Ярмарка гудела сотнями голосов торгующихся и балакающих мужиков, визжащих баб и дивчат, кричащих и плачущих детей; стоном стояли в общем гуле пение и унылая, однообразная музыка нищих; с окраин площади неслись, сливаясь в сплошной рев, ржанье лошадей, мычанье коров, блеянье овец, визг свиней и поросят, к которым примешивались гром барабана и хриплая музыка шарманки беспрерывно крутившейся карусели.
Сплошная толпа мужиков, баб и девчат в пестрых плахтах и платках, с целыми каскадами разноцветных лент, вплетенных в косы, бесконечно двигалась между лавками вперед и назад, покупая, торгуясь, а больше просто глазея, луща свежие, величиной с добрую миску, подсолнухи. То тут, то там образовывались заторы, люди скоплялись в одном месте, и в толпе шла беспрерывная толкотня. В центре такого затора не оказывалось ничего особенного, — просто два мужика торговались, усердно колотя друг друга по ладони или у лотка, где продавались всякие принадлежности религиозного обихода, какая-нибудь старушка, собирающаяся помирать, покупала и примеривала на себя саван из белого холста с золотыми крестами или мужик, разъезжающий по ярмаркам со своей передвижной ситценабивной фабрикой, тут же изготовлял ситец, оттискивая на белой бумажной материи камнем, смазанным синей или красной краской, разные узоры и цветы.
Собирали около себя публику и нищие, привлекавшие внимание прохожих своим необыкновенным уродством или занимательной, замысловатой песней. Большая толпа сгрудилась около одного древнего старичка; он был весь белый — в чистой рубашке и холщовых штанах, и голова и лицо у него были окружены, точно серебристым сияньем, седыми волосами и бородой. Сидя на земле, он вертел ручку своей мягко и однообразно гудевшей кобзы и пел разбитым старческим голосом песню о «Байде»:
Ой пье Байда Мед, горилочку,
Та не день, не тыждень,
Та не одну ночку.
Як прийшов до Байды Царь турецкий:
«Шо ты робышь, Байда,
Байда молодецкий?»
— Ой пью, царю,
Мед, горилочку,
Та вже не день, не тыждень,
Та вже не одну ночку…
«Эй, брось, Байда,
Байда, байдуваты,
Визьми мою доньку,
Та йди царюваты!..»
Старичок умолк и с минуту молча гудел своей кобзой, тряся, точно в глубоком раздумье, белой головой. Слушатели терпеливо ждали. Только один толстый, сивоусый хохол с мешком за плечами, в котором копошились и повизгивали маленькие поросята, не выдержал и, высунувшись из толпы, скороговоркой проговорил:
— А ну, а ну, что сказал Байда тому турецкому царю?..
К мерно гудящей кобзе снова присоединился сиплый, бесстрастный голос старичка:
Твоя ж донька —
Донька поганая,
Твоя ж вира —
Вира проклятая!..
— Го-го! Так ему и надо! — восторженно одобрила толпа ответ Байды. — То совсем по-казацки!..
Як крикнув царю
Та на свои слуги,
Та на свои слуги,
Слуги янычары:
«Визмить Байду,
Та звяжите,
Та за ребра гаком,
Гаком зачипите!»
Висит Байда На дубочку
Та не день, не тыждень,
Та не одну ночку.
Прийшов до Байды Царь турецкий:
«Шо ты бачишь, Байда Байда молодецкий?»
— Ой бачу, царю,
Я два дубочки,
А на тих дубочках Сидять голубочки.
Дозволь, царю,
Лучка взяты,
Тебе на вечерю Голубочков зняты!..
Як стрельнув Байда З того лука,
Та попав цареви Промеж самих уха.
А царицу В потылицу,
А цареву дочку Прямо в головочку.
— Тебе, царю,
В земли гниты,
Байде ж молодому Мед, горилку питы!..
Со всех сторон посыпались старику в шапку копейки, бублики, подсолнухи; хохлы были довольны Байдой, не ударившим лицом в грязь перед турецким царем…
В другом месте народ собрался около одной «скаженной» — молодой женщины, грязной, оборванной, сумасшедшей; она сидела на земле и голосила что-то дикое, непонятное. Ей совали в руки хлеб, деньги, пряники, но она ничего не брала и все голосила, кланяясь до земли, разрывая на груди висевшую лохмотьями рубашку.
В ней не было ничего необыкновенного, — таких сумасшедших женщин имеет почти каждая деревня Малороссии; ею заинтересовались только потому, что узнали в ней ту самую женщину, которую извлек Скрипица из горевшего сарая Бурбы. Она исчезла после пожара Мазепова Городища и только теперь впервые появилась в Батурине. От нее ничего нельзя было добиться — она как будто и не слыхала обращенных к ней вопросов; в конце концов ее оставили в покое.
Толпа уже стала редеть вокруг нее, когда к ней вдруг протиснулась Ганка Марусевич.
— Ой, Боже! То ж Оксана Ковалева!.. — крикнула она, всплеснув руками.
Сумасшедшая затихла, подняла голову от земли и удивленно повела кругом себя мутными, безумными глазами.
— Что с тобой, Оксана? — Ганка наклонилась к ней и тронула за плечо. — То я — Ганка! Не узнала?..
Женщина посмотрела на нее широко раскрытыми, немного прояснившимися глазами. Она молчала, беззвучно шевеля губами; в лице ее появилось выражение разумной сосредоточенности, как будто она что-то вспоминала и соображала. Но это продолжалось не больше одной минуты; лицо ее снова исказилось гримасой безумия, глаза помутнели; она вдруг пронзительно крикнула:
— Геть! Геть!.. О-о-оо!..
И, с силой оттолкнув от себя Ганку, вскочила на ноги и бросилась бежать, с ужасом озираясь по сторонам…
На ярмарке тотчас же стало известно, что эта сумасшедшая — дочь зарезанного в Гирявке хуторянина Коваля, исчезнувшая в ту же ночь, когда был убит ее отец. Тут уже нетрудно было догадаться, кто убил Коваля. Имя Бурбы пошло гулять по всей ярмарке…
Сумасшедшая Оксана куда-то скрылась, ее нигде не могли найти. Взбудораженная этим первым и неопровержимым подтверждением слухов о злодействе Бурбы, толпа так ни с чем и разбрелась по ярмарке…