В безмолвии ночном не дрогнет даже лист.

Лишь слух души моей болезненно остер.

Лишь надо мною плач твой коршуном навис.

Как над добычей, крылья распростер.

Иду, потерянный, тревогою томим,

И, как слепец, что сбит с пути поводырем,

Я слышу: время голосом твоим,

Дразня, зовет меня со всех сторон.

В твоем рыданье мрак, в нем жертвенная кровь.

Лицо сокрыв и все отринув разом.

Ты в плач свой прячешься – под горький этот кров

В беспамятстве, в тоске, теряя разум.

"Плач". Из поэмы Натана Альтермана "Веселье нищих"[1].

Д-ру Александру А. Гидону

Отделение политологии

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

5.2.76, Иерусалим

Здравствуй, Алек!

Если ты не уничтожил это письмо в то самое мгновение, как узнал мой почерк на конверте, значит, любопытство сильнее даже ненависти. Или твоя ненависть нуждается в свежем горючем материале?

Теперь ты бледнеешь, сжимаешь, по обыкновению, свои волчьи челюсти, так что губы становятся совсем не видны, и набрасываешься на эти строки, чтобы понять, чего я хочу от тебя, чего я осмеливаюсь хотеть от тебя после семи лет полного молчания.

А все, чего я хочу, чтобы ты знал: Боаз в трудной ситуации. Чтобы ты срочно помог ему. Ни мой муж, ни я ничего сделать не можем, потому что он прервал с нами все контакты. Как и ты.

Теперь ты можешь прекратить чтение и швырнуть письмо прямо в огонь. (Почему-то я всегда представляю тебя в удлиненной, полной книг комнате, ты сидишь один у черного письменного стола, а за окном – плоское пустынное пространство, покрытое белым снегом. Ни холмика, ни деревца, лишь сверкающий чистый снег. И огонь пылает в камине слева от тебя, и пустой стакан, и пустая бутылка на пустом столе перед тобой. Вся картина – в черно-белых тонах. И ты сам – похожий на монаха, аскетичный, высокий, весь – черно-белый.)

В это мгновение ты, издав какое-то чисто английское восклицание, комкаешь письмо и метко швыряешь его в огонь: ибо, что тебе до Боаза? Кроме того, ведь ты не веришь ни одному моему слову. Ты устремляешь взгляд своих серых глаз на колеблющиеся языки пламени и говоришь себе: "Вновь она пытается обвести меня вокруг пальца. Эта самка никогда не отступится и не даст мне покоя".

И в самом деле, зачем мне писать тебе?

От полного отчаяния, Алек. А ведь в том, что касается отчаяния, ты специалист мирового класса. Да, я, конечно, читала, – как и весь мир, – твою книгу "Отчаявшееся насилие. Сравнительное исследование фанатизма", однако сейчас я имею в виду не эту книгу, а тот материал, из которого высечена твоя душа: заледенелое отчаяние. Арктическое отчаяние.

Ты все еще продолжаешь читать? Чтобы оживить свою ненависть к нам? Вкушать злорадство маленькими глотками, будто наслаждаясь хорошим виски? Если это так, то мне, пожалуй, следует перестать задирать тебя и полностью сосредоточиться на Боазе.

Сказать правду, у меня нет ни малейшего представления о том, что ты знаешь и чего не знаешь. Не удивлюсь, если окажется, что тебе известна любая мелочь: ведь ты требуешь – и получаешь! – от своего адвоката Закхейма ежемесячный отчет о нашей жизни. Все эти годы ты держишь нас на экране своего радара. Но я не удивлюсь и в том случае, если ты ничего не знаешь: ни о том, что я вышла замуж за человека, которого зовут Михаэль Сомо, ни о том, что у меня родилась дочь, ни о том, что случилось с Боазом. Ведь это вполне в твоем духе: одним резким движением повернуться к нам спиной и навсегда, с корнем вырвать нас из своей жизни.

После того, как ты выгнал нас, я с Боазом отправилась в киббуц, где живет моя сестра с мужем. (В целом мире не было у нас места, где преклонить главу, и денег тоже не было.) Я прожила там шесть месяцев и вернулась в Иерусалим. Работала в книжном магазине. А Боаз оставался в киббуце еще пять лет, пока не исполнилось ему тринадцать. Каждые три недели я ездила к нему. Так продолжалось, пока я не вышла замуж за Мишеля, – с тех пор мальчик называет меня шлюхой. Как и ты. Ни разу не приехал он к нам в Иерусалим. Когда узнал, что родилась у нас дочь (Мадлен-Ифат), с треском швырнул телефонную трубку.

А два года назад он вдруг появился у нас зимой, в час ночи, чтобы объявить мне: с киббуцом покончено, и теперь либо я запишу его в сельскохозяйственную школу, либо он станет "жить на улице, и больше ты обо мне никогда не услышишь".

Муж мой проснулся и предложил ему снять промокшую одежду, перекусить, выкупаться, лечь спать, а завтра утром – поговорим. А мальчик (уже тогда – в свои тринадцать с половиной – он был широкоплечим, намного выше Мишеля) ответил ему, словно раздавил насекомое: "А ты кто такой? Кто с тобой разговаривает?" Мишель рассмеялся и сказал: "Выйди-ка на минутку из дома, любезный, успокойся, смени кассету, вновь постучи в дверь и зайди – как человек, а не как горилла".

Боаз двинулся к двери, но я стала между ним и выходом. Я знала, что меня он не тронет. Девочка проснулась и заплакала, Мишель пошел сменить ей пеленку и разогреть на кухне молоко. Я сказала: "Хорошо, Боаз, будет тебе сельскохозяйственная школа, если ты этого так хочешь". Мишель, в майке и трусах, с успокоившейся девочкой на руках, добавил: "Но при условии, что сначала ты попросишь у мамы прощения, хорошенько попросишь, а затем скажешь спасибо. Ведь не лошадь же ты?" А Боаз – с унаследованной от тебя гримасой омерзения, отчаяния и издевки – прошептал мне: "И этому типу ты позволяешь трахать себя каждую ночь?" И тут же протянул руку, легко коснулся моих волос и другим голосом, при воспоминании о котором у меня сжимается сердце, сказал: "А девочка ваша довольно мила".

Затем (по протекции брата Мишеля) мы определили Боаза в "Тлалим", среднюю школу с сельскохозяйственным уклоном. Это было два года тому назад, в начале семьдесят четвертого, вскоре после войны, когда ты – так мне рассказывали – вернулся в Израиль, чтобы участвовать в боях, командовал танковым батальоном в Синае, после чего снова бежал из страны.

Мы также уступили требованию Боаза не навещать его. Платили за обучение и помалкивали. То есть платил Мишель, а если точнее, то не совсем Мишель…

Ни одной весточки не получили мы от Боаза на протяжении этих двух лет. Только тревожные сообщения от его директрисы: мальчик склонен к насилию… мальчик не поладил с ночным сторожем и пробил ему голову… мальчик исчезает но ночам… на него заведено дело в полиции, и теперь он находится под наблюдением инспектора полиции по делам несовершеннолетних… ему придется оставить учебное заведение… Этот мальчик – настоящее чудовище…

А что помнишь ты, Алек? Когда ты видел его в последний раз, это было существо восьми лет, светленькое, тонкое и длинное, как стебелек. Часами напролет молчаливо стоял он на табурете, склонившись над твоим письменным столом и сосредоточенно мастеря, – чтобы угодить тебе, – модели деревянных самолетов по книжке "Сделай сам", которую ты принес ему. Он был осторожен, дисциплинирован, почти труслив, хотя уже тогда, в восьмилетнем возрасте, был способен скрывать обиду с какой-то решительной, молчаливой сдержанностью.

Между тем, в нем словно таилась генетическая бомба замедленного действия. Теперь Боазу шестнадцать лет, его рост – метр девяносто два (и тут он еще не сказал своего последнего слова), он зол и дик, его поразительная физическая сила взращена ненавистью и одиночеством. Сегодня утром случилось то, что (я давно это знала) должно было случиться, – раздался телефонный звонок: решено исключить его из школы, потому что он напал на одну из учительниц. Мне отказались сообщить подробности происшествия.

Итак, я немедленно поехала туда, но Боаз не захотел со мной встретиться. Просто послал кого-то, чтобы мне передали: "У меня нет никаких дел с этой проституткой". Имел ли он в виду учительницу? Или слова эти были обращены ко мне? Этого я не знаю. Выяснилось, что не совсем "напал": отпустил какую-то соленую остроту, заработал от учительницы пощечину и тут же вернул ей две. Я умоляла, чтобы исключение из школы отложили до тех пор, пока я не найду ему нового места. Надо мной сжалились и дали отсрочку на две недели.

Мишель сказал, что, если я захочу, Боаз может жить здесь, с нами (несмотря на то, что мы с маленькой дочкой живем в квартирке из полутора комнат, за которую все еще выплачиваем долг по ипотечной ссуде). Но ведь ты знаешь не хуже меня, что Боаз не согласится. Мальчик ненавидит меня. Да и тебя тоже. Так что все-таки у нас есть кое-что общее – у тебя и у меня. Весьма сожалею.

Нет никаких шансов, что его примут в другую школу, – ведь в полиции на него заведено два дела, и инспектор по делам несовершеннолетних не спускает с него глаз. Я пишу тебе, так как не знаю, что мне делать. Я пишу тебе, хотя ты и не станешь этого читать, а если прочтешь – не ответишь. Самое большее – велишь своему адвокату Закхейму направить в мой адрес официальное письмо, в котором имеют честь напомнить мне, что клиент адвоката Закхейма продолжает отрицать свое отцовство, поскольку анализы крови не дали однозначного ответа, и именно я в свое время решительно отказалась провести анализ тканей. Шах и мат.

К тому же, развод освободил тебя от всякой ответственности перед Боазом и от всяких обязательств по отношению ко мне. Все это я помню наизусть, Алек. Нет у меня никаких надежд. Я пишу тебе – словно стою у окна и беседую с горами. Или обращаюсь к межзвездной тьме. Отчаяние – это твоя область. Если хочешь – определи и для меня место в твоей классификации.

Ты все еще жаждешь мести? Если это так, то в данный момент я подставляю тебе вторую щеку. И свою, и Боаза. Пожалуйста, бей изо всех сил.

Нет, я все-таки пошлю тебе это письмо, хотя минуту назад отложила перо и решила отступить. Ведь мне нечего терять. Все пути предо мной закрыты. Пойми: ведь если даже полицейскому инспектору или социальному работнику удастся убедить Боаза пройти какой-нибудь "курс реабилитации", принять помощь, устроиться в другое учебное заведение (а я не верю, что это им удастся), – у меня все равно нет денег.

А у тебя их много, Алек.

И нет у меня связей, в то время как ты можешь сдвинуть с места любое дело с помощью трех телефонных звонков. Ты – умный и сильный. Или был умным и сильным – семь лет тому назад. (Мне рассказали, что ты перенес две операции, но не могли объяснить – какие. Надеюсь, что теперь ты в порядке).

Больше я распространяться не стану, чтобы ты не воспринял мои слова как лицемерие, самоуничижение. Лесть. А я и не отрицаю, Алек: я готова пресмыкаться перед тобой – сколько тебе угодно. Я готова сделать все, что ты потребуешь. И именно это я имею в виду: "все". Лишь бы ты спас своего сына.

Будь я поумнее, я бы зачеркнула слова "своего сына" и, чтобы не раздражать тебя, написала вместо них "Боаза". Но смогу ли я зачеркнуть правду? Ты – его отец. Что же до моего ума. То ведь ты давно уже решил про себя, что я полностью свихнулась.

Теперь я изложу свое предложение: отныне я готова признаться письменно, в присутствии нотариуса, если ты этого хочешь, что Боаз – сын любого человека, на которого ты мне укажешь. Самоуважение убито во мне уже давно. Я подпишу любую бумагу, которую положит передо мной твой адвокат, если взамен этого ты немедленно согласишься оказать Боазу первую помощь. Скажем так: гуманитарную помощь. Скажем: акт милосердия по отношению к совершенно чужому ребенку.

И вправду, когда я перестаю писать и задумываюсь о нем, Боаз видится мне чужим и странным. Я настаиваю на этом определении: Боаз – странный ребенок. Не ребенок. Странный человек. Меня он называет шлюхой. Тебя он называет собакой. А Мишеля – "маленький сутенер". Себе же он взял (даже в документах) мою девичью фамилию (Боаз Брандштетер). А учебное заведение, куда мы с таким трудом его определили по его же просьбе, он называет "чертов остров".

А теперь я открою тебе кое-что, и ты можешь использовать это против меня. Родители мужа ежемесячно посылают нам из Парижа немного денег, чтобы мы могли содержать Боаза в этой школе, хотя они никогда его не видели, а Боаз даже не слышал об их существовании. Люди они очень небогатые (эмигранты из Алжира), у них, кроме Мишеля, еще пятеро детей и восемь внуков – во Франции и в Израиле.

Послушай, Алек. О том, что было в прошлом, я в этом письме не скажу ни слова. Кроме одного, о чем я никогда не забуду, хотя ты наверняка теряешься в догадках – откуда и каким образом мне стало это известно. За два месяца до развода Боаз был помещен в больницу "Шаарей цедек" в связи с болезнью почек. Болезнь проходила с тяжелыми осложнениями. Без моего ведома ты отправился к профессору Блюменталю, чтобы узнать, может ли взрослый человек, в случае необходимости, пожертвовать свою почку восьмилетнему ребенку. Ты собирался пожертвовать своей почкой, предупредив профессора, что у тебя есть лишь одно условие: ни я, ни ребенок никогда не должны узнать об этом. Я и в самом деле не знала, пока не подружилась с доктором Адорно, ассистентом профессора Блюменталя, тем самым молодым доктором, которого ты собирался привлечь к суду за преступную халатность при лечении Боаза. Если ты все еще читаешь, то в эту минуту ты наверняка становишься еще бледнее, резким движением хватаешь зажигалку, подносишь огонь к губам, забыв, что трубка твоя осталась лежать на столе, и заново убеждаешься, что был прав: "Ну конечно, доктор Адорно. Кто же еще?"

И если ты до сих пор не уничтожил мое письмо, то именно теперь – самый подходящий момент, чтобы уничтожить его. А заодно – и меня. И Боаза. А потом Боаз выздоровел, а вслед за тем ты изгнал нас из своей виллы, отобрал у нас свое имя, вычеркнул нас из своей жизни.

Тебе не пришлось пожертвовать своей почкой. Но я верю, что ты всерьез собирался сделать это. Потому что у тебя, Алек, все очень серьезно. Этого у тебя не отнять – твоей серьезности.

