ТРЕВОЖНЫЕ КРИКИ


До знакомой поляны у ручья добрался я под вечер, но солнце стояло довольно высоко над кронами деревьев, скупо согревая пожухлую траву, сосны, березы, две стройные ели с одинаково ровными верхушками. В преддверии белых северных ночей заход солнца все больше отступал, садилось оно медлительно, как бы с неохотой. Небо сияло чистотой, синело, и закат должен был прийти ровный и долгий. В сумерки потянут над полянами вальдшнепы, призывно хоркая и выискивая в траве подруг. До этого заветного времени было еще долго, и я первым делом разложил небольшой костер, подвесил мятый котелок с пятью картошинами и, поджидая, пока закипит вода, сидел на березовом чурбаке и наслаждался одиночеством, лесной тишиной и мыслями о том, что наконец-то выбрался сюда, на поляну, и вижу знакомые деревья, старое кострище, ручей, тихо курлыкающий в низинке.

Знал я это место давно: несколько лет назад брел по лесу с ружьем, пробирался заросшей просекой и, наткнувшись на поляну, остановился, пораженный красотой, чистотой и нетронутостью леса. Деревья стояли не шелохнувшись, зеленела трава по берегам ручья, который наговаривал что-то свое; и повеяло вдруг на меня таким покоем, что я хотел неслышно обойти это место и пойти дальше. Но увидел на пригорке старое кострище и направился к нему. Кострище было аккуратным, рядом лежали два чурбака, обрамляя его углом, и подумалось, что был здесь хороший человек, сидел ли просто так, отдыхая, или же охотился — не знаю, но чувствовалось, что поляну он берег. Может, поэтому или же из-за того, что красота поляны была первозданной, мне казалось, что не ступала на нее нога человека. Редко теперь встретишь подобное место в исхоженных лесах, и что удивительно — невдалеке от города. Беспокойные люди проскочили ближние пределы, устремились дальше, выискивая глухомань. И выходило, что только торопливость людская сохранила зеленую поляну, вот эти березы, молодую поросль и чистый ручей, который я без колебаний назвал Средним, в разумении того, что на лесных просторах отыщется и больший и меньший.

Прошлой весной, приехав вот так же на тягу, я попал под дождь, вымок до нитки, но решил дождаться сумерек: вдруг потянут вальдшнепы. И дождался: дождь перешел в снег, поляна скоро побелела. Птицы смолкли, наверное по-птичьи изумляясь: «Вот тебе и весна!» А я в густом снеге побрел на электричку... Это ушло в прошлое, а теперь было тепло, солнечно, весело распевали птицы, бездымно горел костер, ворчливо булькала вода в котелке. Хорошо было до удивления. Я смотрел вокруг — на березы, на небо, на старую просеку, которая и вывела меня когда-то на поляну. Там, вдали, над нею летала пара журавлей. Они ходили в небе плавными кругами, то показываясь над верхушками деревьев, то скрываясь за ними. К пению и возне птиц я привык, и мне казалось, что вокруг стоит тишина. Появившаяся сорока что-то протрещала, перелетела с березы на сосну, а затем подалась дальше, разнося, вероятно, весть о моем костре. Сойки, проводив сороку, притихли, после загалдели с новой силой, а какая-то неведомая мне птаха с завидным постоянством певуче утверждала: «Жили так! Жи-и-и-ли т-а-а-к!» Замолкла и прислушивалась, будто бы ждала ответа.

Пора было солить картошку; я вытащил из рюкзака сверток, а заодно — хлеб и колбасу, положил все это около чурбака на траву. В это время невдалеке послышался собачий лай, и тут же из кустов выскочила крупная лайка. Завидев меня, она остановилась в нерешительности, с любопытством оглядела костер, ружье и меня самого и, здороваясь, гавкнула один раз.

— Откуда тебя принесло? — спросил я, и лайка ответила звонко, возбужденно. — Охотишься, никак...

— Гуляет, — ответил мне хозяин собаки, выходя на поляну. — Рвется в лес, силы нет, только что за полы не хватает. Пошли и пошли! Ну, пошли, поскольку и мне размяться не мешает...

Подойдя, он поздоровался, быстрым взглядом оглядел костер, ружье, на меня взглянул искоса, как-то по-петушиному, определяя, видать, что я за человек. Было ему лет сорок, возможно, чуть больше; лицо — строгое, немного вытянутое, глаза — спокойные и внимательные. Одежда простая и обычная для леса: телогрейка нараспашку, клетчатая рубаха, на голове — облезлая шапка с разведенными ушами.

— На тягу? — спросил он, как мне показалось, несколько насмешливо. — Времечко подходящее, — добавил, не дожидаясь ответа. — И денек выдался значительный.

