Глава V

В третий раз нас выгрузили в Омске, и это был, как ни странно, конечный пункт моего пути: я-то ждал Колымы или Камчатки! Слава Богу!

Привели нас в лагерную зону накануне наступающего 1954 года. «Воронок» остановился около громадных деревянных ворот, по бокам которых стояли две вышки с солдатами и пулеметами. Ворота имели еще шлагбаумы из толстенных бревен. Как я узнал впоследствии, это делалось для защиты ворот от пролома автомашиной: такие случаи в истории побегов из лагеря уже были. Вышел офицер, группа солдат, конвой передал наши документы, и мои первые лагерные ворота открылись.

В лагерях шутят: этап впускают в широко открытые ворота, но выпускают всегда в узкую дверь...

Надзиратели и офицер стали у ворот и скомандовали: «первая пошла!» Мои более опытные товарищи прошли строем — 5 человек; «вторая пошла!» — и опять от нашей группы отделилось 5 человек, ушедших в пасть ворот.

В лагерях считают не единицами, а пятерками, так как в колонне заключенных водят по пять человек в ряду. Когда пятерка проходила в ворота, надзиратель ставил карандашом на доске черточку-отметку. Да, на доске, так как бумаги нет, а доску после использования стругают и пишут на ней вновь и вновь. После того, как все вошли, надзиратели и офицеры сверили свой счет по доскам и, убедившись, что количество совпадает, закрыли ворота.

Вот он, лагерь. Один из тех, о которых в стране говорят лишь шепотом и лишь со своими близкими, — иначе сам там будешь!

Передо мной был ряд бревенчатых бараков, заваленных снегом, из печных труб поднимались к небу столбы дыма. По тропинкам и дорожкам, протоптанным в снегу, деловито сновали чуть согнутые, будто стараясь казаться меньше ростом, люди в черных полупальто, стеганых (из ваты) «бушлатах», как их здесь называли (в «свободной» части страны — «стеганка» или просто «ватник»). И впервые я увидел номера: у каждого на левой стороне груди, на ноге чуть повыше колена, сзади на спине и впереди на шапке, над лбом, был номер, — черные цифры, в пять сантиметров высотой, отпечатанные на белой полосе материала, нашитой на одежду. А сходство людей между собой довершали шапки: из серого грубого материала, с опущенными вниз длинными ушами и клинообразные в верхней части — «шапка домиком».

Мы стояли у ворот, а поодаль столпились заключенные — к нам не подпускали: мы еще не прошли здешнего шмона. Характерно, что конвой нигде не доверяет предыдущему конвою: в тюрьме при выходе обыскали, при посадке в вагон — опять обыск, выходишь из вагона — обыск, подвезли к пересылке — обыск, выпускают на этап — обыск, принимает конвой — обыск, идут люди на работу — обыск, возвращаются с этим же конвоем — обыск при входе в лагерь. Вначале это поражает и страшно раздражает, так как каждый раз грязные руки роются в твоих вещах, выворачивают твои карманы, мерзко ощупывают твое тело. И попробуй только сказать слово: тут же тебя разденут прямо на морозе догола и обыщут с тройной тщательностью. Особенно придирчиво обыскивают блатных: боятся ножей. И, действительно, воры провозят ножи, пряча их умно и с выдумкой. Прячут в стволе костыля у инвалида, в двойных стенках деревянных чемоданов. Видел я однажды, как вынули нож, аккуратно забинтованный в тряпки, из... заднего прохода. Поэтому я уже не удивлялся, когда воров обыскивали особо тщательно. Но как-то на этапе конвой придрался к какому-то одетому в рваный бушлат пожилому человеку:

— Эй, ты, мужик, раздевайся догола!

Послышались возражения, но конвой кричал:

— Давай, давай, скидывай все — я что, не вижу, у тебя на руке вона какая штука выколота! Верно, мегерам с Колымы! Скидавай все!

И действительно: на руке заключенного видна была цветная татуировка. К нему подошли еще надзиратели, и он был раздет догола: вокруг всего тела была вытатуирована обвившаяся цветная змея. Надзиратели и блатные в восторге обменивались мнениями. Подошел офицер, вынул дело голого арестанта и, посмотрев, коротко бросил: «одевайтесь!» — этот татуированный оборванец был Кузнецов — адмирал советского военного флота, кажется, дважды Герой Советского Союза. Блатной...

