Глава 5

В понедельник усатый доктор не выявил причину ухудшения моего состояния. Он пофилософствовал на тему «психологической реакции» и «адаптации сознания» (вот только не пояснил, на что именно я «реагировал» и к чему «адаптировался»). Велел мне не расстраиваться, потерпеть. Пообещал, что «температура» долго не продержится («Для этого нет никаких видимых причин»). Напичкал меня таблетками — запретил вставать с кровати. А ещё он распорядился «отселить» от меня конопатого мальчишку («На всякий случай»), велел медсестре проведывать меня каждые два часа.

Наде в тот день разрешили взглянуть на меня с порога (ближе подойти не позволили). Я сообщил ей, что всё в порядке, помахал рукой.

* * *

А следующие трое суток по большей части выпали из моей памяти — остались лишь воспоминания о том, как у меня болела голова, и что я очень хотел пить.

* * *

Надю Иванову я вновь увидел только в первых числах июня — когда я уже не «температурил». Книгу она мне больше не читала. Мы с ней просто болтали.

Восьмого июня (перед выходными) ко мне в палату подселили сразу двух новых соседей. Так же, как и прошлого, мальчишек переселили из других палат, куда поместили новеньких.

Рыжего к тому времени уже выписали — об этом я узнал от санитарок. Прощаться со мной мальчик не приходил. Или же я о его визите попросту не помнил (проспал его или валялся тогда в беспамятстве).

Завёл себе привычку: когда слезал с кровати, подходил к окну, смотрел на баннер «Слава КПСС!». Убеждался, что остался всё в той же реальности, где за окном началось лето тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года.

* * *

Моё тело предательски сопротивлялось выздоровлению. Я растерял все «достижения», пока лежал с температурой. Уже не чувствовал себя способным на рекорды. Сердце не желало привыкать к нагрузкам (при каждом шаге устраивало в груди «пляски дикарей»). Одышка не исчезала (после десятка шагов я останавливался, минут пять восстанавливал дыхание — такими темпами идти до дома Миши Иванова я буду не меньше месяца). Самостоятельные прогулки по палате больше не казались мне «плёвым» делом — вновь превратились в тяжкий труд. Но я скрежетал зубами и вышагивал вдоль стены: тренировался днём по две минуты в час.

Усатый доктор запретил мне самостоятельные прогулки: он выдвинул теорию, что причиной недавнего ухудшения моего состояния стало переутомление. Врач предположил, что так мой организм отреагировал на «чрезмерные нагрузки» — «подал нам сигнал», что «не нужно форсировать события». Велел мне «соблюдать постельный режим», вставать с кровати только под присмотром медперсонала, «не торопиться». Вот только я с выводами врача не согласился (пусть и не признался в этом): мысли об отце и о Зое Каховской подсказывали, что мне не следовало задерживаться в больнице. Потому я продолжал прогуливаться по коридорам.

* * *

До туалета я дошёл только одиннадцатого июня (в сопровождении медика).

* * *

«Чмок, чмок…» — подошвы моих тапочек отлипали от линолеума с неприятным чавкающим звуком. Я неторопливо переставлял ноги (малейшее ускорение сказывалось на ритме сердечных сокращений). Смахивал платком со лба влагу. Посматривал на стрелки настенных часов.

Из больничных палат за моим «бравым маршем» наблюдали детишки. Их лица мне уже примелькались. Потому что прогуливался я теперь всё чаще. И уже привык ощущать на себе любопытные детские взгляды. Следил всё больше за собой — за своим дыханием.

Тридцать шагов в одну сторону коридора. Остановка. Разворот на сто восемьдесят градусов. Пятисекундный «перекур». Снова заявлял о себе чмоканьем шагов: подобно неуклюжему пингвину брёл в обратную сторону. И так на протяжении семи минут — каждый час.

Девятнадцатого июня я увеличил время своих марш-бросков ещё на одну минуту. Это заметно сказалось на моём самочувствии. Уже к обеду ощущал гул в ногах (мышцы, что удивительно, не болели). Футболки на спине в перерывах между походами не успевали просыхать.

