Глава 5

Назавтра все пошло совсем не так, как он думал.

Ночью Хиггинс раза два просыпался, весь в испарине, чувствуя себя таким разбитым, словно заболевал. Болезнь сейчас была бы как нельзя более кстати. Проснись он наутро с воспалением легких или какой-нибудь другой серьезной болезнью, можно было бы на время избежать всякого общения с людьми. Лежал бы он тогда в постели, а жена ухаживала бы за ним, оберегала бы его покой, не пускаясь больше ни в какие объяснения. И никто, кроме доктора Роджерса, чье присутствие само по себе действует успокоительно, не имел бы к нему доступа.

Доктор не словоохотлив, но то немногое, что от него слышишь, произносится веско и убежденно, оказывая чуть ли не гипнотический эффект. Интересно, мучают ли его какие-нибудь заботы? Случается ли ему усомниться в себе, в других? Встают ли перед ним вопросы наподобие тех, что осаждают Хиггинса последние три дня? Нет, это немыслимо: надо только посмотреть на это безмятежное лицо, на загадочную улыбку человека, знающего ответы на все вопросы.

Карни его недолюбливает, лечится у доктора Кана, а про доктора Роджерса как-то сказал:

— Самодовольный осел.

С тех пор, стоит Хиггинсу увидеть доктора, ему всегда чудится сходство между его длинным бледным лицом и ослиной мордой.

Наутро Хиггинс все-таки проснулся здоровым, и причин оставаться в постели у него не было. Он опять поднялся первым в доме, но на этот раз не для того, чтобы избежать встречи с домашними, — просто по субботам в магазин приходится являться пораньше. Дети в этот день встают поздно, особенно Флоренс, которой не надо в банк, — он закрыт, и в кухне до самого полудня царит беспорядок: все по очереди приходят туда завтракать.

Хиггинс не мог бы с точностью сказать, чего ждет, но, во всяком случае, был готов к тому, что после вчерашнего отношение к нему резко изменится. Ему даже пришло на ум словцо «зачумленный». Встречаться с зачумленными ему не приходилось, и он вряд ли как следует понимал значение этого слова, но оно звучало эффектно, и ему представлялось, как все шарахаются от него, ставшего отныне позором города.

Не на это ли он набивался, осмелясь упомянуть «Загородный клуб?» Всем известно, как он дважды выставлял свою кандидатуру и ее дважды отвергали. Итак, он напал на тех, перед кем пресмыкался накануне. Его либо обдадут презрением, либо подвергнут осмеянию. Хиггинса устраивают оба варианта: в его положении наступит ясность, и он будет даже рад, что внушил к себе отвращение, подобно тем больным, которые испытывают патологическое удовольствие от своей болезни.

Итак, решительно ничего не заметно — впору подумать, что вчера вообще ничего не случилось. По-прежнему льет дождь, серенький, утомительный, как ноющая боль в зубе, и похоже, не перестанет до вечера. Струйки воды текут по машинам; женщины, входя в магазин, отряхивают зонты и плащи. По субботам школы закрыты, большинство покупательниц приходят с детьми, и в магазине стоит шум и гам.

Хиггинс нарочно не остался у себя в конторке. Он расхаживал по залу, как метрдотель хорошего ресторана, задерживался то в одном отделе, то в другом, а к себе заглядывал только по делу.

Мисс Кэролл ничего не сказала по поводу вчерашнего и смотрела на Хиггинса вроде бы так же, как всегда. Она только бросила самым что ни на есть естественным тоном:

— Добрый день, мистер Хиггинс.

Другие служащие тоже вели себя как всегда. Что до покупателей, они замечали его только затем, чтобы спросить о чем-либо или посетовать насчет подорожавшего товара.

Хиггинсу пришло в голову, что все это не случайно, что это — заговор, призванный подчеркнуть его отчужденность.

Например, стоя у входа в магазин, он увидел Билла Карни, — тот без шляпы и пальто, согнувшись под дождем в три погибели, выходил от парикмахера. Карни не остановился, не заговорил с ним — только помахал рукой и обронил:

— Привет, Уолтер!

