Земные цели[7]

— Одевайся, парень! — командует дедуш, тряся меня за плечо. — Предстоит долгая прогулка.

Он стоит надо мною с фонарем, а я спросонья натягиваю брюки и рубашку — вещи, которые он мне уступил, когда они обветшали и испачкались. У него под мышкой круг нашего фирменного сыра, завернутый аккуратно, как на продажу.

— Куда идти-то? — Я шнурую ботинки, кожа которых гвоздями подбита сверху к подошвам.

— Найдешь кого-нибудь из этих. Ангелов.

Я выпрямляюсь и тупо смотрю на него.

— Давай пошевеливайся! — рычит он, и я склоняюсь к ботинкам. — Пойдешь в горы, в ущелье. Ну, и вызовешь одного из них.

— Как это? — спрашиваю я, не успев подумать.

Он топает, едва не зашибив меня ногой.

— Откуда же я знаю, болван?! Я их что, вызывал?!

Бабуш стонет на своей кровати, и дедуш умолкает, тяжело сопя. Его голос спускается до бормотания:

— Короче, вызовешь ангела. Предложишь ему сыр. И приведешь сюда, к бабке.

Я заканчиваю шнуровку. Лицо у него такое, что и без слов все ясно.

— Приведу сюда, — повторяю я. — В этот дом.

Он молча протягивает сверток.

Я беру сыр и поднимаюсь. Его глаза чуть ниже моих, когда я в ботинках, а он босиком.

— Да живее! Бабка долго не протянет!

Я смотрю на бабуш: щуплый холмик под одеялом. Воздух наполнен гнилым запахом ее болезни. Я кулаком толкаю дедуша в плечо. Он качается и ошарашенно раскрывает рот.

— А ты, — говорю я, — чтоб не смел ее трогать, понятно?! Если хоть пальцем или хоть словом… вернусь и зарублю! Убийца.

Развернувшись, я выхожу во двор. И всю дорогу до деревьев ожидаю, что мне самому между лопаток вонзится топор.


Он старый никчемный ворчун, только и всего! Но больше у меня никого нет, значит, надо его терпеть, верно?

Нет, не верно. Просто наша бабуш такая маленькая, серенькая и тихая, что кажется, будто она не человек, а кухонный придаток дедуша. Но она была человеком, я помню, хотя был тогда малышом. Живостью она никогда не отличалась, это правда, да и силой тоже, однако дедуш еще не настолько ее подмял, чтобы затушить в ней источник ласки и тепла. Пускай это ласка была неявной, а тепла едва хватило бедному ребенку, чтобы сохранить душу, — я ничего не забыл; и если на дедуша нацелены мои страх и злоба, то на бабуш — небольшая толика любви, что уцелела во мне с детства.

Самое удивительное в том, что дедуш терпеть не мог ангелов и при одном упоминании о них принимался кричать.

«Не смей говорить об этих тварях! — надрывался он. — Какая от них польза?! Хватают нормальных, здоровых работников, заворачивают в свои вонючие крылья — и превращают в отшельников, в колдуний, в чертовых поэтов! И начинается бред: ах, аньгелы меня заставили! Ах, аньгелы велели мне бросить работу, и не платить налоги, и растоптать собственную семью, как собачье дерьмо! Теперь я порхаю над землей, свободный, как бабочка, и питаюсь булками, что растут на деревьях… А вонища! Вонища от них какая! Гнилой картошкой разит, напополам с мертвечиной!» — Дедуш яростно тыкал ВИЛКОЙ в тарелку и набивал мясом трясущийся от негодования рот, как будто от его собственной рубахи не воняло кислым потом, а перепачканные свиным дерьмом ботинки не валялись у дверей.

А бабуш важно поддакивала:

«Что верно, то верно. Смрадные создания!»

Мне только раз довелось понюхать ангела. У нас тогда сбежал поросенок, и я ловил его в горах, идя по следу в траве. Довольно скоро след начал петлять: поросенок ошалел от новых запахов и забыл, что надо бежать. Так всегда бывает со свиньями. Я знал, что скоро его настигну.

Запах ангела ударил меня внезапно: так запах лисы, прилетевший по ветру, сводит с ума гончую собаку. Гнилая картошка? Хм… Ощущение такое, будто в ноздри набили сырого навоза, да так глубоко, что в горле дерет. Мертвечина? Да легче тыкву запихать в яичную скорлупу, чем описать этот запах словами!

