут рядом. Но думают они еще по-разному и страдают не одинаково.
— Что же это такое? Куда мы с тобой попали? Чего добились? — Сухими, воспаленными глазами Жужанна смотрит на брата и не видит его, не ждет ответа. Она знает, что случилось, знает, куда попала и чего добилась.
— Поспала бы ты, Жужа. Семь дней и ночей без сна!
Она не слышит его. Арпад Ковач перед ее глазами, ему она открывает душу.
— Сколько слов произнесено, сколько крови пролито, сколько разрушено, сожжено, потеряно! А что нашли? Бешеного карлика Киша, венгерского Тьера. Не хочется жить!
— Не отчаивайся, Жужа. Не весь свет, что в окне. Революция останется революцией, несмотря на фокусы «независимой Венгрии» и ее подручных.
— Ты все еще во хмелю. Даже теперь. Протрезвись, Дьюла!
Она задыхается, слова жгут ее.
Магнитофон все еще работает, фиксирует «капитуляцию русских». Люди Киша толпятся у окна «Колизея».
Смотрят и не могут нарадоваться. Но есть среди них и такие, кто равнодушен к этому мировому событию.
В укромном уголке «Колизея», за большим камином, в нише, где раньше стоял рояль, уединились за бутылкой рома два немолодых «гвардейца» — Иштван и Ференц. Оба наголо острижены, разукрашены татуировкой. И лица у обоих стеариновые.
Пьют, едят, курят и осторожно, умно и хитро, как им кажется, прощупывают друг друга.
Ференц смотрит в донышко бутылки, из которой его напарник сосет ром, и смеется.
— Байтарш, поменьше хлещи, а то лопнешь. Ишь как растолстел!
Ференц хотел похлопать друга по животу, но тот ловко перехватил его бесцеремонные руки.
— Вино не виновато в моей прибавке. Вольная жизнь помогла. Революция. Организм наверстывает все, что потерял в тюремной душегубке. Разумеешь?
— Килограммов на десять поправился?
— Не взвешивался, не знаю.
Ференц не сводит завистливого взгляда с живота Иштвана, обтянутого кожаной курткой, почитаемой всеми ямпецами Будапешта. Да и не только Будапешта. В Швеции таких называют раггерами. В Париже у них свои клички.
До 23 октября Иштван и Ференц сидели в тюрьме в городе Ваце, на берегу Дуная, и не надеялись скоро оттуда выбраться.
Если идти к Будапешту по Дунаю сверху, от Вены и Братиславы, от Житного острова, вас еще издали ошеломит Эстергом своей мрачной и пышной, сооруженной на холме базиликой. Купол ее — выше семидесяти метров, черный от ветров и дождей — увенчан громадными ангелами и крестом. Главный портал храма, соперничающий с римским собором Святого Петра, обращен к Дунаю. Его поддерживают могучие коринфские колонны. Стены резиденции Миндсенти и всех венгерских архиепископов, наместников бога на земле, руками безыменных мастеров превращены в витрины прекрасных редкостей: тут и фрески, и резьба по дереву, и кружевной мрамор, громадные и крошечные статуи, большие и малые алтари. В гробнице базилики покоится более ста епископов, сановитых мадьяр и тех, кто украшал своими приношениями храм. Говорят, здесь уже приготовлено место и для Миндсенти…
Сразу же за Эстергомом, столицей венгерских католиков, откроется Вац.
Здания вацкой тюрьмы самые высокие в городе. Зарешеченные, обнесенные высокой стеной и колючей проволокой, они стоят на самом берегу. С Дуная видны тюремный госпиталь, его набережная, прогулочные палубы, закрытые толстыми стальными прутьями.
В тюрьме Ваца сидели Иштван и Ференц осужденные на восемь лет каждый за вооруженный грабеж.
После 23 октября вацская тюрьма наполнилась политическими и уголовными преступниками, перебазированными из других мест, главным образом из пересыльной тюрьмы Будапешта.
В последних числах октября в Ваце появились люди с мандатами от государственных министров, от центральной комиссии по реабилитации, от главного полицейского управления. Перебирали личные дела заключенных, разыскивали осужденных по политическим мотивам. Этих освобождали в первую очередь.