Хиггинс не прочь был его окликнуть, потолковать о вчерашнем, вытянуть из приятеля, что тот о нем думает, но Билл, даже не оглянувшись, скрылся уже в дверях аптеки.

Впечатление такое, что все нарочно ведут себя как всегда, чтобы не дать ему никакой зацепки. В девять, облокотясь о загородку главной кассы, он осведомился у мисс Кэролл:

— Кухарка Блейров уже заказала продукты?

— Нет еще, мистер Хиггинс.

Это существенно. Обычно кухарка уже в девятом часу утра диктует по телефону длинный список заказов. Если она не позвонит — значит, Блейр решил его покарать.

Между тем появилась жена доктора Роджерса и, кивнув Хиггинсу, прошла в мясной отдел, с которого всегда начинала покупки. Тут же зазвонил телефон, мисс Кэролл придвинула к себе блокнот и шепнула Хиггинсу, прикрыв трубку ладонью:

— От Блейров.

Потом, подписывая бумаги в конторке, он увидел через стекло м-с Кробьюзек: она в сопровождении прислуги пришла закупить продукты на неделю.

Он не мог отогнать мысли, что общее безразличие к нему, равнодушное, непробиваемое молчание — все это подстроено нарочно. Они решили отомстить ему именно так — показав, что его нападки их не задевают.

Хиггинсу вспомнилось одно детское впечатление.

Как-то раз их компания во что-то играла. Вдруг в нее затесался мальчишка помладше или послабей, и тогда остальные зашептались:

— Этот не в счет.

Это означало, что посторонний мальчик может бегать с ними, воображая, будто тоже играет, но как бы он себя ни вел — ничто ему не поможет: он не в счет, на него не обращают внимания. Не понимая этого, новенький старался изо всех сил, но его участие в игре заранее объявили равным нулю.

Разве не то же самое произошло с Хиггинсом? Похоже, он тоже не идет в счет.

Входя в магазин, люди здороваются с ним как нельзя более сердечно:

— Привет, Уолтер!

Или:

— Добрый день, мистер Хиггинс!

Как будто не было никакого школьного комитета, никакого выступления на собрании…

Может быть, ему в деликатной форме дают понять, что он допустил бестактность? Или это безразличие означает, что его никто не воспринимает всерьез?

Во всяком случае, в этом есть что-то не столько загадочное, сколько унизительное: приготовиться к героической борьбе и вдруг натолкнуться на пустоту!

От него не требуют объяснений. Его ни о чем не спрашивают, разве что поинтересуются, почему говяжья грудинка за неделю опять подорожала на три цента.

Временами Хиггинса познабливало: все-таки попал вчера под дождь, да еще без шляпы и пальто. Все кругом молчали, но, может быть, именно это непредвиденное молчание и не дает ему избавиться от предчувствия неизбежной катастрофы. Когда и каким образом она разразится — Хиггинс понятия не имел. Ее можно ждать в любой момент. Кто-то войдет и вместо обычного вопроса бросит ему в лицо вызывающие, оскорбительные слова.

Хиггинс невольно посматривал на дверь, отмечая знакомые лица. Теперь он был почти уверен, что все обычные субботние покупатели пришли и сегодня.

Не забыл он и указаний из Чикаго насчет сапожного крема: задержался у отдела, где им торговали, и порасспросил хозяек:

— Вы уже пользовались этим кремом?

И если ответ был утвердительный, продолжал:

— Ну и как, вы довольны?

Около одиннадцати появилась Нора, но спросила у него только, брать цыплят или не стоит. За последнее время походка ее стала заметно тяжелей. По расчетам врача, рожать ей месяца через два, и Нора ходит, как большинство беременных, — откинувшись назад всем корпусом.

Дождь продолжался до полудня, но так ничего и не случилось. В четверть первого Хиггинс решил, что пообедает дома: если жена собирается с ним объясниться, пусть не думает, что он хочет этого избежать. По дороге он задержался на станции обслуживания — отказали стеклоочистители. Там он увидел Перчина, приехавшего на заправку в своем стареньком джипе. Перчин приветственно помахал Хиггинсу рукой, но тоже промолчал.