Подобно несчастному поросенку, я забыл о цели и пошел бродить в траве, вынюхивая нити ангельской вони, превратившись в один ходячий нос. Идти по целине оказалось не в пример труднее, чем по пробитому следу. Наконец, исцарапанный и облепленный палой листвой, я вышел к месту, откуда их можно было увидеть — в просвете между кустами. Трава вокруг них была вытоптана — кое-где даже до голой земли.

Больше всего это походило на две сцепившиеся кожаные палатки, от которых валил пар. Мало-помалу я начал различать детали: растянутые перепончатые крылья, одинаковые арки позвоночных бугорков, светлые рожки среди волос, гладкие промежности без признаков пола.

«Они всегда красные, распаренные, — плевался дедуш. — Тьфу, срам один! А глаза! Смотришь, и ничего человеческого. Свет да пустота».

В тот день мне не довелось увидеть их глаз. Да не очень-то и хотелось. С меня хватило их драки. Хватило нечеловеческой дикости напряженных тел, занимающихся бог знает чем. Я вспоминал, как во время весенней ярмарки, за сараем Йомана, мы метались от одной щели к другой, подсматривая за парочками, и я присвистывал вместе с остальными, словно понимая, что происходит, хотя глубоко внутри сидело искренне беззвучное «почему?». Дерущиеся ангелы были бесконечно чужды моей тогдашней вселенной, нехитрым правилам которой я тупо учился у дедуша с того самого дня, когда он и бабуш взяли меня на воспитание.

Ангелы заставили меня думать. Их вонь подействовала на дремлющий разум как толченая мята, откупорив зияющие пустоты, которые я понятия не имел, чем заполнить. Ангелы катались по земле, трава и хворост пристали к потным спинам. Казалось, ничто не заставит их прекратить схватку, или совокупление, или черт знает что: силы были равны, и размер примерно одинаков. Поросенок дедуша мирно пасся в нескольких шагах от меня. А сам дедуш отнюдь не мирно слонялся дома из угла в угол, переживая потерю дневной выручки. Я знал: прекрати эти твари возиться, расцепись они хоть на мгновение, обрати внимание на свидетеля их борьбы — и я уйду навсегда из простого мира холмов, ежедневного труда и земных забот. Однако разум взял вверх, и я не стал искушать судьбу, несмотря на сгущающиеся прямо под носом миражи новой жизни. Переборов себя, я ушел.

Дедуш был слишком рад возвращению поросенка, чтобы заметить произошедшие во мне перемены. Он отрядил меня укреплять загон для скота, а сам стал над душой и покрикивал. Дедуш всегда умел запрячь в работу, этого не отнимешь. Сперва свалит на тебя вину, а потом заставит вкалывать, якобы в наказание.

Я так и не признался тогда, что видел ангелов. Да и потом ни разу не давал повода для подозрений.


Добраться до ущелья — дело нехитрое. Я в этих горах всю жизнь охотился, каждый камень знаю, могу в кромешной темноте дорогу найти. А уж с луной и подавно — вон как сияет, ярче солнца. Проходя мимо того места, где я подсматривал за ангелами, я чувствую в мыслях привычное напряжение: вдруг они до сих пор там? Борются, катаются в темноте, замешивая грязь на собственном поту?

Сегодня, однако, надо думать об ущелье. И о круге сыра. И о бабуш, конечно… Сделав над собой усилие, я миную роковое место.


Каждую весну, когда лес оживал и взрывался красотой, бабуш вела меня на поляну, похожую на ту, где боролись ангелы. Стиснув мою руку, она целеустремленно влекла меня через заросли. Земля на поляне была голой, словно утрамбованной. Не говоря ни слова, она раскладывала на бумаге немудреную снедь. А потом мы уходили. Перед тем как скрыться в зарослях, она каждый раз оглядывалась, потом вздыхала с облегчением, и по дороге домой мы болтали о чем угодно, только не о том, что произошло.


— Ты их часто видел, дедуш? — спросил я, когда в очередной раз речь зашла об ангелах.

— Да уж хватило, чтобы понять, какая это дрянь! И те кликуши, что поклоняются им, да носят жертвы, да трубят об их святости, — все они пляшут под их дудку. Ишь, придумали: святость! Никакой святости там и в помине нет! — Он выплюнул слово «святость», будто оно горчило на вкус.