Поэтому я теперь менял одежду после каждого «спринта» (переодевался в пижаму лишь перед сном). Не жалел Надю Иванову, которой придётся стирать кучу поношенной мною одежды. Но я не желал свалиться ещё и с простудой: потому что рассчитывал уйти из больницы до июля.

* * *

В субботнее утро (двадцать третьего июня) я проснулся совершенно без настроения. Нехотя поковырялся в каше (еду мне приносили санитарки: поход в столовую для меня по-прежнему оставался недостижимым свершением). Улёгся обратно в постель. Смотрел в потолок, без особого интереса слушал рассуждения моих соседей по палате о том, кто победит сегодня в первом полуфинальном матче (близился к завершению чемпионате Европы по футболу). Парни склонялись к тому, что португальцы одолеют французов.

«Французы станут чемпионами, — подумал я. — В финале обыграют испанцев».

Но не озвучил своё предсказание мальчишкам: не из нежелания разрушить интригу — попросту поленился.

Весь день я провалялся на кровати, молча разглядывая потолок. Почти не ел. Не гадал, что со мной происходит. И не строил никаких планов. Мне вдруг стало безразлично: правильно ли я запомнил результат финального матча (два-ноль в пользу хозяев чемпионата), здоров я или болею, реальность вокруг меня или сон, в России я или в СССР, взрослый я или ребёнок. А ещё: я не видел смысла вставать с кровати и снова отсчитывать шаги и минуты, расхаживая по коридору.

«А вот и депрессия, — отметил я. — Стадию торговли я пропустил. Или уже забыл о ней? Не помню. Да и какая разница?»

* * *

Двадцать седьмого июня я узнал, что французская сборная по футболу стала чемпионом Европы.

А на следующий день прочёл в «Советском спорте», что два безответных гола в ворота испанцев забили Мишель Платини и Бруно Беллон.

«Два-ноль, — подумал я. — Не ошибся».

Напомнил себе, что в исправительной колонии номер пятьдесят шесть (более известной в народе, как «Черный беркут») третьего марта тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года «в результате несчастного случая» погибнет Виктор Егорович Солнцев — мой отец.

Слез с кровати и пошёл бродить по коридору.

* * *

Неделю я атаковал врачей вопросами о дате моей выписки. Объяснял, что не могу больше находиться в больнице. Доказывал, что свежий воздух и «родные стены» помогут мне окончательно выздороветь («А возможно и вернут память!»). Но внятных ответов на свои просьбы не получал. Мне говорили, что торопился я зря, что я должен «ещё немного побыть под присмотром врачей». На мои уверения, что я «здоров, как бык» (десять минут бродил по коридору, не задыхаясь!), отвечали улыбками, гладили меня по голове. Выпускать меня на волю не спешили, будто врачам отдельно доплачивали за моё стационарное лечение.

Побег я запланировал на субботу, седьмое июля: подсчитал, что дольше находиться взаперти уже не мог (не позволяли появившиеся у меня планы).

Но в пятницу шестого июля меня из больницы выписали — через два часа после того, как я вернулся из столовой.

* * *

Надежда Сергеевна много раз описывала мне сцену, в которой мы с ней вместе возвращались «домой» — пешком (посматривая по сторонам, вдыхая свежий воздух и наслаждаясь тёплым ветерком). Я слушал её, представлял описанную Надей картину, в которой я едва ли не порхал над землёй от переизбытка сил, энергии и эмоций. Представлял, как шёл с Надей под руку по увешанным красными флагами улицам Великозаводска, отдавал торжественный салют всем встречным пионерам: видел себя в её фантазиях обязательно в красном пионерском галстуке и в белых беговых адидасовский кроссовках (больничные стены плохо влияли на мой разум — ещё одна причина, почему я спешил их покинуть).

Реальность оказалась иной.

А Великозаводск — почти таким же, каким я его помнил.

