Ты действительно спас меня от заведения для несовершеннолетних правонарушителей но только при условии что я соглашусь на Кирьят-Арбу где есть мастерская оптики. Это хорошо для меня зато все остальное начисто плохо. Изучать Святое писание мне совсем неинтересно а девушек тут совсем не увидишь. Только издали. Люди правда стараются быть приветливыми (не все), оказать услугу, все прекрасно, но почему вдруг я?

Что я религиозный? Мне не нравится как говорят здесь об арабах у них за спиной (не все). Вполне может быть что араб всегда останется арабом. Ну и что же? Ведь и про тебя можно сказать что Мишель всегда останется Мишелем, так что же из того? Это еще не повод для презрения и принебрежения. Я против принебрежения. И я против того что ты властвуешь над деньгами принадлежащими мне и Илане, деньги эти из Америки, а ты все время командуешь как мне жить. Ты и Иланой командуешь, но это уже ее дело. Ты думаешь о себе что ты, Мишель, – Бог.

Теперь ты наверняка напишешь как мне не стыдно кусать руку протянувшую еду, но из руки твоей никакой еды мне не досталось Мишель. Я всю дорогу вкалываю и зарабатываю, а то что деньги мои у тебя говорит о том что это ты ешь из моих рук! Я тебя добром прошу чтобы ты отдал мои деньги и добыл разрешение полиции выбраться отсюда. А если ты спросишь, куда? По правде я и сам пока не знаю. А что нельзя разве немного покрутиться там и сям пока не решишь где поселиться? Что разве ты не крутился по Алжиру, по Франции да и по Израилю пока не принял решение? В этом конверте есть золотые обертки от конфет для Ифат, осторожно не помни их и скажи ей что это от меня Боаза. Привет, Илана, обо мне не беспокойся. Пожалуйста скажи ему чтобы он выплатил мне из моих денег и чтобы он устроил мне разрешение выбраться отсюда, чтобы снова не начались все эти непреятности с драками.

С благодарностью Боаз Б.

* * *

Уважаемому Боазу Брандштетеру

(через семью Шульвас)

ул. Баним-ле-Гвулам, Кирьят-Арба

С Божьей помощью

13 таммуза 5736 (17.7.76)

Нижайший поклон Боазу,

великому умнику и бунтовщику!

Более всего радуют меня твои успехи по части оптики, а также то, что ты честно зарабатываешь свой хлеб и с успехом участвуешь в строительстве нашей Страны – даже выходишь дважды в неделю на ночное патрулирование. Все это – на чаше весов в твою пользу. Почет тебе и уважение! Но та чаша весов, где собрано все, что против тебя, – болит мое сердце по поводу твоей небрежности в занятиях. Ведь мы – народ Книги, Боаз, и еврей без Торы – хуже дикого зверя.

Письмо, что ты прислал мне, – ниже всякой критики: а) с точки зрения стиля и правописания; б) с точки зрения содержания. Ты – словно недоразвитый ребенок! И я говорю тебе это, Боаз, именно потому, что испытываю к тебе определенные чувства. Иначе я давно позволил бы тебе отправиться ко всем чертям – и довольно. Но, по-видимому, ты еще больший осел, чем был прежде, и из всех своих неприятностей извлек лишь один урок: как нарваться на новые неприятности. Как у нас сказано: "Толки глупца в ступе пестом – не отстанет от него глупость его". Мудрость, Боаз, не определяется весом и объемом, иначе Ог, царь-гигант Башана, считался бы у нас самым умным человеком.

Я для тебя сделал больше, чем было можно, – и тебе это известно, но если ты решил оставить Кирьят-Арбу, уйти и творить зло пред очами Всевышнего, – ну что ж, поглядим что из этого выйдет, ступай, кто тебя держит? Разве я приковал тебя цепью? Пожалуйста. Иди. Поглядим, чего ты достигнешь с твоей грамотностью, – как у какого-нибудь араба, да с твоими хулиганскими замашками – будто ты и не еврей вовсе. Свою бар-мицву – день совершеннолетия – ты уже, слава Богу, миновал, и уже были над тобой произнесены положенные слова: «Благословен Он, избавивший нас от наказания за сие». Так что, пожалуйста, почему бы тебе не пойти по стопам твоего милого отца, а тогда увидишь, что из этого выйдет. Только после этого не обращайся к Мишелю и не проси о спасении и финансовой поддержке. «Спасение» – это еще куда ни шло. Но ты набрался наглости просить у меня денег? И если уж мы этого коснулись – то есть денег, о которых ты, по глупости своей, упомянул в письме, то они и в самом деле принадлежат, как ты сказал, твоей матери, тебе и Ифат – каждому из троих по равной доле, и ты, Боаз, свою долю получишь от меня сполна, когда исполнится тебе двадцать один год, – и ни часом раньше. А если твой милейший отец хотел, чтобы ты получил деньги сейчас, сию минуту, то кто мешал ему дать тебе чек прямо в руки, вместо того, чтобы давать эти деньги мне? Так что, по-видимому, он все же знает до некоторой степени, что делает, раз возложил ответственность за тебя на меня. А если это тебе не нравится, пожалуйста, – путь открыт: обратись к нему с жалобой на меня.

И вообще, Боаз, по мне – делай все, что захочешь, хоть в араба превратись, если ты на их стороне. Только сделай одолжение, не берись учить меня, что такое арабы. Я вырос среди них и знаю их достаточно хорошо: ты, возможно, удивишься, услышав от меня, что араб в основе своей весьма положителен, наделен многими благородными качествами, да и в религии его есть несколько прекрасных положений, взятых прямиком из иудаизма. Но кровопролитие – это у них глубоко укоренившаяся традиция. Что поделаешь, Боаз, это то, что написано в нашей Торе об Измаиле: «И будет он дикарь-человек, рука его на всех, и руки всех на нем». У них в Коране сказано: «Суд Мухаммада – меч». Напротив, наша Тора утверждает: «Сион спасется правосудием». И в этом – вся разница. А теперь ты сам выбери – что тебе больше подходит.

В последний раз умоляю: возьми себя в руки и не усугубляй грех преступлением. На следующей неделе во вторник после полудня мы будем отмечать день рождения твоей сестры. Приезжай домой за день до этого, помоги немного матери и доставь радость девочке. Она тебя любит! В этот конверт я вложил чек почтового банка на шестьсот израильских лир. Ведь ты просил у меня денег? И не беспокойся, Боаз, сумму эту я не вычту из твоего наследства, которое берегу для тебя до того дня, когда ты вырастешь. Кроме того, ты найдешь в конверте портрет собаки, нарисованный Ифат.

Только у нее там получилось шесть ног.

Послушай, Боаз, давай будем считать, что твое письмо никогда не было написано? Просто не существовало? Снимем его с повестки дня? Мама шлет тебе свои приветы, а я заканчиваю – несмотря ни на что – с чувством дружбы и расположения.

Твой Мишель

* * *

Уважаемому подполковнику

профессору А. Гидону

Отделение политологии

Университет штата Иллинойс

Иллинойс, Чикаго, США

Здравствуйте.

Пишет вам Боаз Брандштетер. Вы знаете кто это. Адрес ваш я взял у мамы потому что господин Закхейм не согласился мне его дать, а от Мишеля Сомо я больше не хочу никаких одолжений. И от вас тоже. Поэтому напишу коротко и по делу. Вы дали для меня деньги Мишелю Сомо. Это я слышал от него и господин Закхейм сказал мне чтобы я взял деньги у Мишеля. Но Мишель денег не дает а наоборот. Всякий раз когда я попадал в непреятности он выручал меня, но деньги он взял а мне оставил гроши. Да еще каждый раз говорит мне что делать а чего нет. Теперь я живу в Кирьят-Арбе, работаю, зарабатываю деньги в оптической мастерской, но это место не для меня и для вас неважно почему. Все что я хочу это чтобы никто не указывал мне что делать а чего не делать. А типерь: если вы и вправду дали деньги Мишелю Сомо то мне нечего сказать и письмо это не существует. Но если вы меня имели ввиду то почему же деньги ко мне не попали? Это все что я хотел спросить.

Боаз Б.

* * *

Боазу Гидону (Брандштетеру)

через семью Шульвас,

ул. Баним-ле-Гвулам, 10

Кирьят-Арба, Израиль

23.7.76, Чикаго

Здравствуй, Боаз!

Я получил твое короткое письмо. И тоже не стану писать длинно. Ты хочешь жить один, так, чтобы никто не указывал тебе, что делать и чего не делать. Я принимаю это. По сути, я хотел того же, только у меня не хватило характера. Я предлагаю: давай на время забудем о тех деньгах, что находятся у Сомо. У меня есть для тебя два варианта: один – в Америке, другой – в Израиле. Хочешь приехать в Америку? Прими решение – и получишь билет. Я устрою тебе здесь жилье и найду работу. Возможно, даже связанную с оптикой. Со временем ты сможешь учиться тому, что тебе интересно. Если в будущем ты пожелаешь возместить мне мои расходы, ты сможешь сделать это из зарплаты, которую будешь получать здесь. Но это не горит, да и вообще не обязательно.

Только прими во внимание, что здесь ты столкнешься с проблемой языка. По крайней мере, в первое время. Прими во внимание также и то, что в местной полиции нет никого из родственников. Второй вариант: ты получаешь в свое распоряжение большой пустой дом возле Зихрон-Яакова. В настоящее время дом этот в очень плохом состоянии, но у тебя ведь золотые руки. Если ты начнешь постепенно приводить этот дом в порядок, я буду платить тебе за это приличную месячную зарплату и покрою все расходы на строительные материалы и т.п. Ты можешь пригласить любого – по своему выбору – пожить с тобой в этом доме, но сегодня дом заброшен. Там предстоит многое сделать. Можно заняться и сельским хозяйством. Да и море недалеко. Но ты свободен делать только то, что тебе хочется. Что бы ты ни выбрал – Америку или дом в Зихроне, – все, что ты должен сделать, это обратиться к адвокату Роберто Ди-Модена, который находится в том же оффисе, что и известный тебе адвокат Закхейм, у которого ты побывал. Обрати внимание: не следует обращаться к Закхейму. Иди прямо к Ди-Модена и скажи ему, каков твой выбор. Он уже получил указание удовлетворить любое из твоих желаний – то или другое. Ты не обязан отвечать мне. Будь свободным и сильным, а если сможешь – постарайся и меня судить по справедливости.

Отец

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] А. ГИДОНУ ИЛЛИНОЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ ЧИКАГО. Я ВЫПОЛНИЛ ВСЕ ТРЕБУЕМЫЕ ФОРМАЛЬНОСТИ ДЛЯ ВВЕДЕНИЯ БОАЗА ВО ВЛАДЕНИЕ ИМУЩЕСТВОМ В ЗИХРОНЕ, ИМЕЮТСЯ НЕКОТОРЫУ ПРОЦЕДУРНЫЕ ТРУДНОСТИ, ПРЕОДОЛЕНИЕМ КОТОРЫХ Я ЗАНИМАЮСЬ. ВЫДАЛ ЕМУ УСТАНОВЛЕННУЮ ВАМИ СУММУ НА ПЕРВОЕ ОБЗАВЕДЕНИЕ. В ДАЛЬНЕЙШЕМ БУДУ ПЛАТИТЬ ЕЖЕМЕСЯЧНО В СООТВЕТСТВИИ С ВАШИМИ УКАЗАНИЯМИ. СО ВЧЕРАШНЕГО ДНЯ ОН УЖЕ НАХОДИТСЯ В ЗИХРОНЕ. МОЙ КОМПАНЬОН КИПИТ ОТ ГНЕВА.

РОБЕРТО ДИ-МОДЕНА

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ГИДОНУ ИЛЛИНОЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ ЧИКАГО. ТЫ – МАКИАВЕЛЛИ, НЕ ВЫНУЖДАЙ МЕНЯ БОРОТЬСЯ с ТОБОЙ. ПОКУПАТЕЛЬ ГОТОВ УПЛАТИТЬ ОДИННАДЦАТЬ КАК УЖЕ БЫЛО СКАЗАНО ЗА ИМУЩЕСТВО В ЗИХРОНЕ. ОБЯЗУЕТСЯ ПРЕДОСТАВИТЬ БОАЗУ РАБОТУ С МЕСЯЧНОЙ ЗАРПЛАТОЙ. ТРЕБУЕТСЯ ТВОЕ НЕМЕДЛЕННО СОГЛАСИЕ. Я ПРОДОЛЖАЮ СЧИТАТЬ СЕБЯ ТВОИМ ЕДИНСТВЕННЫМ ДРУГОМ НА СВЕТЕ, НЕСМОТРЯ НА ЖГУЧУЮ ОБИДУ.

МАНФРЕД

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. ИМУЩЕСТВО В ЗИХРОНЕ ПРОДАЖЕ НЕ ПОДЛЕЖИТ. ЭТО ОКОНЧАТЕЛЬНО. РОБЕРТО ВЕДЕТ ВСЕ МОИ ДЕЛА. ЭТО ОКОНЧАТЕЛЬНО. ПРОШУ ПЕРЕДАТЬ ЕМУ ВСЕ МАТЕРИАЛЫ. ТЫ, ЯГО, СЫГРАННЫЙ ДЛЯ УБОГИХ, ПРОДОЛЖАЙ ИСПЫТЫВАТЬ СВОЕ СЧАСТЬЕ У СОМО. НЕУЖЕЛИ ПОПЫТАЕШЬСЯ ПОМЕСТИТЬ МЕНЯ В ПАНСИОН НА КАРМЕЛЕ. ТВОЙ ВНУК ПОКА ЕЩЕ ВКЛЮЧЕН В МОЕ ЗАВЕЩАНИЕ. БЕРЕГИСЬ.

АЛЕКС

* * *

Илане Сомо

УЛ. ТАРНАЗ, 7,

Иерусалим

1.8.76

Илана, ты утверждаешь, что я ничего не понимаю. Это звучало всегда: "Никто меня не понимает". Пусть будет так. На сей раз я пишу только ради Боаза, Мишеля и Ифат. Вчера позвонил Мишель и рассказал, что Боаз оставил Кирьят-Арбу и отправился в Зихрон, чтобы жить там одному в разрушенном доме. Так решил Алекс. Я упросила Мишеля, чтобы он не вмешивался. И пообещала, что в конце недели Иоаш поедет в Зихрон – посмотрит, что там происходит, чем можно помочь. Быть может, теперь ты признаешься – пусть даже самой себе, – что совершила ошибку, когда решила возобновить отношения с Алексом.

Я впустую трачу слова. Тебе снова страстно хочется исполнить роль героини трагедии. Снова выступить в заглавной роли во втором акте, инспирированном тобою. Хотя и на этот раз аплодисменты публики, которые предназначались тебе, срывает Алекс. Если вы иначе не можете, то почему бы тебе не подняться и не отправиться в Америку, чтобы отыскать его там? Мишель со временем оправится и отлично вырастит Ифат и без тебя. А затем найдет себе жену из своего круга. Да и Боазу будет легче. И мы здесь поможем ему всем, чем сможем. А ты, наконец, окажешься совершенно лишней, если именно таково твое тайное желание. Ибо какой смысл продолжать эту пародию: ты – на Востоке, а сердце твое – на крайнем Западе и т.д. и т.п.?

