Свет вечный[8]

Где-то между мной и Ваггой ветры теребили листовое железо. Я трижды крикнула «Алле», прежде чем узнала голос матери.

— Ушла тихо, во сне. Полная неожиданность! Менеджер сказал, у нее на лице была улыбка. Значит, не мучилась.

Мать принялась рассказывать о предстоящих похоронах. Отвернувшись от незаконченного проекта на кухонном столе, я делала пометки фломастером на стене.

— Где, в Гревилле?!

— Такова ее воля, Дафния. Она сама все устроила, оплатила счета. Ничего не поделаешь.

— Там же ничего нет, в этом Гревилле! Город призраков посреди гигантской свалки.

— Бабушка выросла в этом городе, Даф. Она всегда хотела, чтобы ее там похоронили.

— Такая даль… — Бензин, расходы, морока.

— В общем, я переговорила со священником, он в курсе. Тело привезет бабушкина соседка Ирини. Городской совет дал разрешение открыть церковь. Катафалк тоже будет. И место на кладбище готово. Говорю же: все было организовано заранее, мне оставалось только детали уладить.

Значит, сперва все уладила, а потом мне позвонила… Я ничего не сказала. По материнской линии у нас в семье одни интриганы. Если соберутся больше трех, то двое тотчас начинают плести заговор против третьего. Поэтому мой отец и рванул когти. А я еще в детстве решила, что на мне эта милая традиция закончится.

Повесив трубку, я почувствовала легкую тошноту. Подгадала бабушка момент, ничего не скажешь! Я вернулась за стол. Последние несколько недель с электричеством были перебои и народ пользовался газосветом, который давал яркий, но очень направленный луч. В освещенном круге лежали белый сверток «Чудо-черви», пакетик с семенами и квадратный поднос для рассады, а остальная комната тонула в полумраке.

Я достала колоду кредиток и попыталась разложить приемлемый пасьянс. Увы, круг замкнулся, и чтобы его разомкнуть, требовалась хотя бы небольшая инъекция наличных. Оживив «ПалмПлот», я прошлась по счетам: сорок три цента на расчетном и большая красивая баранка на союзно-студенческом — до следующей стипендии. Кредитной линии на бензин от «Апреля Свободы» хватит до Гревилля, но никак не обратно. Да еще мою старушку необходимо подремонтировать, причем по-белому: Гиглио ее посмотреть не успеет, потому что похороны в четверг.

Я вздохнула. Удружила, бабушка! В течение этого года было множество моментов, когда я запросто могла позволить себе ее похороны. Что ей стоило умереть пораньше! Все равно последние несколько лет толком не жила. Я бы, например, ни за что не согласилась лежать овощем, чтобы сиделки подсовывали судно.

Отпускной сберегательный: две тысячи долларов и четыре цента. Если спуститься ниже двух тысяч, то пеня пойдет убийственная. До стипендии набежит пятьсот штрафа, вдобавок к пятисотке, которую я потрачу на сервис и бензин. Ну что ж, отпускной сберегательный для того и предназначен: чтобы не занимать у друзей, когда наступит черный день.

— Спасибо, бабуль! — проворчала я, делая перевод. Затем выключила «Плот» и потащила газосвет в гостиную, чтобы отыскать телефон Стэтнерова приятеля, который понимал толк в семенах.


— …потом засыпаешь удобрением, и готовишься стричь ш-ш-ш… поны.

— А?

— И вся недолга, говорю! Сиди и жди. — Сквозь электрический буран голос был едва слышен. — Если через две недели не взойдет, значит, обули с семенами. Обычное дело, не огорчайся.

— Ага, не огорчайся! Они, между прочим, денег стоят… — А свежие, с гарантией, стоили бы еще больше.

— Ш-ш-ш… парься! Пару раз обожжешься, потом научишься нормальные от паленых отличать.

— Значит, поливать регулярно? И надеяться, что не паленые.

— Питательную смесь добавляй. В той пропорции, что я говорил… Слушай, мне бежать пора. У меня встреча с агентом из Здорпитания. Привет Стэтнеру! Скажи, что я благодарен за наводку: не каждый день попадаются хорошие работники.

