либо вы сочли нужным продлить слежку, впрочем, не мне вас учить.
Эванс молчит какое-то время, продолжая массировать свои мысли.
– Да, – соглашается он как бы про себя. – Пожалуй, можно что-нибудь придумать. – Потом останавливает на мне сосредоточенный взгляд и спрашивает: – А где гарантия, что, несмотря на мой жест, вы не пустите в ход ваш пистолет?
– Гарантия диктуется практическим соображениями: после того как мы узнали, что к чему, нам совсем не интересно, чтоб в «Зодиаке» производились какие-то трансформации и сменялось начальство.
– Но вы же начнете громить нашу агентуру. Вы тоже, надеюсь, не рассчитываете, что я приму вашу версию относительно Гелена за чистую монету?
– Как относиться к версиям – это ваше дело, – пытаюсь я уклониться. – А вашу агентуру на Востоке убирать не будут. По крайней мере первое время. Вы в этих вещах хорошо разбираетесь, и вам нет нужды объяснять, что агентуру, которую только что нащупали, лишь в редких случаях тут же начинают громить, ее обычно довольно долго держат под наблюдением, приглядываются.
– Долго? Сколько же это может длиться?
– Дольше, чем вам потребуется, чтобы умыть руки и перейти на другую работу. У вас большие связи, Эванс, и, надеюсь, по крайней мере о вас-то мне не придется беспокоиться.
Председатель снова задумывается, потом произносит:
– Ладно. Так тому и быть!
– Надеюсь, это «ладно» не сулит мне пулю в спину за воротами вашей виллы или чуть подальше?
– Вовсе нет. Но имейте в виду, я не страховое агентство, и если вы и впредь будете разгуливать по этому городу…
– Хватит. Ясно.
Эванс медленно поднимается и вдруг кричит:
– Ровольт!
Из столовой выскакивает человек в темных очках.
– Проводи господина Роллана до его машины. У него срочное дело, и он вынужден покинуть нас.
– Пистолет… – вспоминаю я.
– Да. Верни ему пистолет.
Ровольт покорно возвращает мне мой вороненый маузер.
– Проводи господина Роллана через террасу. И без инцидентов!
Эванс великодушно машет мне рукой на прощание, я отвечаю ему тем же и следую за Ровольтом.
Возле виллы темнеет мой «мерседес». Он, наверно, уже не надеялся увидеть меня. Пускаю мотор и жду, пока Ровольт пройдет вперед и распорядится, чтобы открыли ворота. Подъехав к воротам, прибавляю скорость и вылетаю за ограду. На какую-то долю секунды в световом потоке вырисовывается силуэт Ровольта, стоящего у ворот, и на какую-то долю секунды я ощущаю в своих руках неодолимое желание всего чуть-чуть повернуть руль и бампером смахнуть его с лица земли, но, овладев собой, качу по лесной дороге.
«Видали его! Да ты, оказывается, добрый христианин», – как будто слышится мне голос Любо.
«Глупости! – отвечаю я. – Наша профессия не позволяет поступать так, как взбредет в голову».
«Не удивительно, если ты в церковь зачастишь, брат мой», – снова раздается где-то во мне голос Любо.
«Глупости! – повторяю я. – Что такое Ровольт? Мелкое орудие организации. Не будь его, нашелся бы другой. Дело не в ровольтах».
«Только не прикидывайся», – тихо говорит Любо, и я замолкаю; чувствую, что и в самом деле оправдываюсь после того, как с трудом удержался и не сделал того, что следовало сделать справедливости ради. Профессия.
Чтобы избавиться от охватившей меня нервной дрожи, я нажимаю на газ, и «мерседес» стремительно мчится по дороге вдоль молчаливой равнины, по той самой дороге, по которой не так давно, в сущности совсем недавно, мы шагали с Эдит. Эдит жаловалась, что не может больше идти, и проклинала свои высокие каблуки.
Но сейчас мои мысли заняты не столько Эдит, сколько ван Альтеном. Я предоставил ему выбор: спасение или гибель. И он выбрал гибель. Почему? От угрызения, что совершил предательство? Но ведь для людей вроде ван
Альтена и даже Эванса это слово – пустой звук, кроме разве тех случаев, когда предательство затрагивает их собственные интересы. Ван Альтен просто струсил. А может, ему захотелось вопреки моему предубеждению совершить двойное предательство, чтобы получить вдвое больше. Он поступил, как Артуро Конти, и кончил, как Артуро Конти.
С той лишь разницей, что ван Альтен не будет прославлен даже в трескучем посмертном репортаже.
Вот уже и шоссе, но свернуть на него мне не удается,
потому что какой-то идиот своей допотопной колымагой загородил мне дорогу, дав задний ход на перекрестке. Остановившись, я уже собираюсь высунуться из окна, чтоб выразить этому олуху свои добрые пожелания, но в двух пядях от моего носа сверкает дуло пистолета, и я слышу нежный женский голос:
– Глуши мотор, милый!
У «мерседеса» стоит моя верная секретарша Эдит, и револьвер в ее руке очень похож на пугач.
– Какой сюрприз! И какая перемена! Ведь по этой самой дорожке…
– Да, да, воспоминания… – прерывает меня Эдит.
Из колымаги вылезает худой мужчина, и это, конечно же, седовласый, он тоже размахивает пистолетом. Не спрашивая разрешения, он устраивается на заднем сиденье «мерседеса» и упирается оружием в мою спину, а Эдит садится рядом, чтобы составить мне компанию.
– Включай зажигание! – приказывает секретарша.
– Куда поедем? – спрашиваю, пропустив приказ мимо ушей.
– К Роттердаму. Да поживей!
– Это исключается.
– Слушай, милый! Я бы сразу раскроила тебе голову, не будь у нас кое-каких общих воспоминаний, однако ты не больно рассчитывай на мои чувства.
– Тут не до чувств – элементарный разум не позволяет.
У меня неотложное дело в Амстердаме, я должен с ним покончить сегодня вечером, потому что завтра этот город станет для меня запретной зоной.
– Вот как? Почему?
– Потому что всего полчаса назад я был с шумом выдворен из виллы Эванса; при этом мне было торжественно заявлено, если я еще раз… И прочее. Сама можешь представить.
– А причина?
– Нелепые подозрения. Эти типы, как тебе известно, ужасно мнительны. Как ни старался вести себя прилично…
– Ты и передо мной старался вести себя прилично, да не вышло, – замечает Эдит.
– Знаю, ты тоже не лучше. Разреши мне все же отогнать машину. А то я не удивлюсь, если сюда в любую минуту пожалуют люди Эванса.
– Поезжай к Роттердаму!
– Эдит, перестань размахивать пистолетом и злить меня своим упрямством, – меняю я тон. – Должен тебе сказать, попасть в Амстердам сейчас столь же важно для меня, сколь и для тебя.
Эдит резко оборачивается назад, где сидит седовласый молчальник, упершись в мою спину пистолетом. Низкий голос с довольно сильным акцентом произносит:
– Пускай едет в Амстердам.
Включив зажигание, выбираюсь на шоссе и еду потихоньку, со скоростью порядка тридцати километров.
– Не ройся в кармане! – кричит секретарша.
– Сигареты…
– Сама достану.
Она извлекает из моего кармана пачку «Кента», бесцеремонно сует мне в рот полусмятую сигарету и щелкает зажигалкой.
– Еще что-нибудь нужно?
– Мерси.
– Джазовой музыки?
– У меня от нее голова болит.
– Тогда драматический диалог?
Эдит снова оглядывается назад, и вдруг в машине раздается мой собственный голос:
«Помогайте мне, чтоб нам поскорее закончить».
И голос ван Альтена:
«Неужто вы собираетесь снимать все подряд?»
И так далее, вплоть до прощального торга.
– Надеюсь, тебе ясно, о чем идет речь? – произносит
Эдит, давая молчальнику знак остановить магнитофон.
– О долларах и чеках, если не ослышался.
– Нет, о снимках секретной документации. Нам нужны эти снимки. После этого ты свободен.
– И зачем они вам понадобились, те снимки?
– Так. Для семейного альбома.
– А куда ты ухитрилась сунуть микрофончик?
– Зашила его в подкладку твоего пиджака, милый.
– Так вот почему твой приятель поджидал меня внизу.
– Ты догадался. Только не надо зубы заговаривать.
Слышал, я сказала: нам нужны снимки!
– Видишь ли, Эдит, те снимки, они вам ни к чему.
– Это мы сами посмотрим.
– Те снимки имеют одно-единственное предназначение: их следует передать Гелену.
– Наконец-то ты говоришь правду. Только мы не желаем, чтоб они попали к Гелену. Ясно?
– Но пойми, милая, в этом и заключается смысл игры: чтобы эти снимки попали именно Гелену.
– Каждый видит в игре свой интерес…
– Но в данном случае наши интересы, твои и мои, совпадают.
– Я не убеждена.
– Потому что ты не знаешь того, что знаю я, дорогая
Дорис Хольт.
Они обмениваются молниеносными взглядами. И снова ее вопрос:
– Что ты сказал?
– Именно то, что ты слышала, дорогая Дорис Хольт из братской ГДР.
Опять их взгляды встречаются. Паузу нарушаю я:
– При первой же возможности вам следует навести справки относительно меня; не исключено, что вы просто не успели получить последние материалы. Нам нечего играть в жмурки. Я здесь от болгарского Центра.
– Тогда почему же ты решил передать снимки Гелену?
– Потому что заснятые документы фальшивые. Насквозь фальшивые. Нам они ни к чему. Нам нужны подлинные.
Вот это ливень! Ветер выхлестывает мне в спину целые ведра воды, так что, пока я дохожу по темному переулку, где остался мой «мерседес», до кафе на углу, успеваю вымокнуть до последней нитки.
Полночь – и вокруг ни души. Незаметно вхожу в неосвещенную парадную, нащупываю почтовый ящик Питера
Грота. Утром я договорился с Питером, что он оставит здесь ключ от своего ателье, которым я смогу воспользоваться для интимной встречи – от всевидящей Эдит укрыться не так-то просто. Ключ на месте, и я бесшумно поднимаюсь по лестнице в мансарду.
Задуманная операция вопреки тому, что совершаться она должна, безусловно, над уровнем моря, не имеет ничего общего с прогулкой по горам под ласковыми лучами майского солнышка: проклятый дождь осложняет мою задачу, хотя без него она была бы вовсе неразрешима.
В тусклом свете, идущем от окна, я развязываю сверток, достаю тонкую крепкую веревку и опоясываюсь одним ее концом. К другому концу веревки привязан солидный крюк, тщательно обмотанный шпагатом, чтоб не издавал стука при падении. В карманы я кладу необходимый инструмент, ставлю на стол табурет, взбираюсь на это нехитрое сооружение и через слуховое окно вылезаю на крышу.
На меня обрушивается такой потоп, что я тороплюсь скорее закрыть стеклянную крышу, иначе ателье Питера может превратиться в аквариум. Передо мной две крутые крыши, прижавшиеся одна к другой. Мне предстоит преодолеть шесть таких склонов. Забрасываю крюк на конек ближайшей крыши, разумеется, неудачно. «Ничего. У меня впереди целая ночь, и вообще я владелец плохой погоды», – успокаиваю я себя. Две-три попытки, и цель достигнута. Собираю веревку и шаг за шагом взбираюсь по скользкой крыше. Крыша не только скользкая, но и ужасно крутая, а под ударами дождя и ветра, которые так и норовят сбросить меня на мостовую, она кажется мне еще круче.
Достигнув конька и преодолев искушение передохнуть, начинаю спуск. Спуск оказывается более неприятным, нежели подъем, потому что приходится пятиться назад.
Темно, как в могиле, хотя прочих ее преимуществ, как-то: безветрие и относительно сухости, не наблюдается. Постепенно я свыкаюсь с мраком и уже различаю под ногами черепицы. Первая крыша преодолена, но руки и ноги у меня дрожат от напряжения. Чтобы расслабить мускулы, я на минуту склоняюсь на крышу. Плащ только бы связывал мои движения, поэтому я оставил его в ателье, а без него до такой степени вымок, что дождь мне теперь нипочем.
Размахнувшись, лихо бросаю крюк на следующий конек. И
конечно же, опять неудачно. «Что может быть лучше плохой погоды, когда ты принялся за такое упражнение», –
утешаю я себя и снова бросаю крюк. Начинается восхождение на вторую крышу.
Проходит не менее часа, пока я добираюсь до последнего здания. От веревки у меня не ладони, а живое мясо, ноги подкашиваются. Дальнейшее продвижение отнимает у меня значительно больше времени. Наконец мне удается вскарабкаться до слухового окна. Оно заделано железным щитом и для пущей надежности забрано железной решеткой. Полагаю, что прикосновение к этим устройствам при нормальных условиях привело бы в действие сигнализацию и по всему зданию раздался бы адский звон. Но условия не совсем нормальны, после обеда я успел вынуть предохранитель на щитке под столом Доры Босх.
Пуская в ход скудный запас подручных средств, чтобы вскрыть окно, я впервые не в шутку, а всерьез готов поверить: «Что может быть лучше плохой погоды?» Не знаю, когда сооружался этот блиндаж, но хронические амстердамские дожди настолько разъели петли, что я отделяю их без особого труда.
На чердаке непроглядный мрак. Снова закрыв слуховое окно, зажигаю карманный фонарь. Чердачное помещение окутано копотью и паутиной, а потолок такой низкий, что встать во весь рост невозможно. Лаз, позволяющий спуститься вниз, не заколочен, вопреки утверждению ван Альтена, а только закрыт на засов, хотя, будь он заколочен, я бы тоже не стал с ним церемониться. Чтобы крышка не упала и чтобы потом можно было водворить ее на место, я сперва привинчиваю к ней приготовленную заранее ручку и только тогда осторожно открываю лаз. Осветив на мгновенье помещение подо мною, я убеждаюсь, что это нечто вроде коридорчика без окон. Зацепив крюк за край лаза, спускаюсь по веревке. Две двери. Эта, в туалет, меня не интересует. Вторая заперта, но мой инструмент заготовлен именно для подобных случаев. Мне даже не приходится выталкивать ключ, оставленный в замочной скважине, я отпираю дверь ключом, захватив конец его соответствующим приспособлением.