— Хочется постоять, послушать, — сказал я, несколько удивляясь непривычному определению дня и тоже стараясь угадать, что за человек встретился мне в лесу. — Садитесь, — кивнул я на чурбак. — Скоро картошка поспеет.

— Благодарю! — откликнулся он серьезно, оглядел поляну и сказал как бы и не мне вовсе: — Отдохнуть можно, отчего бы...

С этими словами он опустился на обрубок березы и вздохнул так, словно бы хотел сказать: «Ну и красота вокруг!» — не сказал, только взглянул на меня по-доброму, улыбнулся едва приметно и махнул рукой на собаку, которая, осмелев, уже нанюхала колбасу.

— Уймись, прицепа! — прикрикнул он и спросил меня, давно ли я знаю это место.

Я ответил, и какое-то время мы молчали. Лайка, получив кусок колбасы, залегла чуть в стороне и сторожко водила ушами. Когда я тянулся к костру, она смотрела на мои руки и замирала в ожидании, что достанется что-нибудь и ей, но после напускала на себя равнодушный вид и отворачивалась. Хозяин не обращал на нее внимания, и она положила голову на лапы и успокоилась, настроившись на долгое ожидание.

Постепенно мы разговорились, и я узнал, что мужчину зовут Климом Сергеевичем, а собаку — Байкалом.

— А живете вы где? — поинтересовался я, снимая котелок с огня. — В Красницах?

— Нет, зачем же! В Сусанино мы живем, — ответил Клим Сергеевич, взглянув на небо. — Благодать-то какая! Боже мой, смотрю и думаю, что значит весна. Все вокруг возродилось...

— Сусанино — знаменитое место, — сказал я, намекая на Ивана Сусанина из костромской деревеньки. — Леса не такие дремучие, но и в них заблудиться не долго.

— Место вполне обычное, — не согласился Клим Сергеевич и поглядел на меня с улыбкой, вероятно не уловив шутки. — Леса дремучие извели, это точно. А так — поселок и есть поселок, с какого краю не заходи. Дома, бараки, станция да железная дорога. Сараи имеются, люди ходят, детишки бегают. Весна, — продолжал он совсем другим голосом, тихо, радостно — По лесу бреду, гляжу и удивляюсь. Холода не так давно и отошли, а все воспрянуло, ожило враз. Что откуда и взялось! Природа — ни тебе лишнего, ни пустоты. Была земля, теперь трава, цветы мелкие... Кому они сейчас, цветы? Зачем? Диву даешься, а вот же светят огоньками. Даже электрички, кажется, кричат веселее.

Он взглянул на меня, безмолвно спрашивая, понимаю ли я все это — и тишину, и весну, и жизнь, и даже электрички. Что-то меня царапнуло в его голосе, и мелькнула мысль, что, возможно, мы отвыкли от живых слов, от восхищения каким-то неприметным цветком, деревом... Я ничего не ответил, взглянул на него, а затем слил воду, перекинул картошку на крышку и ополоснул котелок для чая. Картошка аппетитно парила, и я, кивнув на нее, пригласил перекусить. Клим Сергеевич отказался, сославшись на то, что вполне сыт.

— Разве что кусочек колбасы с хлебом, — добавил он, подумав, наверное, что обидит меня своим отказом. — Да и то уж так, поскольку не голоден.

— В лесу это не разговор, — посмеялся я, нарезая колбасу. — Из электрички выйдешь, уже есть хочется.

— Природа, — согласился Клим Сергеевич. — Здесь все не так, и мысли другие. А уж чаю попить из котелка — ничего вкуснее и не бывает...

И тут я сказал, что на природе не грех принять бы и чарку, да вот беда, в лес никогда не беру. Клим Сергеевич взглянул на меня вроде бы даже удивленно, будто бы не ожидал услышать ничего подобного, но промолчал. Мне стало интересно, отчего он нахмурился и даже не отшутился, но спрашивать прямо я не стал. Мало ли что бывает в жизни человека, что поворачивает его мысли в ту или другую сторону. Верно, я ничего и не узнал бы, но Клим Сергеевич заговорил сам: он правильно угадал, что меня заинтересовало его молчание.

— Хотите знать, что со мной произошло? — спросил он и сам ответил: — Ничего не происходило, но однажды я понял, что не с кем говорить. Да что там говорить — словом не перемолвишься. Пошел к соседу, он мне о головной боли час толковал, пока и самому надоело. Другой — тоже что-то несвязное несет. Вот и дал я зарок, вроде бы как за них, потому что зелье это мне и раньше не грозило. Сложно понять?

— Да нет, — ответил я. — Очень даже ясно, хотя многие о себе не думают, не то что о других.

