В вагоне конки, которая шла из пригорода в Вашингтон, расплакался ребёнок.
Это была крошечная девочка, тщательно закутанная в старое одеяло. То ли ей не нравился трясущийся вагон с дребезжащими колокольчиками, то ли у неё прорезывался первый зуб, но от самого моста через речушку Анако́стия она непрерывно кричала.
Сначала это был обыкновенный плач. Потом в голосе шестимесячного создания появились раздражённые нотки. Она перешла на визг, да с такой силой, что ехавший рядом рабочий с ночной смены в доках вздрогнул и удивлённо посмотрел на мать.
— Может быть, что-нибудь попало в одеяло? — предположил он.
Мать отрицательно покачала головой. Это была работница лет двадцати, с усталым лицом и худыми, тонкими руками.
— Я думаю, ей холодно, — сказала она.
Апрель 1863 года был пронизывающий. После мартовских дождей зима неожиданно вернулась в Вашингтон. Ночью выпал снег, а сейчас он таял, задерживаясь фантастическими клочьями на голых ветвях деревьев. Ранние пассажиры пригородной конки кутались в шарфы и кашляли. От мокрых лошадиных спин поднимался парок. Кучер качал головой, глядя на грязное месиво между рельсами, по которому дробно топали конские копыта.
— Послушай, уйми наконец своего ребёнка! — крикнул кучер с площадки. — Ведь этак лошади испугаются!
Краснея от смущения, мать стащила с плеч потёртую шаль и стала кутать девочку. Но крик не смолкал.
Кучер остановил лошадей.
— Она у тебя мокрая, что ли? Сухая? Ну, знаешь ли, любезная, с такими детьми не полагается ездить в конке. Может быть, она больная?
— Поезжайте, кучер, — сказал пожилой рабочий, — а ты напрасно сняла шаль, матушка, сама простудишься. Гляди, что на тебе надето — одна рвань. Ну и угостил господь снегом в апреле!
— А каково сейчас на позициях? — вмешался докер из ночной смены. — Представляете себе, в какой грязи застряла наша солдатня?
Колокольчик звякнул, конка затряслась и потянулась в гору.
— У меня муж на позициях, — сказала молодая мать.
— Приезжает на побывку?
Мать отрицательно покачала головой.
— Теперь не отпускают. Раньше приезжал.
Ребёнок снова закричал.
— Однако девочка крепкая, — улыбаясь, сказал пожилой. — Горло как паровозный свисток.
Большой человек в рубашке, расстёгнутой на груди, молча встал, подошёл к матери и протянул руки. Мать посмотрела на него испуганно.
— Что вам нужно? — спросила она.
Человек, не говоря ни слова, сгрёб девочку вместе с одеялом и направился на заднюю площадку конки. Мать приподнялась.
— Не бойся, — сказал пожилой, — это добрый человек. Видишь, книжку оставил, образованный.
Докер из ночной смены нагнулся и прочитал название книги: «Листья травы».
— Это про огород? — спросил он.
— Стихи, — уверенно отвечал пожилой. — Он сам их написал. Он поэт.
— А звать как?
— Уи́тмен. Я его знаю, он служит санитаром в госпитале.
— Поэт, а здоровый, — проговорил докер, глядя на заднюю площадку. — Ходит в такую погоду в расстёгнутой рубашке.
— Богатый? — спросила мать.
Пожилой рабочий фыркнул.
— Поэты богатые не бывают, — сказал он благодушно, — а про этого ещё вдобавок пишут, что его следует «публично высечь». Я сам читал.
Девочка неожиданно снизила голос и вперилась серыми глазёнками в седеющую, могучую бороду Уитмена. Видно было, что этот дядя произвёл на неё впечатление своими размерами. Девочка сморщилась, попробовала ещё раз крикнуть и вдруг, выпростав ручки, ухватилась пальцами за его бороду и заморгала веками.
— Ну вот, — сказал Уитмен, — познакомились, а теперь спи.
Мать вышла на площадку.
— Мне здесь сходить, — сказала она.