Вот и секретная комната, ярко освещенная и пустая, с темнеющим сейфом в глубине. Для вящей элегантности натягиваю тонкие резиновые перчатки… Принимаюсь за ключи. Снабдив меня этими ключами – не станем упоминать, за какую цену, – Фурман-сын доказал, что в области частного сыска он нисколько не уступает Фурману-отцу.
Он не только сумел отыскать фирму, изготовившую сейф, но и раздобыл дубликаты ключей. Можно не сомневаться, старик снабдил бы меня и комбинацией, если бы секрет ее не хранился у самого владельца фирмы. Только комбинация мне уже известна, и я берусь терпеливо набирать ее: три интервала – М – два интервала – О – один интервал и так далее, пока тихий, но отчетливый щелк не дает мне знать, что неприступный сейф, неумолимый сейф «Зодиака», готов открыться.
Вынув досье – настоящее, – приступаю к работе. Сведения об агентах имеют два индекса. Одна сеть постоянно действующая, другая – глубоко законсервированная, созданная для того, чтобы вступить в действие при исключительных обстоятельствах, в случае войны. Нити от них тянутся по всему социалистическому лагерю, насаждалась эта агентура долгие годы. Вот почему сейф «Зодиака» был таким неприступным. Вот почему пришлось столько времени терпеливо ждать, чтобы получить возможность бросить взгляд на эти досье.
Три часа. Съемочные работы закончены, но дел еще много. Необходимо убрать все видимые и невидимые следы, водворить на место крышки и совершить обратный путь по крышам, не говоря уже о том, что до наступления рассвета негативы должны оказаться в надежном месте.
В затуманенном от напряжения мозгу всплывают воспоминания: вот я собираю какой-то тряпкой воду, нахлынувшую в ателье Питера, а затем шарю израненными руками в кладовке – мой еще не притупившийся нюх подсказывает мне, что там должно быть виски…
Все это произошло в ту дождливую ночь, когда я посетил ван Альтена на его барже.
И эта – нынешняя – ночь уже на исходе, когда мы с
Эдит устраиваемся наконец в «мерседесе» и катим к
Айндгофену. Седовласый исчез. Этот человек с самого начала и до конца был так молчалив, что казался призрачным; не ощущай я прикосновения его пистолета к своей спине, можно было бы подумать, что это плод моего воображения.
Шоссе освещено неярким светом люминесцентных ламп. И от этого в силуэтах домов видится что-то бесконечно унылое, особенно если ты глаз не сомкнул в течение всей ночи. Негативы, предназначавшиеся Бауэру, переданы час назад. Мне в этом городе больше не на что рассчитывать, разве что пулю кто всадит в спину.
– Подумать только, взяли бы билеты на самолет – к обеду были бы дома… – вздыхает Эдит.
– Не стоит расстраиваться. Лучше внушай себе, что кратчайший путь не самый близкий. К тому же самолеты плохи тем, что предлагают тебе множество формальностей, столько раз указываешь фамилию, расписываешься.
– Но ехать поездом до того долго…
– Долго ехать – значит много спать. Страсть как хочется долго ехать.
В Айндгофене мы с Эдит должны сесть в поезд. Два незнакомых друг другу пассажира на незнакомой станции сядут каждый в свой поезд и уедут в разные стороны.
Одиноко и скучно, зато надежно. Потому что, хотя все ходы были тщательно продуманы, с того момента, как негативы перешли в другие руки, на сколько-нибудь верную защиту надеяться не приходится. Между прочим, Эванс отпустил меня и для того, чтобы я мог передать негативы.
Это отчасти оправдывает его поступок перед коллегами.
Раз уж неприятель так или иначе сумел заглянуть в святая святых «Зодиака», единственный способ защиты – направить этого неприятеля по ложному пути, подсунув ему фальшивое досье.
– Едва ли Эванс убежден, что негативы попадут к Гелену, – замечает Эдит.
В этом отрицательная сторона продолжительного знакомства с одним человеком – он начинает читать твои мысли. Такие, как мы, не должны поддерживать связь друг с другом длительное время.
– Нет, конечно, – соглашаюсь я. – Если бы дело касалось только Гелена, шеф вряд ли стал бы тратить столько времени на изготовление фальшивых досье. Готов биться об заклад, эти досье лишь отчасти фальшивы. В них фигурируют реальные лица, с которыми в свое время пробовали иметь дело, но безуспешно; теперь они видят смысл держать этих людей под наблюдением и подозрением – тем спокойнее будет работать настоящим агентам.
Пригороды остаются позади, люминесцентные лампы исчезли, и мрак вокруг нас сгущается еще больше. Энергичней нажимаю на газ, и «мерседес» стремительно бежит по желобку из света собственных фар.
– Значит, Эванс должен быть доволен, – как бы про себя говорит Эдит.
– Вся эта история сложилась так, что все остались довольны. Эванс доволен, что спас свое реноме и свое состояние, его хозяева – что подсунули сведения, которые доставят нам много хлопот и вызовут сплошные разочарования. Бауэр – что добрался до секретного архива и раскрыл тайну, которая не давала ему покоя. Удивительно то, что даже мы с тобой должны быть довольны.
– Лично я не вижу особых оснований для радости.
– Оставь. Ты прекрасно понимаешь свои заслуги. Так что не надо напрашиваться на комплименты. Презираю тот час, когда люди начинают делить заслуги…
– Дело не в заслугах, – прерывает меня Эдит. – Я не могу себе простить, что позволила тебе столько времени водить себя за нос.
– Напрасные угрызения. Удовольствие было взаимным.
Впереди появилась светлая полоска горизонта.
– День будет хороший, – замечаю я, чтобы переменить тему разговора.
– Вероятно. У меня такое чувство, что стоит нам уехать отсюда – и дождь сразу прекратится.
– Сомневаюсь. В этой стране до того паршивая погода, что наше отсутствие едва ли повлияет на нее.
– Я мечтаю о солнышке… о настоящем теплом солнце и настоящем голубом небе…
– Ты забыла песенку…
– О, песенка… Неужели тебе не хочется очутиться в светлом городе, в спокойном летнем городе, и пойти гулять по его улицам, не делать вид, что ты гуляешь, а гулять по-настоящему, чувствовать себя беззаботно и легко, не думать ни о микрофонах, ни о глазах, подстерегающих тебя, ни о вероятных засадах…
– Нет, – говорю, – подобная глупость никогда не приходила мне в голову.
– Значит, твоя профессия уже искалечила тебя.
– Возможно. Но в мире, где столько искалеченных людей, это не особенно бросается в глаза.
– Ты просто привык двигаться свободно, свободно говорить, настолько привык, что не испытываешь надобности в этом.
– Ошибаешься. Я говорю совершенно свободно, но только про себя. Говорю со своим начальством, спорю сам с собой, болтаю с мертвыми друзьями.
Она хочет что-то возразить, но воздерживается. Я тоже молчу. Что пользы пускаться в рассуждения, когда мы в действительности ничего не говорим друг другу, ничего не говорим из того, что сказали бы, если бы не привыкли молчать обо всем, касающемся лично нас. Странно, пока мы лгали друг другу, мы кое в чем были более искренними, потому что искренность была частью игры. А сейчас между нами встала какая-то неловкость, условности, противные и ненужные, как неестественное поведение в нашей работе.
Высоко над нами медленно светлеет небо, безоблачное и похожее на ярко-голубой дельфтский фарфор. День и в самом деле обещает быть хорошим. Ну и что?
«Мерседес» въезжает на пустынные улицы Айндгофена, когда уже совсем рассвело. Я оставляю машину в каком-то закоулке. Суждено ей было осиротеть. Правда, в отличие от людей, машины недолго остаются сиротами.
Открываю дверцу своей спутнице; мы берем по маленькому чемоданчику и идем на вокзал. Поезд Эдит отправляется через час. Мой – несколько позже. Вокзал представляет собой огромный стальной ангар, в котором страшно сквозит, и, купив билет, мы уходим в буфет согреться и позавтракать. Время течет медленно, и, чтобы его заполнить, мы выпиваем еще по чашке кофе и болтаем о всяких пустяках, о которых говорят только на вокзалах.
Наконец поезд Эдит прибывает. Я устраиваю ее в пустом купе и ломаю голову над тем, что мне делать в этом купе еще целых десять минут, но Эдит выручает меня –
выходит со мной на перрон. Я закуриваю и отдаю пачку с сигаретами женщине, но она отказывается, не хочется ей курить, и я убираю сигареты в карман. И опять мы молчим,
я переступаю с ноги на ногу, потому что мне холодно и потому что не знаю, что сказать. Молчание нарушает Эдит:
– Как только подумаю, Морис, что мы больше никогда не увидимся…
Она продолжает называть меня Морис, а я ее – Эдит, хотя знаем, что имена эти придуманы, но мы привыкли к этим именам, привыкли жить жизнью придуманных людей; в жизни много придуманного, а что – не придумано, это еще неясно.
– Не увидимся? Почему не увидимся?
Она не отвечает, потому что мысли ее заняты другим и потому что не видит смысла спорить с таким чурбаном, как я.
– Ты помнишь тот вечер… когда я ревела, глядя на твою елку?
Я что-то мычу невнятное.
– А тот, другой вечер, когда мы украли велосипед?
– Ну конечно.
– А тот вечер, когда ты под дождем поцеловал меня на мосту?
– Да, – отвечаю. – Жуткий был дождь.
– Ты невозможный.
– Не я, а вся наша история. Невозможная история.
Считай, что она придумана. Так будет лучше.
– Но ведь она не придумана. Я не хочу, чтоб она была придумана.
– Я хочу, ты хочешь…
Слышится свисток дежурного. Эдит пятится к вагону, не отрывая взгляда от моего лица. Она совсем расстроена, и я удивляюсь, что замечаю это только сейчас.
Не стой, как чурбан, говорю я себе, разве не видишь, в каком она состоянии. Ну и что, может, я тоже расстроен, но я здесь не затем, чтобы изливать свои чувства, и вообще все это ни к чему; надо потерпеть, как в кресле зубного врача, пока пройдут эти мучительные минуты.
Так будет лучше. И все же мне хочется сказать ей последнее «прощай, моя радость», но для этого необходимо сделать два шага вперед и хотя бы положить ей руку на плечо, потому что такие речи не должны быть достоянием многих. И вот мы неожиданно заключаем друг друга в объятья, сперва вполне прилично, а потом с полным безрассудством, и я запускаю пальцы в ее пышные каштановые волосы и ощущаю на своем лице ласку милых губ, и объятья наши становятся все более лихорадочными, это уже не объятья, а какое-то судорожное отчаяние, и мы оглупели до такой степени, что стали похожи на нормальных людей, и я целую ее совсем как в тот вечер на мосту – хотя и говорят, что хорошее не повторяется, – а поезд уже ползет по рельсам, и Эдит пропускает свой вагон и едва успевает ухватиться за поручень следующего; она стоит на ступеньках и глядит на меня, и я тоже стою и гляжу вслед поезду воспаленными от ветра и бессонницы глазами.
Долго еще стою и бессмысленно всматриваюсь в пустоту, словно жду невесть чего – никому не известный пассажир, на незнакомом вокзале, в чужой дождливой стране.
ТАЙФУНЫ С ЛАСКОВЫМИ ИМЕНАМИ
1
Вид поистине грандиозный: с четырех сторон долины крутыми диагоналями устремляются в небо снежные вершины, а между ними медленно течет и стелется серая мгла, словно неторопливые смутные мысли горного исполина. В самом низу, в этом хаосе скалистых круч, приютился город.
И будь у нас желание сделать тот единственный шаг, что отделяет великое от смешного, нам бы следовало добавить, что в центре этого небольшого города, на совсем маленькой улочке, в маленьком кафе приютился за маленьким столиком близ витрины некий человечек средних лет, пылинка средь необъятности этого альпийского пейзажа, – ваш покорный слуга Эмиль Боев.
Впрочем, в данный момент по соображениям гигиены я лучше буду именовать себя Пьером Лораном. Всего час назад под этим именем я перешел границу у Симплона. Под этим именем я намерен следовать дальше по этой живописной стране, которая не знает войн, зато отлично знает секреты международного туризма и издавна славится обилием горных цепей, часовых заводов и шпионов всевозможных национальностей.
Я заканчиваю обед, распределяя внимание между пирогом с абрикосами и стоящим у противоположного тротуара черным «вольво». В новом, весьма стандартном «вольво», которое, отметим для ясности, принадлежит мне, нет ничего примечательного. Тем не менее, лениво поглощая десерт, я то и дело поглядываю на него, потому что теоретически вовсе не исключено, что какой-нибудь прохожий, нагнувшись якобы для того, чтобы завязать шнурок ботинка, уже сейчас присобачит к днищу миниатюрное подслушивающее устройство, просто так, чтобы посмотреть, что получится. Сомнений быть не может: в ближайшие дни или недели это неизбежно, но нельзя же допустить, чтоб оно сопровождало меня с самого начала. К тому же сегодня мне предстоит серьезный разговор.
К моему столику приближается хозяйка заведения, уже немолодая дама, которая, судя по всему, неустанно заботится о своей внешности.
– Вам нравится обед?
После того как я оставил позади две тысячи километров и выкурил двести сигарет, мне трудно оценить здешнюю кухню, однако я говорю:
– Благодарю вас, все прекрасно.