Флагов (ни российских, ни советских) поблизости от больницы я не обнаружил. Не заметил вереницы иномарок на дорогах — лишь продукты отечественного автопрома (не считая венгерских «Икарусов»). Город в тысяча девятьсот восемьдесят четвёртом году мало чем отличался от того, который я покинул незадолго до встречи с лесовозом. Разве что он казался более серым и менее чистым. Я пока не мог наслаждаться пешей прогулкой. Уже в квартале от больницы понял, что ходьба по улице заметно отличалась от гуляний по больничному коридору. Поэтому обтёр задом большинство встречных лавочек — расслаблял трясущиеся ноги, успокаивал сердцебиение и избавлялся от отдышки.

Я ошибся, когда решил, что уже восстановился после болезни.

Но не жалел, что покинул больницу — сжимал зубы, подсчитывал по привычке шаги.

Надя меня не торопила. Несла сумки с моими вещами (не позволила мне отыгрывать роль «мужчины» — я и не настаивал). Подбадривала меня словами и улыбкой. И временами кудахтала надо мной, будто наседка над цыплёнком. Спрашивала, не устал ли я, не хочу ли пить. Уговаривала опереться при ходьбе о её плечо (она была на пятнадцать-двадцать сантиметров выше меня). Сочувствующе вздыхала. Предлагала вызвать такси — я в ответ скрежетал зубами. Уже выяснил, что финансовое положение у Ивановых «не очень», если не сказать: бедственное. Потому от услуг такси отказался. А вот на «Икарусы» посматривал — задумчиво. Но проявил «мужество»: доковылял до своего нового дома пешком.

Но сразу в подъезд не вошёл — вновь присел отдохнуть на лавку.

Потому что подъём по ступенькам на второй этаж казался мне сейчас едва ли не восхождением на Эверест.

Дом семнадцать по улице Первомайской находился в трёх кварталах от той пятиэтажки, где я жил до конца сентября тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года (вместе с отцом). И в двух минутах неспешной ходьбы от семнадцатой школы (которую мне, похоже, придётся посещать). Надя поставила на окрашенные в зелёный цвет доски рядом со мной сумки, платком смахнула со своего лба пот — терпеливо дожидалась, пока я отдышусь. А я с любопытством осматривал двор — совсем небольшой, с множеством ухоженных и огороженных деревянными заборчиками клумб, небольшой площадкой (где, судя по самодельным воротам, детвора вечером гоняла футбольный мяч).

— Мишенька, я на ужин картошку потушила, — сказала Надежда Сергеевна (с намёком на то, что мне пора всё же штурмовать лестничные пролёты).

— Картошка — это замечательно, — сказал я.

Вздохнул и направился к чуть покосившейся двери подъезда.

* * *

В квартиру я ввалился обессиленный и взмокший от пота — на штурм лестничных пролётов потратил не больше четверти часа (сил на подъем хватало, но резво скакать по ступенькам не позволила одышка). Радовался, что Миша Иванов не проживал на четвёртом или пятом этаже — туда бы я взбирался до темноты. Вдохнул тяжёлый застоявшийся воздух, пропахший Надиными духами и тушёной картошкой. Посторонился — позволил Надежде Сергеевне прикрыть хлипкую дверь. Прислонился в прихожей плечом к стене; дождался, пока успокоится дыхание и чуть угомонится трепыхавшееся в груди сердце. Огляделся.

Уже в прихожей сообразил, что квартира Ивановых походила на отцовскую (тридцать два квадратных метра!). Две крохотные комнаты (девять и двенадцать метров), раздельный санузел и миниатюрная кухня (четыре метра!). От входа в квартиру до дверного проема меньшей из комнатушек — два шага (моих нынешних). В маленькой комнате я из прихожей увидел аккуратно застеленную кровать, письменный стол, массивный платяной шкаф и шоколадного цвета штору около входа на незастеклённый балкон с металлическими перилами. В этой комнате мне и предстояло обитать — судя по расставленным на полке над столом игрушечным самолётам.

— Ну, вот мы и дома, — сказала Надя Иванова.

