Выйдя из подъезда, Марина Николаевна остановилась, наблюдая за возившимся у машины мужем. Он протирал заднее стекло, и вид у него был мальчишеский. Губы ежились и кривились от усердия, как у первоклассника за письменной работой, и, казалось, вот-вот высунется кончик языка. «Игрушка, — подумала Марина Николаевна о машине. — Забава для мужиков». Мимо прошел сосед, полковник в отставке Фокин, важный и осанистый. Дмитрий выпрямился, здороваясь с ним, и сразу постарел лет на тридцать — сделал такое постное, солидное лицо, что Марина Николаевна невольно улыбнулась.
Было тепло и солнечно, скудная, замороченная дворовая зелень, омытая вчерашним дождем, веселила глаз.
Уже теперь, утром, Марина Николаевна чувствовала себя словно бы и отдохнувшей немного — недельное рабочее напряжение отпустило, некая приятная беззаботность возникла в душе. Она осмотрелась, ища детей. Вадим сидел на лавке у соседнего подъезда и читал, Дарья, стоя в окружении подружек, рассказывала им что-то, смеялась, размахивала руками. Каждый при любимом своем занятии, подумала Марина Николаевна. Вадим встал, едва она его окликнула, а Дарью, как всегда, едва ли не за руку пришлось тащить к машине.
Наконец, уселись, и сильное, теплое, с головой, как волна, накрывшее ее ощущение уюта и покоя нахлынуло вдруг на Марину Николаевну. Вот они, все ее самые близкие люди в тесном мирке кабины — муж, сын, дочь. До каждого рукой дотронуться можно.
Дарья сидела впереди, рядом с отцом, и ни минуты не оставалась спокойной — у Марины Николаевны даже в глазах начало рябить от мельтешения ее затылка и плеч. Интерес к окружающему был у нее так силен, так жгуч, что, казалось, она стремится вырваться за пределы своего длинного, нескладного тела. Вадим читал, тихонько шелестя страницами, а если взглядывал в окно, то глаза его оставались невидящими, обращенными в себя. «Вот полюсные какие, — подумала Марина Николаевна с удивлением, хотя мысль эта приходила ей в голову бесчисленное число раз. — Их бы перетолочь, смешать, да пополам и разделить — прекрасно б получилось».
Муж был сосредоточенно-серьезен, но Марина Николаевна видела, как сквозь эту поверхностную оболочку просачивалась едва уловимо суть — удовольствие от езды. Они купили машину около года назад, а Дмитрий все еще относился к ней, как модница к обновке. Все еще налюбоваться, наездиться не мог. Он даже немного стыдился этого, пытался скрыть, но ее-то не проведешь — пятнадцать лет как-никак вместе прожили.
Машина шла по центру города, знакомому Марине Николаевне до мелочей, и все-таки смотреть было интересно. Из машины все виделось странно свежим и новым — и дома, и люди. На троллейбусной остановке Марина Николаевна заметила сотрудницу библиотеки Леночку Зотову и удивилась тому, как она хороша: стройная, легкая, пышноволосая. А ведь на работе видела ее каждый день и внимания на это не обращала. Марина Николаевна попыталась таким же отстраненным взглядом посмотреть на детей и мужа, и на мгновение ей это удалось. Лишь на мгновение — может быть, потому, что чувство при этом оказалось острым, болезненным, и его трудно было долго терпеть. И муж, и дети как бы вдруг отдалились от нее, готовые совсем исчезнуть, и одновременно она ощутила такую глубокую, кровную связь с ними!
За городом свернули с асфальта на ухабистую, посыпанную щебенкой дорогу. Встречные машины вздымали белесую, тонкую, напоминающую дым, пыль. Она просачивалась в салон и сквозь закрытые стекла, пахла тепло и пресно и скрипела на зубах. Марина Николаевна с удивлением подумала, что даже пыль эта для нее приятна — в ней было предвкушение всего того, что ожидало их впереди: зелень, вода, солнце, воля…
Дачные участки располагались между берегом реки и кромкой бора длинной, узкой полосой. Домики были очень пестры, разнообразны и по строительному материалу, и по форме, и, особенно, по окраске. В этом чудилось что-то игрушечное, детское, и смотреть на них было весело. Некая беззаботность словно бы царила здесь, и думалось, что люди приезжают сюда от серьезных, трудных городских дел, чтобы позабавиться на этих зеленых квадратах, пожить немного в этих ярких домиках ненастоящей, облегченной жизнью.
Дача была кирпичная, двухэтажная, с цинковой, ослепительно сверкающей сейчас на солнце крышей. Марина Николаевна в который раз испытала смутное чувство неловкости, взглянув на нее, — уж очень хороша. Конечно, не будь Дмитрий заместителем директора завода по быту, вряд ли они смогли б такую отгрохать. Он уверял, что все было сделано законно, без злоупотреблений, она верила ему, и все-таки неловкость ее не оставляла. Законно-то законно, но попробуй-ка материалы нужные достань, рабочих найди, если ты не на такой, как Дмитрий, должности. Построишь дощатую будку скорей всего. Дмитрий хотел еще и сауну сделать, но она решительно воспротивилась. Это уж совсем дурь, блажь, перед соседями будет совестно. А соседи, вон они, кричат, приветственно руками машут. Дмитрий здесь, в дачном кооперативе, человек авторитетный, много для общего блага делает. Сетку металлическую на общий забор достал, столбы бетонные, а теперь насчет дороги хлопочет — связи у человека, влияние.
— На речку! — крикнула Даша, выскочив из машины. — Купаться сразу пойдем, да, пап?!
— Это как мама скажет. Она у нас тут главный командир.
— Мама… Мама всегда сначала работать заставляет. Ты сам, что ль, не можешь разок покомандовать?
— Не могу. — Он подмигнул Марине Николаевне. — Чего не могу, того не могу.
— А, мам? — Даша схватила Марину Николаевну за руку, заглянула в глаза.
— Ты угадала. — Марина Николаевна с трудом удерживалась от улыбки. — Сначала работа, а потом купанье.
Они не были здесь больше двух недель, и участок успел-таки подзарасти сорняками. Марина Николаевна с детьми принялась пропалывать грядки, а Дмитрий взялся за давнюю свою работу — обивать изнутри стены дачи деревянными рейками. Стучал-постукивал.
Работая, Марина Николаевна искоса поглядывала на детей. Дарья торопилась, словно в соревновании участвовала или должна была уложиться в некий, жестко определенный, короткий срок. Вадим действовал методично и медленно и, казалось, готов был работать без отдыха за часом час.
Представляя себе их будущее, Марина Николаевна всегда тревожилась за Дарью и была до странности спокойна за Вадима. Избыток жизненных сил, прямо-таки кипевших в дочери, пугал ее. Ушибаться будет и больно ранить себя и других. Четырнадцать лет, самое сложное не за горами — окончание школы, выбор профессии. А там, глядишь, и любовь. Красивая вырастает девка, нечего сказать. А вот Вадим вполне книжный мальчик, математикой увлекается, физикой, в олимпиадах постоянно побеждает. В этом условном мире графиков и формул он, пожалуй, и жизнь проживет. Высунется иногда, посмотрит по сторонам — и обратно. Попробуй доберись там до него.
— Сколько мы должны сделать? — спросил Вадим.
— Вот все грядки прополем, тогда и купаться пойдем.
— Ой-ой! — пискнула Дарья жалобно. — Это ж долго как! А ты, Вадька, чего так копаешься? Я в два раза быстрей тебя пропалываю!
— Ты корни в земле оставляешь, — спокойно сказал Вадим. — Потому и быстро. Надо осторожно тянуть и браться у самой земли, тогда с корнем вытягивается.
— А, иди ты! С корнем, без корня! Лишь бы чисто было.
— Так они опять вырастут.
— Ну и что? И опять прополем. Правда, мам?
— Вадим прав вообще-то.
— Ну и пусть, я все равно по-своему буду…
— Можете отдохнуть пока, я скоро вернусь. — Марина Николаевна разогнулась, потерла сладко ноющую поясницу и зашагала к дому.
Внутри дачи приятно пахло деревом. Дмитрий сидел на корточках у стены и приколачивал к ней очередную рейку. На звук хлопнувшей двери оглянулся. Его улыбка была такой радостной, что Марина Николаевна даже смутилась и почувствовала себя смутно виноватой в чем-то. Она считала, что любит мужа, но чтобы так вот радоваться при виде его — нет, этого в ней не было. Прошло давным-давно.
— Как находишь? — Дмитрий повел рукой, указывая на стены.
— Недурно.
— Потом морилкой протру как следует, смуглое станет все, заглядишься.
— Хорошо, хорошо, — проговорила Марина Николаевна, кивая.
— А может, покрасить?
— Можно.
— Ну, что ты! — возмутился Дмитрий. — Куда ж это годится — такую красоту краской замазывать?
— А зачем же спросил? — удивилась Марина Николаевна.
— Хотел степень твоего равнодушия к этому выяснить. Теперь вижу, что равнодушие глубокое. Хоть так тебе, хоть эдак.
— Ну, почему же…
Вообще, он прав, конечно, подумала Марина Николаевна. Не очень ее все это трогает. Лишь бы от непогоды было где укрыться или переночевать при случае. Она старалась скрывать такое свое отношение к даче, чтобы не обижать мужа. Он-то вон как азартно здесь работает.
— Ты знаешь, что я думаю, — начал Дмитрий, посмотрев на нее заговорщически. — Я думаю, не устроить ли нам здесь камин? Уж если сауну решили не делать, то хоть камин, а? Представляешь, посидеть вечерком осенью у живого огня? Это же прелесть какая! Вот здесь, в углу, и можно сложить, и места он займет немного. Как ты считаешь?
— Я — за. Вполне. Камин вещь благородная. Как в лучших домах Лондо́на будет.
— А чего ты иронизируешь? В самом деле ведь хорошо.
— В самом деле. Делай, если, конечно, сможешь.
— Смогу! — воодушевился Дмитрий. — Ну, может, консультация понадобится, помощь некоторая. У нас есть спецы, договорюсь. Вот с обивкой закончу и возьмусь за это дело вплотную. Чтоб к ноябрю, к твоему рождению, можно было и возжечь.
— Ну-ну, — кивнула Марина Николаевна. — Посмотрим.
— Сделаю. Слушай, а пошабашить нам не пора? Дарья, наверное, приплясывает уже от нетерпения.
— Пляшет вовсю. Ох, Дарья… Хлебнем мы с ней хлопот, чует мое сердце.
— Да брось ты! Живая девочка, больше ничего.
— Живая… Сумасбродная она. И чем дальше, тем больше.
— В кого только уродилась? — подмигнул Дмитрий.
— Да уж не в тебя.
— А если в тебя, то тем более волноваться нечего. Вон ты у нас какая правильная.
— В мои-то годы как правильной не быть. Ладно, через полчасика на реку пойдем, а то как бы детки наши и в самом деле самовольно не сбежали.
День вступил в полную, зрелую силу, полыхал солнечным блеском и небесной синевой. Песок небольшого пляжика, огороженного низкорослым ивняком, так жег босые подошвы, что Марина Николаевна не выдержала и, смеясь, ежась, нелепо подпрыгивая, бросилась к воде. Дети обогнали ее и, в туче брызг, с хохотом и криками, ворвались в воду.
Она же вступила туда неспешно, замерла, привыкая к прохладе, к щекочущему, мерному давлению воды. С противоположного безлесного берега тянул ветерок, отдававший полынью и медом. Сзади подошел Дмитрий, обнял ее, прижался горячим телом, и острое, странно и хорошо слитое со всем тем, что она ощущала и видела в эту минуту, желание вдруг возникло в ней. Стоять на виду у детей обнявшись было нехорошо, и она освободилась от рук мужа, торопливо шагнула вперед и поплыла. Было чудесно отдавать себя во власть настойчивой, влекущей силе реки, смотреть, как медленно плывут мимо нее берега с песчаными и глинистыми осыпями, с норками ласточек, с белесой щетиной ковыля и полыни.
А потом они вчетвером лежали на горячем песке, переговаривались, замолкали надолго, и в одну из таких минут молчания Марина Николаевна с такой силой почувствовала полноту и гармонию жизни, что ей почему-то захотелось заплакать.
В последнее время она видела, что в ней установились удивительные, никогда ранее в такой степени не бывавшие равновесие и покой. Все было хорошо и в семье, и на работе. Теплые, ровные отношения с Дмитрием, подросшие, здоровые, вполне еще принадлежавшие семье дети, собственное здоровье и ощущение зрелости и полноты сил. И работа ее радовала, шла без натуги и надрыва, постоянное удовлетворение давала. Вот за это все Марине Николаевне вдруг сейчас и стало тревожно. Слишком уж ей хорошо, и любая перемена, кажется, способна лишь ухудшить ее жизнь. Вот если бы так все длилось и длилось без изменений, но нет, подумала она, такого не бывает. Не прикажешь: мгновение, остановись…
В сторонке, за хилым кустиком ивняка расположилась молодая пара. Они то дурачились, бегали друг за другом по песку и мелкой у берега воде, то затихали и начинали целоваться. Марина Николаевна обычно возмущалась слишком вольным, по ее мнению, поведением молодежи, объятиями, поцелуями на людях, но смотреть на эту пару ей было почему-то приятно. Она подумала о том, что через несколько лет для Дарьи, а потом и для Вадима что-то подобное начнется. Да и для них с Дмитрием пойдет совсем новая полоса — семейное устройство детей, внуки.
Прикрыв глаза от солнца ладонью, Марина Николаевна понаблюдала за стоящими рядом на мелководье Дашей и Вадимом. В год всего между ними была разница, а можно подумать, что в два-три. Дарья выглядела вполне уже сформировавшейся девушкой, а Вадим совершенным мальчишкой. И какие же разные чувства вызывали они у Марины Николаевны! Дарья была как бы она сама, молоденькая, горячая, нетерпеливая. Даже странное чувство раздвоения возникало у Марины Николаевны при долгом на нее взгляде: она как бы и лежала на песке, прижимаясь к нему сильным своим, грузноватым, женским телом, и одновременно она же стояла по щиколотку в теплой воде, говорила, смеялась, и ветер вольно трепал ее короткие волосы. Вадима же, несмотря на жару, хотелось согреть, обнять, по голове ласково погладить.
— Вадик! — крикнула она.
Он сразу же направился к ней, весь такой узенький, бледнокожий, тощий. Марина Николаевна все яснее видела его внимательное, серьезное лицо и вдруг подумала, что сама не знает, зачем окликнула его.
Вопросительно глядя, он присел перед ней на корточки.
— Слушай, — она замялась и сжала пальцами его тонкую ногу чуть повыше щиколотки. — Слушай, ты не забыл, что тебе голову в воду окунать нельзя после отита.
— Нет, помню.
— И, знаешь что… Поосторожней там плавайте.
— А это ты лучше Дарье скажи, — ответил он, и в его взгляде проскользнула насмешка.
«Догадался, что просто так, без всякой нужды позвала», — подумала Марина Николаевна. Ее часто поражала проницательность сына, прямо-таки в тупик ставила. То ребенок совсем, а то вдруг такое понимает, что не каждому взрослому дано.
— Как к олимпиаде подготовка? — спросил Дмитрий сына. — Все нормально?
— Готовлюсь понемногу…
— Смотри! Честь города защищать будешь, не шутка!
Вадим выиграл зимой областную олимпиаду по математике и скоро должен был поехать на зональную. Марине Николаевне все это не очень-то нравилось — совсем засох парень, одни книжки, цифры да формулы.
— Знаешь, надо что-то предпринимать, — обратилась она к мужу, когда Вадим отошел. — Ты посмотри, он даже голову ровно не держит, клонит к плечу. Одна голова и осталась. Нет, это не дело, у него же детства нормального нет. Осенью его обязательно надо куда-нибудь в спортивную секцию пристроить. Ты, как отец, и займись.
— Он же не хочет.
— Убеди!
— Попробую.
— Попробуй, попробуй! А то ты со своей работой да с дачей и внимания на детей не обращаешь.
— Ну, что ты, ей-богу, — пробормотал Дмитрий обиженно. — Да я с ними больше, чем ты, вожусь.
— Вот именно «вожусь». Поверхностно все это, мой милый. Поглубже надо вникать.
— Ладно тебе… — Он погладил ее по спине, но она отстранилась — разговор серьезный, и нечего тут лезть с ласками…
Она видела, что муж любит ее больше, чем детей. Когда-то это даже льстило ее женскому самолюбию, но в последние годы вызывало недовольство и недоумение. Дети — это ведь неизменное и вечное, а супружество, даже самое удачное, всегда крахом может окончиться. Сегодня супруги, а завтра чужие люди.
Марина Николаевна то почти задремывала, то, очнувшись, широко открывала глаза и видела желтый, словно бы млеющий под солнцем песок; живую, шевелящуюся пеструю ленту реки; слоистый обрыв противоположного берега; ивняк, по которому ветер гнал вперемешку светлые, серебристые и темно-зеленые волны. Все это укачивало, убаюкивало, и она задремывала вновь, чувствуя под собой надежную, уютную, теплую ладонь земли.
— Ого! — сказал вдруг Дмитрий встревоженно. — Ты посмотри, что творится!
На западе стеной стояла иссиня-черная туча. Весь мир вдруг показался Марине Николаевне разделенным на светлую, солнечную, простую и ласковую половину и на беспросветно-угрюмую, угрожающую, страшную. Это как-то болезненно и остро отозвалось в ее душе, словно касалось не просто погоды, но всей ее жизни.
— Домой, — сказала она. — Сейчас же домой.
— Ну, что ты, мам! — воскликнула Даша. — В последний раз искупаться же надо! Мы успеем, туча вон еще где!
— Может, и в самом деле обкупнемся напоследок? — поддержал ее Дмитрий. — Смоем песок.
— Ну, ладно, — сдалась Марина Николаевна. — Только быстро у меня!
Однако успеть на дачу до дождя так и не сумели. Туча росла стремительно, надвигалась на солнце с неодолимым упорством, и по мере этого солнечный свет становился все пронзительней и резче, и уже чудилась в нем последняя, напряженная отчаянность. Глухо и сыто проурчал и тут же с сухой, раздирающей что-то, сокрушительной силой ударил гром, молния врезала во мрак тучи свою изломанную ветвь. Первые крупные редкие капли защелкали по земле и воде, потом зачастили все быстрей, все торопливей — и хлынул обломный, непроглядный ливень.
Дмитрий и дети продолжали бежать. А Марина Николаевна перешла на шаг — куда торопиться, если все равно уже с ног до головы мокрая? А через несколько минут почувствовала, что неспешно идти под этим мощным теплым дождем просто чудесно. Она даже бессознательно улыбаться начала, ощущая, как ее опутывают, тормошат, щекочут бесчисленные водяные струи. Ливень словно бы смывал с нее возраст слой за слоем, год за годом, и она все очевидней осознавала себя совсем молодой девушкой, девчонкой. От грохота грома, синеватого блеска молний было одновременно и страшно, и весело. Марина Николаевна напрягалась в предчувствии очередного удара, очередной вспышки и даже торопила их: «А ну еще, еще раз!»
Гроза и дождь закончились так же быстро, как и начались. Марина Николаевна при этом нечто вроде смутного разочарования испытала, словно все время ждала чего-то главного, решающего, окончательного, но так и не дождалась.
К даче Марина Николаевна подходила уже при свете солнца. Измятая, вялая, обессиленная туча сползала на восток, к горизонту. Она потеряла и монолитность, и зловещую свою угрюмость, разваливалась на куски, обнажая ярко-синее, вымытое небо. Солнечный свет был особенно ласковым, мирным, и отблеск его шел отовсюду: от мокрой листвы, от луж и ручейков, от крашеных стен дач и древесных стволов.
Гроза миновала, но рожденное ею молодое, радостное чувство осталось в душе Марины Николаевны. Когда же она открыла калитку, увидела мужа и детей, то они тоже представились ей какими-то странно обновленными, свежими, радостными, и она, замерев, смотрела на них, как после долгой разлуки.
Обедали во дворе за врытым в землю, грубо сколоченным столом. Все были как-то особенно оживлены и беззаботны, хохотали без причины, дурачились. И опять, как недавно на пляже, Марина Николаевна испытала острое до болезненности ощущение полноты, лада их семейной жизни и глухую, не имеющую вроде бы оснований, тревогу за нее.
После обеда Дарья ушла к здешним своим подружкам, Вадим устроился с книгой в шезлонге, а Марина Николаевна с мужем поднялись на второй этаж дачи, чтобы отдохнуть часок. Марине Николаевне тут нравилось: большое окно с видом на сосновый бор, обитые деревянными рейками стены, низкий дощатый, создающий впечатление укромности потолок. Огромная тахта занимала едва ли половину комнаты. Лет пятнадцать уже она им служила в городской квартире, а теперь вот здесь. Марина Николаевна любила ее и называла «спутницей жизни».
Лечь в чистую прохладную постель было чудесно. Взбудораженность от солнца, купанья, бега под дождем в грозу все еще тлела в Марине Николаевне, и она потянулась с наслаждением, закинув руки за голову. Дмитрий зачем-то спустился вниз, и она ждала его все нетерпеливей, с радостью в то же время сознавая, что он непременно появится — чуть раньше, чуть позже. Вот наконец заскрипели ступеньки под его ногами, и даже этот звук был ей приятен, возбуждал ее. И в том, как он молча вошел, как разделся, не проронив ни слова, было уже что-то связывающее их, как некая общая сладкая тайна…
Дмитрий скоро заснул, а она лежала, постепенно успокаиваясь, словно бы возвращаясь откуда-то издалека в ясный, простой, привычный и поэтому особенно милый мир. Ей было интересно сейчас видеть все, на что бы ни падал ее взгляд: и влажную, рыхлую, просвеченную солнцем листву за окном, и пучок завядших ромашек в молочной бутылке на подоконнике, и сложный, витиеватый древесный рисунок на досках потолка. Тело ее глубоко расслабилось, растеклось прямо-таки в блаженной истоме, голова же была странно ясной и свежей.
Вся ее многолетняя жизнь с Дмитрием вдруг как-то целиком представилась ей, просматриваясь насквозь, из конца в конец. Вряд ли она любила его по-настоящему, когда выходила замуж. Нравился, конечно, приятен был, особенно его отношение к ней ее подкупало. Уж он-то ее любил, это точно. До сих пор помнит, как глаз от нее не мог оторвать. И неловко порой ему бывало, сколько можно пялиться, а смотрел и смотрел. Даже выражение взгляда его тогдашнего она помнила — покорное, признающееся и чуть виноватое. Оценила она тогда еще и то, что на него можно вполне и во всем положиться. Прочный человек, надежный, не подведет. Вот это-то, может быть, сильней всего на нее и повлияло. Хоть она и сама не из слабых была, а все-таки в опоре нуждалась.
Что ж, не ошиблась она ни в любви его, ни в надежности — и до сих пор все это в нем есть. Сама она с годами относилась к нему все теплей, привязывалась все больше. Если приходилось разлучаться хоть ненадолго, то это давалось ей нелегко — как будто часть ее самой, живая, необходимая, исчезала вдруг, и она оглядывалась с растерянностью и недоумением. Полюбила ли она его в конце концов? Такой вопрос Марина Николаевна не раз задавала себе и не могла с определенностью и уверенностью на него ответить. Может быть…
Марина Николаевна вот уже четвертый год заведовала читальным залом областной библиотеки. В подчинении у нее было шесть сотрудниц, которых она называла «мои девочки». Да они все девочками и были, каждой чуть за двадцать. Марина Николаевна любила их как-то всех разом, почти не разделяя, и считала, что они платят ей тем же.
У нее был свой маленький кабинет, но она сидела в нем редко — неприятное чувство какой-то оторванности от жизни охватывало ее. Поэтому она попросила поставить в укромном месте читального зала письменный стол и предпочитала работать за ним. Здесь было уютно, и в то же время она видела и кафедру, и кого-нибудь из сотрудниц, и угол зала. Рядом находилось окно с цветами на подоконнике, за окном виднелись редкие сосны и ряд девятиэтажных жилых домов вдалеке.
Проходя мимо кафедры, Марина Николаевна кивнула Верочке Каплиной, торопливо объяснявшей что-то читателю. Вид у Верочки был возбужденный, встрепанный, и, здороваясь с Мариной Николаевной, она прямо-таки потянулась не только взглядом, но и всем телом вслед за ней. «Похоже, новый поворот в романе с лейтенантом, — решила Марина Николаевна. — Придется вникать».
Почти все ее молоденькие сотрудницы были незамужними, и сердечные дела каждой быстро становились достоянием всех и горячо обсуждались. Марине Николаевне поневоле приходилось играть в таких обсуждениях роль верховного судьи — и по возрасту, и по авторитету, и чуть ли не по положению заведующей, начальницы, так сказать. Судить она старалась как можно мягче и воздерживалась от советов. В сущности, одно и то же в разной форме повторяла — побольше верить себе и не спешить.
Усевшись за стол, Марина Николаевна взялась за составление плана внебиблиотечной работы на следующий квартал. Надо было определить темы литературных обзоров на предприятиях города и назначить исполнителей. Обычно она умела вполне сосредоточиться на том деле, которым занималась в данный момент, уйти в него с головой, но сейчас ей что-то мешало. То ли ослепительно яркий летний день за окном, то ли духота зала, то ли избыток бодрости и энергии, который она ощущала с утра.
Неслышно появилась Верочка, присела рядом.
— Марина Николаевна, я хочу вас попросить… У меня три отгула, разрешите взять их подряд с завтрашнего дня.
— Подряд слишком неудобно. График придется менять, выходной сдвигать кому-то.
— Мне очень нужно, понимаете?! — Верочка посмотрела умоляюще. — Мне Николая нужно до Москвы проводить. Он по месту службы отбывает.
— Не на фронт же, господи!
— Вы понимаете, ничего не решено еще… И я хочу… — Верочка потупилась и крепко сжала рот, чтобы не заплакать.
«Понятно, — подумала Марина Николаевна. — Предложения ей он так и не сделал, вот она за проводы эти и цепляется. Надежду не хочет терять. Только зря, милая. Раз теперь не сделал, то и вообще вряд ли сделает».
— Что ж, поезжай, если так уж надо, — сказала она, вздохнув. — Обойдемся как-нибудь.
Глядя, как Верочка возвращается к кафедре, Марина Николаевна чувствовала к ней и жалость, и зависть. Любит она своего лейтенанта и, похоже, безответно. Так чему же завидовать? А вот этому самому. Любви.
Марина Николаевна кончала уже составлять план, когда в зале появилась заведующая библиотекой Кузьминская. Она была небольшая, сухая, плоская, с выражением постной деловой озабоченности на лице. Держась очень прямо, закинув голову, поблескивая стеклами очков в черной оправе, она медленно шла между столами читального зала, и звук ее шагов был строг и размерен. У Марины Николаевны вдруг шевельнулось на мгновенье детское, школьное воспоминание: она сидит за партой с невыученными уроками, а в класс входит учительница…
Кузьминская была вполне посредственным специалистом и администратором и все-таки в коллективе ее уважали. Полная преданность работе, отсутствие всего личного, душевного как-то завораживающе действовало на людей. Казалось, что она принесла все это в жертву делу и поэтому имеет право требовать того же и от других. Марина Николаевна в ее присутствии испытывала всегда безысходную, одуряющую какую-то тоску и скуку.
— План составляете? — спросила Кузьминская, поздоровавшись. — Ну-ка, ну-ка… — Она неторопливо протянула свою очень белую сухую руку и взяла план.
— Набросала вчерне. Да вы садитесь, в ногах правды ист.
— Да-да, спасибо. — Не отрывая глаз от бумаги, Кузьминская присела к столу. — Ну, что ж, прекрасно. Только вот выбор писателей у вас немного странноват, признаться.
— Почему? — удивилась Марина Николаевна.
— Имена есть неизвестные. Вот, Завальнюк, например.
— Чудесный поэт, — сказала Марина Николаевна.
— Понимаете ли… — Кузьминская пожевала губами. — Наши собственные вкусы не должны иметь значения. Существенного, во всяком случае. Мы обязаны ориентироваться на место, которое писатель занимает в литературе, на мнение критики…
— А сами мы что ж, в роли механических передатчиков информации должны выступать?
— В известной степени.
— В известной степени, но ведь не целиком? Я, например, таким механизмом быть не желаю и в выборе писателей свой собственный вкус отключать не хочу.
— Да вы не волнуйтесь! — Кузьминская прихлопнула ладонью по столу, и ее обручальное кольцо, слишком широкое на пальце, неприятно звякнуло. — Вкусовой оттенок, конечно, мы не можем совершенно исключить, но надо, знаете ли, его приглушать, придерживать.
— Ну, у меня это не получается — на горло себе наступать… Кстати, Каплину я отпускаю на три дня. Отгулы.
— Подряд? — подняла Кузьминская брови. — Но ведь мы договаривались подряд не давать.
— Это же наше внутреннее дело, наши трудности. Выйдем из положения. Понимаете, нужно ей очень. Сердечные дела.
— Тем более незачем потакать! — сказала Кузьминская с возмущением. — Это баловство, как хотите!
— Почему же… Судьба, может быть, у человека решается.
— Ах, не в первый раз я такое от вас слышу! Марина Николаевна, милая, ну какая еще судьба?! Есть, понимаете, работа и есть жизнь личная, и не надо это путать. Ну, хорошо, хорошо, в конце концов, это действительно ваше внутреннее дело. Я вообще говорю, в принципе. Личное и служебное надо разделять четче. И для дела это только на пользу.
Как всегда после разговора с Кузьминской, Марине Николаевне захотелось подвигаться, свежим воздухом подышать, поболтать с кем-нибудь, посмеяться. Она вышла из библиотеки и несколько минут постояла у входа, щурясь на жарком и слепящем солнце. Газон напротив был зелен, с редкими крапинками ромашек и васильков, над ним суматошно и вольно плясали белые и желтые бабочки, и Марина Николаевна почувствовала желание пройтись босиком по этой густой, шелковистой даже на взгляд, траве. Вдоль дальнего края газона стояли в ряд пять голубых елочек и были очень хороши под ярким солнцем. Хвоя их чуть серебрилась, как от изморози, и тянуло подойти, потрогать ее и, может быть, ощутить прохладу…
Вернувшись, Марина Николаевна приступила к делу, которое давно и с радостью предвкушала — к подготовке стенда, посвященного юбилею Блока. Это был ее любимый поэт, и она любила не только его стихи, но и его самого — почти как живого человека. Она знала его биографию до мелких подробностей, читала о нем все, что только могла достать, какой-нибудь том из его шеститомного собрания сочинений почти постоянно лежал на ее рабочем столе, и она часто заглядывала туда, выбрав свободную минуту.
Она прикинула список книг, которые нужно представить на стенде, кое-что сразу же нашла, полистала их одну за другой и задержалась на любимой своей фотографии Блока, сделанной незадолго до его смерти. Печальное, какое-то обугленное лицо… Когда бы она ни посмотрела на эту фотографию, чувство странной, материнской какой-то жалости возникало в ней и возникло сейчас. Выносить его было тяжело, и она захлопнула книгу.
Обсудив с художником библиотеки оформление стенда, Марина Николаевна пошла в свой кабинет — пора было почаевничать по заведенному у них порядку. Там ее ждали уже все трое — Валентина, Светлана и Верочка. Она села и спросила строго:
— Так кто у нас самая красивая?
— Вы! — хором ответили девочки.
— А самая умная?
— Вы!
— А самая обаятельная?
— Вы!
— Так, прекрасно! — Марина Николаевна с удовлетворением кивнула. — Рада видеть в коллективе такую зрелость и единодушие. Наливайте чаю самой-самой.
Такая вот у них была игра. В течение месяца какая-нибудь из сотрудниц читального зала считалась самой красивой, самой доброй и так далее. Сейчас как раз была очередь Марины Николаевны. Она и придумала игру, считая ее для женщин полезной. Тянулось это уже с год, и порой Марине Николаевне нравилась, а порой казалась дурацкой, стыдной чушью. Она даже как-то предложила оставить забаву, но девочки не согласились. Значит, и в самом деле что-то в ней есть.
— Марина Николаевна, как вы думаете, если нет любви взаимной, то что лучше — самой любить или чтобы тебя любили? — спросила Светлана.
— Самой, наверное.
— А я считаю, пусть уж лучше меня любят, чем самой мучиться впустую. — Светлана передернула плечами, как от озноба.
— Ну, почему же впустую? — улыбнулась Марина Николаевна. — Любовь всегда что-то дает, даже безответная. А насчет мук, что ж, без них и радости не бывает. Расплата, так сказать.
— Да не хочу я расплачиваться, не хочу!
«Тебе, похоже, и не придется, — подумала Марина Николаевна. — И полюбишь ты вряд ли по-настоящему. Такая смазливенькая, капризная, эгоистичная. А вот тебя скорей всего будут любить, хоть ты того и не стоишь».
— А я с вами согласна, Марина Николаевна, — сказала торопливо Валентина. — Лучше уж самой. Это ведь больше обогащает, правда? И позиция все-таки активная.
— Вот-вот! — рассмеялась Марина Николаевна. — Главное, чтоб позиция активная была.
Она подумала, что и Валентина скорей всего получит свое. Будет безответно любить, давно уже к этому готова.
Когда покончили с чаем, Верочка задержалась в кабинете и сказала, глядя тревожными, сухими от напряжения глазами:
— Марина Николаевна, я с вами посоветоваться хочу. Может, не надо мне Николая провожать ездить? Может, это лишнее? Навязываюсь словно…
— А ты сделай так, как хочется. Хочешь проводить — провожай, нет — не надо.
— Да я-то хочу… А вот что он может подумать?
— Ну, я ведь не знаю ваших отношений. Я говорю, что вообще в таких делах надо поступать по чувству, по желанию. Это лучше всего.
Марина Николаевна вдруг вспомнила себя в таком же возрасте, как Верочка. Какой тогда огромной, необъятной прямо-таки представлялась лежащая впереди жизнь. Что-то сбылось из тех девичьих мечтаний, что-то нет. А, в общем-то, все нормально, все правильно — семья, дети, работа по душе. Пытаясь представить последние пятнадцать лет, Марина Николаевна то ощущала их весомыми, сложными до головокружения, вобравшими в себя так много, а то вдруг видела их в каком-то съеженном, унылом виде, и ей становилось обидно и горько. Целых пятнадцать лет, лучших, наверное, в жизни — и такое однообразие, такая скудность! Это казалось ей оскорбительным, и, напрягаясь, она вновь меняла точку зрения, и прожитая жизнь опять усложнялась в ее глазах, росла, наполнялась полновесностью и смыслом…
Идя по залу к своему столу, Марина Николаевна вдруг натолкнулась на устремленный на нее в упор взгляд одного из читателей. Это был мужчина лет сорока с помятым, усталым, бледным лицом и странно яркими на этом лице твердыми, упорными глазами. На мгновение ей почудилось даже что-то оскорбительное в этом пристальном взгляде. Мужчину словно бы нисколько не занимала ее возможная ответная реакция, ему самому было интересно, вот он и смотрел. У стола, собираясь сесть, она мельком еще раз взглянула на него, он, чуть повернув голову, по-прежнему наблюдал за ней. «Что за свинство, — подумала Марина Николаевна возмущенно. — В школьные гляделки игра. А ведь в годах мужик, потрепанный…» Через минуту с какой-то странной уверенностью, что и теперь он не отвел от нее глаз, она посмотрела и убедилась в этом. «Ну, нет! — мелькнуло у нее. — Я тебя заставлю прекратить!» Она со злостью выдерживала его взгляд и чувствовала, что лицо ее вполне передает ее настроение. А он все смотрел и смотрел; твердое, серьезное спокойствие его взгляда оставалось совершенно неизменным, и это размывало у Марины Николаевны уверенность в себе. «Как будто на пейзаж смотрит, а не на живого человека», — подумала она и тут же ощутила, что возмущенное выражение начинает неудержимо сползать у нее с лица, сменяясь недоумением, растерянностью почти. И лишь когда он заметил это, то отвел взгляд.
Марина Николаевна глубоко, как после физического усилия, передохнула. Она чувствовала себя задетой, заинтересованной даже, хоть ей было и неловко признавать это перед собой. «Вот наглец! — подумала она, но это мелькнуло уже как-то формально, по инерции. — Что за тип, никогда его раньше не видела».
Знаки внимания со стороны читателей-мужчин, то мимолетные, то надоедливые, а то и приятные были нередкими в их работе. И Марина Николаевна привыкла встречать и переносить их с профессиональным, так сказать, спокойствием и сдержанностью. Всякое тут случалось. И полушутливое ухаживание, и презенты перед Новым годом и Женским днем (которые, кстати, Марина Николаевна принимала без малейшего стеснения, считая, что, если кому-то приятно сделать ей маленький подарок, то она не вправе в этом человеку отказать), и легкие флирты, всегда кончавшиеся или приятельством или ничем. Марина Николаевна не чуралась и кокетства, эдакой легкой, чуть возбуждающей игры с некоторыми из читателей, считая это не только допустимым, но и полезным. Иначе ведь можно забыть, что ты не только мужняя жена, но и просто женщина.