Уитмен потихоньку отцепил две ручонки от своей бороды и отдал матери ребёнка.
— Спасибо, — застенчиво проговорила мать.
— Видите, всё дело в свежем воздухе, — сказал он, — и, если будете писать мужу, передайте ему привет от Уолта Уитмена.
Мать сошла, обернулась и помахала ему рукой. Уитмен приподнял над головой свою огромную шляпу и проводил ласковым взглядом мать с дочерью. Конка заскрежетала колёсами на повороте. Уитмен прошёл через вагон, подхватил свою книжку и спрыгнул с передней площадки.
— Настоящий парень, — сказал докер, — я не думаю, что его следует публично высечь. А что ему надо в церкви?
— Это госпиталь, — отвечал пожилой, уткнувшись подбородком в шарф.
И в самом деле, над церковной дверью уныло свисал мокрый белый флаг с красным крестом.
В этот день в госпиталь привезли негра-гиганта с раздробленной ногой. Его везли в санитарном фургоне семь часов, не сняв с него порыжевшей военной куртки, заляпанной грязью, и форменного кепи, из-под которого торчали жёсткие, курчавые волосы. Дежурный врач осмотрел его и сделал скучное лицо.
— Куда класть? — спросил Уитмен, снимая с раненого кепи.
— В боковой притвор, — ответил врач.
«В боковой притвор» означало, что раненый безнадёжен.
— Эй, масса! — неожиданно сказал негр. — Я выздоровею, если с меня снимут куртку. Я не могу в ней дышать. Очень-очень…
— У нас холодно, — сердито сказал врач.
— Ничего. Только дайте подышать.
Уитмен снял с негра куртку и помог ему поудобнее улечься на носилках. Он не ушёл, пока солдата не обмыли и не устроили на койке, подальше от двери. Негр всё время повторял: «Не бойтесь, масса белый, я здоровый, очень-очень…»
Грудь его высоко поднималась.
— Я бежал с Юга, масса, — добавил он, — я кузнец, бежал через войну. В меня стреляли. Но я убежал. Потом мне дали куртку, и сапоги, и фуражку и — господи благослови массу Линкольна! — дали ружьё. И я стрелял в мятежников. Это было хорошо, очень-очень! Я выздоровею.
Негр закрыл глаза.
— Бедняга, — прошептал Уитмен и тихо отошёл от койки.
Работы в госпитале было много. Уитмен писал впоследствии:
Вдоль длинных рядов коек я прохожу и с конца возвращаюсь,
Я к каждой из них подхожу, не обойду ни одной,
Помощник мой сзади идёт и держит поднос и ведёрко,
Наполнит кровавым тряпьём, опорожнит и снова наполнит…[12]
За церковью стояла повозка, в которую после операций складывали отрезанные руки и ноги и заваливали сверху окровавленными бинтами. Повозка сменялась каждые три часа.
Раненые любят разговаривать, если они недавно вышли из боя. В церкви не смолкали голоса:
— Это чепуха, что вас поставили в заграждение! Вот я бы вас послал к чертям, на левый фланг, к речке. Вот где вы наглотались бы дыму!
— Плевать на заграждение. Это всё равно что в резерве, сидишь и куришь!
— Уитмен, следующего на перевязку! (Это голос дежурного.)
— …И вдруг я смотрю — он мёртв, только он не упал а стоит…
— Сэр, прошу обратить внимание, мой сосед молчит, он, кажется, умер.
— Кто умер? Я умер? Осёл! Я только немного буду хромать!
— Потише! Уитмен, возьмите третьего слева, — шепнул дежурный, — он, кажется, и в самом деле умер.
— Уитмен! Ещё воды в операционную!
В госпитале не хватало ни корпии, ни бинтов, ни коек. Раненых везли целыми поездами. Здесь были обмороженные, простреленные, распоротые. Некоторые умирали, дожидаясь очереди на перевязку. Операции шли и днём, и ночью, иногда при фонарях.
— Уитмен! Смерьте температуру шестому во втором ряду!
— Уитмен! Подойдите к кавалеристу у окна. Он боится операции.