— Ладно, передам. Спасибо за помощь!

Пестрый карнавал помех сменился мертвенно-четкими гудками. Я повесила трубку и взялась за ножницы. Семена в пакетике походили на сухие бобы: безжизненные и безнадежные. Я распорола сверток с «Чудо-червью», которая походила на белый гравий, перемешанный с рождественскими блестками. Не хватало музыки, чтобы успокоить дрожащие руки. Динамики сгорели неделю назад, а на ремонт теперь за полтора месяца не наберешь. Вымыв руки «Антибактом» я приступила к делу.


— Дурная затея, — нахмурилась натуролог Нерида. — Особенно после гриппа.

— Знаю, что дурная. А что делать? Она была моей единственной бабушкой. А я ее единственная внучка.

Нерида сокрушенно вздохнула. Ей, верно, нелегко было жить в постоянных контрах с реальностью.

— Как известно, моя забота — организм в целом. Если не поедешь, то будешь себя грызть, пока не заболеешь. Так что поезжай. А как вернешься, проведем серьезную детоксикацию. Прививки уже сделала?

— После вас сразу туда.

Она расцепила руки, словно отпуская меня на волю.

— Будь осторожна! Это единственное, о чем я прошу. Не теряй головы из-за эмоций. Машина хоть герметичная?

— Вполне.

Нерида скривилась:

— Знаю я, какие у студентов машины!

— С герметичностью у нее порядок. Только что из мастерской. Три сотни за ремонт выложила, представляете?

Она отмахнулась:

— Ладно, ступай. Все равно тебя не вразумишь.


Коротышка в регистратуре аж надулась от собственной важности:

— К сожалению, «Фонд Сострадания» не покрывает поездки на похороны бабушек.

Я уже имела дело с этой мымрой и выложила заготовленный аргумент:

— Миссис Инги Макормик из администрации считает, что можно сделать исключение. Вот мой номер дела. — Я протянула листок бумаги.

Коротышка не шелохнулась.

— Правила одни для всех! — отрезала она. — Если мы начнем делать исключения…

Я просунула руку в окошко и положила листок ей на телефон.

— Все вопросы к миссис Макормик. Я второй раз по этому поводу дискутировать не собираюсь.

Развернувшись, я уселась в кресло и начала листать «Звезды Плюс». Коротышка набрала номер, разразилась возмущенной речью, потом затихла и слушала, сердито сопя. Повесив трубку и голову, она какое-то время с шумом перекладывала папки. Я покончила со «Звездами Плюс» и взялась за «Мисс Анорексию». На губах у меня играла едва заметная улыбка.

Выйдя из поликлиники, однако, я уже не улыбалась: в ягодице была шишка величиной с кулак, на которой мне предстояло сидеть всю дорогу до Гревилла.


— Подвеску надо смотреть, — пожал плечами парень в «Артизан Авто».

— В долларах, пожалуйста, — потребовала я.

Он назвал сумму, от которой у меня челюсть отвалилась.

— А если не смотреть? До Гревилла хоть доеду?

— Смотря как ехать. — Он шмыгнул носом. — Если аккуратно, то доедешь. А если в колдобину влетишь, то не доедешь.

— Значит, поеду аккуратно, — сказала я, переводя дух.


Занимался рассвет. Я катила по просторам Безлесой Равнины. В свете фар гуляли пылевые вихри: казалось, что шоссе дымится. Крупные частички барабанили в лобовое стекло. К этому следовало привыкнуть: впереди было еще несколько сот километров. Лоток с рассадой лежал под пассажирским сиденьем, подпертый и обложенный со всех сторон старыми отцовскими книгами: мне не хотелось пропустить ничего интересного. Да и лишний повод ехать помедленнее.

Я нажала кнопку разгона и вздохнула с облегчением. Машина на ходу, лоток под сиденьем, антителами накачали под завязку. Если не засну за рулем, то моя старушка добежит куда надо.


— Что сегодня принес? — Бабушка отложила кочергу. — Еще одного вертунчика?

Чешарик, взъерошенный после прогулки, потрусил через комнату. Существо в его зубах дергало белесой ногой.

