События явно развивались: к нам то и дело приезжало какое-то высокое начальство в штатском. С ними почти всегда был Евстигнеев, начальник Озерлага. Шли весенние «параши» — будет комиссия, будут освобождать... Меня, как юриста, многие спрашивали: возможен ли такой приезд комиссии для пересмотра наших дел? Я отвечал, что считаю это нелогичным и нереальным: ведь для пересмотра дел надо доставить миллионы томов из архивов КГБ и начинать следствие заново. А где свидетели? А как быть с самооговорами? Ведь известно, как много людей под пытками наговорили на себя Бог весть что! Никакая, самая объективная следственная комиссия не может найти истину, спрятанную под ворохом ложных дел и бесчисленных бумаг. Но одновременно, — говорил я, — чего не бывает в «стране чудес»? Ведь в СССР никто никогда не знает, в какую сторону через минуту сумасшедший кинет валенок...
Меня в это время перевели на деревообделочный комбинат, где я сразу попал в дружескую среду. Был тут Абрам Эльбаум, которого судьба забросила сюда из Харбина. Этот пожилой скромный еврей, всю жизнь работавший дантистом, никак не ожидал ареста. Но когда советские войска вошли в Китай, то его сочли почему-то врагом и отправили на 25 лет в Сибирь. Его жена и двое детей — юноши лет по 17 — приехали вслед за отцом и теперь ютились в грязной комнатке, тут же, за тюремной зоной. Ребята работали как вольнонаемные у нас на ДОКе, и отец познакомил меня с ними. По просьбе отца мы устроили для них нечто вроде ежедневных бесед, в которых они знакомились с еврейской историей. Так мы подружились. Работа на ДОКе была самой разнообразной, и мне пришлось побывать на многих участках: от лесоповала и погрузочных работ до сушильного цеха и... переплетной мастерской. Во время ночных дежурств в сушилке я работал над изготовлением поддельных документов, необходимых для побега, который мы решили готовить.
Вместе с нами собирался бежать Семен Кон и еще, конечно, Виктор, который тоже был на ДОКе. План наш был оригинален: открыть нагруженный вагон, влезть в него и, заново закрыв, опломбировать. С запасом продуктов и воды мы могли уехать далеко и сравнительно спокойно, так как опломбированные вагоны в пути не вскрывают.
Для снятия оттиска с пломбы сыновья Эль-баума принесли мне зубоврачебный воск. Но еще стояли холода, и на морозе он становился хрупким. С воском в банке горячей воды я пошел ночью снимать оттиск с пломбы нагруженного вагона, а ребята отвлекали солдат. Но после того, как я сделал слепок, меня все же заметила охрана, и я увидел солдат, бегущих ко мне с криком и матом:
— Ты что, гад, около вагона трешься?!
Пломбу-оттиск ломать было жалко. Я держал его в руке, в кармане, и готов был уничтожить улику, если не будет выхода. Но пока я играл дурачка:
— Да вы что? Чего вам мерещится? — и я совал им в нос банку с горячей водой. — Я чифирь иду варить. Если хотите, пошли вместе. Нужны мне ваши вагоны! Что там, чай, что ли?!
Моя банка с горячей водой вызвала недоумение: от нее шел пар. Но все же один из солдат решил:
— Ведем его на вахту — там разберутся!
И меня повели. Я шел, преувеличенно хромая и повторяя как бы про себя:
— Чего мне сдались вагоны ваши? Иду себе чай варить и не думаю, что мимо вагонов иду...
По дороге нам навстречу шел офицер из конвоя.
— Что случилось? — спросил он у солдат.
— Да вот, вроде бы, около вагонов что-то делал... — неуверенно доложил один из моих конвоиров.
Офицер видел мою хромающую походку, в руке я держал по-прежнему банку с горячей водой — мое оправдание — и, когда я ему объяснил, что шел из сушилки, где грел воду, он выматерил солдат и заорал на меня:
— Марш на работу! Я тебе покажу, как чаи распивать! — и выбил из руки банку.
Я не заставил себя просить и быстро убрался восвояси: оттиск пломбы был цел!
К этому побегу мы готовились тщательно и ждали весны: зимой ехать холодно. А пока на ДОКе у меня завязывались все новые знакомства и связи.