Я снова заискиваю? Если хочешь, я готова признать это: заискиваю. Пресмыкаюсь. На коленях пред тобою, а лоб касается пола. Как тогда. Как в наши лучшие дни.

Потому что терять мне нечего. И то, что я пресмыкаюсь, не имеет для меня никакого значения. Я сделаю все, что ты мне прикажешь. Только не медли, потому что через две недели его выбросят на улицу. А там уже кое-кто ждет его.

Ведь в мире нет ничего, что было бы тебе не по силам. Пошли твоего адвоката, это чудовище. Быть может, по твоей протекции, примут Боаза в морское училище. (Есть у него странная тяга к морю, еще с самого раннего детства. Ты помнишь, Алек, в Ашкелоне, лето накануне Шестидневной войны? Тот водоворот? Рыбаков? Рыбачью барку?) И последнее, перед тем, как я запечатаю письмо: я буду спать с тобой, если ты этого захочешь. Когда захочешь. И как захочешь. (Мой муж знает об этом письме и даже поощрял мое желание написать тебе – кроме последней фразы.) А теперь – если тебе захочется – ты можешь меня уничтожить. Сделай фотокопию этого письма, подчеркни последнюю фразу своим красным карандашом и пошли моему мужу. Это отлично сработает. Признаюсь: я обманывала, когда писала прежде, что терять мне нечего.

Значит так, Алек, теперь мы всецело в твоих руках. Даже моя маленькая дочка. И ты сделаешь с нами все, что только захочешь.

Илана (Сомо)

* * *

Госпоже Илане Брандштетер-Сомо

ул. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим, Израиль

Экспресс Лондон, 18.2.76

Госпожа!

Вчера мне было переслано из США Ваше письмо от 5.2 сего года. Я отвечу лишь на небольшую часть тех вопросов, которые Вы затронули в нем.

Утром я говорил но телефону с одним из своих знакомых в Израиле. Следствием этой беседы было то, что вскоре мне позвонила по собственной инициативе директор сельскохозяйственной школы, в которой учится Ваш сын. Мы пришли к соглашению, что исключение из школы отменяется, вместо этого в его личное дело будет занесено строгое предупреждение. Тем не менее, если выяснится, что Ваш сын предпочитает – как Вы на это туманно намекаете в письме, – морское учебное заведение, у меня есть веские основания предполагать, что это вполне возможно (при посредстве адвоката Закхейма). Адвокат Закхейм переведет Вам чек на две тысячи долларов (в израильских лирах и на имя Вашего мужа). Вашего мужа просят письменно подтвердить получение указанной суммы как безвозмездной ссуды ввиду вашего трудного положения. Но это ни в коем случае не может стать прецедентом, либо выражением неких обязательств, которые мы принимаем на себя. Ваш муж должен также дать свои заверения, что с Вашей стороны не последует никаких новых требований в будущем. (Я надеюсь, что бедное и весьма многочисленное семейство из Парижа не собирается пойти по Вашим стопам и просить у меня финансовой поддержки.) Что же до остального, что содержится в Вашем письме, – главным образом грубой лжи, грубых противоречий, да и просто грубостей – я обхожу все это молчанием.

А. А. Гидон (подпись)

P.S. Ваше письмо хранится у меня.

* * *

Д-ру Александру А. Гидону

Лондонская школа экономики

Лондон, Англия

27.2.76, Иерусалим

Здравствуй, Алек!

Как тебе известно, на прошлой неделе мы подписали бумаги, представленные нам твоим адвокатом, и получили деньги.

Но Боаз бросил сельскохозяйственную школу, и вот уже несколько дней он работает на оптовом рынке в Тель-Авиве у одного торговца овощами, женатого на двоюродной сестре Мишеля. Мишель устроил эту работу в соответствии с желанием Боаза.

Случилось это так: после того, как директриса объявила Боазу, что исключение из школы заменяется предупреждением, Боаз просто собрал свои вещи и исчез. Мишель позвонил в полицию (есть у него там несколько родственников), они проверили и сообщили нам, что мальчик у них, заключен в тюрьму Абу Кабир за хранение краденого. Приятель брата Мишеля, занимающий видный пост в полиции Тель-Авива, поговорил с инспектором по делам несовершеннолетних, под наблюдением которого находился Боаз. После целого ряда всяких сложностей нам удалось вытащить его под залог.

Для этого залога мы использовали часть твоих денег. Я знаю, что, давая деньги, ты не это имел в виду, но других средств у нас просто нет: Мишель – всего-навсего недипломированный учитель французского языка в государственной религиозной школе, и зарплаты его – после выплаты ипотечной ссуды – едва хватает на еду. А ведь есть еще у нас и маленькая дочка (Мадлен-Ифат, двух с половиной лет).

Я хочу, чтобы ты знал: Боаз понятия не имеет, откуда пришли деньги, чтобы освободить его под залог. А если бы это стало ему известно, я думаю, он плюнул бы и на деньга, и на полицейского инспектора, и на Мишеля. На всех разом. Он и без того поначалу отказался выйти на свободу и потребовал, чтобы его "оставили в покое".

Мишель поехал без меня в Абу Кабир. Приятель его брата (тот, что занимает видный пост в полиции) устроил так, чтобы Мишель и Боаз могли поговорить с глазу на глаз в канцелярии тюрьмы. Мишель сказал ему: "Посмотри, может, ты вообще позабыл, кто я. Так вот, я – Михаэль Сомо, и краем уха я слышал, что за моей спиной ты называешь меня "мамин сутенер". Ты можешь называть меня так, не таясь, прямо в лицо, если это поможет тебе хоть немного успокоиться. Я, со своей стороны, мог бы сказать тебе, что ты – псих на все сто процентов. Так мы и будем стоять друг против друга и ругаться до самого вечера, и тебе меня не одолеть, потому что я могу ругаться и по-французски, и по-арабски, а ты даже иврита не знаешь толком. Что же будет после того, как исчерпаешь ты запас ругательств? Может, будет лучше, если наберешь побольше воздуха в легкие, успокоишься и попытаешься объяснить мне, что ты хочешь получить от этой жизни. А затем я скажу тебе, что мы с твоей матерью можем тебе дать. Глядишь, вдруг и договоримся?"

Боаз ответил, что он от жизни ничего не хочет и меньше всего ему хочется, чтобы приходили к нему всякие типы с вопросами о том, что он хочет от жизни.

И тут Мишель, которого жизнь никогда не баловала, поступил весьма разумно: он поднялся, собираясь уходить, и сказал Боазу: "Раз так, будь здоров, голубчик. По мне – пусть упрячут тебя в закрытое заведение для умственно отсталых или трудновоспитуемых. И кончим на этом. Я пошел".

Боаз еще пытался возражать: "Ну и что? Я убью кого-нибудь и убегу". Но Мишель, повернувшись к нему уже от двери, проговорил тихо: "Смотри, милок, я – не твоя мать, я тебе не отец, я тебе никто, так что не ломай со мной комедию, потому что мне это безразлично. Давай решай в течение шестидесяти секунд – хочешь ли ты выйти под залог. Да или нет. По мне – убивай кого хочешь, но, если можно, постарайся не причинять другим вреда. А теперь – привет".

И когда Боаз сказал ему: "Погоди минутку", – Мишель тут же понял, что парень моргнул первым. Эти игры он знает лучше всех нас, потому что выпало ему долгое время видеть изнанку жизни, и страдания сделали его человеком-алмазом – твердым и обаятельным (да, и в постели тоже, если тебе любопытно узнать). Боаз сказал ему: "Если я тебе и вправду безразличен, зачем же было приезжать из Иерусалима и освобождать меня под залог?" А Мишель рассмеялся, стоя у двери: "Ладно, два-ноль в твою пользу. Все дело в том, что я приехал посмотреть, какого гения родила твоя мать, может, случаем, и у моей дочки есть кое-какие задатки. Ну, так ты идешь или нет?"

Так вот и вышло, что Мишель освободил его с помощью твоих денег, пригласил его в китайский кошерный ресторан, открывшийся недавно в Тель-Авиве, а затем они пошли в кино (и тот, кто сидел за ними, мог бы подумать, что Боаз – отец, а Мишель – его сын).

Ночью Мишель вернулся в Иерусалим и рассказал мне все. А Боаз устроился у торговца на овощном оптовом рынке, на улице Карлебах, у того, что женат на двоюродной сестре Мишеля. Боаз заявил, что именно этого он хочет: работать, зарабатывать деньга и ни от кого не зависеть. На что Мишель ему тут же ответил, не советуясь со мной: "Это мне очень нравится, и это я тебе устрою сегодня же вечером, здесь, в Тель-Авиве". И устроил.

Ночует Боаз в планетарии, в Рамат-Авиве: один из ответственных сотрудников этого заведения женат на девушке, которая училась с Мишелем в Париже в пятидесятые годы. А у Боаза есть какая-то тяга к планетарию – нет, нет, не к звездам, а к телескопам и прочей оптике.

Я пишу тебе это письмо, и Мишель знает об этом. Он говорит, что поскольку ты дал деньги, наш долг – сообщить тебе, как распоряжаются твоими деньгами.

Я думаю, что это письмо ты прочтешь три раза подряд. Я думаю, то, что Мишель сумел наладить связь с Боазом, бьет тебя под самые ребра.

Я думаю, что и мое первое письмо ты читал три раза подряд. Мне доставляет удовольствие сама мысль о том, что мои письма приводят тебя в ярость. Ярость делает тебя мужественным и привлекательным. Но одновременно и ребячливым, что очень трогательно: ты начинаешь растрачивать физические силы на такие хрупкие предметы, как авторучка, очки, трубка. И тратишь ты свои усилия не на то, чтобы разбить эти предметы на мелкие осколки, – нет, силы твои уходят на то, чтобы сдержаться, чтобы переместить очки, авторучку, трубку на два сантиметра вправо или на три сантиметра влево. Эта напрасная трата сил – одно из моих прекрасных воспоминаний.

Я испытываю удовольствие, представляя, как ты сдерживаешься сейчас, читая мое письмо, сидя там, в своей черно-белой комнате, между огнем и снегом. Если есть у тебя женщина, с которой ты спишь, то признаюсь: в эту минуту я испытываю ревность. Я ревную даже к тому, что твои руки проделывают с трубкой, авторучкой, очками, листками моего письма, которые ты держишь своими сильными пальцами.

Но я возвращаюсь к Боазу. Пишу тебе, как и обещала Мишелю. Когда нам возвратят сумму, внесенную в качестве залога, все присланные тобой деньги будут вложены в сберегательную программу на имя твоего сына. Если он захочет учиться, мы сможем оплачивать его учебу из этих денег. Если он, несмотря на свой юный возраст, захочет снять комнату в Тель-Авиве или здесь, в Иерусалиме, мы снимем ему комнату на твои деньги. На свои нужды мы ничего твоего не возьмем. Если все это приемлемо для тебя, можешь мне даже не отвечать. Если же нет – извести меня заранее, до того, как мы воспользуемся деньгами, и мы тогда все возвратим твоему адвокату, уж как-нибудь устроимся (хотя наше материальное положение достаточно скверное).

А теперь у меня осталась всего лишь одна просьба.

Либо ты уничтожишь это, а также и предыдущее мое письмо, либо, – если ты решил их использовать, – делай это тотчас, немедленно, не тяни. Каждый прошедший день, каждая ночь – это еще одна высота и еще одна глубина, которые смерть отвоевывает у нас. Время идет, Алек, и оба мы все больше блекнем.

И еще кое-что: ты писал, что на ложь и противоречия в моем письме ты можешь ответить лишь презрительным молчанием. Твое молчание, Алек, а также твое презрение вдруг отозвались во мне тревогой: неужели за все эти годы, во всех местах, где ты побывал, не нашел ты ни единой живой души, что предложила бы тебе – пусть раз в тысячу лет! – хотя бы песчинку нежности? Жаль мне тебя, Алек. Ужасны наши дела: я – преступница, а ты и твой сын столь жестоко наказаны. Если хочешь – зачеркни "твой сын" и напиши "Боаз". Если хочешь – зачеркни все. Что до меня – без колебаний сделай все, что облегчит твои страдания.

Илана

* * *

Господину Мишелю Анри Сомо

ул. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим, Израиль

Заказное

7.3.1976, Женева

Уважаемый господин!

С Вашею ведома – по ее утверждению – и при Вашем поощрении супруга Ваша посчитала нужным направить в мой адрес два длинных и весьма запутанных письма, которые не делают ей чести.

Если мне удалось проникнуть в суть ее туманных речей, то, но моему впечатлению, и второе ее письмо практически написано для того, чтобы намекнуть мне о вашем тяжелом материальном положении. И я полагаю, что это Вы, господин мой, дергаете за ниточки и стоите за всеми ее просьбами.

Обстоятельства позволяют мне (без особых жертв с моей стороны) прийти на помощь и на сей раз. Я дал распоряжение своему адвокату Закхейму перевести на Ваш счет дополнительную безвозмездную ссуду в размере пяти тысяч долларов (на Ваше имя, в израильских лирах). Если и это окажется недостаточным, то попрошу Вас, господин мой, не обращаться ко мне опять через посредство Вашей жены и не прибегать к многозначительным выражениям, а уведомить меня (через господина Закхейма), какова конечная необходимая сумма, способная решить Ваши проблемы. Если Вы будете столь любезны и назовете приемлемую сумму, вполне вероятно, что я сочту возможным пойти Вам в какой-то мере навстречу. Все это – при условии, что Вы не станете вынуждать меня искать ответ на вопрос о мотивах, в силу которых я даю деньги, а также избавите меня от выражений чувства благодарности в присущем левантийцам стиле. Я же, со своей стороны, воздержусь, разумеется, от каких бы то ни было категоричных суждений по поводу идеалов и принципов, позволяющих Вам просить и получать от меня безвозмездные денежные ссуды.

С подобающим уважением

А. А. Гидон

* * *

Господину Манфреду Закхейму

Адвокатская контора "Закхейм и Ди Модена"

ул. Мелех Джордж, 36

Местное

С Божьей помощью

13 адар-бет 5736 год (14.3.76)

Высокочтимому адвокату господину Закхейму мир и благословение!

В продолжение нашего вчерашнего телефонного разговора. Мы нуждаемся в общей сумме, составляющей около шестидесяти тысяч американских долларов, чтобы закончить платежи но ипотечной ссуде и пристроить дополнительные полторы комнаты. Такая же сумма необходима для того, чтобы обеспечить будущее сына. И точно такая же сумма нужна для маленькой девочки. Итого – сто восемьдесят тысяч долларов США. Также направляется просьба о пожертвовании в сумме девяносто пять тысяч долларов США с целью приобретения и ремонта дома Алкалая в старом еврейском квартале Хеврона (еврейское имущество, захваченное арабскими погромщиками во время погромов 1929 года; теперь мы намереваемся вернуть захваченное в ерейские руки, однако не насилием, а приобретя его за полную стоимость).