Разумеется, я вовсе не советую тебе ехать. Наоборот. Я пишу тебе, чтобы настоятельно попросить тебя – попытайся все тщательно обдумать. Возьми себя в руки. Попытайся сказать себе: «Боаз во мне не нуждается». И по сути, никто из нас ему не нужен. Попытайся понять, что если ты сейчас не остановишься, то Ифат вырастет такой же, как он. Ни в ком не нуждающейся. Что толкает тебя отшвырнуть все, что есть, во имя того, чего нет и чему не бывать?

Конечно, ты можешь ответить мне колкостями. Попросить не совать нос куда не следует. Или вообще не ответить.

Я предлагаю тебе с Ифат приехать в нам в Бейт-Авраам, отдохнуть недельку- другую. Четыре часа в день ты сможешь работать на складе. Либо проводить все утро в бассейне. Помогать Иоашу в саду. После обеда мы будем гулять с детьми возле прудов для разведения рыб или в роще. Ифат пойдет в ясли. Вечерами мы будем сидеть с соседями на лужайке и пить кофе. Разумеется, Мишель приглашен присоединиться к нам, по крайней мере на конец недели. И я обещаю не касаться тем, которых я, по твоим словам, не в состоянии понять. Если захочешь, буду слушать и молчать. А захочешь – пойдем вместе в кружок, где плетут макраме, или в группу, где слушают классическую музыку. Отсюда все увидится тебе в несколько ином свете. А еще я предлагаю, чтобы на этой стадии связь с Боазом осуществляли мы с Иоашем. Что ты по этому поводу думаешь?

Рахель

* * *

Профессору А. Гидону

Отделение политологии

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

2.8.76, Иерусалим

Алек, ты – и джин, ты – и бутылка. Не переписывайся со мной через Закхейма. Твой лысый тролль перестал меня забавлять. Посылай мне письма просто по почте. А то – выйди и покажись. Или пригласи меня к себе. Я все еще жду приглашения на твою свадьбу с приложенным к нему авиабилетом. Пришли – я приеду, даже привезу тебе увядший букет из Иерусалима. Ведь той ночью ты собирался стремительным натиском покорить какую-то маленькую секретаршу, но вот уже прошел почти месяц, а я все еще не слышу звуков свадебного марша. Неужели иссякли твои чары? Героический дух былых боевых сражений? Сокровища, унаследованные тобою от отца? Блеск твоей всемирной известности? Гипнотизирующий ореол смерти? Неужели все это заржавело, подобно рыцарским доспехам, сделанным из жести? Красавица дала тебе от ворот поворот? А быть может, ты так и не научился просить руки женщины без помощи отца?

Прочесть твое письмо мне удалось лишь в первом часу ночи. Весь день оно ждало меня, запечатанное, притаившееся, словно змея, в моей сумочке между носовым платком и губной помадой. Вечером Мишель задремал, по своему обыкновению, у телевизора. Во время передачи «Изречение дня» я разбудила его, чтобы он посмотрел двенадцатичасовые новости. По его мнению, Ицхак Рабин – не глава еврейского правительства, а американский генерал, который волею случая разговаривает на испорченном иврите и продает свою страну дяде Сэму. Снова иноверцы правят нами, а мы, евреи, раболепствуем перед ними. А я – в его глазах – самая красивая женщина на свете. Сказав это, он поцеловал меня в лоб, слегка приподнявшись на цыпочки. Я опустилась перед ним на колени, чтобы, словно ребенку, распутать узел на шнурке от ботинка. Он был усталым и сонным.

Голос его сел от курения. И когда я уложила его в постель и укрыла одеялом, он сказал, что самый таинственный из псалмов – тот, который начинается словами: «Начальнику хора. О голубице, безмолвствующей в отдалении». Разъяснил мне какой-то талмудический комментарий по поводу выражения «в отдалении». Назвал меня «безмолвствующей голубицей». И все еще продолжая разговаривать, заснул, опрокинувшись на спину, как ребенок. Только тогда я уселась читать твой «свиток истязаний» – под аккомпанемент ровного дыхания Мишеля, сплетающегося с хором цикад, доносящимся из близлежащего оврага, разделяющего наш квартал и арабскую деревню.

Я перевела – слово в слово – отравленные стрелы твоих острот в вопли боли. Но когда дошла до меча Голиафа и твоего агонизирующего дракона, я содрогнулась от безмолвных рыданий. Не могла читать дальше. Я спрятала твое письмо под вечерней газетой и пошла на кухню приготовить себе стакан чаю с лимоном. Затем я вернулась к тебе, а в окне висел острый мусульманский серп луны, окутанный семью шарфами тумана.

Я читала и перечитывала твой концентрированный семинарский курс: цветы- хищники, Бернанос, и Экклесиаст, и Иисус, и «взявший меч от меча и погибнет» – тут уж и я вся задрожала от холода. Точно, как ты – в ту ночь воющих сирен в Чикаго. Хотя у нас стояла теплая, как молоко, летняя иерусалимская ночь, без молний и бурь на озерах, и только собаки заливались лаем на краю пустыни.

Ну, где мне спорить с тобой! Твой отточенный ум всегда действует на меня, как лай пулемета: точный разящий залп фактов, выводов и комментариев, после которых уже не подняться. И все же на сей раз я буду сопротивляться. Иисус и Бернанос правы, а ты и Экклесиаст заслуживаете, быть может, только жалости: есть в мире счастье, Алек, а страдание – это отнюдь не противоположность счастью, а лишь узкий переход, который приходится преодолевать, согнувшись, ползком, продираясь среди зарослей крапивы, к тихой лесной опушке, залитой лунным серебром.

Ты наверняка помнишь знаменитую фразу, которой открывается "Анна Каренина", – Толстой рядится там в мантию эдакого всепрощающего, умиротворенного божества, парящего над хаосом, обуздавшего свой гнев, исполненного милосердия, – и с высот своих он провозглашает, что все счастливые семьи похожи друг на друга, а каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. При всем моем почтении к Толстому, я убеждена, что верно обратное: несчастные в большинстве своем погружены в банальные переживания, вся жизнь их – скучное обыденное воплощение одного из четырех-пяти стандартных страданий, затертых многократным употреблением. Тогда как счастье – это редкий, хрупкий, как китайская ваза, сосуд, и те немногие, что достигали счастья, высекали или выгравировывали его, штрих за штрихом, на протяжении многих лет, каждый – по своему образу и подобию, каждый – в соответствии со своим пониманием его. И счастье одного человека не похоже на счастье другого. В нем переплавлены и страдания, и обиды. Так выплавляется, освобождаясь от шлаков, золото. Есть счастье на свете, Алек, даже если оно более эфемерно, чем мимолетный сон. Да, для тебя оно недостижимо. Оно далеко от тебя, как звезда от крота. Не «удовлетворение от полученного подтверждения» твоей научной гипотезы, не слава, не карьера, не победа и власть, не капитуляция и покорность, – а трепет слияния. Растворение своего «я» в ближнем. Так жемчужница обнимает инородное тело и, раненная им, превращает его в свою жемчужину, меж тем как все обволакивают и омывают теплые воды. За всю жизнь ты ни разу не испытал такого полного растворения. Когда тело твое – это арфа, струны которой перебирают пальцы души. Когда тот, «другой», и твое «я», слившись, становятся единым коралловым рифом. Или когда капли, стекающие со сталактита на сталагмит, медленно-медленно наращивают его, пока оба они не сольются воедино.

Представь себе, пожалуйста… Семь часов десять минут, летний вечер в Иерусалиме: по склонам гор струится закат. Последний свет растворяет переулки, словно освобождая их от каменных одежд. Звуки арабской свирели поднимаются со дна ущелья, жалобные, пронзительные, они – по ту сторону радости и печали, будто душа гор покидает горы, чтобы убаюкать их, а самой уплыть в ночное путешествие.

Или два часа спустя… Когда появляются звезды над Иудейской пустыней, и силуэт минарета горделиво возносится над тенями хижин. И когда твои пальцы касаются шероховатой ткани мебельной обивки, а за окном серебрится оливковое дерево, одаряемое, как милостыней, светом настольной лампы, льющимся из твоей комнаты, – и в какое-то мгновение вдруг растворяется граница между кончиками пальцев и тканью: прикасающийся – он и то, к чему прикасается, и само прикосновение. Хлеб в твоей руке, чайная ложечка, стакан с чаем – простые безмолвные вещи вдруг обволакивает легкое первозданное сияние. Оно льется прямо из твоей души и, возвращаясь, омывает ее светом. Естественная радость бытия пронизывает все – она сокрыта в тех вещах, что существовали еще до того, как зародилось само знание. Первозданные вещи, от которых ты отлучен, сосланный в вечное изгнание, в бесплодные пустыни тьмы, по которым ты скитаешься, воя на мертвую луну, блуждая между белизной и белизной, ища на краю тундры нечто, давным-давно потерянное, – так давно, что ты уже и позабыл, что же потеряно, когда и почему. «Жизнь его – тюрьма, тогда как смерть видится ему парадоксальной возможностью возрождения, неким чудесным обещанием спасения из той долины стенаний». Эта цитата взята из твоей книги. «Волк, во тьме пустыни воющий на луну», – это мой скромный вклад.

И любовь – это тоже мой вклад. Который ты отверг. Любил ли ты когда-нибудь? Меня? Быть может, твоего сына?

Ложь, Алек. Ты не любил. Ты покорил меня. А затем оставил, как объект, утративший свою ценность. Теперь ты решил пойти в наступление на Мишеля, чтобы отобрать у него Боаза. Все эти годы твой сын значил для тебя не более, чем какой-нибудь песчаный холмик, – пока не получил ты от меня известие, что неприятель неожиданно обнаружил в нем сокровища и пытается там закрепиться. И тут ты поднял все свои силы для молниеносного штурма. И вновь победил единым мановением руки. Любовь тебе чужда. Даже смысл этого слова тебе не дано постигнуть. Разрушить, потерять, уничтожить, повергнуть, истребить, очистить, ударить, сжечь, пронзить, извести, искоренить, испепелить – вот грани твоего мира, пределы того лунного ландшафта, внутри которых мечешься ты и твой верный Санчо Панса – Закхейм. И туда ты пытаешься сослать сейчас нашего сына.

А теперь я открою тебе кое-что, и это наверняка доставит тебе удовольствие: твои деньги уже начали разрушать мою жизнь с Мишелем. Шесть лет мы, Мишель и я, словно двое людей, потерпевших кораблекрушение, напрягали все свои силы, чтобы построить для себя убежище – убогую хижину на краю пустынного острова. Чтобы было в ней тепло и светло. Каждое утро вставала я пораньше, чтобы приготовить для него бутерброды, кофе в голубом пластмассовом термосе, утреннюю газету, все это укладывала в потертый портфель и отправляла его на работу. Затем я одевала и кормила Ифат. Под звуки музыки, доносившейся из радиоприемника, хлопотала по дому. Ухаживала за садом и растениями на веранде (разные травы- приправы, которые Мишель выращивает в ящиках). Между девятью и двенадцатью, пока малышка еще в яслях, я отправлялась за покупками. Иногда выкраивала время, чтобы почитать книгу. Бывало, что соседка зайдет поболтать немного в кухне. В час дня я кормила Ифат и разогревала обед для Мишеля. Когда он возвращался домой, я наливала ему стакан содовой летом или чашку какао в холодный зимний день. Пока он давал свои частные уроки, я уходила на кухню, чистила овощи на завтра, пекла, мыла посуду, а иногда мне удавалось и почитать. Подавала ему кофе по-турецки. Гладила, слушая концерт по радио, – пока девочка не просыпалась. Когда, завершив частные уроки, он усаживался за проверку школьных тетрадей, я отправляла девочку поиграть во дворе с соседскими детьми, а сама вставала у окна и глядела на горы и оливковые деревья. В прозрачные зимние субботние дни, после того, как Мишель кончал прорабатывать объемистые выпуски газет "Едиот ахронот" и "Маарив", мы втроем отправлялись гулять в рощу Тальпиот, на холм, где некогда была резиденция британского Верховного наместника, либо к подножию монастыря Мар-Элиас. Мишель умел придумывать забавные игры. Не опасаясь уронить свое достоинство и утрируя, изображал то взбунтовавшегося козла, то лягушку, то оратора на партийном собрании, а мы с Ифат хохотали до слез. По возвращении он, бывало, засыпал, сидя в потертом кресле и обложившись субботними газетными приложениями, девочка спала на ковре у его ног, я читала один из тех романов, которые Мишель никогда не забывал взять для меня в городской библиотеке по дороге с работы домой. Хоть он и любил подсмеиваться над моим «фривольным чтением», но каждую неделю приносил мне две-три книги. Он не изменял своему обычаю – покупать мне букетик цветов в канун субботы и подносить его с шутливым французским поклоном. Иногда удивлял меня сюрпризом: платочком, флаконом духов, каким-нибудь красочным журналом, который, по его мнению, должен был бы заинтересовать меня, и который в конце концов он сам проглатывал от корки до корки, зачитывая мне отдельные выдержки.

На исходе субботы мы обычно выходили на веранду и, расположившись в креслах, грызли арахис и любовались закатом. Иногда Мишель своим теплым, хрипловатым голосом начинал вспоминать о парижских временах: рассказывал, как ходил в музеи – «вкусить от деликатесов Европы», рисовал мне, как выглядят мосты и бульвары, и вел себя при этом так, как будто это он спроектировал их, шутил по поводу своей тогдашней бедности и униженности. Иногда забавлял Ифат баснями про лисиц, про птиц и про всяких других животных. Иногда после заката солнца мы решали не зажигать на веранде свет, и в темноте мы с дочкой разучивали с его голоса странные песни, которые пелись в его семье. В этих мелодиях гортанные радостные распевы почти не отличимы от плача. Перед сном, бывало, вспыхивали у нас подушечные бои - пока не наступало время усыпить Ифат сказкой. А затем мы усаживались на диване, держась за руки, как дети, и он делился со мной своими мыслями, анализировал политическую ситуацию, посвящал меня в свои прогнозы, которые тут же отбрасывал взмахом руки – будто он всего лишь пошутил.

Так, словно динар к динару, копили мы из вечера в вечер наше маленькое счастье. Мы расписывали нашу китайскую вазу. Обустраивали гнездо «безмолвствующей голубицы». В постели я одаривала его такой силой любви, которой он не мог себе представить даже в мечтах, и Мишель платил мне молчаливым преклонением и пламенным обожанием. Пока не разверз ты над ним хляби небесные и не затопил его своими деньгами: словно пролетел самолет, опрыскавший ноля ядохимикатами, – все стало желтеть и увядать.