Она сбросила обувь, поставила передо мной тапочки (судя по расцветке, свои запасные — мои «с самолётиками» лежали в одной из сумок с прочими «больничными» вещами). Рванула к балкону, приоткрыла его дверь — впустила в квартиру свежий воздух и шум проезжей части. Грозно взревевший справа от двери холодильник заставил меня вздрогнуть. Наш с папой холодильник раньше тоже стоял в прихожей (но по другую сторону от входа): на кухне для него места не нашлось. Причем, холодильник у нас был точно такой же — двухкамерный «Минск-7». Я прикоснулся к рычащему агрегату рукой, будто проверил, не померещился ли он мне.

Надя истолковала мои действия по-своему.

— Сейчас будем кушать, — сказала она.

Я ответил ей, что не очень голоден; и что не сяду за стол, пока не смою с себя больничную грязь. Перешагнул через широкий деревянный порог, вошёл в меньшую из комнат. Увидел прятавшийся за платяным шкафом книжный стеллаж — пробежался взглядом по корешкам книг. Отметил подборку из серии «Жизнь замечательных людей», несколько книг Булычёва, трёхтомник Александра Беляева от тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года (у папы был такой же), знакомые переплёты старых изданий Леонтия Раковского («Генералиссимус Суворов», «Кутузов» и «Адмирал Ушаков») и Александра Грина, стопку журналов «Вокруг света» и «Техника — молодёжи».

— Неплохо, — пробормотал я. — Для нынешних-то времён…

Заметил стоявшую на полу между шкафами гитару — видавшую виды, с оклеенным потрескавшимися цветными картинками тёмным корпусом. Тут же взглянул на свои руки. Но не нашёл на пальцах мозолей от работы с металлическими нитями (или же те бесследно исчезли за время болезни). Взглядом проверил наличие полного комплекта струн; предположил, что гитара — часть наследства, доставшегося Мише Иванову от сбежавшего в Магадан папаши, как и видневшийся под кроватью деревянный чемодан из-под инструментов (я понадеялся, что он не пустой). Я ткнул чемодан ногой — улыбнулся, услышав внутри него грохот (точно не от пластмассовых игрушек).

Надежда Сергеевна прервала мою экскурсию по комнате: достала из шкафа набор чистой одежды (красные семейные трусы в белый горох, шорты и футболку). Велела мне переодеться в чистое после принятия ванны (я уже не первую неделю мечтал поплескаться в тёплой воде). Трусы мне сразу «приглянулись» (никогда не любил одежду в горошек). Представил, как забавно из них будут торчать мои тонкие ноги — усмехнулся. Напомнил себе, что романтические свидания мне пока не светили — обойдусь и без дорогого белья. Надя расправила белую футболку, продемонстрировала мне яркую вышивку — зелёный самолёт с красными звёздами на крыльях.

— Нравится? — спросила она.

Надежда Сергеевна смотрела на меня с нескрываемой гордостью, но в то же время насторожено. Будто сочинила стихи и теперь дожидалась отзывов на них от строгого жюри. Предположил, что Надя приготовила сыну подарок. И выбор рисунка на футболке неслучаен. Я вспомнил о самолётиках, что стояли на полках над столом. Видел там и вот такой, как на футболке, похожий на советский истребитель времён Второй мировой войны — ЯК-1. Миша Иванов наверняка пришёл бы от такого рисунка в восторг (да и большинство мальчишек его возраста — тоже). Поэтому я изобразил на лице радость. Показал Наде большой палец.

— Круто.

— Что? — переспросила Надя.

— Зачётная… эээ… красивый самолёт, — сказал я. — Ни у кого такой футболки не видел.

Надежда Сергеевна улыбнулась.

— Конечно, не видел, — сказала она. — Я почти час возилась с этой вышивкой. Ради неё задержалась на работе в прошлый четверг. Помнишь, Мишутка: я тогда пришла к тебе позже обычного времени? Всё из-за этого самолёта. Вышить его было ещё полбеды. А представляешь, каких усилий мне стоило его нарисовать? Чтобы выглядел настоящим — со всеми этими винтами, кабинами и звёздами.