Заранее благодарен Вам за Ваши хлопоты и заверяю в своем глубоком уважении к доктору А. Гидону, чья научная деятельность вызывает восхищение в нашей стране и утверждает почетное место Израиля среди других народов; с пожеланием счастливого праздника Пурим.

Илана и Михаэль (Мишель Анри) Сомо

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] А. ГИДОНУ ГОСТИНИЦА ЭКСЦЕЛЬСИОР ЗАПАДНЫЙ БЕРЛИН. АЛЕКС БУДЬ ДОБР ПРОСВЕТИ МЕНЯ НЕМЕДЛЕННО ИДЕТ ЛИ РЕЧЬ О ПОПЫТКЕ ВЫМОГАТЕЛЬСТВА НУЖНО ЛИ ВЫИГРАТЬ ВРЕМЯ ХОЧЕШЬ ЛИ ТЫ ЧТОБЫ ПОДКЛЮЧИЛСЯ ЗАНД ЖДУ ИНСТРУКЦИЙ

МАНФРЕД

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. ПРОДАЙ СОБСТВЕННОСТЬ В ЗИХРОН-ЯАКОВЕ ЕСЛИ НЕОБХОДИМО ТАКЖЕ ЦИТРУСОВУЮ ПЛАНТАЦИЮ В БИНЬЯМИНЕ И УПЛАТИ ИМ РОВНО СТО ТЫСЯЧ. ПРОВЕРЬ ЗАБЛАГОВРЕМЕННО ВСЕ ЧТО КАСАЕТСЯ МУЖА ПРОВЕРЬ СИТУАЦИЮ С ПАРНЕМ ПРИШЛИ ФОТОКОПИЮ ДОКУМЕНТОВ О РАЗВОДЕ ВОЗВРАЩАЮСЬ В ЛОНДОН В КОНЦЕ НЕДЕЛИ

АЛЕКС

* * *

Илане Сомо

ул. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

20.3.76

Илана!

Ты просила, чтобы я подумала день-другой и написала тебе свое мнение. Обе мы знаем, что если ты спрашиваешь у кого-либо мнения или совета, то, по сути, ты ждешь подтверждения тому, что ты уже сделала или собираешься сделать. И все-таки я решила написать тебе, чтобы прояснить для самой себя: как же случилось, что расстались мы с такой горечью.

Вечер, проведенный у вас в Иерусалиме на прошлой неделе, напомнил мне старые недобрые времена. Я вернулась от вас, охваченная тревогой. Хотя, на первый взгляд, все было как обычно, кроме дождя, который шел в Иерусалиме весь вечер и всю ночь. И кроме Мишеля, который показался мне усталым и грустным. Полтора часа возился он, собирая новую этажерку для книг, Ифат подавала ему отвертку, молоток, плоскогубцы, а когда я поднялась, чтобы помочь ему удержать две стойки, ты из кухни насмешливо предложила, чтобы я забрала его с собою в киббуц, потому что здесь его таланты растрачиваются впустую. Затем он сидел у письменного стола, набросив халат на фланелевую пижаму, поправляя красными чернилами работы своих учеников. Весь вечер он проверял тетради. Керосиновый обогреватель горел в углу комнаты, Ифат, сидя на циновке, долго играла одна с шерстяной овечкой, которую я купила для нее на центральной автобусной станции. По радио передавали концерт для флейты в исполнении Рампаля. Мы с тобой сидели в кухне и шептались.

Казалось, выдался тихий семейный вечер.

Мишель старался уйти в тень, да и ты за весь вечер удостоила его едва ли двадцатью словами. Сказать правду, и меня, и Ифат – не более. Ты была погружена в себя. Когда я рассказывала тебе о болезнях детей, о новой должности, которую получил Иоаш на киббуцном заводе пластмасс, о решении секретариата киббуца послать меня на курсы диетического питания, ты едва слушала меня и не задала мне ни единого вопроса. Я без труда пришла к выводу, что ты, как обычно, ждешь, пока я кончу свой банальный отчет, чтобы перейти к твоим собственным судьбоносным драмам.

И ты ждала, чтобы я спросила. Я спросила, но ответа не получила. Мишель вошел в кухню, приготовил себе бутерброд с маргарином и сыром, сделал кофе и заверил, что вовсе не собирается мешать нам, он немедленно уложит Ифат, чтобы мы могли продолжить беседу без помех. Когда он вышел, ты рассказала мне о Боазе, о двух твоих письмах Алексу, о тех деньгах, которые он дважды перевел вам, и о решении Мишеля "потребовать на сей раз все, что причитается", исходя из предпосылки, что "негодяй, быть может, наконец начинает осознавать свои грехи".

Дождь стучал в окна. Ифат уснула прямо на циновке, Мишелю удалось переодеть ее в пижаму и уложить в постель – так что она даже не проснулась. Затем он включил телевизор, приглушив звук, чтобы не мешать нашей беседе, посмотрел девятичасовой выпуск новостей и молча вернулся к своим тетрадкам. Ты чистила овощи для завтрашнего обеда, а я тебе немножко помогала. Ты сказала мне: "Знаешь, Рахель, не суди нас, у вас в киббуце нет ни малейшего понятия о том, что такое деньги". И еще ты сказала: "Вот уже семь лет я пытаюсь забыть его". И добавила: "Ты все равно не поймешь".

В проеме двери, ведущей из кухни в комнату, я могла видеть согнутую спину и опущенные плечи Мишеля, сигарету в его пальцах, которую он так и не закурил, потому что окна были закрыты. И я думала про себя: "Она снова говорит неправду. Она лжет даже самой себе. Так уж у нее водится. Ничего нового". Но все, что я тебе сказала, когда ты пожелала узнать мое мнение, звучало примерно так: "Илана, не играй с огнем. Будь осторожна. Тебе уже немало досталось".

И на это ты мне ответила сердито: "Я так и знала, что ты начнешь мне мораль читать".

Я сказала: "Илана, позволь, не я затронула эту тему". А ты: "Но ведь это ты меня втравила". Тут я предложила прекратить разговор. И умолкла, потому что Мишель снова вошел в кухню, шутливо извинился за вторжение "на женскую половину", вымыл и вытер посуду, оставшуюся после ужина, рассказал своим хрипловатым, словно обожженным, голосом о том, что услышал в сводке новостей. Затем он присоединился к нам, пошутил но поводу "чая по-польски", зевнул, поинтересовался, чем занят Иоаш, справился о здоровье детей, как бы невзначай коснулся ладонями наших голов, попросил извинения, пошел собирать игрушки Ифат, разбросанные на циновке, вышел покурить на балкон, простился и ушел спать. Ты сказала: "Ведь не могу же я запретить ему встречаться с адвокатом Алекса". И продолжила: "Чтобы обеспечить будущее Боаза". И вне всякой связи добавила: "И без того он все время присутствовал в нашей жизни".

Я молчала. И в голосе твоем прозвучала скрытая враждебность, когда ты произнесла: "Рахель – мудрая и нормальная. Только твоя нормальность – это бегство от жизни".

Я не могла сдержаться: "Илана, всякий раз, когда ты произносишь слово "жизнь", я чувствую, что нахожусь в театре".

Ты обиделась. Оборвала разговор. Постелила мне постель, дала полотенце и обещала разбудить меня в шесть, чтобы мне успеть к автобусу на Тверию.

Ты отправила меня спать, а сама вернулась в кухню, чтобы в одиночестве жалеть себя. В полночь я вышла в туалет, Мишель тонко всхрапывал, а тебя, заплаканную, я видела в кухне. Я предложила тебе пойти спать, готова была и посидеть с тобой, но, по когда ты ответила, сказав во множественном числе: "Оставьте меня", – я решила вернуться в постель.

Дождь не унимался всю ночь. Утром, перед уходом, за кофе, ты шепотом попросила меня, чтобы я спокойно поразмыслила день-другой, а затем написала тебе, что я об этом думаю.

Так вот, я пыталась думать о том, что ты мне рассказала. Не будь ты моей сестрой, мне было бы легче. Все-таки я решила написать тебе, что Алекс – это твое несчастье, а Мишель и Ифат – это все, что у тебя есть. Боаза стоит оставить сейчас в покое, потому что всякая твоя попытка "протянуть ему материнскую руку" только усугубит его одиночество. И его отчужденность. Не трогай его, Илана. Если снова возникнет необходимость вмешаться – предоставь это Мишелю. Что же до денег Алекса – как и на всем, что с ним связано, на них лежит проклятье. Не играй в рулетку, когда ставка – все, что у тебя есть. Так я чувствую. Ты просила написать, и я пишу. Попытайся не сердиться на меня.

Рахель

Приветы от Иоаша и детей. Поцелуи Мишелю и Ифат. Будь к ним добра. У меня нет ни малейшего представления, когда я снова окажусь в Иерусалиме. У нас тоже все время идут дожди и часты перебои с электричеством.

* * *

Д-ру А. А. Гидону

16 Хэмпстед Хит Лейн

Лондон NW3, Англия

Заказное-экспресс

28.3.76. Иерусалим

Мой дорогой Алекс!

Если ты находишь, что настало время отправиться мне ко всем чертям, будь добр, пришли мне телеграмму в три слова: "Манфред, пошел к черту", and I shall be on my way right away. Но, с другой стороны, если ты решил проверить, что там внутри – в психиатрическом отделении, будь добр, отправляйся туда сам, без меня. Я не лечусь от этого касторкой.

Согласно твоим распоряжениям и вопреки моему разумению, я вчера подготовил к реализации нашу цитрусовую плантацию в Биньямине (но не собственность в Зихрон-Яакове: пока еще не окончательно сошел с ума). Во всяком случае, я смогу реализовать для тебя около ста тысяч долларов – с предварительным уведомлением за двадцать четыре часа – и передать их мужу твоей прекрасной бывшей жены, если ты все же дашь мне окончательное распоряжение, чтобы я сделал это.

Однако я позволил себе не завершать сделку, оставив тебе еще возможность передумать и отменить весь этот фестиваль с Санта-Клаусом без всякого ущерба с твоей стороны (исключая мои комиссионные).

Будь любезен, срочно представь мне, по крайней мере, убедительные доказательства, что ты там не рехнулся окончательно, – прости меня, дорогой Алекс, за резкие выражения. Единственное, что мне осталось сделать в той милой ситуации, в которую ты меня поставил, это красиво сочинить и отправить письмо об отставке. Но беда в том, что ты мне чуточку дорог.

Как тебе хорошо известно, твой замечательный отец на протяжении тридцати лет укорачивал мне жизнь – до того, как приобрел склероз, при склерозе, и даже после того, как начисто забыл и свое имя, и мое имя, и как пишется "Алекс". И никто лучше тебя не знает, что в течение пяти или шести лет я не жалел себя, пока не добился, чтобы тебя признали единственным опекуном всего его имущества, и при этом три четверти этого имущества не было бы съедено налогом, взимаемым при введении в наследство, либо обложением сенильных, либо еще какими-нибудь поборами в большевистском духе. Весь этот замысловатый маневр доставил мне – не стану скрывать от тебя – в определенной мере и профессиональное удовлетворение, и прекрасную квартиру в Иерусалиме, и даже немного развлечений, за которые я, по-видимому, поплатился язвой желудка. Но если бы я представил тогда, что десять лет спустя единственный сын Володи Гудонского начнет вдруг раздаривать эти богатства "отверженным", – не стал бы я прилагать титанические усилия, чтобы полностью перевести наследство от одного сумасшедшего к другому. Чего ради?

Позволь обратить твое внимание, Алекс, на то, что кусок, который ты собираешься отломить этому маленькому фанатику, по самым грубым подсчетам, составляет семь-восемь процентов от всего, чем ты владеешь. Да и как мне быть уверенным, что завтра тебе там не стукнет что-нибудь в голову и ты не решишь поделить оставшееся между Домом неженатых отцов и Убежищем для избиваемых мужей?

А почему, собственно, ты должен отдавать ему деньги? Только лишь потому, что он решил жениться на твоей подержанной бывшей жене? Или в виде срочной помощи "третьему миру"? Или в качестве репараций за дискриминацию евреев -выходцев из восточных общин?

И если ты спятил окончательно, то, быть может, ты сделаешь небольшое усилие и направишь свое сумасшествие в иное русло: оставишь все свое имущество в наследство моим двум внукам? Я это тебе устрою без всяких комиссионных. А что, разве мы, выходцы из Германии, "йеке", страдали меньше "марокканцев"? Разве нас меньше унижали и топтали – вы, помешавшаяся на Франции русская аристократия из провинции Северная Биньямина?

Прими в расчет, Алекс, что внуки мои вложат твой капитал в развитие страны! В электронику! В лазеры! Они, по крайней мере, не растратят твои деньги на ремонт развалин в Хевроне и на превращение арабских отхожих мест в синагоги! Ибо я обязан сообщить тебе, мой дорогой Алекс, что почтенный господин, этот твой Мишель Анри Сомо, он хоть и очень маленький человечек, но фанатик очень даже большой. Нет, не фанатик-крикун, напротив, это фанатик этакого замаскированного типа: тихий, вежливый и жесткий. (При случае загляни в свою замечательную книгу, глава "Between Fanatism and Zealotry".)

Вчера я слегка прощупал мистера Сомо. Здесь, у себя в оффисе. Он с трудом зарабатывает каких-нибудь две тысячи шестьсот лир в месяц и четвертую часть из них жертвует небольшой религиозно-националистической группировке, которая чуть ли не на три пальца правее Движения за неделимый Израиль.

Кстати, вот еще что об этом Сомо: можно было подумать, что твоя потрясающая жена, лично проверив каждого пятого мужчину в Израиле, наконец-то выбрала себе какого-нибудь Грегори Пека, но, оказывается, что господин Сомо начинается (как и все мы) от самого пола, но примерно через метр шестьдесят неожиданно обрывается. То есть он ниже ее на целую голову. Быть может, она приобрела его со скидкой: плата – за каждый погонный метр.

И вот этот африканский Наполеон Бонапарт появляется у меня в оффисе. На нем габардиновые брюки и клетчатый пиджак, который ему несколько великоват, он кудряв, выбрит до синевы и обильно спрыснут после бритья каким-то радиоактивным одеколоном. Очки в тонкой золотой оправе, золотые часы на золотой цепочке, красно-зеленый галстук заколот золотой булавкой. А на голове, – чтобы сразу все поставить на свои места, – маленькая ермолка.

