Почва и судьба

В. Лищенко, А. Стреляный Месяц в деревне (Американская ферма и советский колхоз: ученый и писатель обмениваются впечатлениями)

Анатолий Стреляный. Вы провели месяц в США, я — в своей Старой Рябине. Обменяемся впечатлениями?


Виктор Лищенко. Чаще всего мне в Америке приходилось слышать два вопроса. Первый: действительно ли мы собираемся перестать покупать американское зерно? И второй: действительно ли мы хотим покончить с пьянством?


А. С. О том же меня спрашивали и в Старой Рябине. И удивлялись, когда я говорил, что сам затем и приехал, чтобы в родном селе получить ответы на эти вопросы. Так мы там друг друга и спрашивали: сосед Иван, тракторист — меня, а я — его.

Несколько лет назад я писал, что нашу Рябину заставляют занимать бесценный чернозем кабачками, хотя всем известно, что урожай их некуда девать. Великолепные кабачки шли по копейке за килограмм в соседний колхоз свиньям. Описывая эти дела, я рассуждал о том, сколько пшеницы мог бы получать с этой земли колхоз, если бы его оставили в покое.

Сообщаю вам: история с кабачками повторилась и в нынешнем году. Как ни в чем не бывало! Решения XXVII съезда писаны не для нашего колхоза — говорили мне в Старой Рябине. Не для нашего района — говорили в Великой Писаревке, райцентре. Не для нашей области — в Сумах. Не для нашей республики — в Киеве. Именно после съезда партии там, в Киеве, невозмутимо расписывали, сколько чего должна посеять каждая область. Пары делили, как гвозди. Мало, видите ли, на Украине земли, чтобы позволить колхозам иметь паров столько, сколько нужно. А под кабачки, которые пойдут свиньям по копейке за килограмм, земли не жалко. «Эх вы, хозяева!» — говорит моя мать.

Так что, судя по тому, что делается сейчас в Рябине, нужда в покупном зерне отпадет не скоро. Без вас тут, правда, как-то показывали по телевидению селекторный зал союзного Агропрома…


В. Л. Селекторный зал? Там есть такой?


A. С. Есть, показывали. Глядите, мол, какое конкретное руководство сельским хозяйством осуществляет Агропром, скоро все будет хорошо. Не хотят понимать самых азов. Такое конкретное руководство, для которого требуется селекторная связь, должно осуществляться на уровне колхоза, не выше. Селектор в райцентре — и то это уже признак пустого администрирования. Народ не случайно смеется над этим чудом, называя его радионяней. А тут радионяня не на областном, не на республиканском даже уровне — на союзном! И гордятся, радуют зрителя…


B. Л. Я часто завтракал в одном придорожном кафе близ Кун Рэпидса, штат Айова. Это что-то вроде клуба. По утрам там собираются фермеры, едят свою яичницу, обсуждают новости. Слушая вас, я вспоминал, как ругаются они. Тоже всем недовольны. Кроют правительство, Рейгана, западных европейцев…


A. С. Нас?..


B. Л. Нас — меньше всех. Мы ведь покупатели, а западные европейцы — конкуренты.


A. С. Что, они уже конкурируют с фермерской Америкой? За ними поистине не успеваешь следить.


B. Л. Еще несколько лет назад мало кто был готов в это поверить, но факт есть факт: маленькая старушка Европа на сегодняшний день — крупнейшая житница планеты. Она научилась получать огромные и устойчивые урожаи. Зерновое хозяйство там построено на уровне самой передовой американской технологии и… на гигантских государственных субсидиях. «Общий рынок» перещеголял американцев по части финансовой помощи земледельцу — и его зерно стало дешевле американского. А тут подоспели и Аргентина с Бразилией — у них тоже зерно дешевле. Покупателю же американскому, пищевым компаниям не важно, чьи продукты покупать, отечественные или заморские, лишь бы дешевле. И вот Америка на наших глазах становится крупнейшим покупателем продовольствия. Неожиданно и почти мгновенно. Покупает все больше, продает все меньше. Свое лежит непроданное, а чужое покупается. Потому что чужое — дешевле.

Как это отразилось на фермерах? Со времен великой депрессии тридцатых годов их финансовое положение не было таким тяжелым, как сейчас. Этот кризис надвигался постепенно. Сельскохозяйственный советник американского посольства в СССР мистер Бигли рассказывал однажды, как он оказался в Москве. У него была небольшая ферма в штате Айова, он работал на ней вместе с отцом. Несколько лет назад отец — девяностолетний старик — сказал ему: «Сынок, ты, я вижу, прикипаешь душой к сельскому хозяйству. Слишком любишь землю. Это опасно. Бросай ее к чертовой матери. Дела в сельском хозяйстве плохи, а будут еще хуже». И Бигли-младший, послушав старика, устроился на государственную службу, на казенные хлеба. Недавно он покинул Москву. В связи с его отъездом американский посол давал обед. Среди приглашенных был и я. В своей прощальной речи Бигли сказал: «За последнюю неделю я встречался с двумя людьми, беседы с которыми имели для меня большое значение. Я должен был решить вопрос, как жить дальше: оставаться на государственной службе и принимать назначение в Бангкок или возвращаться на свою ферму, садиться на землю и хозяйствовать. В это время в Москву приехал губернатор Айовы. Я спросил его, как дела в Айове. „Прекрасно“, — ответил он. Потом в Москву вернулся доктор Лищенко. На мой вопрос, как дела в Айове, он ответил: „Плохи, Бигли, очень плохи“. Доктор Лищенко был ближе к истине, чем мой губернатор, и вот я еду в Бангкок…»

В США я был гостем моего старого друга Джона Кристала, банкира-аграрника. Он холостяк, ночевали обычно в его старом отцовском фермерском доме. По дороге заезжали в магазин, покупали снедь (как обычно, больше, чем нужно, потом приходилось выбрасывать…), после ужина выходили на крыльцо и продолжали наши беседы. Однажды сидим — мимо проезжает молодой фермер на «пикапе». Джон рассказывает: это такой-то, живет в десяти километрах отсюда, сын такого-то, а поехал он на танцы. Я говорю: «Для танцев он, кажется, все-таки староват. Мог бы пригласить девушку в ресторан». Не может, отвечает Джон, это дорого, а там он обойдется бутылкой кока-колы. Американский фермер-миллионер (а этот парень — миллионер, они там почти все миллионеры) не может пригласить девушку на ужин, потому что его миллион — в машинах, скоте, земле, удобрениях, постройках, а в кошельке пусто.

Из-за трудностей со сбытом получается так, что фермер работает, но не зарабатывает. Поэтому без финансовой помощи правительства, без субсидий и льгот он не может прожить ни одного дня. Джон Кристал говорит прямо: если бы прекратились субсидии, американское сельское хозяйство просто перестало бы существовать. А программ правительственной помощи так много, они такие запутанные, в них столько всяких рогаток и подвохов, что фермер, который кое-как кончал когда-то школу, в них не разберется. Нужно или обращаться к консультантам, платить им, или вообще свертывать деловые отношения с государством, выходить из игры. По образу своей жизни, по интересам и психологии он давно не мужик, не крестьянин и не сельхозрабочий, а делец, коммерсант, участник игры, где ставкой может быть жизнь.

Джон познакомил меня с своим братом Томом. Том — фермер, у него жена, сын и один наемный рабочий. Иногда — два. У Тома дела пока идут хорошо. У него новейшая сеялка с компьютером, которая стоит почти столько, сколько трактор, а трактор стоит сорок тысяч долларов — цены страшные, но она, эта сеялка, сокращает сроки посева, обеспечивает ему точнейший высев и контролирует глубину заделки семян. Хорошая дорога, высококачественные семена, испытанные технологии — чтобы всегда иметь добрый урожай, Тому не надо быть гениальным человеком, ему надо хорошо знать технику и не лениться.

Погода его интересует меньше, чем конъюнктура. Его не волнует технология: сколько сделать дополнительных культиваций или подкормок, как добиться высокого урожая. Это все само собой, тут он, как говорится, с закрытыми глазами управляется. Больше всего его интересует сбыт. Как продать урожай? Кому? Когда? Мучительные вопросы. В нынешнем году у них лежало 140 миллионов тонн прошлогоднего непроданного зерна. Это большая беда. Когда я говорил им про наши беды, они пожимали плечами. Каждое утро Том должен побывать в нескольких местах в радиусе 50―60 километров: собрать новости. Новости о положении на внутреннем и мировом рынке, о Чернобыле — обо всем, что происходит везде и всюду. Основное время уходит на это. Два-три раза в день он вынужден припадать к персональному компьютеру: на входе слишком много данных, нуждающихся в переваривании. Готов поверить любым слухам: настолько напуган, запутан, обескуражен.

С ним-то, с Томом, я и заходил в придорожную забегаловку, где изо дня в день ругают вашингтонских чинуш. Ругают за бюрократизм, волокиту, мелочность, за то, что хотят все поставить под контроль, за то, что черт ногу сломает в этих их программах…


A. С. Неужели эти программы такие же запутанные, противоречивые и лукавые, как и системы оплаты в наших колхозах и совхозах?


B. Л. Не проще, никак не проще, бюрократ везде одинаков.

Том втолковывал мне: «Поймите, я должен постоянно рисковать. Только тот, кто рискует, может устоять на ногах». Американские фермеры хорошо помнят одну из многочисленных крылатых фраз Эрла Батца, бывшего министра сельского хозяйства США: «Приспосабливайся или умрешь!» Из тех фермеров, которых знал в своей жизни Том, каждый второй оставил свое дело потому, что не мог успевать за научно-техническим прогрессом. «Было непросто, но понятно всем: нельзя отставать. В общем, жилось неплохо — и деньги были, и душа радовалась». Сейчас все не так. Банкротами становятся уже не только слабейшие, но и сильные, хорошие фермеры. Причем в массовом порядке. Такого в истории США еще не было. Сельское хозяйство было последним, так сказать, оплотом… Продовольственные товары были единственной группой товаров, по которой у США было положительное сальдо. Покупали на 15―17 миллиардов долларов, а продавали на 40―45. А теперь совершенно иное соотношение. Я ехал, чтобы присмотреться, что заставляет фермера хорошо работать. В наших беседах вы так напирали на материальную заинтересованность, что я решил присмотреться. Для себя. И опоздал. Приехал — а фермера-то уже нет, почти нет, исчезает фермер. Пять процентов фермерских хозяйств дают больше половины валовой продукции. Среди них, кстати, и Том.

Где совсем недавно было три-четыре фермы, теперь стоит одна. Разоряются, уходят. Иные стреляются, вешаются, спиваются. Едем — и Том показывает: вон стоит заброшенный дом, там жил такой-то, разорился и застрелился, а вон и дома нет, его разобрали и сожгли, остались только деревья, чтоб была тень и вид веселее, там жил такой-то — разорился и повесился, а вон ничего не осталось, ни дома, ни деревьев, там жил такой-то, любил виски, спился и куда-то сгинул.

Показывая мне окрестности, Том делится своими планами: вот эту землю он не хочет покупать, она плохая, вот эту — купит.

Исчезают не только фермы, но и фермерские городки. В Кун Рэпидсе тоже дела сворачиваются. Если раньше ездили за два километра купить запчасть к комбайну, то теперь — за сорок — пятьдесят, ближе — негде, не у кого. Хиреет в городке бизнес — хиреет и почта, пустеет школа и церковь. Прекрасные дороги, постройки — и запустение. Смотреть на это странно, тяжело даже мне, а каково им? Не случайно некоторые начинают спиваться. Так один их жгучий вопрос — о наших закупочных планах соединяется с другим — о нашем антиалкогольном опыте, о первых результатах этой политики.