Это было просто непостижимо. Механик объявил:

— Готово, Уолтер. Там контакт был плохой.

— Благодарю, Джимми.

И все-таки Хиггинса не покидает уверенность, что с ним что-то стрясется. Удар придет оттуда, откуда меньше всего ждешь. Что-нибудь совершенно не связанное ни с Уильямсоном, ни с работой Уолтера Дж. Хиггинса, управляющего супермаркета и казначея школьного комитета.

Приехав домой, он нашел всю семью за столом. Здесь были и Изабелла, и оба сына. Он поцеловал детей, сел, развернул салфетку.

— Можно я пойду в кино, па? — спросил Арчи, с беспокойством косясь на мать: она часто успевала сказать «нет», прежде чем Хиггинс откроет рот.

На сей раз Нора смолчала, и Хиггинс заметил, что жена не в духе.

— Если мама не возражает.

— Пусть идет, куда хочет, — вздохнула она.

— А ты, Дейв, что сегодня делаешь?

— Если дождь перестанет, пойду потренируюсь в бейсбол.

Бейсбольный сезон еще не начался, но молодежь уже вовсю тренируется на городской спортивной площадке.

Не попросить ли Хиггинсу еще об одной отставке? Он ведь помощник казначея бейсбольного клуба и раз в неделю ходит смотреть, как тренируются юниоры.

Жена подала ему еду и села.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Нездоровится?

Она сделала ему знак не расспрашивать при детях, и он испугался. Что произошло с тех пор, как они виделись в магазине? Что могло так вывести ее из равновесия? И почему сейчас об этом нельзя спрашивать?

Тем временем дети потребовали десерт — им не терпелось. Изабелла, как всегда, доедала последняя: она неторопливо пережевывала каждый кусок, да еще успевала его рассмотреть, прежде чем отправить в рот. Обед показался Хиггинсу вечностью.

— Можно я включу телевизор? — спросила Изабелла.

Мальчики уже ринулись на улицу.

Нора кричала с порога:

— Дейв, вернись! Надень плащ!

— Зачем, ма? Дождь уже почти перестал.

— Вернись, кому я сказала?

— Так можно я включу телевизор, папа?

Он разрешил, мечтая остаться наконец в кухне вдвоем с женой. Флоренс ушла к себе наверх.

Нора вернулась на кухню и, не доев десерт, принялась составлять посуду в раковину.

— Что случилось?

— Звонили из Глендейла.

— Когда?

— Только я вошла в дом. Еще повезло, что вовремя подоспела, а то Арчи хотел взять трубку.

Хиггинс не знал, как лучше спросить, не смел выговорить: «Умерла?»

Жена ограничилась одной фразой вполголоса:

— То же, что в прошлый раз.

— Ночью?

— Или рано утром. Ее хватились в десять и сразу позвонили.

— В полицию сообщили?

— Да. Но ты же ее знаешь.

Воистину ирония судьбы! Он ввязался в борьбу против целого города, отстаивает в известном смысле свое человеческое достоинство. И ответный удар ему наносят не жители Уильямсона, а собственная мать!

Теперь жди где угодно: она вот-вот появится в супермаркете или на пороге дома, а не то позвонят из полиции, от шерифа или из какого-нибудь магазина.

До Глендейла, штат Нью-Йорк, отсюда неблизко, миль сто, не меньше, но она может сесть на автобус или в поезд, или добраться на попутных машинах, рассказывая водителям по дороге душераздирающие истории.

Однажды так уже было. И попотел же он тогда, прежде чем убедил предпринимателя из Провиденса, который ее привез, что он, Хиггинс, не какой-нибудь изверг! И пока он втолковывал это гостю, мать за спиной его собеседника строила сыну гримасы, означавшие: «Так тебе и надо!» В таких случаях она торжествует — это лучшие минуты ее жизни.

— Что тебе сказали? Есть у нее деньги?

— Как не быть? Она же тащит все, что под руку попадет.

Однажды в Глендейле, где за ней, между прочим, неусыпно присматривали, она ухитрилась отвинтить кран в ванной и спрятать его под подушку, словно сокровище.