Дама удаляется с довольным видом, а я дивлюсь этой аномалии – добрым старым, традициям, которые все еще бытуют в этой стране. Здесь пока не следуют новаторскому примеру Парижа, где никого не интересует, что тебе нравится, а что – нет, куда бы ни пришел, ты прождешь битых полчаса, пока закажешь бифштекс, и еще столько же, чтобы заплатить за него.
Неторопливо допив кофе, я отвожу глаза от «вольво», чтобы взглянуть на часы. Затем достаю из кармана географическую карту, и какое-то время меня в одинаковой мере занимает и сеть швейцарских шоссейных дорог, и стоящий на улице автомобиль. В сущности, моя зоркость –
чисто профессиональный педантизм. В этот послеобеденный час и в эту сырую ветреную погоду улочка почти пуста.
Большая и малая стрелки часов образовали между цифрами двенадцать и три прямой угол, когда я наконец расплачиваюсь и встаю. Сев за руль «вольво», трогаюсь не спеша и, выехав на окраину города, сворачиваю на Сион.
Два-три плавных изгиба дороги, и позади остается
Бриг. По одну сторону асфальта перемещаются громады пепельно-серых скал, а по другую зияет бездна широкого ущелья, на дне которого уже затаилась послеполуденная мгла. Машин на дороге немного: туристский сезон закончился. Всем, кто торопится, я охотно уступаю дорогу, так как мне самому торопиться нет нужды. Для меня сейчас главное – внимательно посматривать в зеркало заднего вида. Судя по всему, я пока что передвигаюсь без сопровождения.
Три часа пятьдесят минут. Вдали, справа от дороги, появляется большой бело-голубой указатель: СИОН, 5 км.
В нескольких шагах от указателя остановился серый «опель». Но человек, протирающий заднее стекло машины, курит сигарету. А Белев некурящий.
Оставляю в стороне курящего некурильщика, не увеличивая и не сбавляя скорости, и, въехав в Сион, останавливаюсь возле первого попавшегося придорожного заведения. Пока я, лениво разглядывая улицу, утоляю несуществующую жажду стаканом «синалко», мимо кафе проносится на пределе дозволенной скорости серый «опель». Однако Белев, чтобы щегольнуть передо мной своей роскошной спортивной рубашкой в клетку, снял пиджак. А в такой прохладный день – уже конец октября –
это по меньшей мере странно. Задержавшись еще на четверть часа, я тоже еду дальше. Стали спускаться сумерки, когда справа обозначился указатель:
МОНТРЕ, 5 км.
Под указателем стоит серый «опель». На сей раз Белев поднял капот и копается в двигателе – значит, без аварии не обошлось. Хотя мотор, возможно, тут ни при чем. Еду дальше, не меняя скорости, и вот я в Монтре. Ставлю машину перед бистро на главной улице, а сам устраиваюсь за столиком возле витрины. В этот час ярко освещенная люминесцентом улица весьма оживленна. Возвращаясь с работы, люди торопятся прикупить чего-нибудь, чтобы вовремя поспеть домой, поужинать и усесться перед телевизором, прежде чем начнется очередная часть многосерийного телефильма «Черное досье». Пока мы тут бессмысленно то съезжаемся, то разъезжаемся, люди следуют привычному ритму жизни.
Серый «опель» появляется в поле зрения и исчезает.
Белеву, как видно, опять стало жарко. Опять он в яркой клетчатой рубашке.
Я оставляю на столике монеты соответственно выпитому кофе и немного спустя снова сажусь за руль. Особенно не нажимая на газ, еду по шоссе, освещенному фонарями, – их нездоровый желтый свет навевает чувство мировой скорби. Устало гляжу на убегающую ленту асфальта и уже без всяких иллюзий жду появление указателя: ЛОЗАННА
Но, прежде чем появиться указателю, передо мной возникает нечто совсем другое: за одним из поворотов неожиданно образовался затор, а впереди стоящих машин под яркими лучами фар снуют люди, словно ночные насекомые.
Выскочив из «вольво», я тоже отправляюсь туда в роли невинного зеваки. Какой-то старый «ситроен», обгоняя «опель», хотел прижать его к бровке. Но «опель», видимо, не принял правил игры, и «ситроен», вместо того чтобы отстраниться, с ходу врезался в него. Как раз в тот момент, когда я подхожу к месту происшествия, санитары уносят к машине «скорой помощи» лежащего на носилках человека.
Человека в яркой клетчатой рубашке с залитым кровью лицом.
– Вы не видели водителя «ситроена»? – недоверчиво спрашивает полицейский, увенчанный белой каской мотоциклиста.
– Что вы, как я мог его видеть? – отвечает молодой человек с темными косматыми бакенбардами – по всей вероятности, непосредственный свидетель несчастного случая. – Когда я подъехал, в «ситроене» никого не было.
– Так нахально врезаться… – восклицает какая-то пожилая женщина. – Ведь это же преднамеренное убийство!
– Убийство или самоубийство, не твое дело! – одергивает ее супруг и торопливо уводит к выстроившимся на дороге машинам. – Для этого существует полиция.
Полиция в самом деле налицо, так что все идет своим чередом Место происшествия огораживается, поток скопившихся машин направлен в объезд, и я, уже сидя за рулем «вольво», проезжаю мимо разбившихся в лепешку автомашин и устремляюсь к Лозанне.
Сделав остановку перед вокзалом, я захожу в бар отеля
«Терминюс». Совершенно машинально заказываю бифштекс, даже не соображая, что сейчас вряд ли смогу есть. В
эту минуту Белев, наверно, корчится в агонии, если агония не осталась для него позади. И здесь замысел, с такой тщательностью выношенный, полностью и окончательно провалился.
Строго говоря, сейчас все мое внимание должно быть сосредоточено именно на этом. Но в отличие от моего приятеля Любо я так до сих пор и не привык смотреть на вещи сугубо профессионально. И как я ни стараюсь начать с главного и закончить тем, что в данный момент является для меня главным, моя мысль то и дело ускользает к человеку в клетчатой рубашке, распростертому на носилках, с залитым кровью лицом.
Плачу по счету. Бифштекс остается на столе почти нетронутым.
– Вам не понравился бифштекс? – сочувственно спрашивает кельнер. – Наверное, вы любите не такой кровавый?
– Наоборот, мне по вкусу еще более кровавый, – говорю в ответ. – Но у меня дьявольски болит зуб.
Еще более кровавый… Пересекаю улицу и вхожу в здание вокзала. Юркнув в одну из телефонных кабин, начинаю листать справочник. Пострадавший, должно быть, в городской больнице. Набираю номер, спрашиваю.
– Да, верно… Доставлен час назад, – сообщает после короткой паузы дежурный.
– Могу ли я его видеть?
– В такой поздний час? Это исключено, – слышится ответ, которого и следовало ожидать.
– Но вы хоть скажите, в каком он состоянии!
– Минуточку…
«Минуточка» длится так долго, что я уже начинаю сомневаться, стоит ли держать трубку. Наконец слышится голос дежурного:
– Можете не волноваться, его жизнь вне опасности.
– А нельзя ли более конкретно…
Однако в этот момент на другом конце провода трубка, очевидно, переходит к другому человеку, потому что меняется тембр голоса, а интонация слегка напоминает речь полицейского.
– Кто у телефона?
– Это его знакомый, мосье Робер. Скажите ему, что мосье Робер и Дора хотят его видеть. – И кладу трубку.
Часом позже я в Женеве. Останавливаюсь в отеле «Де ла пе». Под окном моего номера тянется ярко освещенная набережная с длинной шеренгой голых деревьев: их так безбожно обкорнали, что теперь они больше похожи на мертвые пни, не внушающие ни малейшей надежды на весеннее пробуждение. А за деревьями – черные воды озера. Воды, которые не видишь, а только угадываешь, ограждены вдали отражениями электрических огней противоположного берега. Глядя на пустую полосу асфальта, по которой лишь изредка с легким шуршанием проносятся машины, я внезапно сознаю, что вся эта картина мне хорошо знакома и даже привычна. И только теперь я вспоминаю, что всего несколько лет назад мне довелось жить в этом самом месте или совсем рядом – в соседнем отеле
«Регина». И видится что-то абсурдное в том, что я только сейчас вспоминаю подробности той истории (свою первую встречу с Эдит в двух шагах отсюда, как мы впервые с нею обедали в ресторане «Регина»), в том, что прошлое ожило перед моими глазами лишь сейчас, после того как я побывал внизу, в регистратуре, поселился в этом номере, надел пижаму, после того как столько времени глазел в окно.
Забыть незабываемое! Разве это не абсурд? Абсурд, конечно, но, быть может, это на пользу здоровью, потому что, если бы пережитое не сглаживалось в памяти, не исчезало хотя бы на время, голова наверняка давно бы уже треснула от избытка мыслей.
Эдит. И скверная погода. Эдит, ее давно уже нет, зато ненастье все еще налицо, что верно, то верно, и никаких признаков потепления. Сейчас не Эдит должна меня занимать, а Дора. Только Дора на нашем условном языке, моем и Белева, не Дора, а Центр. И мое послание, переданное по телефону, означает: «Смывайся при первой возможности – и домой».
– Ну так как же, по-вашему, могли бы мы распутать эту историю? – спрашивает генерал после того, как мы с Бориславом устраиваемся в темно-зеленых креслах под темно-зеленым фикусом.
– Пускай ее распутывает тот, кто запутал, – бормочет
Борислав, поглядывая на пачку сигарет, неизвестно как оказавшуюся у меня в руке.
– Ты так считаешь? – поднимает брови генерал, но в его голубых глазах, просто-таки неприлично голубых для генерала, таится не раздражение, а сдерживаемый смех. – А я хотел было послать тебя, чтоб распутывал ты. Тебя и Боева.
В это время он замечает пачку сигарет в моей руке, а затем и голодный взгляд Борислава.
– Курите, курите. И пока будете курить, поделитесь своими мыслями, как бы вы поступили, если бы мы действительно поставили перед вами эту задачу.
В сущности, эта история началась с того, с чего начиналось немало других подобных историй. На первый взгляд каждая из них не стоит выеденного яйца, однако если присмотреться поближе, то подчас даже самая пустяковая деталь заставляет серьезно призадуматься.
Гражданина Караджова, инженера одного из промышленных предприятий, посылают в командировку в Мюнхен. Это не первая его командировка, но, так как прежние поездки вызвали некоторые неприятные сигналы, за Караджовым в целях предосторожности было установлено наблюдение. Так вот, в Мюнхене спутник инженера слышит его телефонный разговор с неким Горановым – они договариваются о встрече. Чтобы не привлечь к себе внимания, спутник вынужден следить за Караджовым с солидного расстояния, и когда он достигает места встречи
(кафе, названия которого не помню, стоящего на площади, а на какой – тоже затрудняюсь сказать), то оказывается, что там уже никого нет. Зато потом спутник без всякого труда устанавливает, что после упомянутой встречи Караджов позволяет себе совершить ряд покупок, общая стоимость которых далеко превосходит скромные возможности человека, находящегося в командировке.
Неудивительно, что по возвращении Караджова на родину его вызывают для объяснений. Объяснения в общих чертах сводятся к следующему:
– Кто такой Горанов?
– Известный софийский коммерсант, промышлявший до Девятого сентября.
– Кем он вам приходится?
– Старый друг моего отца.
– Получали ли вы от Горанова деньги?
– Получил ничтожную сумму.
– За что?
– Просто так, он мне их дал по старой дружбе.
Однако проверка ставит под сомнение некоторые его утверждения, особенно одно из них. Если даже оставить в стороне модные тряпки, предназначенные для подарков, одни лишь золотые часы, купленные Караджовым, драгоценные украшения для его супруги и «лейка» для сына составляют по рыночным ценам около десяти тысяч марок.
Сумма, конечно, не фантастическая, но и не такая уж пустяковая, чтобы Горанов мог выбросить ее на ветер только из любви к покойным родителям инженера.
Так что Караджов снова попадает под беглый огонь перекрестных допросов и, убедившись, что сухим из воды ему не выбраться, приходит ко второй фазе своих признаний. Вот некоторые из них:
– Сколько раз вы встречались с Горановым?
– Три.
– Где?
– Два раза в Мюнхене и один в Кельне.
– Какие сведения требовал от вас Горанов?
– Самые разные. Главным образом экономического характера.
– Точнее?
– О мощности отдельных промышленных предприятий… о том, насколько они связаны с программами
СЭВ… о некоторых экономических трудностях.
– Ставил ли он перед вами конкретные задачи?
– Да.
– Какие суммы он вам выплачивал?
– Всего я получил от него тридцать пять тысяч марок.
– Как вы устанавливали связь с Горановым?
– Приехав в определенный город, я посылал ему письмо.
– По какому адресу?
– По адресу фирмы «Липс и Ко», Лозанна, до востребования.
– Как вы собирали нужные вам сведения?
– Тут меня выручали связи.
– Какие связи?
– Какие… Разве в наше время у человека мало знакомых?
И прочее, и прочее.
Разумеется, среди множества других вопросов особую важность приобретает то, с кем именно из наших граждан поддерживал подобные контакты Горанов, Но на это Караджов, естественно, не мог ответить. Ответ предстоит искать нам. Однако для этого нам нужно добраться до самого Горанова.
Караджову было предложено написать очередное письмо в адрес «Липс и Ко», в письме рекомендовать Горанову своего коллегу Цанева как вполне надежного и заслуживающего внимания человека, а также предложить место и время их встречи и назвать пароль. Цанев (который был, разумеется, коллегой не Караджова, а нашим) должен был поехать в Мюнхен, послать оттуда письмо и дожидаться встречи.
Встреча состоялась, не помню, в каком кафе, находящемся на площади – опять-таки затрудняюсь сказать, на какой именно, – но в ходе ее возникло два новых момента, которые в сильной мере усложняли ситуацию.