— Оскудели мы, — сердито сказал Клим Сергеевич. — Ни задуматься всерьез, ни говорить не можем, живем, как в прятки друг с дружкой играем. Не подумайте, от гордыни, — продолжал он помягче, — потому что людей я люблю, но иногда блазнится, собрал бы все их мерзости и бросил в лицо. Может, поумнели бы. Ну да ладно, — остановил он сам себя. — Вопрос это сложный...

Вопрос действительно был не простой, но мне пришло в голову, что у Клима Сергеевича была какая-то необычная жизнь, которая и толкнула его к размышлениям. Не часто встретишь такого человека, который думал бы о других людях, и не только думал, но и что-то делал во имя этих других. Мы и за себя давно перестали отвечать, плывем по воле событий... Так мне подумалось, глядя на Клима Сергеевича. Порасспросить бы его о жизни, но — как подступишься? Деликатные, как ни говори, вопросы, да и человек он, судя по сказанному, прямой и резкий. Впрочем, и резкость откуда-то пришла. В молодости мы берем жизнь такой, какая она есть, не задумываемся особенно, и размышления приходят после. Некоторые люди наделены, правда, счастьем жить в неведенье до самой смерти, не задумываясь над жизнью, не тревожась о других: живут да и живут. Но тем интереснее такие, как этот Клим Сергеевич, блуждающий по лесу и замечающий жарки в прошлогодней траве; кажется иногда, что именно они знают и хранят неведомую другим тайну нашего бытия.

— В жизни, конечно, много всего, — сказал я, очищая луковицу. — И хорошего, и плохого. Сидел я до встречи с вами и думал, останется эта поляна или же загубят...

— Приберут все, — откликнулся Клим Сергеевич, даже не дав мне закончить, и улыбнулся. — А потом — и себя, поскольку делать больше нечего будет.

Я с удивлением взглянул на него, полагая, что он шутит, налил кружку чаю и подал ему в руки.

— Благодарю! — сказал он весело и заговорил о том, что и ему хотелось бы верить в лучшее. — Но огляделся я как-то, подумал, сравнил. Что там говорить, живем-торопимся, а куда? Никто не скажет. Правильно заметили: много плохого, много и хорошего, да и вообще, жизнь интереснейшая штука. Вы меня пригласили, угощаете, делитесь, так сказать, хотя кто мы друг другу... Случайные встречные — сошлись тропинки, и не больше...

— Да ведь всегда так было, — проговорил я, не совсем понимая, куда клонит Клим Сергеевич. — Человек по-другому и... не должен. Что ж в этом удивительного?

— Хотели сказать, не может? Очень даже может! — возразил мой собеседник, отхлебывая из кружки. — И было по-всякому, и есть так же. Вот вчера я решил пойти постоять на тяге, кинул пяток зарядов в карман да и подался на просеку. Только стал, подлетает по дороге машина и — раз! — на обочину. Высыпало из нее четверо, все ребята ничего, здоровые, а двое еще и в маскхалатах. Экипировка, скажем, не на вальдшнепа, а так бы примером на зверя пострашнее, вроде бы тигры. Увидели меня и сразу: «Это место наше!» Посмеялся я и говорю, мол, нашего здесь ничего нет, все общее. Да и места еще на пятерых достанет, потому как просека тянется далеко. «Нет! — отвечают. — Место наше, прекращай разговоры!» И смотрят злобно, будто бы на первейшего врага. Волчатники да и только, с такими лучше не спорить: через стволы на тебя смотрят. Да! Повернулся я, махнул рукой, дескать, желаю удачи да не перестреляйте друг друга. «Иди, говорят, иди!» Тоже ведь люди — глаза, уши, а обидно: чего-то не додано.

Выговорившись, Клим Сергеевич махнул рукой, отхлебнул чаю и задумался. Видно было, крепко запали ему в память «волчатники», бравшие в жизни силой, но и утешить нечем: не будешь говорить, что есть и другие люди. Он ведь знал это и без меня...

— Не судите их строго, — решился я не сразу. — Ошалели на природе, можно сказать, дорвались. В городе еще не то творят, хотя там просек и нет, да и без ружей.

— Вот то-то и оно, — согласился Клим Сергеевич, — А природа ни при чем, они всегда шальные. Волчатники. Встречать таких мне приходилось и раньше...

Я подумал, что он расскажет какую-нибудь историю, связанную с такими людьми, но он заговорил о том, что давно не пил чай в лесу, что чай да такой разговор — это, пожалуй, и все, что есть лучшего в жизни. Я кивнул, поскольку был согласен, и плеснул остатки чая. Клим Сергеевич поблагодарил и сказал, что теперь много говорят о благосостоянии людей и разработке земных недр, поразмышлял над этим и повернул как-то так, что если человек слишком заботится об этом благосостоянии, значит, постарел.