— Значит, повидал их немало? Это когда нашествие было, да?

— Нет, сюда не докатилось, — быстро ответил дедуш. — Нашествие было за горами, в стране джунглей, где погода для них подходящая: влажная да жаркая. А у нас слишком сухо.

— Так где же ты их видел? — Я старался, чтобы голос звучал подобострастно и восхищенно.

— Вдалеке, — признался он неохотно. — Над ущельем парили, что твои орлы. Только с виду другие. Ну и размером побольше.

— Что, целая стая? Как стервятники?

— Да ну… Один. — Он склонился над тарелкой и сосредоточенно жевал.

— Ну, слава богу! А кроме этого? — Можно было подумать, что я испугался за него.

— Еще мертвого видел, истлевшего. Его звери по кускам растащили. И вонь, скажу тебе, от мертвых меньше, чем от живых!

— Значит, у них кости есть, как у людей? И плоть?

— Конечно! А ты думал, из чего они сделаны? Из сахара и звездного света? Тоже, небось, всяких кликуш наслушался. Или бабуш шепчется с тобой по углам, а? — Он вскинул голову, перемалывая челюстями мясо. Бабуш опустила взгляд.

— Нет, конечно! — Я уткнулся в тарелку, словно застыдившись, но на душе у меня было светло: подумаешь, одного мертвого, а второго в небе, вдалеке! А я — двоих сразу, да еще вблизи! Мне редко удавалось так утереть дедушу нос. Да при этом еще и небитым остаться.


Детишки, мои ровесники, часто убегали из дома к ангелам. Особенно если им жилось горше, чем мне; если старики били их каждый день, а не под настроение, как меня; если их кормили такой дрянью, по сравнению с которой лесные ягоды и коренья казались лакомством. Первые дни после того, как я увидел ангелов, у меня из головы не шли эти дети. Я закрывал глаза и видел, как возвращаюсь на ту поляну по еще свежему следу в траве. И потом, когда примятая поросенком трава давным-давно распрямилась, я мысленно рисовал свой побег при каждом раскате житейского грома, при каждом всплеске болезненной ярости дедуша.

Но не мог же я оставить бабуш с ним наедине!

И с собой ее взять тоже не мог. Она ни за что бы не пошла. Сразу бы всполошилась, только намекни я на что-нибудь в этом духе. Дедуша она ненавидела, наверное, посильнее моего, да только он ее так изжевал, что там уже и бежать было некому.

И все же: что происходит с теми детишками? Никто не знает, хорошо им или плохо. Нет ни свидетелей, ни слухов; даже косточек никто не находил. Может, они попадают в иную, счастливую землю, куда дорогу знают только ангелы?

А может, ангелы пожирают их с потрохами.


Первые утесы нависли над головой, а лес прижался к земле и порос упругим мхом. Под ногами чавкает жижа. Сырой ветерок холодит лицо, и пахнет уже не зеленью, а камнем и водой. На охоте мы редко забредаем в такую глушь.


Когда бабуш заболела, все изменилось. Как ни посмотришь, она все суше и невзрачнее. Не хватало еще, чтобы она из-за моих бед горевала и тратила остатки жизни.

А дедуш, конечно, озлобился пуще прежнего. Я тоже умею худо-бедно готовить, но уж с бабуш не сравнишь; и в доме прибрать могу, да только метлу всегда оставлю на проходе, так что дедуш спотыкается, или половик не уберу из-под дождя. Причина для взбучки всегда найдется. Что ж, пусть лучше на меня орет, чем к ней докапывается: где у нас то, да где это, да как картошку варить, да почему хозяйство запутано, — пока всю душу бедной старушке своим недужным голосом не вымотает, пока не оставит от нее лишь тень на кровати, пока она говорить не разучится по-человечески! До вчерашнего дня мне еще удавалось ее украдкой покормить, когда дедуша поблизости не было, да и то уговаривать приходилось: мол, я без тебя пропаду, а на деда не обращай внимания, поправляйся ради меня, ради своего бедного внука, которого ты вырастила с пеленок. Что угодно, только не оставляй меня одного с этим старым подонком!


Туман струится на фоне лунного диска, выхолаживая меня до костей. Ущелье наполняет ночное беззвучие неумолчным лепетом новорожденной реки.