С концом учебного года Мишель решил оставить свою должность преподавателя французского в школе «Шатер Ицхака». Мне он объяснил, что настал и для него срок «выйти из рабства на свободу», и вскоре он докажет мне, что и «мох на стене» может вознестись, «подобно кедру ливанскому».

Свои новоприобретенные капиталы он почему-то предпочел доверить Закхейму и его зятю.

Десять дней тому назад мы даже удостоились визита супружеской четы Этгар: Дорит, дочь Закхейма, – шумливая тель-авивская красотка, называвшая Мишеля «Мики», а меня не иначе как «дарлинг», – привела на поводке своего мужа-толстячка, вежливого и напряженного, при галстуке, несмотря на жару, в очках без оправы и с прической "под Кеннеди". Они привезли нам в подарок настенный ковер с изображениями обезьян и тигров, купленный ими во время их путешествия в Бангкок. Ифат получила от них куклу – заводную, с тремя скоростями. В доме нашем они чувствовали себя не в своей тарелке: едва переступив порог, стали уговаривать нас сесть в их американскую машину, которая похожа на увеселительный корабль, и совершить с ними «полный круг по тому Иерусалиму, который предназначен для элиты, а не для туристов». Пригласили нас на обед в ресторан гостиницы «Интерконтиненталь». При этом они начисто забыли о проблеме кошерности, а Мишель постеснялся им напомнить, и поэтому сделал вид, будто у него что-то не в порядке с желудком. В конце концов мы ели там только крутые яйца и сметану. Мужчины толковали о политике, о шансах на открытие Синая и Западного берега для частного предпринимательства, в то время, как дочь Закхейма пыталась заинтерсовать меня невероятной ценой пары щенков породы сенбернар, а также стоимостью содержания такой собаки в Израиле -тоже «просто невероятной». Этот парень в очках неизменно начинал каждую фразу словами: «Скажем так…», между тем, как супруга его определяла все сущее под солнцем лишь двумя категориями: «омерзительно» и «просто фантастика» – так что меня прямо с души воротило. При расставании они пригласили нас провести конец недели на их вилле в Кфар-Шмарьяху, при этом выбор между морем и их личным бассейном – по нашему усмотрению. А позже, когда я сказала Мишелю, что он может ездить к ним столько, сколько ему захочется, но только без меня, – ответил мне мой муж следующими словами: «Скажем так: ты еще об этом подумаешь».

А неделю назад мне было сообщено, как бы между прочим, что Мишель продает нашу квартиру (с неоконченной пристройкой) одному из своих двоюродных братьев, с которым он подписал договор на приобретение дома во вновь отстроенном Еврейском квартале в Старом городе Иерусалима. И, возможно, потому, что мне не удалось изобразить восторг, Мишель насмешливо назвал меня именем «Вашти», непокорной жены царя Артаксеркса из Книги Эсфирь. Он вновь записался в национально-религиозную партию и одновременно решил подписаться на газету "Ха-арец", которую принято считать элитарной.

Каждое утро отправляется он по своим делам, суть которых мне не ясна, и возвращается домой поздно. Вместо брюк из вечного габардина и клетчатого пиджака он купил себе летний костюм из дакрона бирюзового цвета, костюм, в котором он напоминает мне пройдошливого торговца автомобилями из какой-то американской комедии. На исходе субботы мы уже не сидим на веранде, любуясь закатом. Мы втроем больше не затеваем подушечные баталии перед сном. Религиозные торговцы земельными участками навещают нас после проводов Царицы-Субботы. Наклоняясь, чтобы налить им кофе, я ощущаю запах чолнта и фаршированной рыбы. Эдакие самодовольные типы, считающие долгом вежливости расточать перед Мишелем комплименты по поводу моей красоты, а передо мною – похвалы печенью, которое я купила в супермаркете. Преувеличенно гримасничая, они подлизываются к Ифат, смущенной теми посвистываниями и причмокиваниями, что издают они в ее честь. Мишель велит ей петь или читать стихи перед ними, и она покорно выполняет это. Затем он намекает мне, что мы с дочкой отыграли свои роли. И еще долгое время секретничает с ними на веранде.

Я укладываю Ифат. Безо всякой причины отчитываю ее. Закрываюсь в кухне, пытаясь сосредоточиться на чтении, но то и дело врывается в мое уединение блеющий, маслянистый смех. И Мишель, заливается деланным смехом, словно официант, который вот-вот выйдет в большие люди. А когда мы остаемся вдвоем, он весь отдается моему перевоспитанию: старается просветить меня по части земельных участков, безвозмездных ссуд, иорданских законов о земельной собственности, займов, оборотного капитала, льготных условий, гарантий, денежных поступлений, стоимости земляных работ. Им овладела какая-то лунатическая уверенность: у него нет ни малейшего сомнения, что ты собираешься завещать – или переписать еще при жизни – все твои деньги и имущество на его имя. Или на мое. Или на имя Боаза. В любом случае он уже видит все твое состояние упрятанным в его кубышку. «И как это у нас написано: 'да не понесут ущерба посланцы благочестия'». А тебе, по его мнению, «свыше предопределено» попытаться искупить грехи свои именно при нашем посредничестве: путем пожертвования – «весьма существенного» – на строительство нашей страны. Ему безразлично, на кого из нас ты запишешь свои деньги: «уж мы, с Божьей помощью, используем эти деньги во имя Святого Учения, его заповедей и добрых деяний, и, если будем вкладывать их в выкуп нашей, еврейской земли, то приумножатся деньги и принесут прибыль». На прошлой неделе он хвастался передо мной тем, что в буфете Кнесета он пил чай с заместителем министра и генеральным директором.

И еще: он решил научиться водить машину и в ближайшее время приобрести ее, чтобы он мог, по его словам, быть моим «извозчиком». А тем временем его чудаковатые знакомые, эти русские и американские юноши со странным блеском в глазах, обутые в матерчатые туфли, что обычно прокрадывались в наш дом и шептались с Мишелем во дворе, теперь навещают нас довольно редко. Может быть, он встречается с ними в других местах. Махровая спесь хозяйчика сквозит во всех его вновь приобретенных манерах. Отныне он больше не дурачится, изображая козлов и лягушек. Вместо этого он усвоил некий иронический стиль, который перенял у своего брата, общественного деятеля: речь уснащается намеренно искаженными словечками из идиша. Даже одеколон, которым он пользовался после бритья, теперь заменен на новый – такой, что запах его заполняет весь дом и тогда, когда Мишель вовсе отсутствует. На прошлой неделе получил он почетное приглашение: участвовать в какой-то таинственной поездке для осмотра местности в окрестностях Рамаллы. В этой поездке принял участие и твой Моше Даян. Мишель возвратился, исполненный важности и таинственности, и вместе с тем – воодушевленный, как гимназист. Не переставал восторгаться «хитроумием идеалиста» Моше Даяна, который как будто «явился нам прямо из Книги Судей». Жаловался на чудовищную расточительность, проявляющуюся в том, что именно теперь его новоявленному герою не предоставлен никакой государственный пост. Хвастался тем, что Даян неожиданно задал ему весьма острый вопрос, а он, по его же словам, не растерялся и сходу, с места в карьер, выпалил: «Хитростью приобретешь себе землю». За что удостоился улыбки самого Даяна и похвалы: «Смекалистый паренек».

– Мишель, – сказала я ему, – что с тобой происходит? Ты окончательно потерял голову?

Он обнял меня за плечи несвойственным ему жестом «одного из наших», улыбнулся и мягко ответил:

– Потерял? Нет, обрел. Обрел свободу. Освобождаясь от позора нищеты. Скажем так, мадам Сомо: вам уготована роль библейской царицы Эсфирь. Ни в пропитании, ни в одежде, ни во всем прочем, принадлежащем тебе по праву супружества, не будешь ты стеснена, хоть, быть может, и не догадываешься об этом. Еще немного, и брат мой сам придет к нам, чтобы мы оказали ему благодеяние, и щедрость наша не покажется ему недостаточной. Ибо сказано: «Скромные унаследуют землю сию».

Я не смогла удержаться, чтобы слегка не уколоть его. Я спросила:

– Что случилось вдруг с сигаретами «Европа»? Почему ты перешел на «Донхилл»?

Мишель не обиделся. Мгновение вглядывался он в меня, словно забавляясь, но тотчас же, пожав плечами, презрительно бросил: «О, женщины, женщины», – и отправился на кухню, чтобы приготовить нам отбивную с жареной картошкой. И внезапно я возненавидела его.

Итак, ты снова победил. Одним взмахом ты растоптал нашу хижину, вдребезги разбил китайскую вазу, извлек из глубин Мишеля какого-то гротескного, карликового Алекса. Алекса – в дешевом популярном издании. И одновременно, ты словно жонглер в цирке, легким ударом каблука послал ко всем чертям Закхейма. Стоило тебе только дунуть, и Боаз оказался вырванным из нашего пошатнувшегося домашнего мирка, перенесен в Зихрон и с абсолютной точностью высажен в тот самый квадрат, что был предназначен для него на твоей оперативной военной карте. Всего этого ты достиг, даже не утруждая себя тем, чтобы вынырнуть из своего густого облака. Словно парящий в небесах и все разрушающий спутник. Все – с помощью дистанционного управления. Все – лишь одним нажатием кнопки. Последние слова я писала сейчас с улыбкой. На этот раз не жди еще одной попытки самоубийства, подобной тем, что в свое время вызывали у тебя лишь сухую презрительную ухмылку, сопровождаемую словами: «Еще одна операция по промыванию желудка». На сей раз я внесу некоторое разнообразие. Воздам сюрпризом за сюрприз.

Здесь я остановлюсь. Оставлю тебя в темноте. Пойди и встань у своего окна. Обхвати свои плечи руками. Или ляг и лежи, бодрствуя, на своей кабинетной лежанке, между двумя железными шкафами. И жди, что после отчаяния придет милосердие. В которое ты не веришь. Но я верю.

Илана

* * *

Черновые заметки профессора А. А. Гидона (на маленьких карточках)

176…. Его восприятие времени абсолютно двухмерно – БУДУЩЕЕ и ПРОШЛОЕ. В его изнуренном сознании непрерывно отражаются друг в друге первозданная ГАРМОНИЯ, уничтоженная силами ЗЛА, и ГАРМОНИЯ обещанная, которая вернется и возродится с «возобновлением дней наших, какими были они в незапамятные времена», – после великого ОЧИЩЕНИЯ. Суть его противостояния сводится к одному: вырваться из когтей НАСТОЯЩЕГО. Разрушить НАСТОЯЩЕЕ до самого основания.

177. Отрицание НАСТОЯЩЕГО – это лишь замаскированное отрицание собственного «Я». НАСТОЯЩЕЕ воспринимается как кошмар, как изгнание, как «затмение светил небесных», потому что собственное «Я» – фокус переживания НАСТОЯЩЕГО – ощущается как непереносимый гнет.

178. По сути, его восприятие времени не двух-, а одномерное: РАЙ, который был, – это РАЙ, который будет.

178-а. НАСТОЯЩЕЕ, стало быть, – это лишь мутный эпизод, пятно на полотне ВЕЧНОСТИ: его следует стереть (кровью и огнем) с лица действительности и даже из памяти, чтобы уничтожить всякий барьер между сиянием ПРОШЛОГО и сиянием БУДУЩЕГО и открыть возможность для мессианского слияния этих двух сияний. Отделить «святое» от «будничного» и полностью удалить «будничное» (НАСТОЯЩЕЕ и собственное «Я»). Только так замкнется круг. Так восстановится сломанное кольцо.

178-б. Время, предшествующее рождению, и время, наступающее после смерти, это – единое целое. Их смысл: уничтожение собственного «Я». Полное уничтожение ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ. Уничтожение ЖИЗНИ. «Вознесение».

179. Воплощение идеала: возвышенное ПРОШЛОЕ и сияющее БУДУЩЕЕ сливаются воедино, раздавив при этом скверну НАСТОЯЩЕГО. Опускается, заполняя всю вселенную, некое грозно- великолепное, вечное ВНЕВРЕМЯ, сущность которого – над ЖИЗНЬЮ, вне ЖИЗНИ, диаметрально противоположна ЖИЗНИ: «Этот мир – всего лишь коридор». Или: Царство мое – не от мира сего.

180. Древний язык иврит выражает это в своей глубинной структуре: в нем вообще нет настоящего времени. Вместо него есть только некая средняя форма, переводимая на английский и русский как причастный оборот, а иногда – как настоящее время (впрочем, в отдельных случаях не исключена и возможность перевода в форме прошедшего времени): «Авраам, СИДЯЩИЙ при входе в шатер» То есть не «когда-то СИДЕЛ Авраам», и не «Авраам имел обыкновение СИДЕТЬ», и не «в момент написания этих слов СИДИТ Авраам», и не в момент чтения этих слов, а, подобно режиссерским ремаркам в пьесе: всякий раз, когда поднимается занавес, – открывается нашему взору Авраам, СИДЯЩИЙ при входе в шатер свой. С начала и до скончания времен. И он сидел, и он сидит, и он будет сидеть вечно при входе в тот шатер.

181. Но парадоксальным образом стремление разрушить НАСТОЯЩЕЕ от имени ПРОШЛОГО и БУДУЩЕГО заключает в себе нечто совершенно противоположное: уничтожение всех ВРЕМЕН. Замерзание. Вечное НАСТОЯЩЕЕ. Когда возобновятся дни, что были в незапамятные времена, и возникнет Царство Небесное, все остановится. Вселенная замрет. Движение исчезнет, и при этом горизонт отдалится. Высвободится бесконечное НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ. История – вместе с поэтами – изгнана из идеального государства Платона. И из идеальных миров Иисуса, Лютера, Маркса, Мао и всех остальных. И волк будет жить с ягненком – не временное перемирие, но отныне и вовеки: тот же волк и тот же ягненок. Ни шороха, ни дуновенья ветерка. Полное упразднение смерти во всем подобно самой смерти. Мистическая ивритская фраза «в конце дней» означает именно это: в конце дней. Буквально.

182. И еще парадокс: уничтожение постыдного НАСТОЯЩЕГО во имя сияющего НАСТОЯЩЕГО, к которому примыкают ПРОШЛОЕ и БУДУЩЕЕ, означает также – «конец противостояния». Эра вечного МИРА и СЧАСТЬЯ. Которая не нуждается ни в борцах, ни в мучениках, прокладывающих новые пути, ни в мессиях, ни в избавителях. Иначе говоря, в царстве свободы нет места для освободителя. Победа революции – это ее погибель: подобно огню загадочного Гераклита. Освобожденный Град Божий не нуждается в освободителе.

183. Выход: умереть на ее пороге.