Прежде всего оказалось, что лицо человека, явившегося от имени «Липс и Ко», не имеет ничего общего с фотографией Горанова, которой мы располагали и с которой был ознакомлен Цанев. Верно, снимок был более чем тридцатилетней давности, а за тридцать с чем-то лет человек основательно меняется. Основательно, но не как угодно. Он может, к примеру, сделаться чуть более приземистым – но не может стать выше ростом; волосы его могут заметно поредеть – но пышной шевелюре на его плешивой голове уж никак не вырасти; наконец, у него может притупиться зрение – однако цвет глаз остается прежним. А тут вместо низкорослого, полного, кареглазого, изрядно оплешивевшего Горанова на встречу явился худой, высокий, сероглазый мужчина с довольно пышными, хотя и изрядно поседевшими волосами. И этот мужчина выдал себя за Андрея Горанова, некогда известного на всю Софию богача. А у Цанева не было ни подходящих причин, ни инструкции, чтобы подняться со своего места и решительно заявить: «Ступайте-ка лучше ко всем чертям, никакой вы не Горанов».
Другой новый момент выразился в том, что, хотя Горанов терпеливо выслушал нашего человека и до конца держался вежливо, он все же проявил недоверие к коллеге
Караджова, не стал задавать ему никаких вопросов, не предложил никаких услуг и всем своим поведением как бы говорил: «Ну, что же тебе от меня нужно?»
Так что, хотя встреча и состоялась, прошла она с нулевым результатом, если не со счетом один – ноль в пользу противника. Однако, желая сравнять счет, Цанев с решительностью человека, которому больше терять нечего, пустился выслеживать Горанова и, несмотря на все его предосторожности, добрался у него на хвосте до самого
Берна и даже до его дома, на двери которого, к своему удивлению, обнаружил табличку:
АНДРЕ ГОРАНОФ.
После чего сел в Цюрихе на самолет и явился к генералу с докладом.
Известно, ловкость необходима во всяком деле. Даже для того, чтобы расколоть орех. Если, желая расколоть, ты его раздавил, тебе приходится извлекать ядро крошку за крошкой. Так вышло и в нашем случае. Кто-то шибанул с размаху, и теперь приходится извлекать содержимое этой истории по крошке, чтобы восстановить все, как оно есть.
Только когда выбираешь крошки расколотого ореха, хорошо знаешь, как выглядело ядрышко, а вот как выглядела определенная история, прежде чем ее «раздавили», никто заранее не может знать, и восстанавливать ее – дело нелегкое и весьма кропотливое. Тем более что некоторые ее элементы могли быть раз и навсегда утеряны.
Одним из таких элементов мог быть и Андрей Горанов: по крайней мере в данный момент мы ничего не знали о нем. Разумеется, в целях проверки был проделан необходимый эксперимент с Караджовым. Цанев сумел, хотя и не совсем удачно, сфотографировать человека, с которым встречался в Мюнхене. Была переснята и фотография Горанова, которой мы располагали. Смешав эти снимки со множеством других, мы привели Караджова и предложили ему показать своего знакомого по загранкомандировкам.
– Вот он. – Караджов не колеблясь ткнул пальцем в снимок, сделанный Цаневым.
– А это кто? – спросил следователь, указывая на холеную физиономию настоящего Горанова.
– Понятия не имею.
– И этот самый человек знаком тебе с молодых лет как
Андрей Горанов, друг твоего отца? – настаивал следователь, держа в руке снимок, сделанный Цаневым.
– Он самый, конечно, – подтвердил Караджов. – Хотя он заметно состарился.
Показание прозвучало достаточно искренне. Но гораздо важнее было другое: инженер увяз в этом деле по уши, и не имело особого значения, Горанову давал он шпионские сведения или кому-нибудь другому. Разве что…
Да, разве что… Впрочем, тут начинается область самых смутных догадок, которые практически в данной ситуации ничего изменить не могут.
Караджов не смог дать вразумительного ответа и на другой вопрос – почему Горанов отнесся к Цаневу с такой осторожностью. Он уверял, что письмо было написано в совершенно определенном стиле, и это, вероятно, была правда, иначе представитель «Липс и Ко» едва ли явился бы на свидание. Видимо, была допущена какая-то промашка в ходе встречи: может, Цанев допустил ошибку, сам того не подозревая? Может, следовало произнести пароль или сделать условный знак при появлении незнакомца? Однако в этом вопросе Караджов был предельно категоричен: ни в одном случае пароль предусмотрен не был.
Так или иначе, результат был налицо. Один – ноль в пользу противника или ноль – ноль черту на потеху. Вместо того чтобы раскрыть историю, ее «раздавили», и теперь приходится все начинать сначала. Эх, в том-то и дело, что не сначала. Куда труднее вытащить репу, у которой по неловкости оторвали ботву.
Примерно в таком смысле повел свои рассуждения
Борислав, раскуривая в тени экзотического фикуса ароматную сигарету. Что же касается генерала, то ему сейчас не до общих рассуждений.
– Оставь это! Скажи лучше, где, по-твоему, коренится ошибка и как нам быть дальше.
– Ошибок могло быть десяток… – роняет Борислав.
– Ошибка была одна-единственная, – обрываю я его. –
Письмо.
– Что значит «письмо»? – поднимает брови генерал.
– Затея с письмом – чистейшая авантюра. Будь оно действительным, провоз его через границу также был бы авантюрой. Хитрая лиса – вроде этого так называемого
Горанова – ни за что бы не поверила, что Караджов поставит на карту собственную судьбу, отдав подобное письмо в чужие руки. Потому что прежние письма он писал за границей, на месте, без малейшего риска.
– Возможно, ты прав, – тихо замечает шеф. – Хотя в письме не было ничего такого, что дало бы сейчас повод сотрясать воздух громкими словами вроде «судьба»,
«авантюра». Ты прекрасно знаешь: в этом отношении были предельно внимательно взвешены все «за» и «против».
Помимо всего прочего, это была единственная возможность.
Верно, конечно. Ведь прежде, чем созрело решение послать Цанева, другой наш сотрудник был направлен в
Лозанну – изучить характер «Липс и Ко». Этот человек убил целых шесть месяцев на поистине жалкое открытие: что фирмы под названием «Липс и Ко» нет вообще, но под таким названием существует почтовое отделение, где должны вручаться письма до востребования, только никто и никогда им не пользуется.
Может, Караджов был для Горанова единственным
(хоть и весьма ненадежным) связующим звеном, и у него
Горанов черпал при случае кое-какие сведения, чтобы потом передавать кому-то другому? Будь это так, вся эта история подлежала бы отправке туда, где ей место, – в архив.
Но так ли оно на самом деле? Поскольку невозможно было иным способом выяснить этот вопрос, созрело решение послать в Мюнхен Цанева.
– Была все-таки другая возможность, – отозвался Борислав с присущим ему упорством. – Ждать. Вы сами говорили, что в иных случаях предпочтительней всего –
ждать.
– Ждать у моря погоды? – возражает шеф. – Ведь ожидание должно чем-то оправдываться! Что это за агент, который полгода не пользуется услугами своего почтового отделения? И разве это не дает оснований заподозрить, что у настоящего, действующего агента, пользующегося услугами различных информаторов, не один-единственный пункт связи? И что «Липс и Ко» больше никогда не будет использовано, раз Караджов в наших руках.
Какое-то время мы продолжаем спорить о характере ошибки, поскольку Борислав не может не возражать, а генерал любит, когда разгорается спор: он вообще убежден, что только в споре рождаются светлые идеи.
– Ну, братцы, вы совсем задымили комнату, – замечает шеф. – Разреши вам курить – и вы не остановитесь, пока не опустеет вся пачка.
Затем, слегка прищурив голубые глаза, словно бы изучая нас задумчивым взглядом, с хитринкой спрашивает:
– Ну, так кого мне послать из вас двоих? Тебя или Борислава?
Никто из нас не клюет на эту приманку. Мы-то знаем: это у генерала любимая фраза. За ней последуют и другие, произносимые обычно одним и тем же тоном:
«Нет, исключается. Вам еще предстоит подлечиться за канцелярскими столами. Что я могу поделать, коль вы меченые».
И вот мы «лечимся». От такого лечения волком завоешь. И если случается, что шеф спросит: «Кого из вас послать?» – мы делаем вид, что лично нас этот вопрос не касается. Пускай себе шутит человек.
Только сегодня он как будто утратил вкус к юмору, потому что я вдруг слышу:
– Предлагаю ехать Боеву.
Борислав с улыбкой посматривает на меня – с улыбкой несколько меланхоличной. Не только оттого, что он остается, но еще и потому, что остается один.
– Нечего шмыгать носом, – бросает ему шеф. – Боев первым возвратился, значит, и уезжать ему положено первым.
Первому уезжать и первому терпеть провал, думаю про себя следующим утром, пока струи холодного душа постепенно возвращают меня из царства сна, младшего брата смерти, в сияние нового дня. Очередное скромное воскресение – как редко мы в состоянии его оценить!
Во время завтрака в ресторане отеля я снова мысленно возвращаюсь к Белеву. Комбинацию с его участием сочли самой простой и удобной. Опытный в таком деле, он должен был следить за Горановым с близкого расстояния и информировать меня, тогда как мне по соображениям дальнего прицела следовало оставаться в тени. Таким образом, в первых эпизодах пьесы действие было связано в основном с риском для Белева. Что бы ни случилось с Белевым, я должен уцелеть, взять на себя риск последующих эпизодов и дойти до финала. Только Белев сгорел раньше, чем я включился в игру, и не успел передать мне эстафету.
В общем, невезение, с которого началась эта история, продолжается и, судя по всем признакам, будет продолжаться и дальше. Впрочем, разве это невезение? Это нечто более неприятное – коварство. Коварство Горанова или кого-то другого, стоящего за ним.
Эти размышления, не имеющие особого практического смысла, не мешают мне заниматься чисто практическими делами, которые человек в силу привычки делает машинально: выбираю ложечкой белок яйца и наблюдаю за обстановкой. В этот ранний час ресторан почти пуст, если не считать немцев – супружеской четы, быть может, пожелавшей отпраздновать здесь, среди осенней сырости Лемана, свою серебряную свадьбу, – да рыжеволосого англичанина, который, подобно мне, ест яйцо всмятку и, вероятно, из-за близорукости, так низко наклонился над столом, словно намеревается опорожнить яичную скорлупу не ложечкой, а крючковатым носом, торчащим у него на лице, словно птичий клюв.
В холле отеля, куда я попадаю несколько минут спустя, кроме дежурного администратора в окошке и женщины, оглашающей помещение сдавленным воем пылесоса, никого нет. На тротуаре безлюдно. Стоящие поблизости машины пустуют. Окинув беглым взглядом свою, прохожу со щемящей тоской мимо и направляюсь по набережной к рю Монблан. Мне навстречу дует ледяной ветер, насыщенный мелкими капельками дождя, однако бывают моменты, когда человеку приходится пренебрегать удобствами во имя гигиены, духовной и физической.
Пренебрежительно оставляю в стороне два моста и сворачиваю лишь на третий – Пон де ля Машин, имеющий то преимущество, что предназначен исключительно для пешеходов и достаточно длинный, так что совсем нетрудно заметить, тащится ли за тобой хвост или ты пока свободен от этого бремени. Хвоста нет, но, может, мне только так кажется, может, за мною следят издали. Поэтому, ступив на рю де Рон, решаю посвятить несколько минут витринам –
сворачиваю сперва в один пассаж, затем в другой, попадаю на небольшую площадь, ныряю в узенькую улочку и наконец выхожу на Гранд-рю, которая тоже довольно узка, несмотря на свое внушительное название. Тесная и крутая, этакий мрачный желоб, ведущий в верхнюю часть старого города.
Знакомый мне дом. Я посетил его несколько лет назад, тоже после провала. Того провала, который стоил жизни моему учителю и другу Любо. Поднимаюсь по темной лестнице на второй этаж, с трудом различаю в полумраке табличку на дверях: «Георг Росс» – и трижды нажимаю на кнопку звонка, один длинный и два коротких.
Внутри слышится топот, наконец дверь открывается, и на пороге замирает пожилой человек в халате, с большой головой, покоящейся на тонкой птичьей шее. Хозяин окидывает меня взглядом, и я убеждаюсь, что он меня узнал. Однако это не мешает ему спросить:
– Что вам угодно?
– Господин Георг Росс?
Старик кивает.
– Мне хотелось узнать, сюда ли переехала фирма
«Вулкан».
– Да. Уже два месяца… Заходите.
Пароль нынче другой, но человек тот же. Он словно законсервировался с годами и останется таким до конца дней своих. Я прохожу по знакомой прихожей и оказываюсь в столь же знакомой гостиной со старинной мебелью –
стиль ее так и остался для меня загадкой – и с огромным зеркалом над камином, сделавшимся от времени зеленым, как застоявшаяся вода.
– Мы можем выпить по чашке кофе, – любезно предлагает хозяин. – Моя прислуга приходит только к десяти.
– Надеюсь, все та же?
– Да, все та же, жива и здорова. Чему тут удивляться, если даже я еще жив.
– Так и должно быть.
– Верно, так и должно быть. Когда жизнь человека теряет всякий смысл, он обычно живет до глубокой старости.
– Зря вы на себя клевещете, – пробую я возразить. –
Разве беспокойство, причиняемое мной, не говорит о некой осмысленности?.
– А, пустяки.
Он небрежно машет рукой и уходит варить кофе, но я останавливаю его:
– Я хотел у вас спросить, не оставил ли господин Чезаре для меня…
– Оставил, – бормочет хозяин. – Только я оставил кофейник на плитке.
На душе у меня становится легче, и даже кажется, что мрачная гостиная делается какой-то светлой, словно в ее окно внезапно заглянуло осеннее солнце.