А. С. В Рябине говорят: кто пил, тот и пьет. Это так и не так. Кто пил, тот и пьет, но — заметно меньше. Поскольку спиртного нет в свободной продаже, резко упало число случайных выпивок и попоек. Водка или вино в магазине появляется раз в неделю, а то и реже. Мгновенно выстраивается очередь, и через час прилавок уже пуст. Я разговаривал с председательницей рабкоопа в Правдинке. Это рядом с Рябиной. У нее несколько торговых точек. Раньше она брала на водке до семидесяти тысяч рублей в месяц, сейчас — семь. Продавщицы, говорят, ругаются: «Не завози водку». Вы, конечно, знаете, что такое продавщицы, не заинтересованные как следует торговать?


В. Л. Еще бы!


A. С. Это, наверное, единственное, что мы знаем лучше всех в мире. А тут, представьте себе, это свойство додумались использовать во благо. Введены какие-то хитрые коэффициенты, в которых, как и положено, черт ногу сломает, но общий смысл продавщице ясен: чем больше продаст она водки и вина, тем меньше заработает. Что еще? Одеколонов в лавках нет. Выпиваются в день поступления, если еще не на складах. Самогон — гонят. Не скажу, что гонят, как и гнали, но гонят. Прежде гнали, чтобы угощать и покупать друг друга, теперь — в основном для собственных нужд. Ведь «казенка» до рядового потребителя практически не доходит. Став дефицитом, она, как и положено дефициту, достается в первую очередь начальству. Понаблюдал я, как оно теперь пьет… Понаблюдал и в родных местах, и по соседству — в Белгородской и Харьковской областях. Смотришь на иного председателя, который после каждой встречи с секретарем райкома раньше двенадцати часов следующего дня на работе не появляется, и думаешь: как они не боятся? Потом убеждаешься: нечего и некого им бояться. Никому они не нужны, никто их не трогает. В Рябине говорят: если пьянка у нас и сократилась, то это заслуга Москвы. Одной Москвы. Местного вклада в это дело — никакого.


B. Л. Выпившего начальника, наверное, поймать труднее, чем рядового. Уехал в лес, в поле, за пределы района…


А. С. Наоборот! Пьянку начальника «засечь» намного легче, чем рядового. Он же на виду. За ним смотрит сотня глаз. Я приезжаю в одно село, где у меня старые друзья, и через час-два уже могу не только рассказать, но и доказать, когда, где, что и с кем пил председатель в течение последнего месяца. На Украине нет села, где бы кем-то не велась тетрадка таких сведений. Приезжает в Ахтырку (это центр соседнего района) представитель Сумского обкома партии проводить совещание. Вечером у него пьянка с одним председателем. Утром я уже знаю все: для чего и где поили этого человека, сколько в него влили, чем закусывал, кто еще присутствовал, когда закончили, кто в какую сторону поехал. Я знаю, какую махинацию провел колхозный завхоз, чтобы добыть председателю деньги на этот пир, и как спрятаны концы в воду. Я это все узнаю утром, а кое-кто знал еще до того, как они подняли по первому стакану. И я не верю, чтобы этого всего не знал хоть кто-нибудь из тех, кто обязан знать такие вещи и принимать меры. Не верю. Все всё прекрасно знают, но не хотят выносить сор из избы. Я не обнаружил ни малейшего признака, что в Старой Рябине и вблизи нее кто-нибудь, у кого есть какая-то власть, осознал, на какое зло поднялась Москва. Никакого рвения, никакой инициативы. Вялое исполнительство, не больше. Завел человек хорошую теплицу, выращивает в поте лица много хороших цветов или огурцов — тут мы как тут, мигом возбудим дело, пропечатаем в газете. Борцы! А поймать представителя обкома, берущего взятки водкой, секретаря райкома, председателя колхоза, чуть ли не всю ночь орущего пьяные песни «на природе», — нет, тут у нас и штатов мало, и сигналов не поступало.

Короче: нужен, я думаю, сухой закон. Если что и показал наш непродолжительный антиалкогольный опыт, так это малую пользу половинчатых мер. Это же, впрочем, показывает и то, что происходит в последнее время в экономике.


В. Л. Ваши земляки сейчас у всех на устах. Я говорю о Сумском эксперименте — об опыте самофинансирования машиностроителей.


А. С. Пишут об этом и местные газеты. Многие, похоже, верят, что объединение имени Фрунзе на самом деле теперь само зарабатывает себе средства на жизнь, а не получает их от правительства. Должен вам сказать, что грамотные сумские экономисты и инженеры из молодых относятся к этому эксперименту довольно сдержанно. Потому что объединению с самого начала созданы тепличные условия. Ему оставляют за семьдесят процентов его прибыли…


В. Л. Фантастика!


A. С. …тогда как по современным мировым стандартам должно быть обратное соотношение: четверть — предприятию, три четверти — государству. Это первая причина сумской удачи. Вторая — цены. Цены на продукцию, выпускаемую объединением, — «затратносреднепотолочные». То есть сильно завышенные. Таких денег за такие изделия на мировом рынке никто сегодня не даст. Таким образом, это не самофинансирование, а игра в самофинансирование. Безвредная, даже полезная, но — игра… Вы, кстати, не знаете, почему мы не начали покупать зерно у европейцев, а продолжаем — у американцев?


B. Л. По неразворотливости. Я думаю, это дело требует специального сурового анализа, несмотря на то что руководитель Экспортхлеба (так стыдливо называется организация, занимающаяся импортом) недавно строго наказан… Вместе с тем не думайте, что американцы так легко уступят наш рынок. Раньше, когда я говорил им, что кукуруза, которую они нам продают (а этот самый Экспортхлеб не глядя покупал), низкого качества, они и бровью не вели. В этот же раз, стоило мне сказать об этом в беседе с главным редактором местной газеты, на следующий день в этой газете появилась самокритичная карикатура: изображен огромный советский корабль, в который загружается американский мусор. Теперь они предлагают нам не только хорошее зерно по сходным ценам, но и помощь в доведении его до ума — технологии, «ноу-хау», научные разработки. Губернатор Айовы не зря приезжал не так давно в Москву…

Некоторые из моих московских собеседников удивляются, когда я говорю, что американцы, ежегодно продавая больше ста миллионов тонн сельхозпродукции, не умеют торговать. Не умеют торговать в новом мире, в изменившихся условиях. Они привыкли к «силовой» торговле, к тому, что покупатели зависят от них, не имеют выбора и можно с ними не церемониться.

Но американцы научатся церемониться, уже учатся. Почему Рейган почти каждый день повторяет, что прекратит выплаты фермерам? Выплаты, которые в их доходах составляют ни много ни мало — 80 процентов… Он хочет быстрее расчистить место для нового сельского хозяйства, для новых людей, которые смогут конкурировать с Европой, будут уметь церемониться с покупателями — повышать качество продукции, удешевлять ее, переходить от простой грубой торговли к широкому торгово-экономическому сотрудничеству.

Фермер пущен под нож, но продовольственный магазин стал лучше. Это учтите. Я бы даже сказал, что фермер был пущен под нож для того, чтобы продмаг стал еще богаче.

Американцы тратят на питание более трехсот миллиардов долларов в год. Деньги у людей есть, люди готовы покупать хорошие и разнообразные продукты, поэтому в последние годы бурно развивается пищевая промышленность, поэтому лучше становится продмаг. Правительство открыло двери для импорта, потому что если бы продмаг стал хуже, оно слетело бы. Продмаг для американца — это очень серьезно, тут шутки в сторону. Не может дать чего-то свой фермер — купим у чужого. Пищевая компания, получив разрешение правительства, осматривается на мировом рынке и прикидывает, где что купить дешевле. Я никогда не видел такого обилия, к примеру, сухофруктов, как сейчас. В прекрасных упаковках, в чистых бочках со стеклянными колпаками… И какое разнообразие! Ты испытываешь удовольствие не только от того, что продуктов хватает, но и от того, что можешь купить, скажем, плод киви из Новой Зеландии. А кроме экзотических, они импортируют и обычные продтовары. Мясо покупают, сахар, зерна купили на 700 миллионов долларов, овощей почти на два миллиарда, напитков на столько же.


A. С. Бестрепетность, с которой это общество пустило, как вы говорите, под нож своего земледельца, наводит на размышления.


B. Л. «У вас происходит депопулляция, — сказал я, выступая там по телевидению. — Исчезает сельский житель. И нам понятна тревога тех немногих американцев, которые обращают на это внимание. Мы ведь на собственном опыте теперь знаем, как легко потерять сельского жителя и как трудно — возвращать». Но сло́ва «бестрепетность» я бы не употреблял. Рейган все время грозит фермерам прекращением субсидий, ведь его республиканская партия всегда была против фермерских программ. И те же республиканцы, тот же Рейган оказались вынужденными делать то, что делали когда-то демократы. Причем в таких масштабах, которые демократам и не снились. С 1982-го по 1984 год правительство потратило 60 миллиардов долларов на помощь фермерам. Оно не может допустить, чтобы число самоубийств было выше определенного уровня.


A. С. Стало быть, фермера режут, но с соблюдением приличий…


B. Л. Ваши слова — как будто из того кафе, где мы с Томом завтракали. Рейгана там и ругают за эту половинчатость, противоречивость. Говорят: лучше бы уж он пустил все на самотек — все кончилось бы быстрее. Они верят в рыночный механизм. Сильнейшие, перестроившись, остались бы, остальные закрыли бы лавочку и пошли на все четыре стороны — что ж сделаешь, в западном мире ни одно хозяйство не работает в спокойных условиях, не чувствует себя в безопасности, западный человек всегда готов к риску, а значит, и к поражению. Но Рейган так дело и ведет, чтобы львиная доля субсидий доставалась именно сильнейшим. И не просто сильнейшим. Я же говорил: создается новое сельское хозяйство. Фермера заменяет агропромышленное объединение — комбинат, комплекс. Ему конкуренция со старушкой Европой по силам. Это то, что предвидел и начинал знаменитый фермер Гарст. Он постепенно превратил свое семейное хозяйство в агропромышленное объединение. Индустриализация пришла не извне, а выросла из нужд развивающегося хозяйства. Ему нужны были удобрения и другие химсредства — создал тукосмесительный завод, который стал обслуживать еще полсотни фермеров. Ему нужно было наладить хранение растущих объемов зерна — создал свой элеватор, который тоже стал служить и соседям. Ему нужны были семена — создал семеноводческий завод, постепенно ставший крупнейшей селекционно-генетической компанией США. Ему нужно было эффективно использовать корма — создал животноводческую ферму. Наконец, он нуждался в финансировании этих дел — купил банки, шесть банков, которые тоже, естественно, обслуживают всю округу. И все это является практически одним громадным многоотраслевым хозяйством на базе одной ведущей отрасли — семеноводства. Со своими дорогами, складами, со своей территорией и населением…

Вот такие объединения и становятся преобладающей формой американского сельского хозяйства.


A. С. Один герой последнего романа Василия Белова сравнивает избу с подводной лодкой, пригодной к автономному плаванию, способной сохранять жизнеспособность в любых условиях, при любых потрясениях…


B. Л. Если бы изба — то есть связанный с нею образ жизни, быт, форма хозяйства, уровень производства — была действительно подобна подводной лодке автономного плавания, то в ней до сих пор жили бы и мы и американцы.