184. Вот так, с пеной на губах, он воюет со всем миром НАСТОЯЩЕГО во имя ПРОШЛОГО и БУДУЩЕГО, которые он стремится превратить в НАСТОЯЩЕЕ, лишенное ПРОШЛОГО и БУДУЩЕГО. Нечто, противоположное самому себе. Он осужден существовать в постоянном климате ужаса, преследований, подозрений. Чтобы не обхитрило его НАСТОЯЩЕЕ. Чтобы не попался он в западню искушений. Чтобы не удалось лазутчикам НАСТОЯЩЕГО, замаскировавшись, пробраться, просочиться в самое сердце стана ИЗБАВЛЕНИЯ. Его наказание: непрекращающийся ужас перед тенями измены, подступающими со всех сторон. Юркие тени измены – даже в его собственной душе. «Сатана проникает всюду».

* * *

Рахель Мораг

Киббуц Бейт-Авраам

Передвижная почта Нижней Галилеи

4.8.76

Здравствуй, Рахель!

Я должна прислушаться к твоим словам и измениться. Порвать связи с прошлым. Быть отныне только супругой и хозяйкой дома. Гладить, варить, вязать… Радоваться успехам мужа, видеть в этом свое счастье. Начать готовить занавески для новой квартиры, в которую мы переедем зимой. С этого дня и навсегда довольствоваться запахом теплого дома, запахом черного хлеба, сыра и острых маслин. Ночным запахом талька и мочи в комнате, где спит девочка. И запахами кухни, в которой постоянно что-то жарится. Напрасно я рискую «всем, что у меня есть». Нельзя играть с огнем. Никакой рыцарь не примчится на своем коне, чтобы забрать меня отсюда. А если он и появится – я не уйду с ним. А если уйду – вновь принесу всем зло, а себе – одни лишь страдания. Спасибо тебе, что ты каждый раз напоминаешь мне о моем долге. Прости мне обиды, которые я безо всякой причины нанесла тебе. Ты права, потому что ты родилась правой. Отныне я буду паинькой. Облачусь в домашний халат и вымою окна и оконные решетки. Буду знать свое место. Подавать легкое угощение для Мишеля и его гостей. Позабочусь, чтобы им хватило кофе. Я сама пойду с Мишелем выбирать ему приличный костюм вместо его бирюзового пиджака. Заведу книгу домашних расходов. Надену свое коричневое платье и буду сопровождать Мишеля на всякие общественные мероприятия, куда его станут приглашать. Ему не придется краснеть из-за меня. Когда он захочет говорить – я буду молчать. Если же он намекнет мне, что говорить должна я, – речи мои будут столь разумны, что я очарую всех его приятелей. А быть может, я пойду и запишусь в его партию. Начну всерьез думать о покупке ковра. Вскоре нам должны поставить телефон: очередь Мишеля уже продвинули – помог брат его подруги Жанин. Появится у нас стиральная машина. А затем и цветной телевизор. Я поеду с Мишелем в Кфар-Шмарьяху – в гости к его деловым партнерам. Буду записывать для него на листке все сообщения, поступившие по телефону. Позабочусь о том, чтобы его не беспокоили. Постараюсь тактично оградить его от всяких просителей. Ради него стану просматривать все газеты, отмечая карандашом места, которые могут его заинтересовать или оказаться полезными ему. Каждый вечер я буду ждать его возвращения, подавать ему вкусный ужин, готовить теплую ванну. А затем я сяду рядом, чтобы выслушать рассказ о его успехах за день. И, не вдаваясь в подробности, отчитаюсь перед ним – что нового дома, как девочка. Приму на себя все заботы, связанные со счетами за воду и электричество. Каждый вечер буду класть у изголовья его постели белую выглаженную и накрахмаленную рубашку – к следующему дню. И каждую ночь – ублажать его. За исключением тех ночей, когда ему придется – в силу обстоятельств, диктуемых работой, – ночевать вне дома. Тогда, сидя в одиночестве, я буду изучать историю искусств. Либо рисовать акварельными красками. Или примусь покрывать кресла лаком. И так усовершенствуюсь в приготовлении блюд восточной кухни, что, может быть, смогу приблизиться к уровню его матери. Сниму с него всю тяжесть забот об Ифат, чтобы он мог всего себя посвятить избранной деятельности. «Жена его, как лоза виноградная плодоносная, во внутренних покоях дома его». «Выше жемчугов – цена ее». «Слава дочери царской – в доме ее». Пролетят годы – Мишель будет идти от победы к победе. Преуспеет во всех своих начинаниях. Я услышу его имя в передачах по радио. Стану наклеивать его фотографии в альбом. Каждый день буду сметать пыль с подаренных ему сувениров. Вменю себе в обязанность запомнить семейные праздники и дни рождения всех членов его клана. Покупать свадебные подарки. Посылать письма-соболезнования. Представлять Мишеля во время церемоний обрезания. Проверять состояние его белья и следить за чистотой его носков. Так и потечет моя жизнь в русле умеренности и приличия. Ифат вырастет в доме, полном тепла и заботы, в доме, где все исключительно устойчиво. Совсем не так, как рос Боаз. Придет время, и мы выдадим ее замуж за сына заместителя министра или генерального директора. И я останусь одна. Встав утром, я обнаружу, что дом пуст, потому что Мишель уже давно ушел. Я приготовлю себе кофе, приму успокоительные таблетки, дам указания домработнице и отправлюсь в город – пройтись до обеда по магазинам. Вернувшись, проглочу таблетку-другую валиума и постараюсь подремать до вечера. Полистаю художественные альбомы. Смахну пыль с безделушек. И каждый вечер буду стоять у окна в ожидании: быть может, он придет, или, по крайней мере, пришлет своего помощника, чтобы взять из шкафа свежий пиджак и сообщить мне, что он задерживается. Буду готовить бутерброды для его шофера. Тактично уклоняться от назойливых телефонных звонков. Избегать контактов с любопытными и фотокорреспондентами. В свободные часы буду сидеть и вязать свитер для внука. Ухаживать за комнатными цветами и чистить столовое серебро. Возможно, запишусь на курс, посвященный еврейской философской мысли, – так что на исходе субботы смогу удивить его и гостей к месту сказанным стихом из Библии. Пока гости не перешли от необязательных разговоров к своим главным делам. А тогда я на цыпочках выскользну в кухню и буду сидеть там, пока они не уйдут, просматривая в поваренных книгах рецепты различных кошерных блюд. Может случиться, что в конце концов я присоединюсь к какой-нибудь комиссии, занимающейся проблемами детей, попавших в беду, и состоящую из жен общественных деятелей. Я сумею занять себя. Никому не окажусь в тягость. И тайком позабочусь о том, чтобы в пище его было поменьше соли, – как советует врач. Я и сама сяду на строжайшую диету, чтобы мои стареющие, расплывающиеся телеса не вызывали у него чувства неловкости. Займусь гимнастикой. Буду жрать витамины и транквилизаторы. Покрашу свои седеющие волосы. Или стану покрывать голову платком. Ради него сделаю пластическую операцию – подтяну кожу лица. А что мне делать со своей увядающей грудью? Или с моими ногами – отяжелевшими, покрывающимися сетью расширенных, вздувшихся вен? Что мне делать, Рахель? Ведь ты мудра и знаешь все: наверняка у тебя есть совет для твоей младшей сестренки, обещающей вести себя хорошо и не играть с огнем. Береги себя.

Илана

Привет детям и Иоашу и спасибо за приглашение.

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ГИДОНУ УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА ИЛЛИНОЙС ЧИКАГО. ПРОЩАЮ ТЕБЯ И ГОТОВ НАЧАТЬ ВСЕ С ЧИСТОЙ СТРАНИЦЫ. СЕЙЧАС ПОКУПАТЕЛЬ ПРЕДЛАГАЕТ ДВЕНАДЦАТЬ ЗА ИМУЩЕСТВО В ЗИХРОНЕ. ПОЗВОЛИТ БОАЗУ ОСТАТЬСЯ. ЕСЛИ ТЫ СОГЛАСЕН - МОЯ ОТСТАВКА НЕДЕЙСТВИТЕЛЬНА. БЕСПОКОЮСЬ О ТВОЕМ ЗДОРОВЬЕ.

МАНФРЕД

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. Я СКАЗАЛ НЕТ.

АЛЕКС

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ГИДОНУ УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА ИЛЛИНОЙС ЧИКАГО. Я ТЕБЯ НЕ ОСТАВЛЮ.

МАНФРЕД

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО ЗАКХЕЙМУ ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. ПРИШЛИ ОТЧЕТ О БОАЗЕ. ПРИШЛИ ОТЧЕТ О СОМО. ВОЗМОЖНО ПРИЕДУ ОСЕНЬЮ. НЕ ДАВИ.

АЛЕКС

* * *

Профессору А. Гидону

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

9.8.76

Здравствуй, Алек!

Вчера утром я поехала в Хайфу – навестить твоего отца в санатории на горе Кармель. Но по дороге, поддавшись минутному порыву, я вышла на остановке в Хедере и села в автобус, идущий в Зихрон. Что искала я у нашего сына? Я даже не пыталась представить себе, как он примет меня. Что стану делать, если он меня выгонит? Или посмеется надо мной? Или спрячется от меня в какой-нибудь заброшенной кладовой? Что скажу ему, если спросит – зачем явилась?

Попытайся представить себе эту картину: бело-голубой летний день, хотя и не очень знойный, и я – в джинсах, в тончайшей белой блузке, с соломенной сумочкой через плечо, похожая на студентку на каникулах, – я стою в нерешительности перед ржавыми железными воротами, которые заперты ржавой цепью и ржавыми замками. Под моими босоножками поскрипывает очень старый серый гравий, сквозь который пробиваются колючки и сорняки. В воздухе – жужжание пчел. Сквозь погнувшиеся решетки открывается моему взгляду замок из темного зихронского камня. Зияющие окна – словно пасти без зубов. Рухнувшая черепичная крыша. А из недр дома, как языки пламени, вырываются дикие побеги бугенвиллей и сплетаются с жимолостью, впившейся своими коготками в наружные стены дома.

Почти четверть часа простояла я там, безотчетно, словно видя в этом спасение, пытаясь найти ручку, которая была здесь тысячу лет назад. Ни звука не доносилось ни из дома, ни со двора. Только ветер шелестел в кронах старых пальм и еле слышно перешептывались иглы сосен. Сад перед домом зарос колючками и пыреем. Разросшиеся олеандры, усыпанные красными цветами, полностью, словно пираты, захватили и бассейн с золотыми рыбками, и фонтан, и мозаичную террасу. Когда-то здесь стояли каменные скульптуры, странные, бесформенные работы Мельникова. Наверняка, их давным- давно украли. Легкое дыхание гнили коснулось моих ноздрей и исчезло. Вспугнутая полевая мышь стрелой пронеслась у моих ног. Кого же ждала я? Быть может, дворцового лакея, который появится в своей парадной ливрее и с поклоном отворит мне ворота?

За истекшее время Зихрон приблизился к твоему дому, однако пока еще не вплотную. На склонах холма видела я новые виллы, украшенные безвкусными башенками. Их уродство слегка затушевало претенциозность архитектурных изысков твоего отца. Время и разрушения выдали этой меланхолической крепости тирана нечто вроде отпущения грехов.

Невидимая птица прокричала надо мною, и голос ее был так похож на лай, что на секунду я перепугалась. А затем вновь воцарилось безмолвие. С востока открывались мне отроги гор Менашше, покрытые лесами, полыхающие трепещущим зеленоватым сиянием. А с запада – море. Серое, как твои глаза, затянутое дымкой, простиралось оно до самых банановых плантаций, среди которых поблескивали пруды для разведения рыбы, принадлежащие соседнему киббуцу. Против этого киббуца отец твой некогда яростно двинулся крестовым походом – пока вы с Закхеймом не нанесли ему жестокое поражение и не упрятали в санаторий на Кармеле. Чужая рука начертала краской на ржавых воротах предостережение в старомодном стиле: «Частное владение. Вход категорически воспрещен. Нарушители будут наказаны но всей строгости закона». Но и это предупреждение выцвело за долгие годы.

Безмолвие этого места казалось бесконечным. Полная пустота. Как будто само пространство отвечало по всей строгости закона. И вдруг охватила меня тоска по тому, что было и чему нет возврата.

Острая тоска пронзила меня, словно физическая боль, – тоска по тебе, по нашему сыну, по твоему отцу. Я думала о твоих детских годах, прошедших на этой печальной вилле, – без матери, без брата или сестры, без друга, если только не считать маленькой обезьянки, принадлежавшей твоему отцу. О смерти твоей матери. Она умерла зимней ночью, в три часа, но ошибке оставленная в одиночестве, без присмотра, в своей комнате. Ты показывал мне однажды эту комнату, похожую на камеру, прямо под стропилами крыши, с окном, выходящим на море. Медсестра вечером ушла домой, сиделка, дежурившая по ночам, не пришла, а отец твой отправился в Италию, чтобы привести корабль, груженный железом, необходимым для строительства. Я запомнила ее лицо на коричневой фотографии, выполненной в русском стиле, всегда стоявшей между двумя белыми свечами на этажерке в библиотеке твоего отца, а за фотографией - неизменная ваза с цветами бессмертника. Конечно же, все это сгинуло: нет ни фотографии, ни вазы, ни свечей, ни цветов бессмертника.

Стоило мне вспомнить о той фотографии – и я ощутила запах табака, печали и водки, запах, который всегда окутывал твоего отца и которым были пропитаны все его многочисленные комнаты. Так пропитан теперь запахами моря и пустыни наш сын. Неужели я – причина вашего крушения? Или, наоборот, несчастье уже гнездилось в вас, а я напрасно пыталась вернуть то, что невозвратимо, и исправить то, что заведомо не подлежит исправлению?