Одним из таких новых знакомых был инженер Лева Бернштейн. Этот худощавый, белобрысый и незаметный еврей из Москвы так успешно защитил в 1939 году диплом в Институте гидротехники, что ему сразу засчитали его за докторскую диссертацию — случай редчайший. Его дипломная работа — проект гидростанции на приливах и отливах океана — сразу был принят к исполнению, и вчерашний студент стал начальником стройки на Севере, под Мурманском. Этот ученый и энтузиаст за три года до второй мировой войны успел кое-что построить, несмотря на все препятствия, чинимые ему советской бюрократией. Но началась война, и его призвали в армию: строить оборонные укрепления. А стройку гидростанции бросили на произвол судьбы. Войну Лева закончил офицером, с орденами, почетом и без особых мыслей о неполадках советского режима — это был полностью ассимилированный еврей, чисто советский тип. После войны он выехал по заданию командования в Северную Германию для осмотра и демонтажа военно-морских баз и на обратном пути встретился в поезде с американским инженером, тоже специалистом по гидростанциям на приливно-отливных волнах. Разговорились два специалиста, обменялись адресами и расстались. Лева не обещал американцу писать и объяснил, что подобная переписка грозит ему арестом. А адрес американца записал осторожно: в список научной литературы — ведь времена были тяжелые. Но в Москве Леву арестовали: американский шпион!
Ведь встреча с американцем была, и адрес американца в перечне книг все-таки нашли. Что нужно еще? Дали 25 лет и послали Леву строить Норильск. Бернштейн был инженером до глубины души и вложил часть своего таланта в этот страшный город Заполярья: как прораб, он строил дома и шахты, административные здания и клубы. Но его испытания еще не кончились: он был арестован после восстания 1954 года как один из главарей бунта и «организатор побега в США на льдине». Это звучит шуткой, но так записали в новом приговоре, по которому он получил еще 25 лет тюремного срока. И вот теперь он строил в Чуне ДОК: по его проекту ДОК рос и становился первоклассным предприятием. Мы, шутя, называли Леву «главным строителем сортиров», хотя понимали, что он талантливый инженер. Таких работяг, как Лева, нельзя «научить» даже двумя сроками по 25 лет: они работают всегда на совесть. Забегая вперед, могу сказать, что Лева Бернштейн сейчас освободился и заканчивает строительство гидростанции под Мурманском, прерванное войной и арестом всего на 25 лет.
Очень подружился я с французом Максом Сантером, попавшим в СССР по ошибке: КГБ принял его и его кузена за советских дезертиров в Париже. Дело в том, что он с кузеном знали русский язык, так как их тетя была русской графиней, и после конца войны решили лучше познакомиться с русскими военными в Париже. А для этого надели форму советских офицеров, и пошли в компанию пьянствовавших вояк. Там агенты КГБ их чем-то опоили, и проснулись они уже на Лубянке, в Москве. Выяснив ошибку, кагебисты выматерили их и... послали на Инту, в шахты Заполярья, где свирепствовала резня между ворами и «суками». Так кузен Сантера погиб во время какого-то «шумка». А Макс после 9 лет шахт попал в Тайшет. Это был обаятельный человек, невысокого роста, очень пропорционально сложенный, с выразительным лицом. Его выручал талант художника: местная политчасть давала ему писать плакаты для зоны и картины для офицерских квартир: извечные темы «Трех охотников», «Запорожцы пишут письмо султану» (Макс называл — «Запорожцы подписываются на заем») или «Девятый вал» Айвазовского. Макс был тонким знатоком поэзии и мы с ним часами сидели за крепким чаем, к которому он пристрастился в Заполярье, и говорили о стихах, о литературе. С ночных дежурств в сушилке ДОКа я приносил ворованные из офицерских «парников» овощи (их зэки выращивали для охраны) и по утрам мы с Максом, Витей, Семеном и Левой устраивали пир — у нас была «французская кухня». Надо не забывать, что жили мы, как всегда, впроголодь.
В разговорах о поэзии часто принимал участие и Гена Черепов; его стихи становились все более зрелыми. Приведу одно из них:
Братьям
«Сколько вас проклятых,
названных грешными?»
Но где я их встречал? Скажи, сестра иль брат?
В каком созвездии, в какой иной эпохе?
Я помню явственно: вот так же шли в закат
Слепцы, паяцы, скоморохи...
Спал, грезя, океан. В него втекала кровь.
Как муха, по краям вечерней раны неба
Ползла толпа людей, запродавших любовь,
Без веры, без пути... ты был там или не был?
Позднее Брейгеля чудовищная кисть
Весь ужас этих толп и лиц запечатлела.
Они шли в Ночь. Потом... в провал оборвались.
И грезил океан. И кровь следов алела.
Мрак рану зализал; закрыл глазницы дня.
Я вышел в холод звезд; склонился над провалом
И стоны душ ловил, и слушал шум огня
В аккордах звездного хорала.
Безумцы! На Земле им был не нужен Бог...
Что Бог с Его простой наукой о смиреньи,
Когда в сердцах витал звенящий зов тревог,
Кровь леденил наркоз таинственных учений.
Я заглянул в провал. Сверкнул огнями ад.
Давно, давно в веках звучат и гаснут вздохи.
Я помню явственно: вот так же шли в закат
Слепцы, паяцы, скоморохи...
Было на ДОКе в то время около четырех тысяч человек и, конечно, я не в силах писать обо всех моих знакомых. Но кое о ком все же стоит вспомнить. Например, о старообрядцах с Урала. Это была удивительная история.