— Садись, Чеша. Отпусти его. Я кому сказала!

Кот уселся и смотрел с подозрением, не разжимая зубов.

— Не поглажу, пока не отпустишь! — Бабушка свела брови, и я в который раз подумал, что она похожа на королеву.

Чешарик неохотно склонил голову.

— Вот, молодец! Клади на пол, — похвалила я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, как у бабушки.

Кот помедлил и снова исподлобья посмотрел на бабушку.

— Давай, Чеша. Покажи, как ты ночью поработал.

Кот наконец подался вперед, отпустил существо и отошел.

Каждое утро он приносил что-то новое. Как правило, зверушки были с внутренним дефектом, хотя наружные покровы выглядели целыми, а движения естественными. Правда, иногда он терял голову и съедал полдобычи, и приносил мертвецов — с погасшими глазами, с волочащимися проводами и биопружинами. Сегодняшний зверек был помесью опоссума и землеройки: поскакунчик с поврежденным прыжковым механизмом. Глазки у него были красные и круглые, а дыхание частое, как у игрушечного паровозика.

— Похоже, ты сломал ему спину, Чеша, — сказала бабушка.

Кот смотрел виновато. А может, просто ждал разрешения, чтобы приступить к еде. Я потрепала его по мохнатому загривку, в котором завяз студеный ночной воздух. Не обращая на меня внимания, он продолжал смотреть на бабушку.

— Знаешь, что я думаю? — Бабушка достала из корзинки нож, нагнулась и разрезала зверьку низ живота. — Ага, так и есть!

Кончиком ножа она придавила розовую опухоль, и наружу вылезло влажное белое яйцо размером с фалангу моего большого пальца. Зверек засучил передними лапками, погадил двумя серебристыми шестеренками и умер.

— Что же это за зверь? — Бабушка смотрела на меня с шутливым недоумением. — Мышь? Или птица, раз яйца несет? Столько загадок… Котик каждый день приносит новую загадку. Правда, котик?

— Ба, он есть хочет.

— Хочешь есть, да? Хочешь есть, Чешарик? Еще бы! Вон какой толстый. Такого слона поди прокорми!

— Не дразни его! Мне не разрешаешь, а сама дразнишь.

— Ну и что! Мне можно, я старая вредина. Давай, Чешарик! Уноси свою добычу, приятного аппетита. — Она ногой подтолкнула мертвого зверька.

Чешарик ухватил его за голову, отнес поближе к очагу и принялся хрустеть.


В давние времена местные жители называли Гревилль Землей Опоссумов. Городок не отличался от многих других, через которые я проехал утром: скелеты мертвых построек, серые зубцы на фоне серого неба. Оставшиеся в живых административные здания перевоплощались столько раз, что потеряли лицо: из богоугодных заведений их переангажировали в общины хиппи, потом в дома для бедных, и так до бесконечности. На каждом повороте старушкины шины пробуксовывали в песчаных заносах.

У кладбищенской ограды стоял грузовой драндулет матери. Они с тетушкой Пруитт выехали из Уагги вчера вечером. Им нравилось выставлять себя этакими бедовыми старухами, которым сам черт не брат: могут остановиться по маленькому посреди ядовитой ночной степи или припарковаться на обочине, отключить все, кроме вентилятора, и соснуть часок-другой. «У нас иммунитет старой закваски», — говорила тетя Пруитт, когда хотела щегольнуть своим здоровьем под маской сочувствия к моей современной изнеженности. Сейчас они вдвоем, верно, рассуждали об отеческих гробах и быстротечности земной жизни. Я, в свою очередь, рассудила, что не стоит им мешать.

Церковь ни во что не перевоплотилась, однако выглядела заброшенной. Заглушив мотор и вооружившись фонариком, я перелезла на заднее сиденье, сдвинула «Возбуждение лицевых нервов» и достала лоток с семенами.

