27. СУДЬБА

— Тухтар!

— А?

Он приподнялся, огляделся. Впереди огромное зеркало озера, за спиной пустынный берег. Кто же окликнул? Голос точно как у Сэлиме. Нет, ее уже больше не услышишь. Только в памяти явственно звучит все, что она когда-то говорила ему. Какие ласковые, нежные слова слышал Тухтар от нее, сколько счастья и радости приносили они ему! А сейчас каждое из этих слов вонзается в сердце, как нож. И чем нежней оно, тем глубже ранит…

Солнце окатывалось к окоему. На кромке потемневшего к вечеру леса поблескивала золотистая бахрома. К солнцу подкрадывались несколько темных клочковатых тучек. Будто кровавые пятна, багровели на тих отблески заката. Тучи надвигались полукругом, концы которого были похожи на зловеще раскинутые руки. Вот-вот схватят они солнце, сожмут и задушат. Тухтар передернул плечами и отвернулся, чтобы не видеть этой тягостной картины. Но взгляд упал на одинокий холмик, возвышающийся на краю обрыва. Вокруг печально притихли несколько молоденьких дубков. Под этим холмиком лежит Сэлиме.

Самоубийцу не разрешили хоронить на кладбище, и она нашла последний приют в том месте, где распрощалась с жизнью, — на берегу реки.

Хоронило Сэлиме все село. Только из семейства Каньдюков никого не было.

Элендей сделал гроб. Тухтару велел выстрогать высокий дубовый столб и покрасить его сажей, разведенной в кипящем масле, смешанном с клеем. Сделал ли это Тухтар, он точно не помнит. Кажется, сделал. Ему помнится только, как на гроб положили крышку и начали вбивать гвозди. До сих пор еще ударяет по сердцу стук молотка…

Когда Миша вытащил Сэлиме, Тухтар закричал и, не умолкая, побежал куда глаза глядят. Разыскал его в Сен-Ырской долине старый кузнец. Силком приволок к себе домой.

Возвращавшиеся с похорон женщины и девушки долго не могли успокоиться, плакали, причитали. Надрывные вопли и крики слились воедино, и над деревней плыл сплошной печальный стон.

Шеркей слезинки не проронил, только качал головой и мычал.

Тухтара душили слезы. Но, верный своей привычке не выдавать чувств посторонним, он кое-как сдерживался. Когда все разошлись, он повалился рядом с могильным холмом, зарылся лицом в холодную комковатую глину и выплеснул в нее все скопившиеся слезы.

Сколько времени он пролежал на могиле? Наверно, долго. Его успокаивал Миша. Не то он остался с Тухтаром, не то пришел позже. Миша поднял Тухтара, повел к себе. Тухтар несколько раз вырывался, возвращался к могиле. Наконец обессилел и покорно пошел, опираясь на плечо кузнеца. Тухтару было все равно, куда идти, что делать. Его могли бы бросить в воду, и он не попытался бы выплыть, если бы начали бить, он и не подумал бы сопротивляться или даже прикрыться от ударов.

У Капкая его посадили за стол, велели поесть, и он что-то послушно жевал. Потом пришел Элендей, обрадовался, бросился обнимать. Оказывается, он разыскивал всюду Тухтара и очень беспокоился.

Что еще помнит Тухтар об этом дне? Кажется, около него хлопотала дочь кузнеца. Ну, конечно, — она лила воду, когда он умывался. Даже мокрые волосы откинула ему с глаз и пригладила. Палюк был там. Уже собирался уходить. Пожал руку, сказал: «Не вешай голову. Стой на ногах крепче. Жизнь прожить — не поле перейти». Руку пожал обеими руками. Поздно ночью Тухтар ушел с Элендеем.

И вот уже больше недели прошло. Вчера они с Мишей поставили вокруг могилы ограду, вырыли ямки для деревьев. А сегодня Элендей привез из лесу молодые березки и дубки. Осторожно вырыл их вместе с землей. Тухтар своими руками посадил дубки у самой могилы. А Миша с Элендеем вокруг ограды — березки. Когда закончили работу, Тухтар не захотел идти домой. Сказал, что отдохнет тут. Друзья оставили его с неохотой. Пока не скрылись из виду, все оглядывались…


У берегов озеро не шелохнется, а посредине гуляет ветер. Он проходит узкой полосой го в одну, то в другую сторону. Мелкие волны набегают друг на друга, пламенеют в лучах зари, и кажется, что по озеру плывет огненная змея. Над неподвижными кувшинками порхают синекрылые стрекозы. Величавая тишина, покой. Дубки, березки и высокий черный столб.