Заведение в Глендейле — не психиатрическая лечебница, а так называемый пансионат, стоящий Хиггинсу доброй четверти жалованья. На худой конец, ее можно было поместить и в казенную больницу. Последний специалист, с которым советовался Хиггинс, сам поднял этот вопрос.

— Не гарантирую, что через год-другой ее не выпустят на свободу. И не только потому, что больницы переполнены и мы вынуждены выписывать одних пациентов, чтобы принять других. Дело в том, что, строго говоря, ваша мать — не душевнобольная.

Последние четыре дня мысли о матери одолевали Хиггинса, он ломал себе голову в поисках выхода. В разговорах с Норой он старательно обходил эту тему и никогда не открывал до конца того, о чем думал.

Такие мысли приходили, когда он слышал разговоры о спиртном или, как, например, вчера, смотрел на лица в полумраке последних рядов, чувствуя, что он — один из этих людей и место ему там, среди них…

Сколько ей сейчас? Ему всякий раз приходится это высчитывать: сорок пять плюс двадцать три. Шестьдесят восемь. Маленькая, щуплая, в чем душа держится, но при всем том — не правдоподобно живуча и никогда в жизни не болела.

Хиггинс навещает ее раза два-три в год. Добирается до Глендейла на машине, чаще всего один. Нора теперь беременна и не ездит с мужем: врачи советуют ей пореже садиться в автомобиль. Что до детей, то, свозив однажды к бабке семилетнюю Флоренс, Хиггинсы уже не отваживаются повторять подобные визиты.

Старуха, оглядев девчушку с головы до ног, изрекла:

— Ни дать ни взять, ученая мартышка.

А когда вышли. Нора обнаружила, что свекровь ухитрилась стянуть с шеи Флоренс золотую цепочку. Так эта вещица и пропала. Директор пансионата, датчанин по фамилии Андерсен, только руками разводил, глядя на проделки пациентки.

В заведении содержались десятка четыре женщин, большей частью преклонного возраста, в том числе совершенно немощные. Первое время поток жалоб не иссякал: у всех пропадали вещи. Хиггинса вызвали по телефону, и он попытался объясниться с матерью, уговорить ее вернуть то, что она стащила. Старуха отрезала:

— Каждый сам за себя! Когда я окажусь без гроша, никому не придет в голову дать мне кусок хлеба, а я и без того наголодалась на своем веку.

Слово «наголодалась» она произнесла трагически, как человек, хорошо знающий, что это такое, и у Хиггинса всякий раз сжималось сердце.

— Ты же знаешь, мама, я не допущу, чтобы ты терпела нужду.

— Ничего я не знаю. Каждый сам за себя. Уж хоть этому-то жизнь меня научила.

Жители Уильямсона не поверят, особенно сейчас, но он и вправду не с легкой душой решился поместить мать в лечебницу. До женитьбы он уже несколько лет жил отдельно. Да разве они с матерью жили когда-нибудь по-настоящему вместе? Она без конца пропадала по неделям, а то и месяцам. Отправлялась куда попало, устраивалась судомойкой в кафетерии, горничной в гостинице, уборщицей, кем угодно.

Ее причуды и выходки казались необъяснимыми, пока не обнаружилось, что она украдкой попивает, так ловко маскируя это, что людям долгое время ничего подобного и в голову не приходило.

А еще в конце концов открылось, что стоит ей появиться — начинают пропадать вещи, иногда деньги, правда, небольшие. Однажды она унесла две чайные ложечки. Владельцы обратились в полицию, но на допросе она ответила с полным хладнокровием, словно не видя в своем поступке ничего особенного:

— У них этих ложек слишком много. И вот вам лучшее доказательство: хватились только через месяц.

На эту ее особенность и намекал врач, говоря о степени ее ответственности перед законом:

— Нет никакого сомнения, что она ворует под влиянием непреодолимого импульса. Но, бесспорно, она сознает, что хорошо и что плохо, что можно и чего нельзя, и, обманывая представителей закона, находит в этом какое-то злобное удовольствие.

Тех, кто на нее жаловался, она презирала так же, как полицию.

— Где вы спрятали украденные вещи?