Тропинка круто лезет на полочку, опоясывающую ущелье. Местами полочка не шире моей ступни. Внизу вода бьет в камень с такой силой, что, кажется, вот-вот стряхнет меня со скалы.

— Ну вот, — шепчу я, задыхаясь, цепляясь ногтями за скользкую стену и стараясь не думать о тяжелом сыре за пазухой, норовящем увлечь меня в несущийся поток. — И где же эти чертовы ангелы? В какой дыре затаились?

Я знаю: впереди ждет широкая площадка, куда мы с бабуш и дедушем забрались однажды летом, когда дедуш еще выпускал ее из дома, а не держал взаперти. Память сохранила долгий, изнурительный и пугающий подъем, однако сейчас я огибаю выступ — и вот она, площадка, на которой, если потесниться, можно устоять втроем, но для ангела уже места не останется. Прижавшись спиной к скале, я перевожу дыхание. Внизу гремят водопады, клубится в воздухе водяная взвесь, оседая капельками на разгоряченной шее. В разгар того лета водопады были не толще стеклистых ниточек среди камней, и дедуш нырял в окаймленную валунами сине-зеленую заводь, над которой летали птицы-рыбаки. Теперь здесь только грохот да ветер, да мокрая чернота, да округлое лезвие луны вспарывает тучи.

— Э-ге-гей, ангелы! — зову я, но мокрый воздух гасит крик. С тем же успехом я мог бы кричать, засунув голову в стог сена. — Спускайтесь, ангелы! Нужна ваша помощь!

Может, они спят? Может, их нету поблизости? Как долго и как громко нужно кричать?

— Это для моей бабушки! Спускайтесь, вылечите ее! Э-ге-гей! Я вам сыра принес!

Ревет поток. Туман забивается в глотку, словно вата. Я, верно, похож на сумасшедшего: ору один, среди ночи.

Наконец я умолкаю, потеряв надежду. Никто меня не слышит. А если и слышит, то не спешит. Очередная вздорная прихоть дедуша: можно подумать, ангелы так и бросятся на подмогу, стоит только позвать. До чего же здесь холодно! Я вымок до нитки. Бабуш, верно, умерла, пока я тут ошивался, вместо того чтобы за ней присматривать. Может, дедуш за тем меня и отослал, чтобы вволю над ней поизмываться. А теперь сидит и злорадствует.

Скрючившись под стеной, я дрожу от холода. И вдруг — нечто взмывает из тумана, хлопая крыльями. Я подпрыгиваю и ударяюсь головой о камень. Вонь бьет в лицо, как пригоршня горячей грязи.

— Смертное дитя! — говорит ангел, похожий на исполинскую красноватую тень: высокий, с чудовищной грудной клеткой, без рук и, конечно, с крыльями, работающими за спиной, словно кузнечные меха.

Исходящий от него жар прижимает меня к стене. Глаза смотрят пристально: красные, воспаленные, как у пьяницы, проницательные, как у священника или снежного человека. Зачем, зачем я побеспокоил это существо, умеющее летать?!

— Что ты принес?

Его голос — как стадо овец, бегущих в панике: бараны блеют, ягнята пищат, все сливается в единую волну.

— А, сейчас…

Я лихорадочно вытаскиваю сыр. Пальцы не слушаются. Пытаясь развернуть бумагу, я безнадежно коверкаю размякший за пазухой круг. Делать нечего: шагнув в палящий зной, я кладу бесформенную массу на камень, в клубы пара, поднимающиеся от исполинских красных ног.

Ангел подается вперед, опирается на жуткие когти, торчащие из крыльев, и ныряет головой, как стервятник. Он зубами разрывает подношение, глотает вместе с бумагой одну половину, затем другую — сыр, которого нам с бабуш и дедушем хватило бы на целую неделю, исчезает за две секунды. Ангел выпрямляется: щеки лоснятся от жира…

И тут начинается черт знает что. Из горла у него вырывается хрип, как будто он подавился бумагой. Корчась и топоча ногами, он растопыривает крылья — когти качаются прямо у моего носа. Верно, с сыром что-то не так. Или с оберткой. Сейчас раскроит меня одним ударом от горла до паха за то, что я его отравил.