Я присмотрелся к рисунку внимательно. Интересовался не рисунком и не яркими шёлковыми нитями — качеством исполнения вышивки. Стежки на рисунке выглядели ровными и аккуратными, будто работал не человек — автоматика. Отметил, что изображение на футболке выглядело уж точно не хуже, чем на «магазинских» вещах. Одобрительно кивнул. В девяностых через мои руки прошло немало ширпотреба. Надина работа на голову превосходила дешёвые китайские поделки того времени. Вспомнил, что Надежда Сергеевна работала в швейном ателье. Она трудилась там больше десяти лет.

Всё же не смог не уточнить:

— Этот самолёт ты вышила сама? За час?

— Мишутка, ты же знаешь…

Надя замолчала — прижала пальцы к губам, будто сообразила, что «ляпнула» глупость.

— Конечно, сама, сынок, — сказала она. — Пришлось повозиться: вышить не проблема, а вот рисую я отвратительно. Но получилось неплохо. Как считаешь?

Я кивнул.

Провёл по шёлковым нитям пальцем, прикоснулся к пятиконечной звезде на крыле самолёта. Отметил, что вещь у Нади получилось добротная — не халтура. Снова удивился, что Иванова едва сводила концы с концами, подсчитывала оставшиеся до зарплаты копейки: мастерица её уровня должна была лопатой деньги грести. Ведь были же… есть же в советские времена у работников швейных ателье всевозможные «подработки» — не может не быть. И это — не считая работы «на дому». Ведь даже я, пока далёкий от современных реалий человек, сходу нафантазировал десятки способов извлечь из Надиных навыков финансовую выгоду.

— Выглядит превосходно, — сказал я. — А качество работы — просто высший класс. Мне очень нравится. Правда. Ты можешь и дома так вышивать?

После моей похвалы у Надежды Сергеевны зарумянились щёки. Я снова отметил, что она ещё совсем девчонка. Наде Ивановой в сентябре исполнится тридцать лет — вполне годилась мне в невестки.

— Могла бы, — сказала Надя. — Если бы было чем. Вручную такие стежки не сделаешь. А машинку с работы мне на выходные не дадут. Да и не потаскаешь туда-сюда наши бандуры. Но ты не переживай, Мишутка. Если захочешь, я и на работе тебе любой рисунок на одежде сделаю. Могу тебе вышить такой же самолёт на сумке для обуви — будешь носить её на физкультуру. Хочешь?

— Самолет — это хорошо, — сказал я, снова взглянул на футболку. — Самолёт — это просто замечательно… А швейная машина сейчас сколько стоит?

Мой вопрос Иванову едва ли не испугал.

Надя махнула руками.

— Дорого! — сказала она. — Рублей пятьдесят, не меньше! Это почти половина моей зарплаты! Где мы такие деньги возьмём? Да и зачем? Я и на работе тебе что угодно пошью. Мы же с тобой на цветной телевизор хотели деньги откладывать. Ты же сам мне твердил, что наш тебе не нравится, что ты хотел бы смотреть красочные мультфильмы, а не серые.

— Я такое говорил?

Надя энергично закивала.

— Не помню. Но… может быть. Молодой был, глупый.

Вздохнул.

Надя улыбнулась.

— Разберёмся, — сказал я. — И с телевизором и со швейной машинкой. Потом. А сейчас я пойду мыться.

Телевизор я уже много лет не смотрел. С тех самых времён, как открыл для себя интернет. Предпочитал смотреть то, что хочу сам, а не то, что мне решили показать. Да и не часто я зависал около экрана. Особенно после того, как «запустил» собственный канал — на просмотр чужого контента времени не оставалось. Уже чувствовал, как туго мне придётся без компьютера и «всемирной паутины». Но сомневался, что мне их заменит советское телевидение. А вот швейная машина при таком-то работнике под рукой — это великолепная инвестиция. При правильном использовании она сулила… неплохую прибыль. Тут было над чем поразмыслить.