Ничего. Полное отсутствие жизни, как в японском саду камней. «Сиди и жди», — сказал приятель Стэтнера. А я, будучи идиоткой, не уточнила, как долго. Прошло уже три дня, и я понятия не имела, выносить смесь на помойку или не париться и отложить еще на полторы недели. В такие минуты я особенно остро завидовала людям старой школы: они чувствовали такие вещи сердцем, не задумываясь, ибо впитали их с молоком матери; они знали, как устроен живой мир, и пользовались этим знанием, вместо того чтобы выкладывать чудовищные суммы за электронные заменители и надеяться, что экономика не рухнет слишком быстро.

Послышался приближающийся мотор. Я выключила фонарик и задвинула семена под сиденье. Перед глазами плыл остаточный фантом квадратного лотка.

Это оказалась не мать, а священник на черной сверкающей «лямбде», в лучших традициях церковной роскоши. Он остался в машине, как и я, с той разницей, что динамики у него наверняка были исправны и услаждали его слух грегорианской кантатой. Или, что более вероятно, зажигательной лекцией из серии «как добиться успеха», ибо он, как я с отвращением заметила, был очень молод. Птенец новой волны, явный гомосексуалист, совсем не то, чего хотела бы бабушка.

Мимо прошуршал грузовой драндулет — прямо на стоянку в церковном дворе. Я выбралась из старушки, жахнула дверью и зашагала к церкви, вогнав руки в карманы и опущенными ресницами фильтруя пыльный ветер.

Мама и тетя Пруитт как раз вылезли из драндулета. Обе посмотрели на меня осуждающе: сестры-заговорщицы, ни дать ни взять. Выглядели они до жути одинаково: большие очки, мужеподобные лица, платиновые волосы, бьющиеся на ветру, и сине-белые фланелевые рубахи. Было ясно, что они выплакались досуха и чувствовали себя очень старыми. Отсюда и враждебные взгляды: типичная во все времена ненависть старшего поколения к младшему, изнеженному и нежизнеспособному.

Я поежилась от холода. Плоское небо давило слепящим серым светом, вызывающим мигрень. Глаза у меня уже горели нестерпимо.


— Подъем, малышка! Смотри, какое утро!

Я замычала и потянула одеяло на голову.

— Давай просыпайся, — не отставала бабушка. — Сегодня идем на ручей, помнишь?

— А, точно! — Я откинула тяжелое одеяло и пулей соскочила с кровати.

Оделись тепло; в сени я вышла, натягивая варежки. Бабушка уже ждала. Даже здесь, в помещении, наше дыхание превращалось в пар.

— Молодец! — похвалила бабушка, и мы вышли из коттеджа.

Лес в тумане казался незнакомым. Под одеждой у меня томилось не успевшее улетучиться тепло сна, но мороз все равно пощипывал нос и щеки. Тропинка, спускаясь, обвивалась вокруг холма. Кора деревьев местами слезилась, оставляя на белых стволах ржавые потеки. Заостренные листья миражом качались в тумане, источая запах микстуры. Эту тропинку протоптала бабушка: из тумана то и дело наплывали разбитые ею клумбы в обрамлении ракушек, по мере приближения наливаясь розовым и лиловым, а потом опять выцветая в серый.

Наконец мы добрались до места — в стороне от тропинки, среди мокрых кустов. Бабушкин свитер сперва запестрел темными пятнами, а затем и весь потемнел от падающих капель.

— Хочу здесь насест соорудить, — прошептала она. — Из цемента, но крашеный под дерево. Как мостик между двумя стволами. Я видела такие: очень здорово… А теперь тихо!

Она кивком показала, что надо смотреть в небольшой прогал между росистыми белыми колоннами.

Мы замолчали, слившись с окружающей тишиной. Редкие крики птиц звучали гулко, как в пустом зале. Холодный воздух пах водой и мятыми листьями. Бегущий рядом ручей казался стеклянным кабелем под ажурной изоляцией тумана.

Бабушка толкнула меня в бок.

В прогале зародилось движение: сложный рисунок шумов, пока еще бесформенный. Когда он успел прилететь? Или прибежать? Или соткаться из веточек и тумана?

И тут я увидела, как движение превращается в птицу: в скромного такого пернатого паренька, серого и деловитого, под стать утру. Ни короны, ни расцветки, только хвост худо-бедно выделяется.