Поморщившись и даже чуть тряхнув головой, словно отгоняя от себя что-то надоедливое и мешающее, Марина Николаевна постаралась сосредоточиться на деле. Она поработала с полчаса, и ей понадобилось заглянуть в книгохранилище. Она подумала, что придется пройти мимо того самого, нагло смотревшего на нее читателя, смутилась и рассердилась на себя за это смущение. Решительно встав, зашагала по залу, издалека еще поймала глазами знакомое лицо и так и шла, неотрывно на него глядя. Мужчина встретил ее взгляд все с той же спокойной, твердой заинтересованностью, и Марина Николаевна испытала вдруг некое странное, острое, мгновенное чувство: ей показалось, что она его знает. Не то чтобы видела его когда-то или знакома была, но забыла, нет. Она словно бы узнала о нем что-то важное именно вот в эти недолгие секунды, пока подходила к нему. Так иногда не замечаешь какого-нибудь места, десятки раз проходя мимо, и неожиданно, неизвестно отчего по-настоящему его увидишь. С объемностью, глубиной и, главное, с чем-то самым характерным, особенным. Вот так же Марина Николаевна увидела, узнала вдруг этого человека. Чувство мелькнуло и исчезло, и она не смогла бы вызвать его вновь. Никогда с ней не случалось ничего подобного, и она даже испытала нечто вроде легкого головокружения.
В книгохранилище Марина Николаевна пробыла довольно долго, и, когда вернулась в зал, мужчины за столиком уже не оказалось. Это ее удивило, словно она уверена была, что он просидит здесь до самого закрытия. Удивившись на это свое удивление, она поспешно и с особенной охотой погрузилась в текущие дела, и больше не вспоминала о странном читателе и о том чувстве, которое испытала, проходя мимо него. Или, может быть, не позволила себе вспомнить? Да и в самом деле, что это была бы за дурь, вспоминать такое.
За пять с лишним лет, прошедших со времени защиты диссертации, Бритвин отвык от занятий в библиотеке. А ведь когда-то она была — дом родной. Прекрасно он здесь потрудился, с напряжением, азартом, с хорошей такой спортивной злостью. Больше всего ему запомнилось состояние, постоянно повторявшееся в начале и в конце библиотечных его радений, момент входа в работу и выхода из нее. Вход напоминал погружение, шаг из одной среды в другую, из реального мира в мир мысли, в особенный простор его и свободу. А в конце, на выходе, он словно бы выныривал оттуда, возвращался к действительной жизни, и так все вокруг казалось ново, свежо, остро, давило прямо-таки на зрение и слух… В голове был шум, приятная, приглушенная толкотня, обрывки рабочих его мыслей причудливо смешивались с бытовым и реальным, и некоторое время, шагая к остановке троллейбуса, он чувствовал себя почти хмельным.
В библиотеку после столь долгого перерыва Бритвин пришел, чтобы просмотреть журнальную статью по нейрохирургии. Журнал этот получали в отделении, но нужный ему номер куда-то пропал, вот и пришлось сюда тащиться.
Усевшись, Бритвин заметил, что, не думая об этом, столик он выбрал тот же самый, за которым чаще всего когда-то работал. Отсюда и весь зал хорошо просматривался, и в окно можно было посмотреть. Ничего здесь, в библиотеке, в общем, не изменилось за годы его отсутствия. Те же ряды столов, те же книжные полки, тот же звук перелистываемых страниц, тот же запах. Даже посетители показались ему едва ли не теми же самыми — подросток с кипой иллюстрированных журналов, девушка, конспектирующая толстенный фолиант, старик, мерно поглаживающий ладонью лысину… Зачарованное царство. Казалось, приди сюда и еще через десять лет — будет то же самое. Библиотечная зачарованность и неизменность почему-то подтолкнули Бритвина к мыслям о том, что же за эти годы изменилось в его собственной жизни, если считать по-крупному? Защитился, перешел работать в клинику и развелся с женой. Ну, и постарел на пять лет, естественно.
Передохнув после защиты с полгода, Бритвин приступил к новой теме — ранней диагностике сосудистых новообразований мозга. Дело было важное, интересное, тонкое, шло теперь на полном ходу и даже смутно обещало возможность завершения. В конце концов могла получиться неплохая монография, которую, глядишь, и в виде докторской диссертации представить будет можно.
По мере продвижения работы Бритвиным все более овладевала тревога. Он представлял себе десятки институтов, кафедр, клиник, в которых занимались подобной проблемой, и боялся, что его опередят. Весело будет прочитать однажды чью-нибудь статью или диссертацию и увидеть это. Он, правда, был в курсе ведущихся в данной области работ и прямых конкурентов пока не видел, но разве возможна уверенность в таком деле?
Прочитав в реферативном журнале о статье, опасно близкой его теме, он пришел в библиотеку познакомиться с самой статьей. Быстро пробежал ее и успокоился — автор копал действительно неподалеку, но все-таки в ином направлении. Не конкурент.
Бритвин взялся конспектировать статью и, случайно подняв от журнальной страницы глаза, увидел вошедшую в зал женщину. Она была красива, и он задержал на ней взгляд, но уже в следующее мгновение понял, что не это в ней главное. Она была мила для него необыкновенно — и выражением лица, и походкой, и чуть откинутой назад головой, и даже тем недовольством, которое мелькнуло у нее от его слишком пристального и долгого взгляда. Он проследил, как она села в стороне за служебный стол, и продолжал смотреть, понимая, что это смешно и невежливо. Через некоторое время она вновь прошла мимо него, глядя удивительно открытым, прямым взглядом, в котором было сдержанное возмущение, сменившееся вдруг растерянностью. Бритвин внезапно и уверенно ощутил, что между ними что-то непременно будет, а, может быть, каким-то непостижимым образом уже и б ы л о, и она смотрит на него таким вот взглядом уже после в с е г о.
Беспричинно спеша, словно стремясь избавиться от грозящей ему опасности, он закончил конспект и вышел из библиотеки. На улице все, только что пережитое, представилось ему нереальным, как если бы приснилось или померещилось. Да и померещилось, конечно, решил он. Сколько времени прошло, как он расстался с Ларисой? Четыре почти месяца. Вот поэтому на него вид красивых женщин так и действует. От долгого поста…
Бритвин развелся с женой около двух лет назад и вскоре после этого познакомился с Ларисой. Она оказалась удобной женщиной — нетребовательной, заботливой и веселой. Раза два в неделю навещала Бритвина в крохотной его квартирке, доставшейся ему после размена семейного жилья. Время от времени она и уборку устраивала, и еду готовила — впрок на несколько дней.
Бритвин постепенно привык, привязался к ней и был доволен. Думал, может, это и есть самая приемлемая для него форма отношений с женщиной? И свобода остается, и хомут семейный не давит, не трет, и вместе быть можно, лишь когда этого хочется, а не постоянно, изо дня в день, из года в год.
В то, как она сама оценивает их отношения, Бритвин старался не вникать. Внешне, во всяком случае, все обстояло хорошо, никакого недовольства или претензий она никогда не высказывала, а в глубину, в эту пресловутую душу лезть не стоило, чтобы не обнаружить вдруг чего-нибудь такого, что лежало бы там себе и лежало нетронутым и незаметным.
И вот однажды, проведя у него выходной день (причем ничего особенного в ней он не заметил), она сказала перед самым уходом:
— Все, миленький, прощай! Больше мы с тобой встречаться не будем.
— Как? — удивился Бритвин. — Уезжаешь куда-нибудь?
— Нет. Замуж просто-напросто выхожу.
Бритвин улыбнулся, чувствуя, что лицо его глупо расползается и перекашивается, а Лариса заливисто расхохоталась.
— Что, съел? — Она продолжала смеяться, и даже слезы выступили у нее на глазах. — Господи, как же я рада тебе это, наконец, сообщить. Давно предвкушала.
— Что ж, поздравляю, — пробормотал Бритвин. — За кого, если не секрет?
— Какая тебе разница! За хорошего человека.
— Любишь его?
— Ох, все бы тебе знать! Ну, уж ладно, скажу на прощанье правду. Нет, не люблю. Я тебя люблю.
— Вот даже как. Тогда зачем же?..
— А за тем самым! — воскликнула она со злостью. — Что же ты думаешь, я тебя весь свой век обслуживать должна?! Удобства тебе создавать и удовольствия доставлять? Нет, дорогой, поищи теперь себе другую дурочку, а с меня хватит. Больше не хочу.
Вот так все кончилось с Ларисой. Что называется — спасибо, не ожидал…
От библиотеки до дома было всего около получаса пешком, и Бритвин решил пройтись — грех толкаться в троллейбусе в такой славный летний вечер.
Он много работал в последнее время, устал и с нетерпением ожидал отпуска. Надо, наконец, заставить себя отдохнуть по-настоящему, никогда у него это не получалось. После нескольких дней безделья скучать начинал, томиться, потом бумаги свои извлекал из стола, погружался в них мало-помалу, а там, глядишь и в клинику начинал наведываться. А если уезжал в дом отдыха или так, дикарем куда-нибудь, то возвращался намного раньше намеченного срока — работа притягивала. С тех пор, как начал жить один, только работа у него и осталась, и он отдался ей с полным уже самозабвением. Лариса разве что отвлечься, отдохнуть помогала, но теперь не было у него и этой отдушины.
Проходя мимо дома, в котором жили теперь его дочь и бывшая жена, Бритвин замедлил шаг, подумав, не зайти ли? Зинаида, он знал это, сейчас в отъезде, в командировке, и дочь одна. Хорошо бы посидеть с ней часок, потолковать, чаю выпить. Странно, что после развода Бритвин общался с дочерью едва ли не больше, чем до него. Они встречались три-четыре раза в месяц и уж тогда были заняты только друг другом, говорили подолгу и откровенно. А когда жили вместе, то, при вечной занятости Бритвина, часто лишь перекидывались за едой парой слов. Впрочем, может, и возраст дочери тоже какую-то роль тут играл — теперь она взрослый человек, студентка, и общаться с ней можно было вполне всерьез, на равных.
Когда дочь открыла ему дверь, Бритвин мгновенную оторопь, ошеломление испытал — так она была сейчас похожа на Зинаиду в молодости. Ему даже померещилось, что это Зинаида и есть, а сам он — не теперешний, а молодой совсем, неженатый…
Ощущение было резкое как удар, и у него даже дыхание перехватило.
— Ты что? — удивилась дочь. — Не узнаешь, что ли? Проходи.
— Узнаю, но с трудом, — сказал Бритвин. — Почему при параде?
Дочь была так нарядна и хороша, что он даже прищурился, словно при взгляде на что-то яркое. Вот такой же была и Зинаида четверть века назад, и так же улыбалась мягко, и голову клонила чуть к левому плечу…
— При параде, потому что в свет выхожу! — сказала дочь с важностью. — На концерт польской эстрады, вот так вот! Завидуй давай.
— Так я некстати?
— Проходи, проходи, времени еще немного есть. Хоть чаю выпьешь.
— Когда ты отправляешься?
— Минут через пятнадцать. За мной зайдут… — Она потупилась.
Понятно, подумал Бритвин, кавалера ждет. Что ж, все правильно.
— В разгар сессии по концертам разгуливаешь, — сказал он. — Непохвально.
— Господи, папка, надо же и отвлечься! Между прочим, сегодня второй экзамен на отлично сдала. Еще два осталось.
— Ну, если так…
Наблюдая за тем, как дочь готовит чай, Бритвин и в этом увидел что-то Зинино — мягкость, четкость, грацию. «Глубоко Зинаида во мне отпечаталась», — подумал он. Не только дочь, но и многое другое о ней постоянно напоминает, такая нестирающаяся получилась запись. Хоть любви в последние их годы уже и не было, а все-таки живет Зинаида в нем, и никуда от этого не денешься. Двадцать три года вместе — такое так просто не зачеркнешь.
Бритвину и приятно было смотреть на дочь, и неловко. Ее женская прелесть и стать смущали его как-то, особенно то нетерпеливое, ждущее выражение, которое мелькало порой у нее на лице.
— Жаль, что так получилось, — сказала дочь, подавая Бритвину чашку с чаем. — Может, мы еще все-таки встретимся на этой неделе, а?
Раздался звонок, и дочь торопливо, едва не опрокинув табуретку, пошла открывать. Бритвин, помедлив, вышел в прихожую вслед за ней.
Он ожидал увидеть молодого парня, ровесника дочери, но в прихожей стоял мужчина за тридцать, строго и со вкусом одетый, и спокойно, серьезно и дружелюбно смотрел на него.
— Николай Петрович Золотин, — сказал он приятным таким, низким голосом и крепко пожал Бритвину руку.
Ощущение какой-то нескладности, неестественности ситуации возникло у Бритвина. Он никак не мог соединить этого зрелого, с привычным достоинством держащегося человека с дочерью. Он воспринимал ее почти девчонкой, а Николай Петрович Золотин был ему едва ли не сверстник, мужик, свой брат. Бритвин покосился на дочь, на ее оживленно-радостное и смущенное лицо и подумал, что тут, похоже, дело серьезное. Не легкий молодежный флирт.
Из дома вышли все вместе и пешком прошлись до концертного зала. За время этой недолгой прогулки Золотин понравился Бритвину. Говорил он свободно и просто, и в нем чувствовалась спокойная уверенность уже вполне сложившегося, прочно стоящего на ногах человека. Он был внимательно мягок к Светлане и предупредительно вежлив к Бритвину.
Распрощались у ярко освещенного входа в концертный зал. Бритвин закурил, глядя вслед дочери и ее спутнику. Со стороны они хорошо смотрелись. Бритвин вдруг вспомнил, что недавно дочь рассказывала об их преподавателе русской классической литературы и так азартно расхваливала его, что ему это даже показалось странноватым. Скорей всего это он и есть, дочь и фамилию называла какую-то похожую. Что ж, неплохо, решил Бритвин. Не женат, конечно, если со Светланой по концертам разгуливает. Разведен. Не ждал же он, в самом деле, до таких лет, пока Светлану встретит.
Возможность замужества дочери вдруг ясно представилась Бритвину и не вызвала внутреннего протеста, как случалось раньше. Жены у него давно не было, а теперь отдалялась и дочь. И знобящее, с холодком опасности, но и приятное чувство полной уже свободы шевельнулось в душе у Бритвина. Нечто подобное испытал он после развода с женой — и тревожно ему тогда стало, и неожиданно просторно и вольно.
Развелись они с такой быстротой, что Бритвин некоторое время все никак не мог поверить в происшедшее. У него была тогда связь с молоденькой докторшей из их клиники, ничего серьезного, с его стороны, во всяком случае. Банальный служебный роман. Зинаида об этом узнала, добрые люди рассказали. Она потребовала от Бритвина объяснений, а ему так вдруг в ту именно минуту показалось муторным врать, выдумывать что-то, выкручиваться, что он и брякнул: да, было. Тут же и пожалел, но сказанного не воротишь.
Зинаида больше ни о чем не спрашивала, к разговору об этом не возвращалась и вела себя почти как обычно, может, чуть похолодней. А потом выяснилось, что она подала заявление о разводе. Бритвин не мог не понимать, что он кругом виноват, и все-таки его это задело. Затеять такое, не предупредив! Хорошо же, подумал он тогда, получай, что хотела!
Так вот он и оказался один. И скоро с удивлением почувствовал, что это ему не в тягость. Да и изменилось в его жизни не так уж много. С дочерью у них все оставалось по-прежнему, в чем-то даже и лучше, теплей, а с Зинаидой они давно уже были чужими людьми. Некоторые бытовые неудобства, правда, возникли, но ведь это пустяки сущие.
Вскоре после развода она призналась ему кое в чем. Сказала, например, что догадывалась о его изменах, но терпела, не подавая вида. Дочь было жаль, видела, как она к нему привязана. Решила дождаться, пока та подрастет, и уж если потом он себе что-нибудь позволит, — то конец…
Докторша, из-за которой все произошло, тоже развелась с мужем и, по-видимому, ждала, что Бритвин теперь предложит ей руку и сердце. Но он никакой особенной привязанности к ней не испытывал и решил, что нелепо, сняв один семейный хомут, другой сразу же на себя надевать. Так у них ничем и кончилось.
Рабочий день начался с неприятности. Едва Бритвин вошел в кабинет, как ему сказали, что муж умершей позавчера, вскоре после операции, больной Иванченковой хочет с ним поговорить. Предчувствуя, что это будет за разговор, Бритвин нахмурился, но делать нечего было — не откажешь.
Мужчина средних лет, в военной форме, вошел со странной в его положении энергией и сел напротив Бритвина к столу. Лицо у него было угрюмым и напряженным. Бритвин сразу же понял, что этот человек будет искать виноватых в смерти жены. Он немало на своем врачебном веку таких повидал. Несмотря на тяжкое горе, они всегда пытаются выяснить, все ли сделали для спасения близкого человека, не случилось ли диагностической или лечебной ошибки. Это было их право, но Бритвин их не понимал. Ведь такая беда, не до разбирательств, а они проявляют просто удивительную настойчивость. А может быть, так легче? Или они думают, что выполняют перед умершим последний свой долг?
Бритвин сам оперировал Иванченкову, вел ее до операции и не сомневался в том, что сделал все возможное. Больная была обречена, и он имел профессиональное право вообще ее не оперировать. Вот тогда бы к нему никто ни с какими претензиями не обращался. Но он, тем не менее решился на операцию, видя в ней пусть призрачный, почти лишь теоретический, но все-таки шанс. Что ж, шанс не выпал, и теперь вот объясняйся, доказывай, что ты сделал даже больше, чем обязан был.
— Доктор, — начал военный, — скажите, нужна ли была операция?
— Как показали последующие печальные события — нет.
— Но как же! Зачем же делали?!
— Была надежда спасти больную, очень маленькая. Очень… И, к сожалению, она не оправдалась. — Бритвин глубоко передохнул и посмотрел собеседнику прямо в его напряженные, острые глаза.
— Но, позвольте! Если все-таки имелся шанс, то надо было его использовать!
— Вы думаете, что мы способны использовать в с е шансы?
— Обязаны! Ведь о человеческой жизни дело шло.
Бритвин помолчал. Очень уж тяжелы всегда бывали подобные разговоры. Главное в том, что объяснить ничего нельзя, потому что человек не хочет понять. Он и сочувствовал военному, и в то же время невольное раздражение начинало подниматься в нем.
— И потом — диагноз! — продолжал пришедший. — Был ли он установлен точно?!
— Да, был. Операция это подтвердила.
— А я сомневаюсь, мне говорили компетентные люди…
Бритвин перестал слушать собеседника, надо было поберечь нервы — впереди операционный день. Он прикинул примерно расклад его, последовательность своих в нем действий и поймал последние в длинном монологе слова: «…вынужден обратиться в облздрав, пусть комиссию создадут!»
— Я могу лишь повторить, что было сделано все возможное. Но мы не всесильны, — сказал Бритвин, вздохнув. — А обращаться с жалобой вы можете куда угодно, это ваше право. Теперь же, к сожалению, меня ждут дела…
«Что ж, — думал Бритвин, глядя в широкую прямую спину выходящего из кабинета, — добьется он, пожалуй, своего — и комиссии, и разбора случая. И придется объяснять очевидное, силы и время тратить…»
В ординаторской Бритвин застал всех четырех врачей отделения. Ему всегда было приятно видеть их вот так, вместе. Бравые мужики, ничего не скажешь. Возраст самый золотой: от тридцати до сорока, физически крепкие и даже, казалось ему, красивые. Не так-то просто их было подобрать. «Моя команда», — подумал он, здороваясь.
При всех особенностях каждого было в них и общее — жадность и интерес к делу. Из этого он и исходил, их у себя собирая. Пришлось-таки похлопотать, из других больниц уговаривал перейти, а для одного, Бельченкова, даже перевода из дальнего, глухого района области добился.
Тонкая это вещь — врачебный коллектив, да еще в таком горячем деле, как хирургия. Общий, так сказать, хомут, и каждый должен тянуть по-настоящему, на других тяжесть не перекладывая. Когда Бритвин организовывал отделение и подбирал врачей, он учитывал все: возраст, здоровье, опыт и даже пол. С женщинами, например, никак нельзя было связываться — то отпуска декретные у них, то «боллистки» по уходу за детьми. И пожилые хирурги тоже не подходили — силы не те, близкая пенсия размагничивает. Да, похлопотал он с этим, зато теперь был уверен, что ребята не подведут. Каждый специалист высокого класса, с энергией, честолюбием здоровым, каждый работу научную ведет. И каждый знает, что до шефа ему еще далеко, подумал Бритвин, усмехаясь. А что, это тоже очень важно для нормальной работы — авторитет руководителя. Иначе такой разнобой пойдет, конфликты, групповщина.
Бритвин с уверенностью считал себя лучшим нейрохирургом города, и это давало ему чувство глубокого удовлетворения. Быть первым в своей специальности в областном центре с миллионным населением — это немало. И пусть он всего лишь кандидат и даже не ассистент местного мединститута, но, когда нужно сделать дело, обращаются именно к нему. В хирургии чины не помогают, тут все просто — или можешь, или нет.
Предстоял обход больных. Бритвин придавал обходам большое значение, делал их с неукоснительной точностью и обставлял торжественно. Это был как бы центр рабочего дня, вокруг которого группировалось все остальное. Он всегда со строгим и значительным видом шел впереди, за ним, чуть отставая, следовали ординаторы, а старшая медсестра отделения замыкала шествие. Бритвин считал, что обходы имеют не только рабочее, лечебное значение, но и дисциплинируют и персонал, и больных. А дисциплина в отделении у него была строгая, все по струнке ходили. С большим трудом добившись ее и потом зорко поддерживая, Бритвин заметил одно интересное обстоятельство. Оказалось, что людям в конце концов она начинает нравиться, потому что облегчает работу, делает ее интереснее, удовлетворение большее дает. Расхлябанность же рождает маету, скуку, эдакое томление дурное и словно бы удлиняет рабочий день, делает его бесформенным и нудным.
Когда все уже встали, готовясь выходить из ординаторской, зазвонил телефон — заведующий кафедрой невропатологии Смоковников срочно приглашал Бритвина к себе.
— Начинайте пока, — сказал он ординаторам. — Старик по мне соскучился, увидеть захотел. Я присоединюсь, если не задержит надолго.
Неврологическое отделение, которое служило клинической базой кафедры, располагалось в соседнем крыле здания. Вся основная кафедральная работа со студентами проходила именно там. У Бритвина, в нейрохирургии, ассистент кафедры Музыченко проводил с ними лишь небольшой специальный курс. Оперировал Музыченко посредственно, и во всех сложных случаях, когда требовалось нейрохирургическое вмешательство, обращались к Бритвину.
Смоковников был сухим, подвижным и выглядел очень молодо для своих семидесяти почти лет. Бритвин его уважал — ученый настоящий, вполне сохранивший рабочую форму, блестящий диагност, хороший организатор. И бодр, азартен, словно жизни и работы у него впереди непочатый край.
— Простите, что побеспокоил, — сказал он, крепко пожимая Бритвину руку. — Строго говоря, я ведь и права такого не имею — вас к себе вызывать, не в моем вы подчинении.
— А жаль, — улыбнулся Бритвин.
— Как? А-а, да-да, представьте, и мне тоже. Хотя дело, в принципе, поправимое… Так вот, приглашаю я вас, возрастом своим почтенным пользуясь, а не служебным положением. Вы уж так, пожалуйста, и понимайте.
— Возраст, положим, мало заметен…
— Приятно слышать. Ну-с, а за сим к делу. Только что к нам поступил больной с инсультом. Вопрос: вести ли его консервативно или прооперировать? Сейчас его терапевт смотрит, пойдемте-ка и мы.
Больной — грузный, средних лет мужчина с крупным белым лицом — лежал в отдельной палате. У изголовья кровати стояла капельница. Доцент кафедры терапии Сомова, низко наклонившись над больным, слушала сердце. Музыченко сидел рядом с обычным для него беспокойным видом.
Простой взгляд на больного многое сказал Бритвину: оглушение, асимметрия лица, левая щека парусит. Обширный правосторонний инсульт, конечно.
— Ну, как? — спросил Смоковников Музыченко.
— Гемипарез нарастает, — поспешно ответил тот, вставая. — Хотя и медленно, но явно.
— А терапия, между тем, массивная, — сказал Смоковников с нажимом и взглянул на Бритвина. — Все, что только можно, применяем. Посмотрите, доктор, под своим углом, так сказать. Потом обсудим, жду вас у себя. И учтите, времени в обрез. Все необходимые анализы уже делаются.
Картина была настолько типичной, что осмотр больного не занял у Бритвина много времени, и уже через полчаса он вместе с Сомовой вошел к Смоковникову. Музыченко остался у постели больного.
— Что скажете? — спросил Смоковников.
— Инсульт в развитии, ясно вполне.
— С больным-то ясно, — вздохнул Смоковников. — Не ясно, как нам с вами быть. Что скажет терапия? — обратился он к Сомовой.
— Если вы имеете в виду операцию, то у меня нет возражений. Сердце у него неплохое.
— Ну, что ж, спасибо, коллега. Не смею вас больше задерживать.
Когда они остались вдвоем, Смоковников посмотрел на Бритвина как-то очень просто, по-житейски озабоченно и тревожно.
— Так что же будем делать, Павел Петрович? — спросил он.
— Вам виднее, профессор.
— Н-да… оперировать надо. Как думаете? Кстати, больной — генеральный директор объединения. В принципе, конечно, для нас все больные одинаковы, но и этот оттенок не учитывать нельзя. Мне уже трижды за утро звонили. И даже из Москвы. Бригаду хирургов предлагали прислать, но я отказался. Бессмысленно, время не терпит.
— Что ж, — пожал плечами Бритвин, — у вас на кафедре есть нейрохирург.
— Музыченко-то? Павел Петрович, это несерьезно, вы же понимаете. Вся надежда только на вас. У вас есть опыт таких операций, и вообще вы блестящий хирург. Не сочтите за комплимент, я просто факт констатирую.
Бритвин долго молчал, забыв, что это, пожалуй, даже невежливо по отношению к собеседнику. Слишком важным было решение, которое он должен был сейчас принять.
Симптоматика нарастает, несмотря на массивную терапию, значит, консервативно ведя больного, есть опасность его потерять. Это раз. А кровотечение? Удастся ли его остановить? Это второе. Что может ждать больного? Несомненная инвалидность — и надолго. К прежней своей работе он уже не вернется наверняка. Успешная же операция может вернуть его к полноценной жизни. Но риск, риск, все дело в степени риска. Да еще такой важный начальник. Если умрет, неприятности могут быть большие. Отказаться? Что ж, он вправе это сделать. Больной поступил в клинику кафедры, ассистент-нейрохирург на месте, ему и карты в руки. Слов нет, хирург он посредственный, но это уже другой вопрос. Не надо таких держать, вот и будет вам наука. Да, но ведь ты-то мог бы сделать. И делал уже такое, и получалось. Риск… При неудаче никто тебя не защитит. Даже этот бравый старец со всеми его титулами. Главный ответчик хирург. Отказаться? А вдруг мужик погибнет при консервативном ведении? Совсем некрасиво получится. Мог бы спасти и не спас. А если поставить себя на место больного? Что бы выбрал? Операцию, конечно. Все-таки, хороший шанс выбраться из такой переделки без больших потерь.
— Так как же, Павел Петрович? — услышал он голос Смоковникова. — Времечко золотое уходит.
— Боюсь, — неожиданно для себя вдруг сказал Бритвин.
— Еще бы, — кивнул Смоковников и улыбнулся понимающе. — Я бы тоже на вашем месте боялся. Ну, как вам тут помочь? Я напишу в истории болезни, что считаю операцию необходимой. Это, конечно, не снимает ответственности с оперирующего хирурга, но хоть смягчает ее.
— Хорошо, — сказал Бритвин, вставая. — Будем рисковать.
Впоследствии Бритвин вспоминал эту операцию, как одну из лучших в своей жизни. Он оперировал не просто хорошо, но вдохновенно, с уверенностью чувствуя безошибочность каждого своего решения и действия. Казалось, что все его врачебное прошлое, весь опыт, с трудностями, сомнениями, мучительными неудачами, работал теперь на него. Это было как праздник, как награда.
Когда Бритвин вскрыл череп, увидел размеры гематомы и то, что лопнувший сосуд продолжает кровить, ему стала очевидна необходимость операции — без нее больной бы погиб или остался глубоким инвалидом. Он испытал огромное облегчение. Тяжкий груз неуверенности, подавленной тревоги был мгновенно снят с него, и он глубоко перевел дыхание. Теперь, как бы дело ни кончилось, не придется, по крайней мере, доказывать, что затеяно оно не зря. И вот тогда-то к нему и пришла та вдохновенная свобода, которая посещает хирургов всего, может быть, несколько раз в жизни. Он перестал осознавать себя, весь уйдя в работу, и это самозабвение было удивительно приятно, напоминая странный сон наяву. Операция продолжалась больше двух часов, но он не ощущал ни малейшей усталости и, казалось, мог бы работать как угодно долго.
Заканчивая операцию, он почему-то был совершенно уверен не только в качестве сделанного, но и в том, что и дальше с больным все будет хорошо. Наложив последний шов на кожу, он выпрямился, встретил блестящий над марлевой маской взгляд Смоковникова (тот не отходил от стола всю операцию) и вдруг подмигнул ему. Эта странность не удивила Смоковникова, и он улыбнулся в ответ радостно и одобрительно.
Переодеваясь в предоперационной, Бритвин чувствовал, что любит всех, кто бы ни попадался ему на глаза, — и операционную сестру, и возившуюся в углу санитарку, и Музыченко, который переодевался рядом. Он и раньше испытывал подобное чувство после сложных и удачных операций, но никогда еще с такой силой.
Музыченко, который ассистировал ему, был мрачен, и Бритвин вполне понимал причину этого. Все, в общем-то, знали, что Бритвин как хирург выше его на голову, но это никогда не проявлялось так явно и показательно. Впервые ответственнейшую операцию проводил Бритвин, а Музыченко выступал всего лишь в роли ассистента. Бритвин и не хотел этого, решив, что лучше кто-нибудь из его парней будет ему ассистировать, но Смоковников настоял.
При всей давней неприязни к Музыченко, Бритвин вдруг пожалел его. Действительно неприятно — оказаться на подхвате у простого практического врача. Авторитета такое не повышает.
— Ну, что, Альберт Васильевич, хорошо работнули? — доброжелательно спросил он. — Вытащили мужика?
— Ох, не говорите! — протестующе воскликнул Музыченко. — Рано еще, как бы не сглазить.
— Вытащили, вытащили, я такое нутром чую. Да и очаговая симптоматика у него еще на столе смягчаться стала, не заметили разве?
— Заметить-то заметил, но все равно не будем спешить… Вы бы по дереву постучали. Вон, по щетке хоть…
Переодевшись, Бритвин зашел в послеоперационную палату. Там был Бельченков, сказавший, что больной нормально вышел из наркоза и теперь спит. Бритвин присел, внимательно всматриваясь в большое белое одутловатое лицо больного. Асимметрия, такая явная до операции, теперь была мало заметна — чуть-чуть в носогубных складках и линиях рта. Бритвин вдруг ощутил прилив тепла и сочувствия к этому незнакомому человеку, с которым он не сказал и двух слов. Даже что-то похожее на признательность, благодарность возникло в нем, словно они вместе сделали важное общее дело. Да, брат, мелькнуло у Бритвина, не знаешь ты, из какой переделки выбрался! И по-настоящему никогда не узнаешь, и не надо тебе знать.
По пути в кабинет Бритвин встретил старшую медсестру и попросил приготовить ему чаю покрепче. Надо было немного передохнуть, отойти после операции и приниматься за текущие дела.
Вальяжно развалясь в кресле, Бритвин отхлебывал из стакана черный чай, когда вошел Смоковников.
— Я к вам с ответным визитом, — сказал он, улыбаясь. — Принимайте гостя.
— Очень рад. Располагайтесь, профессор. Чаю прикажете?
— Пожалуй… Только не такого дегтю, как у вас. Сердце бы поберегли.
— Что делать, привык.
— Я только что от больного — все хорошо пока. Спасибо вам, коллега. Огромное. Операцию вы сделали, как песню спели. У вас ведь и кандидатская по инсультам?
— Да, отдаленные последствия.
— Так, так… — пробормотал Смоковников задумчиво. — Прекрасно. Инсульты для нас едва ли не половина работы. Модная стала штука. Да не вам объяснять, вы же тут на самом переднем крае. А сейчас над чем работаете?
— Сосудистые новообразования, ранняя диагностика, — ответил Бритвин, настораживаясь.
— Тоже проблема фундаментальная и актуальная.
— На том стоим, — засмеялся Бритвин, продолжая пристально смотреть в глаза Смоковникову.
— Похвально… — Смоковников помолчал и заговорил другим уже, строгим тоном. — Я давно наблюдаю за вашей работой и считаю, что у нас на кафедре вы могли бы с большей пользой применить свои способности и возможности. Сейчас выяснилось, что нам дают еще одну ставку ассистента. Пойдете?
«Вот оно, — мелькнуло у Бритвина. — Дождался». Он почувствовал, как кровь жарко толкнулась ему в лицо. Надо было бы из приличия расспросить Смоковникова поподробнее, помедлить с ответом хоть немного, но он ответил быстро и коротко:
— Пойду.
— Что ж, прекрасно! — кивнул Смоковников. — Иного ответа я и не ожидал. Тем более, что мы с вами давно работаем в контакте и я вас почти своим сотрудником считаю. Буду предлагать вашу кандидатуру администрации института. Тут, я думаю, сложностей не должно быть — в ректорате вас хорошо знают.
После ухода Смоковникова Бритвин возбужденно зашагал по кабинету из угла в угол. Сбывалось наконец то, что давно уже грезилось ему. Это ведь не просто переход на другую работу, думал он. Это совсем другие масштабы, другие перспективы, другая жизнь. Если быстро закончить монографию да защититься потом в придачу — он будет единственным на кафедре, кроме заведующего, доктором наук. А тот стар, больше трех-пяти лет не протянет… Можно считать, что открылась новая жизненная страница. Сил у него в достатке, здоровье, слава богу, есть, сейчас только все по-настоящему и начинается. Сорок с хвостиком для мужика не возраст. Двадцать лет работы впереди, как минимум. И даже то, что он одинок, пойдет делу на пользу, отвлекающих моментов меньше.
Среди мыслей об открывающемся перед ним заманчивом будущем вдруг мелькнуло воспоминание о виденной на днях в библиотеке женщине. Бритвин представил ее красоту и особенно то удивительно милое выражение лица, которое так тронуло его тогда. И это показалось ему не случайным, а как-то связанным с тем, что он начинал новый этап в своей жизни. Ему захотелось задержаться на этом воспоминании, но тут зазвонил телефон, и он погрузился до конца дня в привычную горячку работы.
Из больницы Бритвин вышел поздно, в восьмом уже часу. Несмотря на усталость, настроен он был прекрасно. Состояние прооперированного больного опасений пока не внушало, и Бритвин радовался этому. Да и приятные мысли о предложении Смоковникова вновь и вновь возвращались к нему.
Вечер был теплый, ясный, безветренный. Многолюдье на улицах не раздражало, как обычно, а бодрило Бритвина. Он чувствовал себя странно молодым. Тревожное и радостное, знобящее ощущение будущего, полузабытое уже, вновь забрезжило в нем — и как воспоминание, и как смутная, зыбкая реальность. Он с наслаждением думал, как много у него еще впереди — работы, успехов, любви, может быть.
Когда впереди появилось здание областной библиотеки, Бритвин вдруг подумал, что хорошо бы зайти и проверить впечатление, которое произвела на него та красивая женщина из читального зала. Удивительно все-таки: видел ее мельком, а вспоминал уже несколько раз.
У самого входа в библиотеку Бритвин замялся. Его затея представилась ему нелепой и смешной, но это продолжалось недолго. То чувство бодрости, подъема, обновления, которое он переживал сейчас, подтолкнуло его, и он решительно открыл дверь.
Женщина сидела за служебным столом у противоположной от входа стены, и больше никого в читальном зале не было. Она, склонившись, писала что-то и не слышала, как Бритвин подходил к ней.
— Добрый вечер, — сказал он.
Она подняла голову и ответила не сразу. Бритвину даже показалось, что растерянность мелькнула на мгновение в ее глазах.
— Здравствуйте, — сказала она тихо.
Бритвин смотрел на нее, и прежнее впечатление повторилось гораздо определеннее и сильнее. Что-то удивительно притягательное было для него в ее лице, глазах, мягком, глуховатом звуке голоса. Ему померещилось, что они знают друг друга давно, только каким-то странным образом забыли об этом.