Выясняется, что сей джентльмен далеко не глуп. В особенности, когда дело касается денег. Или умения пробудить у собеседника чувство вины. А также но части бронебойных намеков на всевозможных могущественных родственников, занимающих стратегические позиции в муниципалитете, в полиции, в его партии и даже в налоговом управлении. Я могу обещать тебе почти с полной уверенностью, мой дорогой Алекс, что в один прекрасный день ты еще увидишь этого самого Сомо, заседающего в нашем Кнесете и поливающего оттуда смертоносным огнем прекраснодушных типов, подобных тебе и мне. Так что, может, тебе все-таки лучше поостеречься вместо того, чтобы оказывать ему финансовую поддержку?

Алекс, черт побери, какие у тебя перед ними обязательства? У тебя, замучившего меня до смерти своим бракоразводным процессом (в лучших традициях твоего сумасшедшего отца), -тогда ты заставлял меня сражаться, подобно тигру, чтобы она не получила от тебя ни гроша, ни камешка с твоей виллы в Яфе-Ноф, ни даже авторучки, которой она была вынуждена в конце концов подписать документы! Ты с трудом согласился, чтобы она взяла свои лифчики и трусики в придачу к нескольким сковородкам и кастрюлям, – в знак особой щедрости, да и тут ты уперся, как бык, чтобы приписано было "в виде особого исключения".

Так что же вдруг произошло? Скажи, быть может, кто-то тебе угрожает, кто-то тебя шантажирует? Если это так, то сообщи мне об этом немедленно, не упуская и не скрывая ни малейших подробностей, – как на приеме у врача. Немедленно подай мне сигнал, а затем откинься на спинку кресла и наблюдай, как я готовлю для тебя суп из их костей. И делаю это с превеликим удовольствием.

Послушай-ка, Алекс, но правде говоря, твои заскоки не должны меня интересовать. Сейчас у меня в производстве сочное, с гнильцой, имущественное дело (ценности, принадлежащие русской православной церкви), и то, что я на этом зарабатываю (даже если проиграю дело в суде), составит сумму, которая почти вдвое больше той, что ты решил преподнести в качестве пасхального подарка еврейству Северной Африки или Ассоциации стареющих нимфоманок. Go fuck yourself, Алекс. Только дай мне окончательное распоряжение – и я переведу все, что ты захочешь, когда захочешь и кому захочешь. Каждому – в меру его горлопанства.

Кстати, этот Сомо вовсе не криклив. Напротив, разговаривает весьма любезно, мягко, округло, с поучающе-дидактической нежностью, словно интеллектуал-католик. Похоже, что он и ему подобные по дороге из Африки в Эрец-Исраэль прошли основательную переподготовку в Париже. Внешне он выглядит больше европейцем, чем ты или я. Короче, он вполне может преподать урок хороших манер даже признанным знатокам этого дела.

Я спрашиваю его, к примеру, есть ли у него хоть какое-то представление о том, в честь чего профессор Гидон вдруг вручает ему ключи от сейфа? А он сдержанно мне улыбается (эдакая улыбочка: "Ну, в самом деле!" – словно я задал ему детский вопрос, который ниже его достоинства, да и моего тоже), отказывается от сигареты "Кент", предлагая мне свою "Европу", однако снисходит, – быть может, это жест, призванный выразить взаимную любовь сынов Израиля, – принять от меня огонь. Благодарит, бросает на меня острый взгляд, который его очки в золотой оправе, увеличивая глаза, делают похожим на взор филина в полдень: "Я полагаю, что профессор Гидон может ответить на этот вопрос лучше меня, господин Закхейм".

Я сдерживаюсь и спрашиваю его: разве подарок на сумму в сто тысяч долларов не возбуждает в нем, по крайней мере, любопытства. На это он мне отвечает: "Несомненно, мой господин", – и тут же замолкает, не прибавив ни слова. Я выжидаю, наверное, секунд двадцать, прежде чем сдаюсь, и спрашиваю, нет ли у него, случаем, какого-нибудь собственного предположения на этот счет. А он мне отвечает спокойненько, что да, есть у него такое предположение, однако, он, с моего позволения, предпочтет услышать мои личные соображения.

Ну, тут-то я решил огреть его прямым снарядным попаданием. Я надеваю маску Закхейма-Грозного, которой пользуюсь при перекрестных допросах, и выпускаю но нему залп – с краткими эффектными паузами между словами:

– Господин Сомо, если вас это интересует, то мое предположение таково: кто-то оказывает на моего клиента сильное давление. Это то, что называется у вас "подарок для отвода глаз". И я намерен как можно скорее выяснил. КТО, КАК и ПОЧЕМУ.

Но эта обезьяна виду не подает, улыбается мне сладкой улыбкой религиозного святоши и отвечает:

– Только его собственный стыд, господин Закхейм. Это единственное, что оказывает на него давление.

– Стыд? Чего же ему стыдиться? – спрашиваю я, и едва успеваю произнести последнее слово, как ответ – уже на кончике его языка, источающего мед:

– Своих грехов, мой господин.

– Какие же у него грехи, к примеру?

– К примеру, грех оскорбления. Ведь в иудаизме оскорбление приравнивается к пролитию крови.

– Ну а вы-то кто, мой господин? Сборщик податей? Судебный исполнитель?

– Я? – говорит он, не моргнув и глазом. – Я исполняю здесь роль чисто символическую. Наш профессор Гидон – человек высокодуховный. Знаменит на весь мир. Весьма и весьма почитаем. Можно сказать – высоко ценим. Но… Пока он не исправит всех своих дурных деяний, все его добрые поступки и дела приравнены к прегрешениям, ибо грех – в самой их основе. Но теперь, по-видимому, дрогнуло его сердце, и он наконец-то ищет пути к Вратам раскаяния.

– А вы – привратник у Врат раскаяния, господин Сомо? Вы стоите там и продаете входные билеты?

– Я взял в жены женщину, которую он изгнал, – говорит он, устремив на меня взгляд, подобный прожектору, и глаза его увеличены втрое линзами очков. – Я – врачеватель ее позора и унижения. Я также оберегаю его сына от неверных шагов.

– По цене – сто долларов в день, помноженных на тридцать лет, плата – вперед и наличными, господин Сомо?

Именно этим мне удалось наконец вывести его из равновесия. Парижский налет с него мигом сдуло, и африканская ярость прорвалась, как гной из лопнувшей раны:

– Высокочтимый господин Закхейм, позвольте заметить, что вы за ваши уловки и крючкотворство в полчаса получаете больше денег, чем я заработал тяжким трудом за всю мою жизнь. Позвольте, господин Закхейм, обратить ваше любезное внимание на то, что я не просил у профессора Гидона, как у нас говорят, ни нитки, ни шнурка от ботинка. Это он просил принять его дар. И не я просил об этой встрече с вами, мой господин. Это вы просили о немедленной встрече.

Тут наш маленький учитель вдруг вскочил – на мгновение у меня мелькнуло опасение, что он собирается взять со стола линейку и отхлестать меня по пальцам, – и, не протянув мне руки, с едва сдерживаемой враждебностью выпалил:

– Теперь же, с вашего любезного позволения, я прерываю беседу в связи с проявленным с вашей стороны предубеждением и гнусными намеками.

Естественно, я поспешил его успокоить, произведя то, что можно назвать "этническим отступлением": всю вину возложил на свойственное мне – "йеке" – не всегда уместное чувство юмора. Увещевал его, чтобы он соизволил простить мне неудачную шутку и считал, что моя последняя фраза никогда не была произнесена. Немедленно проявил я интерес к денежному пожертвованию, которое он просил тебя сделать в пользу какой-то темной махинации, задуманной фанатиками из Хеврона. Тут снизошел на него некий восторженный дух проповедничества, и, все еще стоя на своих коротеньких ножках, сопровождая свою речь фельдмаршальскими взмахами руки над картой Израиля, висящей в моем кабинете, он с воодушевлением, добровольно и бесплатно (если, конечно, не считать моего времени, которое ты в любом случае оплатишь вместо него) произнес краткую проповедь на тему наших исконных прав на землю Израиля и т.д. и т.п. Не стану утомлять тебя пересказом того, что знакомо нам с тобой до тошноты. Все сдобрено библейскими стихами и притчами, все упрощено, все акценты расставлены, – похоже, я казался ему человеком, который даже простые вещи понимает с трудом.

Я спросил этого Рамбама в миниатюре: отдает ли он себе отчет в том, что волею случая, твои взгляды находятся на другом краю политического спектра, что все эти хевронские безумства диаметрально противоположны той общественной позиции, которую ты занимаешь.

Но он и на сей раз не растерялся (говорю тебе, Алекс, мы еще не раз услышим об этом дервише!), а начал терпеливо объяснять мне – источая мед и нектар, – мол, по его скромному мнению, "в эти дни доктор Гидон, как и многие другие евреи, стремится к очищению и раскаянию, что может привести в ближайшем будущем к общему духовному преображению".

Вот тут-то – не стану скрывать от тебя, мой Алекс, – настал мой черед утратить европейский лоск и в порыве ярости обрушиться на него: на каком основании, черт его дери, ему кажется, что он может заглянуть в глубину твоего сердца? Откуда такая наглость: совершенно тебя не зная, утверждать за тебя, а может быть, и за всех нас, что происходит в наших душах и что должно произойти, в то время как мы еще сами не знаем об этом?

– Но ведь профессор Гидон уже теперь пытается искупить грехи, что совершил он по отношению к ближнему. Для этого вы и пригласили меня сегодня на эту встречу в вашем кабинете, господин Закхейм. Так почему же, раз выпала такая возможность, не открыть перед ним и путь искупления грехов перед Всевышним – с помощью пожертвования?

И не успокоился, не убрался, пока не приложил все силы, чтобы разъяснить мне двойственный смысл ивритского слова "дамим", которое может означать и "кровь", и "деньги". Ecce homo.

Мой дорогой Алекс, я надеюсь, что, читая эти страницы, ты уже решительно передумал. Или – и это было бы лучше! – разразился смехом и начисто отказался от всей этой затеи. Именно ради этого я постарался восстановить для тебя в письме всю сцену. Как сказал наш маленький проповедник? "Врата раскаяния никогда не заперты". А посему немедленно раскайся, откажись от своей странной идеи и пошли ко всем чертям их обоих.

Разве что, как нашептывает мне моя стариковская интуиция, каким-то образом кому-то стала известна какая-то постыдная подробность, на основании чего этот дьявол – или тот, кто скрывается за ним, – угрожает тебе, грубо вымогая деньги, чтобы с их помощью купить его молчание (а также и развалины в Хевроне). Если это и в самом деле так, то я вновь настоятельно прошу тебя подать мне едва заметный сигнал, и ты увидишь, с какой элегантностью я обезврежу это их взрывное устройство.

А покамест, в соответствии с твоими телеграфными распоряжениями, я провел в отношении Сомо небольшое частное расследование (наш старый друг Шломо Занд) и прилагаю отчет. Если ты возьмешь на себя труд внимательно прочитать это письмо, то наверняка поймешь, что в том случае, если речь идет о запугивании, у нас тоже есть кое-что в руках, и безо всякого труда мы сможем продемонстрировать этому джентльмену, что в подобную игру могут сыграть обе стороны. Дай мне только разрешение – и я пошлю к нему Занда для краткого задушевного разговора. В течение десяти минут на фронте воцарится полная тишина. Под мою ответственность. И больше ты не услышишь от них даже писка.

К письму прилагаются три дополнения: а) отчет Занда относительно Сомо; б) отчет помощника Занда относительно парня Б. Б.; г) копии постановления раввинского суда по делу о расторжении твоего брака и решения окружного суда в связи со встречным иском, предъявленным твоей красавицей. Важные места я для тебя подчеркнул красным. Только, пожалуйста, постарайся не забыть, что все это дело завершилось для тебя семь лет тому назад, а теперь это – археологические раскопки, не более того.

Вот и все, о чем ты просил меня в своей телеграмме. Я надеюсь, что, по крайней мере, хотя бы ты доволен мною, потому что я абсолютно не доволен тобою. Твоих дальнейших инструкций буду ждать с обычной готовностью к исполнению. Just don’t go mad, for God’s sake.

Твой весьма озабоченный Манфред

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ. ИЕРУСАЛИМ. ИЗРАИЛЬ. ТЫ ПРЕВЫСИЛ СВОИ ПОЛНОМОЧИЯ. ВЫПЛАТИ СТО РОВНО ПРЕКРАТИ СВОИ ВЫХОДКИ И НЕ МОРОЧЬ ГОЛОВУ.

АЛЕКС

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] А. ГИДОНУ. НИКФОР. ЛОНДОН. ВЫПЛАТИЛ. ОТСТРАНЯЮСЬ ОТ ВЕДЕНИЯ ТВОИХ ДЕЛ. ПРОШУ СРОЧНЫЕ ИНСТРУКЦИИ КОМУ ПЕРЕДАТЬ ДЕЛА. ТЫ НЕНОРМАЛЬНЫЙ.

МАНФРЕД ЗАКХЕЙМ

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ. ИЕРУСАЛИМ. ИЗРАИЛЬ. ТВОЯ ОТСТАВКА НЕ ПРИНЯТА. ПРИМИ ХОЛОДНЫЙ ДУШ УСПОКОЙСЯ И БУДЬ ПАЙ – МАЛЬЧИКОМ.

АЛЕКС

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ГИДОНУ. НИКФОР. ЛОНДОН. МОЯ ОТСТАВКА В СИЛЕ. ПОШЕЛ КО ВСЕМ ЧЕРТЯМ.

ЗАКХЕЙМ

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ. ИЕРУСАЛИМ. ИЗРАИЛЬ. НЕ ОСТАВЛЯЙ МЕНЯ. МНЕ ОЧЕНЬ ГОРЬКО.

АЛЕКС

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] А. ГИДОНУ. НИКФОР. ЛОНДОН. ВЫЛЕТАЮ К ТЕБЕ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ. К УТРУ ПРИБУДУ К НИКОЛЬСОНАМ. ТОЛЬКО НЕ НАДЕЛАЙ ПОКА НОВЫХ ГЛУПОСТЕЙ.

ТВОЙ МАНФРЕД

* * *

Михаэлю Сомо

ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

Привет. Видишь Мишель я преступаю прямо к делу – мне от тебя нужна ссуда. Я тяжило работаю у твоего шурина Аврама Абудрама, целый день таскаю ящики с оващами. Можешь у него проверить, что я с делом справляюсь. И я тоже доволен потому что он обращается со мной посправедливости, платит ежедневно, да и еда дважды в день за его счет. Спасибо что ты мне это устроил. А ссуда нужна мне на приобретение деталей для постройки телископа по методу "сделай сам". Твоя приятильница Жанин (мадам Фукс) устроила мне при планетарии работу ночного сторожа с ночлегом но без денег. Тоесть я не плачу и мне не платят. Но я умею обслуживать всякие оптические приборы, я в этом немного разбираюсь, а у них есть ставка, они даже будут мне немного платить. Так получается что у меня почти нет расходов только доходы. Но с телископом я хочу начать уже сейчас и стоит он четыре тысячи лир так что я прошу только три тысячи (тысяча у меня уже отложена). Я верну в десять платежей, по триста каждый месяц из моей зарплаты и это при условии что ты не захочешь взять с меня проценты. Все о чем я тебя попрашу это чтобы женщина о наших делах не знала. Тебе лично и девочке я желаю всего лучшего.