Пернатый паренек занимался уборкой: выравнивал травинки, укладывал листья по кругу, передвигал с места на место одну из бабушкиных ракушек.

Даже в дизайне хвоста цвет не был решающим элементом. Два красно-коричневых пера по краям держали всю композицию, а клин между ними тускло отливал серебром и замыкался кремовой каемкой. Паренек таскал это произведение искусства повсюду, даже когда занимался уборкой, и тем не менее, оно оставалось ярким и чистым: ни былинки, ни соринки, ни оттопыренного перышка.

Расхаживая по своему пятачку, он нетерпеливо напевал, крутил головой, двигал ракушку: «Пуи-ип пип!» Потом походит, повозится — и опять: «Пуи-ип пип!»

Когда прилетела самочка, там вообще не на что было смотреть: хвоста никакого, расцветка темно-зеленая. Какое-то время она бочком сидела на дереве, демонстративно не обращая на паренька внимания. А он — боже милостивый, как же он танцевал! Задирал хвост выше головы, подметал им землю, закрывался, как веером, поглядывая на подругу сквозь растопыренные перья. Звук при этом был металлический: шорох сухой жести. Пел он тоже замечательно, подражая гудку поезда, лаю собаки, голосу бабушки, моему смеху, — словно запомнил все, что происходило вокруг, и теперь рассказывал подруге.

Спустившись с дерева, самочка сперва покопалась в листве, якобы в поисках корма, а затем, будто невзначай, вышла на танцплощадку. Паренек пришел в неописуемое возбуждение: прервал танец, опустил растопыренный хвост, зачертил им по земле. Бедняга так переживал, что я шепотом подбадривала его.

Потом вдруг — фьюить — она вспорхнула и была такова. Сложив хвост, он порскнул следом.

Какое-то время мы сидели тихо. Бабушка посмотрела на меня с улыбкой:

— Неплохое представление, а?

Налетел ветер, зашумел в деревьях. Я задрала голову: из тумана, с невидимых веток, кругами спускались мертвые листья.


В церкви у гроба дежурила соседка Ирини. Я слышала о ней, но ни разу до сих пор не встречала. Это была желтокожая женщина с глянцевыми черными волосами, похожая на профессиональную плакальщицу. Гроб был окружен по углам четырьмя свечами, и бабушка лежала спеленутая алой синтетической тканью, с маленькой кремовой маской на лице. Усевшись рядом с матерью на единственной скамье, я внезапно поняла, что эта маска и есть бабушкино лицо, вылепленное богом и генами и усохшее до кукольных размеров. «Какая она маленькая!» — хотела сказать я матери, но увидела, как они с тетей Пруитт держат друг друга за руки, и промолчала.

Вошел священник, укутанный и защищенный с возмутительной тщательностью. За респиратором, очками, наушниками и электронными датчиками не было видно живого лица. Он был отлично сложен и двигался как человек, никогда в жизни серьезно не болевший и не потерявший никого из близких.

Церковь была явно заражена: ее открыли ненадолго, специально для похорон, и об очистке не позаботились. «Никаких цветов!» — наказала мать, и присутствующие ограничились сухими официальными пожертвованиями в один из бабушкиных благотворительных фондов, за исключением меня, потому что я не могла себе этого позволить (хотя на цветы, пожалуй, денег бы хватило). Мы сидели среди пустых холодных стен, и фигуры древних праведников с отбитыми носами благословляли нас своими грязными пальцами. Слова священника тоже были пустыми и холодными: его вообще было плохо слышно через респиратор. Я рассеянно изучала узоры нанесенного песка на полу. Бабушкин нос белел на усохшем лице крошечным треугольником.

Мать и тетя Пруитт сидели, не расцепляя рук и понурив плечи. Специально они, что ли, оделись одинаково? Я принялась играть в «найди десять отличий», но сумела обнаружить лишь три: положение карманов, форму канта на защитных штанах и швы на рубашках, которые у тети Пруитт были прохвачены золотистой нитью, а у матери нет.

— Вечное бу-бу-бу да пребудет с ней, и бу-бу-бу да снизойдет бу-бу-бу, — закончил священник с оттенком снисходительности.