— Уитмен! Ступайте к белобрысому немцу. Ему отняли обе ноги.
— Что я должен с ним делать?
— Напишите ему письмо. Не забудьте добавить, что он скоро вернётся домой.
Когда Уитмен писал «Листья травы», он думал о них. Это столяры, штурманы, китобои, охотники, фермеры, наборщики, машинисты, возчики, маляры, гуртовщики, рыбаки; это иммигранты всех наций — шотландцы, ирландцы, голландцы, шведы, немцы, венгерцы, итальянцы; это метисы, мулаты, негры, креолы… Они все «листья травы» — не яркие оранжерейные цветы, а простая трава, которую никто не сеет. Она буйной зеленью покрывает землю после каждого дождя, она сила природы, она не боится смерти и мучений, она побеждает смерть.
Уитмен был одинок. Но он никогда не страдал от одиночества. Он любил людей, всех людей без исключений. Он любил их самих, их шумливых детей и внуков, их ворчливых дедушек и надоедливых бабушек. Он любил всю Вселенную. Он любил её будущее.
Когда мы овладеем планетами и всеми этими шарами Вселенной,
И всеми их усладами, и всеми познаниями, будет ли с нас довольно?
И моя душа сказала: «Нет, этого мало для нас,
Мы пройдём мимо и дальше…»[13]
Он подошёл к окну, похлопывая рукой об руку, чтобы согреться.
По улице ехал президент. Медленной рысью шёл его широкогрудый и тонконогий серый конь. Справа от него находился лейтенант с жёлтыми нашивками на рукаве и с обнажённой саблей на плече. С левой стороны на низкорослом пони двигался мальчик лет девяти с очень подвижным лицом. Позади длинной колонной по двое ехали кавалеристы из охраны Белого дома, все с жёлтыми полосками на мундирах и с саблями на плечах.
Линкольн был в чёрном помятом сюртуке и высоком цилиндре. Увидев широкие плечи Уитмена в окне церкви, он улыбнулся, и морщинки на его резко очерченном, коричневатом лице задвигались.
Он приподнял цилиндр и кивнул головой. Уитмен поклонился и помахал ему шляпой.
У Линкольна был глубокий, хотя и неуловимый, ускользающий взгляд. В нём словно дремала затаённая мысль. Уитмен долго смотрел ему вслед.
«Это один из наших, — думал Уитмен, — но его занесло на высокую вершину, где он стоит, как часовой, наедине с тучами и видит всех нас».
Цокот копыт затихал в отдалении. На улице не было оживления. Прохожие, придерживая руками запахнутые воротники и ёжась от холода, спешили по своим делам.
«Он знает труд и бедность, — думал Уитмен, — он судит аристократов, как наши предки в Европе судили когда-то королей и дворян. Хотел бы я увидеть их растерянные, надменные лица! Вот едет судья, но он не король и не деспот, он из наших. Он не любит звонких слов. Его слова просты:
«Труд важнее и самостоятельнее, чем кажется. Капитал есть только продукт труда; капитала не было бы, если бы раньше не существовал труд. Труд выше капитала»…
«Нет, это не проповедь, — думал Уитмен, — это трудная вахта над бушующим морем, вахта в помятом и мокром мундире, с биноклем в руках. У всех нас, как у моряков на корабле в шторм, — одна душа, одна мысль о будущем…
Зачем я стою здесь и любуюсь одним человеком? Там лежат воины…»
— Уитмен! В операционную!
Уитмен оторвался от окна и пошёл, тяжело ступая большими ногами по холодным каменным плитам церковного пола.
…Мороз высветил серебром поля. Это были не обычные апрельские мокрые, бурые пространства, ждущие плуга. Это были поля, изрытые траншеями с брустверами, выложенными мешками с песком. Над земляными насыпями трепетали по ветру пёстрые флажки и стелился дым от костров.