Подходя, он не подумал о том, что скажет, и теперь ему ничего не приходило в голову. Он молча стоял и смотрел на нее и почему-то не испытывал при этом никакой неловкости.
— Присаживайтесь, — сказала она наконец.
Бритвин сел, продолжая все так же смотреть и молчать. Он ясно видел, что она смущена, и чувство радости и надежды на что-то охватило его. Значит, и она запомнила ту, прошлую их встречу.
— Я слушаю вас. — Она с недоумением улыбнулась.
— Видите ли, — начал Бритвин, лихорадочно придумывая, что бы такое сказать ей, — мне нужна ваша помощь… Я работаю над темой, требующей постоянного знакомства со статьями в периодике. Так вот, хотелось бы знать, как у вас это поставлено. Указатели какие-нибудь, каталоги…
— Нет ничего легче, — сказала она, вставая. — Пойдемте… Вот каталог журнальных статей. И по названиям, и по авторам. Вот здесь ежегодники с перечнем статей. А тут реферативные журналы. Все, что вас интересует, надо записать в карточку-требование, и вы все это получите.
— Понятно, — пробормотал Бритвин.
Они стояли друг против друга, и Бритвин чувствовал, что он не может, не должен допустить, чтобы их разговор на этом и закончился. Нужно было сделать любой, пусть самый неловкий шаг к знакомству. Всегда находчивый и смелый в общении с женщинами, он испытывал сейчас необычное для него замешательство.
— Что вам найти? — спросила она.
— Ничего, спасибо. Поздновато уже для работы.
В ее глазах мелькнуло вопросительное выражение, и Бритвин подумал — действительно нелепо. Зачем же, в таком случае, он явился сюда? Не для того же, чтоб на каталог полюбоваться? Впрочем, тем лучше. Чем странней покажется ей его появление, тем лучше. По большому своему опыту он знал, что, если отношения с женщиной сразу же попадают в спокойную, обыденную колею, то из нее потом бывает очень трудно выйти.
— Я намерен часто вас навещать, а поэтому позвольте представиться: Бритвин Павел Петрович.
— Очень приятно. Марина Николаевна Рощина.
— Очень рад.
Когда их взгляды встречались, то у Бритвина пропадало желание говорить. Хотелось лишь смотреть на нее, слова же казались лишними и мешали.
— Пусто у вас, — сказал он. — Раньше не так было.
— Раньше?
— Да, лет пять назад. Я тут тогда часто работал.
— Вы знаете, это трудно понять. Вчера, например, в это же время почти полный зал был, а нынче никого.
Так они стояли, говорили какие-то случайные, ничего вроде бы не значащие слова, но за этими словами был другой, тайный, важный для них обоих, как казалось, Бритвину, смысл. Когда же стукнула дверь и в зал кто-то вошел, Бритвин заметил выражение досады в ее глазах и вновь испытал мгновенную радость. Значит, ей небезразличен разговор с ним и она недовольна помехой. Она медленно и нерешительно шагнула в сторону кафедры и оглянулась. В этом угадывалось робкое приглашение следовать за ней, что Бритвин и сделал.
Пока она разговаривала с читателем, сухоньким суетливым старичком, он стоял рядом и терпеливо ждал. Это его ожидание представлялось ему существенным, сближающим его с ней. Уж если он ждал, пока она освободится, то между ними уже установились некие особенные, л и ч н ы е отношения.
Когда же она отпустила старичка и с видом легкого недоумения обратилась к нему, он с неожиданной проницательностью понял, что недоумение это наигранное, что она хотела продолжения разговора с ним. И он тут же решил, что ему пора уходить.
— Спасибо вам, — сказал он, глядя в ее широко открытые и словно бы ждущие от него чего-то глаза.
— Не за что, — пожала она плечами. — Заходите еще.
Она смутилась, и с прежней проницательностью Бритвин почувствовал, что она не собиралась говорить последних слов, что они вырвались у нее невольно.
— Спасибо, — повторил он с нажимом, как бы давая понять, что воспринимает ее приглашение не как обычную формулу вежливости, а вполне всерьез. — Непременно зайду. До свиданья.
После ухода Бритвина Марина Николаевна долго сидела в бездействии, испытывая душевную взбудораженность. Она то вспоминала, как Бритвин внезапно возник перед ней и она не сумела скрыть своего волнения, то перебирала разговор с ним, ища в обыденных, случайных словах некий второй, скрытый смысл. Самым же главным было чувство глухой тревоги, словно в ее жизни произошло нечто существенное, последствия чего невозможно сейчас представить. Она пыталась одергивать, урезонивать себя — подумаешь, какой-то человек случайно приглянулся, пустяки какие! Бывало не раз и проходило без следа. Еще несколько встреч вот здесь, в рабочей обстановке, и он станет для нее одним из сотен читателей, которых она видит ежедневно. И теперешние ее переживания покажутся ей такой нелепостью, такой дурью.
Марина Николаевна вспомнила детей, мужа и захотела поскорее их увидеть. Тут все было так прочно, ясно, тепло и спокойно. Ее дом, ее мир, в котором все подогнано и слажено — ни убавить ни прибавить. И вдруг появляется какой-то Бритвин (и фамилия-то дурацкая!). Вот уж истинно — дурь. А ведь и вспоминала после первой встречи, и разволновалась, увидев вновь. В ее-то возрасте, после пятнадцати лет семейной жизни! Просто срам… Она ведь и не знает о нем ничего. Ну, чем-то заинтересовал, во взгляде что-то такое притягательное мелькнуло. Ну так что ж? Не девчонка же она, чтоб на таких пустяках застревать.
Она вдруг ясно представила лицо Бритвина, худое, изможденное почти, и словно бы с остатком некоего, не остывшего вполне, рабочего напряжения. Хорошее лицо. Ей всегда нравились такие. Когда кажется, что человек только оторвался от тяжелого, интересного и измучившего его дела.
Домой Марина Николаевна шла торопливо. Ей не терпелось оказаться среди привычной обстановки, увидеть домашних и ощутить, наконец, свое всегдашнее спокойное, уравновешенное состояние. Она работала с полудня, возвращалась в девятом уже часу и обычно заставала в сборе всю семью. И ей всегда было приятно думать, что ее ждут, что она вот-вот увидит всех сразу, почувствует тепло и уют. Несколько лет назад Вадим и Дарья непременно выбегали к ней в прихожую, висли, цеплялись за одежду, и не было у нее, пожалуй, в жизни минут дороже, слаще этих. Теперь уже не выбегают, не виснут, к сожалению. Теперь лишь мать выходит да Дмитрий из двери гостиной иногда выглянет, подмигнет и улыбнется.
— Наконец-то! — встретила Марину Николаевну мать. — А мы и не ужинали еще сегодня, тебя ждем.
— Почему?
— Решили так. Торт у нас сегодня, «Прага». Зятек принес. Побыстрей переодевайся и за стол.
— Будет сделано! Я вот только душ приму…
В ванной комнате, торопливо раздевшись, Марина Николаевна увидела себя в зеркале каким-то отстраненным взглядом, и ей даже на мгновение неловко стало, словно на нее взглянул чужой человек. Удивляясь этому ощущению, она посмотрела попристальней. Красивая, ничего не скажешь. Чуть грузновата, пожалуй, но это вполне поправимо. В отпуске нужно будет собой заняться, согнать лишнее. Она повернулась боком, посмотрела искоса и вновь испытала то же и приятное и стыдное чувство, и засмеялась тихонько. Нечто подобное она испытывала давным-давно, глядя на девичью свою наготу, и теперь вдруг это повторилось — через столько лет!
После ужина Марина Николаевна никак не могла найти себе занятия и места и потерянно бродила по большой, недавно полученной квартире. То странное чувство отстраненности, с которым она смотрела на себя в зеркало, нет-нет да и возникало вновь, но теперь по отношению к матери, Дмитрию, детям. Помогая матери после ужина на кухне, она вдруг с пронзительной ясностью увидела, насколько та сдала в последнее время. Всегда она воспринимала мать как пожилую, но вполне еще свежую, крепкую женщину, а тут рассмотрела в ней нечто очевидно старческое — в суетливости движений, в многословии, в пришаркивающей походке. Проходя мимо Вадима, читавшего какую-то толстенную книгу, она была удивлена совсем взрослым, сосредоточенным выражением его лица и словно бы заглянула на мгновение в его будущее, в котором будет много книг, размышлений, работы и мало радости.
Дмитрий, сидя в кресле, смотрел по телевизору фигурное катание, и она устроилась неподалеку, в углу дивана, с журналом в руках. Ни журнал, ни телевизор не заинтересовали ее, и она в конце концов задумалась, глядя на мужа и перенеся на него необычную какую-то проницательность взгляда. Она чувствовала возможность направить ее по желанию в двух прямо противоположных направлениях — на самое хорошее в Дмитрии и на то, что не нравилось ей. Поколебавшись, она сделала в конце концов легкое душевное усилие и выбрала первое.
На лице Дмитрия едва заметно проступало то мальчишеское выражение, которое она больше всего любила в нем. Интересно, замечают ли его другие? Может быть, и нет. Ведь если смотреть поверхностно, не зная его так, как знала она, то и увидишь только серьезное, строгое, угрюмоватое лицо с твердым, как бы давящим, выражением глаз. Оно и понятно, начальник как-никак, привык командовать и распоряжаться. Марине Николаевне вспомнилось, как, случайно оказавшись у Дмитрия в кабинете, она наблюдала и слушала разговор по телефону. Его подчиненный, очевидно, промах какой-то в работе допустил, и Дмитрий так грозно, что даже ей на мгновение стало не по себе, с ним разговаривал. Зевс-громовержец, подумала она и тут же с обычной проницательностью по отношению к нему рассмотрела, что он не только разгневан, но и обижен совершенно по-детски. Это выражение обиды так явственно увиделось ею за гневом и яростью, что она рассмеялась. Он, услышав ее смех, покосился недоуменно и, закончив разговор, спросил:
— Ты что? Чего смеялась?
— Уж больно ты грозен, как я погляжу! — ответила она, улыбаясь.
— Да что ты будешь делать с дураками! Представляешь, вагон керамической плитки прошляпил! А у нас два девятиэтажных дома хозспособом строятся, отделочные работы начались. Нам эта плитка вот так нужна!
— Господи, стоит ли из-за какой-то плитки так из себя выходить?
— Стоит, милая. Жилье — дело насущное.
Работал Дмитрий всегда много, особенно в последние годы, став заместителем директора крупнейшего в городе завода. Уезжал из дома в половине восьмого и возвращался к семи-восьми. Субботы у него большей частью тоже были рабочие, и Марина Николаевна часто удивлялась, как он выдерживает подобную нагрузку, оставаясь при этом бодрым и энергичным.
Она уважала работу мужа, но лишь умом. Чувства в этом было маловато. Понимала и масштаб, и ответственность — столькими людьми он руководил, такими огромными средствами распоряжался! И работа эта была важна для многих тысяч заводчан — тут и жилье, и базы отдыха, и пионерские лагеря, и профилактории, и детские сады и ясли… Но все-таки это всего лишь быт, думалось ей иногда. Не больше. Не наука и даже не производство, не хлеб, не металл, не здоровье людское. Быт, он и есть быт. Потом, словно устыдившись, она думала, что и жизнь наполовину, если не больше, из этого самого быта состоит.
При всей своей занятости Дмитрий даже в их домашнее хозяйство вникал. Не только дачей с азартом занимался, но и с тещей часто обсуждал всякие текущие житейские проблемы, вплоть до кухонных. Марину Николаевну это раздражало порой. С год назад была у них крупная ссора, сейчас и не вспомнить, по какому поводу. Тогда она ему и брякнула сгоряча: ты, мол, и дома настоящий заместитель по быту. На заводе у директора, а тут у собственной тещи. Оскорбился он страшно, никогда она его таким не видела. Побледнел и молча из комнаты вышел. Как она себя потом ругала, до сих пор простить себе не может! Это ж какой надо дурой набитой быть, чтобы сказать такое! Человек для тебя же старается, твои же обязанности на себя берет, а ты ему вместо благодарности в лицо плюешь. Идиотка избалованная!
Марина Николаевна надолго задержала взгляд на муже, и он почувствовал его, повернул голову, посмотрел вопросительно.
— Дать что-нибудь?
— Что? — не поняла она.
— Ну, я не знаю, — улыбнулся он. — Тебе видней. Плед, может быть, или набор маникюрный.
— Какой плед в такую жару, — пожала она плечами. — Нет, ничего, я так…
Забираясь вечером с ногами на диван, она часто просила его принести что-нибудь, и он всегда с удовольствием и готовностью делал это. Вот и теперь собрался услужить, надо же! Это ее и тронуло, и в то же время она ощутила смутное, едва уловимое раздражение.
Красивый мужчина, думала она, продолжая отстранение, как на постороннего человека, смотреть на него. Видный, что называется. И никогда никакой другой женщиной не заинтересовался, при ней, во всяком случае. А ведь чего только не случалось за эти пятнадцать лет — празднества всякие-разные, застолья, пикники. Нет, никогда, уж это-то она бы не пропустила. В первые годы брака он даже танцевать, в компаниях бывая, только с ней норовил, еле она его отучила. Это уж совсем жалкая картина — от жены ни на шаг не отходить. И всегда он чувствует ее присутствие рядом, не забывает о ней, вот и сейчас непременно обернется. И он обернулся, и она вновь ощутила ту же странную смесь удовольствия и раздражения. Он весело подмигнул ей. Лицо у него было очень живое и подвижное. Вот оно на мгновение сделалось серьезным, а потом ироническим. Сейчас о работе что-нибудь забавное расскажет, решила она.
— Сегодня на совещании Петров, ну, ты знаешь, начальник сборочного, генеральному хорошо выдал! — Вспоминая, Дмитрий даже головой от восхищения покачал. — Он на пенсию решил уходить, но пока держит в секрете. А в цехе завал, не по его, правда, вине. Генеральный и говорит, ядовито так, если мол, груз возраста гнетет, то можем помочь проводить на заслуженный отдых. Ну а Петрову что, если он и так уходить собрался. Он в ответ и врезал. Только после вас, Иван Кузьмич, говорит. Представляешь, генеральному сказать такое!
— Молодец.
— Что ты! Тишина, понимаешь, повисла мертвая, только стулья поскрипывают. А генеральный спокойно так, по-доброму улыбнулся и говорит, что ж, в таком случае вам посочувствовать можно. Долго еще придется трубить.
— Тоже молодец…
Марина Николаевна взялась за журнал, полистала. Прочла коротенькое стихотворение из одной подборки, из другой — нет, не греет. А в третьей ее что-то задело, и она стала читать повнимательней. Прочла все, смежила веки, повторяя последние строки последнего стихотворения: «Помимо наших воль любовь приносит боль и радость, но чаще почему-то — боль».
Она любила стихи и читала их регулярно. Если же вдруг по какой-то причине теряла такую возможность, то начинала чувствовать некое смутное беспокойство. Казалось, что-то скапливается у нее в душе, томит, ищет выхода. Когда же наконец вновь брала в руки любимые свои книги, становилось теплей и мягче. И пусть не она нашла, написала эти точные, яркие, глубокие слова, строки, строфы, это уже и не имело значения. Пусть кто-то другой сочинял их, но теперь, в момент прочтения, они принадлежали и ей тоже, выражали ее душу, ее радость, ее боль.
— Ты что читаешь? — спросил Дмитрий.
— Да так, журнал новый просматриваю, — ответила она и тут же подумала, что сейчас он попросит у нее почитать что-нибудь поинтереснее, как он всегда выражался.
— Ты поищи мне там у себя что-нибудь поинтереснее, — сказал он.
— Хорошо. — Она скрыла улыбку. — Мемуары маршала Василевского тебя устроят?
— Вот-вот, это самое. Да ты, я смотрю, лучше меня самого знаешь, что мне нужно.
— Опыт многолетний, — усмехнулась она.
В последние годы Марине Николаевне все чаще казалось, что она видит мужа насквозь. Больше того — знает о нем то, что он и сам о себе не знает. Она постоянно предугадывала его реакцию на то или иное событие, его слова, мысли, поступки. Это вызывало у нее противоречивое отношение. Вроде бы и хорошо — так понимать близкого человека. Значит, действительно сроднились, срослись нерасторжимо. Но было в этом и что-то другое, тоскливое и скучное. Человек, которого так вот понимаешь, начинает как бы исчезать, уже и замечаешь его все реже, потому что просматривается он до дна. И одиноко от этого становится, и зябко. Интересно, испытывает ли он по отношению к ней что-нибудь подобное?
Вошла мать и присела на стул с легким, коротким вздохом усталости.
— Крутят-вертят? — спросила она Дмитрия, кивнув на телевизионный экран.
— Стараются, — одобрительно пробасил он.
— А наши-то как? Опережают?
— Опережают, опережают…
— Вот и слава богу, — вздохнула мать. — А я на кухне все беспокоилась. Лед-то, он скользкий, всякое может быть.
Они с Дмитрием переглянулись со смехом, и, наблюдая за ними, невольно улыбнулась и Марина Николаевна. Вот же друзья, подумала она, водой не разольешь. И понимают друг друга с полуслова, и шуточки у них какие-то свои есть.
— Дима? — ласково позвала мать.
— Аюшки, — не басом теперь, а тонким, женским почти голосом отозвался Дмитрий.
— А ведь нам на участке куст бузины посадить обязательно надо.
— Да что вы говорите, Надежда Кузьминична! — словно бы всполошившись, повернулся он в кресле. — Это для каких же, позвольте узнать, надобностей?
— А для таких, что бузина вредных насекомых отпугивает. Вещество для них ядовитое выделяет.
— Ну, если так, будет сделано! Только до осени извольте подождать, матушка.
— Изволю, изволю…
— А нельзя ли полюбопытствовать, где информация такая важнецкая получена? На скамейке у подъезда, видимое дело?
— Не угадал! — сказала мать важно. — Бери повыше — в книжке прочитала.
В таком вот духе они могли переговариваться подолгу, и им не надоедало. Да и Марина Николаевна иногда слушала их с удовольствием, а вот поучаствовать в дурашливой их беседе не могла — не получалось как-то.
— Дима! — опять позвала мать.
— Ась?
— Не «ась», а я о серьезном хочу сказать.
— Что такое? — нормальным голосом спросил Дмитрий.
— Парень-то наш, что же, так все лето за книжками учеными и просидит как каторжный? Ни побегает, ни поиграет? Вон, ровесники его, хулиганят себе на здоровье помаленьку. Вчера, гляжу, железные качели на площадке завили веревочкой. Вот это я понимаю, отдыхают мальцы. А наш, как профессор какой. И ты тоже слушай! — повернулась она к Марине Николаевне. — Про сына твоего речь!
— Да я Дмитрию говорила уже об этом, — отмахнулась Марина Николаевна.
— Что ж говорить, надо делать, меры принимать. Хоть бы в лагерь его какой забрали, если родители не в силах.
— Сделаем, не беспокойтесь, — твердо сказал Дмитрий. — И с ним договорюсь, и в спортшколе заводской. Беру это, как говорится, на себя.
— Вот уважил, зятек, вот спасибо!
— Ладно вам, Надежда Кузьминична, над нами насмешничать. Вы правы, как всегда, признаю. Меры будут приняты. Еще замечания есть?
— Есть и еще, — сказала мать строго. — Дарью надо б выпороть.
— Ох! — Дмитрий осел в кресле.
— Не «ох», а хорошо бы! Дерзка! Вчера, не в первый раз вижу, с двумя вертихвостками из шестого подъезда по двору разгуливает. Раскрашенные, как обезьяны, идут, кривляются. Давно я их приметила, плохие девки. И старше́й нашей намного. Какая дружба, что общего? Сказала ей, а она — не ваше дело! Это как?
— Нехорошо, — пробормотал Дмитрий. — Насчет порки не обещаю, а поговорить поговорю.
— Поговори, поговори, да построже. А то ты с ней мямлишь всегда, противно слушать. Вот она и распустилась.
Перед тем как лечь, Марина Николаевна долго пробыла в ванной комнате. Она уже и причесалась на ночь, и лицо ко сну тщательно, как всегда, приготовила, но все почему-то медлила, придумывая всякие мелкие, пустяковые дела. Наконец заметила это за собой, удивилась и тут же поняла, что хочет застать мужа спящим.
Когда она вошла в спальню, Дмитрий, лежащий с книжкой в руках, встретил ее блестящим, упорным взглядом. Странный озноб побежал у Марины Николаевны по коже, словно не в постель она должна была лечь, а шагнуть в холодную воду.
Потом, в темноте уже, она почувствовала на своем плече тяжелую руку мужа. Она знала, что рука сейчас оживет, проявит настойчивость и силу и, предупреждая это, прошептала:
— Замоталась я что-то сегодня…
— Спи, — отозвался Дмитрий после некоторого молчания. — Спи, знай.
Утром Марина Николаевна проснулась бодрой, с удовольствием предвкушая предстоящие заботы и дела. Правда, со вчерашнего дня что-то застряло у нее в душе, как заноза, неловкость какая-то, смутное, неопределенное чувство вины. Разбираться в себе она не хотела, хотя и догадывалась, что это с Бритвиным, скорей всего, связано. Нужно было убрать неприятный этот осадок, и она решила, что лучшее для того средство — работа по дому. И не одной, а с детьми.
Вадим, услышав новость, поскучнел, а Дарья засуетилась, вертясь около Марины Николаевны и заглядывая ей в глаза.
— Мам, ну что ты… — канючила она. — Какая там уборка в такую погоду! Давай плохой подождем, а?
— До осени? — спросила Марина Николаевна насмешливо.
— Почему, это ж и летом бывает. Да у нас же чисто, чего убирать…
Неохотно начатая работа, как это часто бывает, вскоре увлекла и Дарью, и Вадима. Вадим орудовал пылесосом в спальне, а Марина Николаевна с дочерью протирали в гостиной стекла огромной чешской стенки. У Марины Николаевны навязчиво вертелся в голове мотив модной, весело-грустной песенки, она даже тряпкой по стеклу водила ему в такт и вдруг услышала, что дочь тихонько напевает то же самое. Марина Николаевна, незаметно для себя, стала подпевать ей едва слышно. Дочь заметила, подмигнула и запела погромче. Так они и работали, и пели как подруги. Рядом Вадим жужжал пылесосом, на кухне позвякивала посудой мать, и Марине Николаевне было так хорошо, как редко когда бывало в жизни.
Из спальни, волоча за собой пылесос, вышел Вадим.
— Не здесь, не здесь! — закричала Дарья. — Иди пока в прихожей палас пропылесось. Мы тут песни поем с мамой, не мешай!
— Что у тебя за подружки новые? — спросила Марина Николаевна, когда песня кончилась. — Из шестого подъезда?
— Уже нажаловалась, — буркнула Дарья.
— Бабушка никогда не жалуется, — сказала Марина Николаевна строго. — Ты это прекрасно знаешь. Просто сообщила.
— «Сообщила, сообщила»… Я и сама сообщить могла.
— А почему ж ты ей ответила — не ваше дело?
— Потому что она их сразу ругать начала, вот почему! А они хорошие, у них диски есть знаешь какие!
— Ну, это не показатель, положим. И старше они тебя.
— Ну и что, зато мне с ними интересно. Что ж такого? Они и учатся хорошо, я знаю.
— И все-таки поосторожнее надо быть в выборе друзей.
— Что ж это за дружба тогда, если осторожно! — воскликнула Дарья с возмущением. — Это тогда уже расчет получается.
— Расчет не расчет, а подумать никогда нелишне.
«Мне бы самой кто-нибудь посоветовал так — поосторожнее», — мелькнуло у Марины Николаевны, и она почувствовала, что краснеет.
Закончив работу, Вадим с Дарьей убежали куда-то, а Марина Николаевна пошла на кухню выпить чаю. Мать делала там мудреный, сложный, с зеленоватым соусом, салат.
— Что за чудо-юдо?
— Салат французский, по книжке делаю.
— В честь чего?
— Так просто.
— Ой ли? — Марина Николаевна с хитрой улыбкой посмотрела на мать. — Уж не зятек ли на обед приехать обещал?
— Дима говорил, что, возможно, заедет. У него как раз совещание в горисполкоме кончится часам к двум.
— А мне не сказал…
— А тебя уже не будет в это время. Да и кухней ты не занимаешься.
Основные хлопоты по дому лежали на матери, и Марину Николаевну это вполне устраивало — заниматься домашним хозяйством она не любила. Время от времени переживала по этому поводу чувство стыда и вины, пыталась быть поактивнее, но ненадолго. Самой надоедало и, главное, мать решительно отстраняла ее от дел. Говорила, что она справляется без труда и к тому же получает удовольствие.
Прихлебывая чай и глядя, как мать тщательно и методично перемешивает салат в салатнице, Марина Николаевна испытывала странную перемену в своем самоощущении. Недавно совсем, когда она тихонько пела вместе с дочерью, она чувствовала себя совсем молодой. А теперь, глядя на мать, она думала, что сорок лет не за горами, а бабий век — известно сколько… От этих мыслей становилось безнадежно и спокойно. И, чем безнадежнее, тем спокойней. Вспомнился Бритвин — так, словно она не знала его живым, реальным человеком, а видела во сне. «Какие там кавалеры-поклонники, какие романы? — и с насмешкой над собой, и с горечью, и со странным облегчением думала она. — Внуков скоро будешь нянчить. Вот так».
На работе оказалось, что одна из «девочек» Марины Николаевны, Светлана, заболела. А она как раз сегодня должна была делать обзор по текущей литературе на заводе во время обеденного перерыва. Поразмыслив, Марина Николаевна решила поехать на завод сама. Давно уже она не выступала с обзорами, а когда-то ведь любила. Живое дело, живые люди. Кроме того, ей хотелось занять себя поплотнее — и по дороге на работу, и в библиотеке ей вновь стал навязчиво вспоминаться Бритвин, и в этом было уже что-то оскорбительное. Что за наваждение, с которым она никак не может справиться!
День был жаркий. Размякший асфальт мостовых жирно блестел, издавая чадный, кухонный какой-то запах; людские лица лоснились от пота и выглядели то дремотно-усталыми, то возбужденно-шальными; у автоматов с газировкой клубились нетерпеливые очереди; вокруг продавщиц мороженого стояли маленькие, тесные толпы.
Когда Марина Николаевна подошла к проходной завода, ей показалось, что зной здесь еще въедливей и злее. Упорный, мерный, напряженный заводской гул, доносящийся из-за серого бетонного забора, словно бы имел нечто общее со зноем, сливался, спаивался с ним. Марина Николаевна поежилась, представив, каково же людям там, на заводе, в его железном, гудящем, лязгающем, грохочущем нутре.
Встретил Марину Николаевну пожилой заморенный мужчина и повел в механосборочный цех. Шагая по территории завода и особенно оказавшись в цеху, Марина Николаевна все острее чувствовала, что ей неловко, совестно и за свои тщательно уложенные, пышные волосы, и за яркое платье с большим вырезом на груди — слишком уж серьезным, суровым, почти пугающим было то, что она видела вокруг. Ее поражал, заставлял чувствовать себя маленькой и ничтожной, и разнообразный и в то же время слитный, единый шум, и вид огромных, непонятных сооружений, и запах, многослойный, терпкий — запах горячей, железной работы. Лица стоявших у станков людей имели серьезное, внимательное и чуть печальное выражение.
Проходя мимо каждого, Марина Николаевна и стеснялась смотреть, и все-таки смотрела. Она ждала, боясь этого, что работающий человек поднимет глаза и увидит ее — такую нарядную фифу…
В красном уголке цеха, большой, вытянутой в длину комнате, стояли ряды деревянных кресел и покрытый зеленым сукном стол. Несколько мужчин в серой рабочей одежде сидели у дальней от стола стены.
Провожатый, сказав, что народ сейчас соберется, вышел, и Марина Николаевна осталась у стола, не зная, как быть дальше. Ей было неловко стоять на виду у мужчин, которые, переговариваясь и улыбаясь, поглядывали на нее, и она села. Однако и сидеть без дела было нехорошо, и Марина Николаевна достала из сумки книгу и попыталась читать, время от времени осматривая комнату.
Входили сплошь мужчины. И почти все одинаково — сначала с сомнением и нерешительностью, готовые повернуть обратно, но потом, разглядев ее (Марина Николаевна совершенно очевидно заметила это), усаживались — молодые поближе, пожилые подальше. Что ж, это лестно, подумала она, улыбаясь и прикрывая ладонью лицо. Чувство стыда перед своей нарядной праздностью, которое она испытывала, идя по цеху, незаметно для нее самой исчезло. Она решила, иронизируя над собой, что, если собравшимся здесь доставляет удовольствие посмотреть на нее, то наполовину она свою задачу уже выполнила. Развлечение, как-никак…
Вообще, она предпочитала выступать перед аудиториями, где преобладали мужчины, — был такой грех. Как-то смелее она себя тогда чувствовала, увереннее. По крайней мере знала, что внимание будет обеспечено — а уж к ней ли самой или к тому, что она говорит, это другой вопрос. Да и трудно разделить такое.
Когда Марина Николаевна уже готовилась начинать, она увидела собравшихся как-то особенно ясно и резко. В десятках обращенных к ней мужских лиц, молодых и старых, оживленных и серьезных, красивых и малопривлекательных было что-то общее. Казалось, печать недавно прерванной работы лежала на них. Печать не вполне остывшего еще напряжения и усилия. Рабочие люди, подумала она. И эти слова, такие обыденные, обиходные, бессчетное число раз слышанные ею, вдруг осветились для нее новым светом. Она и сама не бездельничала, но их работа имела другой, более первичный, первозданный смысл. Они производили материальные блага, то, что можно увидеть, пощупать, взять в руки. То, что составляет самую основу жизни, без чего она немыслима. Металл, машины, хлеб… И эта первичность, первозданность их работы требовала, казалось ей, таких же первичных, простых, прямых слов.
Марине Николаевне стало не по себе; тревожно, страшно почти. Что она может сказать этим усталым рабочим людям, чтобы потом не стыдиться?
Говорить она начала подчеркнуто сдержанно и сухо, стараясь избегать книжных оборотов, стандартных выражений, литературоведческих терминов. Перечислила вышедшие в последнее время произведения, которые наиболее высоко оценила критика, коротко рассказала об их авторах и умолкла. По выражению лиц она видела, что людям скучно. Да и нечем тут было заинтересоваться — названия романов, повестей, сборников стихотворений, фамилии прозаиков и поэтов… Голо как-то все, пусто. И ей захотелось сказать что-нибудь свое, личное.
— Вы знаете, — начала она, — книги на производственную тему я не люблю. Не интересно мне их читать. Если и читала, то по профессиональной обязанности, надо же быть в курсе. И вот недавно прочла повесть одного молодого писателя о строительстве. Ничего там больше нет — строят да строят. И стройка не какая-нибудь экзотическая, не ГЭС в Сибири, не Атоммаш, а всего лишь научно-производственный комплекс в Подмосковье. Так вот, читала и оторваться не могла. Потрясающе интересно. Поверите, про любовь с таким интересом не читала. Давно уже, во всяком случае.
— Что ж там такого интересного? — спросил кто-то.
— Как вам сказать… — Марина Николаевна помолчала, раздумывая. — Жизнь живая. Люди живые. Страсти.
— А говорите — только строят…
— Производственные страсти. Получается, бывают и такие. Поверите, читаю и сама удивляюсь, сама себе не верю — господи, да мне что за дело? Строят они там этот комплекс, ну и на здоровье. Мне-то что? Но захватило, оторваться не могу. Все там есть, в этой производственной вещи. Боль, грусть… Жизнь, одним словом. Очень советую прочитать! — Она назвала автора, название повести и журнал, в котором та была опубликована.
— А про любовь? Есть что-нибудь подходящее?
Марина Николаевна сделала вид, что не заметила насмешливости вопроса, и ответила вполне серьезно, что про любовь, по ее мнению, нужно читать прежде всего у классиков, у Бунина, например.
Украдкой взглянув на часы, Марина Николаевна увидела, что время ее истекает.
— Еще есть вопросы?
— А где вы работаете? — раздался все тот же насмешливый голос.
Теперь она наконец разглядела спрашивающего. Это был парень лет двадцати пяти, рослый, красивый и кудрявый. «Любимец женщин», — решила Марина Николаевна. Она знала этот тип. Такие никогда о своей роли любимца не забывают и демонстрируют ее при всяком удобном случае.
— Я говорила уже, что работаю в областной библиотеке, — сказала она. — Милости просим к нам.
— А где вы живете? — спросил парень.
— Улица Энтузиастов, дом сто двенадцать, квартира девять, — серьезно и доброжелательно ответила Марина Николаевна. — Заходите в гости.
Раздался смех, и она рассмеялась вместе со всеми. Кудрявый парень тоже смеялся, показывая белые, яркие зубы.
Подобные заигрывания случались при обзорах нередко. Когда-то они Марину Николаевну раздражали и сердили, а потом она стала видеть в них лишь забавное и смешное. А иногда даже приятно было, что там скрывать. Ведь этот парень ровесницей ее, наверное, считает, раз ведет себя так. Что ж, это комплимент, да еще какой!
В библиотеку она возвращалась в прекрасном настроении, чувствуя себя странно свежей среди жары и духоты. Надо почаще вот так вот на люди выбираться, думала Марина Николаевна, иначе закисать начинаешь. Как ни любила она свою работу, но иногда чувствовала, что та начинает надоедать. Вечно одно и то же: книги и читатели, читатели и книги… В этом чудилось что-то вторичное, словно не настоящая это жизнь была, а отражение жизни. Вот тогда, в такую пору как раз и полезно свежего воздуха глотнуть…
Выступление перед мужской аудиторией, мужское внимание, которое она вполне и с удовольствием ощутила, особенно как-то приободрило Марину Николаевну. Она шла, высоко держа голову, четко и неторопливо печатая каждый шаг, испытывая телесную, мышечную радость от движения, от сознания зрелой своей силы и женской привлекательности. И, как бы в ответ на все это, ей вспомнился Бритвин, вспомнилось его лицо с твердыми и словно бы чего-то ждущими, требующими от нее глазами. Она улыбнулась невольно и подумала, что он, может быть, зайдет в библиотеку сегодня вечером.
Настроение ее было испорчено, едва она приступила к работе. Сидя за столом в читальном зале, она случайно подняла глаза и увидела, как молодой парень вырезал бритвенным лезвием лист из альбома репродукций, неторопливо сложил его вчетверо и сунул в карман. У Марины Николаевны даже дыхание перехватило. Она готова была вскочить, закричать, броситься на парня едва ли не с кулаками, но в последний момент удержалась. Нужно было поступить обдуманно, тем более, что она здесь лицо официальное и горячку пороть не имеет права. Да и время позволяло — парень, похоже, уходить не собирался, медленно листал альбом.
За долгие годы работы в библиотеке Марина Николаевна не раз сталкивалась с подобным — книги и воровать пытались, и вырезать из них листы, иллюстрации, целые статьи. Когда она в первый год работы впервые увидела такое, то была так ошеломлена, что оцепенела прямо-таки, и тот мужчина в светлом костюме (она даже лицо его до сих пор помнила — круглое, розовое) так и ушел, спрятав книгу под брючный ремень. Она не смогла остановить его из-за обжигающего чувства стыда. И стыд был при этом какой-то странный, словно не только за него она стыдилась, но и за себя тоже. И совершенно невозможно было окликнуть его, остановить, посмотреть ему в глаза… Казалось, сделай это, и они оба сквозь землю от стыда должны будут провалиться.
Потом она все-таки научилась обуздывать себя и поступать так, как велел ей профессиональный долг. Ловила, так сказать, с поличным и принимала все необходимые меры. А чувство обжигающего стыда так и продолжало мучить ее при этом.
Немного успокоившись, Марина Николаевна подошла к парню:
— Пройдите к кафедре, прошу вас.
Когда он сел напротив, она, не глядя на него, взяла альбом и медленно перелистала. Отсутствовала лишь одна, шестнадцатая страница.
— Давайте иллюстрацию, которую вы вырезали.
Парень, побагровев, помедлил, потом достал из кармана лист и протянул ей. Это оказалась «Маха обнаженная» Гойи.
— Мы лишаем вас права пользоваться библиотекой. И сообщим о случившемся по месту… — она взяла его карточку, посмотрела, — по месту учебы, в институт. Это, так сказать, официальная часть. А теперь я вам лично скажу… — Марина Николаевна посмотрела ему в лицо и встретила напряженный и откровенно злобный взгляд. — Вы подонок. Вас, такого, ни одна женщина никогда любить не будет. Все, идите.
После таких случаев у Марины Николаевны надолго, на несколько дней, тяжелый, неприятный осадок в душе оставался. Она и на людей как-то по-иному начинала смотреть, с едкостью замечала в них самое плохое и словно бы подозревала каждого в возможности совершить такой же поступок.