— Я их не крала, а взяла.

— Где они?

— Ищите.

Часто ничего не находили. Должно быть, у нее Бог знает где были тайники, и там она копила свои «сокровища».

В Глендейле она больше всего страдала от отсутствия выпивки. Тем не менее несколько раз старуху заставали на кровати мертвецки пьяной. Где она брала спиртное, выяснить так и не удалось, и директор, отчаявшись, пригрозил, что сдаст ее с рук на руки сыну.

— Мама, зачем ты это делаешь?

Она с издевкой посмотрела на него.

— Разве ты не знаешь, что это нехорошо?

— Вот доживешь до моих лет — поговорим, только тебе до них не дожить.

Хиггинс был убежден, что она его ни капли не любит и даже испытывает к нему нечто похожее на ненависть:

Может быть, она больше любила увезенную отцом дочь, о которой с тех пор не было никаких известий?

Хиггинсу странно думать, что где-то на белом свете у него есть сестра двумя годами старше него; она, без сомнения, замужем, мать семейства, а все, что он знает о ней — это ее имя: Патриция. Патриция Хиггинс. Если она вышла замуж, то сменила фамилию. Он может пройти мимо нее по улице, ни о чем не догадываясь: когда ее увезли, ей было три года, ему — месяцев десять.

Возможно, кто-нибудь в Уильямсоне осведомлен о его прошлом? В ночь после черного шара ему пришло в голову, что у кого-нибудь из комитета могут найтись знакомые в Олдбридже, штат Нью-Джерси, и этому человеку стали известны семейные дела Хиггинса.

В Уильямсоне тоже есть бедняки, особенно в районе обувной фабрики. Есть и несколько неисправимых пьянчуг; общество отступилось от них, всем они внушают только жалость. Наконец, на окраине живет семейство О'Конноров — они, как дикари, ютятся в убогой лачуге, а вокруг валяются отбросы и шныряют полуодичавшие собаки. В этой семье, считая с родителями, человек одиннадцать, а то и двенадцать, и все рыжие, косматые, пышущие здоровьем; самые младшие, близнецы, развлекаются тем, что гоняют с бешеной скоростью на велосипедах без тормозов по крутым улочкам, наводя ужас на всех мамаш с городе. Однако никто из О'Конноров не претендуют на членство в «Загородном клубе». Один из мальчиков — ему лет шестнадцать — ходит в среднюю школу. Выглядит более цивилизованным, чем его родственнички, и ожесточенно вкалывает, надеясь выбиться в люди. Прошлым летом во время каникул подрабатывал в супермаркете, и, глядя на него, Хиггинс невольно вспоминал себя подростком.

Но О'Конноры, по крайней мере, живут дружной семьей и ладят с полицией, если не считать браконьерства и вопросов санитарии. Его, Хиггинса, корни куда более сомнительны. Он едва знает историю своей семьи. Ему приходилось ее составлять по кусочкам, по крохам, догадываясь о том, о чем невозможно было узнать. Многие подробности, которые время от времени с садистским удовольствием сообщала ему мать, казались Хиггинсу не правдоподобными.

Звали ее Луиза Фукс, и, судя по документам, родилась она в Германии, в Гамбурге, точнее, на другом берегу Эльбы, а Альтоне, где высятся верфи. Там работал ее отец; потом он свалился пьяный с лесов и умер, оставив восемь или девять сирот.

— Сколько тогда тебе было, мама?

— Пятнадцать. Старше меня были только Ганс и Эмма.

— Твоя мать еще была жива?

— Ее поместили в туберкулезный санаторий; у нее, можно сказать, легких уже почти что и не было. У двух братьев тоже был туберкулез. Один умер, когда я еще жила в Германии.

— И вас воспитывала Эмма?

Ее насмешливый взгляд дал ему понять, что она считает сына безнадежным дураком.

— Сразу видать, что ты американец!

— Сестра о вас не заботилась?

— Хватит того, что она о себе заботилась: ей ведь тоже надо было на хлеб зарабатывать.

— Как?

— Как зарабатывают все девицы в Альтоне вокруг верфей.

Он не смел спросить ее: «А ты?» Ему было страшно: что она ответит?