A. С. И хоронили бы четверых из пяти младенцев, рождающихся в этой избе, при этом образе жизни, форме хозяйства и уровне производства. Впрочем, герой Белова полагает, что упразднение избы — результат некоего всемирного заговора. Не случайно, говорит он, избу везде уничтожали в первую очередь. То есть заговорщики таким способом хотели выкурить крестьянина из деревни, чтобы растлить его, невинного, в городе.


B. Л. Да в избе — кто жил в ней, тот знает — дует же изо всех щелей! Как ни конопать, дует… Сколько ни топи… И тараканы лезут. Это не значит, что мне не нравится старая деревня, что мне ее не жалко. Жалко! И семейную ферму, которую Америка приносит в жертву своему желудку, от которой она отвернулась, как девка, идущая за тем, кто лучше угостит (не мое сравнение — я слышал его в придорожном кафе), — жалко. Это было славное «изобретение». Семейная ферма сформировалась сто — сто двадцать лет назад. Она была эталоном сельского хозяйства. Она достигла высочайшей производительности труда, организованности, мобильности, вокруг нее сформировалась социальная деревенская инфраструктура. Но не хотят уже люди жить на фермах. Молодая хозяйка не хочет, как она говорит, хоронить себя на хуторе. Усадьба сына Тома Кристала всего в двух километрах от маленькой деревушки, есть отличная дорога, есть машина — нет, его жена не хочет жить у себя на усадьбе, ей надо к людям.


A. С. В какую-никакую, но — толпу… Как всякий нормальный человек, я не против того, чтобы существовали наши малые деревни, а захиревшие — возрождались. Но возрождались бы не по нашему, городских служащих, писателей, ученых, желанию и решению, а по желанию и решению их самих, этих деревень, по желанию и решению людей, которые живут или будут там жить. Мы все-таки слишком верим в творческую, так сказать, силу начальства. Нам кажется, что при желании и должных знаниях можно найти и выдержать золотую середину. Много мы видели золотых середин? Мы упоминали свежайший пример: борьба с нетрудовыми доходами… Во что она выразилась, не успев родиться? И это, к сожалению, естественно. Вы можете привести пример, когда по команде появилось что-то новое и значительное?


B. Л. Сколько угодно! Я вам назову только те дела, в которых с самого начала, еще на стадии изучения чужого опыта, участвовал сам. Создание бройлерной промышленности. Промышленное производство яиц. Звероводство. Внедрение культуры сорго. Семеноводство кукурузы, без которой сегодня никто не мыслит сельского хозяйства: сначала мы купили пять семеноводческих заводов, потом построили еще двести — и пошло.


A. С. Двести семеноводческих заводов — это хорошо, а кукурузы-то все равно не хватает, покупаем, потому что по телефонограмме: «Приступить к прикатыванию зерновых и однолетних трав…» — урожаи не растут. И не имеет значения, откуда они летят в Старую Рябину — из сельхозуправления, как вчера, или из РАПО, как сегодня, или из райкома, как всегда.


B. Л. К сожалению, вы правы. Это угнетает. А ведь от того, будет ли найден способ защитить хозяйство, трудовой коллектив от этих телефонограмм, от всего и вся, что за ними стоит, зависит судьба, наше будущее. И ведь оно может быть прекрасным, может! Пятьдесят лет назад появились колхозы (совхозы — несколько раньше) — новая форма хозяйства при общественной собственности. Они показали образцы ведения крупномасштабного хозяйства и большие возможности для решения социальных вопросов. И мы с ними тоже в конце концов пришли к агропромышленному объединению.


A. С. Точнее бы сказать: к идее такого объединения. Оно пока существует сугубо формально, само себе не хозяин, ему нет до себя никакого дела, оно, по сути, не подозревает о своем существовании, это вывеска, да и только. А как интересно, сильно, умно начиналось… Возникало снизу, из нужд самих хозяйств, местности… Не создавалось, а именно возникало, пыталось возникнуть… Потом подключился бюрократ — подключился сверху, с инструкций, шаблоном, селектором. Что произошло бы с объединением Гарста, если бы взять да и поставить над ним контору в округе, а над окружной конторой — контору в столице штата, а над штатной конторой — контору в Вашингтоне? И чтоб в этих конторах сидели тысячи служащих на твердых окладах от правительства…


B. Л. Как бы нам это прокричать во весь голос, как бы прокричать?! Что нельзя гробить прекрасные, жизненные идеи… Что нельзя из Москвы навязывать каждому району огромной страны одну и ту же схему управления, вывески, штаты… Приезжаешь в иной район, где десять — двенадцать колхозов и совхозов, начинаешь считать и за голову хватаешься. На каждое хозяйство — не меньше полутора — двух десятков служащих райцентра. Да и в самом хозяйстве не меньше трех десятков.


А. С. С некоторых пор я коплю вырезки из кубанских и украинских газет на тему борьбы с приусадебными теплицами в селах и особенно в райцентрах. В последние годы сначала, кажется, на Кубани, а потом и в других зонах страны совершен крупный шаг в развитии приусадебного земледелия, возникла культура тепличного хозяйства. Наконец-то совершен переход из девятнадцатого века в двадцатый. Этот переход имеет важные социальные последствия. Впервые в нашей истории свежий огурец стал массовым продуктом питания в марте месяце.

И вот как только эта новая отрасль стала на ноги, на нее набросились местные власти. Знаю одну станицу на Кубани, в каждом дворе — теплица. Масса замечательных огурцов: сладкие, изящные, один в один. Люди рады бы продавать их колхозу с тем, чтобы он продавал их в своих ларьках где-нибудь на побережье Черного моря. Но колхоз не покупает. Во-первых, у колхоза (кубанского!) нет денег на это, во-вторых, председатель боится, как бы райком не обвинил его в поощрении «частника», в-третьих, колхозу велено производить огурцы в общественном хозяйстве. Видели бы вы эти огурцы: не огурцы, а дубовые полена — никому, естественно, не нужны, когда на рынке есть лучшие. Люди просят: берите с нас налог, продавайте нам стекло, кирпич, горючее. А им в ответ или молчок, или бульдозер с дурачком-корреспондентом, который с восторгом опишет, как искоренили еще одно «кулацкое» хозяйство. Вместе с теми, кто его посылает, он думает, что из этой теплицы, если ее своевременно не разрушить, вырастет советский фермер, кулак, вырастет и приберет к рукам нашу родную Советскую власть.


В. Л. Не вырастет и не приберет.


A. С. То же соображение — и в тайной, а местами и открытой борьбе против самой идеи семейного подряда.


B. Л. Советский фермер, советский кулак не вырастет и никого к рукам не приберет, даже если этого кто-то очень захотел бы. Даже американский фермер, американский единоличник, как видите, сходит на нет, не выдерживает конкуренции с агропромышленным объединением… Те, кто рушит сейчас теплицы «частников» на Кубани и Украине, — это ведь, помимо всего, еще и очень темные люди. И это те же лица, те же бюрократы, которые мешают нормально развиваться и колхозам. К колхозам они относятся не лучше, чем к «частникам». Мне кажется, подчеркивать это на каждом шагу очень важно с политической точки зрения. В борьбе с ними нам надо «задействовать» всю память, весь опыт великой нации, каковой мы являемся и каковой нас считают в мире. Мы должны найти в себе силы не давать таким людям власти. А кому по ошибке дали — быстрее забрать. От всей этой «шелупони» надо своевременно освобождаться. Что такое «шелупонь?» Это термин моего друга, экономиста и писателя Николая Шмелева. Этим термином он объединяет всех тех мелких ретроградов, которые мешают нам жить и нормально вести хозяйство.


А. С. Психология «шелупони», как я ее понимаю, — это психология завистливого, озлобленного босяка. В совхоз «Ивановский» приехал наш районный прокурор. Собрал руководителей, специалистов, актив, стал объяснять новый закон о нетрудовых доходах. Если, говорит, вам положена служебная машина и вы заехали на ней домой, допустим, пообедать, — можете быть привлечены. Использование государственного транспорта в личных целях. Вот такие кадры проводят в жизнь новые законы, новую линию… Поставь, говорит, машину в гараж, потом иди обедать.

Я попал в Старую Рябину к сенокосу. Сначала накоси в колхоз, потом — себе. Коровы одинаковые, а отношение к коровам со стороны властей разное. Та корова, что у колхозника, — она как бы нечистая, ей все в последнюю очередь. И вот один колхозник (мой сверстник, мы с ним ходили в один класс) вместо сена привез на ферму громадного железного ежа, завернутого в сено. Для веса… Чтобы быстрее выполнить свой долг перед колхозной коровой и приняться косить для своей, хоть она и нечистая. Он, конечно, сделал плохо, он дурной человек, но я думал о другом.

Какая, к шуту, перестройка, если ничего, ровным счетом ничего не меняется в положении этого человека, в его связях с землей, с колхозом, с обществом? Фермер, который везет коровам завернутого в сено ржавого ежа весом в три центнера, — возможен? Агропром вместо министерств, селекторный зал вместо курьеров, РАПО вместо райзо, — да какое это все имеет значение? Как можно играть в эти игрушки? При чем тут Агропром с РАПО и с чем угодно, если председатель колхоза (знаю такого — и не одного!) приходит наутро после «избрания» в диспетчерскую, где его ждут специалисты, и говорит: «Здравствуйте, ослы!» — и продолжает говорить это и кое-что похлеще вот уже три года, потому что он не избран этими людьми, а привезен к ним, и ничего они с ним сделать не могут, пока за него райком.

О перестройке, кажется, сказаны все слова, даже и о том, что на местах должны принимать смелые, нестандартные решения. Не сказано только одного — главнейшего! — слова и ничего не сделано для подкрепления его. Слова об этих председателях: чтобы их себе подбирали и выбирали, а если надо, вышвыривали все-таки те, кто косит сено. Ржавый еж в сене нацелен своими иглами против современной «продразвестки». Или колхоз станет самоуправляемым, или не поможет никакой Агропром. Подлинная перестройка начнется в тот день и там, когда и где люди сами выберут себе председателя, сами положат ему оклад-жалованье, сами условятся с ним по всем пунктам их взаимных отношений.

Мне, конечно, хочется, чтобы эта, всемирно-исторической важности, перестройка началась со Старой Рябины, но я понимаю, что такие перестройки от газетных статей не начинаются…


В. Л. Слушая вас, говорю себе: надо больше ездить по стране, глубже опускаться в жизнь, общаться с рядовыми людьми. Восемьдесят шестой год, а он: «Здравствуйте, ослы!» Да…


A. С. Молодой человек. Пятьдесят пятого года рождения. Никого не слушает: «Да, я такой, слушать могу только себя». Не будь за ним райкома, он не продержался бы и часа. И в сельсовете был бы другой человек. И в райцентре произошло бы то же самое. Новые люди — неожиданные, такие, которых сейчас нет ни в одном списке, встали бы к рулю почти везде. Некоторые замены делаются, но исключительно по старинке: сверху. Перестраивать же и перестраиваться по-настоящему будет только тот, кого подняли над собой низы, кто только их, низов, и будет бояться, только от них и будет зависеть. Это же азбука…


B. Л. В районном, областном центрах знают про методы этого самодура, про то, как относятся к нему люди?


А. С. Я уже давно не удивляюсь, как плохо знают руководители районов и областей положение на местах, как плохо знают они людей, которых выдвигают и удерживают изо всех сил. Но критиковать их, призывать, требовать: лучше изучайте, больше доверяйте низам — это все бесполезно, это все уже было. Нужно другое: неформальная колхозная демократия. Допустить ее способен только тот, кто не будет бояться ее. А не бояться будет только тот, кто ей же, демократии, и обязан будет своим выдвижением.