С благодарностью Боаз Б.

* * *

Аврааму Абудархану

(для Боаза Брандштетера)

Оптовый рынок, ул. Карлебах, Тель-Авив

С Божьей помощью

Иерусалим,

первый день будней праздника Песах (16.4)

Дорогой Боаз!

Я получил твое письмо и очень сожалел, что ты не приехал на праздничную трапезу в пасхальную ночь, в соответствии с нашим приглашением. Но я с уважением отношусь к договору между вами, согласно которому ты делаешь все, что хочешь, если при этом честно, в поте лица своего работаешь. Не приехал, – стало быть, не приехал.

Не беда. Когда захочешь – можешь приехать. Звонил Авраам и сказал, что ты молодец. И от мадам Жанин Фукс мы получили очень положительный отзыв о тебе. Очень хорошо, Боаз! Я был примерно в твоем возрасте, когда прибыл с родителями в Париж из Алжира, и тяжело работал подмастерьем у рентгенотехника (моего дяди), чтобы заработать немного денег. Однако, в противоположность тебе, я работал только в вечерние часы, после занятий в средней школе. Любопытно сравнить: я тоже попросил однажды у своего дяди денег взаймы – чтобы приобрести словарь Ларусса, который был мне очень нужен (но он отказал мне).

Засим перехожу к твоей просьбе: вот здесь три тысячи лир, чек почтового банка на твое имя. Если понадобится еще, и понадобится для положительной цели, – мы с большой охотой постараемся дать их тебе. Что касается процентов, тобою упомянутых, то я вовсе не возражаю, чтобы ты вернул мне деньги с процентами, но не сейчас, Боаз, а спустя много лет, когда строгим исполнением заповедей и добрыми делами ты удостоишься богатства (только прежде научись писать без ошибок!!). Пока же для тебя будет лучше, если и впредь ты будешь откладывать свои сбережения. Прислушайся к тому, что я говорю, Боаз.

В одном вопросе я вынужден был нарушить то, о чем ты меня просил: твоя мать знает о деньгах, которые я тебе посылаю. Это потому, что между нами нет секретов, и несмотря на все мое уважение к тебе, я не готов вступать с тобой ни в какие заговоры против твоей матери, даже во имя самого Неба. Если это тебе не нравится – не бери денег. Я заканчиваю сердечными пожеланиями и поздравлениями с праздником.

Твой Михаэль (Мишель)

* * *

Михаэлю Сомо

ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

Здравствуй Мишель и спасибо за ссуду. Я уже купил дитали и начал потехоньку собирать прибор. Бруно Фукс из планетария (муж Жанин) немного помогает мне. Он хороший человек. Знает оптику и не читает нравоучений. Таково мое мнение и не смейся потому что каждый должен очень хорошо знать одно дело, делать его очень хорошо и не говорить другим что им делать и как им делать. Тогда в стране будет больше удовлетворенности и меньше личных проблем. Мне это не так уж важно что твоя жена знает про ссуду, я просто не хочу с ней никаких сложностей. С тобой – это что-то другое. Скажи, как ты купил нужный тебе словарь тогда в Париже? И еще раз спасибо и привет маленькой красавице от меня Боаза.

Р.S. А я все-таки начну со следующего месяца возвращать тебе потехоньку твои деньги. Деньги ведь твои верно?

Боаз Б.

* * *

Боазу Брандштетеру

(через А. Абудархама)

Оптовый рынок, ул. Карлебах, Тель-Авив

С Божьей помощью

Иерусалим,

23 нисана 5736 (23.04.76)

Дорогой Боаз!

Поскольку ты спросил – я обязан ответить. Это деньги твоего отца, а не мои. Если ты приедешь к нам в Иерусалим в эту или в другую субботу – мы охотно расскажем тебе обо всем, со всех известных нам сторон (есть, по-видимому, и такие стороны, которые сокрыты от глаз наших). Твоя мать и твоя сестра присоединяются к приглашению. Перестань быть ослом, Боаз, просто приезжай, и дело с концом. Вскоре мы начинаем сооружать пристройку, дополнительные две комнаты (со стороны заднего двора), и одна из них предназначена для тебя, когда ты этого захочешь. Но и до этого у нас всегда для тебя есть место. Так что не ребячься, приезжай в эту субботу. По-моему, твоя гордость все время направлена не в ту сторону. Я полагаю, Боаз, что разница между мальчишкой и мужчиной в том и состоит, что мужчина не прольет зря на землю семя свое и не растратит попусту гордости своей, но будет хранить себя до верного часа, который Он пожелает назначить, как сказано в наших Книгах. А ты уже не мальчик, Боаз. Я привел это поучение в связи с тем, что ты отказываешься (до сих пор) приехать домой, и в связи с твоим тотальным бунтом по отношению к матери, и еще – чтобы намекнуть тебе: не следует по-детски реагировать на мое сообщение об источнике денег. Ведь я мог тебе и не рассказывать, верно?

Засим перехожу ко второму вопросу, заданному тобой в письме: как удалось мне купить словарь Ларусса в Париже, когда я был твоим ровесником, а дядя отказался дать мне взаймы. Ответ прост: я купил его не тогда, а год спустя, зато дядя тут же потерял дешевого и работящего помощника, ибо я на него обиделся и перешел на другую работу – убирать лестничные клетки (после школьных занятий!). Это было еще в пятьдесят пятом году, и ты, безусловно, можешь сказать, что я был порядочным ослом. Во всяком случае, я был еще мальчишкой. На этом кончаю.

С добрыми и дружескими пожеланиями

твой Мишель.

Р.S. Если ты настаиваешь на том, чтобы вернуть мне ссуду теперь, выплачивай ежемесячно, у меня нет никаких возражений. Напротив, мне это даже нравится! Но в таком случае тебе должно быть ясно, что какие бы то ни было проценты исключены.

* * *

ТРИ ПРИЛОЖЕНИЯ

к письму адвоката Закхейма из Иерусалима

к доктору Гидону в Лондон от 28.03.76.

Приложение А.

Отчет Шломо Занда (частного детектива) из бюро "Шломо Занд" в Тель-Авиве. Дело Мишеля Анри (Михаэля) Сомо (М. А. С.). Исполнено по заказу адвоката М. Закхейма из адвокатской конторы "Закхейм и Ди Модена" в Иерусалиме. Передано заказчику 26.3.76.

Уважаемый господин!

Поскольку задание было передано нам 23.3 с просьбой провести расследование как можно скорее и представить Вам отчет в течение нескольких дней, то в предлагаемом материале не следует видеть полный отчет о расследовании, а лишь первичные результаты, плоды поспешного сбора сведений. Вместе с тем следует отметить, что в представленных материалах есть предпосылки для развития различных направлений расследования, особенно тех из них, где могут быть обнаружены весьма чувствительные моменты. Если мне будет поручено и в дальнейшем заниматься этим делом, я полагаю, что смогу представить вам всеобъемлющий отчет в течение месяца.

В соответствии с вашим заказом, требовалось собрать общие сведения об М. А. С., о его нынешнем образе жизни, в частности: его профессиональная деятельность, материальное положение, отношения в семье.

Далее приводятся частичные результаты нашего расследования.

Общие сведения.

М. А. С. родился в Оране, Алжир, в мае 1940 года. Имена родителей: Жакоб (Яаков) и Сильви. Отец работал таможенником в Оране до 1954 года, а затем вся семья переехала в пригород Парижа. (Три брата и сестра, все – старше М. А. С., иммигрировали во Францию еще раньше. Каждый из них создал свою семью. Самый старший браг живет в Израиле).

М. А. С. учился в лицее имени Вольтера до 1958 года, а затем два года изучал французскую литературу в Сорбонне. Учебу не закончил, академической степени не получил. В этот период он сблизился с кругами движения Бетар в Париже (под влиянием старшего брата), а также начал соблюдать предписания еврейской религии (по-видимому, под влиянием другого брата, который обратился к религии и но сей день занимается религиозно-педагогической деятельностью в Париже).

М. А. С. постепенно забросил учебу в Сорбонне и полностью отдался изучению иврита и иудаизма. Накануне своей репатриации в Израиль он уже владел ивритом. В конце 1960 года репатриировался в Израиль и несколько месяцев проработал строительным рабочим у религиозного подрядчика из Петах-Тиквы. Затем он подал документы в Полицейский колледж и был принят (по-видимому, по рекомендации одного из родственников), но оставил учебу в середине курса (причину нам установить не удалось) и поступил учиться в иешиву "Свет меноры" в Иерусалиме. Но и здесь он не был настойчив в учебе, и в 1962 – 1964 годах он зарабатывает на жизнь в качестве билетера в кинотеатре "Орион" (на неполной ставке) и пытается, впрочем, безуспешно, завершить академический курс по специальности "французская культура" в Еврейском университете в Иерусалиме.

В этот период он живет в квартале Тальпиот, в помещении для сушки белья на чердаке многоквартирного дома, где жил его шурин.

В 1964 году М. А. С. навсегда освобождается от службы в Армии обороны Израиля (резервист в подразделении, подчиняющемся коменданту города) из-за болезни почек, с последующими осложнениями.

С 1964 года работает – сначала помощником учителя, а затем учителем французского языка (без соответствующего диплома) на постоянной работе в государственной религиозной школе для мальчиков "Шатер Ицхака" в Иерусалиме. Со времени своей женитьбы в 1970 году на Илане (Галине) Гидон, урожденной Брандштетер, проживает в квартире, состоящей из полутора комнат, на улице ТАРНАЗ, 7, в Иерусалиме. Квартира приобретена при материальной поддержке его родственников, проживающих как в Израиле, так и во Франции; была также взята ипотечная ссуда с помесячной выплатой в течение десяти лет, половина ссуды уже погашена.

Материальное положение.

Зарплата М. А. С составляет 2550 израильских лир в месяц. Жена его не работает. Дополнительные источники дохода: частные уроки (около 400 лир в месяц) плюс постоянная поддержка его родителей из Парижа (500 израильских лир в месяц).

Основные расходы.

1200 израильских лир – ежемесячная выплата но ипотечной ссуде за квартиру. 500 израильских лир в месяц – за пребывание сына его жены Боаза Брандштетера в сельскохозяйственной школе "Тламим" (выплаты прекращены три недели тому назад). Ежемесячные пожертвования на основании постоянно действующего распоряжения, выданного М. А. С. банку Леуми, отделение в Тальпиоте, в силу которого со счета М. А. С. на счет движения Единство Израиля ежемесячно переводится 600 израильских лир. Довольно часты случаи несвоевременной оплаты текущих счетов (электричество, вода, налога), но всегда в срок погашает ипотечную ссуду, вносит плату за обучение Боаза и отчисляет пожертвования.

Семейные отношения.

Женат (с 1970 года), имеет дочь (Мадлен-Ифат). Жена – бывшая супруга известного профессора А.Гидона (в настоящее время А.Гидон находится в США). В результате судебного разбирательства, имевшего место в 1968 году, вынесено постановление раввинского суда, на основании которого стороны не имеют никаких взаимных претензий. Семейная жизнь М. А. С. и его жены – вполне упорядочена. Семья соблюдает законы субботы, кашрута и т.п. Образ жизни этой семьи можно определить как традиционный либо умеренно-религиозный (например, не возбраняется посещение кинотеатра).

Нами не найдено никакой информации о романтических связях вне семьи, как со стороны М. А. С. так и со стороны его супруги. Однако имеется достоверная информация (выходящая за рамки возложенной на нас задачи), свидетельствующая о том, что подобные связи имели место со стороны Иланы Гидон-Сомо в период ее первого брака. Кроме того, известно, что сын ее Боаз с мая 1975 года находится под наблюдением полицейского инспектора по делам несовершеннолетних (см. отчет нашего частного детектива А. Маймона, прилагаемый, по Вашей просьбе, к настоящему отчету). Взаимоотношения подростка Боаза с М. А. С. и его женой напряженные (на протяжении нескольких лет он отказывается от посещения их дома в Иерусалиме). И, напротив, семейные связи М. А. С. с широким кругом родственников (двоюродные братья, шурины, девери и т.п.) – самые тесные.

Общественная жизнь.

В этой сфере нами была без всякого труда получена обширная информация. По своим взглядам М. А. С. близок к правым. Его старший брат и другие члены семьи известны своей активностью в движении ХЕРУТ ГАХАЛ (некоторые из них принадлежат к Национально-религиозной партии – Мафдал). М. А. С. в разные периоды был поочередно зарегистрирован как член обеих партий. В 1964 году он был одним из организаторов группы "Отечество" в Иерусалиме, куда входили люди с высшим образованием и студенты – выходцы из стран Северной Африки. Эта группа распалась ввиду разногласий но идеологическим и финансовым вопросам, прекратив свое существование в 1965 году.

Накануне Шестидневной войны М. А. С. был очень активен, занимаясь пропагандистской работой и сбором подписей против политики выжидания, проводимой правительством Леви Эшкола, выступал как сторонник упреждающих военных действий против Египта и других арабских стран.

Сразу же после Шестидневной войны включился в активную деятельность, примкнув к Комитету по вопросам целостности Эрец-Исраэль, который впоследствии был преобразован в Движение за неделимый Израиль. В рамках этой деятельности М. А. С. занимался пропагандистской работой, организацией демонстраций, но неожиданно в 1971 году оставил Движение. Вскоре после этого он демонстративно вернул свой членский билет руководству Национально-религиозной партии Мафдал. В 1972 году он был одним из основателей группы, называемой "Единство Израиля", большинство членов которой были новыми репатриантами из США и СССР. М. А. С. по сегодняшний день яаляется членом исполнительного комитета этой группы. После войны Судного дня 1973 года эта группа активно включилась в демонстрации против соглашений о размежевании сил в Синае и на Голанских высотах. Этой группой также были предприняты попытки незаконно приобрести земли у арабов в окрестностях Бейт-Лехема. М. А. С. дважды (в октябре 1974 и апреле 1975) вызывался в полицию для дачи показаний в связи со своей деятельностью в рамках указанной группы, однако не был арестован. Вот что нам удалось выяснить: М. А. С. был лично замешан в нарушениях закона с применением насилия. Опубликовал около десяти писем, направленных им в редакции газет (в две вечерние газеты), в которых утверждал, что арабскому населению следует покинуть пределы государства и те территории, на которые распространяется юрисдикция израильской военной администрации; это должно быть осуществлено мирным путем с использованием различных материальных стимулов.