Я стала двигаться вдоль забора, пока не нашла пролом, через который пробралась, низко пригнувшись под колючей проволокой. Обошла дом издали, продираясь сквозь заросли бурьяна. Вновь напугала меня лающая птица. Колючки, вымахавшие до самых моих плеч, цеплялись за одежду, впивались в кожу, пока я прокладывала себе дорогу к заднему двору. Возле сарая, где хранился садовый инвентарь, в тени кривого эвкалипта, на котором ты в детстве соорудил себе летающую крепость, я нашла разбитую садовую скамейку. Исцарапанная и пропыленная, я рухнула на нее. Из дома сочилась тишина. Голубь влетел в одно окно и вылетел в другое. Ящерица, похожая на змейку, юркнула под груду камней. У ног моих навозный жук, изнемогая от усилий, толкал какой-то маленький шарик. Крик лающей птицы послышался где-то вблизи, на расстоянии брошенного камня, но увидеть ее мне не удалось. Две осы, сцепившись в смертельном поединке, а может, в безумстве соития, вычерчивали в воздухе извилистую линию, пока не рухнули с глухим стуком на скамью. Разбились вдребезги? Помирились? Стали единой плотью? Я не осмелилась наклониться над ними. Все выглядело заброшенным. Неужели Боаз вновь сбежал в свои странствия? Страх охватил меня. Потянуло легким душком тления, смешанным с ароматом эвкалипта. Я решила еще чуточку отдохнуть, а затем исчезнуть. У самого сарая в куче тронутых гнилью веток я заметила ржавые садовые ножницы. Еще валялся там разобранный вентиль. И два огромных деревянных колеса, наполовину вросших в землю. Среди всего этого запустения я обнаружила садовый стол, вокруг которого мы некогда сидели, шутили, пили гранатовый сок со льдом из точеных греческих бокалов, ели острые маслины. Что осталось от стола? Разбитая мраморная столешница, чудом удерживаемая тремя пнями, вся загаженная зеленоватым голубиным пометом. Надо мной задумчиво плыли на восток перистые облака. Тысячи лет минуло с того летнего дня, когда впервые ты привел меня сюда, чтобы похвастаться мною перед твоим отцом или продемонстрировать мне отцовские богатства. Еще по дороге, в твоем армейском джипе, которым ты так чванился, – с антенной и пулеметом на турели, – ты как бы шутя предостерег меня, чтобы я не смела влюбляться в твоего отца. А он и вправду вызывал во мне какое-то смутное материнское сострадание: он походил на огромного пса, этакого не слишком умного великана, скалящего зубы забавы ради, лающего громовым голосом, но в то же время виляющего не только хвостом, но едва ли не всем своим туловищем, умоляющего о капле ласки, исполняющего танец дружелюбия, бросающегося вперед и возвращающегося назад, чтобы положить у ног моих какую-нибудь веточку или резиновый мячик.

Да, он был мне симпатичен. Случалось ли тебе когда-нибудь слышать о симпатии? Впрочем, это ведь не входит в область твоей специализации? Поищи в словаре или энциклопедии. На букву «С».

Мое сердце тронула его грубость. Его неуклюжие ухаживания. Его меланхолия, скрытая под маской веселости. Его густой голос. Неуемный аппетит. Старомодные манеры кавалера, бурно проявляемые знаки внимания. Розы, которые он преподнес мне с такой помпой. Роль русского помещика, владельца огромного имения, которую он с некоторой долей гротеска разыгрывал ради меня. Мне было приятно, что это в моих силах, – доставить ему немного радости в его шумном одиночестве: так взрослые рассудительные люди принимают участие в бурных забавах ребенка. А ты зеленел от ревности. Не переставал сверлить нас ледяным взглядом инквизитора. В катакомбах воображения, словно на рисунке Дюрера, ты уже наверняка втискивал меня в его объятия. И пронзал кинжалом нас обоих. Несчастный Алек.

Расслабившись, овеваемая морским бризом, сидела я на скамье, и вспомнилось мне одно лето, наше лето в Ашкелоне, после Шестидневной войны. Импровизированный плот, который ты соорудил из бревен, связанных веревкой, – без единого гвоздя. "Кон-Тики" – назвал ты его. Ты рассказывал Боазу о финикийских мореходах, плававших на край света. О викингах. О Моби Дике и капитане Ахаве. О путешествиях Магеллана и Васко да Гама. Ты учил его вязать морские узлы, и твоя уверенная рука управляла его маленькими пальцами. А затем – ужас водоворота. И крик о помощи – единственный, который я когда-либо слышала от тебя. И те рыбаки. Твои сильные руки несут меня и мальчика, зажав нас под мышками, словно овцу и ягненка, от самого рыбацкого баркаса до берега. Когда нас вытащили из воды, и ты, теряя последние силы, положил нас на песок, мне показалось, что на глазах твоих – слезы поражения. Если только это не была соленая вода, стекающая с твоих волос на лицо.

С дальнего крыла дома донесся напевный голос женщины, задающей какой-то вопрос. Спустя мгновение, ей ответил своим тихим басом наш сын. Он произнес три или четыре слова, которые мне не удалось разобрать. Как дорога мне его медлительная интонация. Похожая и не похожая на твою. Что я скажу ему, если он заметит меня? Зачем я пришла сюда? Мне достаточно было услышать звук его голоса. В эту секунду я решила ускользнуть незамеченной.

Но тут во дворе появились две девушки – в сандалиях и шортах. Одна – пухленькая брюнетка, бутоны ее сосцов темнели под влажной трикотажной майкой; другая – тоненькая, миниатюрная, прорастающая, словно стебелек, из своей удлиненной блузы. Обе они, с мотыгами в руках, принялись выпалывать пырей, вьюнок, "бешеные огурцы", разросшиеся у подножия лестницы. Они говорили на английском, он звучал в их устах мягко и мелодично. Меня они не заметили. Я все еще надеялась исчезнуть. Из окна в дальнем крыле дома долетел запах чего-то жареного, смешанный с ароматом горящих сырых эвкалиптовых веток. Маленькая козочка вышла из дома, а за нею, придерживая ее за веревку, и сам Боаз: загорелый, высокий, может, чуть выше, чем был он тогда, когда я в последний раз видела его в Иерусалиме. Грива волос цвета червонного золота падала ниже плеч, смешиваясь с завитками на груди, он был бос и гол, если не считать полоску голубых плавок. Маугли – сын волчьей стаи. Тарзан – король джунглей. Солнце выбелило его ресницы, брови и светлую щетину, пробивающуюся на щеках. Он привязал козу к ветке. Стоял, скрестив руки, и на губах его блуждала тень улыбки. Пока одна из девушек не вскинула на него глаза и не издала при этом клич индейцев: «вау!» А другая запустила маленьким камушком прямо ему в грудь. Тогда дофин повернулся, увидел меня и заморгал. Медленно почесал голову. Медленно начала проступать на его лице озорная, циничная улыбка, и он спокойно, словно определив, что находящаяся перед ним птица – достаточно известна, произнес: «А вот и Илана явилась». Спустя мгновение он добавил:

– Это Илана Сомо, моя прелестная мать. Май бьюти мазер. А это Сандра и Синди. Тоже две красавицы. Что случилось, Илана?

Я встала и пошла ему навстречу. Сделав два шага, остановилась. Словно сконфуженная гимназистка, стояла я и теребила ремешки соломенной сумочки. Глаза мои – на уровне его груди. С трудом удалось мне вымолвить, что я просто остановилась здесь, поскольку еду в Бейт-Авраам навестить Рахель, и вовсе не собираюсь мешать ему.

Зачем с первых же слов я сказала ему неправду?

Боаз сунул палец за ухо, вновь лениво почесался, подумал немного и сказал:

– Ты, наверное, хочешь пить с дороги? Синди принесет тебе воды. Синди, бринг уотер! Только она не холодная, потому что у нас нет электричества. Воды у нас тоже не было, но вчера в зарослях бурьяна я обнаружил трубу, по которой подводится вода в национальный парк- заповедник, и приделал к ней вентиль. Как малышка? Все наряжается? Ест конфеты? Отчего ты ее не привезла?

Я сказала, что Ифат в детском саду. Сегодня Мишель заберет ее. Они оба просили передать привет. Это, разумеется, тоже было ложью. Чтобы как-то скрыть неловкость, а возможно, просто от растерянности, я протянула ему руку. Он слегка наклонился и, не торопясь, пожал ее. Как будто взвешивал на ладони цыпленка.

– Вот, попей. Ты выглядишь просто пересохшей от жажды. А этих двух красоток я подобрал на перекрестке Пардес-Хана. Они работали волонтерками в киббуце, а закончив работу, решили чуток оглядеться вокруг. Тут-то я и привез их сюда, чтобы они поучаствовали в строительстве нашей страны. Скажи Сомо, что все в порядке, нет проблем, поскольку они в общем-то – еврейки.

Я пила тепловатую воду из жестяной кружки, которую подала мне Синди. Боаз продолжал:

– Еще немного, и мы будем есть голубей. Я ловлю их в комнатах наверху. Сегодня ты обедаешь у меня. Есть хлеб и селедка, есть пиво, но оно тоже не холодное. Ду биг омлет, Сандра, олсо фор зе гест. Что с тобой? Что тут смешного?

Оказывается, я улыбалась, сама того не замечая. Я пробормотала какие-то извинения по поводу того, что не привезла с собой немного продуктов. «Из меня, по-видимому, никогда не получится хорошей матери». Боаз сказал:

– Это верно. Но это неважно.

Положив свою ладонь мне на бедро, он повел меня в дом. Нежным, но крепким было его объятие. Когда мы подошли к покосившейся ступеньке, Боаз предупредил:

– Осторожней, Илана.

Сам он, входя в дверь, пригнул голову. Внутри царил прохладный полумрак, пахло кофе и сардинами. Я вскинула на него глаза, и меня поразила мысль, что этот великолепный мужчина вышел из моего тела и, бывало, засыпал на моей груди. Я вспомнила дифтерию, которая чуть не оказалась для него смертельной, когда ему было четыре года, и то осложнение после болезни почек – как раз накануне нашего развода, Алек. И как ты собирался пожертвовать ему свою почку. Я не умела объяснить себе самой, какого черта я оказалась здесь. И не нашлась, что сказать ему. Твой сын стоял и молча, почувствовав мое смятение, разглядывал меня – без тени смущения, терпеливо, чуть недоуменно, с невозмутимостью сытого хищника. Наконец, я глупо пробормотала:

– Ты прекрасно выглядишь.

– А ты как раз – нет, Илана. Ты выглядишь обиженной. Но это обычно для тебя. Присядь здесь. Отдохни. Я поставлю кофе на походную газовую плитку.

Итак, я уселась на пустой ящик, который сын твой освободил для меня ударом своей босой ноги (на ящике лежали огурцы, лук и отвертка). Среди всего этого запустения, на загаженных проседающих плитках, которыми вымощен пол, мне удалось обнаружить приметы того странного мира, который Боаз постепенно формировал вокруг себя: закопченная сковородка, клеенка, мешок с цементом, две кастрюли, помятый «финджан» для приготовления кофе, кисти и ведерко с краской, старые матрасы, на которые брошены рюкзаки девушек и его вещевой мешок, в полной неразберихе навалены строительные инструменты, веревки, банки с консервами, джинсы – его и девушек, бюстгальтер, транзисторный приемник. В углу комнаты лежала палатка или свернутый в рулон большой кусок брезента. Был там и самодельный стол: старая деревянная дверь, положенная на две бочки. На этом столе я заметила два темных металлических цилиндра, а между ними – банка с вареньем, свечи и спички, банки с пивом – не начатые и пустые, большая книга «Линзы и свет», керосиновая лампа и полбуханки черного хлеба.

Я поинтересовалась – все ли в порядке, нет ли в чем нужды. И вдруг словно что-то прорвалось во мне: не дожидаясь его ответа, я услышала свой собственный голос, спрашивающий его – ты все еще сердишься, все еще таишь злобу?

На его опаленном солнцем лице появилась загадочная королевская улыбка. На мгновение выражение этого лица напомнило мне его деда: была в нем какая-то мудрость, та мудрость, что дается страданием и всепрощением.

– Я вообще не таю злобы. Я против того, чтобы сердиться на людей, обиженных жизнью.

Я спросила – ненавидит ли он тебя? И тут же пожалела об этом.

Он молчал. Почесался, словно со сна. И продолжал готовить кофе.

– Ответь мне.

Он молчал. Широким жестом отвел руку в сторону, ладонью вверх. Дважды коротко хмыкнул:

– Ненавижу? С чего это вдруг? Нет. Я против ненависти. Я бы сказал так: я не имею с ним никаких дел. Жаль, что он оставил Израиль. Я вообще против того, чтобы оставлять страну, особенно тогда, когда государство не выбирается из несчастий. Хотя мне и самому хотелось бы поездить, и я, конечно же, поезжу, когда страна справится с трудностями.

– Почему же ты согласился принять от него этот дом?

– А почему меня должно волновать, что я беру у него деньги? Или у Мишеля? Или у обоих? В любом случае, никто из них не заработал эти деньги собственным трудом. Эти деньги выросли для них на деревьях. Кто хочет, пусть даст их мне. С этим у меня нет проблем. Я точно знаю, что надо сделать с деньгами. Ну вот, вода закипела. Трахнем по стаканчику кофе. Выпей, почувствуешь себя лучше. Я положил тебе сахар и размешал. Почему ты на меня так смотришь?

Что толкнуло меня ответить ему: «Я лишняя. И смерть не страшит меня. Без меня всем сразу станет лучше»?

– Ялла! – воскликнул он. – Переверни-ка страницу. Хватит всей этой чернухи. Ифат только-только исполнилось три года и один месяц. С чего вдруг тебе умирать? Ты что, чокнулась? Вместо этого займись какой-нибудь добровольческой деятельностью, например, в женской организации «Вицо». Помогай новым репатриантам. Вяжи шапки для солдат. Мало ли всяких дел! Какие у тебя проблемы?

– Я… Все, к чему я прикасаюсь, превращается в нечто чудовищное. Ты это понимаешь, Боаз?

– По правде? Нет, я этого не понимаю. Но если я не понимаю, то это еще ничего не значит, потому что я слегка стукнутый. Но зато я понимаю, что тебе нечего делать. Ведь ты ничем не занята, Илана.

– А ты?

– Значит, так. Верно, что сегодня я здесь с двумя этими цыпочками, предоставляю им работу и гуд тайм, ем, немного работаю, трахаюсь, стерегу ему за месячную зарплату его дом и еще выполняю кой-какие ремонтные работы. Через месяц-другой одной развалиной в стране станет меньше. Может, и ты переедешь сюда? Это лучше, чем умереть. В этой стране и без того слишком многие умирают. Все время – убивают и умирают вместо того, чтобы радоваться жизни. Куда ни глянь – всюду полно умников-разумников из еврейских притч, только у тех умников не было танков, а тут есть чем убивать. Сегодня мы закладываем овощные грядки. Ты можешь здесь остаться. Мне это совсем не мешает. И я тебе мешать не буду. Делай здесь все, что тебе захочется, привези Ифат, привези всех, кого хочешь. Я обеспечу вас едой и работой. Ты снова начинаешь плакать? Жизнь к тебе не слишком добра? Оставайся здесь столько, сколько хочешь. Работы здесь хватает, и каждый вечер Синди играет нам на гитаре. Ты можешь готовить. Или присматривать за козами. Еще немного – и у нас будет целое стадо коз. Я тебя научу.

– Можно спросить тебя кое о чем?

– Спрашивай, это не стоит денег.

– Скажи: ты уже любил когда-нибудь? Я не имею в виду… постель. Ты не обязан мне отвечать.

Молчание. Помотал головой справа налево, словно отмахиваясь в отчаянии от моей глупости. А затем печально и нежно:

– Ну конечно же, любил. Ты хочешь сказать, что совсем ничего не замечала?

– Кого?

– Так ведь тебя, Илана. И его. Когда еще был вот таким маленьким и считал вас своими родителями. Я с ума сходил от ваших криков и драк. Я думал, что все это из-за меня. Откуда мне было знать. Всякий раз, когда ты кончала самоубийством и тебя увозили в больницу, я хотел убить его. Когда ты трахалась с его приятелями, я хотел подсыпать им яду. Но вместо этого я лупил каждого, кто только попадался мне под руку. Я был в каком-то отупении. Теперь я против драк, разве что нападают на меня. Тогда я даю сдачи. Теперь я за то, чтобы работать и жить спокойно. Теперь все мои заботы – о себе и о стране.