В. Л. Многие ли захотят выдвигаться?


А. С. Сейчас, когда и председатель колхоза, и директор совхоза по-прежнему связаны по рукам и ногам, — захотят очень немногие. Директор объединения овощеводческих совхозов рассказывает: «Продавали арбузы по тридцать шесть копеек килограмм. Через неделю упал спрос — надо снижать цену, а я не могу. Вопрос должен пройти десяток инстанций. Пока утрясут, наши арбузы никому и даром не будут нужны». И накачки, выволочки идут сейчас такие, каких никогда не было. Встречаю на днях знакомого, только что поднявшегося на очередную ступеньку в Москве, в Агропроме. Месяца три, рассказывает, что-то чувствовалось, какие-то попытки избежать канцелярщины, наладить живую работу были. Потом все стало еще хуже, чем в бывшем Министерстве сельского хозяйства. «Считаюсь, — говорит, — немалым начальником, а только то и делаем со своим аппаратом, что с утра до вечера пишем справки, отчеты, докладные да речи для еще больших начальников». Я посоветовал ему плюнуть на это место, принять под Москвой какой-нибудь совхоз и делать дело: «Скучно ведь и унизительно с вашей агрономической квалификацией и опытом низовой работы сочинять кому-то речи!» — «А директорам совхоза сейчас еще унизительнее, — отвечает он. — Тут на днях уполномоченные так накричали на одного директора, что мужик чуть ли не на ходу выскочил из их машины и бросился куда глаза глядят». И осуждать их трудно. Хозяйственной демократии не прибавилось, а результаты «перестройки» надо давать. Что остается секретарям райкомов и предрикам? Только нагнетать атмосферу. О председателях РАПО я не говорю. Председатель РАПО — четвертое лицо в районе. Какой может быть у него вес, какие возможности, если даже первый секретарь с предриком не в силах избавить Рябину от кабачков?


В. Л. У нас давно и много, хотя и безрезультатно, говорят о просторе для колхозов и совхозов и очень мало — о хозяйственных правах районов, областей. Я это тоже замечал во время последних поездок по стране: райцентр нагнетает атмосферу именно от своего бессилия, бесправия.


A. С. Решениям XXVII съезда КПСС о товарно-денежных отношениях предшествовала довольно острая идейная борьба. Саму мысль о развитии этих отношений объявляли крамольной, «не нашей». Главный редактор журнала «Плановое хозяйство» П. Игнатовский, например, писал, что нужна не перестройка управления хозяйством на началах «продналога», а новые кадры управления. Он порицал тех, кто надеялся на «продналог». К счастью, этих порицаний не испугались, хотя на деле продналогом пока и не пахнет. Но вот какое настроение среди сумских инженеров в связи с «самофинансированием». Мне говорили: «Чтобы мы не топтались на месте, нам надо самофинансироваться в конкурентной борьбе с каким-нибудь Питсбургским объединением».


B. Л. О, тогда сумчанам успех так легко не дался бы! Туго им пришлось бы…


А. С. Зато они кожей знали бы свое подлинное место в том соревновании, итоги которого подводит не наша доброжелательная общественность, а тот же американский фермер, венгерский кооператор и китайский коммунар. «Приспосабливайся или умрешь!» Мои сумские собеседники, насколько я понял, очень хотели бы, чтобы под похожим лозунгом шла вся хозяйственная перестройка, если ей, конечно, суждено когда-нибудь начаться. Эксперименты не в счет. Что самофинансирование хорошая вещь, давно ясно и без экспериментов. Какой «продналог», какие товарно-денежные отношения, если по-старому не будет допускаться конкуренция? Это говорили одни. Другие обвиняли их в том, что они хотят воспрепятствовать воспитанию коллективизма, которое и так продвигается с большим трудом. Напоминали, что на Западе конкуренция не ограничивается одними капиталистами. Среди рабочих тоже есть своя конкуренция. Так или иначе, она портит всех, не случайно не было ни одного крупного писателя ни на Западе, ни на Востоке, который приветствовал ее волчьи законы.


В. Л. Конкуренция, кажется, такое дело, в котором разбираются все: и те, кто за нее, и те, кто против. Я не встречал человека, который бы спросил меня: а что это, собственно, такое?


A. С. Обычно думают так. Конкуренция — это когда предприятие, выпускающее лучшие, допустим, велосипеды, богатеет и разрастается, а предприятие, выпускающее худшие, — беднеет и разоряется. Но как это представляет себе наш человек? Читает в газете, что разорился такой-то завод, такая-то фирма, такой-то концерн или даже целый город: обанкротился, читает, Нью-Йорк. Или шестьдесят пять тысяч фермеров за один год… Что это значит? Завод перестал существовать? Случается, но ведь далеко не всегда и отнюдь не обязательно по причине разорения. Представить переставшим существовать город Нью-Йорк еще труднее. А земля этих шестидесяти пяти тысяч фермеров? Скот, машины и постройки? Что ж, они тоже перестают существовать? А целые обанкротившиеся страны? Есть ведь и такие…


B. Л. Меняются отношения с банком. В силу вступают особые режимы — наподобие наших особых условий кредитирования. Только у нас эти условия формально особые, а там нет, там на деле. Разорился, обанкротился — значит, для тебя перекрывается кредит и ты должен свое предприятие продать или залезть в кабалу, сократить какие-то важные расходы, свернуть какие-то программы.


A. С. Такая конкуренция, такое разорение Лениным не только не отрицались, а предполагались. Насколько я понимаю, это не противоречит ни марксизму-ленинизму, ни здравому смыслу. Речь всего-навсего о том, чтобы от убытков реально страдали лодыри и бракоделы с их начальниками. Это будет заставлять их лучше работать. Когда Ленин требовал судить — притом с конфискацией имущества! — членов правлений убыточных трестов, это и было в духе действительной конкуренции.


B. Л. Допустимо, ничему не противоречит даже такое, что прогоревший завод может быть продан другому объединению. С конкуренцией дело обстоит точно так же, как с прибылью. Есть капиталистическая прибыль и есть социалистическая. Есть капиталистическая конкуренция вплоть до разорения — и должна быть, будет социалистическая конкуренция тоже вплоть до разорения! Почти вплоть…

Что касается самофинансирования, то с ним еще сложнее. Правительственные субсидии — это уже давно обыкновенная вещь на Западе. Это очень интересный вопрос, очень интересное явление. Ни одно хозяйство в богатых капиталистических странах не развивается без огромных правительственных субсидий. Сейчас, когда бизнес должен проявлять невиданную гибкость, быть способным к мгновенным переменам, к скачкам научно-технического прогресса, набирающего космические скорости, — сейчас никто не может обойтись своими средствами.

Взять близкое мне селекционное дело. Разве в нем совершился бы такой скачок, если бы не нашлись нефтекомпании, которые решили вложить сюда деньги? Я же хорошо помню, как в 1982 году сидел с руководителями компаний «Гарст Сидс» и они при мне говорили между собой, мечтали, как бы пробить, организовать селекционный центр. А где взять деньги — шесть миллионов? Они не валяются на дороге. Капитализм их так просто не дает — только под сформировавшееся направление, под то, в чем он уверен. Я знаком с работой банков. Джон Кристал каждый день заставляет своего служащего бежать к тому, кто получил кредит, смотреть за ним. Президент банка может единолично решить вопрос о выдаче миллионного кредита. Совет директоров — пять миллионов. А когда речь идет о десяти, собираются все банкиры города Демойна. Это не такая стихия… То есть это стихия, но в ней свой жесткий порядок, свои законы.

Итак, к делу жизни Гарста, к селекции и семеноводству подключились нефтеперерабатывающие компании. Богатейшие корпорации увидели, что биотехнология, биоинженерия — это такие дела, в которые стоит вкладывать деньги. Приезжаю и узнаю: «Гарст Сидс» уже объединила свои капиталы с крупнейшей нефтяной корпорацией Великобритании, у которой под Лондоном свой научный центр биотехнологии, там занято двести человек. А «Гарст Сидс» была частью компании «Пионер», потом они разделились. Делились судом, суд шел более полутора лет. Выделившись, «Гарст Сидс» поставила себе задачу: хоть теперь у нее и половина сил, но сделать больше, чем делалось до раздела. Они не только выводят сорта, но создали нечто в своем деле: так называемый завод родительских линий. Штат — тридцать человек. Они заняты размножением материала, поступающего только от селекционеров.

В земледелие пошли «нефтяные» деньги — и видите что в результате. Новое сельское хозяйство. Оно рождается сегодня.


A. С. Сказали бы вы еще пару слов об американском продмаге… Какой он в столице, какой — в городке Кун Рэпидс…


B. Л. Никакой разницы. Продмаги одинаковы везде. Восемь — десять видов сахара. Если раньше была одна сахароза, то есть известный нам сахар, называемый теперь «белой смертью», то теперь это и фруктоза, и декстроза, и глюкоза. Фруктоза — тот же мед, никакого вреда для организма, в полтора раза слаще, получают ее (миллионы тонн!) ферментацией кукурузы. Революция в сахарной промышленности. Знаете, кстати, сколько фруктозы мы могли бы получать из той картошки, которая сейчас сгнивает?.. В отделе масел — там тебе не только подсолнечное, там и льняное, конопляное, кукурузное, оливковое, ореховое — какое хочешь. Двадцать видов вареных овощей я насчитал… Тут же можешь выбрать, взвесить и взять с собой подливки, готовые супы. Мясопродукты — любого вида и на любую цену. Недавно начали массовое использование белковых добавок. Это пища будущего, это то, что американцы готовили для других стран, а теперь самым полным ходом пошло внутри страны. Я не мог заказать себе завтрак в кафе быстрого обслуживания. Негритянка назвала мне блюдо, а я не понял — это было неизвестное мне английское слово. Это была котлетка из птичьего мяса в сухарях. Но чем она отличалась от обычной и почему новое название? Другой вкус. В ней, кроме мяса, — соевый излят. Из килограмма мяса они получают полтора килограмма мясопродукта — и потребитель покупает, потому что этот продукт и дешевле, и вкуснее, и более диетичен. Я поехал на мясокомбинат и там увидел, что за последние три-четыре года в переработке мяса произошла революция. Переработка стала безотходной. Мякоть отделяется от кости прямо тут, на конвейере. Кость — на кормовую муку, мякоть и прочее — на разные продукты.

Рождается принципиально новая промышленность двадцать первого века, основанная на безотходных технологиях. Чтобы ничего и нигде не пропадало. Скотомогильников в США нет. Я был на заводе, где перерабатывается павший скот. Джон ужасался: «Куда тебя понесло? Страшная вонь!»


A. С. В США такой падеж скота, что для него существуют целые заводы?!


B. Л. Есть и падеж, но сырье для этих заводов дает беспощадная выбраковка слабого молодняка, старых коров и так далее. Требования к качеству продаваемого фермером скота — высочайшие. Понятия: прирезать и отправить на мясо или съесть самому — нет. Выбракованного или павшего поросенка приедут и заберут. Специальный транспорт. Фирмы делают на этом большие деньги. Собирают они такого сырья ни много ни мало — тринадцать миллионов тонн в год. Эта промышленность сейчас концентрируется.