Хортистские жандармы, офицеры, палачи, бароны, маркграфы, заводчики, ставшие шпионами, снабженные необходимыми документами, устремились в Будапешт, на помощь своим байтаршам, соратникам по оружию.
Главным их патронатом станет кардинал Миндсенти.
Вслед за ними вылетели на волю и уголовники всех мастей.
Тюрьма опустела. Но ненадолго. Скоро потянулись сюда тюремные транспорты с теми, кто пытался остановить контрреволюцию.
Грабители Иштван и Ференц вместе с документами о реабилитации получили адрес «прославленного борца за свободу» радиотехника Ласло Киша, будущего министра, как о нем писала «Независимая Венгрия».
Не прошло и двух дней, как они пригреты, обласканы Кишем, а уже успели и кровь пустить на площади Республики, и обогатиться, утяжелить свой вес. Ференц боялся, что награбленное им золото тянет килограмма на два меньше, и завидовал Иштвану.
Когда Иштван потерял на мгновение бдительность, Ференцу в конце концов удалось прощупать его живот и бока.
— Ишь, какое брюхо отрастил, похлеще Имре Надя! — И засмеялся.
Иштвана испугал смех напарника.
— Тише, догадается атаман и распсихуется, что не поделился с ним.
— Не бойся, он сейчас политикой занят. Ему не до нас. А я не выдам. Свой в доску. Про то же самое думаю, что и ты.
— А о чем я думаю?
Ференц засмеялся — приглушенно, неслышно, как смеялся в тюрьме, чтобы не привлекать внимания надзирателя.
— Догадываюсь! Драпануть отсюда хочешь. Верно?
— Верно.
— И я собрался. Я тоже не дремал. Будто на восьмом месяце, — Ференц похлопал себя по тугому животу. — Европу куплю и продам.
— Целую Европу?
— Согласен и на Вену или на Париж. Хватит, повоевал за свободу, за благо народа, пора и о себе подумать! Давай прикинем, как удирать отсюда.
Танковая колонна, проходящая по улице, вдруг остановилась. Но фары не выключены, моторы не заглушены. Люк головной командирской машины откинулся, и на землю, ярко освещенную фарами, спрыгнул советский офицер. Высокий, плечистый. В полковничьей шинели.
Киш сразу узнал Бугрова. Почему именно здесь остановился?
Узнал его и Стефан. Перезарядил английский автомат.
— Наш старый знакомый. Друг и приятель мадам Ковач. Разрешите привести приговор в исполнение?
— Отставить! Уважай перемирие.
«Национал-гвардейцы» загалдели, удивленные и встревоженные.
— Идет в наш дом.
— Один! Без охраны.
— В полном одиночестве. И без автомата.
— Храбрая личность.
— Он вооружен самым мощным в мире оружием — большевистской идеологией. Берегитесь, обреченные, последыши умирающей идеологии!
Ямпец был вознагражден дружным хохотом.
— От окна! По местам! — загремел голос Киша, — Приготовить автоматы. Разговариваю только я. Вы молчите и стреляете. Но не раньше, чем я скомандую. Тихо!
Постучавшись, вошел Бугров. Похудел. Щеки втянуты. Резче обозначились раньше почти невидимые морщины на лбу и вокруг рта.
Бугров с горьким изумлением оглядел «Колизей». Он знал, что здесь творится, но все-таки не ожидал, что до такой степени разорено, изгажено, осквернено жилье Хорватов.
— Не нравится, господин полковник, наша обстановка? — с преувеличенной любезностью спросил Ласло Киш. — Что вам здесь нужно? Кто вы? Парламентер? Разведчик?
— Частное лицо.
— Если бы это было так…
— Понимаю. Вы бы повесили меня за ноги. Или выкололи глаза.
— Что вам угодно, господин полковник?
— Здесь когда-то жил хороший человек… Жужанна Хорват.
— Она и сейчас здесь.
— И сейчас?
— Вы удивлены? Не ожидали увидеть свою переводчицу в компании национальных гвардейцев?
— Я не склонен обсуждать, чем и как живет этот дом. Могу я видеть Жужанну?