Открылись ворота: с новым этапом вошло человек тридцать — в посконных домотканных рубахах и портах, в лаптях, с окладистыми бородами. Откуда вы такие? — удивились мы. И услышали историю о том, как в 1920 году крестьяне целой деревни Южного Урала, увидев зверства советской власти, ушли со скотом, семенами, утварью в леса Северного Урала. Устроились они в глубокой тайге, расчистили землю, построились, посеялись и зажили в тишине труда и веры в Бога — это были старообрядцы. И лишь в 1955 году патрульный вертолет обнаружил их деревню, где они жили. 35 лет без властей и налогов, в блаженном неведении творящихся кругом ужасов. Конечно, сразу поналетели к ним представители властей: налоги надо собрать, молодых в армию забрать. А деревня на дыбы: не пойдем в солдаты! Тогда прилетели туда с солдатами внутренних войск КГБ. А солдаты эти специально ввозятся из среднеазиатских республик в центр России, где их никто не понимает и все для них чужие. Покрутили эти «эфиопы», как рассказывали старообрядцы, молодых и старых, увезли. Судили, дали старикам по 25 лет, а молодых взяли в армию. Приобщили, так сказать, к цивилизации...
В лагерях собраны люди на диво разных судеб. Вспоминается такое: Михаил Пильняк, еврей, попал в плен к немцам как русский солдат — его ранило в бою под Брестом, было ему тогда 19 лет.
Из плена он бежал и добрался до Франции, где три года был в партизанском отряде. Перебросили его в Англию, воевал с немцами в Африке. А когда кончилась война, через Иностранный легион Франции попал во Вьетнам, потом в Корею и в плен к ... китайцам, вторгшимся в 1950 году в Корею. А китайцы его отдали русским. Так сделал он почти кругосветное путешествие и успокоился в сибирских лагерях...
Я уже упоминал, что месяца два работал переплетчиком в бухгалтерии ДОКа. Сидел я в отдельной комнате, но иногда часами делал подбора документов и в общей комнате, где были вольнонаемные сотрудники бухгалтерии, и среди них были женщины. По инструкции им было запрещено со мной разговаривать. Но как утерпеть: ведь любопытно, что это такое — политзаключенный... И конечно, завязались у нас разговоры, где частенько темы были более, чем крамольные: женщины жаловались, что нет продуктов, одежды, что мужья пьют и бьют их... Однажды во время работы к нам в комнату вошел один из офицеров зоны лагеря. Я знал этого капитана, это был типичный садист, прославившийся избиениями беззащитных людей: он любил приходить в карцер к избитому и бил уже людей, сидевших в наручниках. Войдя в комнату, капитан этот внимательно посмотрел на меня, очевидно, ожидая, что я встану, как это полагается по рабскому уставу лагерей. Но я не встал: ведь я был на работе. Глаза у офицера стали, как ножи, но он промолчал. Выяснив, что ему было нужно, он ушел, и одна из женщин, обратившись ко мне, сказала:
— Какой это хороший человек!
Я опешил:
— Хороший?!
— Да, очень хороший, — подтвердила она.
— Не знаю, почему он хорош вам, но у нас, в жилой зоне лагеря, это садист и мучитель людей, — резко проговорил я.
— Не может быть! — заахали женщины. — Он же такой чудесный семьянин, не пьет, всегда со всеми вежливый, всем дорогу уступает, детей так любит!
Я работал и думал: «Вот, он слывет хорошим семьянином, этот садист и зверь. И сколько их таких ходит по бедной этой земле: тюремщиков, любящих детей...»
И ведь Хрущев, а до него Сталин так любили фотографироваться с детьми! А в памяти вспыхнула картина. Новосибирская пересылка и танцующая с дикими воплями и истерическими слезами цыганка. У нее отняли детей и бросили ее в тюрьму за то, что она не хотела перейти от кочевой жизни к оседлой, в колхоз. И вот она, тоскуя о своих детях, сошла с ума. Но до этого никому нет дела: здесь пересылка, этапы... А дети ее плачут в неприютном детском доме — есть такие спецдетдома для детей преступников.
Пришел Виктор, мы пошли обедать: я рассказал ему о садисте-семьянине. Лицо Виктора как-то даже осунулось: «Ты знаешь, я сам бросил бы атомную бомбу на страну нашу, на себя, на родных! Сколько можно мучить людей! Пусть лучше начнут сначала! Ведь нельзя этот режим улучшить, исправить! Только сжечь! Мне даже и сны такие снятся. Вот, вчера ночью видел, что стою с группой офицеров в кабинете у Эйзенхауэра, и он говорит: Кто согласен бросить на них бомбу? И я сразу шагнул вперед. Ведь если это рассказать на Западе, подумают, что мы сумасшедшие. А ведь мы правы! Этого не исправить!»