Солдаты жили и сражались в мёрзлой грязи. Тупое хлопанье винтовочных выстрелов считалось здесь таким же обычным звуком, как пение птиц в лесу. Иногда оживлялись артиллерийские батареи, и земля начинала лететь в воздух коричневыми фонтанами, озарёнными оранжевыми вспышками и украшенными белым дымом. Иногда наступала мёртвая тишина.
Шесть мулов тащили санитарную повозку по бревенчатой дороге, проложенной сапёрами через наваленный лес. В повозке тряслись Линкольн и Тэд. Копыта сопровождавшей их кавалерии глухо стучали по деревянному настилу.
— Папа, а где «серые спинки»? — спрашивал Тэд.
«Серыми спинками» в армии называли южан.
— Думаю, что ты их не увидишь, Тэд. Они зарылись в землю.
— Я не уеду отсюда, пока мне не покажут живого мятежника, — объявил Тэд. — Нет, не пленного, а настоящего!
— Есть здесь место, откуда хорошо видны позиции конфедератов? — спросил Линкольн корпусного адъютанта.
— Только на линии пикетов, сэр, или с воздушного шара.
— Воздушный шар — это, пожалуй, слишком высоко, — сказал Линкольн. — Нельзя ли подъехать поближе к передовым позициям?
— Рота «Б» Восьмого иллинойского полка ближе всего к неприятелю, — задумчиво сказал адъютант, — но для этого нужно пересесть на лошадей, сэр.
— Пересядем! — радостно закричал Тэд.
Рота «Б» действительно находилась не больше чем в четырёхстах метрах от противника, и командовал этой ротой капитан Элиша Бакстер.
Никто не предупредил капитана о появлении гостей. Рядовые роты «Б» считали себя забытыми, потому что генералы редко наведывались на эту отдалённую и малодоступную позицию. Впереди позиции была река, за ней неприятель, а позади болото.
Люди Бакстера пришли сюда на смену Четвёртому пенсильванскому полку, который три месяца назад потерял больше половины своих солдат и был переведён в тыл. С тех пор на этом участке наступило затишье.
Бакстер был как громом поражён, увидев в лесу возле костров своей роты группу всадников во главе с президентом. Он так растерялся, что забыл отдать рапорт. Линкольн слез с лошади и протянул ему руку.
— Второй раз вы встречаете меня с оружием, Бакстер, — сказал он добродушно. — Помните, как я приехал к вам на ферму в Иллинойсе?
— Ах, мистер Линкольн, то бишь господин президент, — искренне огорчился Бакстер, — а ведь я до сих пор не вернул вам десять долларов!
— Ничего, Бакстер, — сказал Линкольн, — я сейчас сравнительно прилично живу. А вы как? У вас, говорят, тихо?
— Тихо-то тихо, — отвечал Бакстер, — но скучно.
— Скучно? А что вы хотите?
— Наступать, — отвечал Бакстер.
Линкольн посмотрел на него внимательно, осклабился и заложил руки за спину.
— Ох, Бакстер! — сказал он. — И я рад бы наступать, но наши генералы предпочитают оборону.
— Генералам лучше знать, но мои ребята предпочли бы наступление, — неловко вымолвил Бакстер. — Ошибочно думать, что солдаты любят войну в траншеях.
Линкольн посмотрел на лагерь. У полупогасших костров стояли фигуры в зимних пелеринах и надвинутых на уши фуражках. Шинели были в грязи, сапоги превратились за зиму в опорки. Из поднятых воротников торчали спутанные бороды всех оттенков. Пар от дыхания сотен людей стлался над поляной.
— Холодно, — сказал Линкольн. — А как с питанием?
— В последнее время жрём одну солонину, — неохотно проговорил Бакстер.
— Капитан, а где мятежники? — спросил Тэд, которому уже давно не терпелось вступить в разговор.
Линкольн посмотрел на капитана. Тот улыбнулся, глядя на возбуждённое лицо мальчика.
— Если вам угодно, господин президент…
— Ведите нас, Бакстер, — сказал Линкольн.
Идти пришлось недолго. За лесом начиналась глубокая канава, которая вела к возвышению, обложенному брёвнами и мешками с песком. Это был род люнета[14]. За заграждением сидели два солдата с винтовками, положенными на парапет. Один солдат стоял за пригорком, обняв свою винтовку и приложив к глазам бинокль.