* * *

Спросил у Нади телефон Каховских — понадеялся, что раз Елизавета Павловна Каховская возглавляла родительский комитет класса, то Иванова могла знать её домашний (или рабочий) номер. Наплёл Мишиной маме небылиц о том, что ещё в больнице пообещал явиться к Зое сразу же после выписки и принести однокласснице книгу («Голову профессора Доуэля» Александра Беляева). Заявил, что не нарушу обещание — отнесу книгу сегодня же. Извинился, что заранее не спросил на то Надиного разрешения. Выслушал объяснения на тему того, что книги — очень большая ценность (не следовало раздавать их… чужим людям).

Но всё же Надя не решилась на запреты.

Надежда Сергеевна порылась в записной книжке и выдала мне не только телефон, но и адрес Каховских.

* * *

Я ступил на лестничную площадку, зажал подмышкой книгу, подолом футболки стёр со лба и бровей пот. Дышал, как лошадь после призовых скачек. Хотя взбирался по ступенькам неторопливо, часто отдыхал — вдыхал пропахший табачным дымом воздух. Зоины родители проживали в квартале от Надиного дома. И тоже в пятиэтажке — без лифта. На четвёртом этаже — взбираться на подобные высоты мне было рановато. Но я отважился на подъём. Потому что до четырнадцатого июля оставалось мало времени (учитывая, что до черноморского побережья от Великозаводска путь неблизкий).

Я подошёл к двери в квартиру Каховских — провёл рукой по её поверхности. Убедился, что на двери не стандартный для восьмидесятых годов дерматин, а кожа, натянутая поверх мягкой набивки и выкрашенная в изумрудный цвет. Подобной роскоши я ни в подъезде своего нынешнего дома, ни на нижних этажах этого не видел. Не удержался — потрогал пальцем покрытые лаком большие шляпки гвоздей, что походили на драгоценные камни. Подивился тому, что эти блестящие шляпки пока не стали добычей обитавших в этом подъезде детишек.

Рядом с дверным глазком увидел сжимавшую в пасти железное кольцо львиную морду — до блеска натёртую, с алыми точками-глазами. Практического применения это приспособление не имело (мне так показалось): его не использовали в качестве дверной ручки, да и стучать кольцом по кожаной поверхности — не самое умное решение. Но львиная морда смотрелась на двери броско и эффектно; и главное — «дорого» (явно намекала, что в квартире обитали небедные люди). Я щёлкнул ногтем по блестящему звериному носу. Задел кольцо — то закачалось, тихо поскрипывая.

Нажал на кнопку дверного звонка (похожую на крупный изумруд). Внутри квартиры раздалось громкое «птичье кудахтанье». Я на шаг попятился, чтобы Каховские в глазок разглядели мою физиономию, а не только покрытую короткими светло-русыми волосами макушку. Снова потёр кулаком нос: унимал зуд. Подумал, что если всё же чихну, то пусть от этого «икнётся» тому нехорошему советскому гражданину, что покурил на лестничной клетке, но не удосужился приоткрыть окошко в пролёте между этажами (табачный дым всё ещё клубился в воздухе подъезда).

Мой «чих» получился звонким и громким. А вот дверь в квартиру Каховских распахнулась почти беззвучно. Я увидел на пороге высокую голубоглазую женщину в ярком халате и тапочках на высокой платформе (всем своим видом кричавших о том, что они не советского производства — импортные). Заметил тяжёлые золотые серьги в ушах женщины, золотые кольца с блестящими камнями на тонких женских пальцах. Понял, что передо мной Елизавета Павловна Каховская: очень уж женщина походила на свою дочь, Зою Каховскую. Отметил, что улыбка у Зоиной мамы приятная, пусть и «холодная».

Елизавета Павловна опустила взгляд на моё лицо.

— Елизавета Павловна Каховская? — сказал я.