— В пятнадцать лет я нанялась судомойкой в кафе на набережной, — продолжала мать. — А в восемнадцать мне с подругой удалось попасть на корабль и уехать. Подругу звали Гертруда; это была толстая девка, пиво хлестала, пока деньги не кончатся. Мы с ней вдвоем уплыли в Нью-Йорк, а жизнь в те времена была потяжелей, чем теперь, особенно для двух девчонок, не знающих ни словца по-английски. Целый год мы ни шагу не ступали с той набережной, к которой причалил наш пароход. Нас там взяли на работу в одну гостиницу.

Хиггинс знал, что потом ей пришлось покочевать: в ее рассказах мелькали Чикаго, Сент-Луис, Новый Орлеан.

С тех времен у нее сохранилась только одна маленькая фотография, на которой она выглядит почти толстушкой.

Глаза такие же хитрые, волосы слегка вьются.

Может быть, она уже тогда была нечиста на руку?

И не Гертруда ли приучила ее к пьянству?

Он был бы рад узнать о ней побольше и в то же время предпочитал не выяснять многих подробностей. Не имел он понятия и о том, каким образом мать осела в штате Нью-Джерси, в сорока пяти милях от Нью-Йорка, в захудалом Олдбридже, смахивавшем скорее на деревню, чем на город. Она работала горничной в тамошней гостинице «Девонширский постоялый двор» и повстречалась там с Хиггинсом-старшим.

Об отце у Хиггинса сведений еще меньше: он даже никогда его не видел, потому что был младенцем, когда тот уехал и увез с собой сестру. Не подлежит сомнению лишь одно — он был женат на Луизе, так как у старухи хранится брачное свидетельство по всей форме, которое она хранит как зеницу ока.

— Кто он был, мама?

— Коммивояжер.

— А что продавал?

В ответ снова ироничный, насмешливый взгляд; горечи, правда, в нем нет, зато читаются хитрость и жестокость:

— Когда как.

И нарочно добавляла:

— Мы с ним были одного поля ягоды.

— А в тюрьме он сидел?

— До меня или потом — может быть, а при мне такого не было. Правда, он со мной недолго прожил.

Насколько Хиггинс мог установить, отец поселился в «Девонширском постоялом дворе» во время одной из поездок. Что ему понадобилось в Олдбридже, в этой захолустной дыре, неизвестно. Коммивояжерам там делать нечего. Как бы то ни было, он женился на Луизе Фукс, и одно время они снимали квартиру. Мать показывала Хиггинсу похожее на казарму строение, где они жили; оно цело и сейчас — там ютится десятка три семей.

— Бывало, уедет он месяца на два, на три, и скажи спасибо, если пришлет открытку или перевод. Родилась твоя сестра, а он ее увидел через полтора месяца, как приехал из Калифорнии. И сразу к ней привязался. Хотел, чтобы я взяла девчонку и поехала вместе с ним, а я уперлась, и целый год потом о нем не было ни слуху ни духу. Вернулся — а я в тюрьме; он меня оттуда и вытащил. Вечно я влипала в неприятности, да и теперь то же самое. Через девять месяцев родился ты и такой был головастый — я чуть концы не отдала и осталась калекой на всю жизнь.

Хиггинсу было неприятно выслушивать такие подробности, и он знал, что она рассказывает это нарочно, чтобы его смутить.

Прошлый раз психиатр, с которым он советовался, сказал:

— Приходится работать как одержимым: у нас ведь настоящий конвейер. Будь нам полегче, я был бы не прочь сам заняться вашей матерью и поосновательней изучить ее: это незаурядный случай, я ничего подобного не встречал.

Не понять даже, чувствует ли она себя несчастной: похоже, старуха наслаждается своими странностями и с особенным удовольствием измывается над сыном, словно сводя с ним старые счеты.

— Ты в него пошел, в отца, — обмолвилась она как-то в разговоре с Хиггинсом. — Такой же большеголовый, только сложен он был получше, да и вообще покрепче.

В один прекрасный день отец, как обычно, вернулся в Олдбридж и объявил:

— Я сматываюсь. Патрицию беру с собой, а тебе оставляю мальчишку.