— О, как вы разговариваете! События последней недели научили вас хорошему тону. Скажите, полковник, как вы решились подняться сюда?
Бугров ответил спокойно:
— Я пришел к друзьям.
— Хм, вы настроены совсем не воинственно.
— Я все-таки не верю в войну, даже глядя на вас. Где Жужанна?
— Я здесь! — Она выскочила из своей комнаты и, растолкав «национал-гвардейцев», подошла к Бугрову, улыбнулась, как могла, сказала по-русски: — Здравствуйте, Александр Сергеевич!
— Здравствуйте! Проходил вот мимо вашего дома и забежал на минутку.
— Хватит! — гаркнул Ласло Киш. — Не позволю болтать по-русски. Здесь Венгрия, а не Расея-матушка. Может быть, вы тут свои шпионские делишки обговариваете. Переходите на мадьярский.
Жужанна спросила Бугрова по-венгерски:
— Значит, уходите? Почему? А как же мы?
— Мы уверены, что вы справитесь своими силами с этими… — Бугров с откровенным презрением посмотрел на Киша. — Ожили. Дождались своего часа.
Жужанна отчаянным жестом протянула Бугрову руки.
— Александр Сергеевич, я с вами! Возьмите, умоляю!
Ласло Киш потянулся к автомату, лежащему на столе среди бутылок.
— Слыхали, венгры? Русский полковник уверен, что наш дом населен девицами легкого поведения. Мы не позволим превращать венгерок в русских наложниц!
«Национал-гвардейцы» встали позади Бугрова. Дула автоматов нацелены ему в спину.
Дьюла подбежал к сестре, схватил ее за руку.
— Пошутила Жужа, вы же знаете ее.
— Не знал, что любит шутить жизнью.
Жужанна поняла, что ей сейчас не уйти отсюда живой. Убьют и ее и полковника. Надо пока остаться. Уйдет потом.
Она затравленным взглядом обежала шеренгу людей, готовую стрелять.
— Шутят и жизнью, Александр Сергеевич. С двадцать третьего октября это стало модно. А я никогда не отставала от моды, за это мне часто попадало. Вот и сейчас… пошутила. Извините.
— Ну что ж… — Бугров повернулся к окнам, несколько секунд прислушивался к слитному мощному гулу танковых моторов. — Мне пора, Жужа. Прощайте.
Жужанна протянула руку, твердо, уверенно сказала:
— До свидания! Не поминайте всех венгров лихом.
— Нет, Жужа. До свидания!
Он повернулся и решительно пошел на выставленные автоматы.
«Национал-гвардейцы» расступились.
Начальник штаба поднял над головой автомат, заорал:
— Венгры!
Жужанна раскинула руки в дверном проеме.
— Стой! Назад!
Люди Киша замерли перед худенькой, бледнолицей, черноволосой девушкой. Самый захудалый «гвардеец» мог отбросить ее, а она стоит, думает, что сильная, недоступная пулям.
Все смотрят на нее беззлобно, с удивлением и улыбаются. И сам атаман не рассердился.
— Отставить атаку, ребята!
Кровь медленно возвращалась к щекам Жужанны.
— Я опять пошутила… на этот раз, кажется, удачно.
— Вполне удачно, — согласился Киш. — Вы мне нравитесь, Жужа.
— Я сама себе нравлюсь. Впервые в жизни. — Она подошла к брату, насмешливо спросила: — Ну, а тебе я нравлюсь?
— Не сходи с ума, Жужа!
— Так! Значит, ты хочешь оставаться при своем уме. Ну что ж! У тебя ума палата. Профессорская!
Ласло Киш взял бутылку и налил чуть ли не полный фужер коньяку.
— Выпей, девочка! В таких случаях это лучшее лекарство. Клин клином вышибают.
Дьюла был уверен, что она откажется. Нет, с радостью схватила бокал и выпила до дна.
Мгновение спустя она засмеялась, потом заплакала. Дьюла увел ее.
— Наперченная девка! — Стефан поцокал языком, сощурился.
Киш поцеловал кончики своих коротеньких пальцев.
— Графиня!
— Маркграфиня! — подхватил Иштван.
— Атаман-девка! — продолжал другой житель Ваца.