В заключение приведем некую подробность, которая, с нашей точки зрения, представляется весьма значительной, намекающей, по-видимому, на важную информацию, которой мы пока не располагаем. В декабре этого года (около четырех месяцев тому назад) М. А. С. обратился во французское посольство в Тель-Авиве с просьбой о возобновлении его французского подданства (от которого он добровольно отказался в 1963 году) с одновременным сохранением его израильского гражданства. Просьба была отклонена. Сразу же вслед за этим, 10 декабря прошлого года, он отправился в Париж, где пробыл всего четыре (!) дня. Неясно, с какой целью и за чей счет совершил он эту поездку. Короткое время спустя после поездки ему было возвращено его французское подданство, и поспешность, с которой это было сделано, свидетельствует, вне всякого сомнения, об исключительности данного случая, об отклонении от обычных процессуальных норм. Нам не удалось выяснить, что стоит за этим эпизодом.

Как уже было сказано, мы рассматриваем настоящий отчет как предварительный, не исчерпывающий всех возможностей, что является следствием ограниченности отведенного нам времени. Мы будем рады предоставить себя в Ваше распоряжение, если Вы заинтересованы в продолжении этого или расследовании любого другого дела.

Шломо Занд (подпись)

"Занд, частные расследования, ЛТД"

Тель-Авив

Приложение Б.

Отчет Альберта Маймона (частного детектива) из бюро "Занд, частные расследования", Тель-Авив, по поводу юноши Боаза Брандштетера. Исполнено но заказу адвоката М. Закхейма, адвокатская контора "Закхейм и Ди Модена", Иерусалим.

Передан заказчику 26.3.1976.

Уважаемый господин!

По Вашей просьбе мы провели спешное расследование (всего лишь один рабочий день) и установили, что указанный юноша, сын госпожи И. Брандштетер – Сомо и неизвестного отца, 19.2.76 оставил по собственной воле сельскохозяйственную школу "Тламим", где у него были постоянные проблемы с дисциплиной на фоне общей неуживчивости. Юноша отбыл в неизвестном направлении. Спустя два дня, 21.2.76, он был задержан на центральной автобусной станции в Тель-Авиве и допрошен по поводу торговли краденым имуществом (на вышеупомянутого юношу уже заведено два дела в связи с подобным обвинением, и с мая 1975 года он находится под наблюдением инспектора полиции по делам несовершеннолетних). На следующий день, 22.2, он был освобожден под залог, внесенный г-ном Михаэлем Сомо из Иерусалима (муж его матери), и, по-видимому, при содействии определенных лиц внутри полицейского аппарата. Со дня освобождения работает на оптовом рынке в Тель-Авиве у родственника М. Сомо, что, по всей видимости, является нарушением закона об использовании труда несовершеннолетних. В настоящее время Б. Б. проживает на территории планетария в Рамат-Авиве, находясь там с согласия одного из сотрудников данного заведения. Его статус определи как "ночной сторож, не получающий зарплаты". Б. Б. нет еще шестнадцати лет (он 1960 года рождения), но он выглядит намного старше своего возраста (по моему личному впечатлению, ему можно было бы дать не менее восемнадцати лет: физически он очень развит, обладает недюжинной силой). Насколько мне удалось выяснить, в настоящее время у него нет никаких связей с товарищами и друзьями. О подобных связях Б. Б. в период его пребывания в сельскохозяйственной школе "Тламим" я получил самые противоречивые сведения. Иной существенной информацией не располагаю. Пожалуйста, известите нас, остались ли специфические вопросы, которые будут интересовать Вас, чтобы мы прояснили их для Вас.

А. Маймон, детектив

"Занд, частные расследования, ЛТД"

Тель-Авив

Приложение В.

Подчеркнутые адвокатом М. Закхеймом красным карандашом отрывки из тех материалов, которые являются приложением к его письму от 28.3.76, направленному в Лондон А. А. Гидону.

1. Из постановления раввинского суда но иску о разводе, предъявленному А. А. Гидоном Илане Брандштетер – Гидон, Иерусалим, 1968 год:

"…в силу этого мы считаем доказанным, что истица была неверна своему мужу, в чем и призналась сама… она лишена прав, обусловленных брачным контрактом, и причитающихся ей алиментов…"

2. Из постановления окружного суда в Иерусалиме. 1968 год:

"…что касается требований по поводу алиментов для нее и ее несовершеннолетнего сына… вследствие утверждения ответчика, что он не является отцом ребенка… в свете неоднозначных результатов анализа крови… настоящий состав суда предлагает произвести биологическую проверку тканей… истица отказалась произвести подобную проверку… и ответчик также отказался произвести эту проверку… и поскольку истица отказалась от своих требований по поводу алиментов для нее и ее несовершеннолетнего сына, настоящим суд аннулирует иск, поскольку стороны заявили, что отныне и в дальнейшем нет у них никаких взаимных претензий…"

* * *

Доктору Александру Гидону

Отделение политологии

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

Иерусалим,

19.04.1976

Далекий Алек!

И на этот раз я пишу но твоему адресу в Иллинойсе, надеясь, что какая-нибудь секретарша возьмет на себя труд переслать это письмо. Я не знаю, где ты. Черно-белая комната, твой пустой стол, пустая бутылка, пустой стакан – все это окружает тебя всегда, когда я думаю о тебе. Словно это – кабина космического корабля, в котором ты несешься, не зная остановок, от одного континента к другому. И огонь, пылающий в камине, и твоя монашеская фигура, и твоя поседевшая, лысеющая голова, и простирающиеся за твоим окном опустевшие заснеженные поля, тонущие в туманной дали… Все – словно гравюра на дереве. Всегда. Везде, где ты находишься.

Чего я хочу на сей раз? Чего еще захочет жена рыбака от золотой рыбки? Еще сто тысяч? Или изумрудный дворец?

Ничего, Алек. Никаких просьб у меня нет. Я пишу только для того, чтобы поговорить с тобой. Хотя все ответы мне уже известны: почему у тебя длинные уши? и почему твои глаза блестят и сверкают? и почему у тебя такие острые зубы?

Ничего нового нет, Алек.

На этом месте ты можешь скомкать письмо и швырнуть его прямо в камин. В одно мгновение охваченная огнем бумага унесется в иные миры, язык пламени взовьется, будто в порыве беспричинного восторга, и угаснет, тоненький обуглившийся листок взлетит и, рассыпаясь, метнется в комнату – может быть, тебе под нош. И вновь ты останешься – один. Сможешь налить себе виски и отпраздновать с самим собой твой триумф: вот она, во прахе, у ног моих. Надоела ей эта африканская диковина, и ныне просит она пощады.

Ибо, кроме недобрых замыслов да злорадного веселья, нет и не было в твоей жизни других радостей, Алек, одинокий злодей. Читай и радуйся. Читай и смейся беззвучным смехом, глядя на луну, повисшую над краем снегов, простирающихся за твоим окном.

На этот раз я пишу тебе за спиной Мишеля. И не собираюсь рассказывать ему об этом. В половине одиннадцатого он выключил телевизор, обошел дом и один за другим погасил все огни, укрыл девочку, проверил, заперта ли входная дверь, набросил мне на плечи свитер, свернулся под одеялом, заглянул в вечернюю газету, пробормотал что-то и уснул. Теперь его очки и пачка сигарет лежат возле меня на столе, его спокойное сонное дыхание смешивается с тиканьем настенных, в коричневом футляре, часов – подарок его родителей. А я сижу за его письменным столом и пишу тебе. И этим совершаю грех – и перед ним, и перед нашей дочкой. На сей раз я даже не могу использовать Боаза: сын твой вполне устроен. Твои деньги и мудрость Мишеля вытащили парня из клубка неприятностей. Друзья семейства Сомо закрыли его дело в полиции. Постепенно Мишелю удается найти подход к Боазу. Словно прорубает он просеку в лесу. Поверишь ли, он даже сумел привезти в прошлую субботу Боаза к нам в Иерусалим. Я очень веселилась, наблюдая, как мой маленький муж и гигант Боаз целый день состязались друг с другом, добиваясь благосклонности девочки, которая, кажется мне, не только получает от этого удовольствие, но и разжигает соперничество. На исходе субботы Мишель приготовил для всех нас салат с маслинами и острым перцем и бифштексы с жареной картошкой. Потом он позвал соседского мальчика, чтобы присмотрел за Ифат, и мы вместе с Боазом отправились на вечерний сеанс в кино.

Это сближение рушит всю твою стратегию? Мне очень жаль. Ты теряешь очки. Как ты сказал мне однажды? Когда бой в разгаре, в инструкциях нет больше смысла. Ведь враг все равно не знаком с инструкциями и не ведет себя в соответствии с ними. Так уж случилось, что Боаз и Мишель сегодня почти подружились, а я гляжу на них и улыбаюсь: вот, например, Мишель взобрался на плечи Боаза, чтобы заменить электрическую лампочку на балконе, а вот Ифат пытается втиснуть ноги Боаза в комнатные туфли Мишеля.

Зачем я тебе рассказываю об этом? Вообще-то, следовало бы вернуться к молчанию, установившемуся между мной и тобой. Отныне и до конца наших дней. Получить твои деньги и набрать в рот воды. Но все еще настойчиво мерцает по ночам какой-то таинственный свет над болотом, и оба мы не в силах отвести от него глаз.

Если ты все же решил почему-то продолжить чтение этих листков, если ты все еще не швырнул их в огонь, пылающий в твоей комнате, наверняка в эту минуту на твоем лице появляется маска высокомерного презрения, которое так идет тебе, создавая ореол арктической недоступности. Это – холодное излучение, соприкоснувшись с которым, я таю, словно околдованная. С самого начала. Таю и ненавижу тебя. Таю и отдаюсь тебе.

Я знаю: после письма, что ты держишь сейчас в руках, нет мне пути назад.

Впрочем, и двух предыдущих писем вполне достаточно, если ты захочешь уничтожить меня.

Что ты сделал с моими предыдущими письмами? В огонь или в сейф? По сути, разница невелика. Растерзать – это ведь не в твоих правилах. Алек: ты жалишь. Яд твой – тонкий, медленно действующий, он не убивает в одно мгновение, он разъедает и уничтожает меня на протяжении долгах лет.

Твое длящееся молчание – в течение семи лет я пыталась противостоять ему, заглушить его голосами моего нового дома, а на восьмой – я сломалась.

Когда в феврале я написала тебе – и первое мое письмо, и второе, – я не лгала. Все подробности, касающиеся дела Боаза, переданы в точности, что, наверняка, уже подтвердил тебе и твой Закхейм.

И тем не менее, все было ложью. Я обманула тебя. Расставила тебе ловушку. Про себя я была абсолютно уверена, точно знала с первой же минуты, что Мишель – и именно он – вытащит Боаза из всех его несчастий. Мишель, а не ты. И так оно и случилось. И я знала с первой же минуты, что Мишель – даже без твоих денег – сделает все, что нужно. И сделает это в надлежащее время и надлежащим образом.

А еще я знала вот что, Алек: даже если дьявол подтолкнет тебя помочь собственному сыну, ты ведь, по сути, не будешь знать, что делать. Ты просто не будешь знать, с чего начать. Ни единого раза за всю твою жизнь ты не сумел сделать что-либо собственными силами. Даже уже решив просить моей руки – ты отступил. Отец твой сделал мне предложение от твоего имени. Вся твоя олимпийская мудрость и вся твоя титаническая мощь всегда начинается и кончается чековой книжкой. Или трансатлантическим телефонным звонком Закхейму, либо какому-нибудь министру или генералу – из твоей старой компании. (А они, в свою очередь, звонят тебе, когда приходит время внедрить их дитя в какой-нибудь привилегированный колледж, или наступает пора самим с приятностью провести в заграничной командировке год, который, как принято в научных кругах, выпадает каждому ученому раз в семь лет.)

А что еще ты умеешь? Очаровывать или наводить леденящий страх своим сонным высокомерием. Классифицировать известных истории фанатиков. Заставить вихрем пронестись по пустыне тридцать танков, чтобы сокрушить и смести арабов. Хладнокровным нокаутом уничтожить женщину и ребенка. А удалось ли тебе во все дни своей жизни вызвать хоть одну улыбку радости на лице мужчины или женщины? Утереть кому-нибудь хоть одну слезинку? Чеки и телефоны, Алек. Этакий маленький Говард Хьюз.

И в самом деле, не ты, а Мишель взял и поднял Боаза, нашел ему подходящее место.

Итак, если я заранее знала, что так оно и будет, зачем же писала тебе?

Здесь тебе лучше остановиться. Сделай маленький перерыв. Раскури трубку. Дай твоим серым глазам скользнуть по снежному пространству. Пустота коснется пустоты. А затем постарайся сосредоточиться и прочесть следующие слова с тем же бесстрастием хирурга, с которым ты препарируешь текст, принадлежащий перу русского нигилиста прошлого века, или какую-нибудь яростную проповедь одного из отцов церкви.

Подлинная причина, побудившая меня написать тебе два письма в феврале, – это обуревавшее меня желание отдать себя в твои руки. Неужели ты не понял этого? Право же, это совсем не похоже на тебя: видеть, что враг твой взят на мушку, и забыть нажать курок.

А может быть, я писала тебе, словно та красавица из сказок, что посылает далекому рыцарю меч, которым он должен поразить дракона и вызволить ее из неволи. Ну вот, сейчас на твоем лице проступает хищная улыбка: твоя горькая, очаровывающая улыбка. Знаешь, Алек, в какую-то из ночей я хотела бы нарядить тебя в черную сутану и покрыть твою голову черным монашеским капюшоном. Ты не пожалел бы об этом, потому что подобная картина ужасно возбуждает меня.

А может, я все-таки надеялась, что ты как-то поможешь Боазу. Но куда сильнее хотела я, чтобы ты предъявил мне счет. Я страстно желала заплатить любую цену.

Почему ты не приехал? Неужели ты и в самом деле забыл, что мы в силах дать друг другу? Слияние огня и льда?

Но и это было ложью. Я ведь знала, знала непреложно, что ты не приедешь. И вот теперь я сбрасываю перед тобой свой последний тончайший покров: истинная правда в том, что даже в самых страстных своих лунатических порывах я ни на миг не забывала – что ты такое. И я знала, что надежды мне не осталось, и не получить мне от тебя ни сокрушительного удара кулаком, ни призывной повестки. Я знала, что ничего не получу от тебя, кроме арктического дуновения убийственного молчания, смысл которого предельно прозрачен. Или самое большее – ядовитый плевок унижения. Не более, но и не менее. Я знала, что все потеряно.