Кофе принесен, разлит в хрупкие фарфоровые чашки и выпит. Старик снова уходит. Продолжительное время передвигается какая-то мебель, хлопают дверки, и наконец письмо несуществующего Чезаре у меня в руках. Я распечатываю конверт, внимательно читаю послание, затем на всякий случай перечитываю его заново, после чего, чиркнув спичкой, поджигаю листок перед камином, чтобы превратить бумагу в пепел.
Из письма Белева я узнаю следующее:
«Лицо, проживающее под именем Андрея Горанова, то же самое, с каким Цанев встречался в Мюнхене. Я пока не успел установить, кто он в действительности. Но нет никаких следов самого Горанова. В том же доме живет эмигрант по имени Лазарь Пенев, подвизавшийся некоторое время на радиостанции „Свободная Европа“.
Человек, который выдает себя за Горанова, ни с кем не общается – по крайней мере с тех пор, как я за ним наблюдаю. Крайне осторожен, весьма подозрителен, почти не выходит из дому. Если поддерживает с кем-либо связь, то, вероятно, через Пенева, который часто бывает в городе.
Не исключено, что Пенев меня заметил, когда я в прошлый раз был в Мюнхене. Поэтому я все время старался следить за ним издали. Вчера, когда я шел за ним следом, он меня видел, но узнал, нет ли – сказать трудно.
На всякий случай я пока прекращаю за ним наблюдение и оставляю для сведения эту справку».
Пока послание Белева постепенно превращается в пепел, я слышу голос хозяина:
– Могу ли я еще чем-нибудь вам помочь?
– Да. Дайте мне, пожалуйста, листок бумаги и конверт.
Мое письмо еще короче:
«Попытка ликвидировать Б. Он находится в городской больнице в Лозанне. Предлагаю перейти к варианту
„Дельта“.
Запечатав конверт, передаю его господину Россу.
– Буду вам очень обязан, если вы сумеете еще до обеда связаться с братом Чезаре.
– Никак не сумею, – сокрушенно разводит руками старик. – Сегодня не тот день. Только завтра.
Хорошо, что «тот день» – завтра, а не через неделю. Но ничего не поделаешь. Хозяин не радист, а всего лишь скромный почтовый ящик. Скромный и слишком старый почтовый ящик, но все еще приносящий пользу вопреки утверждению, что его жизнь уже лишена всякого смысла.
– Надеюсь, ваши дела складываются не так скверно? –
сочувственно спрашивает хозяин.
Он понятия не имеет о том, что собой представляют «наши дела», не проявляет ни малейшего любопытства, и все же в его взгляде нетрудно уловить тень беспокойства.
Беспокойства не за себя, а за этого неизвестного человека,
за незваного гостя, который забрел в этот тихий дом, чтобы обменяться какими-то загадочными письмами.
– Ничего страшного, – говорю в ответ. – Наши дела редко идут как часы. Даже в этой стране часов.
Наконец я подаю ему руку и спешу избавить его от своего присутствия.
Я снова в этом узком желобе, именуемом Гранд-рю, но, к счастью, теперь я спускаюсь под гору, и пронзительный ветер дует в спину.
Итак, кое-что проясняется – по крайней мере то, что касается вчерашней катастрофы. У тебя не было уверенности, узнал ли он тебя… Теперь ты в этом убедился, хотя и слишком дорогой ценой. Дорогой для тебя, а для дела и подавно.
Двумя годами раньше Белев занимался в Мюнхене изучением некоторых людей, связанных со «Свободной
Европой». Его, разумеется, занимала не столько «Свободная Европа», сколько обратная сторона медали – ЦРУ.
Очевидно, тогда-то он и сталкивался с Пеневым. И, очевидно, Пенев его видел и запомнил.
Выслеживать кого-то, думая, что тебя никто не знает, и вдруг столкнуться с типом, которому ты хорошо известен, – конечно же, чистая случайность, и Белев здесь ни в чем не виноват. Вина его в том, что не держался от Пенева на почтительном расстоянии. Слишком полагался на свой профессиональный опыт и пошел за ним следом. И вот в пути натолкнулся еще на одну случайность, уже трагическую, и Пенев его заметил.
Ну заметил, так что из этого? Пенев, надо полагать, тоже не лыком шит, и было бы вполне логично, если бы он сделал вид, что его никто не интересует, если бы прикинулся дураком и попытался разобраться, кто именно и с какой целью за ним следит. А вместо этого он двумя днями позже совершает покушение на своего преследователя.
Нелепость какая-то. Но может быть, Пенев сам был под наблюдением? Может быть, как раз те, которые держали его под наблюдением, решили по собственному усмотрению убрать неизвестного прилипалу? И как только он попался им на глаза, они тотчас же осуществили свое намерение. Что совсем нетрудно в небольшом городе вроде
Берна, особенно когда речь идет о человеке, которого так и тянет в опасную зону, точнее, к вилле Горанова.
Последняя версия мне представляется крайне неприятной и, к счастью, маловероятной. Во всяком случае, инцидент на шоссе не в ее пользу. Окажись там опытные люди, исполненные решимости убрать Белева, его бы уже не было в живых. Несколько выстрелов или удар французским ключом по темени, и дело с концом. Мизансцена несчастного случая близ Лозанны подсказывает иную ситуацию. Человек в старом «ситроене», вероятно, весь день тащился за Белевым в надежде застукать его в удобном месте. Однако, увидев, что уже стемнело и надеяться больше не на что, незнакомец решил прижать моего друга к бровке и вынудить его к признанию. С этой целью он стал его подсекать. Только Белев не был склонен останавливаться. Словом, завязалась игра, в процессе которой каждый из партнеров полагает, что другой струхнет и обязательно уступит. Но так как ни тот, ни другой не стал уступать, столкновение оказалось неизбежным. И, вероятно, выскочившая из-за поворота машина обладателя косматых бакенбардов нагнала страху на Пенева, потому что он – или кто бы там ни был – предпочел покинуть «ситроен» и исчезнуть во мраке, чтобы не давать показания в участке.
Разумеется, я не могу знать, что именно произошло, и вовсе не воображаю, что мне удалось нащупать истину, прежде чем я попал на рю де Рон. У меня достаточно времени для того, чтобы анализировать случившееся и строить догадки – пока не вступит в действие вариант «Дельта».
Одно могу с уверенностью сказать: мы все же напали на логово зверя. В самом деле, если бы господин Лжегоранов или господин Пенев проводили время исключительно за раскладыванием пасьянса, Белев едва ли стал бы жертвой дорожного происшествия. К крайним мерам даже в мире шпионов прибегают лишь в крайнем случае.
Свернув с рю де Рон, я ныряю в первую попавшуюся телефонную кабину. Набираю номер городской больницы
Лозанны. Голос на другом конце провода мне незнаком.
Называю имя пациента, о здоровье которого я беспокоюсь, после чего слышу:
– Момент…
И через несколько секунд:
– Кто говорит?
Только это уже другой голос, знакомый мне своим полицейским колоритом.
– Это его друг, мосье Робер.
– Вы хотели его видеть? Пожалуйста.
– Благодарю вас. Только сейчас мне сложно. Поэтому…
– Если сейчас вам сложно, то боюсь, что потом вам вообще не удастся его повидать. Он очень плох…
Покинув кабину, я устремляюсь к Пон де ля Машин, на ходу пытаясь разгадать, что это – грубая уловка или мне действительно сообщили печальную весть. С профессиональной точки зрения, сказал бы Любо, это тебя совершенно не касается. С профессиональной точки зрения сейчас тебе, браток, полагается быть подальше от Лозанны и от городской больницы.
Оставив позади мост, иду по набережной, на этот раз в обратном направлении, подталкиваемый ветром. Нечего меня подталкивать, говорю я ему, без тебя обойдемся.
Оплатив гостиницу, сажусь за руль «вольво» и трогаюсь в путь.
Часом позже останавливаюсь на небольшой улочке
Лозанны, покупаю в киоске план города и совершаю по нему соответствующий поиск. Затем пускаюсь в путь пешком по улицам, которые в большинстве своем напоминают женевскую Гранд-рю – если не теснотой, то по крайней мере крутыми подъемами и спусками.
С видом скучающего туриста, томящегося от безделья, прохожу перед зданием городской больницы по противоположному тротуару. Мой взгляд лениво знакомится с двумя рядами окон. Ничего.
Если на эту затею взглянуть с профессиональной точки зрения, то ты, браток, делаешь глупости, размышляю я.
Затем решаю повторить уже содеянную глупость, только на этот раз с тыльной стороны здания. На улице пусто, если не принимать в расчет возвращающихся из школы детей.
Больничный двор обнесен железной решеткой и живой изгородью. Мой взгляд без труда преодолевает эти препятствия и устремляется к окнам. Но вот на втором этаже, в третьем окне слева, мое внимание привлекает забинтованная голова – бинты скрывают почти все лицо, видны только крупный нос и часто мигающие глаза под густыми бровями. Но и этого мне достаточно, чтобы узнать человека.
Бедняга торчит в этом окне бог знает с каких пор, чтобы дать знать, что он жив, на тот случай, если кто-либо испытывает необходимость увидеть его. Он непроизвольно вскидывает руку, давая понять, что тоже узнал меня, но тут же опускает ее. Я тоже вовремя спохватываюсь и шарю в кармане, будто ищу сигареты.
Наконец, опять же с видом скучающего туриста, иду дальше.
2
Если вам выпала судьба жить в Берне и если вы хотели бы успокоить свои нервы или же расстроить их еще больше, лучшего места, чем район по ту сторону Остринга, вам не сыскать.
Вдоль асфальтовых аллей здесь тянутся виллы, очень разные по своим размерам и внешнему виду, что зависит от материального положения их владельцев и от их вкуса: одноэтажные или двухэтажные, ультрамодерные или в стиле доброго старого времени, с обширными верандами или скромными крылечками, окруженные пышными, прекрасно ухоженными садами или только миниатюрными газонами, огражденные подстриженной декоративной зеленью или скромной металлической решеткой.
Маленький частный оазис личного благополучия возведен здесь в культ, и в этом ощущается порыв к изоляции от шума и неврастении современного быта, атавистическое стремление вернуться в лоно природы, но уже облагороженной и заботливо подстриженной ножницами садовника. Встретить на аллеях прохожего почти невозможно, а в какие-то часы дня весь этот район кажется совершенно мертвым, хотя в действительности жизнь его течет в определенном ритме, придерживаясь неписаного, но строгого расписания. Дети ходят в школу, родители спускаются на машинах в город, чтобы к определенному времени вернуться обратно, фургоны торговых фирм в строго определенные часы развозят продукты от дома к дому. Однако на обширной территории населения так немного, что это движение в тени вековых сосен и вечнозеленых кустарников почти незаметно.
Вилла, снятая для меня моим партнером Джованни
Бенато, может быть отнесена к средней категории и вполне подходит для коммерсанта средней руки. Холл с небольшой смежной комнатой, а на втором этаже библиотека и спальня – кухня со служебными помещениями не в счет –
таков мой маленький замок, стоящий в запущенном яблоневом саду, насчитывающем около дюжины деревьев.
По одну сторону со мной соседствует какой-то пожилой рантье с супругой. Сами хозяева ютятся в нижнем этаже, тогда как верхний, чтобы округлить доходы, сдают.
Вначале все шло к тому, что на этом этаже должен был поселиться я, но, пока думали-гадали, он был предоставлен какой-то немке. И тем лучше. Потому что теперь я оказываюсь в непосредственном соседстве с Горановым, проживающим по другую сторону от меня. Подобное соседство, естественно, таит определенные неудобства. Вольно или невольно ты привлекаешь к себе внимание, на тебя начинают смотреть недоверчиво, за тобой устанавливают наблюдение, наводят справки. Поэтому долгое время я вообще воздерживаюсь от всяких действий, способных вызывать малейшее подозрение. Веду такой образ жизни, чтобы окружающие свыклись со мной, пускай считают меня человеком скучным и видят во мне совершенно безобидного соседа.
Вопреки этим неудобствам близкое соседство с Горановым дает мне такие преимущества, каких не может обеспечить квартира рантье, хотя она и богаче. Между моим жилищем и виллой Горанова не более двадцати метров, а ограда, разделяющая нас, слишком низка, чтобы служить препятствием. Имей я соответствующую аппаратуру, я бы мог запросто следить за всем, что происходит напротив. Только в моем положении хранить такую аппаратуру было бы непростительной глупостью. Надо быть слишком большим оптимистом, чтобы полагать, что мой замок не будет посещаться и тщательно осматриваться в мое отсутствие.
Однако я вовсе не собираюсь утверждать, что действую исключительно голыми руками и не использую никакой техники. С нашей профессией и в нашу эпоху бурного прогресса это означало бы примерно то же, что отправиться на охоту на слонов с рогаткой в руках. То ли по наивности, то ли из лицемерия некоторое время назад тысячи людей подняли шум до небес по поводу какого-то там
Уотергейта, как будто они впервые узнали, что существует практика подслушивания. Мне не позволено проявлять наивность или чрезмерную щепетильность. Я не вправе обижаться, выражать свое возмущение, а главное – совершить провал.
Так что кое-какая техника у меня все же имеется. С
виду она, правда, весьма безобидна, и таскаю я ее в карманах: фотоаппарат в виде зажигалки, рация с небольшим радиусом действия покоится в авторучке, а моя подзорная труба вместилась в колпачок второй авторучки (ничего, что вид у нее такой неказистый, она сильнее любого бинокля), микроскопический прибор для исследования секретных замков, несколько крохотных ампулок разного назначения
– и только. Все это невесомо, не занимает места и при необходимости одним махом может быть незаметно выброшено.
Было бы ошибочно полагать, что здесь я только тем и занимаюсь, что караулю за шторами спальни, всматриваюсь в окна Горанова, хотя и такое занятие мне не чуждо.