К пяти-шести часам читальный зал стал наполняться окончившими работу людьми, и Марина Николаевна поняла, что ждет Бритвина. Странное это было ожидание — напряженное, недоброжелательное, почти злое. Бабник скорее всего, думала она, состарившийся донжуан. Самоуверенный и самовлюбленный.
Бритвина не было ни в семь, ни в восемь, и ожидание Марины Николаевны перегорело во что-то горькое и стыдное. Когда же он в половине девятого вошел в пустой уже читальный зал, она ощутила к нему такую острую неприязнь, что не только скрыть, но и смягчить ее не смогла. Да и не захотела.
Он поздоровался с улыбкой, и тут же его лицо выразило растерянность и недоумение. «Приветливо же я, наверное, выгляжу!» — мелькнуло у Марины Николаевны.
Бритвин торопливо объяснил, что хотел бы заглянуть в каталог. Марина Николаевна поняла, что и поздним, перед самым закрытием, приходом, и пустяковой его причиной он как бы дал ей знать, что появился здесь из-за нее, а все остальное призрачный предлог. Мгновенная радость вспыхнула в ней, но тут же исчезла — слишком велика была инерция прежнего, неприязненного чувства.
— Что ж, смотрите, — сказала она холодно. — И поторопитесь, через двадцать минут мы закрываем.
Не взглянув на него больше, она вошла к себе в кабинет и села, приложив к горящим щекам ладони. Ей представился весь сегодняшний день, ожидание Бритвина, мысли о нем, радостная догадка о том, почему он пришел так поздно, и она почувствовала страх и тревогу. Особенно ее поразило то, что она при его появлении не смогла удержаться в рамках профессиональной вежливости и так очевидно проявила свое личное, пусть и неприязненное, отношение к нему. Ведь такой навык у нее в подобных делах, такая многолетняя выучка — и на тебе, сорвалась…
Входя без пяти девять в читальный зал, она сама не могла в себе разобраться. Ей и хотелось застать там Бритвина, и она боялась этого. Зал оказался пуст, и она испытала и разочарование и облегчение одновременно.
Поведение Марины во время недолгой их встречи Бритвина ободрило. В ее подчеркнутой холодности, едва ли не злости он увидел главное — особенное, не формальное отношение к себе. А это было всего дороже. Через вялое расположение к, человеку пробиться часто бывает труднее, чем через такую вот демонстративную неприязнь, которая всегда может смениться на нечто противоположное.
Думая о том, как дальше вести себя с Мариной, Бритвин начинал испытывать игровой азарт, и самолюбие его возбуждалось. Он решил, что со следующим визитом в библиотеку торопиться не следует. Пусть подождет, пусть позлится, это лишь на руку ему.
Рассуждая так холодно и трезво, он одновременно чувствовал себя искренне увлеченным ею, с радостью представлял ее лицо, глаза, голос, и ему казалось, что это редкая, необыкновенная женщина, что он, пожалуй, и не встречал еще подобной в своей жизни. Эти два слоя, расчет и живое чувство, вполне сосуществовали в нем и почти не мешали друг другу. Больше того, он был доволен именно таким отношением к ней, оно представлялось ему самым правильным, самым удобным.
На работе у Бритвина все складывалось на редкость хорошо, но требовало предельного напряжения. Вопрос о его переводе в институт обсуждался в ректорате и был, в принципе, решен положительно. Приказ появится к сентябрю, занятия со студентами начнутся в октябре, а пока ему нужно было проштудировать всю нейрохирургию с начала и до конца. Опыт, практическая хватка хирурга это одно, а занятия со студентами — совсем другое. Необходимо во многие теоретические тонкости вникнуть, хорошенько ознакомиться со всей текущей литературой за последние годы и быть готовым ответить на любой вопрос.
Готовясь вечерами к будущей своей работе, конспектируя отечественные и зарубежные руководства по нейрохирургии, многочисленные статьи в периодике, Бритвин неожиданно для себя весьма этим увлекся. Будучи практическим хирургом и достигнув определенной, и не малой, как он без ложной скромности считал, высоты в этом, Бритвин недостаточно ясно понимал нейрохирургию, как нечто единое, цельное, крепко спаянное внутренними связями. Он видел ее как бы в наборе диагнозов и операций, и лишь теперь, мало-помалу, начинал прозревать в ней глубину и широту теории, границы, промежуточные, переходные к соседним дисциплинам зоны. И это постижение было для него радостным. Он чувствовал, что к нему приходит истинная профессиональная зрелость, когда дело свое видишь с высоты опыта и знаний, объемно и структурно до мелочей. Долгие годы тяжелой, потной, ответственной работы оперирующего хирурга дали ему теперь возможность взлететь, подняться на уровень, доступный лишь немногим.
Начиная готовиться к новой работе, Бритвин решил, что монографию придется пока отложить — для нее не оставалось ни времени, ни сил. Однако уже через несколько дней он почувствовал, что его к ней все сильнее тянет, и стал выкраивать и для нее час-другой ежевечерне. И даже за такой краткий срок ему удавалось кое-что сделать. Он испытывал редкий для него подъем, спал совсем мало, оставаясь работоспособным и бодрым. Удачно складывающиеся служебные обстоятельства, несомненно, вдохновляли, поддерживали его, помогали справляться с непомерной нагрузкой, но была тут и еще одна, главная, как он считал, причина. Его влечение к Марине, которое он придерживал, сознательно тормозил, каким-то странным образом повышало его работоспособность, придавало энергии и сил. Заметив это, Бритвин был очень доволен — получалось, что его решение встречаться с ней пореже оказалось правильным вдвойне. И для их отношений оно пойдет на пользу, и для его работы тоже.
Каждое утро Бритвин непременно навещал прооперированного им больного с инсультом. Тот поправлялся на удивление быстро, и Бритвин испытывал к нему не только обычное расположение врача к пациенту, которому удалось хорошо помочь, но и просто приязнь.
Через несколько дней после операции он удивил всех, попросив перевести его из отдельной в общую палату. Бритвин отказал ему, ссылаясь на необходимость полного покоя, но больной был настойчив.
— Не хочу! — сказал он твердо. — Лежишь здесь, как тамбовский волк, в одиночестве, словом перекинуться не с кем.
— Вам пока нельзя много разговаривать, Петр Игнатьевич.
— Так хоть послушать, как другие говорят. На миру веселее. На миру, знаете, и эта самая штука красна…
— Ну-ну, что это вы! — Бритвин укоризненно покачал головой. — Какая там еще штука!
— Испугался… — пророкотал Беляев, прикрывая глаза. — У вас же, у врачей, с ней короткие отношения быть должны.
Его пришлось-таки положить в палату на троих, подобрав в соседи самых спокойных и благонравных больных в отделении. Навещали Беляева ежедневно, самые разные люди, в том числе и высокое начальство, и Бритвин устал объяснять, что больной сам отказался находиться в отдельной палате.
— Знаете что, Петр Игнатьевич, — сказал он в конце концов Беляеву. — Вы это затеяли, вы и расхлебывайте. Я больше не могу.
— Что такое? — Белое, расслабленное болезнью лицо Беляева дрогнуло, брови сошлись, глаза блеснули колюче, и Бритвин подумал, как грозен и суров он бывал, наверное, в деле.
— Не могу больше объяснять, почему мы такого человека в черном теле держим. Вы уж сами, пожалуйста. Или можно табличку над кроватью повесить с объяснением.
Беляев беззвучно рассмеялся, подрагивая своим большим, грузным телом.
— Можно, — сказал он наконец. — Так и напишите — лежит здесь по собственному желанию, ибо ярый коллективист.
Бритвин заметил, что Беляева навещает лишь народ служилый, официальный, так сказать, а потом тот обмолвился в разговоре, что жена у него недавно умерла, а единственный сын, альпинист, погиб при восхождении десять лет назад. С тех пор Бритвин стал, как ни жаль было времени, задерживаться у постели Беляева чуть подольше и говорить с ним не только о его самочувствии, но и на посторонние темы. Он счел это своим профессиональным долгом. Больных ведь не только лечить надо, но и просто подбадривать порой. Однажды Беляев попросил рассказать про сделанную ему операцию, про суть ее и цель.
— Да вы не сочтите, что я как-то проконтролировать ваши действия хочу, — добавил он, улыбнувшись с неожиданной мягкостью и даже смущением. — В правильности их я не сомневаюсь. Просто интересно, знаете ли, что там такое с тобой сделали. И почему.
Бритвин коротко ответил ему. В это время один из соседей Беляева, больной с левосторонним парезом, медленно, подволакивая ногу, вышел из палаты.
— Такого у меня не будет? — спросил Беляев, проводив его глазами.
— Нет. Теперь нет.
— А если б не операция?
— Было бы наверняка, и гораздо сильнее.
Беляев долго и упорно смотрел на Бритвина, и его твердый, острый взгляд постепенно смягчался, заволакиваясь дымкой расслабленности.
— Что ж, спасибо вам, Павел Петрович. За то, что рискнули, ответственности не убоявшись. Дело-то рисковое было, насколько я могу судить?
— Довольно-таки.
— А если б меня консервативно, как вы выразились, лечить, вам бы спокойнее было?
— Разумеется, — пожал плечами Бритвин.
— Спасибо, — повторил Беляев и добавил, помолчав: — Интересно, что в любом деле суть одна, хоть людей лечи, хоть производством командуй: прими решение и умей за него ответить. И рискнуть иногда сумей, если, конечно, риск разумный. Тут вот все и завязано.
— Да, пожалуй… — Бритвин сделал попытку встать, но Беляев удержал его, положив на колени свою тяжелую, мясистую руку.
— Скажите мне, Павел Петрович, вот что… И, пожалуйста, откровенно. Я могу вернуться к прежней работе?
Он посмотрел на Бритвина так тревожно и так просяще, что тому стало не по себе. Странен и трудно переносим был такой взгляд на этом крупном, властном, грубом мужицком лице. Бритвин молчал довольно долго. Если отвечать вполне искренне, то надо было сказать: «Не знаю» или даже: «Сомневаюсь». Но он чувствовал до озноба явственно, как больно это ударит Беляева. Ведь и для него самого работа была самым главным в жизни, и представить, что он теряет ее, было страшно. «Совру, — решил Бритвин. — Это та самая «святая» ложь и будет. Во спасение. Ему необходимо верить».
— Сможете, — сказал он твердо.
Беляев глубоко передохнул. Было видно, что он поверил сказанному и испытывал теперь большое облегчение. Его лицо обмякло, как-то сдвинулось вниз и приобрело спокойное и умиротворенное выражение.
— Вы ведь знаете, я бобыль, — сказал он негромко и устало. — У меня лишь работа. Лишусь — все, конец.
— И все-таки жизнь и работа далеко не одно и то же.
— Для меня почти.
Бритвину вдруг ясно вспомнилась Марина, и он ощутил терпкий, покалывающий его изнутри холодок радости. Сейчас, в разгар рабочего дня, ему было почему-то очень приятно почувствовать, что, конечно же, жизнь шире, больше работы. И, как это часто теперь бывало, воспоминание о Марине взбодрило его, и надо было эту энергию пустить в дело.
— Что ж, — сказал он Беляеву, вставая. — Работать будете, я думаю. Да что там работать! Я еще, глядишь, и на свадьбе вашей смогу погулять!
Выражение лица Беляева резко изменилось — строгим стало, замкнутым, неприязненным почти.
— А вот этого я вам не обещаю, — сказал он сухо. — При всей к вам благодарности.
Бритвин смутился, не находя, что ответить, и тут его выручила медсестра, позвала к телефону.
«Ох, как нехорошо, — думал он, выходя из палаты. — Надо же ляпнуть такое было! Разыгрался, понимаешь, бодрячок! Человек ведь только что жену схоронил, сам едва за ней не отправился. Какая там, к чертям собачьим, свадьба…»
Звонил главный хирург области Смирдин. Оказалось, что майор написал-таки бумагу с просьбой разобраться в причинах смерти жены и выяснить, не имела ли место врачебная ошибка.
Только этого мне не хватало, думал Бритвин, слушая высокий, словно бы жалующийся голос Смирдина. И так запарка предельная, не продохнуть, а тут изволь объяснять очевидности, переливать из пустого в порожнее. А там они, глядишь, и вообще проверку отделения затеют, заодно, для галочки в отчете, вот и получится два-три дня рабочих — коту под хвост.
Со Смирдиным у Бритвина сложились странные отношения. Он был начальство, и тем не менее Бритвин относился к нему снисходительно, свысока, стараясь скрывать это. Как хирург, он никогда не блистал, а заняв теперешний пост в облздравотделе, почти совсем отошел от практической, врачебной работы, став, в сущности, администратором. И уважения это у Бритвина к нему не прибавило. То, что делал теперь Смирдин, могут многие, поставь завтра какого-нибудь Смирнова, и он справится не хуже. А вот попробуй его, Бритвина, замени, сразу почувствуется разница. Да и работа у него тяжелей гораздо и ответственнее, конкретные человеческие жизни в руках.
— Слушай, Сергей Сергеевич! — напористо начал он, выслушав Смирдина. — Давай провернем это дело побыстрей, раз уж деваться некуда. Я тебя прошу! У нас работы — гора, отвлекаться надолго, ну, никакой нет возможности. Присылай свою команду, если можно, сегодня во второй половине дня. Долго я их не задержу. Дело абсолютно ясное и чистое, комар носа не подточит. За часок и провернем.
— Не так-то это просто…
— Ну, и мудрить тоже нечего! Раз-два, и сделали.
— Тогда я сам, наверное, подъеду. Захвачу Хватова из третьей больницы и еще кого-нибудь. Посмотрим, как там у вас вообще…
— Э-э-э, нет! — протестующе воскликнул Бритвин. — Проверку работы вообще затевать не надо. Это вы на несколько дней застрянете. А у нас отпуска, людей не хватает, отделение переполнено, операций плановых тьма.
— Это что ж, проверку сам назначишь, в удобное для тебя время? — спросил Смирдин иронически.
— А хоть бы и так! — хохотнул Бритвин. — Нет, серьезно, Сергей Сергеевич, не можем мы сейчас от прямого своего дела отвлекаться. У нас же как на передовой. Надо учитывать.
— Надо-то надо… — промямлил Смирдин. — Странно как-то получается — тебя будут проверять, и ты же условия ставишь, с ног на голову все переворачиваешь. Ты же должен сейчас в страхе быть.
— Ну уж нет, не дождешься! — со смехом и злостью сказал Бритвин. — Это уже третья такая жалоба за полгода. Хотят, понимаешь, чтоб мы чудеса творили, с того света людей вытаскивали! Если я жалоб этих бояться буду, то мне работать нельзя. Сиди и дрожи, как бы чего не вышло.
— Да, поздравить же тебя надо, — оживился Смирдин. — Говорят, Беляева ты прооперировал просто блестяще.
— Ты лучше спроси, чего мне это стоило! А если б неудача, что вполне могло быть? Вы бы с меня голову сняли и не поморщились. Поздравлять-то легко, ответственность брать трудно.
— Молодец, молодец…
— Вот и надо ценить молодцов, условия им создавать, а не дергать по пустякам, не отвлекать от дела. Намек понимаешь?
— Ладно, — сказал Смирдин, вздохнув. — Уговорил. Жди нас к половине третьего.
Смирдин приехал точно в срок с двумя хорошо знакомыми Бритвину хирургами. Устроив их в своем кабинете, Бритвин положил на стол всю необходимую медицинскую документацию и сказал:
— Вот вам бумаги, знакомьтесь и делайте свои выводы. Я загляну через часок примерно. Достаточно вам?
— Хозяин покидает гостей, — заметил с усмешкой один из хирургов. — Нехорошо.
— Ничего, ничего, — отмахнулся Бритвин. — У меня две перевязки как раз, да и вам без меня удобнее будет разговаривать. Можете на все корки чехвостить за глаза. Если же вдруг срочно понадоблюсь — позвоните, меня вызовут. Чай вам сейчас будет. Крепкий — для обострения мозговой деятельности. — Бритвин засмеялся, тряхнул приветственно поднятой рукой и вышел.
Он был совершенно убежден в своей профессиональной безупречности, потому и держался так уверенно, почти небрежно. К тому же, считая уверенность в себе одним из важнейших свойств человеческого характера, всячески, с молодых еще лет, ее в себе развивал и поддерживал. Люди часто не имеют возможности или просто не хотят, ленятся вникать в суть дела, разбираться в том, прав ты или нет, и тогда многое решает твоя собственная манера держаться. Уверен, смел, напорист — значит, скорей всего прав, думают все. Смущен, робок, стеснителен — стало быть, в чем-то виноват, вероятно.
Бритвин делал вторую перевязку, когда появилась старшая медсестра и сказала, что Смирдин просил узнать, освободился ли он. Бритвин молча кивнул и продолжал все так же неторопливо и тщательно работать. Подождут. Сначала дело, а потом уж всякие там бумажные штучки.
— Что порешили? — спросил он, войдя в кабинет.
Смирдин, видимо желая соблюсти форму, не поддержал его свойского тона и сделал серьезное, озабоченное лицо.
— Мы внимательно ознакомились с историей болезни и заключением патологоанатома, — сказал он строго и даже несколько торжественно. — Обменялись мнениями и пришли к единому выводу, который потом изложим письменно.
— Ну, а мне-то можно его узнать?
— Разумеется. Мы сочли, что для больной было сделано все возможное. Больше того, лечащий врач имел полное право отказаться от операции, но все-таки на нее пошел, попытался использовать последнюю, пусть довольно призрачную, возможность спасти больную. И не его вина, что реализовать ее не удалось. Так, примерно, мы и изложим в своем заключении.
— Что ж, спасибо, — сказал Бритвин.
— Не на чем, Павел Петрович. — Сбрасывая официальную сухость, Смирдин улыбнулся и развел руками. — Мы были просто объективны, больше ничего.
— Вот за это и спасибо.
Бритвин только теперь осознал, что он все-таки тревожился за исход дела, но это было так глубоко запрятано, что и самому почти неощутимо.
— Вот сейчас, — начал он веско и поднял вверх указательный палец, — я чувствую себя хозяином, а вас воспринимаю как гостей. Раньше это было преждевременным. А посему позвольте предложить… — Он достал из тумбочки коньяк и рюмки.
— Нет, нет, — испугался Смирдин. — Ни в коем случае!
— Почему? Рабочий день кончается. Да и не пить, просто продегустировать. Обращаю ваше внимание — «Камю», всемирно известный…
— Нет, — повторил Смирдин, — спасибо. Тем более, что я должен на Беляева взглянуть, проводите меня, пожалуйста.
— Ну, что ж, было б предложено, — пожал плечами Бритвин. — Беляев так Беляев, пойдемте.
В коридоре Смирдин крепко взял Бритвина за локоть, со странной какой-то ласковостью заглянул в лицо и сказал тихо:
— Хочу вам, Павел Петрович, одну приятную новость сообщить.
— А хоть бы и неприятную, — хохотнул Бритвин.
— Ну, зачем же… Именно приятную. Видел сегодня вашу фамилию в списке представленных к правительственным наградам. К «Знаку Почета», кажется.
— И давно пора! — неожиданно для самого себя воскликнул Бритвин, и они оба дружно рассмеялись. — А что смешного? — Он усилием резко подавил смех и посмотрел на Смирдина как бы уже и с недовольством. — Двадцать лет у операционного стола, не шутка!
— И я так думаю! — подхватил Смирдин. — А тут еще случай с Беляевым помог, вероятно.
— Беляев… Нам все больные одинаковы. Что ж, спасибо за известие. Если все подтвердится, магарыч за мной. Уж тогда не отвертитесь.
Сообщенное Смирдиным Бритвин и в самом деле принял без особого удивления, почти как должное. Наверное, сознание того, что он всегда работал с усилием, с полной отдачей, и определило такую его странноватую реакцию. А что, думал он, все правильно, кого ж тогда и награждать-то? И тут же усмехнулся над собой — не страдаешь ложной скромностью, товарищ! И хорошо, что не страдаю, как бы отвечал он самому себе. Зачем ею страдать, если она ложная?
Выйдя из клиники, Бритвин замялся в нерешительности. В тот день он приехал на работу на машине, рассчитывая заглянуть потом на пляж. Такое жаркое, роскошное стояло лето, а он и не искупался еще ни разу — дела так плотно, без зазоров, были подогнаны друг к другу, что каких-нибудь двух-трех часов для этого никак нельзя было выбрать.
Нередко после долгой и напряженной работы к Бритвину приходило словно бы второе дыхание. Усталость отступала, и он испытывал новый прилив сил и желание действовать. Так было и сейчас. Он стоял, глядя на плотнеющую предвечернюю синеву неба, на блеск низкого уже солнца и чувствовал себя свежим и бодрым, как после холодного душа. То ли успешный, плодотворный и уже бывший позади рабочий день на него повлиял, то ли разговор со Смирдиным, но ему было хорошо и даже не хотелось ехать купаться в таком состоянии. Был бы он заморенным, уставшим, тогда другое дело, а так ни к чему подобный настрой по ветру пускать. Бритвин вспомнил о Марине, и ему вдруг очень захотелось ее увидеть. Он направился к машине, на ходу прикидывая, что можно заодно еще и успеть поработать в библиотеке, хотя бы почитать что-нибудь по своей теме. Двух зайцев сразу и убьем, подумал он, еще более оживляясь. К тому же срок, в течение которого он решил не встречаться с ней, подходил к концу. Как раз неделя, больше тянуть нечего.
В стареньком «Запорожце» было душно, как в парной, пахло разогретым железом и краской. Неприглядный и снаружи, и изнутри, он ходил еще вполне исправно, а на вид его Бритвину, в общем-то, было наплевать. Некогда лоск наводить, да и смешно возиться с такой мыльницей. Лишь бы ездила.
Бритвин вспомнил, как выглядела машина, когда он жил с семьей. Все здесь было другое — чистота, веселенькие чехлы на сиденьях, шторки, проволочная обезьянка на шнурке перед лобовым стеклом. И пахло совсем по-другому, по-домашнему как-то. Что ж, теперь другой запах повсюду: и в квартире, и здесь — горький, холостяцкий. Запах свободы, занятости, спешки, презрения к бытовым мелочам. Вот и ладно, вот и хорошо…
Притормозив у библиотеки, Бритвин долго выбирал место для стоянки. Поставив, наконец, машину в укромный такой закуток у левого крыла здания, усмехнулся, вдруг осознав, почему он проявил такую тщательность в выборе — предчувствовал, что не раз и не два будет здесь парковаться. Да и само здание библиотеки он воспринимал теперь иначе — нечто близкое, родственное, почти греющее душу почудилось ему в ее светло-серых стенах, высоких и узких окнах, массивных дверях, газоне с елочками перед входом.
Когда Бритвин вошел в читальный зал и обнаружил, что Марины на ее обычном месте нет, то испытал сильное до неожиданности разочарование и только в эту минуту вполне почувствовал, как он хотел ее видеть. Молоденькая, незнакомая ему девушка сидела за кафедрой, и он, идя к ней, замялся и замедлил шаг. Нужно было как-то выяснить, работает ли сегодня Марина. Если нет, то ему незачем брать литературу и заставлять себя маяться в этой духоте. Он уже был у самой кафедры, когда увидел вышедшую из-за стеллажей Марину. Они одновременно посмотрели друг на друга. Радость, очевидная и неудержимая (Бритвин очень ясно ощутил это), выразилась на его лице, и то же самое он заметил в лице Марины. Оно вспыхнуло, и смущенная, потерянная улыбка, словно не находя себе места и опоры, затрепетала на нем. Смутно осознавая нелепость этого, Бритвин круто и неловко как-то повернул в сторону и подошел к Марине вплотную.
— Добрый вечер, — сказал он.
— Здравствуйте.
Оба замолчали. Бритвин не то что не находил слов, он и не искал их, а просто смотрел и смотрел на нее, не испытывая при этом ни малейшей неловкости. Он видел, как она попыталась справиться с собой, погасила усилием улыбку, придавая лицу официальное, хоть и вполне приветливое, выражение. Но радость и тревога проступали в глубине ее глаз.
— Что вам найти? — спросила она наконец.
Бритвин, с трудом припоминая, перечислил ей несколько старых журналов.
— Запишите, пожалуйста, — сказала она, направляясь к своему столу и как бы приглашая его за собой. — Трудно, знаете ли, запомнить…
Бритвин записал номера журналов на поданной ею бумажке, и она неторопливо ушла. Было очевидно, что, если она не отослала его к той молоденькой девушке за кафедрой, а сама занялась с ним, значит, она признает, что между ними есть некие особенные, не формальные, личные отношения.
Марина вернулась с журналами и подала их Бритвину. Он поблагодарил, чувствуя, что надо непременно поговорить с ней о чем-нибудь, закрепить ту зыбкую, слабую связь, которая наметилась между ними.
— Опять пусто у вас, — сказал он.
— Да… Только вы и выручаете. — Она искоса, лукаво посмотрела на него и улыбнулась.
— Буду и впредь стараться! — сказал он с солдатской бравостью, и они рассмеялись теперь уже вместе.
— Посмотрим, посмотрим… Тяжело, наверное, в такую пору о болезнях читать?
— Что делать, профессия.
— А вы какой врач?
— Нейрохирург.
— О-о, — протянула она с уважением. — Это серьезно.
— Довольно-таки.
— Ну, что ж, занимайтесь вашим серьезным делом. — Она чуть кивнула, как бы отпуская его.
Бритвин решил пробыть в читальном зале до закрытия, а потом предложить Марине подвезти ее домой. Самое время сделать такой шаг, да и выглядит он естественно и ненавязчиво. Обычная вежливость. С другой же стороны, это будет (если, конечно, удастся) немалым сдвигом в их отношениях. Побыть наедине в машине, поговорить без помех — не пустяк. А если предложить за город выехать, закат, скажем, с Белой горы посмотреть и получить согласие, то выйдет совсем хорошо.
При всей расчетливости этих своих мыслей Бритвин чувствовал себя возбужденным и радостным.
Марина сидела неподалеку и писала что-то. Бритвин видел ее склоненную светловолосую голову, смуглое, тонкое и чуть печальное, как это часто бывает у людей за работой, лицо. Он старался смотреть на нее пореже, но не выдерживал, взглядывал снова и снова, и каждый раз прилив радости и возбуждения охватывал его.
Он не надеялся, что сможет всерьез поработать в те два часа, которые оставались до закрытия библиотеки, но неожиданно это удалось. Отрывая взгляд от Марины, усилием гася мысли о ней, Бритвин погружался в журнальную статью, читал, конспектировал, и, странно, тот эмоциональный подъем, который давало ему присутствие Марины рядом, не только не мешал работе, но помогал, обостряя мысль, позволяя видеть и детали, и целое ярко, четко, объемно. Чувствуя, что устает от напряжения, что работа мысли притупляется и глохнет, он выпрямлялся, глубоко вздыхал, взглядывал на Марину, и тогда так отрадно было ему видеть все милые для него особенности ее лица, фигуры, позы. Он смотрел и смотрел, и это резкое отключение от дела давало такой глубокий отдых, что уже через несколько минут он испытывал свежесть и способность с новыми силами вернуться к работе. Так оно и шло вперебивку: работа, Марина, работа… Бритвину померещилось даже, что он какой-то удивительно плодотворный и одновременно приятный жизненный срез во всем этом уловил, какое-то «золотое» сечение. Вот так бы и жить лишь в этом срезе — работа, любовь, работа… Вот этот один цикл и оставить, чтоб больше ничего, никакого житейского сора не примешивалось сюда.
Ко времени закрытия библиотеки Бритвин успел законспектировать две статьи и, главное, хорошо представил себе их место в монографии. Немного получится, машинописная страничка какая-нибудь, но ведь насколько к месту, к делу!
В половине девятого зал опустел, ушла даже молоденькая девушка, сидевшая за кафедрой, и Бритвин с Мариной остались вдвоем. Она поглядывала на него ожидающе, но он сделал вид, что не замечает этого.
Пусть подойдет и скажет, решил он, вот тогда и можно предложить подвезти ее. И она подошла, и он, как бы с трудом отрываясь от работы, поднял к ней лицо.
— Закрываем, к сожалению, — сказала она мягко.
— К большому сожалению, — отозвался он, откидываясь на спинку стула и пристально глядя на нее снизу вверх. — Давно мне так хорошо не работалось.
— Приятно слышать. Будем надеяться, что это не в последний раз.
— Будем надеяться, — повторил он, вставая. — Спасибо вам. — Он протянул ей стопку журналов. — Может быть, позволите подвезти вас? Я тут с машиной.
— Позволю, — улыбнулась она. — Если вас не затруднит.
Ехали молча. Свернув на улицу, где жила Марина, Бритвин сказал как можно обыденнее и проще:
— Может, прокатимся немного?
— Зачем?
— Так. — Он пожал плечами. — Сейчас только в машине на ходу и прохладно, больше нигде. За город можно выехать, закат с Белой горы посмотреть. Не пожалеете, ручаюсь.
— Ну, уж если ручаетесь, тогда поехали. А что это за Белая гора такая? Никогда не слышала.
— Как расскажешь?.. Сейчас посмотрите, это рядом. А слышать вы о ней и не могли, это я ее так называю.
Меловую гору километрах в двух в стороне от автотрассы Бритвин обнаружил несколько лет назад и с тех пор нет-нет да и заглядывал туда. Чем-то она привлекала его, странно и необъяснимо. Приезжал он всегда один, ненадолго, порой лишь сигарету выкурить, успокоиться, отвлечься от ежедневной рабочей мороки и суеты. Это было его интимное место, и он подумал, что не случайно ему захотелось показать его Марине.
Пока выбирались из города, почти не разговаривали, и это было понятно — нельзя отвлекаться в такой толчее. Однако продолжали молчать и выехав на пустынную автотрассу, и Бритвину это нравилось. Он остро чувствовал присутствие Марины рядом, ощущал случайные, мимолетные прикосновения ее плеча, улавливал каждое ее движение, запах духов, видел краем глаза ее светлые волосы и смуглую щеку. Ему казалось, что молчание гораздо больше объединяет их, приближает друг к другу, чем неизбежный в таких случаях отрывочный, формальный разговор.
Свернули с автострады на пыльный проселок и скоро оказались у подножья небольшого холма, поросшего полынью и ковылем. Его вершина была белой, на склонах тоже виднелись белые полосы и пятна.
— Это и есть Белая гора? — спросила Марина, выйдя из машины.
— Она самая.
Марина расхохоталась так звонко, что Бритвин вздрогнул. Она смущенно и виновато взглянула на него и рассмеялась вновь. В Бритвине шевельнулось раздражение, но, рассмотрев ее покрасневшее, помолодевшее, с девчоночьим каким-то выражением лицо, он улыбнулся.
— Извините, — пробормотала она, потупившись, — но уж очень забавно. Просто прелесть.
— Что именно? — спросил Бритвин, продолжая улыбаться.
— Я ведь настроилась на что-то грандиозное, понимаете? Белая гора какая-то, высота, обрывы. Скалы, может быть… — Она вновь фыркнула и по-детски прикрыла рот ладонью. — Понимаете? А тут холмик на ровном месте… Нет, мне как раз очень нравится! — воскликнула она. — Поверьте, очень!
— Верю.
— Будем восхождение совершать?
— Если рискнете.
— Еще как рискну! — И она побежала вперед по низкой, сухой, серебристой полыни.
Подниматься по довольно пологому, травянистому, с резкими меловыми проплешинами склону было удобно и просто. Лишь однажды, переходя водомоину, Бритвин протянул Марине руку, и она с готовностью подала свою. Ему было приятно ощущать ее крепкую, узкую, горячую ладонь, и он отпустил ее с сожалением.
Поднялись на вершину, на белую меловую плешь, остановились, помолчали, осматриваясь.
На запад до горизонта шло хлебное поле, густо-желтое, угрюмовато поблескивающее в низких, горизонтальных почти, лучах солнца. Солнечный шар, резко очерченный и туманно-красный, плавал в красной мгле зари, готовый вот-вот лечь на землю. В небе, то исчезая, расплавляясь как бы в огне заката, то выныривая из него, мельтешили стрижи, издавали едва уловимый, раздраженно-печальный визг. Воздух был сух, пахуч, чуть едок, как настой из долгого дневного зноя, полыни и хлебов.
— Хорошо здесь, — сказала Марина.
— Я как-то побывал случайно и с тех пор приезжаю иногда. Знаете, бывает, отзывается вдруг на что-то душа, на пустяк какой-нибудь, а почему — не поймешь. Только чувствуешь, что это твое. И в городе тоже. Дом, двор, переулок — смотрел бы и смотрел.
— Мне это знакомо.
— Может, с детства застревает что-то такое, — сказал Бритвин задумчиво. — Я в Ставрополье рос, там похоже — степь, курганы, видно далеко. Даже воздух тот же, полынный.
— А вы знаете, — оживилась Марина, — и с людьми так бывает. Притягивает в человеке что-то необъяснимо. И тоже часто всего лишь черта, деталь. В лице, голосе…
— Да, именно, — подтвердил Бритвин.
Он стоял рядом с Мариной и чуть сзади, и ему захотелось обнять ее. Желание было почти мучительное по силе, и он даже мышцы напряг, удерживаясь. «Нет, нельзя, — лихорадочно, как бы уговаривая самого себя, думал он. — Нет, нет, нехорошо, не годится… Не время и не место… Пошло как-то — пригласил, привез, обниматься полез… Нет».
Марина, словно почувствовав что-то, зябко повела плечами, хотя воздух был теплым, горячим почти.
— Не пора ли нам? — спросила она.
— Да, пожалуй…
— Спасибо вам. Мне было интересно здесь побывать. Нет, в самом деле! Славное местечко. А вы, что же, так и приезжаете сюда один?
— Так и приезжаю.
— Забавно. Даже трудно себе такое представить. Как-то не вяжется это с вами.
— Почему же?
— Лирики слишком много.
— Лирика, стало быть, не для меня?
— Не для вас, — ответила она и добавила, рассмеявшись: — Не обижайтесь только, так мне кажется.
— Вам бы такое больше подошло?
— Конечно! Мне такое только подавай! Что ж, пошли?
На обратном пути вновь надо было перебираться через водомоину, и вновь Бритвин протянул Марине руку. Она прыгнула и прижалась к нему. Он чуть придержал ее за плечи, и они постояли так несколько секунд. Бритвин и здесь сумел сдержаться, не дать себе воли, и это оставило в нем смесь сожаления и удовлетворенности.
В городе, в уличной тесноте, стараясь быть внимательным и не отвлекаться, Бритвин тем не менее напряженно размышлял о том, стоит ли предложить Марине встречу? Ему очень хотелось этого, и в то же время он боялся все испортить. Приязнь, которая (он был уверен в этом) уже образовалась между ними, была так еще хрупка, что можно было неосторожным действием, словом ее нарушить. Нет, в конце концов, решил он, не стоит рисковать. Еще не время. К тому же за ним остается полная свобода действий, и он сможет увидеть ее, как только захочет.
На другой день после поездки за город Бритвин пришел в библиотеку вновь и засиделся до закрытия. Марине Николаевне было радостно и тревожно ожидать его прихода, увидеть его, наконец, а потом три часа исподволь наблюдать за тем, как он работает.
Читал он очень быстро, теребя страницу своими длинными, сильными пальцами, быстро писал, и увлеченность работой светилась прямо-таки в его лице. Оно как бы мерцало, меняя выражение, становясь то задумчивым, то ироническим, то оживленно-веселым, то насупленным, угрюмым почти. И умственное, и душевное усилие работы было так очевидно в нем, что вызывало не только интерес, но и сочувствие, и даже желание помочь, как человеку, несущему тяжелый, громоздкий груз.
Марина Николаевна подумала, что интересно было бы увидеть его за настоящим, врачебным делом. Ведь если простое чтение и конспектирование статей идет у него с таким накалом, то каков же он должен быть во время операции, например? Ей казалось, что самое привлекательное в мужчине — именно способность увлекаться работой и делать ее по-настоящему хорошо. Хочешь женщину покорить, думала она то ли шутя, то ли серьезно, покажись ей в деле. Странно, что мужа она никогда не стремилась представить в этом качестве. А если и мелькало порой что-то такое, то унылое, постное, конторское. Правда, и с машиной, и с дачей он занимался вполне увлеченно, но ведь это хобби, это не в счет.