– О стране?

– А как же. Ты что, слепая? Не видишь, что делается? Все эти войны и все это дерьмо? Спорят и убивают каждый день вместо того, чтобы жить и радоваться? Надрывают сердце, да еще при этом стреляют и подкладывают бомбы. Я против всего этого. Я – истинный сионист, если тебе важно это знать.

– Ты – что?

– Сионист. Я хочу, чтобы все было хорошо. И чтобы каждый делал что-нибудь для пользы государства. Даже что-нибудь совсем маленькое, пусть всего полчаса в день – чтобы у него было чуть лучше на душе и чтобы он знал, что в нем нуждаются. У того, кто ничего не делает, тут же начинаются неприятности. Вот, к примеру, ты и твои мужья. Вы все трое вообще не знаете, что это значит – жить. То и дело поднимаете ветер вместо того, чтобы сделать что-либо путное. Включая и этого праведника со всей его гоп-компанией с «территорий». Жизнь посвящена Святому Учению, жизнь посвящена политике, разговорам и спорам, но только – не самой жизни. И у арабов – то же самое. Научились у евреев, как есть самих себя, как есть друг друга, как есть людей, вместо того, чтобы есть нормальную пищу. Я не говорю, что арабы – не дешевки. Дешевки в квадрате. Ну и что из этого? Они – тоже люди. Не мусор. И когда они умирают – их жалко. В конце концов, или евреи покончат с ними, или они покончат с евреями, или евреи и арабы прикончат друг друга, и снова ничего не останется на этой земле, кроме Святого Учения, Корана, лисиц и обугленных развалин.

– Что же будет, когда придется тебе идти в армию?

– А, они обойдутся без такого парня, как я. Низкий уровень и все такое прочее. Ну и что? Меня это не колышет. И без армии я намерен в чем-нибудь проявить себя: может, это будет море, а может, оптика. Или здесь, в Зихроне, организую коммуну для ненормальных. Пусть создадут здесь какое ни на есть сельское хозяйство, вместо того, чтобы создавать проблемы. Чтобы у страны было продовольствие. Коммуну для всяких чокнутых. Первым делом я сжег всю дрянь, что девочки привезли с собой: я против того, чтобы дуреть от травки. Лучше работать целый день, а ночью получать удовольствие. Ты снова начала плакать? Я сказал что-то не то? Извини. У меня и в мыслях не было расстраивать тебя. Сожалею. Имей в виду, что ты не первая, родившая чокнутого. По крайней мере, у тебя есть Ифат. Лишь бы Сомо не заморочил ей голову своим Святым Учением и прочей чепухой.

– Боаз…

– Что?

– Есть у тебя немного времени? Часа два?

– Для чего?

– Поедем со мной в Хайфу. Навестить твоего деда. Ты помнишь, что есть у тебя больной дедушка в Хайфе? Который построил для тебя этот дом?

Молчание. И вдруг, словно молния сверкнула: его огромная рука взметнулась вверх, мощным ударом гориллы он огрел себя по голой груди – и стряхнул на землю раздавленного овода.

– Боаз?

– Да. Я помню. Едва-едва. Но с чего это вдруг я к нему поеду? Что я у него позабыл? И вообще, стоит мне только выйти отсюда, даже здесь, в Зихроне, в магазин строительных материалов, как либо я действую людям на нервы, либо они выводят меня из себя, либо начинается драка. Ну, что ж? Скажи ему от моего имени, что, если у него припрятаны деньги, – пусть он тоже пришлет мне денег. Скажи, что чокнутый принимает ото всех, кто дает ему. Хотелось бы мне и в самом деле начать строить настоящий телескоп. Прямо как в кино. Чтобы можно было с этого места видеть по ночам спутники, летающие над страной. Безводные моря, что есть там, на луне, быть может, ты слыхала об этом. Когда уделяют немного внимания звездам, меньше обращают внимания на все вокруг, на все, что то и дело выводит нас из себя. А там посмотрим: может быть, яхта. Досок здесь хватает. Чтобы выходить в море – это прочищает голову от всякой туфты. А вот и еда готова. Видишь, там, за окном, есть кран, что я приделал вчера. Умой лицо, и покончим с задушевными разговорами. Весь твой грим размазался. Синди тоже выплакалась передо мной ночью. Это нормально, слегка прополаскивает душу. Итинг, Сандра. Пут фуд фор май литл мазер олсо. Нет? Ты уходишь? Я тебе осторчертел? Потому что я говорил «трахаться» и все такое прочее? Но так оно и есть, Илана. В двухстах метрах за задними воротами – там остановка автобуса. Так что выходи через задние ворота. Может быть, тебе было бы лучше вообще не приезжать: ты пришла сюда в полном порядке, а уходишь зареванная. Погоди, внизу, в подвале, я нашел эти монеты. Под бойлером старика. Передай их Ифат и скажи, что это от меня, «Бозаза», и что я откушу ей нос. Помни, ты можешь вернуться сюда, когда захочешь, и оставаться, сколько захочешь. Полная свобода.

Зачем ты сделал это, Алек? Зачем ты высадил его в этом замке привидений? Только из желания побить Мишеля его же оружием? Вспороть тонкую ткань взаимной приязни, что понемногу начала завязываться между моим маленьким мужем и этим дикарем-переростком? Забросить собственного сына назад, в джунгли? Подобно тюремщику, который спешит разлучить двух заключенных, успевших чуть-чуть подружиться в камере, и для этого бросает каждого из них в карцер? «Словно после авиакатастрофы, – так написал ты мне в своем письме при свете неона, – мы вместе, с помощью переписки, расшифровали содержимое черного ящика нашей жизни».

Ни черта мы не расшифровали, Алек. Только обменялись отравленными стрелами. Мое страстное желание отомстить тебе постепенно угасает. Окончательно и бесповоротно. Я уступаю. Только позволь мне оказаться в твоих объятиях. Положить свои пальцы на твой затылок. Пригладить твой седеющий чуб. Выдавить иногда маленький жировик на твоей коже, на плече или на подбородке. Сидеть рядом с тобой в джипе, исхлестанном ветром, пожирающем заброшенную горную дорогу, наслаждаться тем, как мастерски ты ведешь машину: твои движения агрессивны, как взмах меча, и в то же время точны и рассчетливы, как красивый теннисный удар. Подкрасться босиком сзади и запустить пальцы в твои волосы, когда сидишь ты, склонившись за письменным столом, под утро, в нимбе электрического сияния, исходящего от настольной лампы, и с сосредоточенностью хирурга расшифровываешь какой-то дикий мистический текст. Я буду тебе женой и служанкой. Игра окончена. Отныне я сделаю все, что ты захочешь. Я жду.

Илана

* * *

Черновые заметки профессора А. А. Гидона (на маленьких карточках)

185. Вера, проистекающая из безверия: чем более разрушается вера в себя, тем крепче становится абсолютная вера в Спасение, тем сильнее и насущнее потребность быть спасенным. Спаситель настолько же велик, насколько ты сам мал, ничтожен, не признан. Анри Бергсон говорит: «Неверно утверждение, что вера сворачивает горы. Наоборот, суть веры – это талант не замечать, что горы сдвигаются с мест, даже если это происходит прямо у тебя на глазах. Своего рода герметический занавес, полностью отгорживающий от проникновения фактов».

186. В той же мере, в какой утрачивается человеком самоуважение, оправдание собственного существования, суть и смысл собственной жизни, – возвеличивается, прославляется, освящается правота его религии, его нации, его расы, те идеалы, которым он предан, или то движение, которому он поклялся быть преданным.

186-а. Итак, полностью растворить собственное «я» в «мы». Сократиться до слепой клеточки, входящей в гигантский организм, неподвластный времени, всемогущий, непостижимый. Слиться с ним до полного забвения себя, абсолютно раствориться в движении, в нации, в расе. Как капля в море. Отсюда: любого рода униформа.

187. Человек занимается своим делом, если у него есть это дело и если он сам – личность. Если же этого нет – пустота собственной жизни заставляет его со всем пылом заниматься другими людьми: выравнивать их. Обличать. Вразумлять глупого и растаптывать отклонившегося от курса. Осыпать их благодеяниями, либо яростно отравлять им жизнь. Между фанатиком-альтруистом и фанатиком-убийцей есть, разумеется, разница – в уровне моральных категорий, но нет сущностного различия. Стремление к убийству и стремление пожертвовать собой – две стороны одной медали. Властолюбие сродни альтруизму, агрессивность – беззаветной самоотдаче, подавление личности ближнего – подавлению собственной личности. Спасение душ тех, кто отличается от тебя, подобно уничтожению тех, кто на тебя не похож. И это не соединение противоположностей, это просто разные способы выражения одного и того же – пустоты и ничтожности человека. «Его непроникновения в самого себя» – по образному выражению Паскаля (который и сам был заражен этой болезнью).

188. «Поскольку ему нечего делать с собственной пустотой и скучной жизнью, он бросается на шею другим, либо тянет руки к их горлу». (Эрик Хофер. «Верующий, как он есть».)

189. А вот в чем секрет удивительного сходства между благочестивой девственницей, дни и ночи радеющей во благо отверженных, и идеологическим головорезом, главой секретной службы, чья жизнь вся без остатка посвящена уничтожению противников, тех, «кто не с нами», врагов революции: этот секрет – в их скромности. В их умении довольствоваться малым. От них за версту разит ханжеством. Они имеют обыкновение втайне жалеть самих себя, а следовательно – излучать мегаватты чувства вины. Общее для них – для девственницы и для инквизитора – ненависть к тому, что считается «излишествами» или «жизненными удовольствиями». Преданный делу миссионер и кровожадный руководитель «чисток» – их манеры одинаково мягки. Та же обходительная вежливость. Тот же неопределенно кисловатый запах источают тела обоих. Тот же аскетический стиль в одежде. Те же вкусы (чувствительность, банальность) в музыке, в произведениях искусства. И особенно: тот же активный запас слов, главные признаки которого – затертые «крылатые выражения», притворная скромность, стремление избежать любого непристойного, с их точки зрения, слова: «кабинет задумчивости» вместо «уборной», «ушел в мир иной» вместо «умер», «решение» вместо «тотального уничтожения», «чистка» вместо «ликвидации». И уж, конечно, – «спасение», «освобождение». Общий для обоих лозунг: «Я – всего лишь скромное орудие». (Я – «орудие» – это значит, что я существую – «ergo sum»!)

190. Истязатель и его жертва. Инквизитор и мученик. Распинающий и распятый: секрет взаимопонимания, секрет тайного братства, часто возникающего между ними. Взаимная зависимость друг от друга. Скрытое взаимное уважение и восхищение. Легкость, с которой они могут поменяться ролями при изменении обстоятельств.

191. «Принести личную жизнь в жертву – на алтарь святого идеала» – это значит цепляться за идеал, когда личная жизнь умерла.

200. Иными словами: со смертью души ходячий труп окончательно превращается в существо общественное.

201. «Святость долга» – судорожная попытка зацепиться за какую-то проплывающую мимо спасительную доску, до которой можно дотянуться рукой. Свойство этой доски – она почти случайна.

202. «Очищение от всякого эгоизма» – уловка эгоистического выживания, граничащая со слепым инстинктом.

* * *

Профессору А. Гидону

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

Иерусалим, 13.8.76

Мой доктор Стренджлав!

В настоящее время я пребываю в неведении: уволен я или нет. Наш покупатель готов уплатить тебе тринадцать за недвижимость в Зихроне, клянется, что это его последняя цена, и угрожает, что откажется от сделки, если не получит положительного ответа в течение двух недель. Бедного Роберто мне почти удалось убедить, чтобы он, по своему желанию, передал мне те твои дела, которые он вел. Похоже, он уже начинает понимать, с кем имеет дело. Я же, со своей стороны, решил утереть плевок и продолжать: я не брошу тебя на произвол твоих безумств и не позволю, чтобы ты собственноручно довел себя до катастрофы. По-видимому, ты подозреваешь меня в том, что я продал тебя Сомо, но истина как раз в обратном: все мои усилия направлены на то, чтобы купить его для нас и набросить на него узду (в лице Зохара, моего зятя). А покамест, в соответствии с твоими указаниями, данными в последней телеграмме, вот тебе обзор последних новостей: выясняется, что барон де Сомо приобретает себе роскошную квартиру в восстановленном Еврейском квартале в Старом городе Иерусалима. Это, по всей видимости, сделка на льготных условиях, совершенная между ним и одним из его кузенов. В дополнение к этому, он начал брать уроки вождения и замахивается на покупку машины. Дорогой костюм у него уже есть (хотя, когда он одет в выбранную им для себя ошеломляющую вещь, я горько сожалею, что вообще посоветовал ему купить костюм). Свою организацию "Единство Израиля" он в последнее время превратил в некое разведывательное подразделение или группу охраны, обслуживающую инвестиционную компанию "Ятед" – "Первый колышек", которую основали он и Зохар Эпар в партнерстве с группой инвеститоров из ультраортодоксальных религиозных кругов при сугубо дискретной поддержке из Парижа, о которой я доложу тебе лишь после того, как получу доказательства, что ты снова обрел трезвость восприятия. Кран текущих расходов компании "Первый колышек" находится, разумеется, в надежных руках Зохара (мой святой дух присутствует при этом, сияя над ним с высоты). Партнеры – разного толка ультрарелигиозные евреи - заботятся о моральной стороне предприятия: им, скажем, так удалось повернуть дело, что налоговое управление признало их чем-то вроде сиротского приюта, а получаемые ими прибыли – пожертвованиями.

А наш Сомо играет одну из главных ролей – министра иностранных дел. Погружен в искуснейшие дипломатические игры. Плавает, словно рыба – или водоросль, – в коридорах власти. Проводит дни и ночи в обществе разных деятелей и активистов, парламентариев, генеральных директоров и генеральных секретарей. Крутится при дворе своего брата в своем небесно-голубом костюме, витийствует о любви к Израилю и его народу перед чиновниками военной администрации, проповедует стремление к Избавлению в министерстве торговли и промышленности, стимулирует родовые схватки, предшествующие приходу Мессии, в недрах израильского управления земельными ресурсами, предъявляет требования, увещевает, любезничает, сыплет библейскими стихами, обволакивает густым облаком чувства вины… Одна рука – на сердце, другой обнимает собеседника, подслащивая все библейским медом, угощая аллегорическими толкованиями Писания, сдабривая приправой сплетен, – так выбивает он разрешения и сертификаты, короче – неутомимо прокладывает пути к наступлению мессианских времен, а заодно весьма быстро наращивает свои капиталовложения.