Ямпец пренебрежительно махнул рукой на дверь, за которой скрылась Жужанна.
— Ничего особенного. Пресна! Не объезжена. Такие теперь не котируются.
Взревели танковые моторы. Загремели гусеницы. «Национал-гвардейцы» опять кинулись к окнам. Ямпец с сожалением вздохнул:
— Упустили! Если вернутся в Будапешт, не сносить нам революционных голов.
— Не вернутся! — Стефан поправил на ремне сумку с гранатами.
Ласло Киш навалился на подоконник узенькой впалой грудью, болтал ногами, смотрел вниз и посмеивался.
— Сегодня — Будапешт, завтра — Варшава, послезавтра — Бухарест, потом какая-нибудь Тирана! «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»! Ха-ха, хо-хо!
Стефан просунул бронебойное ружье в рваную кирпичную дыру.
— Байтарш, разрешите почесать спину этому призраку крупнокалиберной струей?
— А что скажет Большой Имре?
— Надь только усмехнется в свои кайзеровские усы и скажет: «Молодцы, национальные гвардейцы, правильно меня поняли!»
Стефан делает вид, что целится в головной танк, нажимает на спусковое устройство, но ружье не стреляет. Не заряжено оно.
Из своей комнаты выглянула Каталин.
— Где твой кавалер, старушка?
— Не ори! Зачем он тебе?
— Бронебойка испортилась. Рука оружейного мастера требуется.
— Спит рука мастера.
— Самое подходящее время для спанья! Разбуди!
— В такое время только и спать. Сон выключает совесть на холостой ход.
— Совесть? А что это такое? Съедобное или напиток?
— Марсианин ты!
Стефан искренне хохочет. — Почему марсианин?
— Уйди с моих глаз, выродок при галстуке!
— Ну, ты, старуха, замолчи, а не то… — Стефан потянулся к пистолету.
Дьюла перехватил руку начальника штаба.
— Выдерну с корнем, если еще раз замахнешься на мою мать. Слышишь?
Стефан молчит. Киш вытаскивает из кобуры кольт и его дулом поднимает подбородок Стефана.
— Слышишь? С тобой разговаривает член Национального революционного совета профессор Хорват. Отвечай!
— Слышу. Пардон!
Ласло повелительным взмахом руки прогнал от себя начальника штаба, обнял друга и уединился с ним в его кабинете.
— Извини, Дьюла. Думаешь, я ничего не вижу? Издержки революции. Ты должен понять.
— Не понимаю. Не могу понять. Не хочу. Не верю, что можно понять все это. Мы не этого хотели, что вы творите. Это… это…
— Ну, изрекай! Интересно.
— Это попахивает контрреволюцией.
— Ого! Революционер отрекается от революции. Красно-бело-зеленый венгр становится стопроцентным красным. Русские так называют нас, и ты!.. Благодарю, профессор. Не ожидал… Хорошо, что тебя не слышат мои гвардейцы. Смотри не проговорись, на тот свет отправишься.
— Не пугай. Вот что, Ласло! Завтра я пойду в Комитет революционной интеллигенции, в парламент, к Имре Надю, все расскажу. Я не считаю себя членом твоего совета.
— Согласен! Иди к Имре Надю, к своим революционным интеллигентам, иди хоть к черту на рога, рассказывай, жалуйся, а мы будем делать свое дело. Вот так. Договорились!
Киш легко, без всякого сожаления оттолкнул друга. Он уже порядочно надоел ему. Путается в ногах. Пора разлучиться. Не нужен ему этот профессор и как декорация. Можно действовать в открытую. Поддержка со всех сторон обеспечена. Теперь Карой Рожа не единственный друг Мальчика. Есть друзья и на площади Ференца Деака, в главном полицейском управлении, и на площади Рузвельта, среди руководителей министерства внутренних дел, и в штабе командующего «национальной гвардией» Бела Кираи, и в обновленном министерстве обороны Имре Надя, и в парламенте. Всюду поддержат Ласло Киша, борца за свободу, будущего министра. Да, на меньшее он не согласится. Йожеф Дудаш станет министром иностранных дел, а Ласло Киш — министром внутренних дел.