Для обыска нас повели в отдельно стоящий в углу зоны барак, отгороженный забором от остальной части лагеря: БУР — барак усиленного режима, а в просторечьи — карцер, или «кондей», «трюм». Туда сажают провинившихся: на день, два, или на месяц — на 300 граммов хлеба и воду. Внутри барак разделен на камеры: «маленькая тюрьма в большой тюрьме». После обыска меня, Цатурова, какого-то блатного с нестриженной копной волос (хиппи, как видите, ничего не изобрели, перестав стричь волосы!) и какого-то казаха-инженера отделили почему-то от всей группы и посадили в камеру. Мы начали возмущаться, требовать начальство, но ничто не помогло: мы остались в новогодний вечер в крохотной камере, без надежды увидеть новых людей и лагерь. При раздаче ужина кто-то кинул нам в «кормушку» пакет: десяток печений и несколько кусочков сахара — какая-то добрая товарищеская душа поздравляла нас с Новым Годом! И мы решили: надо отметить его наступление! Для этого мы оставили в кружках, не выпив, принесенный нам на ужин желудевый кофе и печенье, которое прислали нам неизвестные друзья. Часов, чтобы узнать о наступлении полуночи, у нас не было — все личные вещи забираются, а ценные конфискуются в пользу главного грабителя — государства. Мы подозвали часового, стоящего в коридоре, и попросили его:

— Скажите нам, когда будет 12 ночи.

— А зачем? — подозрительно спросил он.

— Хотим встретить Новый Год.

— Что?.. — удивление солдата было неописуемо. — Какой это еще вам Новый Год? — и он захлопнул форточку кормушки.

Мы переглянулись — делать было нечего. Но мы не ложились: всех так или иначе одолевали воспоминания, мы разговаривали, молчали, опять говорили, и вдруг услышали рев гудка, — нам помог какой-то завод, звавший рабочих на ночную смену. Мы подняли чашки с холодной бурдой и шумно выразили свою радость: Валька «Лохматый» выматерился и добавил: «Чтоб им, гадам, уже передохнуть!». Казах что-то весело сказал на своем языке и перевел это нам как пожелание радости. Надежд на встречу будущего года в Иерусалиме явно не было, и поэтому я ограничился кратким «Лехаим!», а Цатуров что-то сказал по-армянски. Дружба народов была налицо.

На наш шум открылась кормушка.

— Вы что делаете? — непонимающе смотрели глаза солдата.

— Новый Год встречаем, — отвечали мы.

— А пьете что?

— Коньяк, конечно, — сострил кто-то и показал солдату остаток коричневой жидкости на дне кружки.

— Солдат, видя, что у нас в руках печенье, — а оно в карцере не полагается, — поверил и, смачно выругавшись, добавил:

— Что же вы, гады, меня не позвали?

— Мы же просили тебя сказать, когда будет 12 часов, а ты отказался, — весело сказал Валька, и солдат, еще раз выматерившись, ушел, удивленный пронырливостью арестантов: это надо же — коньяк достали в карцер!

Так мы вплыли в 1954 год.

А утром нас выпустили в зону. Было очень морозно — не меньше 40° ниже нуля, но зэки были уже на тропинках: кто-то бежал в столовую, кто-то спешил в свободный день сделать какие-то дела. Меня отвели в барак, и сразу же я был окружен толпой любопытных: «свежий» приехал! Вопросы сыпались градом — ведь многие люди сидели еще с 1937 года, но большинство, как я сразу увидел, было «набора 1948 года». Сразу нашлись москвичи, и разговор, перескакивая с темы на тему, шел до полудня, когда нас кто-то позвал обедать. Мы вышли на улицу толпой человек в пятьдесят и шли гурьбой, разговаривая. Вокруг меня были интеллигентные лица, и я ожил от атмосферы дружелюбия. Вдруг один из шедших сказал мне:

— Не оглядывайся, посмотри краем глаза: на ступеньках штабного барака стоит начальник лагеря, майор. И он явно не понимает, кто ты, ведь ты еще в штатской «вольной» одежде и слишком она хороша — он принял тебя за какое-то начальство, неизвестно как попавшее в лагерь и беседующее без него с зэками. Ты только погляди, как он взволнованно расспрашивает надзирателя, показывая в нашу сторону! Слушай, разыграй его, представься инспектором!

К нам уже бежал надзиратель, посланный майором. Растолкав заключенных, он подошел ко мне и, взяв под козырек, осторожно спросил:

— Вы кто такой будете?..

Стоящий рядом зэк небрежно бросил:

— Да вот, беседуют тут с нами.