Каждый день будет улыбаться людям солнце, а Сэлиме никогда больше не улыбнется. Каждую весну будут возвращаться в родные края птицы, а Сэлиме никогда не вернется. Будут петь по ночам соловьи, а Сэлиме никогда больше не запоет. Никогда!

Тухтар несколько раз прошептал это слово и застонал. Много раз за свою жизнь он выговаривал его, не подозревая о том, какой страшный, беспощадный смысл заключен в нем. Можно представить себе, как пройдет год, десять, сто, даже тысяча лет, но представить себе «никогда» невозможно. Как это — «никогда»? И как примириться с этим человеческому смертному сердцу?

Будет теперь Сэлиме только воспоминанием, сновидением, неизбывной тоской по потерянному счастью. Вот уже начала зарастать ее могила молодой травой, а зимой засыплет, могилу белый пушистый снег. И так из года в год. Все постепенно забудут Сэлиме, и только Тухтар будет навещать ее по утрам и вечерам. А потом и его не станет.

Сгущались сумерки. С лужайки, где собиралась на гулянье молодежь, долетал веселый гомон. Запел хор девушек. Песня звучала торжественно и стройно. Вдруг в ее приглушенную расстоянием мелодию вплелся одинокий мужской голос.

Кто же это поет? Совсем недалеко. Тухтар начал медленно подниматься на пригорок. Наверно, это пел приехавший в ночное Шингель. Его песня была полна какой-то невыразимой тоски, безысходной скорби. Казалось, пел не человек, а само истерзанное страданиями сердце. Доносящееся издали пение девушек с особой силой подчеркивало трепещущую в песне боль.

«Словно с Сэлиме люди прощаются», — подумал Тухтар. У него перехватило дыхание, он остановился и не мог сдвинуться с места, пока в синеве не растаял последний звук.

Парни запели веселую, залихватскую песню, и вечерние чуткие дали ответили ей многоголосым раскатистым эхом.

Неторопливо пощипывали тощую траву кони. Невдалеке показался человек. На руке у него чапан, под которым бренчат железные конские путы, на голове — соломенная шляпа.

Шингель заговорил первым:

— Кто же это бредит тут? Кажись, ты, Тухтар?

Тухтар поздоровался.

— Что же ты, браток, один по ночам блуждаешь? Тебе вон там нужно быть. — Шингель кивнул в сторону, откуда доносилось пение. — Там твое место. И никаких разговоров. Скомандую тебе сейчас, как солдату: «Шагом арш!» — и зашагаешь. Для твоей же пользы говорю.

Шингель был в настроении, ему где-то удалось прополоскать горло. А подвыпив, он особенно любил поболтать, мог говорить ночь напролет. Тухтар не раз мальчишкой бывал с ним в ночном. И сейчас еще помнятся преудивительные истории, которыми потешал ребятишек этот никогда не унывающий человек. Говорил он складно, каждое слово в строчку, самое заурядное деревенское происшествие мог расписать так, что все уши развешивали, а ртами ворон ловили. Любил и приврать Шингель, но делал он это очень искусно. Любая небылица выглядела в его рассказах правдоподобнее любой были, а слушатели долго потом ломали головы, стараясь разобраться, где была правда, а где — выдумка.

— Ты один, дядя Шингель? — спросил Тухтар, которому не хотелось встречаться с людьми: наверняка начнут утешать, расспрашивать.

— Один, милый. Как зрак в глазу.

— А лошадей у тебя много?

— У меня! Были бы мои — тут же тебе любую половину отдал и гроша бы не попросил.

— Вижу, что не твои. Каньдюковские, наверно.

— В самую точку угадал. Все восемь. Беда, говорит, ему без Урнашки. На тебя, мол, Шингель, только и надежда. А вот, дескать, даром жить не будешь. Ну, а мне-то что? Даст пшенца, другой какой крупицы. Не прорвет желудок-то она. Иль не так я говорю, браток? Давай-ка посидим вместе, если на хоровод идти не желаешь. Истосковался язык без работы. Отсохнет скоро, бедняга. Заговорю с лошадьми, а они в ответ только посапывают да травкой похрустывают. Иная заржет, правда, но все равно скучища.