Кажется, мать настаивала, чтобы с ней осталась дочка, но отец не уступил.

— Мальчишка все равно слишком мал, — возразил он.

Всю ночь из квартиры неслась брань, соседи стучали в стену, требовали тишины. В шесть, первым же поездом, Хиггинс-старший уехал вместе с девочкой.

Hope известна эта история: она ведь сама из Олдбриджа и знакома с Луизой. Но некоторые подробности, вроде жизни в Гамбурге, муж от нее скрыл.

Пока сын не вырос, мать работала то там, то тут, нанималась в бары или окрестные гостиницы, а его оставляла на попечение соседки и, подобно отцу, не показывалась месяцами.

В восемь лет он впервые пришел за матерью в полицейский участок, потом это стало обычным делом. Полицейские обращались с ним ласково, жалели его, считали стоящим парнем.

К шестнадцати годам он свыкся с тем, что почти всегда живет один, сам хозяйничает в их единственной комнате, сам стряпает себе еду.

— В господа пролезть решил! — бросала она ему, встречаясь с ним случайно на улице или заставая дома над книгами и тетрадями.

Его занятия вызывали у нее тихий смешок, в котором звучала угроза.

— Не воображай, что сыну Луизы и этого подонка Хиггинса дадут выбиться в люди!

Пила она все больше и больше, ее часто подбирали на улицах и отвозили в больницу. Оттуда она выбиралась с невероятной изворотливостью, пуская в ход то хитрость, то наглость. В магазинах ее уже не соблазняла мелочи — она норовила стянуть самые громоздкие предметы, спрятать которые было просто невозможно. Когда ее хватали за руку, она нимало не смущалась:

— А вы докажите, что я не собиралась заплатить!

Нору она приняла в штыки, и когда спустя несколько месяцев после их свадьбы она изъявила намерение жить с молодыми вместе, то сделала это, по глубокому убеждению Хиггинса, только затем, чтобы помучить невестку.

Одним намерением дело не ограничилось. Как-то утром мать явилась к ним на квартиру со своим тряпьем и картонками, набитыми Бог знает чем.

— Мне пришло в голову, моя дорогая, что вы теперь в положении и лишний человек в помощь вам не повредит.

И сколько раз, бывало, Хиггинс возвращается с работы, а Нора плачет, забившись в угол на кухне!

Они все это терпели.

Им удалось перевести дух только на несколько недель, когда за какую-то более серьезную провинность Луиза угодила в тюрьму.

В конце концов Хиггинса вызвал окружной прокурор.

— Пора вам положить конец этому безобразию, — устало сказал он. — Не может же подобный балаган длиться вечно!

— Как вам известно, она не отвечает за свои поступки.

Прокурор метнул на Хиггинса свирепый взгляд.

— Знаете что? Она такая же сумасшедшая, как мы с вами. Просто старается выместить на других, на вас, например, и на вашей жене, все, что ей пришлось хлебнуть в жизни.

— Что вы мне посоветуете?

— Делайте что хотите, — это меня не касается. Я требую одного: избавьте нас от нее, не то в следующий раз мы упрячем ее в психиатрическую лечебницу, и все тут.

Что такое эти лечебницы — Хиггинс уже знал: однажды без его ведома мать забрали туда, и он с трудом ее вызволил. Когда он очутился в палате, где находилось еще десятка два распатланных, едва прикрытых одеждой женщин, Луиза чуть в ноги ему не бросилась, умоляя не оставлять ее.

— Я больше не буду, Уолтер, клянусь, не буду, — причитала она, заливаясь слезами, словно маленькая девочка, — я же все-таки твоя мама. Я носила тебя под сердцем, а теперь я нищая старуха, люди на меня пальцем показывают. Я знаю, я позорю тебя, и денег на меня идет прорва. Ну хоть из жалости вытащи меня отсюда!