Третью главу твоей отличной книги ты предварил эпиграфом – словами Иисуса из Назарета, который повелевает своим апостолам, чтобы были они «хитры, как змии, и наивны, как голуби». Исходя из этого предписания, Сомо уже занял бы среди апостолов главенствующее место. Вскоре, как передает мне Шломо Занд, наш добрый знакомый, Сомо собирается вылететь в Париж, воспользовавшись своим французским паспортом, и я готов держать пари, что он вернется не с пустыми руками. И в конце концов, только благодаря ему, мы – ты, Алекс, и я – получим приглашение на двоих в рай – за наше участие в деле возвращения евреям их земли.

Я пишу это в надежде, что ты своевременно подашь мне знак, а я уж не замедлю запрячь твои дремлющие наличные в колесницы этих богов. И готов отвечать за то, чтобы – с моей осторожной подачи – Сомо нынче делал для тебя все, что я сам делал для твоего отца в старые добрые времена. Обдумай все это хорошенько, мой дорогой: если твой старина Закхейм еще не окончательно заржавел, так следует положиться на его интуицию и без промедления взлететь на гребень этой новой волны. Таким образом, одним твоим миллиончиком мы сможем убить сразу трех прекрасных зайцев: впрягаем в наши дела Сомо, делаем богатым твоего Гулливера (если ты принял окончательное решение назначить его кронпринцем), а также держим в руках леди де Сомо. Ибо Занд докладывает мне, что пока Наполеон продвигается в направлении пирамид, все явственнее проступают признаки того, что наша Дезире недовольна – она начала выяснять возможность возвращения на работу в тот самый книжный магазин, где она, как ты помнишь, зарабатывала себе на жизнь в те лиходарочные два года, когда принц исчез, а лягушка еще не появилась. И, если я уловил, что у тебя на сердце, такое развитие событий нам на руку. Не хочешь ли ты, чтобы я вручил ей билет и отправил ее к тебе «экспрессом»? Или мне следует подождать, пока я не буду вполне уверен, что она окончательно созрела для этого? Не хочешь ли ты, чтобы я послал Занда разнюхать, что творится в Зихроне?

И главное, Алекс: позволишь ли ты мне продать ту развалюху, что не приносит тебе ни гроша, но жрет налоги – общие и муниципальные, и распорядиться наличными для того, чтобы вбить для тебя колышек в компании, которая называется «Первый колышек»? Пожалуйста, ответь мне телеграммой, состоящей всего из одного слова: «согласен». Не пожалеешь.

Береги себя и свои нервы. И не питай ненависти к единственному в этом мире человеку, который тебе – друг. Жду от тебя разумного ответа.

С чувством дружеской приязни и тревоги

твой обиженный Манфред

* * *

[ТЕЛЕГРАММА] ЛИЧНО РОБЕРТО ДИ МОДЕНА ИЕРУСАЛИМ ИЗРАИЛЬ. ЗАПРЕЩАЮ ВМЕШИВАТЬ ВАШЕГО ПАРТНЕРА В МОИ ДЕЛА. ПРОВЕРЬТЕ И ДОЛОЖИТЕ НЕМЕДЛЕННО – КТО ЕГО ПОКУПАТЕЛЬ. ПРОДОЛЖАЙТЕ ПЛАТИТЬ БОАЗУ.

АЛЕКСАНДР ГИДОН

* * *

Профессору Александру Гидону

Отделение политологии

Университет штата Иллинойс

Чикаго, Иллинойс, США

15.8.76

Здравствуй, Алек!

Из Зихрона я поехала в Хайфу. Острый, странный запах – дурманящая смесь сосновой смолы и лизоля – окутывал санаторий на горе Кармель. Время от времени из порта подымался вой корабельной сирены. Донеслись и стихли паровозные гудки. Над садом, пронизанным мягким светом, царила деревенская умиротворенность. Две старушки дремали на одной из скамеек, прислонившись плечом к плечу, словно два птичьих чучела. Санитар-араб, толкавший перед собой кресло-каталку с больным, замедлил шаги, когда я проходила мимо, и окинул меня жадным взглядом. С разных концов сада слышалось кваканье лягушек. В беседке, густо увитой виноградом, я, наконец, нашла твоего отца, сидящего в одиночестве у белого металлического стола. Ветер легко вздымал его седую гриву. Неухоженная толстовская борода спускалась на несвежий, в пятнах домашний халат. Сосредоточенное коричневое лицо напоминало прессованный инжир. В руках у него – чайная ложечка, а на столе перед ним – полбаночки йогурта и пирожок на тарелке. Его голубые глаза уплывали в голубизну моря. Широкое, спокойное его дыхание касалось ветки олеандра, которую он сжимал в пальцах, обмахиваясь ею, словно веером. Когда я окликнула его по имени, он соизволил обернуться и заметить меня. Неспешно, величественно поднялся со своего места и дважды мне низко поклонился. Я протянула ему букет хризантем, купленный мной на центральной автобусной станции. Он передал мне свою олеандровую ветку, прижал хризантемы к груди, с глубокомысленным видом вставил одну из них в петлю своей хламиды, а остальные – без тени раздумий – воткнул в баночку с йогуртом. Он назвал меня «мадам Ровина», видимо, принимая за известную актрису театра «Габима», поблагодарил за то, что я нашла время прийти на его похороны и даже принесла цветы.

Я положила свою ладонь на тыльную сторону его широкой руки, испещренной завораживающим узором нежно-голубых вен и покрытой коричневыми пигментными пятнами – словно ландшафт, где есть и реки, и холмы, – и спросила его о здоровье. Отец твой устремил на меня тяжелый, сверлящий взгляд, и его лицо, от которого я не могла отвести взгляд, стало хмурым. Внезапно он ухмыльнулся, словно разгадал мои нехитрые козни, но предпочел отнестись к ним снисходительно. Затем посерьезнел, насупился и потребовал, чтобы я ему ответила – можно ли простить Достоевского: как могло случиться, что этот богочеловек «способен был в продолжение целой зимы бить свою жену, да к тому же по-скотски играть в карты и напиваться до положения риз именно тогда, когда его младенец при смерти?» Тут, изумленный, по-видимому, собственной невежливостью, он резко вырвал хризантемы из баночки с йогуртом, с омерзением швырнул их через плечо на землю, придвинул ко мне баночку и потребовал, чтобы я угостилась шампанским. Я приблизила баночку к губам – лепестки и пыль плавали на поверхности взбаламученной жидкости – и сделала вид, что пью. А тем временем твой отец с аппетитом расправлялся с остатками пирожка. Когда он закончил, я вытащила платочек и стряхнула крошки с его бороды. В ответ он погладил меня но волосам и голосом, исполненным размаха и трагизма, проговорил: «Ветер, красавица (он произнес это слово по-русски), ветер осени день-деньской крадется по садам. О, совесть его нечиста! Не ведать ему покоя! Изгнанник! А в ночи начинают звонить большие колокола. Еще немного, и падут снега, а мы – дай-е-шь (именно так, опять-таки по-русски, воскликнул он) – поскачем дальше». Тут он сбился. Замолчал. Затем бессмысленно уставился в одну точку, и облако грусти легло на его лицо.

– Здоровье в порядке, Володя? Прошли боли в плече?

– Боли? Не у меня. Только – у него. Я слышал, что он жив, он даже по радио говорил. Будь я на его месте, я бы женился на женщине и немедленно нарожал с ней дюжину младенцев.

– На чьем месте, Володя?

– Ну, этот, малыш, как там его зовут. Этот. Младший брат. Биньямин. Тот, что крутился у арабской деревни Будрус с первым стадом из еврейского поселения Бен-Шемен. Биньямин – так звали его. Он, как живой, описан у Достоевского! Более живой, чем он был в реальности! И я тоже жил в реальности, но только – в качестве свиньи. Был там у нас еще один – Сема. Мы его прозвали «Сема- аксиома». Такой – один на миллион. Совершенно неповторимый. Мы с ним из одного города. Ширки. Минской губернии. Реальность не могла ему простить и убила его любовью к женщине. Загубил он свою прекрасную душу с помощью револьвера. Мог ли я его остановить? Было ли у меня право его останавливать? Предложите ли ему вы, госпожа моя, кубок женской любви? Он воздаст вам пурпуром и бирюзой. Щедрой рукою воздаст вам. Всю душу – за единый кубок! Половину! Четверть! Нет? Ну, да ладно. И не нужно. Не давай. Каждый человек – целая планета. Нет перехода. Только мерцает издали, когда нет облаков. Реальность сама по себе – свинья. Можно преподнести вам цветок? Цветок в память о несчастном? Цветок за упокой его души. Достоевский убил его моим револьвером. Ну и антисемит! Презренный! Эпилептик! На каждой странице, по крайней мере, дважды распял Христа и после этого он еще нас обвиняет! Евреям он наносил убийственные удары. И быть может, по справедливости, моя госпожа? Я не говорю о Палестине. Палестина – иная песня. Что есть Палестина? Реальность? Палестина – это сон. Кошмарный сон, но – сон. И быть может, доводилось вам слышать о прекрасной даме – Дульцинее? Палестина подобна ей. Мирра и ладан – во сне, а в реальности – свинство. Свинские страдания. А наутро – вот она, Лея! Что Лея? Лихорадка. Оттоманская Азия! Маленьким мальчиком был я, мальцом, гоняющимся за воробьями, по копейке за две штуки продавал я их, уж очень любил я в одиночестве шататься по степи. Вот так: иду себе по лугу, иду, мечтаю. А вокруг – ужас! Леса! И мужики в этих – ну, как их там – в сапогах? Нет, не в сапогах. В обмотках. Вот такой была наша Палестина в Ширках. И речка тоже была Палестиной. И я умел в ней плавать. И вот однажды, подростком, бреду я себе между лесом и лугом, и вдруг – прямо из земли вырастает передо мною этакая маленькая крестьянская девчонка. С косичкой. Она пасла свиней, прошу прощения. Было ей, может, лет пятнадцать. Я же о годах ее не спрашивал. Появляется, значит, и, не говоря ни слова, задирает она, с вашего позволения, свое платье. И пальцем показывает. Не кубок женской любви, а целая река. Только пожелай – и все твое. А я еще зеленый, и глупая кровь кипит, а разум – прошу у него прощения – спит. Стану ли я лгать вам, мадам, в разгар собственных похорон? Нет! Ложь по сути своей – презренна. Тем более перед раскрытой могилой. Короче, не стану отрицать, голубушка, натворил я дел в том поле. И за это, за грех этот был я сослан в Оттоманскую Азию. "Течет Иордан, вдаль течет…" Отец мой самолично изволил тайком переправить меня оттуда среди ночи, чтобы не прикончили меня топорами. И вот она – Палестина, пустыня! Кладбище! Ужас! Лисицы! Пророки! Бедуины! Воздух – кипящий огонь! Выпей еще глоточек, и тебе полегчает. Выпей в память о женской любви. Еще в пути, на корабле, выбросил я в море мои филактерии – те, что положено повязывать на руку и на голову при утренней молитве. Пусть их рыбы съедят и разжиреют. И я даже могу это объяснить: на подходе к Александрии произошла у меня великая ссора с Богом. Оба мы полночи орали на палубе. И быть может, раскалились несколько выше положенного. Чего он от меня хотел? Чтобы я был ему маленьким жидком. Вот и все. Я же, со своей стороны, хотел быть большой свиньей. Итак, мы схватились, пока не пришел вахтенный и не прогнал нас с палубы посреди ночи. Так он прогнал меня, а я прогнал его. Такой вот Бог, подержанный, вспыльчивый, кислый. Ну, он остался сидеть себе наверху, одинокий, как пес, ворчащий в свои усы, а я – внизу, свинья-свиньей. Так мы и растились. И что я сделал? Ну, скажи мне, что я сделал с этим подарком – жизнью? На что я ее истратил? Почему испоганил ее? Я раздавал зуботычины. Воровал. А главным образом – задирал юбки. Свинячая морда – и все тут. А теперь, да простит меня госпожа, по какому поводу соизволили вы навестить меня нынче? Не посланы ли вы Биньямином? Суровая кара постигла его. И кто покарал его? Представительницы прекрасного пола! Только лишь потому, что он совсем не был свиньей. Сердце его разбили для собственного удовольствия, но не дали ему возможности завоевать их тела. Прежде чем возникал даже намек на прикосновение, он уже, бывало, терял сознание от смущения. Великих страданий не выдержала его чистая душа. И это – с помощью моего револьвера. Быть может, госпожа знает, где находится город Симферополь? Жуткое побоище произошло там. Парней убивали, как мух. А тот, что не был убит, – утратил Бога. Не знал – что наверху, а что – внизу. Он отказался от Бога ради любви к женщине, но женщины не нашел. Женщины в Эрец-Исраэль были большой редкостью. Быть может, их было пять или шесть от Рош-Пины до Кастины. От силы десять, если считать еще и каждую бабу-ягу. А барышни – не сыскать. Парни – после всех споров – каждый лежал на своем матрасе и мечтал об одесском борделе. И это потому, что Бог посмеялся над ними. Он так и не появился в Оттоманской Азии. Остался на чердаке в синагоге, там, в Ширках, лежит и ждет пришествия Мессии. В Эрец-Исраэль не было Бога и не было женской любви. Вот так мы сами все истребили. А тот, кто сочетался браком? Ну что ж, приходит утро – и вот она, Лея. Снова звонят вдали деревенские колокола. Еще немного и падут снега, и мы поскачем верхом но своей дороге. Можете ли вы, любезная госпожа, понять меня? Извинить? Мы с ней – одни в поле, и платье свое она задрала, и маленьким пальцем показала, и я сделал свое дело. И потому был я контрабандой переброшен в Сион. Я – первый еврей, взявший мед у пчел. Первый с библейских времен. Малярия меня обошла – и юбки я задирал, словно черт! Я – первый еврей, задиравший юбки в Палестине со времен Библии, при условии, что Библия – это не легенда. За это я был наказан в Симферополе. Лошадь придавила меня и сломала мне ноги. В Туль-Кареме раскроили мне череп, но и я им – в зубы. Много крови было пролито. Знает ли любезная госпожа? Моя жизнь вовсе не была жизнью. Целый водопад слез пролил я до самого дня моей смерти. Но однажды и я любил женщину. Я даже заставил ее встать со мной под свадебный балдахин. Даже если она и не была охвачена страстью ко мне. Может, мечтала она о поэте? А я, как бы это сказать, от пупа и выше – влюблен, распеваю серенады, дарю платочки и цветы, а от пупа и ниже – свинья из страны свиней, задираю в поле юбки направо и налево. А она, любовь моя, жена моя – сидит день-деньской у окна. И была у нес такая песенка: «Там, где кедры растут…» Довелось ли вам слышать эту песенку? Позвольте мне спеть ее в вашу честь: «Там, где кедры рас-ту-ут…» Пуще всего берегите душу вашу от таких песен. Ангел смерти сочинил их. А она, желая наказать меня, умерла. Назло. Оставила меня и ушла к Богу. Не знала, что и Он – свинья. Попала из огня да в полымя. Дай мне свою руку, пойдем. Вахта закончилась. Евреи построили себе страну. Неправильную страну – но построили. Сикось-накось – но построили! Без Бога – но построили. А теперь – поживем и увидим, что скажет на это Бог. Ну, хватит. Две копейки я дам тебе за твоих воробьев? Две. Больше не дам. Вся моя жизнь – сражение и скверна. Вывалял я подарок в грязи. Юбки да зуботычины. Да и за что мне тебе деньги давать? Что ты сама сделала со своим подарком – жизнью? Цветок я дам тебе. Цветок и поцелуй в губы. Знаешь ли ты мою тайну? Ничего у меня нет и никогда не было. А ты? Что привело тебя ко мне? За что удостоился я такой чести?