— Занесла меня жизнь в сибирский поселок, — продолжал он, поглядывая на меня и как бы спрашивая, не устал ли я слушать, — небольшой такой поселок, леспромхоз. А надо сказать, что молодыми мы все решаем быстро, так что за несколько дней перекочевал я из Черниговской области в Сибирь. Подался искать лучшую жизнь, как теперь говорят, благосостояние, фыркнул на своих дружков и родителей, да и был таков. Куда поехал, сам не знал, а в поезде мне один и присоветовал, природа, говорит, там замечательная. И вы представьте — поверил, нашел и поселился у Марии Петровны. Вам это имя ничего не скажет, но — добрейшая женщина, одна из тех наших женщин, что живут в таких вот поселках и будто бы ждут, что появится какой непутевый и надо его обогреть и накормить. А надо заметить, что доброту я всегда ценил превыше всего, в молодости — по наитию, а после, поживши, понял, что ничего в человеке выше и быть не может. Да! А из дому на эту сибирскую пилораму я кинулся от любви, мечтал, что она раскается и примчится следом. Как бы не так! На сердитых воду возят...

Рассказывая, Клим Сергеевич посматривал то на меня, то на небо, улыбался и говорил о себе весело, словно бы история эта касалась кого-то другого. Он описал окрестности поселка, вспомнил, как ехал на попутной машине по берегу Байкала: дома на склоне невысокой сопки, шумливая речка, грязь на дороге, выбитые колеи и бесконечные просеки в лесах. Поскольку я никуда надолго из города не уезжал, мне сложно было представить, как это однажды бросить все и отправиться в чужие края, и слушал с интересом. И чем дальше рассказывал Клим Сергеевич, тем отчетливее убеждал меня, что подводит к какой-то истории, которая приключилась с ним в этом поселке. Впрочем, я только догадывался, боялся обмануться, а уверенность пришла, когда он заговорил о женщине: если вмешалась — не жди спокойствия. Признаюсь, вывод этот мой собственный ни к поселку, ни к Климу Сергеевичу отношения не имеет.

— А проживала она по соседству, — продолжал рассказывать Клим Сергеевич, — работала в конторе, там все: «Любовь Дмитриевна!» Так я услышал и запомнил, при встрече скажешь — она кивнет в ответ. Симпатичная была, что говорить, но смеялась как-то печально. Это я сразу приметил, а тут еще и хозяйка моя, Мария Петровна, масла в огонь подлила, дескать, плохи ее дела. Что ж такое? Оказывается, влюбилась она в Гришку Бережного, влюбилась сразу как только появилась в поселке. Да отчего бы и не так: парень он видный, картуз носил лихо, глаза всегда прищурены, и жил так, будто наплевать ему на весь белый свет. Таких женщины любят. Прозвище у него имелось — Залетный. Не знаю, что уж люди так его определили, он вроде бы местный, ничуть как бы и не залетный. Но люди напрасно не скажут, значит, что-то было. Гришка от такого подарка, само собой не отказался, погулял, покрутил и бросил. Скучно ему стало или почувствовал, что не ровня она ему, — бросил. Живи, мол, как хочешь, мучайся или радуйся, мое дело сторона. Другую себе надыбал и водил ее на бережок, места там привлекательные, простор вокруг, зелень и река шумит. Любовь Дмитриевна все это знала, маялась да сохла, но виду не показывала. Гордая была, я понял сразу. Понял и помалкиваю, а люди, известное дело, рады позлословить, гоняют молву по дворам, брошенная, говорят, да и с дитем останется. Вот на тот час и я появился. Да!

Клим Сергеевич замолчал, пошевелил угли догоравшего костра и заметил, что тяга сегодня должна быть отменной, и пожалел — не захватил ружье.

— И не добудешь ничего, — добавил, улыбнувшись, — постоишь, а вроде бы переродился: совсем другой человек.

Я нарочно промолчал, побоявшись, как бы разговор не свернул на охотничью тему: существует множество небылиц и историй, но тут-то началось поинтереснее. А Клим Сергеевич не торопился; поглядывал по сторонам, снова произнес задумчиво: «Да!» — и дальше — ни слова.

— Раньше люди жалели слабого да обиженного, — сказал он не сразу. — Теперь не так, и другой раз подумаешь, родились для того, чтобы посмеяться над кем, ткнуть пальнем: «Вот тот хуже!» Я понимаю, — остановил он меня, заметив, что я хочу возразить, — люди разные, но... Как бы это выразить поточнее... Бродит между нами что-то злое, темное, бродит и шепчет: «Вот тот человек лучше тебя!» Надо бы посмеяться и ответить, дескать, да, лучше, а мы — в драку. Знаете, что мне сейчас пришло на ум: если бы встретились мы на улице, то разошлись бы, не взглянув друг на друга, а здесь говорим. И время у нас есть, и люди мы словно другие...