A. С. Наше годовое производство мяса — шестнадцать миллионов тонн…


B. Л. Тушу коровы мгновенно разделывают. Шкура снимается, плохое мясо идет на изготовление корма для кошек и собак или превращается в порошок. Через три минуты туша превращается в мясной фарш. Огромные дробильные устройства, везде сталь, специальные фильтры. Эта работа хорошо оплачивается. И понятно: кромешный ад!.. Видите, вы спрашивали о продмаге, а я забрался в эту вонь… Но эта вонь дает им миллиардные прибыли, в этой вони, в этом чаду видны контуры индустрии следующего, повторяю, века — безотходной, из грамма сырья делающей то, что вчера из килограмма, берегущей природу…


A. С. Без химии в сельском хозяйстве?


B. Л. Без химии. Но потому без химии, что сейчас она используется в растущих масштабах. Противоречия ищущего, накапливающего знания человечества. Люди, которые оголтело призывают уже сейчас отказаться от химических удобрений, пестицидов, гербицидов и приводят примеры отдельных хозяйств, просто не понимают, о чем они говорят. Оголтелая «зеленость» ничего не решит, не остановит, только собьет с толку какое-то число увлекающихся. Впрочем, пусть, ничего страшного. Я у Джона Кристала был не первый раз, но что меня поразило этим летом: в доме полно молочных галлонов. «Зачем вам столько молока?» — интересуюсь. Он отвечает: «Я не люблю молока, это не молоко, это питьевая вода из магазина». Понимаете? Они уже не пьют колодезную воду — она заражена пестицидами, хотя культура внесения таких веществ у них очень высока. Только из магазина. Особенно если в семье есть маленькие дети. Страшно? Еще бы… Но без химии пока невозможно, будет еще страшнее. Негде взять такое количество рабочих рук для борьбы с сорняками, вредителями и болезнями растений, которое позволило бы не прибегать к услугам химических компаний. А и были б руки, так хозяйство стало бы неконкурентноспособно. Попытавшись вернуться к старой культуре, сельское хозяйство погибло бы. Если даже сейчас, когда, благодаря химии, вы не найдете у них ни пятнышка на картофелине, ни червивого яблока, ни отмеченного клещом зернышка кукурузы, они не выдерживают напора конкурентов, то…

В современном мире пути назад нет. Ни у кого нет. Только вперед. Надо это в конце концов понять и перестать молоть чепуху, на что-то надеяться. А можно и не понимать — все равно ничего не изменится, остановки не будет, этот поток несет и будет нести всех — и «зеленых», и красных, и черных. Просто химия, постепенно развиваясь, должна будет прийти к безопасным средствам и способам — химико-биологическим, к интегрированным схемам борьбы с болезнями и сорняками. Вот-вот появятся совершенно новые пестициды общего действия. Это яд, убивающий все живое, но сам быстро разрушающийся. Вносить его будут микродозами. А пшенице «привьют» ген устойчивости к нему. Генная инженерия свое дело делает.

Происходит революция в методах и организации селекции. Тот же «Гарст Сидс» за три года создал такой научно-селекционный центр, которого в Америке не было. Из выпускников Айовского университета отобрал семерых селекционеров в возрасте до тридцати лет, нанял для них полтораста человек персонала. Сейчас там 176 тысяч делянок. Когда я рассказал об этом нашим, они не поверили, потому что такого числа делянок у нас не имеют самые крупные институты. Громадный размах — и техника, компьютеры подняли продуктивность работы селекционера на небывалую высоту. Тэду Кросби, когда он там начинал, был тридцать один год, сейчас ему тридцать пять — и он уже успел с помощью новейшей техники создать два новых гибрида. У нас делянки до сих пор убирают серпом, а там я видел комбайны с компьютерами, которые мгновенно учитывают целый ряд параметров. Я спросил Кросби, кто ему сделал эти компьютеры. «Пойдем покажу». В закутке сидят четыре парня лет по двадцать. У них все детство прошло у компьютеров, ничего, кроме ЭВМ, для них не существует… Селекционер карандашом не пользуется. В поле с ним портативное устройство, в которое он сразу вводит информацию. Вечером подключил к телефону — утром получает результаты… Делянки с автоматическим капельным орошением. Все закомпьютеризировано на их опытной станции на Гавайских островах.


A. С. Еще совсем недавно такого рода описания заграничных магазинов и базаров у нас беспощадно вычеркивались. Опустим шторы в купе и будем делать вид, что едем, что за окном ничего интересного, поучительного, служащего нам вызовом и укором нет. Еще и выговорят: вы что, не понимаете политики? Или помягче: зачем раздражать наш народ — он ведь такой замечательный, доверчивый, нам с ним жить, большие дела вершить. Или: народ у нас в целом принимает все правильно, но и обыватели есть, попадется такому ваше описание венгерского базара — будет незрело смаковать… Вот и довели до того, что международной информации нашего телевидения, по некоторым данным, верит только треть зрителей.


B. Л. Треть? Я никогда не думал об этом. А с внутренней информацией как?


А. С. Не помню, нет под рукой цифры. Я, во всяком случае, не верю и внутренней, не могу верить. Возьмите хотя бы репортажи с уборки. Послушать — так не мы покупаем зерно, а у нас его весь мир покупает. Такие у нас успехи на хлебной ниве.


В. Л. Труд. Труд и организация труда — вот что нам надо, а не вычеркивание описаний американских и венгерских продмагов. Сидим как-то с Джоном Кристалом перед его домом, смотрим в поле, и он вспоминает… Вспоминает воспоминания своего отца: шестьдесят лет назад эти земли были непригодны для возделывания, без дренажа к ним было не подступиться. Дренаж делали вручную… Да, на этих огромных просторах — вручную. Тяжелейшая грабарская работа, рытье канав. «Когда я был маленький, — рассказывал Джон, — у нас работал один ирландец-эмигрант, копал с утра до вечера пять дней в неделю, чтобы заработать деньги и завести свою ферму. У меня осталось в памяти, что он очень много ел — потому что очень много работал, и мы, дети, должны были чистить для него картошку. Как много приходилось ее чистить!»

Я думаю, если нашему читателю и телезрителю мы будем рассказывать не только о том, какой продмаг в Америке, но и об этом ирландце, об этой картошке, о трудовом детстве нынешнего процветающего банкира Джона Кристала, то нечего бояться, что кто-то нас неправильно поймет.

Ю. Бородай Крестьянский труд и сельская общность (Философско-экономические предпосылки перестройки аграрного производства)

Постановка проблемы в трудах Маркса и Ленина

Нашему земледелию очень дорого обошлось забвение той простой истины, что суть крестьянской работы — забота о благе живых организмов, какими являются почва, растения и животные, — несовместима с индустриальными формами организации наемного труда.

Большинство экономистов-плановиков, несмотря на очевидность неэффективности в сельском хозяйстве традиционных методов построения крупно-промышленного производства, по сей день не желают принять этот факт во внимание. Видимо, уж таков склад инженерно-экономического мышления, стремящегося исключить из расчетов не поддающиеся измерению «иррациональные» факторы, например такие, как привязанность деревенского труженика к земле, на которой родился, чувство хозяина, без которого невозможен добросовестный сельский труд. Впрочем, справедливости ради, надо сказать, что даже такой величайший экономист, как Маркс, отнюдь не сразу пришел к осознанию уникальной специфики сельскохозяйственного труда.

Проблемы специфики аграрного производства Марксу пришлось решать в период работы над завершающим, III томом «Капитала». Факты, из которых он исходил, заключались в следующем.

Аграрная революция в Англии дотла разорила сельскохозяйственное производство, практически полностью ликвидировала крестьянство, превратив большую его часть в доведенных до крайней степени деградации люмпенов — бродяг, проституток, нищих, разбойников, которые, как казалось правительству, были годны лишь на то, чтобы их вешать.[9] Но объективно таким способом был создан рынок дешевой наемной рабочей силы, что и явилось главным условием генезиса капиталистической крупной индустрии и основой ее чрезвычайно быстрого и бурного развития.

Характерно, что особое значение Маркс придавал такому фактору, как крайняя степень деградации бывших крестьянских масс. Он показывает, что машина — это не столько техническое изобретение, сколько результат социального процесса массовой пауперизации населения, что требовало расчленения целостного ремесленного труда[10] на ряд частичных примитивных операций, доступных полуидиоту или ребенку: «…в середине XVIII века некоторые мануфактуры предпочитали употреблять полуидиотов» (Т. 23. С. 374). С конца XVIII века начинается массовое применение в промышленности женского и детского труда. Все это ведет к дифференциации и упрощению инструментов различного назначения с целью приспособить их к «исключительным особым функциям частичных рабочих» (Там же. С. 353), а это, в свою очередь, — «создает одну из материальных предпосылок машины, которая представляет собой комбинацию многих простых инструментов» (Там же. С. 354).

Таков подробно описанный Марксом «классический» путь капиталистической индустриализации. Логично было предположить, что параллельно с крупной фабричной промышленностью и на подвергшейся «чистке» земле[11] будет строиться столь же высокоэффективное крупное сельскохозяйственное производство, основанное на базе машинной техники и дешевом наемном труде. И действительно, оно строилось — на родине капитализма, в Англии, что побудило Маркса сделать вывод о всеобщей закономерности данной тенденции (См.: Т. 23. С. 752―759). И хотя позже, в период работы над III томом «Капитала», сам Маркс вынужден был констатировать неадекватность прежних своих обобщенных прогнозов действительности (в той же суперпромышленной Англии вопреки первоначальной тенденции со временем утвердилась и по сей день процветает в качестве основной рентабельной формы аграрного производства вовсе не крупноиндустриальная, а семейная ферма, практически не применяющая наемного труда), именно первоначальный — преждевременный вывод Маркса был превращен в основополагающую аксиому нашими теоретиками конца 20-х годов. И по сей день редко кто решается посягнуть на эту «священную» догму, несмотря на то что вся мировая практика земледелия опровергает ее.

Наиболее убедительно эту догму опровергает опыт промышленно развитых стран, где, казалось бы, крупному капиталу давно пора вытеснить из аграрной сферы крестьянина, организующего самостоятельное семейное производство, и где именно это относительно мелкое производство по сей день тем не менее остается ведущим и наиболее эффективным, хотя уже и основывается не только на частной собственности (классический фермер), но и на разных формах владения: от бессрочной аренды до семейно-фермерского подряда в рамках крупного агробизнеса. Что касается последнего, то на индустриальной основе крупные агрофирмы США организуют, как правило, лишь предприятия переработки, сбыта и технического обслуживания; сам же процесс непосредственного производства аграрной биопродукции оказалось выгоднее предоставить разоренным банками относительно мелким семейным фермам, потерявшим право собственности на землю, но продолжавшим хозяйствовать на условиях подрядного договора (контракта). В этой феноменальной устойчивости традиционных форм крестьянско-семейного производства, доказывающих свою незаменимость даже внутри проглотивших их мощных агропромышленных монополий, видимо, есть закономерность, отражающая специфику деятельности земледельца.

Сам Маркс к концу своей жизни уловил эту специфику. В завершающем, III томе «Капитала» он, вопреки своим прежним прогнозам, вынужден был констатировать неспособность крупных аграрных «фабрик» конкурировать с мелким крестьянским хозяйством. Оказалось, что в странах, где в той или иной форме сохранилось традиционное крестьянское хозяйство (в Швеции, Франции, США), хлеба больше и он дешевле: «…в странах с преобладанием парцеллярной собственности цена на хлеб стоит ниже, чем в странах с капиталистическим способом производства» (Т. 25. Ч. 2. С. 371).