— И вечный свет да снизойдет на нее, — повторили мы нестройным хором.

Ирини оглушительно высморкалась. Я никак не могла проморгаться: глаза чесались нестерпимо, и желание их растереть затмевало неприятные ощущения в подмышках и на сгибах локтей. Бабушка лежала передо мной краеугольным каменным изваянием, сакральный смысл которого мне сегодня не дано было понять — уж очень все зудело и саднило.

Мы вчетвером — Ирини, я, мать и тетя Пруитт — подхватили свободные концы алых обмоток и понесли бабушку, а священник шел впереди, не очень-то сдерживая рысь, однако мы не окликали: пусть бежит. Бабушка медленно плыла через церковный двор, как дирижабль или тяжелораненый боец на специальных носилках.

Мы уложили ее на дорожку перед оградой. Гонимый ветром сор — песок, листья, бумажки — оживлял цементное покрытие, подчеркивая спокойную неподвижность тела. Подкатил катафалк: скрипучая развалина доэпидемических времен.

Мать и тетя Пруитт отступили. Рубашки их одинаково хлопали на ветру, волосы развевались, по щекам бежали слезы. Ирини держалась лучше всех: волосы заколоты под шапочку, носовой платок прижат к лицу. Она единственная из нас была одета в юбку и чулки, о чем наверняка пожалела на следующий день, покрывая ноги дорогущим кортизоном, за который страховка не заплатила, потому что соседи не попадают под определение родственников.

— Не могу поверить, — рыдала мать, и тетя Пруитт сжимала ее локоть обеими руками.

Во впадинах бабушкиного лица уже собрался песок, в складках алой ткани застряли сухие листья — оставь ее здесь подольше, и не надо будет хоронить. Ирини за всех нас поставила последнюю точку: нагнулась и, придерживая юбку, поцеловала бабушку в лоб. Это было справедливо, ведь она, чужой человек, находилась рядом в последние дни, как это обычно бывает, а родные дочери постарались отдалиться как могли, окунуться в дела, доказать, что они не такие, в чем и преуспели, ибо трудно было вообразить дистанцию более чудовищную, чем между этими двумя растрепанными старухами и лежавшим у их ног алым объектом с кукольным лицом.

Священник попрощался с матерью и тетей Пруитт, с которыми ему было проще найти общий язык, и улепетнул в свою «лямбду» быстрее, чем я смогла бы произнести слово «соболезнования». Ему хватило такта, чтобы не газовать с места, но как только машина свернула за угол, мы услышали облегченный рев мотора.


Мы возвращались после прогулки на озеро, с трудом преодолевая последний подъем перед поворотом к бабушкиному коттеджу. Перевал золотился травяным пушком, а просвет в зарослях над дорогой был залит оранжевым расплавом: еще несколько шагов, и закатное солнце ударит в глаза.

В расплав, двигаясь нам навстречу, вошел человек. Поначалу мне показалось, что он одет в костюм из перьев. Я даже не удивилась: в здешних местах и не такие чудеса случаются. Приблизившись, незнакомец оказался самым обычным человеком. Его изрядно поношенная шляпа, казалось, намертво приросла к голове, а темно-синий комбинезон и ботинки выдавали работника «Мико".

К его поясу были приторочены пучки разноцветных перьев; солнце пронизывало их золотыми иглами, и радужные плоскости блистали, словно лезвия ножей. Когда человек с нами поравнялся, я расслышала тихий металлический шорох, который издавали перья.

— Добрый вечер! — поздоровалась бабушка сквозь одышку.

— Добрый.

— У вас только перья или целые птицы? — спросила она, остановившись.

— Целые, конечно!

Человек приподнял пучок блестящих лезвий: под ними висели серые тушки птиц. Некоторые были совсем как живые, другие деформированы или обгрызены, с пятнами крови и машинного масла; я заметила вырванный с корнем хвост и уцелевшую металлическую лапку с хитроумными тягами и облупившейся краской на керапластовых когтях.

Мне хотелось потрогать эту лапку, проверить, легко ли она сгибается… Я не двигалась, чувствуя тяжесть в бабушкином молчании. Осуждающе поджав безгубый рот, бабушка отшагнула назад.