Я едва кивнул, хотя не очень-то понимал такое сравнение: улица есть улица, а лес — никаких тебе дел, кипяти чай, сиди да блаженствуй. Клим Сергеевич улыбнулся на мое согласие и сказал:

— А вот так делать и не следует: кивнули, хотя в душе подумали другое. Я ведь что хотел выразить? Что для всяких там дел и делишек мы время находим, а для разговора — не всегда. Это для главного-то, без чего и жизнь наша немыслима...

— Но и дела требуют времени, — возразил я, почувствовав, как учительский тон царапнул меня. — Никуда от них не денешься. И говорить надо, и думать, но...

— А никаких но и нет, — перебил Клим Сергеевич и взглянул на меня с явным сожалением, будто сочувствуя, что я не понимаю таких простых вещей. — Когда-нибудь люди все же придут к другой жизни, и дела останется все меньше. Вот и спрашиваю вас, чем же они занимать себя будут? Я так мыслю: будут думать, говорить, встречаться. И знаете, о чем пойдут у них разговоры? О том, чтобы не забыть ничего из старого, жизненного — нового-то ничего не предвидится.

— Ничего нового?

— В определенном смысле — да! — Клим Сергеевич уверенно помолчал и повторил: — Да!

Он явно ждал вопросов, чтобы доказать мне очевидное, но я молчал. Говорить об этом не хотелось, а поскольку чай мы допили, рассказывать Клим Сергеевич не собирался, то это молчание и становилось концом нашей встречи. Была в ней и неожиданность, и непонимание, и что-то такое, что вызывало раздражение. Думая об этом, я собрал посуду, ополоснул ее в ручье, уложил рюкзак и вытащил из кармана сигареты. Протянул Климу Сергеевичу, но он, казалось, нахмурился, и это ясно сказало, что здесь, в лесу, лучше бы и не курить. Я отодвинулся подальше и выкатил уголек из пепла.

— Гришка не поладил с новенькой, — сказал вдруг Клим Сергеевич так, будто он и не прерывал рассказ. — В точности не известно, что там у них вышло, но вроде бы она условие поставила... Не знаю, люди говорили, но... Я думаю, совесть его заломала: если бы Любовь Дмитриевна скандалила, угрожала, то он гулял бы себе да посмеивался, а она-то молчала и жила, выходит, как укор. Опять же, дите носила, вот это его и точило. Мешать она ему стала, и здорово мешать. Он как-то вечером укараулил ее и постращал: «Уезжала бы ты куда-нибудь, с глаз моих подальше!» А куда же ей ехать? Некуда, а он говорит, не моя забота. Мне хозяйка передала, и все жалеет Любовь Дмитриевну — отчего, дескать, если хороший человек, то непременно несчастный. И на меня поглядывает, охает да ахает, нашелся бы добрый человек да спас женщину. Заметила, значит, что мне Любовь Дмитриевна приглянулась. Так-то оно так, да не подступишься! Женщина, если любит кого, других не замечает, а если еще и брошена, то лучше к ней не подходить. Захочешь глаза ей открыть, станешь говорить, что топчут ее, унижают, — не увидит и не услышит. Разве что возненавидит. Понимал я это, а потому сидел тихо и со своими разговорами не совался...

Клим Сергеевич продолжал рассказывать, как они с Любовью Дмитриевной оказались случайно в одном автобусе, поговорили, пока ехали из райцентра, а я думал, что все-таки он странный человек: сидел, сидел да и заговорил. И рассказывает так, будто совершенно уверен, что меня заинтересует его любовная история. Странно, как ни взгляни: сидел я у костра, вдруг приходит... Оборвал я свои мысли и продолжал слушать.

— Поняла она или не поняла, — говорил Клим Сергеевич неторопливо, — этого я не знаю. Наверное, и слепой бы увидел, но мы ведь только говорим о счастье, а сами другой раз бежим от него, как от скаженной собаки. Но не в этом дело, и подошел я к тому, чего не изжить мне до скончания века. Да! Так вот дня через два подходит ко мне на работе паренек из Гришкиной компании и отзывает в сторону потолковать. Ну что ж, думаю, понятно. Отошли мы за горбыли, закурили, я жду, что он скажет. Хорошее — вряд ли, потому что парнишка он хотя и не плохой, но от Гришки успел нахвататься всякого. Пьянка, карты, а то бродят по поселку и ревут, как шатуны. Здоровья у всех через край, а в ум еще не вошли. Вот парнишка этот и открыл мне, что Гришка решил утопить свою бывшую, скажем, возлюбленную, и придумал хитро, стервец, чтобы и виноватым не быть. Я не поверил, гляжу на него, а он рассказывает и оглядывается, боится.