Так обстояло дело во времена Маркса. Точно так же оно обстоит и сейчас: в стране с самым высокоразвитым капиталом, в современных США, несмотря на мощный натиск крупного агробизнеса, подавляющую часть сельскохозяйственной продукции продолжают производить 1 млн 800 тыс. фермерских хозяйств, основанных на личном труде хозяина и членов его семьи. Разумеется, современные фермеры (американские, канадские, европейские) широко используют современную технику и по энерговооруженности не уступают промышленным рабочим.

Таковы факты. Важно дать им теоретическое обоснование. Суть теоретических аргументов, намеченных еще Марксом и объясняющих специфику аграрного производства, можно свести к следующему.

Аграрное производство несовместимо с частичным наемным трудом, поскольку промежуточные сельскохозяйственные работы практически не поддаются измерению и оценке в единицах абстрактного рабочего времени.

Производственный процесс в аграрной сфере нацелен на создание благоприятных условий живым организмам в условиях постоянно меняющейся природной среды. Единственным реальным показателем эффективности вложенного труда здесь является конечный результат — устойчивая урожайность. Качество и эффективность большей части промежуточных работ или отдельных операций принципиально не поддается точной оценке. Поэтому в сельском хозяйстве неадекватны ни почасовая, ни сдельная (например, за число обработанных плугом гектаров) оплата труда.

Живая природа, с которой повседневно взаимодействует крестьянин, не терпит бездушного отношения поденщика. Есть поговорка: «Злой хозяйке и добрая корова много молока не даст». Другими словами, в аграрной сфере важную роль играет такой внеэкономический и внеправовой фактор, как любовь к земле, к своему полю, саду, животным, предрасположенность к такого рода деятельности, которая осуществляется не за страх, а на совесть. Если в промышленности практически всю деятельность рабочего оказалось возможным измерять и регулировать четкими принудительными нормативами, поскольку она складывается из конечного ряда стандартных технологических процедур и ими исчерпывается, то крестьянский труд предполагает беспрестанную заботу о живом с оглядкой на небо и хозяйской оценкой изменчивой перспективы. Такой труд принципиально не поддается внешнему регулированию. От земледельца, если он не наемник и заботится об урожае, а не о поденной зарплате, требуется постоянная творческая корректировка последовательности технических операций, сроков их проведения и, прежде всего, самой их совокупности. Поэтому и плата за аграрный труд не должна зависеть от объемов, пусть даже рекордных, промежуточных работ, что типично и оправданно во многих отраслях промышленности, где рабочий, каждый на своем участке, призван изготовить соответствующий точным нормативам полуфабрикат. Крестьянина, если мы ждем от него эффективной работы, нельзя превращать в узкого специалиста, отвечающего только за свою часть дела; в этом принципиальное отличие земледельца от исторически сложившегося типа промышленного рабочего — обстоятельство, с которым во всех индустриальных, высокоразвитых странах вынужден был смириться крупный капитал, поскольку он не хочет разориться.

Крестьянский труд не терпит стандарта. Даже в пределах одной области биологические процессы протекают в различных и постоянно меняющихся природных условиях. А это определяет крайне ограниченные возможности административного управления издалека. Поэтому в аграрном производстве недопустимо резкое разделение труда на управленческий и исполнительский. Сама специфика отрасли диктует необходимость предельной интеграции исполнительских и управленческих функций, что и было характерно для деятельности крестьянина-хозяина, возлагающего на себя всю полноту ответственности за каждое свое решение.[12]

Что из этого следует?

В III томе «Капитала» Маркс следующим образом подводит итог своим размышлениям о специфике аграрного производства: «Мораль истории, которую можно извлечь, рассматривая земледелие… состоит в том, что капиталистическая система противоречит рациональному земледелию, или что рациональное земледелие несовместимо с капиталистической системой (хотя эта последняя и способствует его техническому развитию) и требует либо руки мелкого, живущего своим трудом крестьянина, либо контроля ассоциированных производителей» (Т. 25. Ч. 1. С. 135. Курсив мой. — Ю. Б.).

Итак, либо — либо, но только не крупное производство, основанное на отчужденном наемном труде.

Следует подчеркнуть, что и обе ленинские аграрные программы, в отличие от догматического «марксизма», исходили из последних Марксовых «либо — либо». В «Аграрной программе социал-демократии» (1908), где речь шла об оценке различных путей развития российского аграрного производства в рамках капитализма, Ленин ставил вопрос так: «Это развитие в капиталистической стране может проходить двояким образом. Или латифундии сохраняются и постепенно становятся основою капиталистического хозяйства на земле, — это прусский тип аграрного капитализма» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 150). Прусский тип, то есть крупное сельскохозяйственное предприятие, основанное на отчужденном труде поденщиков, Ленин отвергал как самый неэффективный. Главной фигурой в сельскохозяйственном производстве быстро развивающейся капиталистической России должен стать, как считал Ленин, — «свободный фермер на свободной, т. е. очищенной от всего средневекового хлама земле. Это американский тип» (Там же).

Это была дореволюционная программа Ленина. К концу своей жизни он, как известно, разрабатывал свою вторую программу, программу социалистической перестройки аграрного производства, где исходил из второго Марксова «либо» — кооперативной ассоциации производителей.

Ленин не успел оставить всестороннего теоретического обоснования своего кооперативного плана. Но стоит заметить, что в период его разработки Владимир Ильич особое значение придавал трудам выдающегося советского экономиста-аграрника А. В. Чаянова, который всю свою жизнь посвятил практике аграрного кооперирования. Суть позиции Чаянова состояла в том, что в сельскохозяйственной отрасли кооперативная концентрация производства оказывается тем более экономически эффективной, чем дальше отстоит подлежащая кооперированию сфера деятельности от непосредственной работы крестьянина с биологическими организмами. Исходя из этого, он предложил дифференциальный метод определения возможностей аграрной концентрации: минимальная концентрация на биологических процессах, последовательное расширение границ и увеличение степени кооперативной концентрации во всех прилегающих сферах — содержание машин и организация техобслуживания, племенная селекция, мелиорация, переработка и сбыт продукции, строительство, кредит и т. п. С этой точки зрения нерациональной оказывается сельскохозяйственная артель — предельная, завершенная форма производственной концентрации, где не остается места для хозяйской деятельности самостоятельного крестьянина и принудительной регламентации со стороны может подвергнуться творческая часть многообразной деятельности земледельца — его повседневная забота о живом предмете труда.[13]

Сейчас трудно установить, до какой степени В. И. Ленин был согласен со всем комплексом теоретических положений, выдвинутых А. В. Чаяновым. Ясно одно — коллективизацию, осуществленную военно-административными методами, никак нельзя считать реализацией ленинского кооперативного плана, ибо сам Ленин неоднократно подчеркивал: «Лишь те объединения ценны, которые проведены самими крестьянами по их свободному почину и выгоды коих проверены ими на практике» (Полн. собр. соч. Т. 38. С. 208).

Сплошная принудительная коллективизация стала базой для построения завершенной системы административно-волевого управления всей сельской экономикой и социальной жизнью, обеспечив возможность осуществления глобальных инженерно-экономических мероприятий, об эффективности которых сейчас в различных наших изданиях появляется множество приводящих в дрожь публикаций.

Курс на индустриализацию аграрного производства
Цена ошибочного подхода к делу

Вопреки классической постановке проблемы, данной Марксом и Лениным, в нашей общественной науке (политэкономия социализма, философия, социология) за последние четверть века прочно утвердилось мнение, согласно которому никакой специфики у аграрного производства быть не должно, а если таковая и присутствует, то ее следует как можно скорее и радикальнее ликвидировать. Отсюда курс на создание системы аграрного производства, которая облегчала бы централизованное планирование и быстрое осуществление глобальных инженерно-экономических мероприятий в масштабах сельского хозяйства всей страны. На практике это обозначало укрупнение колхозов и тенденцию к последующей постепенной замене их сельскохозяйственными предприятиями, основанными на наемном труде: если в 1950 году в совхозах работало 3,1 млн человек, а в колхозах 27,4 млн, то в 1985 году и в совхозах и в колхозах было занято по 12,6 млн, в личных подсобных хозяйствах — 3,2 млн человек. С этим курсом связана и установка на строительство агрогородов, и идея определения чуть ли не большинства деревень как «неперспективных».

Каковы результаты этого курса? Рассмотрим лишь несколько важнейших направлений индустриализации сельского хозяйства, при этом подчеркнем, что в нашу задачу никак не входит оценка эффективности тех или иных технологий самих по себе.

1. Индустриальная технология выращивания сельскохозяйственных культур. Главная роль здесь у химии: «По производству минеральных удобрений СССР прочно удерживает первое место в мире» (Коммунист. 1986. № 17. С. 43). Вложения в эту отрасль громадны: только на реконструкцию и строительство новых заводов в XII пятилетке выделяется 17 млрд рублей, несмотря на то что 15 % всей продукции теряется при транспортировке и хранении (Там же. С. 44). Эффект того, что используется, таков: «…в одиннадцатой пятилетке окупаемость минеральных удобрений урожаем составила по зерновым культурам лишь 79 %, сахарной свекле — 74, картофелю — 53 и овощам — 38 процентов» (Там же. С. 44). Другими словами, чуть ли не половина всех средств, вкладываемых в производство минудобрений, расходуется впустую. И это при условии, что «окупаемость» расчитывается только по валу. Практически никогда и никем не учитывается качество дополнительных валовых тонн, получаемых посредством неумеренного использования химикалий. А между тем эта сторона дела заслуживает пристального внимания; вот, например, только один акт из подборки документов, опубликованных газ. «Известия» (11 декабря 1986 г.): «При токсикологическом исследовании, проведенном Якутской республиканской ветеринарной лабораторией, в пробе картофеля № 4 обнаружено нитратов — 10 г/кг, нитритов — 400 мг/кг… В пробе картофеля № 6 хлорофоса 0,8 мг/кг. Картофель в корм животным не пригоден». Это — животным! Но люди, случается, такой интенсивно выращенный картофель варят в алюминиевых кастрюлях, в результате чего резко повышается токсичность и нитратов и нитритов, и спокойно едят… спокойно, так как при сверхразвитом производстве химудобрений добросовестный токсикологический анализ сельскохозяйственной продукции в нашей стране — дело чрезвычайно редкое, исключительное.

В высокоразвитых капиталистических странах токсикологический контроль налажен хорошо. Результат? В последнее десятилетие в США неуклонно снижается производство и потребление минудобрений и пестицидов, поскольку на мировом рынке зерно, выращенное без применения химикалий, ценится намного дороже.

2. Мелиорация. Сельскохозяйственное производство потребляет 48 % общего забора свежей воды — 25 % ее теряется при транспортировке. Общая протяженность оросительных систем превысила 700 тыс. км, что примерно равно протяженности всех автодорог страны с твердым покрытием.

Сколько все это стоит? «За 1966―1985 годы на развитие мелиорации земель за счет государственных капитальных вложений и средств колхозов израсходовано 129,7 миллиарда рублей… Из общей площади орошаемых земель на двух третях не достигнута проектная урожайность сельскохозяйственных культур» (Коммунист. 1986. № 17. С. 27). Проектная урожайность не достигнута даже при том, что «повсеместно установлены устаревшие завышенные нормы полива, да и те на практике, как правило, превышаются в 2―3 раза… Такая практика вредна не только тем, что ведет к расточительному расходу воды, но и к засолению, потоплению, заболачиванию орошаемых почв, к развитию на них водной эрозии и как следствие — резкому снижению или полной потере плодородия» (Там же).