Женщина улыбнулась (на её щеках появились «ямочки»). Мне попадалась на глаза фотография Елизаветы Павловны Каховской, жены майора милиции в отставке Юрия Фёдоровича Каховского, тогда уже бывшего старшего оперуполномоченного Верхнезаводского УВД — в архивном «деле», копию которого мне посчастливилось раздобыть. Женщина фигурировала там, как владелица сети «магических» салонов — выступала не обвиняемой, а жертвой. На той фотографии женщина не улыбалась, а смотрела исподлобья, раздражённо; была гораздо старше, чем теперь, и не такой симпатичной. Но её взгляд я узнал: внимательный, «цепкий».

— Да, — сказала Елизавета Павловна. — Ты не ошибся, мальчик.

Её голос мне понравился: низкий, с едва заметной хрипотцой.

— Ты, наверное, к Зое пришёл, — сказала Каховская. — Я тебя помню. Ты — Зоин одноклассник. Миша Иванов, если я не ошиблась. Правильно? Перед Новым годом я сидела на школьном собрании рядом с твоей мамой.

— Вы не ошиблись, Елизавета Павловна.

Я не сомневался, что мать Зои Каховской примерно одного возраста с Надеждой Сергеевной (ведь не родила же она дочь, будучи ученицей средней школы). Вот только выглядела Каховская моложе Нади Ивановой лет на пять, если не на семь. Сохранила девичью фигуру (поясок халата подчёркивал «хрупкость» талии), не обзавелась паутиной морщин на лице. Кожа на её руках влажно блестела от крема, на скулах женщины я заметил следы от косметической маски. Женщина поправила на груди халат — прикрыла тканью яремную ямку на нижней части шеи. Сквозь табачный дым я уловил запах её духов — мягкий, приятный, но незнакомый.

— Зои сейчас нет дома, — сказала Каховская. — Она уехала в пионерский лагерь — в прошлый понедельник. Вернётся только в начале августа…

— Не вернётся.

Я отметил, что мои слова прозвучали грубо и резко.

Снова потёр нос: чувствовал, что вот-вот снова чихну.

— Что? — переспросила Елизавета Павловна.

Красивые ровные брови на её лице изогнулись «домиком» — лоб женщины разрезали сразу две длинные горизонтальные морщины.

— Живой ваша дочь из лагеря не вернётся, — сказал я.

На всякий случай наступил на порог, чтобы женщина не захлопнула дверь перед моим лицом.

— В понедельник вечером у неё заболит живот, — продолжил я. — Медики в пионерском лагере поставит ей диагноз «пищевое отравление», будут три дня промывать Зое желудок и поить водой.

Пожал плечами.

— Когда отправят вашу дочь в больницу — будет уже поздно: аппендикс лопнет, начнётся перитонит.

Елизавета Павловна смотрела на меня с удивлением и растерянностью во взгляде.

— Какой ещё… перитонит? — сказала она.

Нахмурилась.

— Зоя умрёт в среду утром — четырнадцатого июля, — сказал я. — Если вы завтра же не отправитесь в пионерский лагерь и сами не отвезёте свою дочь в больницу.

Каховская молчала. «Каскад» — на глаз определил я причёску женщины (не вспомнил, где и когда о такой стрижке читал; но помнил, что для «каскада» сверху волосы снимали достаточно коротко; постепенно длина волос увеличивалась; а самые длинные пряди достигали плеч или середины спины). Из квартиры доносился голос диктора — работал телевизор. «Наверняка, цветной», — промелькнула у меня в голове мысль. Не представлял, чтобы в квартире с подобной дверью, с миниатюрной хрустальной люстрой в прихожей, стоял чёрно-белый «Рубин-203Д», как в квартире Нади Ивановой.

Я помахал рукой.

— Елизавета Павловна, вы меня слышите?

Зоина мама вздрогнула — будто вышла из ступора.

Часто заморгала.

— Что… ты такое говоришь? — спросила Каховская.

— Я говорю, что вы ещё можете спасти свою дочь. Если прислушаетесь к моим словам и отправитесь на железнодорожный вокзал в ближайшее время — завтра или послезавтра. Поторопитесь. Вы понимаете, о чём я говорю вам, Елизавета Павловна?