«В чем же твоя задача? — спросил я. — Зачем Гришка посвятил?»

Он мне толково ответил, что будет ждать того на развилке, и они вроде бы вернутся из соседнего поселка. Он и камень, говорит, припас, на берегу лежит, где купальня. Камень-то понятно, но зачем ждать его?

«Он день пробудет у своей продавщицы, — ответил паренек. — Оттуда и будет возвращаться. Я нечаянно встречу его, а продавщица подтвердит... Что же делать?»

Дело серьезное: он Любовь Дмитриевну на бережок пригласит вроде бы полюбовно, а потом веревочку на шею и в воду. Утопилась от тоски — ни правых, ни виноватых. Ловко! Хотя, конечно, не так все и складно.

«Он ее и топить не будет, — добавил парнишка. — Уговорит, она сама... Он так сказал...»

Интересно, как это — уговорит? Не стал я об этом думать, наказал ему никуда не ходить, а затаиться где-нибудь поблизости у реки.

«Ладно, — согласился он. — Пить, гулять — это еще по мне, но лишать человека жизни...»

«Мы это дело перебьем, — успокоил я его, а сам задумался. Идти к ней и рассказать все, да ведь она только посмеется и доверится Гришке. В этом у меня и сомнения не было. Он сейчас не тронет, но придумает еще что-то. Сходил я на бережок, две жердины вырубил, а попутно камень нашел — небольшой такой, веревочкой обвязан. Да. думаю, не напрасно человечество так долго развивалось, хотя бы в этом к простоте пришло: камень завалящий да веревка, вот тебе и цена нашей жизни. Вернулся домой и отправился к Любови Дмитриевне. Удивилась она, поскольку никогда раньше я не заглядывал. Стал говорить, что надумал в техникум поступать, и попросил помощи, дескать, в школе слабовато учился.

«Что это вдруг? — спросила она с улыбкой, будто бы не веря. — Техникум, учеба... Жизнь показалась скучной?»

«Надумал уехать отсюда, — ответил я. — Не нравится мне, но надо пока терпеть. А после, когда выучусь, поищу лучшей жизни».

«Жизнь везде одинакова, — сказала она мне, а сама, вижу, рада, что с человеком разговаривает. — А здесь простор, природа. Вы на охоту ходите, взяли бы меня когда, а?»

Так мы поговорили, посмеялись, она призналась, что ее тоже домой иногда тянет, а тут как раз хозяйка появилась, стала нас чаем поить. И просидели мы, скажем, весь вечер. Любовь Дмитриевна согласилась мне помогать, но сама улыбается и смотрит так, будто сказать хочет: «Знаю я вас, мужчин!» А хозяйка женщина и вовсе простая:

«Поженились бы вы, а там учились или не учились, то было бы видно!»

Посмеялись мы, а Любовь Дмитриевна сказала, что в поселке, о чем бы ни заговорили, все равно придут к женитьбе. Я ответил, что дело это житейское, а хозяйка меня поддержала, говорит:

«А то как же!»

Не нами, мол, началось, не нами и закончится.

Ушел я домой, а самого грызет что-то — вдруг чего не додумал! Это ведь не в подкидного играть, жизнь человеческая поставлена, да и, похоже, не одна. Не знаю, спал я ночью или только маялся, но утром отправился на работу. А тут и парнишка забежал.

«Сегодня вечером, — говорит. — Гришка уже загулял».

Меня даже мороз пробрал. Ну, думаю, гляди в оба. В том, что она пойдет на бережок, я не сомневался: кое-что тогда уж понимал.

После работы пришел домой, перекусил и глаз с ее дома не спускаю. Так до вечера и досидел, а вечер, надо сказать, теплый, тихий, почти летний. Комарье звенит, тучами носится. Стало смеркаться, вижу: отправилась Любовь Дмитриевна. Выскочил я тогда, через огороды подался, кругаля до речки и в кустах притаился. И берег видно, и место, где камень лежит. Долго я там сидел. Словом, если кто проходить будет, не пропущу. Сердце стучит, с охотой не сравнишь. Да и то: какое сравнение. Долго я там сидел. Уже стемнело, только на заходе полоска светится, а они не показываются. Мысль у меня спасительная — может, у Гришки совесть проснулась, или не пришел он, или разругались они... Чего только я не передумал...

— Э, брат, — вздохнул Клим Сергеевич, прерывая рассказ. — Напрасны твои надежды! Слышу, подходят, и слышу, Гришка басит. Ближе, ближе, и метрах в пяти от меня остановились.