Ангел дважды рыгает, показывая белесые стропила нёба. Золотисто-красные глаза наполняются слезами. Один за другим — шмяк! шмяк! — он выплевывает к моим ногам два желтые кругляша, покрытые слизью. И, шумно отерев рот о плечо, спокойно спрашивает:

— Так что там с бабушкой?

— А?.. — Я совсем забыл про бабуш. Про мою маленькую, серенькую бабуш. — Она… кажется, умирает. Может, уже умерла.

Ангел смотрит на луну. И зевает, по-кошачьи растянув лицо.

— Нет еще. Хотя уже скоро. Тебе придется поспешить, земляной червячок. Потрудить свои ножки. А я полечу впереди тебя.

— Э… — Мне нужно время, чтобы переварить его клекот. — Хорошо. А тебе не надо… ну, ты знаешь дорогу?

Опалив меня взглядом, ангел подталкивает когтем желтые кругляши.

— Ах, да… Спасибо!

Такое чувство, будто подбираешь теплые какашки. Я кладу скользкие штучки в карман брюк. Спереди вся одежда высохла, такое от ангела тепло. Да и на спине уже дымится. За воротник стекает пот.

Ангел взмывает вертикально вверх. Крылья распахиваются с хлопком, окатив меня волной свежей вони. Миг — и я снова один, среди холода и темноты, даже луна погрязла в тучах; только внизу бьется головой о камень обезумевший поток.


Занимается рассвет. Дедуш ходит взад-вперед вдоль ограды, как зверь по клетке. Увидев меня, он подскакивает на месте.

— Он уже здесь? — кричу я на бегу.

— Проклятая тварь! Никто ему… Никто его… — Дедуш захлебывается от гнева. — Весь дом провонял, гадина! Теперь не проветришь! Корячится, как резаная змея! Говорить с ним бесполезно: поет, сволочь, словно уши пилой отпиливает!

Из дома доносятся низкие завывания.

— Слышишь?! — Дедуш поднимает палец.

На окна изнутри ложатся оранжевые блики.

— Там, видно, жарко сейчас, — говорю я.

— Все дрова спалит, подлец! — Дедуш чуть не плачет: сам он разводит чахлый и скупой огонь. Такое богатое пламя, должно быть, жжет ему сердце. — Нам бы на три зимы хватило! А теперь что?!

— Как бабуш?

Он вспыхивает новым приступом ярости:

— А я почем знаю?! Что я, могу приблизиться, что ли? — Дедуш идет к дому следом за мной. — Когда там этот сидит…

В доме пахнет порохом, и шум такой, будто аккордеоном с размаху бьют об дерево. В камине бушует огонь. Ангел сидит на корточках на столе, раскалившись докрасна, и визжит изо всей мочи. Вены у него на шее вздулись, того и гляди лопнут; по спине водопадом бежит пот. Голова задевает лампу, сияющую в полный фитиль, как дедуш никогда бы не позволил. По стенам мечутся тени в расплаве желтого света.

Перед ангелом на кровати сидит бабуш: волосы всклокочены, простыни перевиты в ногах. Кожа ее обрела цвет ангела — оранжевые пятна мешаются с отсветами огня; белки глаз тоже оранжевые, а зрачки бессмысленные и маленькие, как булавочные уколы.

Преодолевая упругую вонь, я подхожу к ней и пытаюсь уложить. Бесполезно: ее тело будто пронизано стальными прутьями — если повалить на спину, то задерутся ноги.

Мысли разбегаются. Я закрываю лицо руками и склоняюсь к ее ногам, где под простыней бугрятся костлявые колени. Бабуш и дедуш воспитали меня так, что я всегда стараюсь быть полезным. Но сейчас от меня толку нет — как во время большого урагана, когда сидишь в доме и молишься, чтобы выдержала крыша, и ничего не можешь поделать, пока не стихнет ветер и не станет ясно, что чинить.

Лампа падает на стол и разбивается, перебив оглушительный рев. Я подхватываюсь, однако ангел останавливает меня движением умных глаз. Его нога топает по столу, гася горящую масляную лужу. В наступившей мертвой тишине разливается запах горелой кожи; даже огонь в очаге танцует бесшумно, как сон. Дедуш на пороге по-рыбьи шевелит губами; его шепот подобен шороху отпущенной струны.