Сказывают, есть птица такая, попугай по кличке. Так вот она, если обучить, по-всячески без запинки шпарит. Хочешь — по-нашему, хочешь — по-мордовски, или по-русски, или еще там по-разному, как научишь. Мне бы такую птицу раздобыть! А? Может быть, и лошади говорящие где имеются, кто знает… Мир-то вон какой. Хоть пехтурой, хоть верхом — все равно везде не побываешь. Не знаю, как с попугаем, а с лошадью покалякать бы очень интересно. Умнейшая скотина. Дай бог каждому человеку такое соображение иметь. А помнишь, как ты ездил со мной в ночное? Махонький тогда еще был, в пастушонках таскался. Да я ведь этой породы. Эх, и жизнь наша горемычная!

Тухтар подтвердил это глубоким вздохом.


Шингель развернул чапан, старательно расстелил его на траве, покряхтывая, начал усаживаться. Едва он согнул колени, как в них что-то хрустнуло, словно сучок сухой надломился.

— Эх, косточки мои, косточки, и мокли вы, и жарились, и морозились, и парились. Вот и ноете теперь, как нанятые. Садись-ка и ты вот сюда, Тухтарушка. Сегодня, слава богу, мне недолго маяться. До рассвета велели лошадей пригнать. Пар, говорят, надо пахать. А мне-то что, пускай пашут.

Тухтар опустился на чапан. Жалобно постанывая и страдальчески морщась, Шингель полез в карман.

— Ох, ноженьки мои, ноженьки! Пока не ахнешь, и не выдохнешь. Подлечить вас надо.

В его руке появилась бутылка.

— Иль воду с собой берешь из дому?

— Вода, браток, вода, — ухмыльнулся Шингель. — Только не простая, а царская. Чудесная занимательница моя, забавушка, утешительница. Собеседница моя и соболезница. Никогда мне с ней не скучно. Как ночь ни темна, а с ней она светлей утречка вешнего. Были мы в Буинске намедни. С Нямасем. Он-то сразу, понятное дело, с красотками занялся. Кровь-то играет, вон какой надулся. А меня, чтоб не скучал, он все этой водичкой потчевал. Да только не болтай никому, говорит. Ну, я и молчу, конечно, о его делах. За это он и наградил меня бутылочкой этой ясной. Вот я и смачиваю глотку, когда пересохнет. Мне-то что!

Упоминание о Нямасе неприятно подействовало на Тухтара. Он брезгливо поморщился и хотел встать, но Шингель удержал его:

— Не спеши, шоллом Тухтар! Будь другом! Погляди, какая ночка выдалась. Сердце замирает от удовольствия. Повеселимся с тобой малость. А? Заметь, звезды-то какие крупные да сверкучие. Смотришь — и не нарадуешься, точно не впустую живешь, ей-ей! Видать, на мою посудинку позавидовали, учуяли, что райским духом запахло. Вот я сейчас и пропущу глоточек, пусть у них слюнки потекут.

— Пожалуйста, дядя Шингель. Пей себе на здоровье.

Тухтар уселся поудобнее. Он решил не обижать старого пастуха и остаться. Да и ночь была чудесная. Теплая, но свежая, обильно пропитанная ни с чем не сравнимым ароматом молодых хлебов. Вдалеке, за зарослями камышей, забавно покрикивал одинокий дергач.

Шингель поднял заветную посудину, вздернул к небу клинышек реденькой бороденки, жадно присосался к горлышку. Шляпа свалилась за спину, лоснящимся блином заблестела большая лысина. Отпив несколько глотков, перевел дух. Пожевал губами, зажмурился, будто в глаза ему ударило яркое солнце.

— Крепка, шут ее побери! Так и палит. Словно костер в животе разожгли! Обожди-ка, ведь и закусочка у меня имеется.

Он вытащил из кармана замусоленную горбушку, несколько картошек в мундире, пучок зеленого лука, тряпочку с солью.

У не евшего с самого утра Тухтара засосало под ложечкой.

— Вот и ноженьки перестали ныть, и в животе полное умиротворение. А то и бурчал, и журчал, я ворчал, и бренчал. И возился в нем кто-то. Вроде целая стая головастиков там завелась, — доверительно сообщил Шингель, похрустывая зеленым луком.

Тухтар улыбнулся, покачал головой.