Когда он, наконец, умолк и перевел свой блуждающий взгляд на открывающеся перед нами пейзаж – залив в кровавом пожаре заката, я спросила его: не нужно ли ему чего-нибудь? Не хочет ли он, чтобы я проводила его в комнату? Или принесла ему сюда стакан чаю? Но он лишь качал своей великолепной головой и бормотал:

– Две. Больше не дам.

– Володя, – сказала я, – ты помнишь, кто я?

Он выдернул свою руку из моей ладони. Глаза его наполнились слезами печали. Нет, к великому своему стыду, он должен признаться, что не помнит. Он забыл спросить, кто эта госпожа и но какому делу она просила у него аудиенции. Ну, я усадила его так, чтобы он мог опереться о спинку стула, поцеловала его в лоб и назвала свое имя.

– Разумеется, – в том, как хитро он усмехнулся, было что-то детское, – разумеется, ты – Илана. Вдова моего сына. В Симферополе все были убиты, никто не остался в живых, чтобы оберегать красоту листопада. Еще немного, и выпадут снега, и мы – даешь! – поскачем дальше. Дальше – от Долины Плача! Дальше – от разложившихся генералов, которые пьют и играют в карты в то время, как женщины умирают. А кто же вы, красивейшая из женщин? Как вас зовут? И чем вы занимаетесь? Издеваетесь над мужчинами? И по какому поводу просили вы аудиенции? Погодите! Не говорите! Я знаю! Вы пришли по поводу подарка – жизни. Почему вы испоганили ее? Почему перегорело молоко у наших матерей? Может, это сделали вы, моя госпожа. Не я. Я этот револьвер – в яму, в канализацию! Я его выбросил – и делу конец! Ну, да пребудет с нами Бог, успокоимся мы на ложе своем с миром. Лю-лю-лю? Это колыбельная песня? Песня смерти? Ну, ступайте себе. Ступайте. И только одно вы можете сделать ради меня: жить и надеяться. Это все. Наблюдать красоту листопада в лесу, перед тем, как падут снега. Ну? Две копейки – и баста? Я даже дам тебе три.

С этими словами он встал и долго кланялся мне, не просто кланялся, а бил земные поклоны. Нагнулся, собрал с земли мои хризантемы, перепачканные йогуртом, и галантно подал их мне: "Только не потеряйся в снегах".

И не дожидаясь ответа, не попрощавшись, повернулся спиной и пошел к дому – стройностью своей осанки похожий на старого индейца. Закончилась моя аудиенция. Что еще мне оставалось делать, кроме как собрать липкие хризантемы, сунуть их в мусорный ящик и вернуться в Иерусалим?

На западе, между причудливыми облаками, там, где небо сливалось с морем, еще вспыхивали отблески догорающего дня, когда в полупустом автобусе я возвращалась из Хайфы. Меня не оставляло воспоминание о его ладони, коричневой, изборожденной глубокими линиями, – так выглядит, наверное, склон вулкана. Его ладонь похожа и не похожа на твою – твердую и квадратную. Всю дорогу из Хайфы я, казалось мне, ощущала его руку на моем колене. И прикосновение это служило мне утешением.

Вернувшись вечером, без четверти десять, домой, я застала Мишеля на матрасе, положенном возле кроватки Ифат, он спал в одежде и обуви, очки его свалились с носа и оказались у него на плече. Перепугавшись, я разбудила его и стала расспрашивать, что случилось. Выяснилось, что утром, после моего ухода, когда он одевал Ифат, чтобы отвести ее в ясли, его вдруг что-то насторожило, он тут же измерил ей температуру, и оказалось, что был прав. Поэтому он решил позвонить и отменить в последнюю минуту назначенную на это утро встречу с помощником министра обороны, встречу, которой Мишель ждал уже два месяца. Он поехал с Ифат в поликлинику, прождал там почти полтора часа, прежде чем врач осмотрел ее и установил, что речь идет о «легком воспалении уха». По дороге домой он купил в аптеке антибиотики и ушные капли. Сварил ей куриный бульон, приготовил картофельное пюре. С помощью уговоров, посулов и подарков ему удалось заставить ее выпивать каждый час стакан молока с медом. К обеду температура еще поднялась, и Мишель решил пригласить частного врача. Тот согласился с диагнозом своего коллеги, но содрал с Мишеля девяносто лир. Дотемна сидел Мишель возле нее, рассказывая историю за историей, вечером сумел втолкнуть в нее немного курятины с рисом, потом пел ей песни, а когда она уснула, продолжал сидеть рядом, в темноте, с закрытыми глазами, измеряя частоту ее дыхания с помощью секундомера и напевая субботние песнопения. Затем он притащил матрас и улегся возле ее кроватки – на случай, если она станет кашлять или раскроется во сне. Пока и сам не уснул…

Вместо того, чтобы поблагодарить его, вместо того, чтобы изумиться его самоотверженности, вместо того, чтобы поцеловать его, раздеть и ублажить в постели, – я спросила его ядовито: почему же он не позвонил и не позвал одну из своих бесчисленных кузин иди золовок? Почему он отменил встречу со своим заместителем министра? Не для того ли все это, чтобы устыдить меня за то, что я взяла и уехала? Все средства хороши, чтобы вызвать у меня чувство вины? Что, черт возьми, дает ему повод думать, что он достоин медали за геройство лишь потому, что на один-единственный день остался дома, когда я торчу здесь всю свою жизнь? И с какой стати я обязана докладывать ему, куда я поехала? Я – не его рабыня. И уже если зашла речь о следствии, пора ему узнать, до чего презираю я ту форму обращения со своими несчастными женами, которая свойственна всем мужчинам его семейства, да и вообще выходцам из Северной Африки. Я отказываюсь докладывать ему, зачем и куда я ездила (в приливе гнева я игнорировала тот факт, что Мишель вообще не спрашивал меня. Наверняка собирался спросить и выговорить мне, я просто опередила его). Он слушал и молчал, а тем временем приготовил для меня овощной салат и стакан колы. Включил электрический бойлер, нагрел воду, чтобы я могла принять ванну. Постелил нам постель. И когда я наконец замолчала, сказал: «Все? Кончили? Пошлем какого-нибудь голубя, чтобы поглядел, не спала ли вода? В час ночи ее надо разбудить, чтобы дать ей лекарство». Сказал и склонился над ней, легко коснувшись ее лба. Я начала плакать…

А ночью, когда он уснул, я лежала без сна и думала об обезьянке, которая была твоим единственным другом в стенах пустой усадьбы. О той обезьянке, которую ты и твой отец наряжали в костюм официанта с галстуком-бабочкой, выучив ее с поклоном подавать на подносе гранатовый сок. Пока однажды она не укусила тебя в шею – шрам от укуса остался по сей день. Слуге-армянину было приказано пристрелить обезьянку, а ты вырыл для нее могилу и сочинил надгробную надпись. И с тех пор ты один.

А еще я думала о том, что ты ни разу не просил меня рассказать о моем детстве в Польше и здесь, в Стране, а сама я рассказывать стеснялась. Мой отец, как и мой муж, был учителем в школе. Мы жили в тесной квартире, в которой даже в летние дни царила полутьма. И потому она запомнилась мне как некое подобие пещеры. Были там на стене часы в коричневом футляре. И было у меня коричневое пальто. С первого этажа доносились запахи пекарни. Переулок был замощен камнем, и время от времени проезжал трамвай. По ночам отец заходился астматическим кашлем. Мне было пять лет, когда мы получили разрешение на въезд в Палестину. Семь лет мы жили в бараке недалеко от Нес-Ционы. Отец нашел работу – штукатуром в строительной компании «Солель-Боне». Но от манер школьного учителя он так и не избавился до самой своей смерти – он упал со строительных лесов. Менее чем через год умерла вслед за ним и моя мать. Умерла от детской болезни, от кори, в праздник Ту би-Шват – "Новый год деревьев". Рахель отправили на воспитание в киббуц, где она и пребывает по сей день, а я была передана в интернат Женского Совета. Потом, во время моей армейской службы, я была писарем в ротной канцелярии. За пять месяцев до моей демобилизации ты принял командование ротой. Что в тебе было, чем ты покорил мое сердце? Чтобы попытаться ответить на этот вопрос, я перечислю здесь для тебя десять заповедей нашего сына, порядок их – случаен, но слова его. 1. Всех жалко. 2. Обращать немного внимания на звезды. 3. Против озлобления. 4. Против того, чтобы насмехаться. 5. Против ненависти. 6. Шлюхи – они люди, а не мусор. 7. Против рукоприкладства. 8. Против убийства. 9. Не есть поедом друг друга. Делать что-нибудь собственными руками. 10. Вольно! На всю катушку!

Все в этих корявых словах – полная противоположность тебе. Они далеки от тебя, как звезды от крота. Холодное ожесточение, которое излучаешь ты, словно голубоватое арктическое сияние, и граничащая с истерией ненависть к остальным девушкам батальона – вот что покорило мое сердце. Твои манеры равнодушного превосходства. Аура жестокости, которая распространялась вокруг тебя, словно запах. Серый цвет твоих глаз – в тон дымку из твоей трубки. Убийственная острота твоего языка – в ответ на любой проблеск противодействия. Волчья радость от установленного тобой террора. Презрение, которое извергалось из тебя, будто пламя, и которое ты умел направить выжигающей реактивной струей на твоих друзей, твоих подчиненных, а то и на стайку секретарш, всегда впадавших в полное оцепенение от одного твоего присутствия. Словно зачарованная, тянулась я к тебе из мутных глубин первобытного женского раболепия, существовавшего издревле, еще до того, как появились слова. Это покорность женщины-неандерталки, чей слепой инстинкт выживания, смешанный со страхом голода и холода, швыряет ее к ногам самого жестокого из охотников, волосатого дикаря, который заломит ей руки за спину и утащит, как добычу, в свою пещеру.

Я помню по-военному резкие слова, которыми ты выстреливал, кривя уголки рта. Отрицательно. Положительно. Приемлемо. Чепуха. Будет сделано. Глупость. Точка. Убирайся.

Все это ты извергал, почти не разжимая губ. И всегда – на грани шепота, словно не желал расходовать не только слова, но и голос, и движения лицевых мышц. Твои челюсти хищника лишь изредка обнажали нижние зубы в высокомерной горькой гримасе, служившей тебе чем-то вроде улыбки: «Что тут происходит, любезнейшая? Сидим себе у печки и за счет армии обогреваем свои святые места?» Или: «Если бы в голове у тебя было только десять процентов от того, что есть в лифчике, – сам Эйнштейн записался бы на твои вечерние уроки». Или: «Инвентарный отчет, который ты мне подготовила, выглядит, как рецепт штруделя. Как ты смотришь на то, чтобы вместо него подготовить мне отчет о том, какова ты в постели? Быть может, там ты и вправду кое-чего стоишь». Случалось, что твоя жертва разражалась рыданиями. Тогда ты погружался в раздумье, какую-то долю секунды пристально рассматривал ее, будто перед тобою дохлое насекомое, и цедил: «Ладно, дайте ей конфету и объясните, что она спаслась от военного суда». Поворачивался на месте и, напружинившись, как пантера, выскальзывал из комнаты. Я, в каком-то неясном порыве, невзирая на опасность, а быть может, подхлестываемая ею, бывало, провоцировала тебя. К примеру, говорила: «Доброе утро, командир. Вот ваш кофе. Быть может, впридачу к кофе вы желаете, чтобы для вас исполнили небольшой танец живота?» Или: «Командир, если вам не терпится заглянуть мне под юбку, не напрягайтесь, не стоит подглядывать, отдайте приказание и я подготовлю инвентарный отчет обо всем, что можно там увидеть». Все это умничанье кончалось для меня наказаниями: запретом покидать военную базу или отменой очередного отпуска. Пять-шесть раз ты накладывал на меня денежный штраф за дерзкое поведение. Однажды кинул меня на гауптвахту, где я провела под арестом целые сутки. На следующий день – помнишь? – ты спросил: «Ну, красотка, это отбило у тебя желание?» Я улыбнулась вызывающе и ответила: «Как раз – наоборот, командир. Я вся горю от желания». Твои волчьи челюсти разомкнулись, словно для укуса, и ты процедил сквозь зубы: «Так, может, научить тебя, любезнейшая, что делают в таких ситуациях?» Девчонок начал разбирать смех, они едва, сдерживались, зажав рты ладонями. Но я в долгу не осталась: «Мне дожидаться вызова, командир?» Так продолжалось, пока однажды, в дождливую зимнюю ночь, ты не предложил подбросить меня в город, куда ты сам ехал на машине. Буря с громом и молниями сопровождала «джип» на всем протяжении приморского шоссе, ливень сек нас, не прекращаясь ни на мгновение, а ты испытывал меня суровостью своего ледяного молчания. Около получаса ехали мы, не обменявшись ни словом, наши глаза, как у загипнотизированных, были прикованы к «дворникам», сражавшимся с потоками воды. В какой-то момент «джип» пошел юзом, его колеса выписали на асфальте замысловатую петлю, но ты, не произнеся ни звука, сумел выровнять руль. Через двадцать или тридцать километров ты внезапно заговорил: «Ну? Что случилось? Ты вдруг онемела?» Впервые послышалась мне в твоем голосе какая-то неуверенность, и ребяческая радость переполнила меня:

– Нет, командир! Просто я подумала, что ваша голова занята разработкой плана завоевания Багдада, и мешать не стала.

– Завоевание – это верно, да еще какое. Но отчего вдруг – Багдад? Так называют тебя дома?

– Скажи-ка, Алекс, если уж речь пошла о завоевании – правду ли говорят девушки, будто есть у тебя какая-то проблема?

Ты начисто игнорировал тот факт, что я осмелилась назвать тебя по имени. Словно собираясь огреть меня кулаком, ты повернулся ко мне и процедил:

– Что за проблема?

– Тебе лучше глядеть на дорогу. Мне как-то не хочется погибнуть вместе с тобой. В роте говорят, что у тебя проблема с девушками? Что у тебя никогда не было подружки? Или это только потому, что ты женат на танках?

– Это не проблема, – усмехнулся ты в темноте.

– Напротив, это – решение.

Загрузка...