Вдали были видны закопчённые стены и пустые окна разрушенного артиллерией городка Фре́дериксберга. По реке Раппаханнок шёл лёд. Лёгкий морозный ветерок приносил через реку запах дыма от костров южан и слабо шевелил звёздный крест на знамени мятежников, которое торчало на уцелевшей колокольне. Кругом было тихо.
— Папа, я думал, что на войне стреляют, — разочарованно сказал Тэд, — а тут все только и делают, что дрожат от холода. Капитан Бакстер прав, что это скучно.
— Я ничего не могу сделать с мятежниками, Тэд, — серьёзно проговорил Линкольн, — потому что они мне не подчиняются.
Он обратился к часовому:
— Скажи, пожалуйста, мой друг, часто тебе приходится видеть «серые спинки»?
— По воскресеньям, сэр, — отвечал солдат. — В воскресенье утром они молятся и встают во весь рост. Они всегда стоят открыто, когда молятся.
— Ты из Иллинойса?
— Так точно, сэр. Но семья у меня в Вашингтоне.
— Дети?
— Девочка шести месяцев, сэр. Жена работает на табачной фабрике.
— Хочешь отпуск на три дня?
Солдат покачал головой.
— Спасибо, сэр, не надо. Лучше было бы поскорей покончить с лагерем на том берегу реки.
— Да, — рассеянно произнёс Линкольн, — это правильно. Извини меня, мой друг. Спасибо, капитан Бакстер. Я узнал здесь больше, чем можно понять по сводкам военного министерства. Надеюсь увидеть вас в мирное время.
— И я надеюсь, мистер Линкольн. У нас ведь в Иллинойсе хозяйство. До свиданья после войны.
В середине дня в тылу Потомакской армии состоялся большой парад по случаю прибытия президента. Прошло четыре корпуса пехоты, четыреста пушек и целая конная армия. Во главе одного из полков скакал на своём пони Тэд Линкольн. На нём была военная форма, и он лихо салютовал отцу. Линкольн погрозил ему пальцем.
Когда проходил Восьмой иллинойский полк, Линкольн взял у адъютанта бинокль и долго всматривался в ряды.
— Где капитан Бакстер? — спросил он.
Никто из адъютантов и генералов не мог ответить на этот вопрос, потому что никто не имел представления о капитане Бакстере. Послали адъютанта в штаб полка. Парад успел кончиться, пока этот адъютант прискакал обратно и доложил:
— Капитан Бакстер ранен в живот два часа назад случайной пулей и отправлен в госпиталь.
— …Уитмен! Что там с капитаном?
— Спит после операции. Пульс повышен, температура небольшая.
Дежурный врач подышал на руки и похлопал кулаками.
— В толк не возьму, когда кончится этот холод! — сказал он. — У нас в Миссури уже все деревья зелёные…
— Извините, сэр! Вы не могли бы подойти к негру?
— Какой негр? Вон тот силач? Подождёт часок. У меня не хватает времени осматривать каждого негра по три раза в день. Что с ним?
— У него жар.
— Подождёт часок.
Уитмен не сказал врачу, что этот «часок» может быть последним в жизни солдата. Он подошёл к негру сам. Чёрный гигант лежал на спине, закинув голову, и шумно дышал широко открытым ртом.
Уитмен взял в обе руки горячую, неподвижную ладонь негра и присел на край кровати.
Негр посмотрел на него воспалёнными глазами и пролепетал:
— Я выздоровею, масса белый. Не беспокойтесь.
На соседней койке тихо спал капитан Бакстер. Рука его лежала на груди. Он иногда шептал чуть слышно: «Мы встретимся… после войны…» Но глаз он не открывал и словно отдыхал после долгого и трудного похода.