— Что? Заулыбался? Во какая сила в этой водице! Один выпьет, а другому уже весело. А когда сам глотнешь — и подавно. Скажу тебе, браток, что водка — наипервейшее средство против всяческих недугов. Особливо если сердце болит. Опорожнил шкаличек — и все трын-трава. Даже в гости на тот свет идти не страшно. Говорят, ее черт придумал. Но я и черта могу поблагодарить за хорошую вещь. А когда он ее сотворил — и прадеды наши не помнили. И гонят ее, и гонят. Всегда будут гнать. Нас-то она верняком переживет. Но водка, должен тебе сказать правду, а врать, как ты знаешь, я не люблю, да и не умею, водочка-то, браток, вещь двоякая. С одной стороны такая, а с другой — этакая. Как листок крапивы. С одного бочка поглядишь — ничего, а с другого тронул — долго почесываться будешь. Весьма занятно получается. Поэтому пользоваться этой влагой надо умеючи, с умом. На всякое дело мастер потребен. Знаешь, как поется в старинной песне? Выпьешь из ковша, а потом этим ковшом по лбу получишь. Так-то вот. А песен, к слову сказать, лысый дядя Шингель столько знает, что и не перечтешь. Может, семьсот семьдесят наберется, а может, семьсот семьдесят раз по стольку же. Но пою я только в поле, для себя. Ну, и лошади, конечно, слушают, ублажаются. Очень падки они на музыку. Недаром такие большеголовые. Не веришь? Истинную правду говорю, поклясться готов. Да если ты хочешь знать, то лошади гораздо разумнее людей! Посмотри-ка, пасутся рядышком и не дерутся. А люди давно бы уже друг другу глотки перекусили. Изо ртов куски рвут. По правде говоря, невоспитанная скотина — человек.

Тухтар вздохнул.

— О боже мой! — всполошился Шингель. — Треплю, треплю языком, а соловья ведь баснями не кормят. Когда от чистого сердца подносят ковш, то после по лбу не огреют. Вот и закусочка на тебя смотрит. Позволь пожелать тебе добра, будь здоров, браток!

Шингель почтительно протянул Тухтару бутылку. Никогда не пробовавший водки, Тухтар и сейчас не испытал желания выпить. Но, может быть, правда, что водка избавляет от тоски, исцеляет душевные раны? Кто знает! Да и отказываться бесполезно: не такой Шингель человек, чтобы сразу отвязался, прилипнет, как смола к волосам.

— Ну, что задумался? Пользуйся добром. Раз мне сгодилось, то и тебе в самый раз будет.

Сделав несколько глотков, Тухтар поперхнулся. Водка обожгла рот и горло, заполыхала в груди. Жадно хватая опаленными губами прохладный ночной воздух, Тухтар вернул бутылку хозяину.

— Эка нежный ты какой! Зажуй скорей!

Тухтар отломил маленький кусочек хлеба, очистил картофелину. Ел с наслаждением. Привычная еда казалась какой-то особенной, необыкновенно вкусной.

Шингель в это время набрал хворосту и разжег костер. Бойко заплясали языки пламени. Темнота стала еще гуще, непрогляднее.

— Получше будет вот так-то. На то и человек живет, чтобы мог для себя и для других везде удобство сделать. Запомни это, браток. Правильные слова я тебе говорю. Ой какие верные, особенно для тех, кто стремится к жизни, — наставительно проговорил Шингель, усаживаясь на чапан. — И в смысле водки я тоже не ошибаюсь. — Шингель несколько раз поцеловал горлышко бутылки, поморщился, понюхал хлебную корочку. — Почему она излечивает душу? А потому, что когда у человека тоска, он о еде забывает. Водка же напоминает о ней, требует ее. А пища силу дает, значит, и душа крепче становится. Вот в чем дело. Да только вот бед у нас да горестей очень много. Больше, чем полагается людям. Сплошная тоска да печаль. Как же ею тут с умом не пользоваться? Да…

Шингель задумчиво опустил голову.

Громко потрескивали в костре сучья, в клубах дыма огненной мошкарой роились искры. Еле слышно шептались камыши.

— Нет, браток, — снова заговорил Шингель. — Не спасешься этим зельем. Сколько я его вылакал, а тоске моей хоть бы хны. Как червяк в сердце она. Точит, точит, сверлит, жалит…

После непродолжительной паузы он горько усмехнулся и добавил:

— Видать, не той закуской я водку зажевываю.

Помолчав еще немного, Шингель решительно повернулся к Тухтару, резко сказал:

— Не пей, парень. Молод ты. Жить тебе еще и жить! Коль подружишься с этим зельем, то и себя погубишь, и весь род свой. Попомни мои слова.

Внезапно лицо Шингеля просветлело, глаза лукаво заблестели:

— Ты слыхал о Манюре бабае?

— Это о каком? Об отце Каньдюка бабая?