Бывший радиотехник вышел в «Колизей». «Национал-гвардейцы» проводили последний советский танк и сели за стол. Ямпец поднял пузатую бутылку с абрикосовой палинкой.
— Теперь мы хозяева положения. Ну, господа коммунисты, приготовьте свои лебяжьи шейки для наших галстуков! И праздник же мы вам устроим — ночь «длинных ножей» померкнет. Выпьем, гвардия, за хозяев Будапешта!
Стефан поплевал в ладони и, ловко орудуя руками, сварганил из воображаемой веревки воображаемый галстук.
— Завтра же вздерну не меньше дюжины первосортных авошей и твердолобых ракошистов.
Ямпец чокнулся бокалом с бутылкой Стефана.
— Посмотрим, как они затанцуют. Люблю бал-маскарад!
— И тебе придется смычок намылить. Всем работы хватит. Ты кто, адъютант?
— То есть… в каком смысле? — Ямпец отхлебнул водки, переглянулся с собутыльниками. — Не крокодил и не слон.
— Из каких ты?
— А черт его знает! Про маму кое-что слыхал, а папа… может, князь, может, повар, может, фабрикант, а может, и какой-нибудь биндюжник.
— Откуда ты?
— Не знаю.
— Где родился?
— Не знаю точно. Будто бы в доме терпимости.
— Разве там рожают?
— Чудо природы. Фе-но-мен!
— А я родился… — Стефан многозначительно умолк. Таинственно-торжественно огляделся вокруг. — В этом доме я родился. В этой квартире. Вот здесь.
Глаза начальника штаба полны слез, губы дрожат. Все поражены. Смотрят на Стефана с изумлением, уважением, верят и не верят ему.
— Ты здесь родился? — допытывается Ямпец.
— Точно. Двадцать девять лет назад, шестого июля, в три часа ночи.
— Вот это да! Так ты…
— Да, он самый! Наследник национализированного наследства. — Стефан достал из-за серванта большой, в золоченой раме пыльный портрет усатого лысого старика. — Мой родной фатер. Каким-то чудом сохранился в чулане.
Стефан пошел к камину, взобрался на кресло, повесил отцовский портрет поверх погибшего Мартона Хорвата.
Люди Киша смотрят на бывшего хозяина шестиэтажной громады, стоящей над Дунаем, на владельца пароходов, фабрики, ресторанов, отеля. Где он теперь? Когда-то он ходил, ел, пил, отдыхал в этой роскошной комнате.
И задумались «борцы за свободу», вспомнили, где они сами родились, какие у них были отцы, что они потеряли. Безрукий «национал-гвардеец» с землистым щетинистым лицом подошел к камину, поправил перекосившийся портрет, смахнул с него паутину.
— И я ничего не прощу. Ни потерянной руки, ни красной звезды над моим заводом, ни роддома в моей вилле. Подумайте, три года плена и семь лет лямки ночного сторожа!
Ораторствовал и атаман бывших. Со стаканом в руке, с торжественно-мрачным лицом.
— За все отомстим, — сказал Ласло Киш, — и за ваших отцов, и за двести тысяч мадьяр, погибших на Украине, на Дону, и за красную звезду над парламентом. — Посмотрел на золотистую жидкость, согрел ее и медленно, смакуя, полоща рот, проглотил. — А это убрать. — Он кивнул на портрет отца Стефана.
— Почему? — обиделся начальник штаба.
— Не пугай людей. Отколятся от нас примкнувшие, временные, когда узнают, под каким знаменем воюем. Подожди.
— А разве еще… — заикнулся Стефан.
— Рано! Подожди! Больше ждал. Как войска ООН перешагнут границу или Миндсенти станет премьером, тогда доставай своего папашу из чулана и вешай, куда твоей душе угодно, хоть на собственный пуп. Убери! Стефан уныло побрел к камину, снял портрет, отнес в чулан. Лежать ему там недолго. Через несколько дней и чулан, и «Колизей», и весь дом рухнут.
Когда затихнет буря, придут рабочие, подрывники, экскаваторщики. В один солнечный летний день люди найдут искореженный портрет и, не подозревая, что это бывший магнат Парош, бросят его в кузов машины и увезут на свалку. Этим и закончится история рода Пароша.