Она была почему-то уверена, что Бритвин вновь предложит подвезти ее после работы, и долго сомневалась, соглашаться ли? Ей хотелось, и она не скрывала этого от себя, побыть с ним вдвоем, и это-то как раз и пугало, заставляло колебаться. Она так ничего и не решила окончательно и была разочарована, когда он, вернув журналы и книги, вежливо откланялся. Она даже почувствовала себя оскорбленной, словно он подвел, обманул ее. Это повторилось и еще несколько вечеров подряд, и отношение Марины Николаевны к Бритвину запуталось настолько, что она и сама совершенно уже не могла в нем разобраться. Тут была и радость видеть его и говорить с ним, и желание просто смотреть на него издалека, когда он работал, и ожидание чего-то, и злость на себя за это ожидание…
В конце концов она решила быть с ним как можно холодней и официальней и пресекать любые его попытки к сближению. Вскоре после этого он попросил разрешения проводить ее домой, и она согласилась. Просто наваждение какое-то, тут же подумала она, запоздало собой возмущаясь. Вот тебе и холод, и недоступность! Позвал — и пошла…
Впечатление, которое произвела на нее эта небольшая совместная прогулка, искренне испугало Марину Николаевну. Особенно потому, что в памяти у нее почти ничего не осталось — ни улиц, по которым они шли, ни того, о чем говорил ей Бритвин. Она была совершенно поглощена тем, что он рядом, что она слышит его голос, видит в сумерках его лицо, а остальное мелькало, проскальзывало мимо, не задерживаясь в сознании. На следующий вечер все повторилось, опять почти не оставив воспоминаний, а лишь ощущение нереальности происходившего. Можно было даже сомневаться — не приснилось ли?
Прощаясь, Бритвин предложил ей съездить в субботу на дальний, загородный пляж, и она, не раздумывая и словно бы даже боясь размышлений, поспешно отвергая их, согласилась. Оставшись же одна, как-то неожиданно осознала всю важность случившегося. То, что происходило между ними до этого, если, конечно, смотреть формально и в душе своей не копаться, можно было счесть вполне невинным. За город на машине прокатились, по городу пару раз прошлись, пустяки, обычное общение. А вот теперь ей назначено свидание, и она согласилась на него прийти. Это было уже серьезно.
За два дня, которые оставались до субботы, Марина Николаевна измучилась сомнениями. Думая о предстоящей встрече с Бритвиным, она вдруг ясно начинала понимать, что это невозможно, недопустимо. Сам факт свидания представлялся ей почти изменой мужу. Ведь, в конце концов, если смотреть правде в глаза, не природой же любоваться поедет она с чужим и даже малознакомым ей мужчиной, не купаться, не загорать? То есть такое тоже не исключается, конечно, и все-таки это второстепенное, предлог, фон. Надо позвонить, решала она, и отказаться. Она даже посмотрела в абонементной карточке его рабочий телефон и обдумала то, что скажет ему, и тут, совершенно неуправляемо, мысли и чувства ее приняли совсем другой, противоположный оборот. Она до болезненности резко, так, словно что-то переключилось мгновенно в ее душе, осознала, насколько ей хочется его увидеть. Это ощущалось с такой силой, что сминало, перестраивало ее прежние, недавно такие очевидные и бесспорные рассуждения. Какая там измена, думала она. Что за чушь? Просто интересно, приятно с человеком общаться, что тут такого уж страшного? Тогда и обыкновенную прогулку по городу чуть ли не изменой можно считать. Да и где здесь границы, кем они обозначены? По городу, значит, можно погулять вдвоем, а искупаться и позагорать вместе уже нельзя? Нелогично, нелепо… В конце концов, ей не восемнадцать лет, чтобы бояться голову потерять.
Так она сомневалась и мучилась все два дня, и, в зависимости от того, что она в данный момент решила, менялось и ее отношение и к мужу, и к детям, и даже к матери. Решив отказаться от встречи с Бритвиным, она вдруг начинала видеть в своих домашних лишь то, что ей было неприятно, раздражало ее. Семейная жизнь поворачивалась к ней негативной своей стороной, казалось однообразной, скучной, мелочной. Все одно и то же, и вчера, и сегодня. И год назад то же было, и то же будет через год. Когда же она меняла точку зрения, решая, что встретиться с Бритвиным нужно, что не надо пугаться таких пустяков и преувеличивать их значение, то сразу же близкие ей люди освещались как бы совсем другим светом. Она начинала видеть особенно отчетливо их любовь к себе, заботливость, доброту, и в ней возникало чувство вины перед ними, словно она готовилась тайно их всех обмануть, предать. И вновь начиналась в ней внутренняя перестройка, и все повторялось, прокручивалось, как винт с сорванной резьбой.
За всеми этими колебаниями удобное время для звонка было упущено, и Марина Николаевна в конце концов решила прийти в условленное место и сказать Бритвину, что очень занята и поехать с ним, к сожалению, не может.
Суббота у Дмитрия оказалась рабочей, и Марина Николаевна ушла в полдень из дома, пообещав матери скоро вернуться.
Даже теперь, когда она приняла решение, противоречивое, двойственное душевное состояние продолжало мучить ее. Поддаваясь влиянию прекрасной летней погоды, праздничному, оживленно-беззаботному виду уличной толпы, она незаметно как-то оживлялась тоже, начинала спешить так, словно впереди ее ожидало что-то очень приятное, но тут же одергивала себя, и все вокруг и в ней самой съеживалось и тускнело.
Бритвин ждал со у библиотеки, которая была в этот день закрыта. Чувство радостного оживления, всегда невольно возникавшее в ней, как только она его видела, возникло и сейчас. Она шла, стараясь подавить его, иначе совсем бы уж было нелепо — подойти и, сияя, объявить, что ехать она не может. Однако, несмотря на все усилия, ей не удалось этого. Она приближалась к нему, все яснее различала подробности его лица, и радость видеть его прорвалась-таки в неудержимую улыбку.
Марина Николаевна уже не раз замечала, что в присутствии Бритвина она бывает не вполне вольна в себе, становится странно податливой и размягченной. Поэтому, боясь попасть под его влияние, она торопливо, едва поздоровавшись, сказала, что поехать с ним, к сожалению, не сможет. Только что сиявшее весельем лицо Бритвина стало мрачным, и эта мрачность мгновенно передалась и ей. Она поняла, что до последней секунды и сама не была уверена в окончательности своего решения и, лишь сказав, закрепила его.
— А может, все-таки?.. — спросил Бритвин. — Хотя бы просто за город выедем, а? На часок?
И то, как очевидно и сильно он огорчился, и необычное для него просительное, умоляющее почти выражение лица — все это заставило Марину Николаевну заколебаться. Да и для нее самой соблазн был так велик, что она даже стиснула зубы, чтоб не ответить утвердительно.
— Нет, нет! — воскликнула она наконец. — Ни в коем случае!
В надрывной категоричности ее отказа прозвучало что-то испуганное и жалобное, какая-то готовность к уступке и страх перед ней, и Бритвин, по-видимому, уловил это. Его лицо отвердело, он крепко взял Марину Николаевну за локоть и сказал негромко и убеждающе:
— Просто глотнем свежего воздуха на воле. Раз уж вы здесь. Поедемте, прошу вас.
Она молчала. Продолжая придерживать ее за руку, Бритвин дотянулся до дверцы машины, распахнул ее, и Марина Николаевна, все так же молча, села.
Когда тронулись и вокруг замельтешила пестрота освещенного ярким солнцем города, Марина Николаевна, глядя в окно, чувствовала себя растерянной и сбитой с толку. Всего несколько минут назад она подходила к Бритвину с намерением сказать ему несколько слов и проститься, и вот вместо этого она сидит рядом с ним в машине и едет куда-то. Как это произошло, она и сама бы не могла внятно объяснить.
— Куда вы меня везете? — спросила она и смутилась.
Собственный вопрос показался ей странным — и по откровенно тревожному тону, и по смыслу. Он прозвучал так, словно ее против ее воли усадили в машину. Впрочем, почти так оно и было, отрывочно мелькнуло у нее.
— К реке, — ответил Бритвин. — Как и договорились. Здесь рядом.
— Нет, — почему-то вдруг возразила она. — Поедемте к вашей Белой горе. Если можно, конечно.
— Можно, но… — Бритвин замялся. — Жарко ведь очень, а там и тени-то нет. Что делать будем?
— Свежего воздуха глотнем, как вы сказали, — проговорила Марина Николаевна сухо, почти зло. — И поедем обратно.
— Воля ваша, — вздохнул Бритвин покорно.
Про Белую гору Марина Николаевна сказала совершенно случайно, а теперь решила, что это кстати. Вот и получай прогулку, подумала она о Бритвине, словно мстя ему за что-то. Приедем и тут же повернем обратно.
Выйдя из машины у подножия знакомого уже ей беловершинного холма, Марина Николаевна увидела всю нелепость ситуации. Что же в самом деле — постоять на пыльной дороге под палящим солнцем несколько минут и домой? Господи, растерянно подумала она, какая чушь накручивается! Согласилась на прогулку за город, передумала, пришла сказать об этом и все-таки поехала, сама не зная куда и зачем. Поведение девчонки. Глупо, смешно…
— Что делать будем? — спросил Бритвин.
— Подышим, как договорились, что ж еще?
— Может, поднимемся, раз мы здесь, — Бритвин кивнул головой в сторону холма.
Марина Николаевна посмотрела на узкое свое платье, на босоножки на платформе и сокрушенно развела руками:
— Снаряжение не то!
Бритвин выглядел растерянным, и это было так странно для Марины Николаевны, что вдруг изменило ее настроение.
— Ладно уж, так и быть! — воскликнула она, смеясь. — Рискнем!
Летний день был яростным и мощным. Свет солнца прямо-таки рушился на землю и, казалось, создавал физическое давление, теснил все перед собой, въедался в траву, в пыль дороги, в мел на склонах холма. Когда Марина Николаевна закинула голову, чтобы посмотреть, нет ли там, вверху, облачка, тучки спасительной, то ей на мгновение даже стало жутковато. Почудилось, что солнце — в полнеба.
Взбудораженные солнцем, отзываясь на его накал и напор, необычно сильны были краски и запахи. Жестко блестели меловые проплешины, густо желтели донник и пижма, празднично, свежо алели подушечки чертополоха, синел мелкий крап незабудок, слюдянисто белели маргаритки, стайками выставлявшиеся то там, то здесь в сплошной, плотной зелени травы. Медово пахло кашкой и горько — полынью, и этот, разлитый вокруг, беспрерывно текущий в ноздри запах проникал, казалось Марине Николаевне, до самых глубин ее существа и представлялся ей запахом самой жизни, главным и нераздельным.
Она поднималась по склону холма медленно, не позволяя Бритвину помогать себе. Порой, в удобных местах, снимала босоножки, с наслаждением ощущая подошвами щекочущее, веселящее, заставляющее морщить губы в невольной улыбке прикосновение травы. Она шла и шла, все глубже погружаясь в краски и запахи, сливаясь с роскошью и безмерностью летнего дня, теряя себя в нем, наливаясь хмелем солнца и зноя. Недалеко от вершины остановилась у куста шиповника. Кое-где на нем еще держались запоздалые цветы со слабыми, бледно-розовыми лепестками. Она сорвала и понюхала один из них, поймав нежный, едва уловимый, грустный запах. Подошел Бритвин, осторожно обнял ее, и у нее не оказалось ни желания, ни сил ему противиться.
В воскресенье, после поездки с Мариной за город, Бритвин проснулся с таким чувством довольства и радости, которого не испытывал давно. Все, что произошло вчера, ярко и резко вспомнилось ему. Он потянулся до хруста и приятной боли в суставах, и невольная улыбка, появившись, так и осталась у него на губах.
Воспоминания продолжали мелькать, меняя друг друга, в них хотелось погружаться все полнее, но они же возбуждали в Бритвине особенную какую-то бодрость и желание действовать. Поколебавшись несколько минут в выборе, он в конце концов сдернул с себя одеяло и решительно встал.
Похожее самочувствие он испытывал после какого-нибудь рабочего успеха — написанной статьи, трудной операции. Цель, к которой он стремился в упорном, порой мучительном усилии, достигнута, и можно вздохнуть глубоко и свободно и ощутить удовлетворение от сделанного, и полноту сил, и новые возможности, которые открываются впереди.
По утрам Бритвин бегал — круглый год, в любую погоду. Он жалел те сорок — сорок пять минут, которые тратились на это, но иного выхода не было. Работа требовала хорошей физической формы, иначе такой тяжелый воз не потянешь. Работает мужик с азартом, себя не жалея, а годам к сорока, глядишь стенокардия, а там и инфаркт. И все, конец, сходи с круга, садись в тихий угол бумажки перелистывать. Нет, этого он не допустит, впереди работы лет двадцать пять, не меньше. Если, конечно, какой-нибудь кирпич на голову не упадет.
Побегав в соседнем скверике, Бритвин принял холодный душ и быстро приготовил завтрак. Вообще бытовые хлопоты не отнимали у него много времени. Все тут было продумано и рассчитано едва ли не по минутам — и уборка, и покупки съестного, и сдача белья в прачечную. Действуя четко и точно, Бритвин не очень-то и тяготился этими делами, тем более, что голова оставалась свободной, думай о чем хочешь. Он даже удивлялся, когда слышал разговоры о трудностях одинокой холостяцкой жизни. Какие там трудности! Просто надо делать все вовремя, не запуская.
Однокомнатная его квартира была обставлена лишь самым необходимым, да и гардероб был вполне спартанский. Он считал, что это удобно, не будешь, по крайней мере, раздумывать, что бы такое сегодня надеть. То же, что и вчера.
Во время бега, возни на кухне, завтрака Бритвин вспоминал Марину. Главная мысль была — это надолго. Он и чувствовал, и понимал, что она очень подходит ему, что она е г о женщина. Он давно хотел обрести прочную, постоянную связь, удобную и спокойную. П о ч т и с е м ь ю. П о ч т и жену. И вот теперь, кажется, давняя его мечта осуществилась.
В этот день работалось Бритвину прекрасно. Память о Марине, мысли и воспоминания о ней не оставляли его во время работы и каким-то странным образом не только не мешали, но, пожалуй, даже помогали ей. Он воспринимал их, как некий фон работы, приятный и бодрящий. Во время недолгого отдыха фон этот усиливался, заполняя собой сознание, а когда Бритвин вновь погружался в работу, отступал, становился приглушенным; но совсем не исчезал, напоминая далекую, едва слышную, музыку. И Бритвину казалось, что как-то так нужно вообще строить отношения с Мариной, чтобы они и радовали, и бодрили, и делу не мешали. Чтобы их можно было по желанию регулировать, словно музыку в радиоприемнике.
Вечером, когда смягчилась жара, Бритвин вышел прогуляться. Идти, чувствуя усталость и удовлетворение после долгой и успешной работы, было хорошо. Незаметно для самого себя Бритвин оказался неподалеку от областной библиотеки. Ему очень захотелось зайти, но он сдержался. Слишком это было бы по-мальчишески — не утерпел, видите ли, явился. О встрече в ближайшую среду они с Мариной договорились, и незачем зря тормошить душу, решил Бритвин. День прошел продуктивно, остается поужинать, почитать немного на сон грядущий, а завтра новую трудовую неделю бодро начать.
Проходя мимо огромного, чем-то похожего на аквариум универсама, Бритвин встретил давнего своего приятеля Никиту Столбова. Тот, ссутулившись и мелко, суетливо перебирая ногами, тащил раздутый портфель и сетку, битком набитую свертками. Бритвина он не заметил, мелькнул мимо, озабоченно и оцепенело глядя прямо перед собой. Бритвин, подумав, что домой возвращаться еще рано, повернул вслед. Со спины Никита выглядел еще более заморенным, жалким и, поздоровавшись, Бритвин забрал у него портфель.
— Что это у тебя тут? — спросил он удивленно. — Железо, что ли?
— Почти, — хмыкнул Никита. — Детишкам молочишко. Восемь бутылок каждый день. А тут, понимаешь, у жены тромбофлебит разыгрался, у тещи астма обострилась, а нас ведь шестеро. Вот и таскаю, как вьючный мул.
— Да… — только и смог сказать Бритвин.
— А ты что, фланируешь?
— Вроде того.
— Тогда проводи отца многодетного. Это ж обязанность, можно сказать, твоя. Сбросил семейную ношу, так хоть другим помогай.
— Потому и подошел.
Они много лет уже работали в одной клинике, были в дружеских отношениях, но общались редко. Вот так в основном — на ходу, на бегу. У Никиты к тому же недавно третий ребенок появился, это в сорок-то лет! И уж ему, конечно, было теперь не до старых приятелей. Представляя иногда его жизнь, Бритвин ужасался прямо-таки. И удивлялся — надо же такой хомут себе добровольно смастерить!
У двери в подъезд Бритвин протянул портфель Никите.
— Ты что? — удивился тот. — Зайди, дорогой, гостем будешь.
— Не стоит, поздно уже.
— Ну, что ж, не буду настаивать. Да и дома у меня не сладко, прямо скажу. Шестеро в двух комнатах. Содом! Давай-ка вот здесь, на лавке посидим, покурим.
Во дворе было много зелени и, вероятно, поэтому казалось прохладнее, чем на улице. Бритвин закурил, с наслаждением чувствуя, как смешивается теплый ароматный дым сигареты со свежестью вечернего воздуха.
— Все холостякуешь? — спросил Никита.
— Правильно, между прочим, делаешь! Для меня твоя жизнь — мечта голубая.
— Брось! — отмахнулся Бритвин. — Все вы эту песню поете, только фальшиво выходит. Останешься один, сразу новый хомут семейный начнешь искать. Озябнешь.
— Ты-то не зябнешь.
— У меня другой склад и то иногда потягивает сквознячком. — Бритвин помолчал. — Ну, как, пробил свою статью?
— Какое там пробил! Я ее и не написал даже! Некогда. То есть совершенно. Полторы ставки, консультации по всему городу, в семье запарка… А-а, плевать, к чему она мне, эта статья? Все поезда давно ушли. Материала разве что жалко, хороший материал. Хочешь, подарю?
— Нет, спасибо, не в коня корм. К тому же у меня и своего хватает, до ума бы довести суметь.
— Ребята, вы что там сидите?! — раздался вдруг сверху женский голос. — На двоих соображаете, что ли? Или третьего ждете? Так поздно уже, все закрыто!
Бритвин поднял голову, увидел высунувшуюся из окна жену Никиты Ларису и, улыбаясь, помахал ей:
— Привет, Ларочка!
— А ну, домой давайте! — крикнула она. — Что это еще за манера — у подъезда околачиваться.
— Извини, Лар, не могу! — Бритвин развел руками. — Это я просто помог отцу многодетному, поднес барахлишко.
— Заходи, тебе говорят! Хоть поздоровайся по-человечески. Тем более, что тебе и спешить-то некуда, свободный человек.
— Ладно, пойдем, — сказал Никита. — Загляни на минутку. А то и в самом деле неловко — что мы, как бездомные, у подъезда торчим.
Сидя на маленькой кухне Столбовых за чаем, Бритвин во всем замечал признаки счастливой и хорошо налаженной семейной жизни. Никита и Лариса разговаривали между собой так, словно давно не виделись и очень рады встрече. Во взглядах, которыми они время от времени обменивались, было столько тепла, что Бритвин с чувством неловкости отводил глаза в сторону. Вот тебе и жалобы твои, и «содом», иронически думал он про Никиту. Ты же здесь, как сыр в масле катаешься…
Хороши были и дети Столбовых: и взрослая уже дочь, вежливо поздоровавшаяся с Бритвиным в прихожей; и сын-подросток, заглянувший в кухню; и младший, годовалый сын, который почему-то не спал в столь позднее время и которого принесли показать Бритвину. Хороша была даже теща, доброжелательная такая, седоволосая старушка.
Странно, что вся эта атмосфера семейного благополучия не только не вызвала у Бритвина ни малейшей зависти, но была ему даже чем-то неприятна, тягостна. Слишком в ней было много уюта и тепла, доходившего уже словно бы до духоты, тесноты, несвободы. Нечто похожее уже было у него в жизни, и он не хотел повторения.
С момента знакомства с Мариной Бритвин заметил, что все в его жизни стало складываться как-то особенно удачно. Ладилась и работа, и отношения с людьми, и то, на что раньше приходилось тратить, часто безрезультатно много усилий, теперь достигалось просто и естественно, играючи, само собой. Наступила «светлая», как он это называл, полоса, и главное теперь было плыть и плыть в ней, не делая резких движений, чтобы не спугнуть удачу.
В понедельник у входа в клинику Бритвин встретил Смоковникова. Тот всегда был доброжелателен к нему, а в это утро особенно. Оказывается, он прочел уже те, готовые, отделанные главы монографии, которые Бритвин дал ему всего несколько дней назад. Бритвин был уверен, что чтение это затянется надолго, учитывая и занятость профессора, и почтенный его возраст, а тут на тебе — уже прочитал.
— Спасибо, что взяли на себя труд прочесть так быстро, — сказал он.
— Вам спасибо, дорогой! — воскликнул Смоковников. — Потому и прочел быстро, что оторваться не мог.
— Весьма тронут, — склонил Бритвин голову.
— Все прекрасно! — тем же тоном продолжал Смоковников. — Если и остальное получится не хуже, буду вашим рецензентом, если позволите.
— Сочту за честь.
— Да и почему, собственно, остальное должно быть хуже?! — Смоковников рассмеялся и тиснул локоть Бритвина своими цепкими, костлявыми пальцами. — С какой стати? И меня вы уже не имеете права огорчать.
— Обещаю не допустить такого!
Они постояли, смеясь и глядя в глаза друг другу.
— Вот и хорошо, — заключил Смоковников, — вот и договорились! Есть кое-какие замечания, но это потом, когда я ознакомлюсь со всей работой в целом.
Сказанное профессором было не только приятно, но и очень важно для Бритвина. Если он напишет хорошую рецензию, то вопрос об издании монографии значительно упростится. Бритвин был обрадован и в то же время принял все как должное, словно и не ожидал ничего другого. Вскользь удивившись этой своей уверенности, он подумал, что именно так и надо принимать удачу, как должное. Чтобы не спугнуть ее и чтобы вслед пришла очередная.
В самом конце обхода, отпустив сопровождавших его врачей, Бритвин задержался у кровати Беляева, которого переводили долечиваться из нейрохирургического в неврологическое отделение, под присмотр Смоковникова. Беляев уже вставал и понемногу ходил в пределах палаты, был бодр и оживлен.
Бритвин тщательно осмотрел его на прощанье. Все было хорошо, остаточная очаговая симптоматика почти исчезла, лишь кое-какие мелкие штришки улавливались, но тут уж делать нечего, совсем бесследно такое серьезное нарушение обойтись не может. Недаром в старину говорили — «удар».
— Что ж, Петр Игнатьевич, надо нам с вами прощаться, — сказал Бритвин. — Послеоперационный период закончился вполне благополучно, и вас переводят в неврологию. Профессор Смоковников над вами шефство берет.
— Павел Петрович! — воскликнул Беляев с искренним огорчением. — Как же так, дорогой? У нас ведь с вами такое сложившееся сотрудничество, проверенное в тяжелых испытаниях, можно сказать… Как же я без вас-то буду?
— Дело того требует, Петр Игнатьевич, — развел руками Бритвин. — Мы, нейрохирурги, свое сделали и передаем вас в следующую инстанцию. Простите за канцелярский оборот. Да вы не волнуйтесь, прощанье наше носит предварительный характер. Я навещать вас непременно буду, наблюдать, осматривать. Тут ведь рядом.
— Ну, если так…
— Только так. А вообще, я рад за вас. Все обошлось, я думаю. — Бритвин постучал костяшками пальцев по тумбочке. — Собираюсь даже статью в журнал написать. О нас с вами.
— Что ж, и я за вас рад. Видите, сколько у нас общей радости! Нам с вами прямо и расставаться-то грех.
Бритвин смотрел на Беляева, чувствуя, что и в самом деле успел сблизиться с этим человеком. И все, что было в нем внешним, формальным, в общем-то: привычно-властное выражение лица, упорная твердость светлых глаз, напористый, начальственный голос, все это под взглядом Бритвина отодвигалось в сторону, переставало иметь значение, и он видел перед собой просто пожилого, очень усталого, измученного болезнью человека. Он подумал, что так, может быть, видят людей лишь их близкие, отец, мать, жена, да и то не всегда, а в редкие, интимные минуты. Дано такое бывает и врачу, и тоже не часто, и это очень меняет отношение к больному и лечить его становится не легче, а трудней. Больше ответственности, неуверенности, сомнений…
— Павел Петрович, хоть прощание у нас и предварительное, как вы выразились, но все-таки прощание, — сказал Беляев со странным, так не свойственным ему оттенком смущения в голосе. — Поэтому позвольте мне сделать вам маленькое предложение. Может быть, я помочь вам чем-нибудь могу?
— То есть?.. — поднял Бритвин брови.
— Ну, мало ли бывает проблем? Жилье, телефон, дачи вот теперь в моде… Понятное же дело, что объяснять! — Беляев, словно сердясь, нахмурил брови и посмотрел на Бритвина в упор. — Я ведь начальник немалый, знаете ли, а поэтому — чем могу…
— Нет, — сказал Бритвин сухо. — Спасибо, не стоит.
— Нет, так нет. — Беляев помолчал, передохнул шумно и улыбнулся. — Понимаете, и не хотел этого говорить, а пришлось. В долгу, понимаете, оставаться не люблю, а ведь долг ого какой!
— Нет, — сказал Бритвин. — Это я выполнил свой долг, только и всего. До свидания, навещу вас на днях.
И вновь, как недавно после разговора со Смоковниковым, Бритвин удивился самому себе. На этот раз тому, как уверенно, не колеблясь, он ответил отказом на предложение Беляева. Ведь принимал же он раньше некоторые услуги от своих влиятельных пациентов, что там греха таить. Так почему же теперь отказался? Почему не попросил принять его в пайщики гаражного кооператива, который строил завод Беляева недалеко от его дома? И дело-то пустяковое, тому пришлось бы только трубку телефонную снять. Может, та минута, когда он почувствовал обыкновенную, теплую, человеческую близость к Беляеву, ему помешала?
Марина опаздывала, и Бритвин, волнуясь, ходил по комнате из угла в угол. Она не захотела почему-то встретиться с ним в городе, сказав, что придет к нему домой сама, и он думал, что она могла перепутать адрес или заплутаться в бестолково пронумерованных домах их нового микрорайона.
Было около четырех, и Бритвин не привык в будний день находиться дома в такое время. Ему вспомнилось, как он сказал своим ребятам, что намерен уйти сегодня пораньше, как наспех распоряжения дополнительные по этому поводу им давал, а потом вдруг сообразил, что, в сущности, уходит с работы вовремя. Это его даже удивило — надо же так свыкнуться с двумя-тремя часами сверхурочной работы и ординаторов к этому приучить. Что ж, значит, на работе ему лучше и некуда после нее спешить. Так вот исподволь, незаметно, жизнь все больше становится работой, а работа — жизнью. Там, в больнице, в отделении, для него центр всего — и интерес главный, и люди главные, и даже, как ни странно, отдых — и музыку хорошую иной раз удается послушать, и не о деле, на общие, так сказать, темы, поговорить. И даже рюмку коньяку выпить в конце дневных трудов праведных.
Марины не было полчаса, сорок минут, час, и Бритвин беспокоился все больше. Три дня со времени их последней встречи он жил с счастливым ощущением наконец-то достигнутой цели, а теперь его начали мучить сомнения. Он даже думал, что для нее, может быть, случившееся между ними на Белой горе и не имеет такого уж важного значения, что как раз после этого она и могла решиться прекратить отношения с ним. Как ни нелепы были такие мысли, как ни противоречили они тому мнению, которое он составил для себя о Марине, они приходили к нему снова и снова. И то, что она захотела сама навестить его, тоже начинало выглядеть подозрительным. Ведь не явиться на встречу, назначенную где-нибудь на улице, знать, что человек ждет тебя там, — одно, а не прийти к нему домой — совсем другое. Бритвину уже казалось, что этим она как бы оставила за собой свободу, возможность выбора — приходить или нет. Предполагал Бритвин и какие-нибудь непредвиденные обстоятельства, которые могли возникнуть у Марины дома или на работе, несчастье какое-то, болезнь, но эти предположения были странно легки и зыбки и надолго не задерживались у него в голове.
Когда Бритвин уже хотел позвонить Марине на работу, раздался звонок в дверь. В первые минуты после того, как Марина вошла, он воспринимал ее со странным отчуждением, словно малознакомого человека. То, что было между ними, что объединяло их, как бы вдруг исчезло куда-то, и он видел в ней всего лишь гостью, а в себе — вежливого хозяина. Возможно, нечто похожее испытывала и Марина, проходя из прихожей в комнату, усаживаясь в кресло и со скрытым любопытством осматриваясь. Такое у нее было лицо: официально-гостевое.
Пока Бритвин накрывал на стол, они и переговаривались в тоне официальной вежливости, словно рядом был кто-то третий, который мог их слышать. Она рассказывала, почему опоздала, он слушал, вставляя слово-другое, потом сам начинал говорить о пустом и незначительном. Оба чувствовали неестественность своего поведения и никак не могли из него выйти. Лишь когда выпили вина, Марина вдруг сказала с такой болью и искренностью, что Бритвин вздрогнул:
— Господи, как же мне было трудно!
— Что?
— Прийти к тебе.
— Почему?
— Страшно было. И идти не могу, и не идти не могу. Пришла все-таки…
— Вот и умница. — Бритвин со стыдом почувствовал, что не то сказал, не так.
— Уж куда умней.
Бритвин заметил, что за те три дня, пока они не виделись, лицо у нее похудело, обрезалось, и ощутил странную смесь жалости и удовлетворения. Очевидно было, что и эти дни, и этот визит дались ей нелегко. И тем не менее вот она, перед ним. Пришла все-таки. Смогла. Значит, хотела по-настоящему.
В конце свиданья Бритвин, неожиданно для Марины, поймал устремленный на него взгляд. В нем с такой очевидностью были видны и любовь, и нежность, и восхищение, что он ощутил прилив радостной гордости и одновременно тревогу. То чувство, которое выражали ее глаза, словно бы накладывало на него некую нелегкую ответственность, а он не был уверен, сможет ли с ней справиться.
Марина причесывалась и подкрашивалась перед зеркалом, а Бритвин сидел поодаль в кресле и курил. Он чувствовал себя опустошенным и усталым, но усталость была не тягостна, а приятна.
— Не смотри! — сказала вдруг Марина. — Я не люблю.
Бритвин вспомнил, как смела, естественна и безоглядна была она каких-нибудь полчаса назад, и улыбнулся. Эта ее противоречивость показалась ему необыкновенно милой. Он отвернулся к окну и все-таки не выдерживал и изредка посматривал на нее.
— Все, — сказала она. — Теперь можно.
— Красивая…
— Спасибо. Ох, да что же это такое! — Она прижала ладони к вискам. — К тебе прийти еле-еле с силами собралась и уходить не легче. Понимаешь, врать я не умею. В прошлый раз вернулась домой и чувствую — все на мне написано. Прямо хоть лицо руками закрывай. Кошмар какой-то.
— Да… — неопределенно протянул Бритвин.
Он не хотел это обсуждать. Это было ее дело. Помочь он ей не мог, а стало быть, и говорить не о чем. Пустая трата слов и нервов. С такими вещами каждый должен справляться в одиночку.
— Мне пора, — сказала она, вставая.
— Я тебя провожу.
— Нет, нет, ни в коем случае.
— Ну, что ж, — кивнул Бритвин, — смотри, тебе виднее.
Он был доволен и тем, что она пришла к нему сама, и тем, что теперь одна от него уходит. Самостоятельная женщина, с такой легко иметь дело.
— Когда мы встретимся?
Марина долго молчала и вдруг посмотрела на Бритвина так просто, так незащищенно, что ему стало не по себе.
— А стоит ли? — спросила она тихо.
— Тебе со мной было плохо?
— Мне было хорошо. Это-то меня и пугает. Не прекратить ли, пока еще, кажется, можно.
— Можно, ты думаешь?
— Не знаю… Ничего я не знаю, — сказала она с отчаянием… — Разве я знала, что будет то, что было. Ничего я не знала… Понимаешь, у меня дома все нормально. И с мужем, и вообще…
Бритвин молчал. Да и что он мог сказать? Не уговаривать же ее, в самом деле. А, кроме того, в самой глубине души он был уверен, что ей некуда от него деться. Теперь уже некуда.
— Решай, — сказал он.
— Знаешь, позвони мне на работу в конце недели…
Она бессмысленно щелкала замком сумочки, и пальцы ее дрожали.
— Так мы встретимся? — спросил он настойчиво.
— Я не знаю… Позвони…
Он понимал, что она, подсознательно, может быть, ждет, что он станет ее убеждать, упрашивать и ей станет легче. Но как раз этого он и не хотел делать. Незачем брать на себя лишнее. Пусть все, что касается ее самой, она сама и решает. И платит потом за все сама. К тому же, что тут решать, все решено уже. Подумав так, Бритвин ощутил острый толчок стыда. В его самоуверенности было что-то нехорошее, мелкое… Он сумел подавить это чувство и сказал:
— Хорошо, в пятницу я позвоню. Во второй половине дня.
Он обнял ее, они постояли так немного, а потом она отстранилась и быстро вышла из комнаты.
Оставшись один, Бритвин привел квартиру в обычный порядок и замялся в нерешительности. Вечер почти целиком лежал впереди, и надо было занять его как-нибудь. Подумав об этом, он даже усмехнулся — давно подобной проблемы перед ним не стояло. Впрочем, и теперь не стоит. Поработать надо. Выпил он какие-то две рюмки и сейчас совершенно трезв. Конечно, поработать, что ж еще.
Он достал бумаги и скоро погрузился в них, довольный тем, что так хорошо сумел переключиться. Сначала, правда, мысли о Марине мешали ему, потом постепенно исчезли и вернулись вновь уже перед самым сном. Он думал о том, как сильно ему повезло с ней. Прекрасная женщина. Красивая, умная, теплая. Подробности прошедшего свидания мелькали в его воображении, и он невольно и незаметно для самого себя начал улыбаться. Хорошо все было. Просто чудесно. И впереди у них такого же много-много. Он чувствовал, что эта связь надолго, что он, наконец, нашел то, что упорно искал. Поведение же Марины перед уходом так понятно и объяснимо. Стоящая женщина и должна терзаться и переживать в подобной ситуации, как же иначе? Необычно, сложно, трудно… Но потом это пройдет. Перемелется понемногу.
Жизнь, начавшаяся для Марины Николаевны, была и мучительной, и счастливой. Счастьем было встречаться с Павлом, мукой не видеть его часы и дни, испытывая к тому же острое чувство вины не только перед мужем, но и перед детьми, и перед матерью. Находясь в одном из этих состояний, она переживала его с такой силой, что ей даже не верилось в возможность другого, противоположного. Так она и жила, словно на качелях каких-то раскачиваясь, вновь и вновь переходя из света в тень и обратно с резкостью, от которой щемило сердце.
С Павлом она встречалась раз или два в неделю и привязывалась к нему все сильнее. Если начало их знакомства напоминало угар, наваждение, в котором она не могла разобраться, то теперь, постепенно, от встречи к встрече, она все яснее, как ей казалось, понимала и Павла, и свое отношение к нему. Она думала, что полюбила его. Все его физические и душевные особенности были ей неизменно милы и приятны. Все, что он говорил, представлялось ей бесспорным и очень умным, все, что он делал, несомненно правильным. Она испытывала ощущение потери себя, живя теперь как бы лишь его интересами, чувствами и мыслями. Это напоминало миг невесомости при падении вниз со сладким и страшным замиранием в груди.
Ее постоянно томило желание что-нибудь для Павла сделать. Она с наслаждением подбирала ему нужную литературу и сама попыталась ее читать, чтобы хоть немного разобраться в том, над чем он работает. И, странно, эти чуждые, полные специальных терминов статьи, словно озаренные неким теплым светом, не были ей скучны, а порой казались почти понятны. Она не умом, а сердцем читала их — как часть жизни Павла, большую, главную, может быть.
Когда она приходила к нему, всегда ненадолго, ей хотелось сделать для него что-нибудь бытовое, житейское — убрать квартиру, приготовить еду, пуговицу пришить к рубашке в конце концов. И ее даже огорчало немного, что он прекрасно справляется сам со своим холостяцким хозяйством и не нуждается в помощи.
Те два-три часа, которые она могла выкроить для встречи с Павлом, пролетали мгновенно. Это было поразительное до оторопи исчезновение времени. Только что, казалось, она вошла в квартиру, замерла, глядя на Павла, прислонясь спиной к двери и глубоко дыша после подъема по лестнице — и вот уже все, надо уходить, и щелкает замок под его рукой, и открывается дверь… Между этими двумя моментами лежал провал, почти не оставляющий воспоминаний. Это представлялось Марине Николаевне каким-то колдовством, и она начала этого бояться. Чувство страха и тоски мелькало уже по пути к Павлу, потому что так ясно представлялось — вот она идет к нему, спешит, ожидая, наконец-то, увидеть его со всеми его неповторимыми особенностями, и тут же в ее воображении возникала картина прощания, ухода и те мучительные пять-шесть дней, которые нужно прожить, преодолеть до следующей встречи.
Если время, проводимое с Павлом, мелькало стремительно, то время без него превратилось для Марины Николаевны в сущий кошмар — так медлительно оно ползло и ощущалось ею, как нечто густое, тягучее, липкое. Она радовалась теперь каждому событию, которое могло хоть немного подтолкнуть его течение, — приходу гостя, поездке по городу, телеспектаклю, даже производственному собранию на работе. И когда малозаметно проходил час-другой, то она испытывала удовлетворение: все-таки поближе к вожделенному вторнику или четвергу.