— В самую точку угодил, о нем и толкую. Коротыш был такой толстущий, вроде бочки. Не хотелось бы говорить о нем, но, коли на язык попался, выплевывать не буду, пожую. Авось не отравлюсь. Вот говорим мы все: Каньдюки, Каньдюки, богатые! Уважаем за это. А ведь знаем, как они возвысились, богатеями стали. Давненько это было. Манюр бабай тогда самым ловким конокрадом был. Заядлый был ворюга. И такой мастак, что среди белого дня уводил из конюшни лучшего жеребца, а хозяева и не замечали. Воровать, браток, тоже надо умеючи. Голову нужно на плечах носить, а не дубовую головешку. Но и удача, конечно, должна сопутствовать. Иной башковитый, хитрющий — страсть какой, да невезучий. Сунулся — и готов, испекся, как блин на сковородке. А счастье тоже в одиночку не ходит, всегда с бедой бок о бок, никогда они не разлучаются. Ты запомни это, дружок, чтобы в будущем не удивляться и не хныкать.

Ну вот, значит, однажды этот самый прощелыга Манюр бабай поскандалил с Хура Паллей, с отцом Кестенюка. Долго жил Палля, пусть земля ему будет пухом, за сто лет перевалил, был он здоров и крепок, словно дуб. Ну, вроде нашего Имеда. И поэтому не побоялся назвать Манюра бабая при всем честном народе подлым ворюгой.

Манюр затаил обиду и стал выжидать случай, чтобы отомстить. И вот выбрал как-то ночку потемнее да помглистее и забрался в конюшню своего врага. А Палля-то уже давно ожидал этого и был на страже. Как только Манюр бабай вошел в конюшню, его сразу хлоп — и заперли в ней. Туда, сюда, тыр-пыр — не выскочишь. Пришлось сдаться. Затащил Палля любителя чужих лошадей в свою избу и смирненько так поговаривает с ним, вроде бы ничего и не приключилось. А потом вдруг как поднимет свои кулачищи, — с чугунок ведерный — да и спрашивает: «Ну, такой-рассякой-разэдакий, говори начистоту, что для тебя лучше, — солнце или луна?» Сразу смекнул Манюр, чем дело пахнет: о жизни и смерти разговор идет. Коли трахнет Палля своим кулаком, то до пупа расколет, а там и самому до конца развалиться недолго. Взмолился, на колени упал, пощады просит. Побей меня, дескать, почтенный Палля, чтобы я от тебя уму-разуму набрался, только дух не вышибай, а воровать я больше никогда не буду, зарок даю.

Хотел было Палля дать ему щелчка, но не стал. Не то что пожалел — побрезговал, руки марать не захотел. Посмотрю, говорит, что из тебя получится, как ты слово умеешь держать. А пока, мол, за мою доброту своди-ка ты меня в свою лавчонку, там и помиримся окончательно.

Призадумался, пригорюнился Манюр. Какому богачу приятно, чтобы в его лавке чужой человек распоряжался! Как не хотел Манюр, а пришлось согласиться. Как будешь перечить, если перед носом пудовый кулачище торчит. Понюхаешь — смертью пахнет. Вот и повел Каньдюков родитель Паллю к себе. Голову повесил — нос до брюха достает. Кряхтит, стонет, слезами дорогу орошает.

Пришли. Ну, говорит, бери, почтенный Палля, любой товар. Тот обшарил все и нашел под прилавком сундук с деньгами. «Мои, значит?» — спрашивает. Хозяин молчит. Ведь деньги не товар.

Палля поставил сундук на место: мол, после разберемся. Поставил, значит, а сам шасть к полке, где бутылки разные рядами, как солдаты, стоят. Взял одну, протянул хозяину: «Откупоривай!» Тот выковырнул пробочку, достал стакашек хрустальный, налил, подносит Палле. Гость отказался: «Сам вперед выпей!» Манюр исцелился. Налил снова, угощает. Но Палля и этот стакан велит выпить. Манюр исцелился второй раз. А гость заставляет пить еще. Манюр — отнекиваться, а Палля ему кулак под нос. Одну бутылку кончили, за вторую принялись. После седьмого или восьмого стакана Палля наконец смилостивился. Не помещалась уже водка в Манюре, вот-вот через край польется. Взял тогда Палля ключи и запер хозяина в лавке. А утречком снова явился. На следующий день. И таким манером пропитывал Палля конокрада ровно неделю. Подсчитал старик, что после такой выпивки Манюр будет похмеляться точно сорок дней. Сам же ни капельки-росинки в рот не взял. Не то чтобы он в трезвенниках числился, просто не хотел пить с разворуем.