Еще более неуместно думать, что я вечно дремлю в своем уютном холле или день и ночь сгребаю осеннюю листву в саду. Легенда, в которую я облечен, – это легенда о трудовом человеке, и она должна повседневно и ежечасно подтверждаться.
День начинается с того, что я забираю продукты, оставленные у дверей кухни моими поставщиками, совершаю туалет, готовлю завтрак. Домашние хлопоты мне ни к чему скрывать массивными шторами: ведь я выступаю в роли добропорядочного и скучного человека, у которого все на виду.
Ровно в десять утра я выгоняю на асфальтовую аллею «вольво», закрываю ворота и еду вниз, к центру. Как и полагается добропорядочному и скучному человеку, маршрут у меня всегда один и тот же: Остринг, затем длинная с пологим спуском Тунштрассе, потом Кирхенфельдбрюке, который меня переносит через реку, на Казиноплац, а уже оттуда через Когергассе я попадаю на Беренплац, где расположена моя контора.
В сущности, контора принадлежит Джованни Бенато, но с той поры, как мое предприятие, существующее лишь на бумаге, слилось с его фирмой, агонизировавшей под ударами банкротства, мы дружески сожительствуем в этом чистом и тихом помещении, изолированном двойными окнами от несмолкаемого шума улицы и украшенном для пущей важности картой мира и двумя иллюстрированными календарями – Сабены и САС.
Не из суетного желания самовосхваления, а справедливости ради я должен отметить, что если фирма Бенато –
импорт и экспорт продовольственных товаров – все еще существует, то этим в какой-то степени она обязана вашему покорному слуге, поскольку разными путями мне удается время от времени обеспечивать скромные сделки. Доходы фирмы невелики, так что мой партнер не видит смысла тратиться на секретаршу и сам ведет переписку, а так как этой переписки не так уж много, то наше рабочее время проходит в разговорах на свободные темы. Вернее, на тему о катастрофах. О катастрофах любых размеров, видов и оттенков.
Это тематическое своеобразие могло бы показаться странным лишь тому, кто недостаточно знаком с Джованни
Бенато. Этот человек принадлежит к категории людей, которых на каждом шагу постигают неудачи: если рядом стоит ваза, он непременно ее опрокинет, если ему подали суп, он ухитрится утопить в ней свой очки, если надо пересечь улицу, он обязательно пойдет на красный свет и нарушит движение.
Однако мой партнер относится с полным пренебрежением к опасностям, грозящим ему непосредственно, и все его мысли устремлены к глобальным катастрофам прошлого и будущего.
– Если вы вспомните, как была уничтожена Атлантида, – говорит он, постукивая по столу своими короткими толстыми пальцами, – вам станет ясно, что и наша цивилизация может запросто погибнуть.
Я вынужден признаться, что мои воспоминания не восходят к эпохе Атлантиды.
– Мои тоже, – кивает Бенато. – Но для науки этот вопрос уже ясен. Представьте себе огромный метеорит или, если угодно, маленькую планету километров шести в диаметре и весом до двух миллиардов тонн. Колоссально, не правда ли?
Джованни свойственна такая особенность: беседуя, он постоянно обращается к вам с подобными вопросами. Разумеется, ваше мнение его особенно не интересует, это, скорее, его ораторский прием, рассчитанный на то, чтобы держать вас в постоянном напряжении. Пока длится разговор, протекающий в форме монолога.
Итак, чтобы обеспечить зеленую улицу его монологу, мне ничего не остается, кроме как подтвердить, что двести миллиардов тонн – действительно колоссально.
– Ну, этот гигантский метеорит с фантастической скоростью устремляется к Земле и – шарах во Флоридский залив! Хорошо еще, что туда: ведь упади он здесь, сейчас в
Швейцарии на месте этих вот Альп зияла бы пропасть.
Какой ужас, а?
– А по-моему, ничего ужасного в этом нет, – пробую я возразить. – Швейцарцы – народ настолько ловкий, что и с помощью пропасти сумеют обирать туристов.
– Запросто, запросто, – кивает Бенато. – Но дело не в одной пропасти. Я имею в виду ужасающее сотрясение.
Впрочем, сотрясение – не то слово. Тысяча атомных взрывов!. Могут сместиться полюса, и целый континент окажется под водой. Вы представляете?
– Пытаюсь.
Чтобы дать дополнительную пищу моему воображению, Бенато снабжает меня еще несколькими подробностями гибели Атлантиды, сопроводив их обычными «каково?», «вы представляете?». Затем накликает на грешную
Землю новые беды. К примеру, зловещие изменения климата. По мнению известных ученых, скоро неизбежно скажутся их последствия: новый потоп, а затем – новый ледниковый период. Или демографический взрыв, сулящий нам еще более страшные испытания: поначалу пищей будут служить корни растений, потом мы начнем поедать себе подобных (воображаете?). Или демонические силы, дремлющие под земной корой: пока мы с вами сидим вот тут, на Беренплац, где-то внизу, у нас под ногами, клокочет огненная лава, от одной мысли об этом в жар бросает (а раз уж клокочет, того и гляди пойдет через край). Или новая вспышка кошмарных средневековых эпидемий, от которых миллионы людей мрут как мухи (вы только подумайте!).
Особый раздел в репертуаре Джованни Бенато составляют катаклизмы военно-политического характера: китайское нашествие, ядерная катастрофа, гибель человечества от бактериологического оружия, а то и от химического. Это его самые любимые темы – вероятно, потому, что о них у него самая обильная информация. Однако при всей любви Бенато к военной тематике она не в состоянии вытеснить из его программы третий, и последний раздел, наполняющий его душу почти лирическим чувством: сюжеты научной фантастики, которую мой собеседник, конечно, воспринимает как живую реальность. Тут преобладают такие мотивы, как нашествия с других планет, мифическое чудовище, обитающее в шотландском озере
Лох-Несс, исполинская белая акула, умопомрачительный снежный человек, летающие тарелки и не помню что еще.
Какого накала ни достигал бы разговор-монолог, Бенато не забывает посматривать время от времени на ручные часы и ни за что не упустит случая оповестить в нужный момент:
– Дорогой друг, уже двенадцать. Что вы скажете, если мы махнем куда-нибудь и маленько подкрепимся, пока несчастная вселенная не рухнула на наши бедные головы?
Первый раз я по неопытности принял его предложение с энтузиазмом, не подозревая, что эта авантюра связана с немалым риском. А теперь соглашаюсь поневоле, поскольку это уже стало традицией или просто вошло в привычку.
Говоря о риске, я не имею в виду вероятность того, что мне придется платить по счету (что толковать о риске, раз это железная неизбежность?). К тому же я не настолько мелочный, чтобы сетовать на недюжинный аппетит своего партнера. Дело в том, что, как уже упоминалось, Бенато всегда очень неловок, и передвигаться с ним по белу свету весьма непросто.
Итальянцу очень мешает близорукость, но в какой-то мере спасают очки в толстой роговой оправе. Однако от рассеянности очки еще не придумали, и он то и дело сталкивается с прохожими, натыкается на идущих впереди или берет под руку незнакомца, полагая, что это я, его компаньон. Шагая по улице, Бенато, вероятно, вызывал бы немало ругани, да и пощечину мог бы запросто схлопотать, если бы не его детское лицо, с которого не сходит виноватая улыбка, если бы он любезно не бросал налево и направо «извините», «виноват», что, конечно, обезоруживает потерпевших.
Как-то раз, когда он вдруг обнаружил, что у него нет сигарет, и метнулся к табачной лавчонке, я еле успел его остановить – он мог проникнуть в магазин прямо сквозь витрину. В другой раз, видимо толкаемый голодом, он чуть не повторил этот номер, только уже с ресторанной витриной, гораздо толще и больших размеров.
– Такой витрины мне еще не случалось вышибать, –
признался Бенато после того, как я вовремя его удержал. –
С другими, поменьше, имел дело, но с такой громадной –
никогда.
Как знать, может, он в душе даже упрекал меня за то, что я помешал ему поставить своеобразный рекорд в высаживании витрин лысой головой.
Не лучше вел себя Бенато и в ресторане, так что из предосторожности мы забирались в угол, где обслуживал
Феличе, безропотно переносивший странности своего соотечественника.
– Ну, дорогой, что ты нам сегодня предложишь? –
дружески спрашивал Джованни, раскрывая меню. При этом он непринужденно вытягивал под столом ноги, безошибочно точно попадая носками ботинок в мои штанины.
– У нас сегодня великолепная копченая семга, – охотно начал кельнер, готовый из служебного усердия предложить самое дорогое.
– Копченая семга… это действительно идея, – бормотал
Бенато, пробуя высвободить ноги, запутавшиеся в чем-то там, внизу. – Меня интересует, что ты нам предложишь после семги.
Наконец в ходе продолжительного собеседования блюда и полагающиеся к ним напитки избираются, и Феличе уходит в сторону кухни.
– Какие чудесные цветы! – восклицает Бенато, протягивая руку к хрустальной вазочке с крупными гвоздиками.
В подобных случаях я инстинктивно сжимаюсь, хотя вазочка и не всегда опрокидывается. Бывает так, что она остается на месте. Мой партнер вытаскивает из воды гвоздику, осторожно нюхает ее и добавляет:
– Но в этом мире, дорогой друг, даже красота нередко бывает обманчива. Вы, наверное, слышали о тех страшных орхидеях, чей аромат действует как смертоносный яд…
Отравляющие вещества, создаваемые природой и в лабораториях, также одна из любимых тем Бенато, и он какое-то время не расстается с нею, чтобы заглушить приступы голода. Наконец Феличе приносит рыбу, и
Джованни принимается за дело. Он аппетитно жует, пока его недреманное око не обнаруживает какой-то непорядок.
– Феличе, скажи на милость, откуда такая мода – подавать копченую рыбу с гвоздикой?
– Подозреваю, что вы сами положили гвоздику себе в тарелку, – попробовал возразить кельнер.
– Подозреваешь… Но ты в этом не уверен… Ну ладно, оставим этот вопрос открытым, – великодушно машет рукой Бенато и опрокидывает свой бокал.
С этого момента вплоть до окончания обеда он то роняет вилку или нож, то разбивает фужер, так что Феличе должен непрестанно караулить у нашего стола, готовый в любую минуту принести новый прибор. Особый риск для окружающих таит второе – обычно это бифштекс или отбивная котлета, требующие применения ножа. Мой компаньон действует им так решительно, что отрезанный кусочек плюхается либо на скатерть, либо прямо вам на костюм. Бывают моменты, когда из тарелки вылетает не отрезанный ломтик, а целая котлета, – однажды в подобном случае котлета шлепнулась на колено сидевшей за соседним столом дамы. Хорошо, что та заранее прикрылась салфеткой.
– Даже не подозревал, что я такой снайпер, – прошептал мне Бенато, когда инцидент был исчерпан. – Вы заметили? Прямо ей в салфетку угодила проклятая, на платье не попало ни капельки.
Случается, что страдают не только окружающие, но и сам Бенато: как-то, увлекшись разговором о неизбежном приближении какой-то кометы, он сокрушенно поставил локти в тарелку с миланским соусом.
Ну, а курьезы с сигаретой – дело привычное. Мой партнер кладет ее, где ему заблагорассудится, и вспоминает о ней обычно лишь тогда, когда начинает распространяться сильный запах гари.
– По-моему, что-то горит, – бормочет Бенато.
– Скатерть, прямо перед вами…
– А, ну леший с ней. Я уж было подумал, что прожег собственные штаны.
Однажды я нерешительно заметил ему:
– Когда-нибудь вы со своими сигаретами устроите пожар у себя дома.
– Дважды горел, – небрежно ответил Бенато. – Ерунда.
Если застрахован, бояться нечего. Я никогда не забываю застраховаться.
Отобедав и расплатившись, мы снова направляемся к конторе. Впрочем, Бенато сопровождает меня лишь до ближайшего угла, а затем сообщает, что у него назначена деловая встреча. Судя по его сонному виду, встреча будет с мягкой постелью, в которой ему не терпится потонуть, забыться и хоть ненадолго избавиться от гнетущих мыслей о мировой катастрофе.
Так что я возвращаюсь в контору один и два часа посвящаю прессе и международным событиям. Затем выхожу, чтобы пройтись по главной улице, благо она от нашей фирмы в двух шагах. Здесь все в двух шагах от главной улицы: парламент, музей, собор, банки, вокзал, казино, театр. Решительно все, в том числе и место, откуда я раз в неделю связываюсь со своим человеком – просто так, даю о себе знать, ничего, дескать, особенного. Потому что вариант «Дельта» уже приведен в действие, хотя и работает пока на холостом ходу.
Главная улица, которая зовется то ли Крамгассе, то ли
Марктгассе, то ли как-то иначе, изобилует многими историческими достопримечательностями, начиная с часовой башни Цитглюкке и кончая многочисленными старинными водяными колонками, украшенными скульптурой эпохи
Ренессанса. Однако мой взгляд, неизвестно почему, особенно не задерживается на этих памятниках старины, для меня гораздо важнее вещи более банального свойства –
пассажи, ведущие к прилегающим улицам, некоторые заведения, имеющие по два выхода, равно как и магазины –
«Леб», «Контис», «Глобус» и тому подобные, полезные не только изобилием товаров, но и рядом ценных удобств.
Исследование этих объектов, разумеется, чисто профессиональная привычка, и по мне – так лучше бы они никогда не пригодились. Насколько легко здесь ускользнуть от возможного преследователя, настолько же просто столкнуться с ним пять минут спустя где-то рядом. И все потому, что в этом городе все находится в двух шагах от главной улицы.