Работала Марина Николаевна с трудом, постоянно отвлекаясь на мысли о Павле. У нее было такое ощущение, что его образ стоял между ней и окружающим миром, как некая завеса, и для любого ее действия нужно внутренним, душевным усилием отодвинуть его в сторону хоть ненадолго. Когда же ей удавалось это и она сосредоточивалась-таки на деле, то продолжала помнить, что у нее есть задушевный, заветный мир, в который она вот-вот вернется.
Все, что имело хоть какое-то отношение к Павлу, теперь живо интересовало Марину Николаевну и в первую очередь, конечно, медицина. Она стала обращать особенное внимание и на заметки о ней в газетах и журналах, и на телепередачи, и даже на разговоры окружающих о болезнях. И ей казалось уже, что нет профессии более прекрасной, чем профессия врача, и она жалела, что не сбылась давняя ее девичья мечта — поступить в медицинский. Да что там профессия, ей даже проходить мимо больницы или видеть на улице машину «скорой помощи» было приятно. Она уже и, посмеивалась над собой по этому поводу, думала — еще немного, и заболеть захочешь, в больницу попасть.
Привлекали ее и другие, совсем уж мелкие, пустяковые оттенки в жизни Павла. Район, в котором он жил, затрапезный, окраинный, казался ей каким-то особенно милым, а дом, блочная пятиэтажка, едва ли не лучшим домом в городе. Да и обстановка его квартиры, скудная, аскетическая, именно этим и нравилась ей.
Если в разговоре возникало что-нибудь, имеющее хотя бы отдаленное отношение к Павлу, она настораживалась. Говорили об одиноких, разведенных мужчинах, и она тут же вспоминала его; рассуждали о теперешней студенческой молодежи, и у нее мелькало, что дочь Павла студентка; касались отпусков, проблем, с ними связанных, и она думала, что у Павла скоро отпуск, и пугалась его возможного отъезда на целый месяц.
Приходила ли Марине Николаевне в голову какая-нибудь интересная мысль, видела ли она что-нибудь любопытное, почти всегда ей хотелось сообщить об этом Павлу, и она так и отмечала в памяти — не забыть сказать.
Многое из того, что она видела вокруг, напоминало ей Павла, — люди, вещи, происшествия. То в уличной толпе мелькал человек, на него похожий; то в витрине магазина была выставлена точно такая, как у Павла, сорочка; то старенький «Запорожец» притормаживал на перекрестке, и она вся напрягалась — не он ли за рулем?
В течение всего дня она время от времени думала о том, чем занят Павел в эту вот, данную, минуту. Представляла почти с яркостью галлюцинации, что вот сейчас он завтракает; вот теперь входит в клинику, здороваясь с сослуживцами направо и налево; вот пьет непременный свой чай в середине дня; вот читает что-нибудь в постели на сон грядущий…
Понимая, что подобная сосредоточенность на одном и том же наверняка отражается в ее внешности, она думала иногда с тревогой — как же я со стороны-то выгляжу, господи?!. Наверное, что-нибудь полусумасшедшее. На лунатика похожа скорей всего. Подходила к зеркалу, вглядывалась внимательно. Глаза были яркие, блестящие, и не поймешь, то ли радость в них, то ли боль…
Труднее всего Марине Николаевне было дома. И по неотступному чувству вины, и по неизбежной и мучительной для нее неестественности поведения. Дом всегда был для нее местом свободы, раскованности в каждом своем слове и действии, и вот теперь все не просто изменилось, но приобрело совершенно обратное значение. Теперь, едва переступив порог дома, она начинала притворяться и лгать — и в словах, и в интонациях голоса, и в жестах, и в выражении лица. Это было так тяжело, что она не выдерживала долго, становилась замкнутой и угрюмой, старалась уединиться, отгораживалась от домашних или чтением, или каким-нибудь хозяйственным делом.
Необычное ее состояние, конечно же, скоро было всеми замечено, и она часто видела теперь в глазах детей недоумение, а в глазах матери — тревогу. Дмитрий, когда они как-то остались вдвоем на кухне, спросил, глядя испытующе:
— Что с тобой? Не узнаю в последнее время. Случилось что-нибудь?
Она выдержала его взгляд, чувствуя, что ее глаза при этом стали плоскими, отвердевшими, не пускающими в себя. Казалось, некая завеса отчуждения мгновенно опустилась в них.
— Ничего, — ответила она сухо.
— Хорошо, если ничего, — сказал он с сомнением и больше к этому разговору не возвращался.
Внешне их отношения изменились мало, но в сути и глубине стали совершенно иными. Та же завеса, штора, существование которой Марина Николаевна чувствовала в собственных глазах при взгляде на мужа, была теперь и в ее душе. Она не могла сказать ему ничего искреннего. И эта скрытность, эта неискренность, имевшая, казалось бы, касательство лишь к ее отношениям с Павлом, неким странным образом начала распространяться на все остальное. Марина Николаевна ловила себя на том, что умалчивает перед Дмитрием о вещах вполне невинных и посторонних. Ей теперь просто не хотелось делиться с ним ничем, что ее живо интересовало или заботило. Она таила и приберегала все это для Павла, оставляя мужу лишь форму, оболочку общения. Центр ее душевной жизни был теперь перемещен к другому человеку, и она как-то поймала себя на том, что и о своих трудностях с воспитанием детей она с большей охотой говорит не с мужем, а с Павлом. Это ее смутило, напугало даже (какая нелепость!), она пыталась удерживаться, но такое повторялось вновь и вновь, и в конце концов она поняла, что иначе и быть не может. Это было, как переезд в другой дом, при котором перевозится совершенно все.
Она испытывала не только чувство вины перед мужем, но и жалела его. Он никак не заслуживал того страшного оскорбления, которое она наносила ему. Она понимала, что он был безупречен и по отношению к ней, и по отношению к семье все долгие годы их совместной жизни. Думая так, она тут же невольно начинала искать возможность уж если не оправдать себя, то хотя бы смягчить свою вину перед ним. Разве она не боролась с соблазном? Разве не хотела прекратить, когда все лишь только намечалось? Что же делать, если не смогла? Значит, не любила уже Дмитрия к тому времени. Да и любила ли вообще? И ей начинало казаться, что нет. Не было никогда в ее отношении к мужу того, что она переживала сейчас. Ни того счастья и радости, ни той боли и тоски.
Дмитрий наверняка догадывался о том, что с ней происходит, но пытался скрывать это. Он стал гораздо сдержаннее и молчаливей, заговаривал лишь о конкретных, житейских вещах, очень много работал, возвращаясь домой совсем поздно. Безупречность его поведения при таких обстоятельствах была для нее особенно тяжела, как бы усугубляя тем самым ее вину перед ним. Марине Николаевне казалось, что если бы он явно ревновал, устраивал ссоры, пытался бы ограничить ее свободу, то ей было бы легче. Тогда бы она защищалась, и неизбежно возникающий при этом дух борьбы помогал бы ей.
Однажды, когда она, задумавшись, одиноко сидела в кресле, он подошел, присел на корточки у ее колен и долго, молча смотрел на нее снизу вверх. В его взгляде был и вопрос, и напряженная, болезненная какая-то нежность, и едва ли не сочувствие к ней. Вот этого, последнего, Марина Николаевна никак уже не могла выдержать, резко и тоже молча встала и вышла из комнаты. И взгляд мужа потом долго и навязчиво преследовал ее.
О будущем она старалась не думать — слишком это было страшно. Если же подобные мысли все-таки прорывались, то она вспоминала Павла, как некое противоречие им, некий противовес. Она представляла его со всеми особенностями внешности и характера, и эти представления отодвигали, глушили страх и боль. Она видела, за что ей приходится платить такой тяжкой, мучительной ценой, и цена эта не казалась ей чрезмерной.
Марина Николаевна часто вспоминала свою жизнь до встречи с Павлом, такую спокойную, такую славную, и все-таки не жалела о ней. Она не жила тогда в полную силу, что-то важное лежало, томилось на дне ее души и лишь теперь нашло себе выход. Она, наконец, словно бы вздохнула впервые по-настоящему — глубоко, полной грудью.
В середине августа Павел неожиданно предложил Марине Николаевне съездить вместе в деревню дней на пять-шесть. Сначала это показалось ей совершенно невозможно и по служебным, и по домашним обстоятельствам. Однако чем больше она об этом думала, тем притягательнее становилась поездка, и неделя вдвоем с Павлом в конце концов начала представляться ей счастьем, отвергнуть которое просто не было сил.
Отпуск у Марины Николаевны планировался на конец сентября, и получить несколько свободных дней в августе оказалось отчаянно трудно. Да она бы и не смогла этого сделать, если бы не страстное, покоряющее людей желание. Согласие заведующей она прямо-таки вырвала против ее воли. У той даже вид в конце разговора был какой-то растерянный, словно она никак не могла поверить в происшедшее.
Дома Марина Николаевна сказала, что ее посылают в командировку. Дмитрий принял это с удивлением и недоверчивостью — никогда раньше в командировки она не ездила. Да и необычность ее поведения в последнее время не могла не настораживать его. Он стал расспрашивать — что за командировка, почему, зачем? Марина Николаевна, у которой едва хватило сил на главную ложь, почувствовала себя совершенно неспособной выдумывать подробности и сказала с наигранным раздражением и тайным страхом перед собственной беспомощностью:
— Господи, неужели это так интересно? Я же не вникаю в подобные пустяки, когда ты куда-нибудь уезжаешь.
Дмитрий пристально и испытующе посмотрел на нее, и она сумела выдержать его взгляд. Знакомая уже штора неискренности как бы опустилась, она чувствовала в душе ее и глазах. «Да, — словно бы сказала она ему. — Да, еду в командировку. Да, не хочу говорить об этом. Да, раздражаюсь. Да, да, да!»
И собирая чемодан, и выходя из квартиры, и шагая к остановке трамвая, она все время ждала, что случится какая-нибудь неожиданность и помешает ей уехать. Кожей всей это ощущала, спиной, затылком. Лишь когда они с Павлом сели в междугородний автобус и он тронулся, напряжение отпустило ее, в груди стало теплее, мягче.
Выехали за город, и Марина Николаевна почувствовала себя совсем уже легко и свободно, словно и не испытывала только что сомнений, тревоги, страха, стыда. Все это осталось за чертой, и все в ней и вокруг нее было другим — радостным и счастливым. Она удивлялась резкости этой перемены, пока не поняла причину ее: Павел был рядом. И будет рядом через час, через день, через три дня… Неделя, лежащая впереди, представлялась ей таким огромным, необозримым прямо-таки временем, что о конце его и думать было нелепо. Неделя эта была, как целая жизнь…
Автобус шел, мягко покачиваясь, а за окном бесконечно плыла и плыла зелень земли и голубизна неба, такие яркие и веселые, что, глядя на них, хотелось смеяться. Детское, каникулярное какое-то ощущение испытывала сейчас Марина Николаевна — подмывающей свободы, воли. Ей было так хорошо, что разговаривать казалось лишним, и она или коротко отвечала на вопросы Павла или даже просто кивала головой.
— Что с тобой? — спросил он наконец.
— Все хорошо.
— Потому и помалкиваешь?
— Потому, потому… — Она в упор взглянула на него и сама почувствовала, какие у нее яркие, блестящие глаза. — Слушай, а я ведь и не знаю толком, куда мы едем, надо же! Просто смех! Как-то и в голову не пришло спросить, словно это для меня никакого значения не имеет. А, в общем-то, не имеет, конечно. Какая разница, лишь бы с тобой.
— Так что же, объяснять? — улыбнулся Павел.
— Да уж объясни, если не трудно.
— Едем мы в деревню Никольское к моему бывшему пациенту. Очень в гости приглашал, хоть одного, хоть с семьей. Места, говорил, прекрасные — река, лес, рыбалка, грибы-ягоды. Ну, вот я и решил к нему наведаться, и договорился. Он заведующий отделением совхоза, живет просторно. Уверял, что не стесним. Удовлетворена объяснением?
— Вполне. Только один вопрос — кто я для него буду?
— Моя жена, конечно, — пожал Павел плечами.
— Сварливая?
— Да уж какая есть.
Задремала Марина Николаевна совершенно для себя неожиданно. Только что с живым интересом смотрела в окно, разглядывала пассажиров, и вдруг окружающее стало меркнуть, подергиваться серой, неверной дымкой. Она, ища опоры, положила голову на плечо Павла, закрыла глаза и, как под уклон, соскользнула в дремоту. Это было приятно до сладкого замирания в груди. Она продолжала воспринимать и покачивание автобуса, и гул его мотора, и голоса соседей, но все это было теперь приглушенным и далеким. Собственные же мысли и представления усиливались, мелькали стремительно и пестро, складываясь в причудливые узоры и тут же распадаясь. Она словно стояла на грани реальности и сна, и то, и другое теперь равно ей принадлежало. И ей вдруг почудилось, что в ее теперешней жизни есть нечто близкое этому состоянию — тайное и явное, Павел и семья… И к этой двойственности, неопределенности, невесомости душевной, такой только что приятной, стало понемногу примешиваться другое — нехорошее, тяжелое, мешающее… Чувство тошноты, которое возникает иногда на качелях, поднималось откуда-то из глубины, росло, крепло…
Марина Николаевна вздрогнула и очнулась.
— Ты что? — спросил Павел.
— Все бы тебе знать… — Она сглотнула, перебивая тошноту. — Живу я тут.
— Где?
— Вот тут! — Она легонько похлопала ладонью по его плечу и вновь, умащиваясь, приникла к нему.
— Живи, — подмигнул он. — Чувствуй себя как дома.
— Спасибо. А по грибы-ягоды мы будем ходить?
— Непременно.
— А рыбу ловить?
— Обязательно.
— А… А купаться по ночам?
— Этого я вам не обещаю. Забоитесь, думаю.
— Сам ты забоишься… — Она помолчала. — Скажи, если можно, почему вы с женой развелись?
— Все бы тебе знать… Прожили всю свою общую жизнь, только и всего.
— Ты жалел?
— Нет. Я же говорю — прожили. Кончилось все, о чем жалеть? Остался один, думал, плохо будет, а оказалось — хорошо.
— Что ж хорошего? — спросила она с непонятным ей самой раздражением.
— Как тебе сказать? Свободно стало. Нигде ничего не жмет, не давит.
— Эгоист…
— Наверное, — легко согласился он. — Да не в словах же суть. Дочь выросла, никаких долгов у меня больше не было. Вольному воля, так я думаю.
— Хитрый какой!
— Ну, почему же хитрый?
— Потому… Удобств себе ищешь.
— Какие уж тут удобства? Независимость, больше ничего.
— А работу ты свою любишь?
— О господи! — Он вздохнул и рассмеялся. — Все хочешь обо мне сразу узнать?
— Все.
— Как тебе сказать… Любишь — не любишь… Я как-то и не думал так никогда, пожалуй. Работа — жизнь. Любишь — не любишь, а живи. Работай… Постой, постой! — Павел резко повернулся к окну. — Мы ведь приехали уже, кажется. Ну, точно, Горшечное!
— А ты говорил, маленькая деревня! — сказала Марина Николаевна разочарованно.
— Отсюда еще километров десять. Позвоню, машину пришлют.
Горшечное было — сплошная пыль. Автобус остановился на большой, ухабистой, пыльной площади у фанерного, покрытого пылью павильона автостанции. Вокруг росли чахлые, с пыльными обвисшими листьями, деревья, вдаль тянулась широкая пыльная улица с редкими и, казалось, тоже, запыленными, прохожими. Автобус, медленно и развалисто, словно сомневаясь, стоит ли ехать куда-то дальше, ушел, унес с собой городской свой, стеклянный, никелевый блеск, и вокруг осталась пыль, пыль, пыль…
Марина Николаевна давно заметила, что рядом с Павлом окружающее всегда представляется ей интересным. Его присутствие как бы освещало все, делало выпуклым, объемным, с тайной и глубиной. Сейчас же, выйдя из автобуса и осмотревшись, она особенно остро ощутила это. Казалось бы, что безрадостнее и унылее Горшечного? Но ей и здесь все виделось и интересным, и милым. И вездесущая, куда ни посмотри, пыль была хороша, рождая поэтическое чувство какой-то старины, глуши, вневременности окружающего; и зной, сухой, въедливый, был хорош и так славно сочетался с пылью; хороши были и рябенькие куры, тихо, с наивной доверчивостью бродившие у фанерного павильона; хорош был и павильон с тускло горящими на солнце окнами, с подсолнечной шелухой у входа, с банной прямо-таки духотой внутри. Они с Павлом заглянули туда, чтобы узнать, где находится почта. Павильон был пуст, окошечко кассы закрыто, и Павлу пришлось постучать в него. Долго не открывали, но наконец в нем возникло молодое щекастое распаренное женское лицо. И Марине Николаевне понравилось, что женщина выглядела сонной, что на лбу у нее виднелся длинный красный рубец — видно, дремала, положив на стол голову. Такое было в этом лице глубокое, нерушимое спокойствие, что Марина Николаевна даже почувствовала зависть.
На почте выяснилось, что позвонить в Никольское нельзя, — телефон неисправен.
— Вот те на! — сокрушенно сказал Павел. — Вот это влипли.
— Может, на автобусе?
— Туда они не ходят, я уже узнавал. Только на попутной, если повезет.
Марина Николаевна видела, что он сильно огорчен и обеспокоен, и догадывалась, что это из-за нее.
— Ты не волнуйся, пожалуйста, — сказала она.
— Как же не волноваться? Завез, понимаешь, такую красавицу черт-те куда…
— А я тебе кое в чем признаюсь…
— В чем же?
Она прильнула к нему и, глядя в глаза смеющимися глазами, прошептала:
— Мне хорошо. Очень.
Павел расхохотался.
— Что ты смеешься? Правда. Мне все равно, где с тобой быть, понимаешь? Попутную машину поищем, что ж такого? Какая разница?
— Ну, спасибо! Утешила. Теперь мне и горя мало. Раз тебе хорошо, то мне тем более. Гуляй, душа!
Марине Николаевне было действительно хорошо, и она нисколько не преувеличивала, сказав об этом Павлу. Все, на что она обычно не обращала внимания в житейской суете, вдруг стало настойчиво и властно толкаться ей в глаза, в ноздри, в уши, было резким, ярким, как в детстве.
На почте она подышала запахом бумаги, сургуча и новеньких посылочных ящиков; на высоком каменном крыльце почты понаблюдала за крадущейся в высокой траве кошкой; идя по улице мимо водоразборной колонки, послушала, как с гулом бьет в подставленное ведро водяная струя; у газетного киоска полюбовалась на киоскершу, такую старенькую, сухонькую, сморщенную, так подходившую к сухому полуденному зною…
— Может, перекусим? — спросил Павел, показав на столовую, мимо которой они как раз проходили.
Есть Марине Николаевне не хотелось, но открытая дверь столовой манила сумраком и возможной прохладой, да и вообще любопытно было посмотреть, как там, внутри?
Марина Николаевна с удовольствием рассмотрела и огромные фикусы с блестящими жирными листьями; и картины на стенах (на одной был изображен разрезанный арбуз, а на другой — пейзаж с речкой), и буфетчицу в кружевной наколке, и мужчин с красными, калеными лицами, пьющих пиво.
Павел взял себе целый обед, а ей бутылку лимонада. Глядя, как азартно он ест, она тоже неожиданно почувствовала голод.
— И я хочу! Все это!
И борщ, и гуляш с жиденьким картофельным пюре показались ей необыкновенно вкусными. Она съела все, не отрываясь, и откинулась на спинку стула:
— Ох, поспать бы сейчас!
— А что? — оживился Павел. — И поспим. Выйдем на дорогу к Никольскому, найдем кустик какой-нибудь… Будем спать и машину попутную ждать. По принципу — солдат спит, а служба идет!
Из Горшечного на проселок выбирались долго по однообразным, пыльным улицам с разбитой машинами проезжей частью, с лопухами, репейником и крапивой у заборов, с похожими друг на друга, чаще всего трехоконными, домиками. Марина Николаевна устала, и все-таки ей было хорошо. Она захотела пить, и оказалось так чудесно прижать губы к тугой струе водоразборной колонки, почувствовать, как вода заливает щеку, глаза, как брызги ее, приятно покалывая, осыпают ноги. Было чудесно выпрямиться, вытереть ладонью мокрое лицо и заметить, что стоящий рядом Павел любуется ею…
На самом выходе из поселка им встретился крохотный базарчик, всего несколько длинных, дощатых прилавков, вкопанных в туго утоптанную, замусоренную землю. Павел протестовал, но она все-таки затащила его туда. Торговали лишь фруктами и овощами, и Марина Николаевна долго и с удовольствием разглядывала пирамидки из яблок и груш, яркую на солнце морковь, полосатые арбузы и желтые дыни. А еще интереснее было смотреть на людей. В городской толпе люди часто казались Марине Николаевне безликими, а здесь, глядя на продавцов, она удивлялась тому, какие они особенные, не похожие друг на друга. Больше всего было пожилых и стариков, и их морщинистые, освещенные ярким, въедливым солнцем лица представлялись Марине Николаевне такими интересными, значительными — глаз не оторвать. «Рембрандтовское что-то», — подумала Марина Николаевна и тут же устыдилась своей мысли, так не подходила она к той простоте и естественности, что были вокруг.
— Купим арбуз? — шепнула она Павлу.
— Изволь, — улыбнулся он.
Так они и вышли на проселок — Павел с чемоданом и спортивной сумкой в руках, а она с огромным, прижатым к груди арбузом.
Место, где они решили остановиться и ждать попутной машины, было прекрасным — несколько молодых, кудрявых дубков в стороне от дороги, кусты орешника и бузины. Марине Николаевне почудилось даже, что она долго, всю жизнь, шла сюда и наконец-то добралась.
Было хорошо лежать на спине, смотреть в небо и чувствовать под собой мягкую, прохладную в тени траву. Мелкие облака плыли по ветру и при долгом, неотрывном взгляде на них начинали приближаться, спускаться вниз, и Марине Николаевне казалось, что еще немного, и они коснутся, скользя, лица ее и глаз. Она переставала понемногу воспринимать течение времени и уже затруднилась бы ответить — сколько его прошло? Десять минут, час? Вдалеке загудела машина, Павел исчез, а она даже позу не изменила.
— Нет, — сказал он, вернувшись. — Не туда.
— Вот и прекрасно, — пробормотала Марина Николаевна. — И не надо. Я тут остаться хочу. Я тут живу теперь.
— Вообще, можно было бы палатку взять и пожить где-нибудь на реке вдвоем. Жаль, в голову не пришло.
— Не важно, — сказала Марина Николаевна. — Все равно. Иди ко мне…
Она сама обняла и поцеловала Павла с такой внутренней свободой и естественностью, которой никогда не испытывала, бывая с ним в его квартире. Ей казалось, что эти молодые дубки, эта бузина, эта высокая, густо-зеленая трава есть самое укромное и спокойное место на свете.
— Нет, — сказал Павел, отстраняясь. — Дорога же рядом.
— Ну и что, — не отпускала она его. — Мы здесь живем…
Они заснули почти одновременно и спали до тех пор, пока тень от дубков не сместилась и не открыла их солнцу. Очнувшись, Марина Николаевна никак не могла понять, где она, но присутствие Павла ее успокоило. Все хорошо, раз он рядом…
Во рту пересохло, очень хотелось пить, и, увидев арбуз, Марина Николаевна даже вскрикнула от радости.
— Вставай! — затормошила она Павла.
Едва он успел срезать с арбуза верхушку, как послышался шум мотора. Павел вскочил, но она схватила его за руку:
— Не надо! Пусть едет себе!
— Так мы до завтра здесь проторчим!
Он побежал к дороге, а она, не в силах удержаться, отрезала от арбуза огромный кусок и, спеша, захлебываясь и обливаясь соком, стала есть. Ей казалось, что никогда в жизни она не испытывала от еды большего удовольствия.
— Едем! — крикнул появившийся Павел. Она замерла с набитым ртом.
— Быстро! — Он поднял с земли чемодан и сумку. — Давай, давай!
Она встала, держа арбуз в руках.
— Да брось ты его, господи!
— Нет, — невнятно промычала она, глотая арбузную мякоть. — Не брошу. Не могу!
— Нелепо же начатый с собой тащить!
— Ну, и пусть! Все равно не брошу!
Обняв арбуз и со смехом оглядываясь на Павла, она поспешно пошла к машине.
— Вот это да! — весело крикнул шофер.
— Понимаете, только разрезали, а тут вы! Жалко же бросать!
— Бросать?! — возмутился шофер. — Такое добро в такую жару?! Смертный грех.
— Может, съедим его сейчас, если вы не спешите? — просительно улыбнулась Марина Николаевна.
— А хоть бы и спешил! Разве можно отказаться? Давайте, вон, в сторонку отойдем. Целый день воду хлещешь, а от этого только больше пить тянет. Я как раз подумал, вот бы чего такого… А тут вы. Удачные пассажиры, нечего сказать!
Марина Николаевна повернулась к стоявшему рядом Павлу и подмигнула ему. Вот так-то, мол!
Арбуз съели быстро, почти молча, чтобы не отвлекаться от дела. Марине Николаевне было очень забавно смотреть при этом и на Павла, и на шофера, она чувствовала, что целый шар смеха все растет и растет у нее в груди и вот-вот прорвется, лопнет. Этого никак нельзя было допускать (еде помеха!), и она терпела изо всех сил.
Первым встал, тщательно вытерев руки о траву, шофер, поправил ремень, подбоченился и притопнул:
— Вот ба свадьба, выпить да сплясать ба!
И так это у него живо, ловко, лихо выговорилось, что Марина Николаевна наконец-то дала себе волю и захохотала, припав к коленям, а потом и вовсе завалившись на бок, на землю. Она смеялась до судорог, до страха перед своим же хохотом, который было не унять.
— Ох, не к слезам ли… — услышала она голос шофера, и это ее отрезвило.
Всхлипывая и задыхаясь, она встала на ноги. Лицо у нее и впрямь было залито слезами, и пришлось доставать носовой платок и вытирать их тщательно.
Этот безудержный, судорожный хохот оставил у Марины Николаевны странное впечатление. Он словно бы и успокоил, освободил ее от чего-то лишнего, мешающего, и было в нем одновременно нечто темное, жутковатое…
Шофер оказался словоохотливым и не умолкал всю дорогу. Его лицо было морщинистым, до черноты сожженным солнцем, и тем поразительнее выделялись на нем голубые, яркие, горящие наивным, детским весельем глаза.
— Вы чьи же будете? — спросил он, едва машина тронулась. — Что-то я таких у нас не знаю.
— А ничьи, — ответила Марина Николаевна.
— Так зачем же едете?
— Места, говорят, у вас хорошие.
— Места нормальные…
— Мы к Пантюхову Василию Ивановичу, — вмешался Павел. — Знакомые его. Найдем?
— Что за вопрос! — словно бы даже обиделся шофер. — Мигом разыщем! Да он мне и самому нужен позарез, так что будьте спокойные.
Когда подъехали к Никольскому, Марине Николаевне показалось, что она не встречала деревни милее этой. Небольшая, какая-то очень ладная, деревня стояла на высоком берегу реки, огороженная сосновым лесом. Противоположный берег занимал заливной луг с разбросанными по нему аккуратными стожками. Давнее, детское воспоминание шевельнулось у Марины Николаевны — она словно бы уже видела эту деревню. В букваре, в учебнике «Родная речь», может быть?
Пантюхов, которого они нашли в совхозной конторе, оказался огромным, багроволицым, с неожиданно тонким, почти женским голосом. Он шумно обрадовался, обнял Павла и пожал руку Марине Николаевне своей горячей, влажной рукой.
— Вот и хорошо! — говорил он, глядя то на Марину Николаевну, то на Павла. — А я за вас волнуюсь второй день. Телефон, понимаете, неисправен, а когда встречать, неизвестно. Нормально доехали? Федотыч не обижал?
— Напротив… — Марина Николаевна с улыбкой оглянулась на шофера.
— Ну-ну, он у нас человек добрый. Федотыч, подожди, — остановил он пытавшегося объяснить что-то шофера. — Гостей устрою, все обговорим… Жди пока. Ну, что, пойдемте? Тут буквально два шага, и в машину не стоит садиться.
Шил Пантюхов в доме просторном, но и семья у него оказалась большая: жена, четверо детей, теща. Жена была беременна и очень смутилась, знакомясь с гостями.
— Да вы не пугайтесь, что нас много так! — торопливо говорил Пантюхов. — Комната для вас есть отличная, изолированная полностью…
— А то, может, ко мне? — сказала вдруг сидевшая в сторонке старуха в белой косынке, которую Марина Николаевна как-то и не заметила сначала. — Места много, цельный дом пустой.
— Ну, что ты, мама! — отмахнулся Пантюхов.
— А как это — дом пустой? — заинтересовалась Марина Николаевна.
— Одна я в нем живу.
Марина Николаевна присмотрелась к старухе. Она выглядела строгой, суровой даже, но эта суровость странным образом не отталкивала, а притягивала к себе. Было в ней, в суровости этой, что-то благородное, достойное и чистое.
— Вы понимаете, — начал Пантюхов, видимо чувствуя необходимость объясниться, — такая чудинка у матушки — не хочет к нам перебираться. Дом старый жалеет. Мы этот построили четыре года назад, а она в старом осталась. Жалеет. Продавать тут некому, на дрова если только разобрать.
— А чего ж его не жалеть, если я в нем всю жизнь прожила? — твердо сказала старуха.
— Да вы не подумайте чего, — смутился Пантюхов. — Она у нас тут целый день, с внуками занимается. Живет, считай, а совсем переходить не желает. Странность такая, что сделаешь?
— И не перейду, пока ноги меня носят, — сказала старуха. — Перестанут носить, тогда что хотите делайте. Хоть на продажу, хоть на дрова… Что ж, пойдемте поглядеть? — обратилась она к Марине Николаевне.
— Мам! — урезонивающе воскликнул Пантюхов. — К чему это, зачем?
— А люди мне понравились, — сказала старуха. — Да и им вольней бы было.
— Может, действительно, посмотрим? — спросила Марина Николаевна Павла.
— Давай, — легко согласился он. — Старая изба вещь славная.
— Тут и идти-то всего ничего, — оживилась старуха, вставая.
В первое утро в доме Маланьи Тихоновны (так звали мать Пантюхова) Марина Николаевна проснулась очень рано, может быть, потому, что жаль было терять время на сон. Ей вспомнился вчерашний день и, особенно, вторая его половина, в Никольском. Когда она увидела дом Маланьи Тихоновны, то сразу же решила — жить только здесь. Хозяйка ей понравилась, а дом еще больше. Они даже чем-то походили друг на друга — строгостью и скрытой, которую надо суметь заметить, теплотой.
Дом, сложенный из толстых, серых, перевитых трещинами бревен, был стар, но не дряхл. Марине Николаевне захотелось потрогать эти стены, эти бревна, что она тут же и сделала. Они оказались теплы, приятно шершавы, и прикосновение к ним было для Марины Николаевны, как рукопожатие.
Когда же она вошла в комнату, где Маланья Тихоновна хотела их поселить, то даже засмеялась от удовольствия, такой был здесь уют — лавка вдоль стены, дощатый, лоснящийся потолок, кровать деревянная.
— Вопросов, надеюсь, нет? — обратилась она к Павлу.
— Все ясно, — развел он руками. — Какие же вопросы…
Потом состоялось застолье у Пантюхова. Хозяева были хлебосольны и приятны для Марины Николаевны, но она все-таки с нетерпением ждала, когда же все кончится. Ей и времени, которое они могли бы провести лишь с Павлом вдвоем, было жаль, и хотелось поскорее вернуться в дом Маланьи Тихоновны.
И вот теперь Павел крепко спал (что представлялось ей даже немного обидным), а она лежала рядом с ним на широченной деревянной кровати и с новым интересом разглядывала комнату. Все, на что ни падал ее взгляд, как бы приближалось к ней, позволяя разглядеть себя в малейших подробностях и оттенках. Особенно долго и пристально она смотрела на потолок, на его широкие, плотно спаянные между собой доски с извилистыми линиями, полосами, сучками. Дерево чем-то напоминало воду, вдруг остановившую свой бег, замершую мгновенно и навсегда. И долгий взгляд на древесную эту плоть вызывал чувство, похожее на то, которое рождает созерцание бегущей воды, — приятное самозабвение и глубокий покой.
Павел спал, и, облокотившись на руку, Марина Николаевна долго смотрела на него. Он был так близко и так далеко — в глубине сна. И, может быть, поэтому его лицо казалось ей то знакомым до последней морщинки, родным до боли, то вдруг почти чужим. Точно так же менялось, мерцало представление о том, что ждет их впереди. Воображение то рисовало ей ближайшее будущее, те несколько дней, которые они проведут здесь, в деревне, и это было так светло, тепло и заманчиво; то приоткрывало далекую перспективу месяцев, лет, и там все виделось смутным и тревожным. Ей вспомнились дети, Дмитрий, мать, и это воспоминание настолько не вязалось с тем, что ее сейчас окружало, и так больно укололо ее, что она поспешила его подавить.
За окном было солнце, темно-зеленая листва, сквозь которую узорчато голубело небо. Марина Николаевна слышала пестрый птичий щебет, глуховатое и упорное кудахтанье кур, и ей очень захотелось выйти из дома и увидеть сосновый бор, реку, заливной луг — весь тот простор, который очаровал ее вчера. Она осторожно выскользнула из постели и на цыпочках направилась к столу, взглянуть на лежавшие там часы.
— Ты куда? — услышала она вдруг внятный, не сонный совсем голос Павла.
— Ты же спишь! — засмеялась она. — Забыл немножко?
— Немножко забыл. Так сколько там?
— О, господи! Шесть всего-навсего. А я вставать собралась.
— Куда в такую рань? Мы же старушку нашу побеспокоим. Она спит, наверное, еще.
— Ну, да, спит! Ходит давно, я слышала.
— Все равно не время, не надо ей мешать. Вздремнем еще часок.
Марина Николаевна легла, с наслаждением ощутив после холодного воздуха комнаты тепло постели.
— А я не хочу больше спать, — сказала она. — Я хочу с тобой разговаривать.
— Изволь.
— «Изволь, изволь…» Важный какой! Скажи, а где ты на Ставрополье жил?
— В станице Кардоникской.
— Ох, как солидно звучит! Что же там, степь?
— Да. И предгорья Кавказа поблизости.
Марина Николаевна помолчала. Ей постоянно хотелось расспрашивать Павла о его прошлой жизни, чтобы представить ее как можно подробнее и полнее.
— А кто твои родители?
— Их нет уже… Отец шофером был, погиб в аварии, а мать санитаркой в больнице работала. Умерла, когда я учился на четвертом курсе. Братьев и сестер нет, двоюродные только.
— Так ты один теперь на свете?
— Ну, почему же, — улыбнулся Павел. — Ты у меня… Дочь…
— А какая она?
— Хорошая… — Павел помолчал и повторил твердо: — Хорошая. Кавалер у нее недавно появился серьезный. Лет под тридцать и, кажется, их институтский преподаватель.
— Ты будешь рад, если она за него замуж выйдет?
— Что ж, пора…
— И тебе спокойнее будет, правда?
— Разумеется. — Он покосился с усмешкой. — Ты словно меня упрекаешь в чем-то?
— Нет, почему же… У тебя с ней какие отношения?
— Нормальные. Дружеские, в общем, как оно и быть должно.
— А кого она больше любит, тебя или мать?
— Ох, спроси что-нибудь попроще…
— Ладно, ладно, не ершись! Скажи, а какую ты операцию этому Пантюхову делал?
— Опухоль мозга удалял, доброкачественную, к счастью.
— Страшно как! А он такой на вид здоровущий.
— Он здоровущий теперь и есть. Операция радикальная, все обошлось без последствий.
— Как это ты можешь все-таки… — Марина Николаевна поежилась. — В самый мозг забираешься!
— Такая работа.
— А как он тебе благодарен, смотрит, прямо как на господа бога. Да и можно понять! Ты ведь ему словно жизнь подарил, верно?
— Не я, так кто-нибудь другой бы сделал.
— Но ведь сделал-то ты все-таки. Какая у тебя работа прекрасная. Я думаю, лучше и не бывает. Тут уж действительно можно работать не покладая рук. Оправдано!
— А вот моей бывшей жене не очень-то это нравилось. Считала, что из-за работы мало внимания семье уделяю.
— Как можно! — воскликнула Марина Николаевна с возмущением. — Это ведь такое дело святое!