И через тишину на нас снисходит нечто огромное и спокойное — и отрясает прах небес с невидимых крыльев, отчего гаснет огонь в очаге, и угольки ума в ангельских глазах прикрываются лоснящимися веками, и дедуш в дверях склоняется в глубоком поклоне. Оно может явиться каждому: и муравью, и ангелу, и заблудившемуся ребенку, и даже благородным господам. Сегодня явилось нам, чтобы забрать бабуш. Из бесформенной груды тряпок и костей Оно бережно вынимает ее и прижимает к своей темной, грязной, мягкой груди. Размыкаются стиснутые кулаки отслуживших рук, и бабуш отлетает вместе с Ним, как дождь уходит вместе с грозовой тучей.

После Его отлета предрассветные сумерки прохладны и чисты; в небе звенят звезды; вершины гор посверкивают, как драгоценности. Города и деревни собираются яркой плесенью в долинах рек и вдоль побережья. Каждый жучок, каждый камешек, каждый кроличий волосок и каждая былинка — все сплетено и взаимосвязано в чудовищно сложном мире, все течет умно и неисследимо, перемежая жизнь со смертью и вечное с сиюминутным.


Меня будит дедуш. Наверное, прошло несколько часов. Я лежу калачиком в ногах мертвой бабуш. В дом вернулся холод. Обессилевший очаг мигает красноватым созвездием. Вокруг царит беспорядок. Я вспоминаю свои сны, что словно дикие звери бились в четырех стенах.

У дедуша вид встрепанный, как с хорошего бодуна; глазки слезятся. Он цепляет меня за руку и тащит прочь из дома. Мы останавливаемся в дальнем углу двора.

— Ангел сказал: хороните ее здесь. Так бери и копай! — Он кидает мне лопату, а сам уходит в дом. Оттуда доносится короткий грохот и сдавленное ругательство. Потом все затихает.

Я ложусь навзничь и какое-то время слушаю сопение свиней и чавканье коров. Птицы еще не проснулись. Луна стоит низко, звезды ясны.

Поднявшись, я беру лопату: заспавшееся тело требует движения. Бабуш надо предать земле: пусть отдохнет от дедуша.

Первый же удар лопаты приходится на что-то сочное и упругое. Перевернув землю, я выпрастываю россыпь белесых шариков: одни окатываются прочь, другие блестят, рассеченные лопатой. Молодая картошка, не крупнее перепелиного яйца. Сотни, тысячи картофелин, и растут так густо, что даже копать не надо, только руками выгребай. Я разгрызаю одну: хрустит, как сырая звездочка, и на вкус сладкая, как земля. Не нужно ни солить, ни варить; бери и ешь.

Выбрав весь урожай, я стою над готовой могилой. По одну сторону высится гора картошки, по другую — небольшой холмик земли.

Я возвращаюсь в разоренный дом. Перешагиваю храпящего дедуша. Подхватив невесомые останки бабуш, выношу ее во двор и опускаю в яму. Накрываю простыней ставшее чужим лицо. Забрасываю землей. Сверху выкладываю из дерна крест. Поливаю как следует.

Мной овладевает лихорадочное возбуждение. Часть картошки надо уложить в рюкзак, затем помыться перед дорогой. Свежую рубаху и пару брюк позаимствую у дедуша.

У насоса я сбрасываю одежду. В кармане штанов что-то твердое: звякает о камень. Ангельские кругляши. Я выколупываю их — бурые, облепленные сором — и кладу на каменный борт водяного желоба. Обмывшись, одевшись и обувшись, я ножом расщепляю один из них — мягкая оболочка слезает, и лезвие натыкается на твердую сердцевину.

У меня в руках слиток золота, на котором нож оставил бороздку. Я подбрасываю его на руке. По весу как три монеты. С лихвой хватило бы, чтобы заплатить за все сыры, что мы делаем за год. Я очищаю второй слиток и оставляю его на видном месте на борту желоба. Если не найдет дедуш, так утащит ворона или белка. Мне все равно. Знаю только, что в дом я уже ни за что не вернусь.

Набросив на плечи рюкзак, я ухожу. Позади остаются храпящие останки дедуша и тихие останки бабуш. Выйдя за ограду, я выбираю дорогу, бегущую стрелой через поля, за горизонт. Вдоль дороги непременно будут города и базары, кузницы и мельницы. Крепкого парня всегда можно использовать в земных целях, лишь бы не ленился.

Загрузка...