И все-таки, признаюсь, полученный от тебя плевок совершенно ошеломил меня. Я могла предположить, что ты способен сделать тысячу вещей, но и представить себе не могла, что ты просто-напросто приоткроешь заслонку канализационной трубы и утопишь Мишеля в потоке денег. Ты и на сей раз вскружил мне голову. Как я всегда любила. Нет предела твоей изобретательности, этот талант у тебя от дьявола. И из той лужи, в которой ты вывалял меня, я, замызганная грязью, предлагаю себя. Как ты любил, Алек. Как мы любили оба.

Стало быть, ничего еще не потеряно?

Нет и не будет мне дорога назад после этого письма. Я изменяю Мишелю, как много раз изменяла тебе в последние шесть из девяти лет нашего супружества.

"Шлюха – это у тебя в крови".

Я знала, что сейчас ты скажешь так, и злоба, беспредельная, как океан, полыхнет полярным сиянием из глубины твоих серых глаз. Но нет, Алек. Ты ошибаешься. Эта измена, она иная. Всякий раз, когда я изменяла тебе с твоими друзьями, с твоими армейскими командирами, с твоими учениками, с электриком и сантехником, – я всегда изменяла тебе с тобой. Только к тебе и была устремлена, даже в мгновения, когда не могла сдержать крика. Особенно – в эти мгновения крика. Как написано в синагоге Мишеля золотыми буквами над Ковчегом, где хранятся свитки Торы: "Представляю Господа пред собою всегда".

В Иерусалиме сейчас два часа ночи, словно под во чреве матери, свернулся Мишель под пропотевшими простынями, в теплом воздухе запах его волосатого тела смешивается с запахом мочи, поднимающимся от груды простынок, снятых с детской кроватки и сваленных в углу тесной комнаты, сухой пронизывающий ветер, долетающий из пустыни, врывается в мое открытое окно, с ненавистью пышет мне в лицо, я в ночной рубашке сижу у письменного стола Мишеля, заваленного тетрадками его учеников, и пишу тебе при свете кривой настольной лампы; обезумевший комар пищит надо мной, и огни в арабском селении мерцают вдалеке, по ту сторону лощины, пишу тебе, взывая из самых глубин, и этим я изменяю Мишелю и моей девочке, но это совершенно иная измена. Так я тебе не изменяла ни разу. Я изменяю ему именно с тобой. Изменяю спустя много лет, в течение которых даже смутная тень лжи не пробежала между нами.

Неужели я потеряла рассудок? Неужели я, как и ты, сошла с ума?

Мишель, мой муж, – редкий человек. Никогда не встречала я таких, как он. "Папа" – называла я его еще до рождения Ифат. А временами я называю его "мальчик" и прижимаю к себе его трогательно тонкое тело, словно я – его мать. Хотя Мишель – не только мой отец и мой сын, но – самое главное – мой брат. Если существует какая-то жизнь после того, как все мы умрем, если когда-нибудь пребудем мы в мире, где невозможна ложь, – там Мишель будет моим братом.

Но ты был и остаешься моим мужем. Моим господином. Навсегда. И в той жизни, что суждена нам после жизни, Мишель возьмет меня за руку и поведет под свадебный балдахин на мое бракосочетание с тобой. Ты – господин моей ненависти и моей тоски по тебе. Повелитель моих ночных снов. Властелин моих волос, гортани, ступней. Безраздельный хозяин моей груди, моего живота, моей наготы и моего лона. Как рабыня, я запродана тебе. Я любила своего господина. Я не стремилась к свободе. Пусть даже ты с позором сослал меня на край царства, в пустыню, подобно Агари и сыну ее Измаилу, – умирать в этой пустыне от жажды – от жажды по тебе, мой повелитель. Пусть даже ты прогнал меня от лица своего, дабы стала я забавой для рабов твоих в дворцовых подвалах.

Но ты не забыл, Алек, мой одинокий злодей. Меня ты не сможешь обмануть. Молчание твое прозрачно, как слезы. Колдовство, что навела я, сгложет тебя до самых костей. Напрасно прячешься ты в облаке, как одинокое божество. В этом мире есть тысяча вещей, которые ты умеешь делать в тысячу раз лучше меня, – но только не обманывать. Уж это – нет. В этом ты не поднялся – да никогда и не поднимешься – до моих щиколоток.

"Ваша честь, – обратился ты к судье своим безразличным сонным голосом перед тем, как был вынесен приговор по нашему делу. – Ваша честь, вне всякого сомнения, здесь было доказано, что эта женщина – патологическая лгунья. Даже когда она чихает, ей опасно верить".

Так ты сказал. И при этих словах в публике, заполнившей зал суда, прокатился какой-то грязный смешок. Ты тонко улыбался и совсем не выглядел мужем, которому изменяли, рогоносцем с тысячью рогов, притчей во языцех на устах всего города. Напротив, в тот момент ты, казалось мне, был выше адвокатов, выше судьи, восседавшего на возвышении в судейском кресле, выше себя самого. Ты походил на рыцаря, который убил дракона.

Вот и сейчас, по прошествии семи лет, около трех часов ночи, когда, вспоминая то мгновение, я описываю его, все тело мое устремляется к тебе.

Глаза наполняются слезами, и сосцы мои вздрагивают, словно в ознобе.

Прочитал, Алек? Дважды? Трижды? Затосковал? Перестал насмехаться? Не удалось ли мне в эту минуту посадить хоть один саженец радости среди дикой пустыни твоего одиночества?

Если это так, то сейчас для тебя самое время налить себе еще виски. Или заново набить трубку. Потому что теперь, мистер бог Мщения, тебе очень понадобится глоток виски.

"Словно рыцарь, убивший дракона", – написала я минуту назад. Но не торопись торжествовать. Высокомерие неуместно, мой господин: разве ты не тот сумасшедший рыцарь, который, уничтожив дракона, затем повернулся и убил красавицу, а под конец рассек мечом самого себя?

По сути, дракон – это ты и есть.

И вот он, самый приятный момент для меня: я должна открыть тебе, что Мишель Анри Сомо даже в постели во много раз лучше тебя. Во всем, что касается тела, Мишель от природы наделен абсолютным слухом. Всегда, в любую минуту, умеет он дать мне – и в изобилии – все, чего жаждет, само не зная об этом, мое тело. Словно лист, подхваченный ветром, полночи неотрывно следую я за ним путями любви – в края сумеречной неги, туда и обратно, через поля терпеливой нежности, дорогой лукавства и страсти, минуя свет и тени лесов, сквозь шум реки и рокот открытого моря – до полного растворения.

Не разбил ли ты сейчас на мелкие осколки свой стакан с виски? Будь любезен, передай от Иланы привет твоей ручке, трубке, а также твоим очкам. Погоди, Алек. Я еще не кончила.

По сути, не только Мишель. Почти все они могли бы преподать тебе урок. Даже тот белобрысый паренек, что был твоим шофером в армии: непорочный, как юный козленок, ему с трудом можно было дать восемнадцать, виноватый, насмерть перепуганный, ниже травы, весь дрожит, зубы стучат, едва ли не умоляет, чтобы я его отпустила, чуть не плачет, и вдруг, еще не успев дотронуться до меня, начинает извергать семя и разражается рыданиями, похожими на щенячий вой, – и все же, Алек, в это мгновение перепуганный мальчишеский взгляд одарил меня сиянием такой чистой благодарности, удивления, мечтательно-восторженного поклонения, что мне показалось, будто я слышу пение непорочных ангелов, и от этого затрепетало и мое тело, и мое сердце – тебе не удалось этого достигнуть за все годы нашей жизни.

Хочешь, чтобы я сказала тебе, кто ты, Алек, по сравнению со всеми другими, кто был у меня? Ты – голый, скалистый утес. Точно такой, как о нем в песне поется. Ты – иглу, дом из снега среди снегов. Помнишь Смерть в фильме "Седьмая печать"? Смерть, выигрывающую шахматную партию? Это – ты.

А теперь ты встаешь и уничтожаешь листки моего письма. Нет, на сей раз ты не рвешь их осторожно и педантично на четыре части, а швыряешь в огонь. И быть может, после всего ты снова усаживаешься за свой письменный стол и начинаешь биться своей седеющей головой о черную столешницу. Кровь, просачиваясь сквозь волосы, заливает тебе глаза. Ну вот, наконец-то, твои серые глаза стали влажными. Я обнимаю тебя.

Две недели назад, когда Закхейм передал Мишелю твой удивительный чек, он посчитал нужным предостеречь Мишеля следующими словами: "Примите во внимание, мой господин, что в эту игру могут играть обе стороны". Мне эта короткая фраза очень нравится, и мне приятно послать ее тебе как доброе благословение на ночь. Ты от меня не освободишься, Алек. Не сможешь выкупить себя за деньги, не обретешь свободы. Не будет у тебя чистой страницы.

Кстати, о твоих ста тысячах: мы тебе очень благодарны. Не беспокойся, эти деньги находятся в добрых руках. И жена твоя, и сын находятся в добрых руках. Мишель расширяет наш дом, и мы сможем жить в нем все вместе. Боаз соорудит для Ифат во дворе песочницу и горку, по которой дети скользят вниз. А у меня будет стиральная машина. Будет стереоустановка. Для Ифат мы купим велосипед, а у Боаза будет телескоп.

А сейчас я закончу. Оденусь и выйду одна на улицу, темную и пустынную. Прогуляюсь до почты. Отправлю тебе это письмо. Затем вернусь домой, сброшу одежду, разбужу Мишеля, примощусь в его объятиях. Мишель – человек простой и нежный.

Чего нельзя сказать о тебе. И обо мне тоже, мой любимый. Оба мы, да будет тебе известно, создания презренные. Прогнившие. И это – повод для объятия, что шлет в этот миг рабыня далекому мраморному дракону.

Илана

* * *

Уважаемому Боазу Брандштетеру

(через семью Фукс)

ул. Лимон, 4, Рамат-ха-Шарон

С Божьей помощью

Иерусалим,

2 ияра 5736 (2.5)

Привет Боазу, сбившемуся с пути, взбунтовавшемуся ослу!

И не подумай, что я обзываю тебя так, потому что кровь вдруг ударила мне в голову. Напротив, мне удалось обуздать себя, и я не спешил с этим письмом до тех пор, пока не поймал тебя сегодня утром по телефону и самым внимательным образом не выслушал твою версию случившегося. (Не мог к тебе приехать, потому что именно сейчас твою мать подкосила болезнь, и я думаю, что это – из-за тебя.) Теперь, после нашего телефонного разговора, я заявляю тебе, Боаз, что ты все еще – инфантильный ребенок, а не человек. И я начинаю опасаться, что никогда из тебя человека не выйдет. Может, это тебе на роду написано: вырасти хулиганом, взрывающимся по любому поводу. Может быть, и твоя пощечина учительнице в сельскохозяйственной школе "Тламим", и тобою же пробитая голова ночного сторожа были не просто удручающими эпизодами, а предупреждением всем нам, что растет и набирает силу осел. "Растет" – это в твоем случае не совсем верное слово. Потому что будет лучше для тебя, если ты перестанешь расти, словно какой-то огурец, а вместо этого немного повзрослеешь. А еще скажи мне, будь добр: это должно было случиться именно через два дня после того, как ты провел у меня пятницу и субботу? После того, как все мы приложили столько усилий (да и ты тоже!), чтобы так или иначе, но ощутить, что мы – все-таки семья? После того, как твоя сестра начала привыкать к тебе, после того, как всех нас растрогал медвежонок, которого ты ей привез? Именно тогда, когда у твоей матери появилась слабая надежда – после всех страданий, что ты ей причинил? Ты что – ненормальный?

Не скрою от тебя, Боаз, что если бы ты был моим сыном или учеником, я бы не пожалел на тебя плетки – досталось бы и твоей физиономии, и твоей заднице. Впрочем, поразмыслив, я не так уж уверен, что рядом с тобой могу быть в безопасности. Ты ведь способен и в меня швырнуть ящик с овощами.

Так что, в конечном счете, может, мы все-таки допустили ошибку, когда спасли тебя от колонии для несовершеннолетних преступников. Наверное, там – самое естественное место для типа вроде тебя. Я очень хорошо понимаю, что произошло: Авраам Абудархам слегка врезал тебе в ответ на твою дерзость. И, позволь мне написать, что я в общем-то оправдываю его (хотя я лично не сторонник рукоприкладства).

Но за кого ты себя принимаешь, скажи мне? За маркиза? Или за королевского сына? Ну, получил ты легкую затрещину за свой длинный язык? Что из того? Разве это достаточная причина, чтобы швырять ящики с овощами? И в кого ты швырнул ящик? В Авраама Абудархама, человека шестидесяти лет, страдающего, чтоб тебе было известно, от высокого кровяного давления?

И это после того, что он принял тебя на работу, хотя в полиции заведены на тебя два дела, а третье дело я и инспектор Эльмалиях с трудом закрыли? Скажи мне, ты что – араб? Или ты – лошадь?

Я чуть с ума не сошел, когда ты сказал мне по телефону, что это правда – ты швырнул ящик в Авраама за то, что он слегка тебя стукнул в ответ за твои дерзости. Ты, конечно же, сын моей жены и брат моей дочери, но ты – не человек, Боаз. Как сказано в Священном писании: "Воспитывай юношу соответственно пути его". Мое толкование таково: если юноша идет путем прямым, воспитывают его рукой мягкой, но если он сбивается с пути – положена ему затрещина!

Ты что, выше любых законов? Ты что, президент страны?

Авраам Абудархам – он был добр и милостив к тебе, а ты отплатил ему злом. Он много сделал для тебя, а ты его разочаровал. Да и меня тоже. И инспектора Эльмалияха. А мать твоя уже три дня больна и не встает с постели – и все из-за тебя. Ты разочаровал всех, кто имел с тобой дело. Как говорится у нас: "Хотел произвести вино, а произвел уксус".

Почему ты сделал это?

Теперь ты молчишь? Очень хорошо. Ладно, я скажу тебе – почему: из-за твоей заносчивости, Боаз. Потому что ты от природы – большой и красивый, как сыны Неба, и дана тебе недюжинная физическая сила, а ты по глупости своей полагаешь, что сила эта – для того, чтобы драться.

Сила для того, чтобы все превозмочь, осел! Чтобы обуздать свои инстинкты! Превозмочь все, что жизнь обрушит нам на голову, и продолжать спокойно, но настойчиво держаться того направления, по которому решили мы идти. Иначе говоря, держаться прямой дороги. Вот что я называю силой. Пробить человеку голову – это может любое полено, любой камень!