Павел никогда не расспрашивал Марину Николаевну о ее жизни, и это ее и задевало, и вызывало недоумение. Деликатность тут какая-то особенная была или просто отсутствие интереса? Да и о себе он неохотно рассказывал. Спросишь, ответит коротко — и все. Она постоянно ощущала, что между ними есть некая преграда, которую она стремилась преодолеть, а он, похоже, хотел бы оставить. Представив себе их отношения, она подумала, насколько они легки, удобны и необременительны для него и мучительно тяжелы для нее самой. Он, к примеру, не поинтересовался даже, как ей удалось устроить эту поездку, сколько это стоило нервов, сил, мучений совести. Предложил и, как само собой разумеющееся, воспринял ее согласие. И вот они здесь — в удобное для него время. А встречи в городе, когда он ждет ее спокойно в собственной квартире и тоже, чаще всего, когда это удобно именно ему? Мысли эти были неприятны, оскорбительны, и Марина Николаевна поспешно постаралась от них отделаться.
Позавтракав, они вышли из дома. Деревенская улица была тиха и безлюдна. Росшие на ней старые, раскидистые ракиты давали мелко-узорчатую, как кисея, тень. В их бледно-зеленых кронах с узкими длинными листьями кое-где уже была заметна ранняя желтизна и, когда Марина Николаевна заметила это, у нее на мгновение сжалось сердце.
Сосняк начинался сразу за крайним домом улицы и был мощный, чистый, просвеченный солнцем, с толстой, пружинистой подстилкой из хвои. Марине Николаевне сначала не хотелось искать грибы, а только бы идти и идти неспешно в легкой пестроте света и тени, видеть золотисто-желтые сосновые стволы и темную зелень хвои, дышать пахучим, терпким воздухом. Не хотелось и разговаривать, достаточно было знать, что Павел неподалеку, то чуть опережает ее, то отстает, то уклоняется в сторону. Достаточно было слышать шорох и треск сучьев под его ногами, а если этот звук вдруг исчезал, то она окликала Павла, сначала робко, как бы стесняясь своего голоса, а потом все громче и смелее. Он тут же отвечал ей, и так это казалось хорошо — крикнуть и получить ответ.
Первый боровик Марина Николаевна увидела издалека — он стоял под елкой, такой большой, крепкий, важный и словно давно и спокойно ждал ее. Она подошла, присела перед ним на корточки, но срезать не торопилась — рассматривала. Его коричневая шляпка была чуть сдвинута набок, и в этом ей почудилось что-то необыкновенно милое. Лукавство какое-то и щегольство. На шляпке налипло несколько хвоинок, и она осторожно сняла их. Потом потрогала и шляпку, и корень, ощутив приятный холод, словно говоривший о том, что гриб здоров, полон зрелых сил и не имеет в себе ни единой червоточины. Ей было жаль его срезать, и, представив, как хрустнет под ножом его белый корень, она зябко передернула плечами. «Живи, — подумала она. — Раз уж ты такой миляга вырос. Доживай свой грибной век до конца. Сколько там тебе осталось? Дня три, неделя? Сейчас я тебя замаскирую». Она засыпала гриб опавшей хвоей и пошла дальше. Следующий боровик, который попался ей, она срезала не задумываясь, без жалости.
Грибы встречались нечасто, но зато такие крупные, чистые, крепкие, что Марина Николаевна постепенно вошла в состояние охотничьего азарта. Она шла все быстрее, смотрела все пристальнее и когда замечала боровик, то испытывала вспышку радости и кричала:
— Белый!
Если гриб оказывался особенно хорош, она бежала показать его Павлу, и он одобрительно кивал ей. Желание отыскать очередной гриб напоминало жажду, которая все росла и росла, ненадолго утолясь при находке, и вскоре возникала вновь. Марина Николаевна уже начинала чувствовать, что какая-то безуминка примешивается к ее поискам. Она самозабвенно прямо-таки рыскала по лесу, забираясь в самые темные, глухие места. Огонь азарта толкал ее вперед, и в этом было что-то сладостное и жутковатое. Голос Павла раздавался уже совсем далеко и невнятно, и она пугалась на мгновение, а потом отбрасывала страх, как что-то докучное и мешающее. И ей мерещилась уже совершенная дикость — что заблудиться в лесу интересно, привлекательно. Забыть, потерять себя и видеть лишь мелькание света и тени, деревьев и кустов, изредка наклоняться за грибом и идти, идти вперед, не зная куда…
В конце концов, забравшись в глубокую, сыроватую лощину, заросшую ольшаником, она окликнула Павла и не получила ответа. Она крикнула снова, и ответа не было вновь, и тогда страх, чем-то странно напоминающий тот страх, который она испытывала, думая об отношениях с Павлом, с мужем, с семьей, о том, чем же все это кончится, охватил ее. Она, спеша и задыхаясь, выбралась из лощины и торопливо пошла, почти побежала вперед, но тут же замерла в оцепенении. Ведь она совсем не знала, куда идти, где Павел, где деревня? Она безответно покричала еще и, стараясь хоть немного успокоиться, присела под огромной сосной, прислонившись к теплому ее стволу. Грибы, которые она собрала, показались ей вдруг такими никчемными, ненужными, жалкими. Неужели из-за подобной ерунды она только что металась по лесу с сумасшедшими глазами и даже заблудилась, наконец? Наваждение, подумала она и вспомнила, что именно это слово приходило ей в голову в начале знакомства с Павлом.
Чувство одиночества, которого она никогда еще не испытывала с такой силой, охватило ее. И это было не просто одиночество заплутавшегося человека, нет. Оно было полнее и шире, словно относилось не к данной ситуации и данному моменту, но ко всей ее жизни. Чудилось, что такой одинокой можно быть не только в лесу, но и в городе, и в собственном доме… Да что же это такое, думала она, тщетно пытаясь успокоиться, с ума я, что ли, схожу? Ведь не тайга же вокруг, места обжитые, выйду же я к людям когда-нибудь…
И тут она услышала голос Павла, далекий, слабый, доносившийся словно из-под земли. Она не поверила себе, прислушалась напряженно, и голос повторился гораздо явственнее. Вскочив, она побежала на него, продираясь сквозь кустарник, путаясь ногами в высокой траве, едва не налетая на стволы деревьев. Она не сообразила даже, что ей и самой надо бы крикнуть, чтобы Павел пошел навстречу, и молча бежала до тех пор, пока не выскочила на залитую солнцем поляну и не увидела Павла. Уронив сумку с грибами, она бросилась к нему и обмяла его.
— Что же ты… Как же… — бормотала она бессвязно. — Я испугалась так…
— Ну, ну… — Он успокаивающе погладил ее по голове. — Ничего страшного. Ну, разошлись немного, что за беда? Это ж дачный лесок, тут и потеряться-то негде.
— Да, негде! — Она улыбнулась сквозь внезапные, лишь теперь набежавшие слезы. — Знаешь, как страшно было! Думала, все, не найду тебя больше! А ты волновался за меня?
— Как тебе сказать, — замялся он. — Я ведь знал, что всерьез заблудиться тут негде. Справа дорога, слева речка, куда-нибудь ты б обязательно вскоре попала.
— Мне к тебе надо было, понимаешь?! К тебе!
— Ну, вот и вышла ко мне. Сейчас мы отдохнем после этих приключений и закусим заодно. Мне старушка наша кое-что на дорогу дала.
— Какая она славная, правда?
— Обыкновенная, — пожал Павел плечами.
— Прекрасная, — сказала Марина Николаевна упрямо. — Добрая и суровая. Я таких людей очень люблю. И в тебе что-то похожее есть. Ты же суровый?
— Весьма! — засмеялся Павел.
— И добрый.
— Не очень…
— Ну, что ты! — возмутилась Марина Николаевна. — Я же чувствую. А работа у тебя какая! Раз добро людям делаешь — значит добрый. Не спорь, пожалуйста, мне виднее.
— Хорошо, добрый так добрый. Вот тебе от доброго человека! — И он протянул ей огромный красный помидор.
Марина Николаевна почувствовала, что проголодалась так, что у нее даже руки задрожали.
— От страха аппетит, — пробормотала она с набитым ртом. — Страху натерпелась! А он и не волновался, надо же! Добрый человек называется. Никогда не прощу!
— Оченно вы строги, сударыня. А не волновался, потому что знал — найдешься непременно.
— Знал! Очень вы много знаете.
— Виноват, исправлюсь.
— Вот-вот, исправляйтесь, пока не поздно. Умник. Кандидат несчастный! Кандидат с головы до пят! Господи, чушь какая — кандидат! Ну, во что ты кандидат, скажи? Может, в люди? Может, ты не вполне человек еще?
— Марина, прибью! — Он сделал свирепое лицо.
— Ну, вот и доказательство! «Прибью!» Разве настоящий человек такое женщине скажет? Ох, а грибы-то у него какие никчемушные! Заморыши. Смотри сюда — вот… вот… во-от! Это я понимаю, добыча! А если б ты знал, какого я красавца пощадила!
— Как это?
— Первый боровик увидела и не стала срезать. Пусть живет. До того хорош — кавалер, настоящий, галантный — шляпа набекрень. А от тебя небось милости не жди?
— От меня — нет. Попался — все, крышка.
— А я к тебе попалась?
— Надеюсь, что да.
— А ты ко мне?
— Надеюсь, что да.
— «Надеюсь, надеюсь…» Заладил как попугай одно и то же. Ой, слышишь, дятел стучит?
Вдалеке и в самом деле стучал дятел, упорно и монотонно. Марина Николаевна послушала и сказала, вздохнув:
— Всю жизнь стучит, никак достучаться не может. Не открывают…
Она легла на спину, закинув за голову руки. От самых ее глаз уходила ввысь сосна и казалась Марине Николаевне мощной, зеленопалой рукой, держащей над ней небо. Совсем рядом какая-то птаха вновь и вновь повторяла свою короткую и простенькую, прозрачную, как струйка воды на оконном стекле, песенку. Чуть подальше слышалась вторая песенка, поярче и попестрей, и они, то, совпадая, сливались, то звучали порознь. Пахло грибами, мохом, хвоей, и все это вместе было до головокружения хорошо.
— Держи меня, — сказала Марина Николаевна чуть слышно, — а то упаду.
— Откуда и куда?
— С земли в небо… Ты меня любишь?
— Да.
— А я думала, скажешь: «Надеюсь, что да».
— Почему же?.. Просто — да.
— А что больше, меня или работу?
— Это несравнимо.
— И все-таки…
— Если несравнимо, то и ответить нельзя.
— Значит, работу… Что ж, так, наверное, у мужчин и должно быть.
— А у женщин?
— А у женщин — наоборот. Понимаешь — мне все время страшно… Кажется, что вся жизнь в тебе… Вот от этого и страшно. Я поэтому, видно, в лесу и напугалась так. Тебя же потеряла все-таки. — Она улыбнулась, почувствовав, что улыбка вышла какая-то жалкая.
Она ждала, что он скажет что-нибудь, приласкает ее, но он молчал и не двигался. И страх, о котором она только что говорила, с новой и еще большей силой охватил ее. Она вдруг увидела Павла как бы издалека, со стороны, и так ясно представила себе, насколько он свободен. Он с ней, пока он любит ее, но ведь это может измениться! Пусть и не в любой час и день, но все-таки очень быстро. И она никак не сумеет этому помешать. Он всегда волен уйти от нее, как он ушел от жены, семьи, других женщин, которые наверняка были у него. Ей почудилось на мгновенье, как что-то черное надвинулось не только на душу ее, но и на солнце — солнечный свет потерял праздничную свою яркость, померк, хотя на небе по-прежнему не было ни облачка. И, одновременно с этим, какая-то отчаянная, болезненная нежность к Павлу охватила ее. Чувствуя, что этого не надо делать, но не в силах сдержаться, она обняла его и стала целовать его глаза, шею, губы…
Вернувшись в деревню, Марина Николаевна с Павлом устроились на крылечке перебирать грибы, а скоро к ним присоединилась и Маланья Тихоновна.
— Ничего добыли, неплохо, — сказала она, оглядывая грибную кучу. — И на жарку, и на варку хватит. А может, на сушку пустите, домой повезете?
— Нет, нет, — поспешно возразила Марина Николаевна. — Домой нам не надо.
— Вот и зря. Сушеный гриб белый первая вещь. Что ж, и далеко не уходили, тут по округе и шарили?
— Да, поблизости.
— Некому их сейчас собирать-то, в работе весь народ, страда.
— Да, я обратил внимание, деревня пустая совсем, — сказал Павел. — Маланья Тихоновна, у меня к вам есть предложение — не надо ли вам чего в хозяйстве сделать? У нас почти неделя впереди, не все ж гулять таким здоровякам! — Он обнял Марину Николаевну за плечи и весело подмигнул ей. — Найдите-ка нам работенку подходящую.
— Нет, милый. — Старуха с сомнением покрутила головой. — Спасибо, а только не могу я такого допустить. Сын-то что скажет? Скажет, в работу гостей запрягла! Нет, не годится это дело. Отдыхайте себе.
— Маланья Тихоновна, — начал Павел убеждающе, — работа физическая для нас лучший отдых. Правда, Марин?
— Правда, — неуверенно подтвердила она.
— Ну, вот видите! Так что подумайте, что можно нам поручить, а сын и знать не будет.
— Сын сыном, да мне и самой-то вроде совестно. Неладно вроде.
— Я вас прошу! Это ж просьба, понимаете?
— Уж если просьба, тогда деваться некуда! — засмеялась старуха. — Тогда давайте так. Яблоня у меня есть сухая, надо бы ее спилить, на чурки порезать да, может, и пень подкорчевать, чтоб не мешался. Правда, дело тяжелое, потное…
— Маланья Тихоновна! — воскликнул Павел. — Или я не мужик, по-вашему? Обижаете, честное слово!
— Да я про Марину…
— Она просто рядом будет, для вдохновения. Ну, может, пилу придержит иной раз.
— Тогда пошли глядеть! — Старуха решительно встала. — Не поладится, не понравится — пеняй на себя. Я и Алексею про эту яблоню сколько говорила, а он только рукой машет, на кой с ней возиться, мол. А я думаю, сухостой не убрать, это уж последнее дело. Перед людьми стыдно.
Засохшая яблоня стояла в углу огорода и со своим, лишенным коры стволом, с обломанными, остроконечными, короткими сучьями чем-то напоминала огромную, торчащую из земли, гладко обглоданную кость.
— Ну, как, подходяще? — лукаво улыбнулась старуха.
— Вполне, — сказал Павел. — Для меня лучше работы и не придумать.
Марина Николаевна с растерянностью смотрела на яблоню, не понимая, что она-то здесь может сделать, чем помочь? Павел заметил это и успокаивающе положил руку ей на плечо:
— Не волнуйся. От тебя требуются сущие пустяки. В трех… да, в трех местах двуручной пилой придется работать, вот ты и будешь лишь ручку придерживать, чтоб пила не застревала. Все остальное я ножовкой разделаю. Ну, а про корчевку и говорить нечего, не женское дело. Так что не робей!
— А я и не робею. Я не только двуручной, я все время с тобой хочу!
— А вот и будешь со мной. Загорай вон там, в сторонке. Правда, Маланья Тихоновна?
— Правда, правда. Куда ж ей тут!
— Инструмент нам, пожалуйста, готовьте — топор, ножовку, пилу двуручную и рукавицы. Я хирург, мне руки беречь надо. Да и тебе — для красы! — Он обнял Марину так крепко, что она сморщилась.
Она еще, пожалуй, не видела Павла таким оживленным и веселым и не могла понять причины этого. Ведь не предстоящей же возне с яблоней он радуется?
— Вот видишь, значит, тебе все-таки понравилась старушка, если ты для нее хлопочешь так, — сказала Марина Николаевна, когда они остались одни. — Такую прыть проявил, я удивилась даже.
— Не в ней дело, — сказал Павел. — Для нее пусть сын старается. Вон какой здоровяк!
— Так зачем же?..
— А мне самому дела какого-нибудь хочется! — засмеялся Павел. — Не люблю я болтаться. Хоть два-три часа в день надо с усилием пожить. Иначе на меня тоска нападает.
— Так ты, значит, о себе позаботился?
— О себе, но ведь и для старушки польза. Гармония получится полная… Я думаю, что так, в принципе, и следует. Работай для себя, для своего, если хочешь, удовольствия, а от этого и для других прок. Опять, скажешь, эгоизм? Ну, так что же? Думаешь, лучше всех любить и на печи лежать?
— А если б она попросила тебя что-нибудь неприятное сделать?
— За неприятное я б не взялся, — ответил Павел, улыбаясь. — Зачем? В этом-то один из секретов жизни и есть — делай то, что хочешь и любишь.
— Но много же и тяжелых дел, противных даже?
— Вот пусть их и делают те, кто ничего лучшего не смог найти. И пеняют на себя.
— Но есть же и долг в конце концов! — воскликнула Марина Николаевна, начиная раздражаться.
— Долг… — Павел помолчал. — Надо чтобы долг этот самый поперек горла не вставал. Чтоб совпадал и с желаниями твоими, и с интересами.
Пообедав и немного отдохнув, вновь пошли к яблоне. Павел долго кружил вокруг нее, разглядывал и прикидывал что-то.
— Что ты мудришь? — не выдержала Марина Николаевна. — Давай пилить, чего проще?
— Э-э, нет, дело тут тонкое. Надо угадать, куда дерево падать хочет. Не угадаешь, пилу зажмет. Да и комлем ушибить может. Так, здесь, по-моему. — Он сделал топором глубокий надруб на стволе.
— А это зачем?
— Пилу заправить надо точно.
— Ты, как лесоруб настоящий!
— Понимаешь, хирургия всяким рукодельным штукам учит. Мне кажется, я бы даже портняжить мог при нужде. Мы ведь тоже режем, да шьем, да примеряем… Ну, что, начали? Твоя задача пилу придерживать и на себя тянуть слегка. Поехали…
Пилить оказалось неожиданно приятно. Пила позванивала, ходила широко, и из-под нее в обе стороны брызгали красноватые мелкие опилки. Марина Николаевна вскоре поняла, что основную тяжесть работы берет на себя Павел, а она, действительно, лишь придерживает рукоятку. И ей было так хорошо ощущать передающееся через пилу мощное мускульное усилие Павла. Она почти не напрягалась и тем не менее с удивлением почувствовала, что устает — немела поясница и, особенно, правое плечо. Ее тронуло, что Павел быстро догадался об этом и предложил поменяться местами, сменив, таким образом, работающую руку. Проделав это несколько раз, они присели отдохнуть. Павел обнял ее с какой-то особенной, веселой нежностью.
— Работничек, — прогудел он ей на ухо.
Они проработали около получаса, когда ствол яблони стал потрескивать.
— Отойди в сторону, — сказал Марине Николаевне Павел. — Я один теперь, ножовкой.
— Почему? Опасно?
— Нет. На всякий случай. Отойди, тебе говорят!
Марина Николаевна отошла на несколько шагов, а Павел продолжал медленно и упорно действовать пилой. Раздался сильный треск, и яблоня, сначала медленно, как бы раздумывая, а потом все ускоряя и ускоряя ход, рухнула, ломая сучья, на землю.
— Все! Спасибо за службу! — Павел, широко улыбаясь, протянул Марине Николаевне руку. — Ух, натерла как, даже в рукавице. — Он наклонился, поцеловал ее в саднящую ладонь, и прикосновение его прохладных губ было так приятно, что у Марины Николаевны замерло сердце. — Объявляю отбой на сегодня. Купаться идем!
Во дворе встретили хозяйку, которая, едва их завидев, одобрительно закивала головой:
— Слышала, слышала! Аж земля загудела! Никто не зашибся, нет?
— Все в порядке, Маланья Тихоновна! — с забавной гордостью сказал Павел. — Повергли великана! Завтра разделывать будем, а там и корчевать.
— Ну-ка, ну-ка! — старуха проворно схватила руку Марины Николаевны и повернула ладонью вверх. — Ты больше что б к пиле не касалась. Слышишь? — повернулась она к Павлу. — Я не дозволю, волдыри натрет.
— Что это вы так ее жалеете? — улыбнулся Павел. — Ну, и натрет.
— Хорош муженек! Без толку бабу обезручить — разве можно? Было б по нужде, тогда б какой разговор.
— Договорились, Маланья Тихоновна! Все остальное я сам сделаю.
— Вот и сделай, — сказала старуха ворчливо. — А то чего удумал — пни корчевать женщине…
— Какие пни, что вы? Я предполагал в двух местах двуручной пилой перехватить, но раз дело такое, ножовкой обойдусь…
— Слава богу, уговорила мужика, — сказала Маланья Тихоновна лукаво. — Так вы на речку? Вот по тропке и идите, там у нас купаются. На ужин-то грибы жарить? И ждать вас когда?
— Грибы, конечно. А ждать нас не надо, мы и сами не знаем, когда вернемся.
— Не надо и не надо. — Старуха поджала губы. — Как придете, стало быть, так и явитесь…
Когда шли к реке, встречная женщина поздоровалась с ними. Они ответили поспешно, громко, в лад и расхохотались.
— Ты заметил, что здесь почти все здороваются?
— Да. Манера такая.
— Я-то потом поняла, а сначала мне даже не по себе было. Деревню увидела — показалась знакомой. Дом Маланьи Тихоновны — тоже. А тут еще эти приветствия… Подумала, может, я когда-то здесь и жила, да позабыла.
Берег был высок и обрывист. Сверху хорошо просматривалось в мелких местах желтое, песчаное дно реки, на глубине же вода сгущалась и темнела. Наискосок и вниз, по крутизне обрыва шла узенькая тропинка, петлявшая в зарослях иван-чая, то цветущего, розового, то отцветшего, в белых, похожих на древесные стружки, колечках.
Когда загорали и купались, окружающее представлялось Марине Николаевне каким-то необыкновенно родным и ласковым. Ласков был песок; ласкова была прозрачная, медлительная вода; ласков был ветер, едва достававший их под обрывом. Детское желание трогать все вокруг охватило Марину Николаевну. Она подолгу самозабвенно пересыпала в ладонях песок, разглядывая такие разные, белые, желтые, коричневые, сиреневые песчинки, выкапывала ямки, монотонно загребая ладонью и наблюдая за тем, как песок осыпается после каждого ее движения; забиралась в глубину песка, с наслаждением чувствуя прохладу его и сырость. А еще милее была вода с ее блеском, сверканием брызг; с солнечными, слепящими вспышками на поверхности; с нежным, тормошащим давлением ее струй; с ее теплом на мели и холодом в глубине. Приятнее же всего был ветер, освежавший горячую, потную кожу; теребивший волосы так, что хотелось смеяться; доносивший запах то полыни, то кашки, то хвои. Марина Николаевна постоянно чувствовала Павла рядом, и ей казалось, что все это связано с ним, зависит от него. Думалось, исчезнет он — и все исчезнет. После работы у нее болели руки и плечи, но и в этой боли чудилось ей что-то приятное, сладкое почти, может быть, потому, что и работа, и боль тоже были связаны с Павлом. Подумав так, она ощутила уже хорошо знакомую ей тревогу и страх потерять его.
Вечером, после ужина, Павел ушел к Пантюхову договориться о рыбалке, которую они собирались устроить. Даже твердо зная, что он вот-вот вернется, Марина Николаевна почувствовала вдруг такую тоску и пустоту, что поспешно разыскала во дворе Маланью Тихоновну и больше уже не отходила от нее. Они вместе собрали созревшие за последние дни помидоры, выкопали несколько кустов картошки, а потом уселись на крыльцо передохнуть.
— Все-таки странно, что вы одна живете, — сказала Марина Николаевна. — У сына простор такой…
— А вот что ты будешь делать! — словно бы и сама удивляясь, воскликнула Маланья Тихоновна. — Не могу дом бросить. Не могу и не могу. Из-за Матвея. Муж, — пояснила она, поймав вопросительный взгляд Марины Николаевны. — В войну погиб.
— Так ведь это ж сколько лет прошло!
— Сорок два, — сказала Маланья Тихоновна просто. — Этим летом как раз и исполнилось. А дом он построил перед самой войной.
— Боже мой! — проговорила Марина Николаевна почти с испугом. — Сорок два года! Целая жизнь. Неужели все это время его помните?
— А ты как думала? Помню, конечно, как бы это я не помнила? Муж. Ты-то со своим давно живешь?
— Не очень… — замялась Марина Николаевна.
— Детей много ли?
— Детей нет.
— Худо, — покачала головой старуха. — Без детей какая ж жизнь? А мужик он хороший у тебя. Трудовой, главное. Гляди, с яблоней занялся настырно как!
— Он очень много работает! — подтвердила Марина Николаевна с жаром.
— Трудового мужика сразу видать. Мой-то тоже был работник не из последних. Избу эту, считай, один построил, и стоит как миленькая. Лучший плотник по округе был. А инструмент какой имел! Веришь, карандаши детям топором зачинивал, ей-богу, правда. Инструмент-то до сих пор цел. Пила, что вы работали, топор — все его тогдашнее.
— А вот фотография у вас на стене висит, мужчина молодой в косоворотке, это он, наверное?
— Он. Молодой, да… И сын уже его старше, и дочь. Я-то его молодого помню, а сама вон какая… Чудно как-то. — Старуха усмехнулась с недоумением. — Себя тогдашнюю не очень и вспомнишь, а его — как вчера видела. Чудно, — повторила она, помолчав. — Я уж и путаться стала — не то муж он мне, не то вроде как сын теперь… Днями во сне видела — сидим мы вот так, как с тобой, на крыльце на этом, он молодой, смеется, зубы блестят. Давай, говорит, Малаш, песню заиграем. Он любил, голос был — колокол… Да, сказал так-то, а я обмерла, молчу. Я ж старая, как вот сейчас, во сне-то… Думаю: куда ж мне петь-играть? И не пойму, какой он меня-то видит? Не то старой, не то тогдашней, молодой. И страшно мне и вроде как стыдно чего-то…
— И что же?
— А ничего. Проснулась, сердце стучит…
— Часто вы его видите?
— Ты знаешь, милая, чем старее делаюсь, тем чаще вижу! — сказала старуха удивленно. — Прямо чудо. Думаю иной раз, может, потому, что к нему скоро уж отправляться. Ждет, может, вот и является, перед свиданьем-то? — Она тихо улыбнулась. — И еще что, слышь-ка, заметила. Как у сына заночую — никогда Матвей не приснится. Ну, ни единого раза не было. Вот я и из дома своего, нашего-то, и не хочу уходить. Может, думаю, он недовольный будет?
Старуха сказала это так обыденно и просто, что у Марины Николаевны мороз пошел по коже.
— Его же нет, бабушка.
— Нет-то нет, а душа ведь является. Значит, есть она где-то такое, душа?
— Так это в вас он, в памяти.
— В памяти, когда днем, а ночью? Как живой приходит, это как? Прямо живой и живой!
— И это в памяти.
— Сомнительно мне. Уж такая явственность, до черточки все вижу. Вот я и думаю, брось дом, ему и прийти-то некуда будет…
— Ну, что вы, Маланья Тихоновна, право… Это уж мистика какая-то!
— Как говоришь?
— Ну, сверхъестественное что-то…
— Сверх или не сверх, не знаю, а вот еще тебе расскажу. После войны лет через пять посватался ко мне один. И стала я думать и никак ничего не придумаю. И не по душе он мне, а все-таки мужик, как ни говори. Все не одна будешь, да и дело мое еще не старое было. А их-то, мужиков, тогда по деревням нашим — хоть по пальцам считай. На вес, как говорится, золота. Да, и пока-то я думала-сомневалась, начал мне Матвей сниться. Каждую ночь, ну, хоть бы одну пропустил. Я и решила, что это знак такой, что не хочет он, чтоб я за того мужика шла. Я и отказалась. И, слава богу, как потом-то открылось. Мужик совсем плохой оказался. Грабеж учинил и в заключение попал вскорости. Так и сгинул, как не бывало. А ты говоришь — сверх… Ничего не сверх, а знак такой был от Матвея — поберегись, мол… да и другое бывало, всего ведь не расскажешь. Потому и не могу я дом бросить. Где жила с ним, там и доживу.
Минуло пять дней, и все они слились в сознании Марины Николаевны в один огромный, сияющий солнцем, радостный день. Перед самым отъездом, когда Павел и Пантюхов говорили о чем-то, стоя у машины, она тихонько отошла от них. Постояла на пороге комнаты, где они с Павлом жили, потом оглядела двор, поленницу дров, нарубленных Павлом из спиленной ими яблони, и подумала, что никогда в жизни она не была счастлива так, как здесь, в этом чужом для нее доме.
Поездкой в деревню Бритвин остался доволен — и отдохнул хорошо, и Марину узнал поближе, в постоянном, ежедневном общении. То новое, что ему открылось, не только не разочаровало его, но и привязало к ней еще больше. Он, вообще-то, знал, что она добра, умна, заботлива и, главное, любит его, а теперь вполне уверился в этом. Рад он был и тому, что и его чувство к ней вполне выдержало эту небольшую проверку. В нем, может быть, стало меньше остроты и напряжения, как в начале их связи, зато появился оттенок прочности и равновесия. Одно только немного смущало Бритвина — некая излишняя, по его мнению, восторженность Марины по отношению к нему. Было тут что-то надрывное, тревожное, опасное даже, но он надеялся, что это пройдет. Надо лишь придерживать ее немного.
Когда они прощались, вернувшись в город, Бритвин видел, как ей тяжело, — она была растерянной, печальной и близкой к слезам. Ему и самому взгрустнулось: такое золотое время миновало, но он резко переменил это настроение, представив массу ждущих его дел. Подумал — вперед надо смотреть, а не оглядываться.
Со следующей встречей Бритвин спешить не хотел. И из-за работы, которая потребует всех его сил и времени, и для того, чтобы дать Марине возможность успокоиться и прийти в себя, ощутить ход и рамки обыденной жизни. Пусть привыкает воспринимать их отношения, как часть этой жизни, важную, но все-таки часть.
— Две недели? — переспросила Марина, словно бы не поверив. — Целых две?
Бритвин почувствовал жалость, заколебался на мгновение, но все-таки не дал себе воли и начал объяснять, как много у него теперь работы накопилось. Столько, что впору в клинику переселяться и жить там безвыходно.
— Впрочем, — сказал он, смягчая ситуацию, — это ведь предварительно. Я позвоню на днях, вдруг у нас там все не так и страшно.
— Как хочешь, — сказала она тихо.
— Да ведь не в желании дело, а в обстоятельствах! Я, может быть, вообще не хотел бы с тобой расставаться.
— Может быть… — повторила она. — Господи, что за разговор дурацкий! Получается, будто я тебя упрашиваю… Через две недели так через две. Пока!
Она повернулась и быстро пошла от него к троллейбусной остановке с напряженными и чуть перекошенными от тяжести чемодана плечами. Бритвин шагнул было вслед, но ее заслонили люди, и он остановился. Да и что он мог бы еще сказать? Назначить встречу через неделю, а не через две? Смешно, несолидно… Он дал ей понять, что, кроме их отношений, у каждого есть еще и своя, особенная жизнь, в которой не надо мешать друг другу. Вот и хорошо.
В рабочую свою колею Бритвин вошел сразу и с удовольствием. Было приятно ощутить привычную атмосферу клиники, увидеть коллег и даже больных. Его переход в ассистенты кафедры должен был вот-вот произойти, он имел моральное право не особенно загружать себя, но не мог. Многолетняя привычка работать с полной отдачей сразу заявила о себе, и он в первый же день сделал две довольно сложные операции. Потом состоялся долгий деловой разговор с Бельченковым, который готовился принять на себя обязанности заведующего отделением. Бритвин чувствовал удовлетворение, сознавая, что передает хорошо поставленное дело в хорошие руки. Было жаль оставлять коллектив, «команду» свою сыгранную, но и будущая работа манила и радовала. А в общем, все представлялось естественным — что-то старое, попроще, кончилось, что-то новое, посложнее и поинтереснее, начиналось. Нормальный ход.
А вечером к Бритвину явилась дочь и, сияя, сообщила, что выходит замуж.
— Если ты, конечно, не возражаешь, — добавила она с лукавой улыбкой.
— Какие уж тут возражения, — развел Бритвин руками. — Решила ведь уже все. Перед фактом меня ставишь, в сущности. Кто же он, позвольте узнать?
— Николай Петрович Золотин, — важно произнесла дочь. — Ты с ним знаком, кстати. Помнишь, до концертного зала нас провожал?
— Как же, как же, — сказал Бритвин иронически. — И знаком, и даже припоминаю смутно. Тогда что ж, тогда все в порядке. Получай родительское благословение.
— Смеешься?
— Смеюсь, — кивнул Бритвин. — А разве не смешно — в одном городе живем, а все знакомство отца невесты с женихом — пять минут совместной ходьбы по улице.
— Ну и что? Тебе больше и не надо, я же знаю. Это мое личное дело, а ты в личные дела не любишь вмешиваться. Не так разве?
— В известной степени. Только личное дело дочери — и мое личное.
— Брось! — махнула она рукой. — Все равно не любишь.
Бритвин почувствовал себя задетым и именно потому, что в словах дочери была очевидная правда.
— К тому же Николай тебе понравился, — сказала дочь мягко. — Я заметила. Ну, признайся — так?
— В общем, да… Насколько можно судить при таком мимолетном знакомстве.
— Вот видишь! А поближе узнаешь — еще больше понравится. До свадьбы два месяца — мы ведь только что заявление подали.
— Что ж, заходи с женихом. Пообщаемся.
— Непременно! Мне так хочется, чтобы вы с ним подружились!
— Посмотрим, посмотрим… Он, что же, был раньше женат?
— Да, два года назад развелся. Но он ничего плохого о жене бывшей не говорит. Просто не сложилось. Они даже и теперь в неплохих отношениях. Сын у них пятилетний.
— Ясно… А жить где вы будете?
— У него комната в коммуналке. Он говорит, через год-полтора отдельную квартиру получить должен.
— А работает он кем?
— Разве я тебе не говорила? — удивилась дочь. — Преподаватель наш, ассистент. Кандидат, как и ты, между прочим.
— Чего же лучше! — засмеялся Бритвин. — А я скоро буду, как и он, ассистент. Полное совпадение получается, как тут нам не сойтись.
— Тебя, что, в институт берут? Ой, как хорошо, поздравляю, папка!
— Спасибо. А теперь скажи, что от меня требуется ввиду грядущих важных событий?
— А ничего!
— Нехорошо как-то. Я ведь отец все-таки.
— Отец, отец, не сомневайся! Ну, что я тебе могу ответить, сам посуди? Бытовыми свадебными хлопотами ты заниматься, конечно, не будешь, это мы с мамой все обсудим и сделаем, а больше что ж? На свадьбу приходи, только и всего.
Бритвин помолчал, чувствуя неловкость. В организации свадьбы ему и в самом деле не хотелось участвовать, но и остаться совсем уж в стороне тоже было диковато. Ладно, решил он в конце концов, время пока терпит, посмотрим, как все сложится. При нужде можно будет и похлопотать.
— Ведь тебе приданое надо, — подмигнул он дочери.
— Обязательно! Полный сундук!
— Сундука, к сожалению, нет, тем более полного, а вот деньги есть. Собралось как-то незаметно тысячи две. Возьми.
Бритвин потянулся к нижнему ящику стола, но дочь испуганно остановила его:
— Ты что, папка! Не надо, оставь… Какие деньги? Столько времени еще впереди. А вдруг мы передумаем? — Она улыбнулась.
— Ладно, не будем спешить, — кивнул Бритвин. — Во всяком случае можешь на них рассчитывать.
— Все я не возьму, половину разве…
— Не надо спорить, — сказал Бритвин твердо. — Мне они не нужны, а тебе пригодятся. Ты мне вот что теперь скажи — брак-то по любви, надеюсь?
— Конечно! — вспыхнула дочь. — Неужели ты думаешь…
— Ну-ну! — прервал ее Бритвин. — Успокойся. Я и не сомневался, но спросить-то должен был.
— Зачем же спрашивать?
— А для порядка.
После ухода дочери Бритвин долго сидел неподвижно, глядя в окно на мощный, мутновато-багровый закат. Ему было грустно, и в то же время он испытывал удовлетворение. Что ж, дочь определилась в жизни по всем основным, так сказать, параметрам. И с профессией, и с замужеством. Можно теперь за нее спокойным быть. Николай Петрович Золотин не подведет, по всему судя. Самостоятельный человек. А это значит, что ему самому особых хлопот с дочерью впереди не предвидится. Внуки? Ну и внуки, разве плохо? Живая связь, кровная. Будет кому игрушки покупать. И с дочерью они его сблизят, общий центр, интересы общие. Так что с замужеством дочери жизнь его не только не оскудеет, но станет полней. А если учесть, что у него имеется еще и Марина, то совсем хорошо выходит, лучшего и желать нельзя.
Бритвину очень захотелось поговорить с ней, хотя бы по телефону, но было поздно. Не звонить же домой. Муж может подойти, врать что-то придется или просто положить трубку. А это уж совсем смешно, по-мальчишески выйдет. На работу придется завтра позвонить, узнать, что там у нее и как?