Растерявшийся надзиратель попросил:

— Вас начальник лагеря просит подойти.

Я, конечно, не желал начинать свою лагерную карьеру с розыгрыша начальника лагеря и пошел с надзирателем. Навстречу мне со ступенек сходил майор с недоумевающим лицом — уж очень я выделялся в своей одежде.

— Вы, извините, откуда? — осторожно спросил майор.

— Прибыл со вчерашним этапом из Москвы, — ответил я. И лицо офицера преобразилось: на нем была злоба и ярость.

— Почему этот зэк раздет? — закричал он на надзирателя. — Я тебе покажу, как пускать раздетого зэка в зону!

На языке этого майора я был «раздетым», поскольку на мне не было лагерной формы и номеров. Надзиратель подбежал ко мне, схватил меня за руку и потащил к какому-то бараку; на сей раз без слова «извиняюсь». В бараке этом был склад, и меня в пять минут одели в ватник и шапку «домиком», повели в комнату штаба, выдали лоскуты белого материала, проштамповали на них мою новую «фамилию» — № С-720 — и я вышел на улицу.

— Ну, вот, теперь я вижу не мальчика, а мужа, — перефразировал Пушкина один из новых знакомых, ожидавший моего превращения в полноценного зэка. И мы пошли в столовую. Это был длинный барак, уставленный поперек грязными столами и общими скамейками без спинок. У окна раздачи повар отметил меня по списку «этап» и дал мне железную миску горячей баланды. Мы сели за стол, и я убедился, что этот суп-вода ни чем не отличается от тюремного. Таким же было и второе блюдо: серая каша из мелкой, безвкусной крупы без масла — ее именуют в лагерях «кирза» — это дежурное блюдо. Такую крупу в магазинах не продают, говорят, что ее привозят из Китая. После еды разговор продолжался до вечера и тут объявили: «Кино, ребята!» Такое происшествие тогда бывало один-два раза в году. Все быстро оделись и побежали к бараку-столовой — «хавать культуру», как выразился мой спутник, бывший редактор одного из крупных московских журналов.

В дверях столовой зэки образовали толпу и пробку из тел; в лагере было около четырех тысяч человек, и все хотели попасть вперед. Мы вошли в толпу, и нас понесло...

Мы стояли, стиснутые в толпе, и мой спутник говорил о культурном прошлом России, говорил, до чего может дойти человек, загнанный в эти вонючие зоны. Вдруг он начал читать Брюсова:

Итак, это сон, моя маленькая,

Итак, это сон, моя милая:

Двоим нам приснившийся сон...

— Вот ведь каких людей удалось большевикам обмануть, — помолчав после изумительного стихотворения, сказал мой новый знакомый. — Как, наверно, горько было умирать Блоку и Брюсову, разочаровавшись в революции...

А на экране уже улыбались и плясали счастливые колхозники, и я вспоминал: «Если бы в нашем колхозе знали, что в тюрьме кажинный день хлеб да сахар дают — все бы сюда пришли сами!»

Мы вышли после кино на морозный воздух и услышали, как на вышках солдат передавал пост другому солдату:

— Пост охраны врагов народа сдал!

— Пост охраны врагов народа принял!

Мы вошли в барак: лязгнули засовы, закрылись замки, снаружи молотками постучали надзиратели по решеткам на окнах, и мой первый, особый день в лагере, как я считал, был окончен.

Но не тут-то было! Не успели мы как следует заснуть, как загремели засовы и ввалилась толпа надзирателей: «Вставай! поверка!» Значит, где-то у них не сошелся счет. И безропотные, привыкшие уже ко всему люди, выстроились посреди барака, а солдаты начали отсчитывать пятерки, перегоняя людей из одной половины барака в другую. Но и это, наконец, кончилось. Мы опять легли, и я скоро уснул.


Проснулся я от света и шума: кто-то топал сапогами по проходу и орал. Я поднялся на нарах и сел, еще ничего не понимая. И тут же ко мне подскочил надзиратель, узбек или казах:

— Ты кому не спишь? — орал он. — Ты кому ждешь? Ты Эйзенхауэру ждешь, ты Эйзенхауэру не спишь?! Собирайся в карцер!

И поволокли раба Божия в тот карцер, из которого я утром вышел... Забыли меня предупредить новые знакомые, что надзиратели ночью специально с шумом врываются в бараки, и если кто-то поднимается с нар, его хватают и ведут в карцер: ведь тот, кто не спит, может быть, готовит побег...

Начался мой лагерный опыт.


Загрузка...