И начал Манюр бабай выпивать с той самой поры каждый божий день. С утра до ночи сидит в своей лавочке да все побулькивает. Никаких товаров не стал из города привозить, только водку волочет и волочет. И о конокрадстве забыл. Не до этого. Новая забота появилась: как бы водка в бутылках не прокисла, не опоздать бы вылакать. Отпетым пьяницей стал. Хлеба на дух не переносит, только царской водичкой и кормится.

И настал час — выгнали Манюра бабая из дома, надоело детям мучиться с запивохой. Куда податься, что делать? Перво-наперво, конечно, продал бедняга свою одежду и пропил. А сам облачился в найденный на дороге безрукавный камзол, который татарин Курбан Али бросил. Из аула Какерли был этот татарин, воблой торговал… Время-то быстренько катится. Глядь-поглядь, уже осень. Дрожит Манюр в своем камзолике посильнее осинового листа. Приплясывает, чтобы согреться, зубы тоже дробь выбивают. Мухи белые уже закружились. Сжалилась тут над Манюром какая-то добрая душа, нарядила его в старые, изъеденные молью валенки и чапан, сквозь который в ясную погоду можно Симбирск увидать… Ну, значит, трещала-трещала сорока, кричала-кричала кукушка — и нашло на забулдыгу просветление, докумекал Манюр, что во всем виноват Хура Палля. Докумекал и решил подпустить ему петуха, какого покрасней. И сделал, конечно, задуманное.

После этого Манюр бабай бросил пить и его приняли в родной дом. Да только поздно одумался. Сгорели у него все внутренности, в золу обратились. И пришлось ему по-быстрому убраться с белого света. Гроб сам себе смастерил. За двадцать дней до кончины. Видать, сердце подсказало. Уютный такой получился, удобный гробок. Понятное дело, для самого себя всегда человек постарается. Так уж устроен он.

Ну, обмыли его, как водится, нарядили честь по чести. Чтобы поудобней было на том свете прогуливаться, посошок в гроб положили. Кисет поплотнее табачком набили — и тоже туда сунули. И трубку, конечно, с медной головкой. Подумали-подумали, да и бутылкой с водкой наделили покойника. Пусть потешится старик. В общем снарядили в дорогу как следует. Лоб сторублевой Катькиной бумажкой прикрыли. Новенькой, без одной морщинки, без пятнышка. Царица была такая — Катька. Бойкая шибко, вроде нашей Шербиге.

Да, браток, по-настоящему, по-чувашски его схоронили. Сказать по правде, теперь не всякого енерала в самом Петербурге с таким почетом и удобствами на тот свет отправляют. Гроб поставили в могиле на четыре дубовых столба, а сверху потолок настелили, тоже из дубовых досок.

А на другой день возьми деревенский пастух да и забреди на кладбище. Глядь, — а могила Манюра раскрыта. И дощечки-то дубовые не разбросаны как попало, а в порядочке сложены. Заглянул вниз — и обмер: сидит Манюр в гробу, голову свесил, будто похмелье его одолевает. Пастух со всех ног в деревню. Прямо к Каньдюку: так-то, мол, и так-то. С перепугу словами давится, всем телом дергается. Каньдюк — к соседям. Всполошились все — и на погост. Пришли, видят, что не соврал пастух: сидит Манюр. У всех, конечно, волосы торчком. Каньдюк-то тогда молодцом был, в самом соку и силе. Три раза со страху вокруг кладбища пробежал. В тот самый час и поседела его кудрявая бородка.

А у Манюра бабая в одной руке пустая бутылка, а в другой — ковшик. Тоже не забыли положить. Значит, насладился Манюр всласть царской водицей и заскучал, не захотел в темноте сидеть. Вот и разломал потолок, чтобы светом белым полюбоваться. А ста рублей Катькиных как не бывало. Подчистую пропил. Ни грошика не нашли. И как это он только умудрился? Просто головы не приложишь. Ведь по-настоящему помер. Но что случилось, то случилось, против этого не попрешь.

Спустились мы, отобрали у Манюра пустую бутылку, ковшика тоже лишили. Начали ласково уговаривать, чтобы не куролесил больше. Не к лицу, мол, покойнику этакие дела. При жизни выпил вдоволь, пора и честь знать. Ну, и постращали маленько, чтобы лучше уразуметь. Когда начали укладывать Манюра на место, он даже несколько раз головой кивнул — пообещал, значит, остепениться. Каньдюк опять положил ему на лоб бумажку, только уже полусотенную. Так мы и схоронили Манюр бабая второй раз.