3. Эффективность механизации уборки зерновых. За последние 25 лет парк комбайнов в стране увеличился почти вдвое: 47 тыс. машин в 1960 году и 83,2 тыс. в 1985 году (См. Народное хоз. СССР в 1985 г. С. 178). Сегодня у нас и тракторов и комбайнов больше, чем где бы то ни было в мире. Затраты на производство и ремонт этой техники колоссальны — только ежегодный выпуск новых комбайнов перевалил за 100 тыс. штук. Вместе с тем средняя длительность уборки все эти годы остается одинаковой — 24 дня; средняя урожайность в течение последних 15 лет держится в пределах 15 центнеров с гектара (Там же. С. 183). Потери зерна при комбайновой уборке достигают 10 %, при этом рассеивается по полю отброшенная солома и полова — ценный корм для скота.

4. Индустриализация животноводства. «Магистральным путем» в молочном животноводстве 10 лет назад был объявлен крупный бетонный «комплекс» с механизацией и доения, и кормления, и уничтожения навоза. По сей день практически ни один из этих коровьих дворцов-заводов не окупил затрат на строительство. Комплексы сократили коровью жизнь в среднем до трех отелов, тогда как в нормальных (доиндустриальных) условиях коровы телятся 15―16 раз и до седьмого отела только прибавляют надой. Другими словами, в промышленных комплексах коровы в массе своей не доживают до биологической зрелости: «…ежегодно — 7,5 миллиарда рублей основных средств, не успевших себя окупить и похищенных на „магистральной дороге“! А с кого прикажете спрашивать?» (Новый мир. 1986. № 12. С. 195).

Есть и другая сторона в этом «передовом» начинании — потеря навоза, ведущая к хронической нехватке органических удобрений.[14] Сейчас «их вносится в среднем более четырех тонн на гектар. А для того чтобы только приостановить убыль гумуса, требуется не менее семи тонн. В результате наши поля не наращивают, а теряют свое плодородие» (Коммунист. 1986. № 17. С. 44). К этому над добавить, что хороший эффект химудобрения могут дать только при сочетании их с органикой.

Таков эффект некоторых глобальных мероприятий (здесь дан далеко не полный их перечень), призванных перевести аграрное производство на индустриальные рельсы.

Почему все эти мероприятия заканчиваются провалом? Только лишь потому, что в основе их лежали технически ошибочные решения? Где искать объективный критерий их правильности?

Что лучше: кукуруза или горох, плуг или безотвалка, стационарный ток или комбайн?

Как нам представляется, хуже всего то, что на все такого рода вопросы отвечает у нас не крестьянин, полностью лишенный инициативы и самостоятельности, не крестьянский кооператив, призванный, по мысли Ленина, решать весь комплекс производственных, финансовых и соцкультбытовых своих проблем, но организованная в жесткую систему институтов и контор бюрократия, с точки зрения которой население — это абстрактный «трудовой ресурс», вроде угля или руды, а самопрокормление державы — инженерная задача, требующая обобщенного экономико-математического анализа и утвержденного вышестоящим органом в качестве единственно правильного для всех директивного решения. Со временем обязательно обнаруживается, что решение было «ошибочным» (а оно априори ошибочно, поскольку навязано сверху всем без разбору — принудительно). Потом будет другое решение, третье… А ведь вроде бы уже ясно, что задача самопрокорма страны требует не новых глобальных технократических экспериментов, а радикальных социально-политических реформ. Это вовсе не техническая, не инженерно-экономическая задача. И если директивно-ведомственный подход к делу сейчас уже не приносит успеха даже в промышленности, то в сфере аграрного производства, которое принципиально не совместимо с индустриальными формами жестко регламентированного отчужденного труда, такой подход к делу грозит окончательным разорением.

Признаки этого разорения — брошенные деревни и заросшие сорным лесом поля Нечерноземья. Причины этого безобразия отнюдь не только в глобальных инженерно-экономических экспериментах, полигоном которых становились прежде всего области, призванные обеспечивать Продовольственную программу, то есть производящие хлеб, мясо и молоко. Еще более разорительными оказались перекосы централизованной бюджетной политики, отсутствие объективного механизма «определения стоимости» и система произвольно назначенных монопольных цен.

В. И. Ленин писал: «Поскольку устанавливаются, хотя бы на время, монопольные цены, постольку исчезают до известной степени побудительные причины к техническому, а следовательно, и к всякому другому прогрессу, движению вперед» (Полн. собр. соч. Т. 27. С. 397). Вопреки этому ленинскому положению, на все основные виды сельскохозяйственной продукции у нас назначаются цены, чаще всего не имеющие никакого отношения ни к реальным трудовым затратам, ни к их подлинной меновой стоимости. Например, в течение многих десятилетий сохранялись относительно низкие цены на хлеб (пшеницу, рожь), картофель, лен, по сравнению с ценами на хлопок, чай, цитрусовые. В результате у колхозника в РСФСР, имеющего самую высокую в стране нагрузку посевной площадью и самое большое число отработанных в год человеко-дней, доход почти в два раза ниже, чем в Таджикистане, где площадь пашни на одного колхозника в 8 раз меньше, чем в РСФСР (См.: Народное хозяйство СССР, 1922―1982: Юбил. стат. ежегодник. М., 1982. С. 292―293).

В 50-х годах стоимость валового сбора продуктов растениеводства за один трудодень по закупочным ценам в Нечерноземной зоне была в 10 раз ниже, чем в Узбекистане, и в 15 раз ниже, чем в Грузии (См.: Вопросы истории. 1970. № 6. С. 13―16). Похоже, что с тех пор это положение мало в чем изменилось. Надо ли удивляться, что население тает именно в тех регионах, которые призваны выполнять Продовольственную программу: «…во многих областях РСФСР и УССР, в Латвии и Эстонии смертность в сельской местности превысила рождаемость» (Наш современник. 1986. № 12. С. 136).

Общеизвестно, что ни Маркс, ни Ленин никогда не идеализировали мелкокрестьянскую частную земельную собственность. Маркс в III томе «Капитала» писал: «Мелкая земельная собственность создает класс варваров, который наполовину стоит вне общества» (Т. 25. Ч. 2. С. 378).

Однако, написав это, Маркс счел нужным тут же заметить, что, с другой стороны, крупное аграрное производство, основанное на отчужденном труде, «подрывает рабочую силу в той последней области, в которой находит убежище ее природная энергия и в которой она хранится как резервный фонд для возрождения жизненной силы наций — в самой деревне» (Там же. Курс. мой. — Ю. Б.). Эти слова Маркса должны звучать сейчас как пророческое предупреждение: если, пытаясь построить централизованно управляемое индустриальное сельское хозяйство, мы большинство деревень обрекаем на смерть в качестве «неперспективных», то рискуем окончательно подрыть корни не только аграрного производства в стране, речь идет о возможностях физического воспроизводства и морального возрождения социалистических наций.[15]

Нам представляется, что возродить деревню — это первоочередная задача социалистической перестройки на современном этапе развития. Вспомним, что и свой нэп Ленин начинал с деревни — замена продразверстки продналогом, что сразу же привело к оживлению рыночных отношений и в сфере собственно промышленного производства, поскольку крестьянин получил возможность своим живым рублем диктовать городской промышленности, что именно ему нужно, а чего ему и совсем не надо навязывать. Но проблема не сводится только к оживлению рыночных отношений, есть вещи важнее.

Философская проблема «отчуждения труда» с точки зрения перестройки

Цель перестройки — так наладить производственные отношения, чтобы каждый трудящийся смог относится к делу не бездушно, как наемный поденщик, а по-хозяйски, с ответственностью за конечные результаты ассоциированного труда. Выражаясь философски, это значит «снять» отчуждение — безразличное отношение работника к своему делу.

В чем же суть отчуждения?

В философской литературе весьма широкое распространение получила тенденция связывать отчуждение с разделением труда — вплоть до их отождествления. Легко показать, что эту тенденцию первоначально задал сам Маркс в таких своих относительно ранних, по преимуществу философских, трудах, как «Экономическо-философские рукописи 1844 года» и «Немецкая идеология»; именно эти работы Маркса очень хорошо освоены философами. К сожалению, гораздо меньше освещен тот факт, что позже, в период написания «Капитала», — произведения по преимуществу экономического, — Маркс весьма существенно откорректировал и свою исходную общефилософскую позицию, при этом наиболее радикальному пересмотру подверглось понятие отчуждения труда.

Разделение труда неустранимо: оно было важным фактором прогресса в докапиталистических обществах, стало определяющим принципом капиталистической индустрии и, очевидно, будет и в дальнейшем только углубляться при социализме. И, вместе с тем, главная задача социалистического строительства на современном этапе — «снять» отчуждение. Как это совместить?

Чтобы не путаться в противоречиях, очень важно твердо осознать, что зрелый Маркс — Маркс «Капитала» — связывал отчуждение уже не с «частичным трудом», то есть не со специализацией, но прежде всего с наемным трудом.

Отчужденный труд — это принудительный труд. Это либо труд раба, либо труд наемного рабочего, «который по своей сущности всегда остается принудительным трудом, хотя бы он и казался результатом свободного договорного отношения» (Т. 25. Ч. 2. С. 385). Вся современная промышленность базируется на наемном труде. Но специфика аграрного производства в том и заключается, что даже в рамках капитализма оно оказывается несовместимым с отчужденным наемным трудом.

В добуржуазных обществах, основанных на земледелии, у непосредственных производителей, конечно, тоже отчуждается часть их овеществленного труда — в форме натуральной подати или денежной ренты. Но при этом отчуждению не подлежит сама способность к труду — рабочая сила, не отчуждается конкретная трудовая деятельность крестьянина или ремесленника. Другими словами, у крестьянина, даже крепостного, сохраняется еще весьма значительная доля хозяйственной самостоятельности. У него отнимают часть готового продукта (или принуждают продавать эту часть на рынке — денежная рента), но при этом общая цель, последовательность операций и сам смысл его повседневной трудовой деятельности не задаются извне; в отличие от наемного труда, труд крестьянина — «хозяина», хотя и не обязательно собственника, — сохраняет характер целесообразной деятельности и, соответственно, значимость нравственной ценности.

Что касается традиционных форм земледелия, общинного или парцелярного, исключением здесь являлось лишь крупное плантаторское производство, основанное на применении рабского труда, что было характерно для древнего Карфагена, позднего Рима и южных штатов США. Поэтому за пределами капитализма зрелый Маркс фиксирует отчужденный труд только «в тех земледельческих хозяйствах древнего мира, в которых обнаруживается наибольшая аналогия с капиталистическим сельским хозяйством, в Карфагене и Риме» (Т. 25. Ч. 2. С. 349. Курсив мой. — Ю. Б.). При этом Маркс замечает, что как в древности, так и в новое время развитие производства, основанного на рабском труде, стимулировалось потребностями развитого международного рынка (южные штаты США были придатком английской текстильной индустрии, а сицилийские латифундии призваны были снабжать товарной продукцией римскую армию) и сопровождалось явлениями, характерными для эпохи первоначального накопления — засилье ростовщиков, бурный рост денежно-торгового капитала.