В девять часов дневальный зажёг у входной двери керосиновую лампочку. Уитмен сидел возле окна. Обычные звуки госпиталя — звон металлической посуды, стоны, храп, приглушённые споры раненых и возгласы мечущихся санитаров — всё это сливалось для него в привычный шум, на который он давно перестал обращать внимание. Но стоны «своих» раненых доходили до него мгновенно, как плач своего ребёнка доходит до матери в гуле тысячной толпы. Сейчас было спокойно.
Уитмен смотрел на нависшее над городом сумеречное небо, и ему казалось, что где-то там, в вышине — над тусклыми огнями лавок, над уличным стуком колёс, над мокрыми крышами, — где-то там, в безграничной пустыне облаков, вьётся огромное знамя. Оно не всем видно. Люди бегут торопливой походкой, пригнув головы, в погоне за сегодняшним счастьем и не обращают никакого внимания на это сверкающее полотнище. Но приходит час — может быть, это час смерти, а может быть, и час радости, — их взор поднимается туда, к облакам, и они слышат шелест знамени, и оно зовёт их к будущему.
Он хотел написать об этом стихи, но тугие, неуклюжие слова не ложились в строчки. Он сидел сгорбившись, большой и пасмурный, и прислушивался. И тут его словно толкнуло в спину: гигант-негр говорил быстро и радостно.
Когда Уитмен подошёл к нему, он сидел на койке. На лице его сияла улыбка, по щекам стекали ручейки пота.
— Масса белый, — сказал он, — я выздоровел. Очень-очень выздоровел.
— Ложись, мой друг, — торопливо проговорил Уитмен. — Тебе нельзя садиться.
— Масса не верит. Думает, глупый чёрный болтает, всё ерунда. Но чёрный не ерунда. Теперь очень скоро буду сходить с кровати. Я рад очень-очень.
Уитмен пощупал ему лоб. Температуры не было. Пульс бился ровно.
Уитмен знал, что это был кризис и что он кончился благополучно. Чёрный богатырь улыбался, глядя на санитара.
Уитмен погладил его жёсткие курчавые волосы и почти силой заставил его лечь. Негр помолчал несколько минут и сказал заискивающим голосом:
— Теперь пить воду будет очень хорошо.
Уитмен напоил его. Он сидел, держа руки негра в своих руках, пока раненый не заснул.
И снова звуки госпиталя слились в один привычный ночной гул. Уитмен привык не спать по ночам. Он сидел, молча вглядываясь в лицо раненого, чуть лоснящееся при боковом тусклом свете лампочки. Негр дышал глубоко и ровно. Врач с помощником подошли к койке. Помощник держал в руке фонарь.
— Что это? — равнодушным голосом сказал врач. — Ого, да он в порядке! Отлично, Уитмен, считайте, что вы отходили этого чёрного. Но не спускайте с него глаз. Кто следующий?
Следующим был капитан Бакстер. Он неподвижно лежал на спине.
— Уитмен, — сказал врач, — оставьте вашего негра и подойдите сюда.
Уитмен привык понимать дежурных врачей по интонациям. Он одним движением оказался у изголовья капитана.
Бакстер шевельнулся.
— Подумайте, единственный выстрел за весь день!.. — прошептал он. — А я так и не вернул десять долларов…
Он дёрнулся и замолчал.
— Никаких следов лихорадки, — проговорил Уитмен.
— Вот так и бывает, — сурово отвечал врач. — Где у него пульс? Почти нет… Помоги ему господь!
— Уитмен, — тихо сказал Бакстер, — напишите домой, Марте и ребятам. Но не пишите, что я умер здесь. Напишите, что я пал в бою. Это всё. Я доволен.
Он улыбнулся и закрыл глаза. Через три минуты он перестал дышать. Уитмен поцеловал остывающий лоб Бакстера и накрыл его серым госпитальным одеялом.
Он пал в бою. Он видел перед смертью знамя своей родины, трепещущее в дыму. Но умер он тихо, без страданий, среди любящих его товарищей.
Он ушёл от нас, один из многих. У этих солдат были пламенные сердца. Они отдали жизнь за будущее наших детей, внуков и родных. И они останутся в сердцах потомков — тружеников и поэтов.
Целую вас всех и склоняю голову вместе с вами.