Впрочем, город не так уж мал. Он широко простирается по обе стороны реки Ааре, которую можно было бы сравнить с извивающейся змеей, если бы это сравнение не звучало несколько обидно для такой чистой сине-зеленой реки. Но дальние тихие кварталы с широкими улицами и жилыми домами, предприятия и парки меня не занимают. В
каком-то отношении они менее удобны, нежели теснота центра. А центр – это именно то место в излучине Ааре, где, как в подмышке, зажаты многочисленные магазины, где вечно толпится народ, где все находится в двух шагах от главной улицы.
Под вечер я возвращаюсь к своему «вольво», стоящему возле Беренплац, сажусь за руль и еду обратно на Остринг.
День кончился, но скука продолжается. Только вот добропорядочный гражданин вроде Пьера Лорана не имеет права скучать. Скука – достояние более утонченных натур, тех, кто вечно мечтает о чем-то ином, о чем-то таком, что…
словом, тех, кому снятся миражи и у кого ветер в голове. А
у такого положительного человека, как Пьер Лоран, нет решительно ничего общего с подобными субъектами. Он возвращается домой в один и тот же час, паркует в точно установленном месте свою машину и занимается строго предусмотренным делом – приготовлением ужина.
Готовка длится недолго, так как основным и почти единственным блюдом на ужин является яичница с ветчиной, затем я сажусь за кухонный стол и методично занимаюсь насущным действом – поглощением пищи, ничуть не заботясь о том, что мои занавески все еще открыты
– любой и каждый может убедиться, что добропорядочный человек Пьер Лоран уже вернулся домой и, как приличествует добропорядочному человеку, спешит поесть, прежде чем начнется многосерийный телебоевик «Черное досье».
Затем, как вы уже догадываетесь, мои занятия перемещаются в холл, где можно подремать какое-то время, вытянувшись в кресле перед голубым экраном. Владелец виллы постарался обставить холл довольно элегантно, здесь все выдержано в зеленых тонах: шелковые обои, бархатные кресла, большой ковер, даже абажуры настольных ламп и те зеленые. Зелень преобладает и на висящих по стенам гравюрах, которые представляют собой пасторальные или галантные сцены с малой толикой женской наготы и обилием растительности.
Иногда, после того как очередная серия «Черного досье» уступает место очередной беседе об экономическом кризисе, я покидаю холл и лениво поднимаюсь наверх, в библиотеку. Здесь шторы уже спущены, и это вполне естественно – не заниматься же чтением на виду у всех. Увы, я не испытываю ни малейшего желания читать, тем более что книги, расставленные на полках, имеют чисто декоративное назначение – их массивные кожаные переплеты должны придавать обстановке старинный и ученый вид.
Как мне удалось установить после беглого осмотра, это в основном сочинения на латыни, учебники да справочники прошлого века по садоводству. И поскольку у меня нет намерения погружаться в справочную литературу по садоводству, а шторы, как уже было сказано, спущены, я позволяю себе покинуть библиотеку, проникнуть в темный интерьер спальни и сквозь щелочку между занавесками устремить взгляд на соседнюю виллу.
Обычно в этот час освещены лишь два широких окна холла, подернутые молочной дымкой муслиновых штор; а то и с полной отчетливостью раскрывающие внутренность помещения. Обстановка старинная, роскошная, много массивной мебели и хрупкого фарфора. И среди этой роскоши худощавый пожилой мужчина, на которого направлена моя авторучка – подзорная труба.
Землистого цвета лицо, изрезанное мелкими морщинками, имеет болезненный вид. Вообще-то Горанов, как видно, относится к тому типу людей, которые в любой момент готовы отдать богу душу, однако, отмеченные такой готовностью, они способны прожить столько, что за это время успевают переселиться на тот свет все их близкие. Ему наверняка уже перевалило за шестьдесят, но,
несмотря на седину и потускневший взгляд, он едва ли достиг следующего десятка. Рубленые складки образуют на его лице гримасу недовольства или страдания, словно его изводит не очень сильная, но непрекращающаяся зубная боль.
Одетый в поношенный халат вишневого цвета, он обычно читает газету, лежа на диване, или медленно ходит взад-вперед, словно вымеряя длину холла. Когда длина холла его не интересует, он убивает время за картами. Его единственный партнер в этих случаях – Пенев.
Пенев тоже с виду анемичный и болезненный, но до старости ему еще далеко – по уже имеющимся у меня сведениям, вот-вот стукнет сорок. Что касается данных о его лице, длинном и бескровном, то они весьма смутные, так что вы легко могли бы несколькими годками ошибиться в ту или другую сторону. Во всем его облике сказывается что-то острое: в крутом изломе бровей, в носе, вытянутом, словно птичий клюв, в заостренном подбородке, в колючем взгляде маленьких черных глаз. В углу бледных, бескровных губ неизменно торчит сигарета. Незажженная сигарета. Иногда он ее вынимает изо рта и бросает в пепельницу, но вскоре на ее месте появляется новая, тоже незажженная. Видимо, Горанов не разрешает ему курить. А может, врачи не разрешают.
Иногда старик резко оборачивается и глядит в окно, а порой и Пенев следует его примеру, словно за темным окном таится нечто неведомое и нежеланное. Потом игра продолжается. Продолжается обычно до одиннадцати, когда оба бросают карты, а побежденный выкладывает какой-нибудь банкнот. Покидая холл, партнеры гасят свет.
Этим привычный спектакль кончается.
Пустой и досадный спектакль, вполне под стать этому тихому и сонному месту, где при необходимости вы могли бы несколько успокоить свои нервы или расстроить их еще больше. И вполне под стать милому старому Берну, где после восьми часов улицы пустеют, и где единственно возможное приключение состоит в том, что Бенато прольет на ваш костюм миланский соус или прожжет вам рукав своей сигаретой.
Прошло целых две недели, пока однажды утром случилось нечто необычное. У моей двери раздался звонок. Не у черного хода, куда мои поставщики приносят продукты, а у парадного. Открыв, я оказываюсь лицом к лицу с молодой дамой. Не подумайте, что речь идет о самке типа голливудских, чье появление лишает героя рассудка. Дама без особых примет – словом, из тех, кого вы на улице не провожаете взглядом. Средний рост, строгий серый костюм и как будто не слишком интересное лицо, отчасти скрытое за большими очками с дымчатыми стеклами.
– Я пришла по поводу квартиры, – прозаично сообщает посетительница.
– Какой квартиры?
– Той, что вы сдаете.
– Нет у меня такой, – говорю в ответ.
– А объявление?
– Ах да, объявление… Я просто забыл его снять, – оправдываюсь я, вспомнив о визитной карточке над входом в сад, которую давно надо было убрать.
– Может быть, вы все же знаете, где тут поблизости есть свободное жилье? – продолжает дама.
– Нет, к сожалению. Сдавали в соседнем доме, но теперь и там занято.
– Странно… А мне говорили, здесь сколько угодно свободных квартир.
– Понятия не имею… Весьма возможно, – с досадой бубню я, посматривая на часы.
Наконец она кивает мне и направляется к красному «фольксвагену», стоящему у калитки.
Следующее утро тоже начинается необычно. Опять звонок – не с черного хода, а с парадного. Передо мной снова вырастает дама, и я не сразу понимаю, что это вчерашняя посетительница. Пастельно-лилового цвета платье из дорогой шерстяной ткани плотно облегает ее фигуру, выгодно подчеркивая ее силуэт и щедрые формы бюста.
Лицо сегодня уже без дымчатых очков в виде ночной бабочки, сияет в обаятельной улыбке. Улыбаются сочные губы и карие глаза под тенистыми ресницами.
– Опять я по поводу квартиры, – сообщает дама.
– Но я же вам сказал, что у меня нет, – отвечаю, пытаясь выйти из шокового состояния. – Теперь, если вы заметили, и объявления уже нет.
– Верно, заметила, – кивает незнакомка, продолжая озарять меня своей улыбкой, – но, поверьте, я нигде вокруг так и не смогла найти ничего подходящего. Но так как мне стало известно, что вы один… И поскольку я готова довольствоваться одним этажом, а в крайнем случае и одной-единственной комнатой, мне пришло в голову, что…
Я тоже успел кое о чем подумать и даже готов на словах выразить свои мысли – послать нахалку ко всем чертям, но она опережает меня и с той же милой улыбкой добавляет:
– Неужели вы оставите без крова бездомную женщину, да еще в такую холодную и сырую погоду? Уверяю вас, я не пью, не созываю гостей, не пристаю к хозяину – словом, все равно что и вовсе не существую…
Пока длится ее небольшой монолог, мои рассуждения постепенно приобретают иное направление. В конце концов, эта женщина пришла сюда не просто так, а ради чего-то. Это что-то – едва ли я сам, и было бы недурно понять, что же это такое. И потом, подобное соседство может оказаться весьма полезным. Да и комната, смежная с холлом, мне совершенно ни к чему.
– У меня просто сердце разрывается, – тихо говорю я. –
Можно бы уступить вам комнату на нижнем этаже, при условии что холл будет общим. Ничего другого предложить вам не могу.
– В первый же миг я поняла, что вы человек великодушный, – щебечет дама, пока я ввожу ее в дом. – Ничего, что холл будет общим… Теперь у меня сердце разрывается…
– Если бы не телевизор, то можно было бы уступить вам весь этаж, – сухо добавляю я. – Как раз сейчас показывают многосерийный телефильм «Черное досье».
– Но тут просто великолепно! – восклицает незнакомка, проходя в просторный холл, на который я уже частично утратил права. – Вся обстановка зеленых тонов… Мой любимый цвет.
Смежная комната и соседствующая с ней ванная тоже вызывают одобрение. Однако внимание дамы вопреки женской логике привлекает не столько ванная, сколько вид из окна. А вид из окна охватывает в основном виллу Горанова.
– Мне кажется, нам лучше сразу договориться насчет оплаты, – предлагает незнакомка, когда мы возвращаемся в холл.
– Успеется, – возражаю я. – К тому же мне пора на работу. Вот вам ключ от парадной двери. Закажите себе дубликат, а оригинал бросьте в ящик для писем.
Я киваю и ухожу со спокойным видом – дескать, мне, человеку добропорядочному и скучному, ничего не стоит доверить свою квартиру первому встречному, так как скрывать мне нечего.
Под вечер, вынимая ключ из нашего тайника, я чуть не сталкиваюсь у входа с каким-то бесполым существом в шляпе с широкими полями, в толстом свитере крупной вязки и в синих потрепанных джинсах.
«Вот и визиты начались!» – мелькает у меня в голове, только вдруг хиппи кажется мне подозрительно знакомым.
– Вы на маскарад? – спрашиваю я, убедившись, что бесполое существо – не кто иной, как моя женственная квартирантка.
– На художественную дискуссию, – уточняет дама-хиппи.
– А, понимаю. Потому-то вы так художественно вырядились.
– Иначе меня сочтут чужаком. Самое неприятное, если в тебе заподозрят чужака.
Следуя этой истине, незнакомка устраивается в моем доме, как в своем собственном. Держится, правда, без тени нахальства, но до того непосредственно, что остается только удивляться.
Вечером, по возвращении с упомянутой дискуссии, она плюхается в кресло и непринужденно оповещает:
– Ох, умираю с голоду.
– Холодильник к вашим услугам, – говорю я.
– И вы составите мне компанию?
– Почему бы нет? «Черное досье» уже закончилось.
Мы идем на кухню.
Покопавшись в холодильнике, дама-хиппи выбирает именно то, что и я бы выбрал, самое прозаичное и самое существенное: яйца и ломоть ветчины.
– Вы никогда не закрываете занавески? – спрашивает дама, ставя сковороду с маслом на газовую плиту.
– А чего ради я их должен закрывать?
– Неужто вы не общаетесь с представительницами противоположного пола?
– Вы первая. А что касается пола… То вы в этом туалете…
– Чтобы сделаться монахом, мало надеть рясу, господин… Не знаю, как вас величать…
– Мое имя вы могли видеть на дверях.
– Видела, только не знаю, как мне вас звать. Вы как предпочли бы обращаться ко мне?
Вопрос ставит меня в затруднение, хотя, вернувшись с работы, я обнаружил в холле предусмотрительно оставленную на столе ее визитную карточку, на которой значится: «Розмари Дюмон, студентка. Берн». Карточка шикарная, гравированная, к тому же только что отпечатанная, даже краска размазалась, когда я с нажимом провел пальцем по буквам.
– В зависимости от обстоятельств, – отвечаю. – Если вы намерены остаться здесь на продолжительное время, я бы стал звать вас Розмари – думаю, рано или поздно мы все равно к этому придем. А если вы совсем ненадолго…
– В таком случае зовите меня Розмари, дорогой Пьер.
Она выключает газ, несет сковородку на стол и ставит на заранее приготовленную деревянную дощечку. Но, прежде чем сесть, она делает два шага в сторону окна и резким движением задергивает занавеску. Вы, наверно, обратили внимание на то, что в отличие от театра в жизни действие нередко начинается именно после того, как закрывается занавес.
Какое-то время дама-хиппи ест молча, по всей вероятности, она порядком проголодалась. Когда еды заметно поубавилось, она ни с того ни с сего спрашивает:
– Вам нравятся импрессионисты, Пьер?
– Признаться по правде, я их часто путаю, все эти школы: импрессионистов, экспрессионистов…
– Как вы можете путать импрессионизм с экспрессионизмом? – с укором смотрит она на меня.
– Очень просто. Без всякого затруднения.
– Но ведь различие заключено в самих словах!
– О, слова!.. Слова – этикетка, фасад…
Розмари бросает на меня беглый взгляд, затем снова сосредоточивает внимание на своей тарелке.
– В сущности, вы правы, – замечает она после двух-трех движений вилкой. – И в этом случае, как часто бывает, название не выражает явления. И все же вы не станете утверждать, что ничего не слышали о таких художниках, как Моне, Сислей, Ренуар…
– Последнее имя мне действительно что-то напоминает, – признаюсь я. – О каких-то голых женщинах. Рыжих до невозможности и ужасно толстых.