И что ты думаешь, братец мой? Обманул он нас. Глянули на следующее утро, а Манюр бабай опять в своем гробу посиживает. Почернел весь. В этот раз изо всех селений народ сбежался. Тьма-тьмущая. Виданное ли дело, чтобы покойник такие штуки выкидывал! А в руках у него уже не бутылка была, нет. Игральные карты, вот что. Такие, как сейчас наш Сянат саморучно делает. Веером их держит Манюр, ловко так — не всякий живой сумеет… Деньги? Какие, брат, деньги! Все проиграл. Во как!

Каньдюк, скажу тебе, человек мнительный, старинного закала, обычаи строго блюдет. Во всяком колдовстве толк знает. Подумал он, подумал и говорит: «Знаю я, батенька, как тебя успокоить. Чересчур уж ты на том свете разгулялся. Привык кутить да озорничать, но больше не придется. Найду я на тебя управу». И приказывает он нам вынуть покойника из могилы и раздеть его. Чтобы и ниточки-паутинки на Манюре не осталось. Ну, а нам-то что: полезли, выволокли старика вместе с гробом, сделали все остальное, что было велено. А Каньдюк бабай наломал большой ворох прутьев и роздал их нам. Сам же подошел к проказливому покойнику и такую речь держит: «Думали, батюшка, что ты оставишь свои старые повадки, а ты еще и новыми обзавелся, в картишки научился играть. Или мало ты за свою жизнь денег пропил? Хочешь еще промотать?»

Сказал — да как размахнется, да как полоснет покойного родителя хворостиной! И давай, и давай! Нам тоже команду подал. Взялись и мы за это дело. Только знаешь, браток, не интересно как-то стегать мертвеца, не противится он. При жизни отхлестать бы Манюра вот этак, тогда другое дело бы было. Ну, значит, хлещем и хлещем. Да приговариваем для вразумления: «Не пей больше, не пей! И картишками не балуйся!» Все вытерпел горемычный. Не то чтобы заплакать — ни одного словечка не проронил, не застонал даже ни разочка.

Проучили его как следует и снова похоронили. Теперь уже Каньдюк ни копеечки на лоб папаше не положил. А сверху навалили на могилу банных камней. Целую груду. Воза три привезли. Нет, возов пять. Так мне помнится.

И вот с тех пор Манюр бабай уже не ерепенился больше. Порядочным покойником стал.

Смекаешь, зачем я рассказал тебе эту историю? Нельзя баловаться хмельным зельем. Даже на том свете оно людям покоя не дает. И в детей въедается, и во внуков, и во всех потомков — не сочтешь, до какого колена. И вот, помяни мое слово, Нямась тоже по дедовой дорожке пойдет. Никогда еще не ошибался лысый Шингель. Не пойдет, а покатится. Да еще как! Пыль столбом! Жуки из одного гнезда все одинаковые. Я-то, конечно, не увижу этого, а ты доживешь. Будешь его в могилу хворостиной загонять. А за такое дело и выпить не грех.

Шингель опять приложился к бутылке.

Когда старик вдоволь накрякался и нажмурился, Тухтар спросил:

— Как же могло случиться такое?

— Да никак. Разве может ожить мертвец? Это только у русских бог воскрес. Умрет человек — и дыму от него не останется. Это, браток, все старика Палли проделки. Отомстил он все-таки Манюру за поджог. И Каньдюк после об этом догадался. Поэтому он и ненавидит сына Палли. Не дал ведь Кестенюку пасти стадо. Не по своей охоте нанялся тот пастухом в чужой деревне…

Костер догорал, угли покрывались пеплом, только иногда из самой середины высовывались маленькие синеватые язычки пламени.

Еще разок облобызав головку бутылки, Шингель, покачиваясь и тихонько бормоча, заковылял к лошадям.

Тухтар задумчиво ворошил веткой пушистую золу. С непривычки он охмелел. Но вопреки желанию и надежде, тоска не ушла. Она стала острее, пронзительнее. Водка словно прояснила картины прошлого. Они возникали перед глазами, яркие и неожиданные, как вспышки молний, заставляя то и дело вздрагивать.

Что-то клейкое облепило горло, мешало глотать, вызывало тошноту.

Заржали лошади. Казалось, что они были где-то далеко-далеко.