«Все я тебе обсказал, — слышу его голос. — Жизнь мне опостылела, так что лучше решись сама, и меня терзать не будут. Ежели нет, сам в воду сведу, но двоим нам не жить. Хочешь, на колени стану? Ни перед кем не ломался, а перед тобой стану. Люблю тебя, но видеть не могу...»

И так наговаривает, будто бы околдовывает ее, а она молчит, только вздыхает. Что ж это за любовь такая, думаю, что ж за чувство такое, что люди о смерти, как о жизни говорят? Непонятно мне, хоть ты убей меня!

«Я тебя давно не видела, — слышу голос Любови Дмитриевны. — Соскучилась... Поцелуй меня, сейчас, прямо здесь...»

«А согласна?»

Я и дышать перестал, скажем, умер на секунду. И ответа не слышал, но понял — согласна. Будто и не сказала она, а только что-то прошелестело, да Гришка радостно посмеялся и обнял ее. Тут они на землю опустились, а у меня в глазах и закат померк. Как выдержал, не ведаю и теперь, но... Врагу не пожелаешь такое пережить: все слышишь, понимаешь, а сделать ничего не можешь. Но главное, что этот Гришка, от которого, кроме мата, слова путного не дождешься, говорил, что будет любить ее всю жизнь, что ему никто другой и не нужен, что и с собой он покончит, потому что сил больше нет. Не только она, я в тот момент поверил.

— И верил! — вскрикнул Клим Сергеевич, наверное, забывшись в том времени. — Потому что против слова человеческого нет никакого спасения. Нет! Да и любил он ее, это я только после понял, любил, хотя и по-бандитски. Но он сам себя поставил среди людей так и не мог смириться... Очнулся я от своих мыслей, когда он веревочку ей накинул. А она и не противится, обнимает его и плачет. Да ведь от счастья плачет, совсем сдурела. Вот этого я и не выдержал, вскочил да и огрел его дубиной по голове. Он и ахнуть не успел, веревку выпустил и — мешком на траву. Она тоже упала, испугалась или сил не достало. Тут парень подскочил, на меня смотрит непонимающе, решил, верно, что я их двоих порешил. Лежат они рядом, Гришка — без сознания, она — без чувств. Брызнули водой, он первый отошел, глядит оторопело, ничего понять не может. Она тоже очухалась, веревку руками мнет, стонет и не встает. Я его сгреб за пиджак, к себе подтянул:

«Что же это ты, гад, удумал?!»

«Убей, — просит, — не то зарежу!»

Это, думаю, еще поглядим, кто кого зарежет; скинул с нее петлю да ему на шею. Парнишка все понял, и потащили мы его к воде. Любовь Дмитриевна как закричит, а встать не может. Но мы знай свое, окунули его, чтобы знал, как оно там и с той стороны, не только с этой.

«Звери! — стонет она. — О, звери!»

И ползет к воде.

Подержали мы его притопленного и вынули. Он головой мотает, водой плюется — нахлебался вволю. После вытащили на бережок и бросили. Она подползла к нему, обняла, плачет, просит не умирать. Парнишка меня за рукав дергает, дескать, двигаем отсюда, пусть сами разбираются, а пальцем у виска покрутил. А оно и правда, если ее послушать, то засомневаешься: обещала ему, что сделает все, как он хочет, значит, утопится. Тут и меня сомнение взяло. Это что ж, выходит, утопится? Тут и я засомневался, правильно ли делаю. Как люди живут, что они говорят? Мы своим умом решаем так, будто мы что-то знаем. Да в том-то и дело, что ничего не знаем. Ее спасли, да и его тоже, считай что так, а она готова в воду кинуться. Горе ты, горе! Но взялся, надо доводить до конца. Гришка отошел немного и говорит ей, что со свету сживет всенепременно. Она и с этим согласна, твердит только одно:

«Не умирай, я тебя люблю!»

«Вот за это и решу! — он ей в ответ. — Змея!»

Взяли с парнем ее под руки, подняли с земли и домой отвели. Она и не сопротивлялась, вялая была, едва ноги переставляла. Руки и лицо в крови. Хозяйка как увидела, в голос кинулась, но я прикрикнул на нее, чтоб замолчала, чтоб ни одна живая душа не проведала. Она рот ладошкой прихлопнула, кинулась воду ставить — отогревать Любовь Дмитриевну. Женщина — разберется. Ушли мы, парнишка сказал, что утром исчезнет из поселка, документы после затребует.

«Одобряю, — похвалил я его. — Поищи, может, где люди по другим законам живут».

Хотя, конечно, законы везде наши, человеческие...