А то мне даже умереть спокойно не дадут. Мне здесь страшно. Слышишь, Уолтер? Страшно, страшно…

Тогда-то Хиггинс и обратился к психиатрам, в том числе к тому, из Нью-Йорка, который сказал, что занялся бы Луизой, будь у него время. Между прочим, это он порекомендовал, если Хиггинс сочтет, что это ему по карману. С тех пор прошло одиннадцать лет — Хиггинсы тогда еще не перебрались из Нью-Джерси. В Уильямсоне никто не знает Луизу: в один из своих тайных побегов она добралась и сюда, но они жили тогда в нижнем городе.

Не успели соседи ее заметить, как она уже попала под присмотр сына.

В другой раз ему сообщили из нью-йоркской полиции, что задержана некая Луиза Фукс, назвавшаяся его матерью и указавшая его адрес. Ее поймали, когда она в винном магазине совала бутылку виски в сумку, которую за несколько минут до того стянула в универмаге.

Нора молча смотрела на мужа. Аппетит у него сразу пропал. Он облокотился на стол и обхватил голову руками.

— Ты плачешь? — спросила она наконец.

— Нет.

В доказательство он поднял к ней лицо — глаза были сухие.

— Она не знает нашего нового адреса, — сказала жена, желая его успокоить.

Он пожал плечами. Мать не замедлит объявиться.

Может быть, она уже справляется о них в городе — в магазине, в их бывшем квартале?

Детям говорили, что их бабушка больна, прикована к больничной койке. Потом, когда они достаточно повзрослели, им объяснили, что она не в своем уме.

— А что она такого вытворяет? — допытывался Арчи, которого этот вопрос очень занимал. — Подражает зверям? Может, ей кажется, что она корова или там медведица?

Изабелла еще не знает. Что до Флоренс, то поездка в Глендейл произвела на нее большое впечатление, и она потом забросала родителей вопросами о Луизе.

— Среди ее братьев и сестер есть сумасшедшие?

— Не думаю.

— Ты что, не уверен?

— Они ведь живут в Германии, мы ничего о них не знаем.

— Так, может быть, они тоже ненормальные?

— Успокойся, Флоренс. Твоя бабушка не то чтобы по-настоящему психически больна. Я ее показывал лучшим специалистам. Ты знаешь, что такое клептомания?

— Да, но клептоманов не держат в сумасшедшем доме.

— Во-первых, она не в сумасшедшем доме. А потом, по-разному бывает. Пришлось выбирать между санаторием и тюрьмой, а в тюрьму ее забрали бы чуть ли не до конца жизни.

— Я, пожалуй, выбрала бы тюрьму, — прошептала девочка, передернувшись.

Сколько ей было, когда произошел этот разговор? За несколько дней до того Луиза явилась в Уильямсон, и Флоренс, проснувшись от шума, застала на кухне отца вместе со старухой. Флоренс было уже лет пятнадцать.

— Это та самая ученая мартышка, которую ты ко мне привозил? — проскрипела Луиза.

Теперь остается только ждать. Может быть, несколько дней пройдет в неуверенности и ожидании катастрофы, а может быть, вот-вот раздастся телефонный звонок…

Все зависит от того, как быстро Луиза раздобудет выпивку. Это ее уязвимое место. Стоит ей дорваться до спиртного и напиться, как ее покидает инстинктивная, почти звериная осторожность, и тогда полиции ничего не стоит ее задержать. Но на трезвую голову она вполне способна поехать в Уильямсон и даже добраться до него.

— Ты совсем пал духом?

— Нет.

Хиггинс не кривил душой. Он не столько пал духом, сколько был во власти более сложных переживаний, и обнаруживать их перед женой ему не хотелось — во всяком случае, сейчас.

Ему пришлось за несколько дней пересмотреть чуть ли не все свои жизненные установки, и он с самого начала подозревал, что пора подбираться к главному, к тому, что, возможно, было основой всей остальной жизни, как бы ни пытались обстоятельства убедить его в обратном.

Хиггинс поднялся: надо возвращаться на работу.

В глазах у него Нора подметила тот же странный огонек, что и у Луизы. Она встала и положила руки ему на плечи.

На мгновение она так и замерла, вглядываясь в лицо мужа, потом губы ее задрожали, и она быстро отстранилась от него со словами:

— Подумай о нас, Уолтер.

Загрузка...