— Ребенку незачем это видеть, — сказала она резко.

Человек уронил хвосты на тушки и улыбнулся.

— Здесь, на воле, их могут здорово потрепать. Время от времени мы собираем поврежденных особей, приводим в порядок и снова выпускаем.

Бабушка набрала в грудь воздуха, чтобы ответить, но он продолжил:

— Я всегда считал, что детям нужно говорить правду. Пусть видят мир таким, какой он есть.

— Думаете?

— Конечно! Потом проще будет жить.

Человек подмигнул и пошел своей дорогой, шелестя юбкой из перьев. Обернувшись, я смотрела ему вслед.

— Идем, Дафния! — позвала бабушка.

Я бегом догнала ее, и мы перевалили вершину в медовом мареве заката.

— Эти люди должны работать незаметно! — пыхтела она. — Я на него жалобу напишу в администрацию.

— Но зачем? Что они могут сделать?

— Пусть уберут его куда-нибудь. С глаз долой.

Я оглянулась: человек уже убрался с глаз долой, и безлюдная тропинка, сбегая с холма, исчезала в сумеречных зарослях.


— Похоже, собирается дождь, — заметила Ирини, вглядываясь в небо через ветровое стекло моей старушки.

Я не ответила. Мне было препаршиво. Мама и тетя Пруитт всегда умудряются испортить настроение, даже без гревилльской заразы и побочных эффектов от прививок. Мне только этого не хватало: отвозить Ирини домой! Они, видите ли, купили ей билет в одну сторону. А обратно — как-нибудь. «Мы подумали, что вам практически по пути», — промурлыкала тетя Пруитт. «Ага, только меня предупредить забыли…» — процедила я. «Ну, не дуйся, она ведь милашка!»

Тете Пруитт было наплевать. Она уже жила обратной дорогой, предвкушая музыку и бесконечные разговоры. Они с моей матерью души друг в дружке не чаяли. С виду крутые и шершавые, как наждак, они обменивались потоками елея, словно викторианские поэты. Живи мы все в одном городе, я бы, наверное, удавилась от мысли, что придется ехать с ними по-родственному, в одной машине.

Нос у меня был заложен, глаза опухли. Забравшись в машину, я полчаса сморкалась и горстями глотала таблетки. Меньше всего мне хотелось с кем-то говорить. Однако не успела моя старушка выскочить на шоссе и окунуться в серую муть, как Ирини, вглядываясь в небо, начала: «Похоже, собирается дождь…»

Она болтала обо всем на свете. О том, какое доброе было у бабушки сердце, несмотря на возраст; о ее нескончаемых рассказах про наши с ней прогулки в зону «Мико»; о современном мире, изменившемся так неузнаваемо; о смерти, которая нас выбивает одного за другим — единственное в природе, что нам не удалось нарушить. Когда ее язык начал заплетаться, я остановилась и предложила ей надувную подушку.

— Спасибо, милая, — пробормотала она сквозь паутину сна.

Везти спящую Ирини было еще более одиноко, чем ехать одной. Я включила фары, чтобы не потерять дорогу, несмотря на то, что был еще полдень. Казалось, что мы едем через торнадо: мусорные рукава цвета грязной сметаны закручивались над нами в спираль. Я соврала Нерриде: с герметичностью у старушки был отнюдь не порядок. Тончайшая пыль проникала в салон и садилась на темно-синюю юбку Ирини. Про свой суперчувствительный нос я старалась не думать. После этой поездки Неррида, небось, три месяца продержит меня на каплях Брассика. А поддон с семенами покроется толстым черным налетом. Сумеют ли юные побеги справиться с токсинами? Увижу ли я, вернувшись домой и включив газосвет, вожделенную картину, тысячу раз обыгранную в современных сентиментальных драмах: первый нежный побег, высунув из-под земли локоток, медленно распрямляется и показывает миру зеленую ладошку? Прорастут ли все двенадцать семян? Превратятся ли в живой частокол, упрямо тянущийся к свету вопреки бедам и катаклизмам?

Загрузка...