— Ты что не возвращаешься? — спросил кто-то.

Хрипловатый голос звучал приглушенно, как будто человек говорил за толстой стеной.

— Скоро вернусь. Хочу накормить получше.

Это ответил Шингель. Он всегда говорит немножечко нараспев.

— Довольно. Нахватались уже.

Незнакомый голос прозвучал почти рядом.

Тухтар встряхнулся, поднял голову, увидел перед собой Нямася.

— А тут кто? Кажись, Туймедов малый?

Тухтар рывком поднялся:

— Да. Я это.

— Вижу, что ты. А какого черта нужно тебе здесь?

— Пришел поговорить с дядей Шингелем.

Одутловатое, блестящее от пота лицо Нямася презрительно искривилось:

— Занятно. О чем же можно говорить с такой швалью, как ты? Видать, выпивали еще. Ишь, как Шингель колышется! И дух от него — хоть закусывай.

— Поминки справляем. Иль не девятый день нынче?

Голова Нямася дернулась назад, будто его ударили по лицу.

— По тебе бы тоже надо справить.

— По каждому можно.

— Заткнись, паршивец. Чересчур на язык остер стал. Мигом притуплю.

Подошел Шингель.

— Да, помянули мы Сэлиме, — настойчиво повторил Тухтар, сам удивляясь своей неожиданной храбрости. Раньше он никогда бы не осмелился так разговаривать, тем более с Нямасем. Здорово он осадил этого мерзавца. И Шингелю теперь будет оправдание.

— Помянули, помянули бедняжку, — подхватил Шингель. — Поднес Тухтар мне, уважил. Отказывался я. Капли в ночном не беру. Таков у меня обычай. Но пристал парень, как с ножом к горлу: выпей да выпей. Вот и пришлось уступить. Не хотелось обижать человека в такой день. И тебя может угостить. Вон она, бутылочка, стоит. Есть в ней еще райская роса.

— Осталось, значит?

— Припасли для доброго человека. Хе-хе… Пусть поблажится на здоровье, — довольно развязно сказал Шингель, наблюдая, как Нямась шевелит ноздрями, косясь на водку.

— Ты не тужи, что мало. Без маленького ковшика к большому не подберешься. Так ведь люди говорят.

— Тоже верно.

Шингель нагнулся, поднял бутылку, понюхал горлышко, смачно причмокнул, восторженно сверкнул глазами.

— Давай, дорогой хозяин, исцеляйся. Хе-хе!..

— Не повредило бы… Но не к лицу мне пить из одной бутылки с оборванцем. Я не про тебя, а про этого вот выродка…

Но бутылку он все-таки взял и начал побалтывать, прислушиваясь к соблазнительному побулькиванию. Но как ни велико было искушение, гордость переборола его: Нямась не решился выпить при Тухтаре.

— Как хочешь. Дело хозяйское, — плутовато улыбнулся Шингель. — Тогда я утречком за твое здравие пропущу.

В предвкушении будущего удовольствия он облизнулся, проникновенно крякнул.

Нямась посмотрел на самодовольное лицо Шингеля, потом на бутылку и, шагнув к Тухтару, рявкнул:

— Ты долго тут будешь отираться, тварь несчастная? Убирайся, мразь!

Тухтар не пошевелился. По его позе и выражению лица было видно, что он готов постоять за себя. Нямась отпрянул, натолкнувшись на его взгляд.

— Не пойдет так, братцы, не пойдет! — предостерегающе крикнул Шингель.

Он сказал «братцы», но Нямась сразу почувствовал, что предупреждение относится только к нему. Шингель был явно на стороне Тухтара. А кругом тьма, безлюдье. Сердце екнуло, по спине запрыгали мурашки.

— Да я ведь так просто, шутки ради. Давайте присядем вместе и выпьем. Я не против, пустим бутылочку по кругу. А?

Не сказав ни слова, Тухтар круто повернулся и зашагал к деревне. Кулаки его были крепко сжаты.

— Забеспокоился я. Чуть ведь не схватились, — послышался за спиной голос Шингеля. — А парень-то он здоровый. Ишь, как переваливается с ноги на ногу. Элендей так вышагивает, когда разозлится. Подходящий парень.

— Руки не хотелось марать. Еще встретимся! — захорохорился Нямась.

— Конечно, встретимся! — крикнул, не оборачиваясь, Тухтар. — Никуда ты от меня не уйдешь!

«Не уйдешь! Не уйдешь!» — несколько раз подтвердило эхо.

Загрузка...