Потому-то я и сказал тебе выше: ты – не человек. И уж наверняка – не еврей. Может, тебе и в самом деле следовало бы быть арабом. Или любым другим инородцем. Ибо быть евреем, Боаз, – это уметь принимать удары, все преодолеть и идти дальше по нашей древней дороге. Вот вся суть нашего Учения, если попытаться определить ее, по выражению наших мудрецов, "стоя на одной ноге": преодолеть. И хорошенько понять – за что жизнь обрушила на тебя удары свои, извлечь из этого урок и постоянно стремиться к совершенству. И принимать приговор судьбы, Боаз.

Если ты хоть на минуту задумаешься, то поймешь, что Авраам Абудархам относился к тебе, как к родному сыну. Правда, сыну строптивому и непокорному. А ты, Боаз, вместо того, чтобы с благодарностью целовать руку, из которой кормился, взял да и ударил по этой руке. Заруби себе на носу, Боаз: ты опозорил свою мать и меня, но прежде всего, ты опозорил себя. Похоже, скромности тебя уже не научить. Я зря трачу на тебя слова. Ты глух к учению.

И сказать тебе, почему так получается? Даже если тебе будет больно слышать это? Скажу, отчего же не сказать. Все это оттого, что где-то глубоко в твоей голове засела мысль, что ты прямо-таки принц, прямо-таки царский сын. Что в жилах твоих течет кровь благородных аристократов. Дофин – с младых ногтей. Так выслушай кое-что, Боаз. Будет у нас мужской разговор, хотя тебе еще сто тысяч километров до того, чтобы стать мужчиной. Я выложу перед тобой все карты на стол.

Твоего любезного и знаменитого отца я не имел чести знать, и с готовностью от этой чести отказываюсь. Но со всей ответственностью могу сказать тебе, что отец твой не маркиз и не король, разве что он – король негодяев. Если бы ты только знал, на какой позор выставлял он твою мать, как гнусно унижал ее, как оскорблял, попирая ее достоинство, а тебя прогнал с глаз долой, словно ты, не приведи Господь, – дитя позора.

Да, верно, теперь, спохватившись, надумал он заплатить за горе и унижение. Верно и то, что я решил не заострять внимания на вопросах нашей чести и самоуважения и принять от него деньги. Быть может, ты спросил себя: почему я решил принять его грязные деньги? Ради тебя, осел ты эдакий! Чтобы попытаться направить тебя на путь истинный!

А теперь выслушай хорошенько, для чего я рассказал тебе все это. Не для того, чтобы посеять в сердце твоем ненависть к отцу, упаси Боже, а в надежде на то, что ты, быть может, решишь брать пример с меня, а не с него. Уразумеешь, что во мне гордость и человечность находят свое выражение в преодолении дурных инстинктов. Я принял от него деньги вместо того, чтобы убить его.

В этом – моя честь и мое самоуважение, Боаз: я сдержался, я превозмог унижение. Как сказано: "Если ты поступаешься честью ради прощения, честь твоя лишь обретает новую силу".

Я прервал письмо и продолжаю его уже вечером, после того, как я дал два частных урока, приготовил ужин, позаботился о твоей матери, заболевшей из-за тебя, посмотрел по телевизору последние известия и программу "Иной взгляд". Я посчитал, что будет уместно рассказать тебе кое-что о моей жизни, – в продолжение тою, что написал я тебе о преодолении и обуздании инстинктов. Не буду входить в подробности, Боаз, о том, что пришлось нам, евреям, вынести от арабов в Алжире, а затем в Париже, где мы оказались "арабами" для евреев и "черноногими" для французов, если ты, случаем, знаешь, что это означает. Я скажу тебе только о том, что мне лично пришлось вынести здесь, в этой стране, да и по сей день приходится выносить – из-за моих убеждений и верований, из-за моего внешнего вида, из-за моего происхождения. Если бы ты знал обо всем этом, уж наверное, уразумел бы, что схлопотать легкую затрещину от такого хорошего человека, как Авраам Абудархам, это все равно, что удостоиться ласки. Но куда там! Тебя-то в этой жизни баловали. Ты все равно не поймешь. А я с самого начала привык в своей жизни получать по три раза на дню настоящие, увесистые оплеухи. И не стану ни в кого швырять ящики. Не только потому, что существует заповедь "возлюби ближнего, как самого себя", но прежде всего потому, что – я повторяю уже сказанное тебе – человек обязан уметь принимать страдания с любовью.

Готов ты выслушать от меня кое-что еще? По-моему, лучше самому принять тысячекратные страдания, чем заставить другого страдать хотя бы однажды. Наверняка, в книге записей Всевышнего, благословен Он, есть несколько черных пометок против имени "Михаэль Сомо". Я не скажу, что это не так. Но среди этих черных пометок ты не найдешь такой, где бы говорилось "причинил страдание другому человеку". Этого нет. Спроси свою мать. Спроси Авраама. После того, как вежливо и красиво попросишь у него прощения и снисхождения. Спроси мадам Жанин Фукс, которая хорошо знает меня еще по Парижу. А вот ты, Боаз, которого Небо наделило высоким ростом, отличной фигурой, золотыми руками и внешностью принца, ты уже начал ходить нечестивыми путями отца своего: высокомерие, жестокость, нарушение закона. Ты причиняешь страдания другим. Ты необуздан. И я решил про себя, что в этом письме не скажу ни единого слова о тяжких страданиях, которые вот уже несколько лет ты доставляешь своей матери (а теперь она просто больна из-за тебя), поскольку ты, на мой взгляд, абсолютно не достоин того, чтобы с тобой говорили о страданиях. По-видимому, ты еще слишком мал для такого разговора. По крайней мере, пока: тебе еще предстоит стать мужчиной и доказать, что в сердце твоем есть чувство стыда.

Если же ты решил быть новым изданием твоего милого отца, то ступай себе и гори в аду. Прости за эти слова. Я их писать не собирался. Но, как

сказано нашими мудрецами, не суди человека, когда он охвачен горем. На самом деле я хотел бы сказать тебе прямо противоположное: я молюсь за тебя, чтобы не пришлось тебе гореть в аду. Потому что – и это сущая правда – ты мне, Боаз, симпатичен.

Все это – лишь вступление. А теперь перехожу к сути письма. Все, что изложено ниже, написано с общего согласия – моего и твоей матери.

а) Ступай немедленно к Аврааму, извинись и попроси прощения. Это – первое.

б) Пока семья Фукс – Бруно и Жанин – согласны держать тебя у себя, в сарайчике для садовых инструментов на их участке, – отчего же нет? Оставайся с ними. Но только отныне я плачу им квартирную плату. Из той суммы компенсаций, что выплатил нам твой отец. Ты не будешь жить там бесплатно. Ты – не нищий, а я – не "социальный случай".

в) Больше всего я бы хотел, чтобы ты немедленно отправился изучать наше Священное писание и какое-нибудь ремесло в одном из религиозных учебных заведений на освобожденных территориях (пишешь ты, словно мальчишка- второклассник). Но, вне всякого сомнения, мы не намерены навязывать тебе это. Захочешь? Мы тебе это устроим. Не захочешь? Не надо. Ибо сказано о нашем Учении – о нашей Торе: "Пути ее – пути приятные". Отнюдь не принуждение. Как только мать твоя поправится, я приеду поговорить с тобой, а там посмотрим. Может, я тебя убедил? Но если все, что ты хочешь, это изучать оптику, тебе достаточно объяснить мне, как это делается, а еще лучше – покажи мне проспект, и я все оплачу. Из того же фонда, упомянутого мною выше. А если, случаем, ты снова хочешь найти работу, приезжай сюда, в Иерусалим, живи у нас, и тогда поглядим, что для тебя можно сделать. Только уж безо всяких ящиков.

г) Все это при условии, что отныне и навсегда ты вступаешь на путь исправления. С великой грустью и озабоченностью

Мишель, Ифат и мама

Р.S. Будь добр, запомни, что я тебе скажу (а слово мое – слово чести): если еще хотя бы раз ты проявишь свои хулиганские наклонности, то даже слезы твоей матери, Боаз, тебе уже не помогут. Ты пойдешь один своим нечестивым путем и будешь предоставлен своей судьбе. Без меня.

* * *

Семье Сомо

ул. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

Привет. Я получил твое длинное письмо, Мишель, и позвонил Авраму с извинениями хотя я не уверен кто у кого должен просить прощения. Кроме того я оставил записку с большой благодарностью Бруно и Жанин Фукс перед тем как уйти. Когда это письмо дойдет до вас, я уже буду в открытом море. По мне так забудьте меня. И это несмотря на то, что Ифат я в общем-то люблю после тех двух раз, что побывал у вас, а тебя,

Мишель, я вполне уважаю даже если ты иногда надоедлив. О тебе, Илана, я сожалею потому что было бы тебе лучше если бы ты меня вообще не родила. Спасибо вам.

Боаз

* * *

Илане и Мишелю Сомо

ул. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

8.5.76

Мишель и Илана, вчера, когда позвонил Мишель и спросил, не приехал ли к нам Боаз, я, по-видимому, была так потрясена, что не поняла сути происшедшего. Да и связь была настолько плоха, что с трудом можно было что-либо расслышать. Мне не удалось разобрать, что там за история с дракой, в которой был замешан Боаз (?). Утром я пыталась дозвониться в твою школу, Мишель, но связь наладить так и не удалось. Поэтому и пишу эти строки, которые перешлю с казначеем киббуца, отправляющимся завтра в Иерусалим. Разумеется, я немедленно вас извещу, если Боаз вдруг появится у нас. Только не думаю, что он здесь объявится. Я настроена оптимистически и верю, что в ближайшие дни он подаст признаки жизни. Мне кажется, его потребность исчезнуть, обрубить все контакты не является следствием того столкновения, что имело место в Тель-Авиве. Напротив, последние осложнения, так же, как и предыдущие, проистекают, возможно, из его инстинктивной потребности отдалиться от вас обоих. От всех нас. Ясное дело, я не пишу эту записку просто для того, чтобы вас успокоить, посоветовав сидеть сложа руки и ждать, – нет, необходимо продолжать поиски Боаза всеми возможными способами. И тем не менее, хотелось бы поделиться с вами ощущением – пусть это всего лишь интуитивное ощущение, – но с Боазом будет все в порядке, и он в конце концов найдет свое место. Разумеется, еще не раз там и сям окажется он вовлеченным в мелкие неприятности, но за то время, что провел он у нас в киббуце, я увидела его и с другой стороны: есть в нем устойчивость, заложенная в душе безусловная порядочность и ясный здравый смысл. Однако его здравый смысл отличается от вашего или моего.

Прошу вас, поверьте: я пишу это не просто для того, чтобы приободрить вас в трудную минуту. Я убеждена, что Боаз ни в коем случае не способен причинить зло по большому счету: ни кому-либо другому, ни самому себе. Сообщите нам немедленно через киббуцного казначея, передающего эту записку, не хотите ли вы, чтобы Иоаш или я – либо мы вместе – взяли отпуск на пару дней и приехали побыть с вами.

Рахель

* * *

Профессору Гидону

через М. Закхейма, адвоката,

ул. Кинг Джордж, 36

С Божьей помощью

Иерусалим,

9 ияра 5736 (9.5.76)

Уважаемый господин!

Я, нижеподписавшийся, дал обет, что впредь не буду иметь с Вами никаких дел, ни добрых, ни злых, ни на этом свете, ни в мире грядущем, поскольку сказано у нас, в Книге псалмов, часть первая, стих первый: "Блажен муж, который не следовал советам нечестивых, и на путях греха не стоял, и в собрании шутов не сидел". Причина, в силу которой я нарушаю свой обет, – спасение человеческой жизни, а быть может, сохрани нас Всевышний, спасение двух жизней.

а) Сын Ваш Боаз. Как Вам известно из писем его матери, уже несколько раз случалось так, что парень слегка сбивался с дороги, и я немало потрудился, чтобы вернуть его на путь истинный. Позавчера позвонили по телефону из близкой нам семьи, в которой проживал Боаз: он исчез. Я немедленно бросился туда со всех ног, но что я мог сделать? И вот сегодня утром он подал первую весть о себе: коротенькое письмо, извещающее нас, что на сей раз он сбежал, намереваясь работать на корабле. И это – после того, как он снова запутался в своих проделках.

По причинам, которые человек, подобный Вам, постичь не в состоянии, я решил не оставлять его без присмотра и немедленно пустил в ход свои связи, чтобы организовать его поиски на всех израильских и иностранных судах, которые собираются покинуть пределы страны. К сожалению, у меня нет уверенности, что поиски приведут к положительным результатам: возможно, парень вообще не в море, а как раз на суше, скитается где-то по нашей стране. Поэтому, невзирая ни на что, я решил обратиться к Вам с просьбой, чтобы и Вы оказали кое-какую помощь, искупая ту тяжкую несправедливость, что проявили Вы по отношению к нему и к его матери. Такому ученому мужу, как Вы, я надеюсь, достаточно легкого намека, чтобы понять: у Вас не просят денег – Вас просят действовать немедленно (быть может, через близкие Вам круги). Я останавливаюсь на этом, стремясь избежать повторения той неприятной ситуации, что имела место в прошлом, когда моя жена просила Вас помочь в трудный для мальчика час. Вы и пальцем не шевельнули, чтобы оказать помощь, а вместо этого, возможно, попытались заглушить свою совесть, прислав нам деньги, о которых Вас не просили. Это – если исходить из предположения, что кое-какая совесть имеется даже у такого, как Вы. Возможно, я еще слишком наивен.

б) Моя жена Илана Сомо. Выходки Боаза повергли ее на ложе болезни. Вчера она призналась мне, что без моего ведома послала Вам еще одно личное письмо – в качестве ответа на Ваши денежные выплаты. Можете себе представить, как сильно я на нее рассердился, но тут же взял себя в руки и простил ее – потому что она призналась, и особенно – потому, что страданиями искупаются грехи. А страданий госпоже Сомо выпало сверх всякой меры благодаря Вам, г-н профессор.

Мне, разумеется, и в голову не придет расследовать, что она пишет в своих письмах к Вам (подобные действия ниже моего достоинства), но она сама захотела рассказать мне, что Вы ей не ответили. По моему мнению, Вы усугубляете преступление грехом. Не беспокойтесь, я не стану читать, что Вы ей напишете, и не только в силу религиозного запрета, наложенного в свое время нашим мудрецом рабби Гершомом, но и потому, что Вы, мой господин, отвратительны в моих глазах. Быть может, Вы успокоите ее страдания, хоть малую толику причиненных Вами страданий, если напишите ей письмо и объясните, почему Вы над ней издевались, и попросите прощения за все свои грехи. Не вспоминая о деньгах, что Вы дали, – как будто Вы их не давали.

Загрузка...