— М…мальчик, что ты несёшь?!

Каховская глубоко вдохнула — будто собиралась то ли закричать, то ли вступить со мной в спор.

Я вскинул руку: призвал женщину к молчанию.

Зоина мама послушно сомкнула губы.

— Елизавета Павловна, вы действительно меня вспомнили? Вы слышали, какое прозвище дали мне одноклассники?

Каховская не ответила.

— Они обзывают меня Припадочным, — сказал я. — Потому что иногда у меня случаются «приступы» — падаю на пол, закатываю глаза. Со стороны моё поведение выглядит забавным… наверное. Зоя наверняка вам рассказывала о моих причудах. Ведь говорила, Елизавета Павловна?

— Эээ… да…

— Но мне эти «приступы» смешными не кажутся, — сообщил я.

Смотрел Каховской в глаза.

— Потому что во время своих «припадков» я вижу, как умирают другие люди — часто совершенно незнакомые. Чувствую то же, что и они. Понимаете?

Зоина мама промолчала; она не сводила с меня глаз — будто загипнотизированная моим взглядом. В какой-то миг мне почудилось, что она сейчас осенит меня крестным знамением… или «влепит» мне пощёчину. Но женщина не шевелилась — рассматривала меня, будто экзотическую зверюшку в заезжем зоопарке: настороженно, с интересом, не решаясь погладить (отвесить оплеуху). То сдвигала брови, то приподнимала их — не могла определиться с тем, как реагировать на мои слова. Правой рукой сминала халат на груди (то ли мёрзла, то ли боялась, что я рассмотрю золотую цепочку у неё на шее).

— Иногда это бывает очень страшно, Елизавета Павловна, — сказал я. — А в некоторых случаях — ещё и ужасно больно. Как в том видении, которое я увидел в больнице, когда коснулся руки вашей дочери.

— Лиза, кто там?! — раздались в глубине квартиры звуки мужского голоса.

Каховская не оглянулась.

И не ответила мужу.

— Запомните, Елизавета Павловна, — сказал я. — Живот у Зои заболит в понедельник вечером. Это будет никакое не отравление — аппендицит. Не слушайте глупости медиков из пионерлагеря — сразу же везите дочь к хирургу!

Замолчал — табачный дым всё активней «щекотал» в носу.

Я громко чихнул — Каховская вздрогнула.

— Елизавета Павловна, ваша дочь умрёт, если вы промедлите или не прислушаетесь к моим словам. Это не угроза. Это то, что действительно случится уже совсем скоро. Если вы не вмешаетесь. А перед смертью ей будет очень больно — я это точно знаю: я это чувствовал.

Я вздохнул — почудилось, что с плеч свалилась тяжкая ноша.

— До свидания, Елизавета Павловна.

Резко развернулся и поспешил прочь — застучал негнущимися подошвами сандалий по ступеням. По-прежнему сжимал подмышкой книгу. Пока не знал, как объясню Наде, почему не оставил томик Беляева Зое Каховской. Но путь домой предстоял неблизкий (для меня) — что-нибудь придумаю. Спускаться было значительно легче, чем подниматься: одышка мучила не так сильно. К перилам я не прикасался — чтобы не загнать в ладони занозы и не испачкаться в чужой слюне (вспомнил уже, что в нынешние времена детишки и взрослые любили плевать с верхних этажей). Чувствовал между лопатками холодок от взгляда Зоиной мамы.

— Мальчик! — услышал я. — Миша Иванов, стой!

Шаги за спиной не услышал: меня не преследовали.

— Зачем ты такое придумал?! — крикнула Каховская, когда я уже ступил на лестничную клетку третьего этажа. — Миша! Иванов! Вернись! Припадочный, я к тебе обращаюсь!

Я не отозвался.

Всё, что хотел, я этой женщине уже сообщил.

«Дело сделано… надеюсь, — подумал я. — Ну а теперь повидаюсь с отцом».

Загрузка...