Да! Так вот утром я пошел проведать, думаю, не натворила бы чего. Хозяйка говорит: «Спит», но в комнату постучала. Любовь Дмитриевна отозвалась, вышла вскоре и поздоровалась. Голос у нее бодрый, сама — улыбается. Мы с хозяйкой переглянулись, а мне страшновато стало: не умом ли тронулась? Но вида не показываю. Она спрашивает, не хочу ли чаю испить.

На хозяйку взглянула, та сразу засобиралась и из дома вылетела, как ногу вломила. Что ж, чай так чай. Я и на то согласен, а самовар давно готов. Сели мы за стол, она разливает, поглядывает ласково да вдруг и говорит:

«Благодарность вам моя, что от смерти отвели, успели...»

«Бежал изо всех сил, — соврал я, — как раз у воды и настиг...»

Хотел я еще что-то сказать, но она меня остановила.

«Заберите меня отсюда, — говорит, — прямо сейчас. Я знаю, что вы любите меня, давно поняла. Да и я вас отличала, но видите, как все повернулось. Встретиться бы раньше. Из поселка и вам уезжать надо, и мне: он никому не простит. Ребенок его бесил, я ночью все поняла — и его, и себя. А жизнь у нас с вами одна. Так?..»

Сказала она тихо, а мне видно стало — никакая она не сумасшедшая, просто за ночь прожила то, что другие за годы проживают. Неужто подобное в жизни бывает? Бывает, теперь могу сказать: сам видел. В жизни, наверное, еще не то бывает. Встал я тогда из-за стола и сказал, что она может надеяться на меня, как на каменную гору. Она только улыбнулась — такая благодарность. Но, как говорится, рад и этому. Рассчитал я ее за два часа, вечером и выехали.

Закончив рассказывать, Клим Сергеевич опустил голову, смотрел на пепел костра; Байкал, напоминая о себе, тихо проскулил, но он, кажется, не расслышал. Я смотрел на загрустившего Клима Сергеевича и не представлял, верить или не верить рассказанному: все выглядело правдой, но в то же время что-то тревожное вошло в меня вместе с этими жизнями, с затерянным где-то сибирским поселком, с непутевым Гришкой. Неизведанный и страшный мир коснулся меня. Неужто бывает такая любовь?

— Что же дальше?

— С утра и хожу с этим, — откликнулся Клим Сергеевич, словно бы и не слышал вопроса. — Проснулся с этим, с ним же и днем маялся. Отчего вспомнилось? Не ведаю, но, наверное, есть тому причина. Или весна действует? Весна, — подтвердил он. — А зачем рассказывал — тоже не знаю. Само рассказалось... А дальше, дальше все просто. Любовь Дмитриевна сбежала от меня на большой станции. Тешил я себя надеждой, что отстала от поезда, да помню взгляд ее: насмешливый такой. Будто бы сказала: «Куда ты, браток, ринулся?» Искал ее, а потом подался в Казахстан, застрял в совхозе. Женился без любви, а доволен по сей день, потому что кое-что понял. Эх, занял я вас своей беседой, — сказал он и взглянул на темнеющее небо. — Пора становиться — скоро потянут. Поляна добрая, желаю удачи!

Клим Сергеевич встал, повернулся и пошел так, будто бы и не сидел у костра. Байкал вскочил при первом движении, радостно завилял хвостом и гавкнул. Вскоре и хозяин, и его собака пропали за кустами.


А я сидел еще несколько минут, затем кинул за спину тощий рюкзак, взял ружье, оглядел кострище и отправился на свое излюбленное место, туда, где скрывала меня молодая поросль. Вдали пролетел первый вальдшнеп. Небо быстро темнело, в лесу становилось тише, и только та же птица без устали повторяла: «Так жили! Так!..» Я оглядывал верхушки деревьев, вслушивался — не прозвучит ли откуда призывное хорканье, и думал о рассказанном. Стали чернеть кусты, деревья, а на западе разгорелось зарево заката. Оно было ярким и переливалось всеми цветами, еле приметно угасая. И вдруг с какой-то ясностью пришло в голову, что прав этот Клим Сергеевич в чем-то, бродит он весной по лесу, рассказывает такие жизни и мечтает о том времени, когда люди станут другими. И выходило, если он тревожится сейчас, то, наверное, не напрасно — ничто ведь не пропадает зря. И с опозданием я ответил ему мысленно, что известно нам не все, далеко не все, а кое-что останется неведомым всегда.

В это время до моего слуха донеслось гоготанье: с запада летели гуси. Шли они над деревьями стройным клином, а чуть левее летела отдельно пара, и все они надрывно кричали, словно бы предупреждали о чем-то. Но о чем? Кто же ответит...

Загрузка...