– Понимаю, – кивает Розмари. – Вы не относитесь к категории современных мужчин, для которых характерна широта культурных интересов. Вы принадлежите к другому типу – узких специалистов. А какая именно у вас специальность?
– Совершенно прозаическая: я пытаюсь делать деньги.
– Все пытаются, притом разными способами.
– Мой способ – торговля. Точнее, экспортно-импортные операции. Еще точнее – продукты питания.
Вероятно, в соответствии с вашей классификацией, типу мужчин, к которому вы причисляете меня, отведено место где-то в самом низу. Имеется в виду тип мужчин-эгоистов.
Она отодвигает тарелку, снова окидывает меня испытующим взглядом и говорит:
– «Тип мужчин-эгоистов»? Напрасно вы его так именуете, иного типа просто не бывает.
– Как так не бывает? А филантропы, правдоискатели, наконец, ваши импрессионисты?
– Не бывает, не бывает, – качает она головой, словно упрямый ребенок. – И вы это отлично знаете.
Потом она озирается и задерживает взгляд на пачке
«Кента». Я подаю ей сигареты и подношу зажигалку.
– Сама сущность жизни, – продолжает она, – состоит в присвоении и усвоении, в присвоении и переработке присвоенного: цветок с помощью своих корней грабит и опустошает почву, животное опустошает растительный мир и умерщвляет других животных, ну а человек… человек, еще будучи зародышем, высасывает жизненные соки материнского организма, чтобы потом сосать материнскую грудь, чтобы в дальнейшем присваивать все, что в его силах и возможностях. И если, к примеру, мы с вами еще живы и окружающие пока не растерзали нас на куски, то лишь потому, что силы и возможности, подавляющего большинства людей довольно жалки…
– Если я вас правильно понял, вы считаете, что все крадут?
– А вы только сейчас узнаете об этом? Все, к чему вы ни протянете руку, уже кому-то принадлежит. Следовательно, раз вы берете, вы кого-то грабите. Конечно, общество, то есть сильные, присвоившие право действовать от имени общества, создали сложную систему правил, чтобы предотвратить грабеж и обеспечить себе привилегию грабить других. Законы и мораль лишь регламентируют грабеж, но не отменяют его.
– Скверным вещам учат вас в школе, – роняю я меланхолически.
– Этим вещам учит не школа, а жизнь, – уточняет Розмари, устремляя на меня не только вызывающий взгляд, но и густую струю дыма.
– Какая жизнь? Бедных бездомных студентов?
– Благодаря вам я уже не бездомна. И, пусть это покажется нескромностью, должна добавить, что и на бедность не смею жаловаться. Мой отец накопил немало денег именно по вашему методу – торговлей.
– Чем он торговал?
– Не продовольствием, а часами. Но это деталь.
– Которая не мешает вам видеть в нем вора.
– Не понимаю, почему я должна щадить его, если не щажу остальных? Все воры…
– И вы в том числе?
– Естественно. Раз я живу на его ворованные деньги.
– Логично! – киваю я и смотрю на часы. – Вроде бы пора ложиться спать.
– В самом деле. Я что-то не в меру разболталась.
– Наверное, вы держите под подушкой красную книжечку Мао…
– Допустим. Ну и что? – снова бросает она на меня вызывающий взгляд.
– Ничего, конечно. Дело вкуса. Но раз уж мы заговорили о вкусах, то позвольте заметить: одежда хиппи вам никак не идет. Ваша фигура, Розмари, достойна лучшей участи.
Пожелав ей спокойной ночи, я удаляюсь на верхний этаж. И быть может, это чистая случайность, но больше мне никогда не приходилось видеть Розмари в драных джинсах и мешковатом свитере.
«Не пью, гостей не созываю – словом, все равно что я вовсе не существую…» Должен признать, что, поселившись у меня, Розмари соблюдает все пункты вышеприведенной декларации, кроме одного: она все-таки существует. И вполне отдает себе в этом отчет, да еще старается, чтобы и я не упускал этого из виду. Вернувшись со своих лекций, она так грациозно покачивается на высоких каблуках, очертания ее бедер и бюста так соблазнительны, а глаза – просто грешно прятать такие глаза за стеклами очков – смотрят на меня с такой многообещающей игривостью, что… Как тут усомнишься в ее существовании?
– Скучаете? – спрашивает она, бросив на диван сумочку и перчатки. И, прежде чем я решил, что сказать в ответ, добавляет: – В таком случае давайте поужинаем и поскучаем вместе.
В сущности, с моей квартиранткой особенно не соскучишься. Она постоянно меняет наряды, которые приволокла в трех объемистых чемоданах, и возвращается домой то светски элегантной, словно с дипломатического коктейля, то в спортивном платье с белым воротничком, напоминая балованную маменькину дочку, то в строгом темном костюме, будто персона из делового мира. Постоянно меняется не только ее внешность, но и ее манеры, настроение, характер суждений. Веселая или задумчивая, болтливая или молчаливая, романтически наивная или грубо практичная, сдержанная или агрессивная, притворная или искренняя, хотя заподозрить в ней искренность весьма затруднительно.
Как-то в разговоре я позволил себе заметить:
– Вы как хамелеон, за вами просто не уследишь.
– Надеюсь, вам известно, что такое хамелеон…
– Если не ошибаюсь, какое-то пресмыкающееся.
– Поражаюсь вашей грубости: сравнить меня с пресмыкающимся!
– Я имею в виду только вашу способность постоянно меняться.
– Тогда вы могли бы сравнить меня с каким-нибудь чарующе-переменчивым драгоценным камнем.
– С каким камнем? Я, как вам известно, камнями не торгую.
– Например, с александритом… Говорят, утро у этого камня зеленое, а вечер красный. Или с опалом, вобравшим в себя все цвета радуги. С лунным камнем или с солнечным.
– Уж больно сложно. Совсем как у импрессионистов.
Не лучше ли ограничиться более простым решением: выберите себе какой-нибудь определенный характер и не меняйте его при всех обстоятельствах.
– А какой вы советовали бы мне выбрать?
– Настоящий.
– Настоящий? – Она смотрит на меня задумчиво. – А вы не боитесь ошибиться?
У нее красивое лицо, но, чтобы увидеть, какое оно, это лицо, нужно, улучив момент, поймать его в миг углубленности и раздумья, однако именно тогда оно в чем-то теряет, потому что красота его в непрестанных изменениях
– в целой гамме взглядов, в улыбках, полуулыбках, в ослепительном смехе алых губ, обнажающих красивые белые зубы, в красноречивых изгибах этих губ, в движении бровей, в едва заметных волнах настроения, пробегающих по этому то наивному и непорочному, то иронически холодному или вызывающе чувственному лицу.
Быть может, ей двадцать три года, но, если окажется, что тридцать два, я особенно удивляться не стану. Вообще-то иногда кажется, что ей тридцать два, а иногда –
двадцать три, однако я склоняюсь к гипотезе в пользу третьего десятилетия или – ради галантности – в пользу конца второго. Внешность часто бывает обманчива, а вот манера рассуждать, даже если рассуждения не совсем искренние, говорит о многом.
– Скучаете?
Традиция этого вопроса, задаваемого моей квартиранткой всякий раз, когда она возвращается из города, восходит к первой неделе нашего мирного сосуществования. Но, говоря о нашем мирном сосуществовании, я не хочу, чтобы меня неправильно поняли. Потому что если дама следует правилу «не приставать к хозяину», то я со своей стороны соблюдаю принцип «не задевать квартирантку».
Итак:
– Скучаете?
Этот вопрос был мне задан еще в конце первой недели.
– Нисколько, по крайней мере сейчас, – говорю в ответ. – Только что смотрел «Черное досье».
– О Пьер! Перестаньте наконец паясничать с этим вашим досье. Я вас уже достаточно хорошо знаю, чтобы понять, что телевизор вам служит главным образом для освещения.
– Не надо было говорить, что я ничего не смыслю в импрессионизме, – замечаю я с унылым видом. – Непростительная ошибка. Вы раз и навсегда причислили меня к категории законченных тупиц.
– Вовсе нет. Законченные тупицы не способны скучать.
– Откуда вы взяли, что я скучаю?
– Невольно приходишь к такому заключению. По саду вы не гуляете, в кафе у остановки не ходите, гостей не принимаете, в карты не играете, поваренную книгу не изучаете, гимнастикой по утрам не занимаетесь… Словом, вы не способны окунуться в скучную жизнь этого квартала.
А раз не способны, значит, скучаете.
– Только не в вашем присутствии.
– Благодарю. Но это не ответ.
Потом добавляет, уже иным тоном – она имеет обыкновение неожиданно менять тон:
– А может, секрет именно в том и состоит, чтобы погрузиться в царящую вокруг летаргию? Раз уж плывешь по течению и обречена плыть до конца, разумнее всего расслабиться и не оказывать никакого сопротивления…
– Вот и расслабляйтесь, кто вам мешает, – примирительно соглашаюсь я.
– Кто? – восклицает она опять другим тоном. – Желания, стремления, мысль о том, что я могла бы столько увидеть и столько пережить, вместо того чтобы прозябать в этом глухом квартале среди холмистой бернской провинции.
– Не впадайте в хандру, – советую я. – Люди подыхают от тоски не только в бернской провинции.
– Да, и все из-за того, что свыклись со своим углом и не мыслят иной жизни. Одно и то же – пусть это будет даже индейка с апельсинами, – повтори его раз пять, станет в тягость. А секрет состоит в том, чтобы вовремя отказаться от того, что может стать в тягость, и избрать нечто иное.
Секрет – в переменах, в движении, а не в топтании на месте.
– Послушав вас, можно подумать, что самые счастливые люди на свете шоферы и коммивояжеры.
– Зачем так упрощать?
– А вы не усложняйте. Я полагаю, если стремиться во что бы то ни стало сделать свою жизнь интересней, можно добиться этого где угодно, даже в таком дремотном углу, как этот, – конечно, при условии, что ты не лишен воображения.
– Пожалуй, вы правы! – соглашается она, снова переменив тон. – Пусть наша жизнь будет не такой уж интересной, но хотя бы менее скучной!
Говоря между нами, у меня не создается впечатления, что мою квартирантку одолевает скука. Днем она без устали мечется между Острингом и центром, да и будучи здесь, в этом дачном месте, продолжает сновать от кондитерской на станцию, со станции в магазин или в Поселок
Робинзона – так именуют построенный с выдумкой ультрамодерный комплекс по ту сторону холма, где у Розмари завелись знакомые по университету.
Когда она возвращается домой раньше меня, я частенько застаю ее на аллее беседующей с кем-нибудь из соседей. Обаятельная внешность не единственное преимущество Розмари. Она человек на редкость общительный и приветливый, так что меня особенно не удивляет, когда однажды вечером она спрашивает меня:
– Пьер, вы не возражаете, если мы завтра составим здесь партию в бридж? Надеюсь, с игрой в бридж вы знакомы несколько лучше, нежели с импрессионистами.
– Кто же будет нашими партнерами?
– Наша соседка Флора Зайлер и американец, который живет чуть выше, по ту сторону аллеи, – Ральф Бэнтон.
– Я подозреваю, что вы их уже пригласили.
– Да… то есть… – Она сконфуженно замолкает.
– «Я не пью, гостей не созываю…» – цитирую я ее собственные слова.
– О Пьер!.. Не надо быть таким противным. Приглашая этих людей, я заботилась прежде всего о вас. Думаю, надо же как-то вырвать человека из цепких объятий этого
«Черного досье».
– «Плафон» или «контра»? – лаконично спрашиваю я, чтобы положить конец этим лицемерным излияниям.
– Что вы предпочтете, дорогой, – сговорчиво отвечает
Розмари.
Следующий день – суббота, так что мы оба дома, хотя это не совсем так, потому что с утра моя квартирантка катит на своей красной машине на Остринг и обратно, чтобы доставить деликатесы, необходимые для легкой закуски, а я тем временем забочусь о пополнении напитками нашего домашнего бара, до сих пор существовавшего лишь номинально, для чего мне приходится ехать в город, а едва вернувшись, я снова мчусь туда, чтобы прикупить миндаля и зеленых маслин, так как Розмари считает, что без миндаля и зеленых маслин не обойтись, однако, не успев отдышаться после возвращения, я слышу слова Розмари: «А
играть на чем будем, стола-то нет», на что я не могу не возразить: «Как это нет стола?», после чего следует разъяснение, что имеется в виду не обеденный, а специальный стол, крытый зеленым сукном, к тому же такой стол прекрасно впишется в наш зеленый холл, хотя, по-моему, вполне достаточно зеленых маслин, и в конце концов мне снова приходится мчаться в город, долго бродить по торговому центру, прежде чем удается найти соответствующее игральное сооружение, после чего я возвращаюсь домой как раз вовремя, по крайней мере так говорит Розмари
– она не может не высказать своего удовлетворения по этому поводу, потому что нужно помочь ей приготовить сандвичи.
Точно в шесть у парадной раздается звонок. Это, конечно же, упомянутый Ральф Бэнтон, потому что мужчины
– народ точный. Кроме того, Бэнтон, по данным Розмари, работает юрисконсультом в каком-то банке, а юрисконсульты отличаются исключительной точностью, особенно банковские.
Гость подносит моей квартирантке три орхидеи в целлофановой коробке – надеюсь, не из тех, ядовитых, которых панически боится Бенато, – а меня одаряет любезной, несколько сонной улыбкой, вполне в стиле сонного дачного поселка. Этот черноокий флегматичный красавец, вероятно, уже разменял четвертый десяток, но сорока еще явно не достиг. Разглядеть его более тщательно удается после того, как мы размещаемся в холле, где всю тяжесть разговора об этой несносной погоде и прочих вещах принимает на себя Розмари, а мне остается только глазеть, молча покуривая.
Не знай я об этом заранее, вряд ли бы я счел его янки.