В клинике, однако, на Бритвина сразу же с утра рушилась такая масса забот, что вспомнить о звонке и выбрать для него подходящее время он смог лишь через несколько дней.
— Нам надо встретиться и поговорить, — сказала Марина, едва поздоровавшись. — Хорошо бы сегодня.
— Случилось что-нибудь? — встревожился Бритвин.
— Расскажу при встрече.
— И все-таки…
— Это не телефонный разговор. Приходи к закрытию библиотеки, если можешь.
Какая-то у нее неприятность, подумал Бритвин, положив трубку. Не вовремя. Нужно будет отвлекаться, силы, которые ему так сейчас необходимы для новой работы, на что-то постороннее тратить. С мужем, скорее всего, конфликт из-за поездки. Если так, то он-то чем может помочь? Добрым советом? Или другое что, мало ли бывает? С детьми, с матерью, со службой, наконец? Ну, уж к этому он и совсем никакого отношения не имеет. Способен лишь выслушать и посочувствовать, больше ничего.
Представив, что он скоро, всего через несколько часов, увидит Марину, Бритвин повеселел. Он решил заехать к ней не к концу работы, а пораньше. Возможно, она сумеет уйти, и у них будет время к нему заглянуть, побыть вдвоем. Незачем упускать такой случай.
Домой Марина Николаевна возвращалась с тяжелым чувством. Боль от прощания с Павлом, обида на его холодное, рассудочное, как ей показалось, поведение, тревожные мысли о том, что ждет ее дома, — все это слилось воедино и ощущалось ею, как тугой, запутанный, давящий грудь узел. Она с внутренним усилием повернула ключ в замочной скважине, словно страшась того, что сейчас увидит.
Родные лица детей и матери на мгновение успокоили ее — с ними, по крайней мере, все в порядке. Вот они, все трое.
— Привет! — сказала она с наигранной, уколовшей собственный слух, бодростью. — Как вы тут без меня?
— А ничего, — ответила мать, и ее тон тоже показался Марине Николаевне наигранным, чрезмерно обыденным и простым. — Нормально прожили.
— Да, нормально! — протестующе воскликнула дочь, повиснув на шее Марины Николаевны. — Я соскучилась! Где ты пропадала так долго?
От этого случайного, впопыхах заданного вопроса кровь тепло и колюче бросилась Марине Николаевне в лицо.
— Пропадала там, где надо, — отозвалась она, хотя вопрос дочери, в сущности, и не требовал ответа.
— Переодевайся — и к столу, — сказала мать. — Ишь, как осунулась. Ровно из голодного края приехала.
— Это с дороги.
Когда Марина Николаевна пила на кухне чай вдвоем с матерью, поведение той показалось ей странноватым. В ее разговоре была некая, едва уловимая, неопределенность и уклончивость, словно она скрывала что-то. Марина Николаевна пыталась отнести это впечатление к своему поневоле тревожному и подозрительному состоянию, подавляла его, но оно с упорством возникало снова и снова.
— Как Дмитрий? — прямо спросила она наконец.
— А ничего, работает…
— Что твердишь одно и то же! — воскликнула Марина Николаевна с раздражением. — Жили ничего, Дмитрий ничего…
— А что же я могу еще сказать? — ответила мать неожиданно сухо и строго. — Возвращался поздно, ну, это и всегда почти так. Мрачноватый был. Я подумала, может, на работе трудности какие, а может, по тебе скучает? Не спрашивала, не лезу, куда не просят. Придет, увидишь, поговоришь…
От слов матери Марине Николаевне стало еще более тревожно и зябко, и, скрывая это, она склонилась над чашкой с чаем, вдыхая его теплый, влажный дух.
— А детки наши как?
— Обыкновенно. Дарья веселилась, Вадим над книжками сох. Ты так спрашиваешь, будто за эту неделю невесть что должно произойти. Жили да жили. Слава богу, ничего не стряслось такого особенного.
Чтобы хоть немного расслабиться, Марина Николаевна приняла ванну и легла в постель, надеясь поспать часок-другой.
В комнате было тепло, но, по мере того, как она засыпала, ее все сильнее охватывал озноб, а потом и самый настоящий холод. И сон, который сразу же начал сниться ей, соответствовал этой перемене. Она шла куда-то в легкой летней одежде, и вокруг осень была, простор ее и стынь, зябкие, обнаженные поля, одинокие, голые, редкие деревья. Нужно было идти все быстрее, чтобы согреться, и в этом ускорении словно бы и цель ее главная состояла — быстрей, еще быстрей… Только собственная кровь, ток ее, жаркий и стремительный, мог помочь. Она шла и шла и уже начинала понемногу согреваться, но тут что-то изменилось неуловимо — и она была уже босиком, и сарафан на ней какой-то куцый, жалкий, полурасстегнутый, и осень уже поздняя вокруг, настоящее предзимье, и такой во всем холод: в комьях смерзшейся грязи под босыми подошвами, в угрюмых, низких тучах, в ветре пронизывающем. Теперь уже не согреться ходьбой, надо бежать, и она бежит, спотыкаясь… Потом происходит еще одна мгновенная перемена — и на земле уже снег, и не просто холод мучает ее, а мороз жжет и давит. Ей становится совсем уже невыносимо, но зато и какая-то новая надежда возникает, огонек какой-то горит, мерцает далеко впереди. Он обещает спасение, и нужно успеть добежать до него, пока есть еще силы и остатки собственного, внутреннего, телесного тепла. Она бежит и бежит, огонь приближается, растет, становится ярким, слепящим. Вот уже можно протянуть к нему руки, и она делает это и наталкивается на гладкое, твердое, обжигающее холодное стекло…
Очнулась Марина Николаевна с колотящимся сердцем, словно и в самом деле только что бежала из последних сил. Чувство одиночества и страха все еще тлело в ее душе, и события сна еще сохранялись в памяти, зыбкие, неверные, готовые вот-вот исчезнуть. Их можно было удержать, закрепить, попытаться понять в них хоть что-то. Она смутно догадывалась, что между сном и действительной жизнью есть какая-то связь, но не хотела нащупывать ее — ничего хорошего все равно здесь не обнаружишь, зачем же мучиться впустую? И она позволила событиям сна исчезнуть из памяти, они растаяли, как снежинка на ладони.
Дмитрий вернулся домой неожиданно рано. Человек посторонний мог бы подумать, что он находится в хорошем расположении духа, но Марина Николаевна, знавшая его до мельчайших особенностей характера и поведения, ясно видела, что он предельно напряжен, взвинчен и с трудом скрывает это. Ей стало страшно, и в то же время она испытала нетерпеливое, страстное желание выяснить все, и как можно скорее. Так бывает на краю отвесного обрыва — высота и пугает, и притягивает к себе.
Никого из детей в квартире не было, а потом и мать, подав Дмитрию ужин, куда-то ушла. Когда за ней захлопнулась дверь, Марина Николаевна посмотрела на мужа и вздрогнула: лицо его было угрюмым, жестким и как бы постаревшим мгновенно.
— Так где ты была? — негромко спросил он.
— Что за вопрос? — пожала она плечами. — Я говорила тебе, по-моему.
— Скажи еще.
— Пожалуйста. Я была в командировке.
— Так…
Он долго молчал, низко склонив голову, и у нее появилась надежда, что он не знает ничего определенного, что поведение его лишь результат догадок и подозрении. Но вот он поднял на нее глаза, полные такой мучительной и словно бы стыдящейся себя боли, что эта надежда сразу исчезла.
— Так вот, — начал он, трудно дыша, — я встретил вашу заведующую, и она сказала, что ни в какую командировку тебя не посылали.
Марина Николаевна ожидала чего-то подобного, и все-таки сказанное ошеломило ее. Она словно бы полетела вниз с обрыва, и в этом падении все спуталось, и осталось лишь ощущение безобразного хаоса и подкатывающей к горлу дурноты.
— Так где ты была? — повторил Дмитрий.
Она молчала, падая и падая куда-то, и ей казалось, что нет и не может быть ничего хуже этого беспорядочного падения. Неожиданно и ярко вспомнился Павел, и возможность опоры и спасения вдруг забрезжила для нее. Она усилием остановилась на этом воспоминании, чувствуя, что головокружительный ее полет вниз замедляется, что она вновь начинает воспринимать реальность окружающего и свое место в нем. Прошло несколько секунд или минут, быть может, и у нее появилось достаточно сил и мужества, чтобы поднять на Дмитрия глаза. Она знала теперь, что скажет, и ужаснулась той боли, которую вот сейчас причинит ему. Мысль о том, нельзя ли избежать этого страшного, незаслуженного им удара, мелькнула у нее. Она словно бы задала себе вопрос и тут же, мгновенно, получила на него ответ — нет, нельзя. Понимание и собственного и его положения ярко вспыхнуло в ней. Она должна была честно ему ответить. И для себя, чтобы задержать это, убивающее ее душу, падение в хаос, и для него тоже, потому что ложь, в конечном счете, будет для него еще страшней и тяжелей, чем правда.
— Дима, — сказала она, поражаясь тому мягкому, сочувственному тону, с которым выговорилось его имя, — я люблю другого человека и была с ним.
Произнеся это, Марина Николаевна с мучительной остротой осознала полную непоправимость, необратимость сказанного. Эти слова словно бы провели через их с Дмитрием жизнь некую резкую, черную черту, которая никакими усилиями уже не может быть стерта. А в следующее мгновение она увидела, что Дмитрий улыбнулся, потерянно и едва уловимо. Если бы он закричал, даже ударил ее, то и тогда она не была бы потрясена так, как этой его слабой улыбкой. И вновь сознание непоправимости и боли, которую она причинила близкому, родному ей человеку, обожгло ее.
— Что ж, спасибо за откровенность, — глухо проговорил Дмитрий. — Прости, я должен уйти.
Марина Николаевна осталась в квартире одна, и это одиночество легло на нее такой тяжестью, что не продохнуть. Оно даже оттеснило на время только что происшедшее между ней и Дмитрием и как черное, мутное облако, топя в себе все, заполнило ее душу. Ей даже мерещилось мгновениями, что и дети, и мать ушли из дома не случайно, что это имеет отношение к ее связи с Павлом, как расплата.
Мысль о Павле вызвала у нее острое желание увидеть его или хотя бы поговорить с ним. Только он на всем свете мог и должен был разделить и облегчить ее одинокую муку и тоску. Она подошла к телефону, положила ладонь на холодный изгиб трубки и тут же поняла — нет, никак нельзя. В ее звонке к Павлу в такую минуту было бы что-то стыдное, унизительное. Бросилась за поддержкой, видите ли… Нет и нет. Со всем, что случилось, надо справляться только самой.
О происшедшем и его последствиях она сейчас думать не могла — таким все это представлялось мучительным и страшным…
Ей казалось, что Дмитрий ушел из дома давно, но, случайно посмотрев на часы, она увидела, что прошло всего лишь около десяти минут. Чувство одиночества продолжало прямо-таки физически мучить ее, и спасения от него не было, потому что никого, кроме Павла, она не хотела бы видеть. Даже детей и мать. Недавний сон с собственной обнаженностью среди зимнего холода вспомнился ей. Теперь она тоже чувствовала себя обнаженной, только не физически, а духовно. И было стыдно и страшно, что войдет мать или кто-то из детей или они вместе, и при первом взгляде на нее им все станет ясно…
— А где же Дмитрий? — спросила мать, едва появившись на пороге комнаты.
— Ушел, — с непонятной ей самой резкостью, грубостью почти ответила Марина Николаевна.
— Куда?
Марина Николаевна отозвалась не сразу. Ей и жаль было мать, и в то же время, после того, что она сказала Дмитрию, она не могла больше лгать и притворяться. У нее просто не было на это сил. Да и зачем? Поможет ли ее притворство матери? И на какой срок? На день, на два?..
— Не знаю, — сказала она наконец. — Я пойду лягу, пожалуй. Плохо себя чувствую…
Мать не стала ни о чем больше спрашивать, и уже в спальне Марина Николаевна, вдруг представив себе ее растерянность и тревогу, испытала пронзительное чувство вины перед ней. А еще и дети, подумала она. И для них подарок… Она оказывалась такой виноватой перед самыми близкими людьми, что вину эту невозможно было ни вполне осмыслить, ни оправдать хоть немного.
Она была уверена, что не заснет, но заснула сразу же — глубоким, тяжелым, беспробудным сном. Ушла в него с облегчением от всего того мучительного и неразрешимого, что надрывало ей сердце. Проснулась же, как всегда, ровно в семь с какой-то болезненной ясностью в голове, и первая мысль, которая пришла ей, была мысль о разводе. Казалось, что душа ее не отдыхала во сне, а продолжала жить, мучиться, решать что-то, и к моменту пробуждения нашла, наконец, главное, все объединяющее слово — «развод».
Дмитрий обычно вставал на час раньше и к моменту ее пробуждения уже готовился выходить из дома. Вот и сейчас, прислушавшись, она уловила доносившиеся из прихожей невнятные голоса матери и мужа. Вот и хорошо, подумала она, пусть уйдет, незачем нам сейчас, да еще мельком, видеться.
Начиная день, Марина Николаевна ужаснулась его лежащей впереди бесконечности и тому душевному напряжению, которое придется выдержать. Помогло ей странное, постепенно завладевшее ею, похожее на сон наяву состояние. Происходящее вокруг отдалилось как-то, казалось нереальным, словно отделенным от нее стеклянной перегородкой, и не задевало, не трогало ее. Она привычно, механически делала то, что от нее требовалось и ожидалось, почти не замечая этого. О том же, что произошло вчера и что ждет ее в будущем, она тоже думала мало и как-то отрывочно. Душа ее словно бы затаилась на время, страшась и не находя сил принять на себя всю тяжесть случившегося.
Когда она вышла вечером из библиотеки, то увидела ожидавшего ее Дмитрия. Он вежливо, как с посторонним человеком, поздоровался с ней и сказал:
— Пройдемся пешком, надо поговорить.
Она молча кивнула. Дремотное состояние, владевшее ею целый день, исчезло, и теперь она воспринимала все четко и остро.
— Разговор наш будет недолгим, — сказал Дмитрий. — Я подаю на развод и ухожу из дома. Ты, конечно, понимаешь, что это не может быть иначе.
— Разумеется, — ответила она.
— Ну, вот и все, в сущности, — усмехнулся он. — Лихо мы с нашей жизнью разделались! В считанные секунды. Никчемная, выходит, она была.
— Нет, мы хорошо жили.
Дмитрий рассмеялся зло и коротко.
— Настолько хорошо, что ты… Что там говорить! — оборвал он сам себя.
— Мы хорошо жили, — повторила Марина Николаевна. — Ты прости меня, Дима, если сможешь. Когда-нибудь…
— А-а! — Дмитрий поморщился, словно от боли. — Не ожидал я такого от тебя, вот что. Ну — никак.
— Я тоже от себя не ожидала.
— Ребят жалко, сил нет. И несправедливо, главное. Ты эту кашу заварила, и с тобой же они останутся.
— Будешь приходить, общаться.
— Общаться! С детьми надо жить, а не общаться!
— Прости…
— Нечего мне прощать! — крикнул Дмитрий. — Разве что сказать надо было раньше, не темнить со всякими там командировками. Ну, да ладно… Значит так, уйду я скоро, но не сразу, надо же с жильем определиться. А поэтому не будем пока домашних своих этой новостью радовать. Скажем перед самым уходом.
Последующие два дня, до того, как позвонил Павел, были очень тяжелы для Марины Николаевны. Она ясно и трезво увидела наконец свое положение, и эта трезвость оказалась мучительной.
Дмитрий избегал оставаться с ней с глазу на глаз, и она была благодарна ему за это. Мать выглядела встревоженной, несколько раз делала попытки расспрашивать Марину Николаевну, но та решительно пресекала их в самом начале. Только дети оставались прежними, однако и с ними Марине Николаевне было теперь нелегко. Чувство вины лишало ее естественности и свободы в общении, делало то излишне уступчивой и мягкой, то неоправданно, до нелепости, строгой.
Когда она думала о скором и неизбежном разводе, пятнадцатилетняя ее жизнь с Дмитрием представлялась ей такой уютной, такой спокойной и теплой. Для того, чтобы как-то оправдать перед собой случившееся, она искала в ней самое плохое и, странное дело, почти ничего не могла найти. И ведь знала же, что это было, конечно, но теперь как-то улетучилось из памяти, а если и припоминалось, то с трудом. Ну, скучновато бывало порой, нудно, безрадостно. Ну, так что же, ничего страшного. Семейная жизнь не праздничный карнавал, в конце концов. Однако настоящего, глубокого сожаления о том, что эта жизнь кончилась, у нее тем не менее не было. Умом она понимала, что есть о чем пожалеть, пыталась настроить и душу свою на сожаление, но из этого ничего не выходило.
А вот мысль о детях постоянно мучила Марину Николаевну. Им за ее любовь придется заплатить дорого, будет у них теперь «приходящий» папа. И это в том возрасте, когда он нужен им ежедневно, а не по выходным, на несколько часов.
Будущие, после развода, отношения с Павлом представлялись ей смутно и противоречиво. То казалось, что они поженятся, и это наполняло ее такой радостью и счастьем, что она с трудом гасила улыбку; то думалось, что он не захочет менять свою сложившуюся уже, одинокую жизнь, и все меркло, темнело в ней и вокруг нее.
Павел наконец позвонил, они договорились встретиться, и Марина Николаевна ожидала встречи так, как ожидают решения своей судьбы.
Входя в читальный зал, Бритвин чувствовал себя приятно возбужденным тем, что сейчас увидит Марину. Ему вспомнилось, как всего каких-нибудь два месяца назад он встретил ее здесь впервые, такую недоступно-гордую, спокойную и красивую. Теперь же он удивился происшедшей в ней перемене. За те несколько дней, в течение которых они не виделись, ее лицо похудело и обрезалось и, самое главное, имело так не свойственное ей выражение грустной растерянности. По дороге в библиотеку он упустил из вида, что ее желание немедленно встретиться с ним скорей всего связано с какими-то неприятностями, вполне сосредоточился на радости вот-вот увидеть ее и теперь испытал нечто вроде разочарования. Свидание наверняка сулило ему что-то неожиданное и невеселое.
Бритвин пришел гораздо раньше, чем они условились, и поэтому увидеть его рядом было для Марины неожиданностью. Весь ее печальный облик изменился мгновенно: лицо вспыхнуло, в глазах возник яркий, живой свет. Бритвин был и польщен, и слегка встревожен этой переменой. Как же она ждала его, бедная! И какие большие надежды связывала с его появлением, если обрадовалась так!
— Здравствуй. Почему так рано? — удивилась она. — Пойдем ко мне в кабинет.
— А может быть, сразу ко мне? — предложил Бритвин.
— Домой? — Она задумалась, машинально перекладывая лежащие на столе бумаги. — Подожди здесь, я попробую договориться.
Через несколько минут они вышли вдвоем из библиотеки и тут же сели в подвернувшееся такси. Марина вновь стала озабоченной и грустной, Бритвин же вопросов не задавал, ожидая, когда она заговорит сама. Так они и ехали молча, молча поднялись по лестнице и вошли в квартиру.
Пока Бритвин готовил чай, Марина сидела в кресле, безразлично листая какую-то книгу. Бритвин чувствовал, что, чем дольше продолжается молчание, тем важней и неприятней будет то, что она сообщит ему.
— Рассказывай, — не выдержал он наконец, подавая ей чашку. — Что стряслось?
— Я развожусь с мужем, — сказала она. — Вернее, он разводится со мной.
Она приостановилась и испытующе смотрела, и по той боли, которая постепенно проступала в ее глазах, Бритвин понял, что она догадывается о его отношении к сказанному. А отношение определилось сразу и однозначно — это была лишняя морока для него. Лишние проблемы, лишние сложности. Лишняя ответственность.
Он знал, что должен расспросить ее, а она должна ответить на его вопросы, но это теперь не имело существенного значения. Самое главное уже было ясно им обоим. Она сообщила ему, что свободна, и это совсем не обрадовало его.
— Почему? — спросил он.
— Я сказала о наших отношениях и нашей поездке.
— Почему? — повторил Бритвин, чувствуя, как в нем возникают, поднимаются из глубины холод и отчуждение, которые он не может подавить.
— Так получилось… Да и какая разница?
— Это окончательно?
— Да, — кивнула она. — Как же иначе?
Бритвин долго молчал, потому что ему нечего было сказать. Он чувствовал всю неловкость, жестокость даже этого молчания по отношению к Марине и никак не мог нарушить его. Единственное, что можно было сделать сейчас, это предложить ей замужество, а как раз этого он и не мог. Он решил это сразу, едва услышав о разводе. Он не успел ни обдумать, ни обосновать свое решение, оно существовало в некоем свернутом, как бумажный рулон, виде и, тем не менее, было четким и однозначным. Он знал, что при необходимости «развернет» его, рассмотрит тщательно и подробно, взвесит все «за» и «против» и оставит прежним. Он продолжал молчать, а все, что приходило ему в голову, казалось таким невыносимо неестественным и фальшивым, что этого невозможно было выговорить. Не сочувствовать же? Не утешать? Не выяснять подробности? Впрочем, он не знает очень существенного — ее отношения к разводу. Ведь если она сказала мужу обо всем, значит, знала, на что шла?
— Ты сама решила развестись? — спросил он.
— Так получилось… Но я не жалею.
— И когда же это будет?
— Не знаю, как там по судопроизводству полагается. Месяца через два, наверное.
От того радостного оживления, которое вспыхнуло в Марине при их встрече, не осталось и следа. Ее лицо завяло, смялось как-то, глаза потухли, углы рта опустились, и это придавало ей скорбное выражение. Было видно, что время от времени она пытается приободриться, приподнимает голову, расправляет плечи, но ненадолго.
Бритвин вдруг ясно представил себе то положение, в котором она оказалась, состояние ее душевное и испытал к ней пронзительную жалость. Надо было немедленно что-то сказать, что-то сделать, чтобы хоть немного помочь ей. Но что? Подойти, приласкать?.. Он же любит ее, черт побери! Любит, но не настолько, чтобы жить с ней вместе. От сих до сих, как говорится… Нехорошо, но что же делать, если это именно так?
Он заставил себя встать, подойти к ней и обнять ее. Она никак не отозвалась, сидя совершенно неподвижно и глядя прямо перед собой.
— Плохо тебе?
— Да, — сказала она тихо.
Он обнял ее настойчивей и крепче, попытался поцеловать, но она отстранилась от него.
— Нет… Нет, нет! Знаешь что, вызови-ка такси, пожалуйста. Мне надо вернуться на работу.
— Зачем же мы приехали? — опешил Бритвин.
— А ты думал затем, что и раньше? — усмехнулась она.
— Нет, но…
— Нет, но да.
— Какая чушь! — искренне возмутился Бритвин. — Разве в этом дело?
— А в чем же? В разговорах? Так мы с тобой поговорили, больше не о чем говорить. Или у тебя есть ко мне еще какие-нибудь вопросы? Впрочем, прости… — сказала она, помолчав. — Я сама не знаю, что говорю, дурь какая-то. Перепуталось все… А такси все-таки вызови.
— Через полчаса будет, — сказал Бритвин, возвращаясь из прихожей, от телефона.
— Вот и хорошо. И время еще у нас с тобой есть. — Она улыбнулась. — Как твои дела? Перешел в институт?
— Перехожу.
— Поздравляю. А дочь как поживает?
— Замуж выходит. Уж заявление подали.
— Еще поздравляю.
— Зачем ты так?..
— А что? Интересуюсь твоей жизнью, как и ты моей. Все правильно и очень мило… О приятном говорим, о неприятном умалчиваем. Зачем друг другу лишние хлопоты доставлять, правда?
Бритвин смотрел на ее оживившееся лицо и боялся, что она заплачет.
— Перестань! — сказал он.
— Ну, что ты, право, — протянула она укоризненно. — Разве можно так с женщиной, да еще с гостьей, разговаривать. Я ведь и обидеться могу. И я обиделась! Во дворе такси подожду, там у вас лавочка есть такая славная…
— Марина, перестань! Что за шутки дурацкие?
— Почему шутки? Что же я, уже и обидеться не вольна? До свиданья! — Она встала. — Нет, нет, провожать меня не надо! Ни в коем случае.
— Комедия какая-то… — пробормотал Бритвин, чувствуя и острую жалость к ней, и раздражение. — Прекрати, тебе говорят!
— До свиданья! Я позвоню недельки через две-три. Время у меня сейчас, сам понимаешь, сложное, разобраться со многим надо…
— Марина!
— Пока! — И она вышла.
Через несколько минут Бритвин подошел к окну кухни и увидел, что Марина действительно сидит на лавочке у подъезда. С высоты пятого этажа она выглядела детски маленькой, и смотреть на нее вот так, из окна, было странно и нелепо.
Бритвин вернулся в комнату и растерянно зашагал из угла в угол, не находя себе места. Пойти к ней, вернуть ее? Но что он ей скажет, кроме того, что уже было сказано? Да и смешно: беготня какая-то друг за другом, уговоры… Незачем капризы подобные поощрять. Ушла, ну, что ж, вольному воля.
Когда он вновь подошел к кухонному окну, Марины уже не было. Он облокотился на подоконник и задумался, почему-то продолжая смотреть на пустую скамейку, где только что сидела Марина.
На душе у него было скверно. Ему навязчиво представлялось выражение лица Марины перед уходом: болезненно-возбужденное и готовое вот-вот смениться отчаянием. Поддавшись живому чувству, он жалел ее и обвинял себя. Ведь она бросилась к нему в тяжелую минуту за помощью и поддержкой и что же нашла? Сухость, сдержанность и холод. Да и вообще, все самое трудное в их связи несла она. Подумать только — муж, двое детей, мать… Попробуй, вырвись из таких пут даже на короткое свиданье, не говоря уже об отлучке на несколько дней. А он никогда и не поинтересовался, как ей это дается… Впрочем, каждый несет свой чемодан. Принцип хороший, но не переборщил ли он с ним в данном случае? Любовь не служба, тут перегородки в отношениях не поставишь. Вот, к примеру, отпускать ее никак нельзя было. Какое там возвращение на работу! Разумеется, выдумка. Просто тяжело ей стало, нервы, что называется, сдали. Надо было ее удержать, силой прямо-таки… Но, положим, она бы осталась, он бы ее успокоил, насколько можно, утешил, согрел… И что же? Дальше-то что? Вот в том-то и вопрос — что дальше? Сказавши «а», надо сказать и «б». Вот тут загвоздка и получается… Кстати, почему брак с ней так очевидно невозможен? Во всяком случае, в обозримом будущем? А потому, что это очень осложнило бы ему жизнь. Двое чужих детей, теща… Подумать страшно. И с Мариной все было бы непросто. Жить вместе совсем не то, что встречаться раз в неделю. Сколько пришлось бы тратить нервов и сил! И как раз в ту пору, когда они для работы позарез нужны. Положим даже, что все-таки сошлись, поженились… Какой же выигрыш? Никакого, в сущности, не только для него, но, возможно, и для самой Марины. Не такая уж это радость — мозолить друг друга глаза каждый день, гораздо лучше видеться изредка, но тогда уж и общаться по-настоящему, не отвлекаясь. Где-то он читал, что муж с женой в среднем разговаривают около получаса в день. А если проводить вместе целый день хотя бы раз в неделю, то даже больше этого самого общения получается. И никакой лишней, бытовой мороки, никаких хлопот. Тем более, что теперь, после развода, со встречами намного проще будет.
Чем больше Бритвин размышлял, тем спокойнее становился. Уже и нечто положительное виделось ему в происшедшем. По крайней мере, все ясно, все точки над «и» поставлены, а это он всегда очень ценил. Да и в чем, собственно, он виноват? Никаких надежд на брак он Марине никогда не подавал, а если они у нее все-таки возникли, то он не имеет к этому отношения. Каждый волен надеяться на что угодно, а если надежда не оправдалась, то и крах ее должен терпеть. И никто никому в таком деле не помощник.
В конце концов сложившаяся ситуация стала представляться Бритвину совсем уже в светлых тонах. Насколько все станет легче после развода, думал он. Можно будет появляться вдвоем с Мариной где угодно, без оглядки и тревоги, выходные дни целиком совместно проводить, в отпуск ездить. Она, наверное, и сама не догадывается о тех возможностях, которые открываются впереди. Их отношения могут стать очень близки к брачным, но без неизбежных в браке издержек и тягот. В сущности, это же идеальный вариант! Ну, а если вдруг очень захочется ежедневно быть вместе, совсем уж не разлучаться — что ж, можно будет и сойтись, и брак оформить. Все это в их руках. Вот перейдет он на новую работу, расхлебает первые, неизбежные при этом трудности, монографию закончит, а там будет видно. Сейчас ему никак нельзя жениться, а пройдет год, другой и, глядишь, это станет не только возможным, но и необходимым. Впрочем, так далеко вперед и заглядывать нечего… Надо встретиться с ней поскорее, не откладывая, решил в конце концов Бритвин. Приободрить ее, успокоить. А то уж слишком нехорошо они сегодня расстались.
Марина Николаевна ушла, убежала почти от Павла потому, что у нее не было сил оставаться с ним рядом — такая мука, такой стыд отверженности охватили ее. И в то же время в глубине души она хотела, чтобы он задержал ее, сказал какие-то слова, которые бы сразу все изменили. Даже спускаясь по лестнице, она все еще надеялась на это, ждала звука его шагов за спиной.
Оказавшись во дворе, она совсем растерялась: что делать, куда идти? Окружающее представилось ей странно незнакомым, словно она была здесь впервые. Мысль о такси, о том, что его надо ждать, выручила ее, и она села на лавочку у подъезда. Потом вдруг подумала, что Павел может увидеть ее из окна, и ощутила новый и еще более мучительный приступ стыда. Она поспешно направилась в дальний угол двора, да и совсем ушла бы отсюда, если б не шофер такси, которого нельзя было подводить.
Присев на детскую качалку, она ощутила противную зыбкость этой опоры и была вынуждена тут же подняться. Она принялась шагать из конца в конец по маленькой, огороженной кустарником площадке, но от однообразного мелькания перед глазами качелей, качалки, песочницы ей стало еще хуже, еще муторней. Нигде она не могла найти себе ни места, ни покоя. К тому же, несмотря на теплую погоду, озноб начал все сильнее охватывать ее — настолько, что она даже обняла себя за плечи, чтобы унять дрожь. Недавний сон о том, что она бежала, замерзая, по полю, вспомнился ей. Да, да, подумала она, соглашаясь с чем-то. Так оно и есть, так оно теперь и будет…
К подъезду Павла подрулило такси, и Марина Николаевна заторопилась к нему, совершенно не представляя, куда ей ехать? Не домой же, не на работу? Она наверняка выглядит так, что никому из знакомых и, тем более, близких людей ей нельзя показываться. Надо побыть одной и хоть немного взять себя в руки.
За рулем сидела молоденькая девушка, и Марина Николаевна испытала острую зависть к обыденно-спокойному выражению ее румяного щекастого лица.
Тронулись, и вокруг замелькали дома, улицы, такие знакомые и такие сейчас почему-то чужие. Марина Николаевна почувствовала некоторое облегчение: внимание отвлекалось, рассеивалось, и можно было почти бездумно смотреть в окно. Она решила ездить до тех пор, пока не кончатся деньги, что-то около пяти рублей.
— Покажите мне город, — сказала она девушке.
— Хорошо, — с готовностью и словно бы даже робостью ответила та.
Прошло, однако, совсем немного времени, и уже хорошо знакомое Марине Николаевне ощущение не физической, а душевной тошноты стало подниматься в ней снова. В этой бесцельной, бессмысленной езде ей представилось что-то дурное, жутковатое, зыбкое… Только что она металась по двору, не находя себе пристанища, а теперь мечется уже по целому городу. «С ума я схожу, что ли?» — мелькнуло у нее. Она попросила остановить машину и вышла.
Место, где она оказалась, было странным — какая-то смесь разнородного и малосовместимого. С одной стороны тянулся район индивидуальной застройки со старыми, давно не ремонтировавшимися, домами, садами и заборами. Он был и хорош тишиной и малолюдьем, и в то же время чудилось в нем что-то неприятное, отжившее свой век, выморочное, пустое. С другой стороны, подступая к этим частным домишкам вплотную и тесня их, высились громадные, многоэтажные корпуса, угрюмоватые в своей обнаженности, как скалы. А на стыке между этими зонами человеческого жилья застрял, зажатый с двух сторон, кусочек природы: маленький пруд в зеленой ряске и березнячок на его берегу — легкий и сквозной. Рядом же, впритык с березнячком, располагалась конусовидная гора шлака. Марина Николаевна осматривалась снова и снова, не зная, что делать ей дальше, куда идти? И в этой противоречивой лоскутности окружающего начала, наконец, чудится ей какое-то смутное соответствие ее собственному душевному состоянию…
Она стояла и никак не могла ни на что решиться. Повернуть к району частных домиков? Там тихо, спокойно, но такая заброшенность, такая тоска! В березнячок заглянуть? Но ведь это со стороны он такой привлекательный, а подойдешь, мусор кругом наверняка, бутылки, банки консервные… Да и какое рядом с горой шлака гулянье? Оставалось одно — идти к новым, большим домам. Там, по крайней мере, транспорт какой-то должен быть, уехать можно.
Новый район был загроможден штабелями кирпича и железобетонных плит, трубами, обрывками арматуры, кучами щебня и песка. Все здесь оказалось перерыто и перекопано и хранило горячку большой, напряженной работы. Шагая по дощатым мосткам через траншеи, огибая груды желтой, глинистой земли, Марина Николаевна подумала, что пройдет еще немало времени, пока все здесь устроится, уляжется на свои места, пока исчезнут грязь и мусор, зазеленеют газоны, подрастут деревца, торчащие сейчас кое-где в виде тоненьких прутиков. Много еще мороки придется здешним жителям претерпеть, но зато все у них новое — новый район, новые квартиры. А за новизну тоже как-то платить надо… Надо платить, повторила Марина Николаевна про себя. За все надо платить. Вот и ты плати и не жалуйся. Одиночеством, стыдом… Как он посмотрел, когда услышал! Холодно, неприступно… Словно чужой человек. Меня это не касается — вот что он имел в виду. Разбирайся сама со своими проблемами — именно так. Вот и разбирайся, вот и броди здесь как потерянная, ищи неизвестно чего…
Она шла и шла вперед, и вокруг не было ни одного спокойного, уютного уголка, где можно бы присесть и отдохнуть хоть немного, — лишь громадные, холодные коробки домов, строительный хлам, котлованы, канавы. Она то видела все это с пронзительной, въедливой четкостью, то, поддаваясь новому наплыву мыслей, слепла почти, различая перед собой только несколько метров дороги.
Будущее рисовалось Марине Николаевне таким безысходно мрачным, что было страшно смотреть в него, но она не могла удержаться и смотрела. Одиночество, стыдное положение оставленной, и поделом, женщины; упреки матери или, еще хуже, ее укоризненное молчание, растерянность и недоумение детей — все это ясно представлялось ей. А что же с Павлом? Выходит, он от нее отказался? Как он мог спокойно отпустить ее? Видел же, понимал ее состояние, не мог не понимать! Значит, и с ним все кончено? Ведь если теперь она не порвет с ним, то какое же это будет унижение для нее! Как жена она ему не нужна, а как удобная любовница — пожалуйста… Она почувствовала, что краска возмущения и стыда бросилась ей в лицо, и с трудом удержалась, чтобы не закрыть его руками. Тут-то что закрывать, мелькнула у нее мысль. Не от кого. От самой себя, что ли?
Ей вдруг ярко вспомнился Павел со всеми особенностями лица, фигуры, голоса, и она испытала к нему мгновенную, как удар, неприязнь, почти ненависть. Это чувство ошеломило, испугало ее, и она вся напряглась в попытке его подавить — иначе она оставалась совершенно уже ни с чем. Душевным усилием она вызвала воспоминания о том лучшем, что было между ними, и все это, мелькая, поплыло у нее перед глазами. Нет, этого она не отдаст, слишком дорого оно ей досталось. Да и Павла можно понять, подумала она, заставила себя подумать. Ему тяжело решиться на брак, очень уж он поглощен работой и поэтому боится всяких для нее помех. Можно понять, если смотреть со стороны, но она-то со стороны смотреть не может. Ее ведь отвергли, ею пренебрегли! Она сказала, что позвонит ему. Позвонит ли? Будет ли продолжать с ним встречаться? Ответа не находилось, и не время было его искать, пока в душе такой разброд и хаос… Жалеет ли она о случившемся? Нет и нет. Последние два месяца были и самым трудным, и самым счастливым временем в ее жизни, так как же о них жалеть? Никогда раньше она не жила так полно и напряженно, не воспринимала мир так ярко и радостно. А теперешняя ее боль, ее мука? Что ж, за все надо платить, никуда не денешься. Вот если бы только ее одной оплата касалась, не задевая близких: детей, матери, Дмитрия. Но это неразделимо, вот беда…