В III томе «Капитала» Маркс настолько тесно связывает сущность рабского труда с наемным (по степени их отчужденности), что невольно встает вопрос: почему еще в античности не сложилось производства, аналогичного капиталистическому? Впрочем, сам Маркс постоянно подчеркивает эту аналогию, но при этом замечает, что нигде в древнем мире производственное использование рабского труда не достигало слишком больших размеров, основным производителем оставался крестьянин. В США до 1864 года число рабов, занятых непосредственно в производстве, было намного большим, чем в рабовладельческом Риме и Древней Греции, вместе взятых.[16]

Сущность всех традиционных форм аграрного труда Маркс видел в том, что производитель «самостоятельно занят своим земледелием… Данная форма тем и отличается от рабовладельческого пли плантаторского хозяйства, что раб работает при помощи чужих условий производства и не самостоятельно» (Т. 25. Ч. 2. С. 353―354. Курсив мой. — Ю. Б.). Таким образом, причину рабства (отчуждения не готового продукта труда, а самого труда — принудительного управления самой деятельностью работника под угрозой палки или безработицы) Маркс видит в том, что раб работает при помощи чужих средств производства — точно так же, как наемный рабочий. Но если в докапиталистических обществах, основанных на земледелии, отчуждение живого труда в производстве — явление эпизодическое, поскольку не основано на соответствующем базисе, то при капитализме оно становится всеобщим условием всего строя производственных отношений и подкрепляется здесь соответствующим уровнем развития производительных сил: «При развитом капиталистическом способе производства, — пишет Маркс, — рабочий не является собственником условий производства — поля, которое он возделывает, сырого материала, который он обрабатывает, и т. д. Но этому отчуждению условий производства от производителя соответствует здесь действительный переворот в самом способе производства» (Т. 25. Ч. 2. С. 145).

Таким образом, с точки зрения Маркса, отчуждение — это глобальная характеристика именно капиталистического способа производства. Откуда же оно взялось у нас?

После гражданской войны мы получили в наследство от капитала вековую систему наемного труда со всем его отчужденным сознанием, и это сознание (безразличное отношение работника к делу) невозможно было «переменить» посредством простой передачи всех средств производства в собственность государству. А нам нужно было быстро догнать высокоразвитый капитал или просто не быть вообще. Догоняли путем усиления принудительных мер. Но сейчас пора честно признать, что на этом пути мы не только не ликвидировали отчуждение, но в значительной мере его усилили, сделали универсальным. Ведь в условиях капиталистической конкуренции по меньшей мере сам капиталист-предприниматель кровно заинтересован в эффективности труда нанятых им рабочих, и он добивается максимальной эффективности их труда посредством кнута или пряника или их сочетания. У нас же 18 миллионов управленцев дружно демонстрируют подчас показушно-казенное отношение к делу. Весьма негативную роль в процессе универсализации отчуждения сыграли директивное централизованное планирование и бюрократически-ведомственное, по существу, военно-дисциплинарное управление всем производством сверху вниз, подавляющее хозяйственную предприимчивость и творческую инициативу на всех уровнях.

Особенно пагубной эта система оказалась в аграрной сфере, так как, в отличие от промышленности, сельскохозяйственное производство, имеющее дело с живой природой, не поддается внешней регламентации и не совместимо с отчужденным трудом, о чем предупреждали и Маркс и Ленин.

Аграрное производство не терпит поденщика. Земле нужен хозяин.

Кому быть владельцем земли? — вот вопрос, который все более остро встает сейчас в ходе перестройки.

Сразу оговорюсь, что речь идет не о собственности. Земельный собственник у нас один — государство, и этот краеугольный принцип социализма не подлежит пересмотру.

Другое дело — владение. Владельцами на условиях срочной или бессрочной аренды или подрядного договора могут стать и предприятие, и семья, и отдельная личность, кооперативное объединение или любой другой коллектив, оформленный как юридическое лицо. Проблема оценки различных условий землевладения, выбора их оптимальных форм сочетания и способов их юридического оформления — главный вопрос аграрной теории. И от того, как решается эта проблема в теории и в правовой сфере, в значительной степени зависят практические результаты — производственные, социальные, нравственные. Ведь реальное мировоззрение человека, его нравственный идеал и повседневная практика всегда находятся в диалектическом взаимодействии. Так, практику администрирования, практику жесткой регламентации всех проявлений жизни сельских тружеников можно рассматривать как продукт известных теоретических установок, категорически отрицающих традиционно-семейные формы крестьянского землевладения. В начале 30-х годов эти ультралевые установки стали непререкаемой директивной догмой. Практика раскрестьянивания, определенная этими доктринерскими представлениями, породила и по сей день еще продолжает в массовом масштабе формировать на селе психологию безразличного ко всему, кроме поденного заработка, временщика, способного равнодушно взирать, как под снег уходит неубранный урожай льна, готового, если так приказали, сажать у Полярного круга диковинный субтропический кок-сагыз или кукурузу, и — хоть трава не расти. Ведь поденщику нужно закрыть наряд, получить свои деньги, и — пусть голова болит у начальства. Но не болит! Потому что начальство — это не конкретное ответственное лицо, но лабиринт бюрократических учреждений с хорошо отлаженным механизмом круговой переброски ответственности. Там, в конторах, формируются свои варианты «практического» мировоззрения, совсем непохожие на официально провозглашенные.

Попытки бороться с многообразными вариантами психологии временщика на земле посредством лекций и разных форм агитации, не меняя фундаментальных основ землепользования и, соответственно, способов управления, самой системы производственных отношений в сельском хозяйстве, — предприятие безнадежное. Мировоззрение и практика — две стороны одной медали. Когда сегодня кричат об отрыве мировоззренческих идеалов от жизни, то чаще всего имеют в виду не действительную систему взглядов людей, но парадную прекраснодушную риторику, которая приобрела формально-ритуальное значение, в определенной мере стала обязательной, как когда-то молебен, но неспособна влиять на подлинное мироощущение реальных людей. А последнее, в отличие от парадной риторики, всегда самым тесным образом связано с повседневной практической прозой — нельзя изменить одно, не меняя другого.

Революционная перестройка может быть осуществлена только как комплексная программа, касающаяся всех сторон производственной, социальной и духовной жизни советского общества в целом. Но, как во всякой сложной системе действий, и в программе начавшейся перестройки есть свои приоритеты — первоочередные задачи, от решения которых зависит успех всего дела. Таковой является задача коренного преобразования аграрных производственных отношений.

В постановлении ЦК КПСС «О неотложных мерах по повышению производительности труда в сельском хозяйстве…» (декабрь, 1986 г.) констатируется: «Среди различных форм коллективного подряда лучше проявили себя небольшие по численности звенья и бригады интенсивного труда, за которыми на договорной основе на длительный срок закрепляются земля, техника и другие средства производства. Во всех регионах страны все большее распространение получает семейная форма подряда» (курсив мой. — Ю. Б.).

В мае 1988 года М. С. Горбачев на встрече с работниками сельского хозяйства в ЦК КПСС подчеркивал особую эффективность арендного подряда, и прежде всего семейную аренду.

Секрет успеха именно таких форм подряда заключается, на наш взгляд, в том, что небольшой трудовой коллектив, если он складывается добровольно в качестве тесно спаянной неформальными связями «естественной общности», получив во владение землю, может легко обойтись без повседневной опеки разного рода контор, без извне заданной нормативной регламентации трудовой деятельности своих членов и их внутренних отношений точно так же, как без надзора и принудительной правовой регламентации своей жизни обходится всякая нормальная семья. Только в условиях неформальных производственных отношений, основанных на прочной внутренней нравственности, а не на кодексе и инструкциях, может воспитываться неотчужденное добросовестное отношение к своему делу — труд не за страх, а на совесть. И только за добровольно складывающимися на таких основаниях коллективами, очевидно, имеет смысл закреплять на длительный срок землю, технику и т. д.

Конечно, даже в рамках небольших коллективов, взявших арендный подряд, современное производство будет требовать от каждого отдельного работника той или иной степени профессиональной специализации, то есть своего рода «частичности». Вместе с тем цель перестройки — добиться, чтобы каждый член простой или сложной кооперации смог относиться к своему делу с позиции универсальности, не как наемный узкий специалист, безучастный к тому, что не входит в его компетенцию, но как реальный хозяин, заботящийся о целом, начиная с малого целого (например, семьи, кооперативной ассоциации) вплоть до большого целого — общенародный государственный интерес. Этого можно добиться лишь путем радикального изменения отношения производителя к средствам своего производства и к своей роли в общественном производстве.

Маркс в «Капитале» писал: «Рабочий в действительности относится к общественному характеру своего труда, к его комбинации с трудом других ради общей цели, как к некоторой чуждой ему силе» (Т. 25. Ч. 1. С. 97.). Однако, зафиксировав этот факт, Маркс счел нужным тут же разъяснить, что подлинной причиной отчужденного отношения работника к общему делу является не разделение труда, которое неустранимо, не комбинация различных видов «частичных» работ сама по себе. Все дело в том, что в условиях капитализма в качестве персонификатора всеобщей связи общественного труда, извне задающего массе наемников цель и смысл их деятельности, выступает перед рабочим наниматель — собственник средств производства: «…всеобщая связь общественного труда, — пишет Маркс, — …касается фактически только капиталиста» (Там же. Курсив мой. — Ю. Б.). Наемный работник заведомо смотрит на эту «всеобщую связь» как на дело ему самому совершенно чуждое: если это только твое, а не мое благо, тогда и заботься о нем сам, хлопочи, приказывай, разве спрашивают у подневольных согласия? — так рассуждает рабочий. Причиной его отчужденного отношения к делу является не комбинация частичных работ, но то, что — «условием осуществления этой комбинации является чуждая рабочему собственность, расточение которой нисколько не затрагивало бы интересов рабочего, если бы его не принуждали экономить ее. Совершенно иначе обстоит дело на фабриках, принадлежащих самим рабочим, например, в Рочдейле»[17] (Там же. Курсив мой. — Ю. Б.).

Кто должен распоряжаться на наших фабриках и полях? Сами работники — это фундаментальный принцип социализма. Цель перестройки — добиться того, чтобы каждый член нашего общества смог воспринять этот главный принцип социализма не просто как лозунг.

Характер человеческих отношений в естественно сложившейся сельской общности

В нашей литературе бытует традиция все отношения между людьми — семейные и профсоюзные, этнические и классовые — трактовать как однозначно общественные. Между тем Маркс различал два принципиально разных типа связей между людьми — Bürgerliche Gesellschaft и Gemeinwesen; анализ их несовместимости, противоположности — важнейший пункт философско-исторической концепции Маркса.

Gesellschaft — это гражданское общество.

Gemeinwesen — в русских переводах Маркса обычно передают терминами: «природная» или «естественная общность» и «община» — подразумеваются различные формы крестьянской общины. Первые переводы, на наш взгляд, точнее, поскольку в рамки природной или естественной общности Маркс включал не только различные формы общины, но семейно-родовые, племенные и этнические отношения, основанные на нравственности и обычае.

Очень удачной наглядной картиной жизни деревенской естественной общности является, на наш взгляд, книга В. И. Белова «Лад» (в данном случае мы выносим за скобки дискуссию о том, насколько эта картина соответствует реальностям русской предреволюционной деревни — это другой вопрос). Что же касается Маркса, его занимали не просто наглядные образы, — он разработал систему философско-экономических определений данного феномена, в которых давно пора разобраться.

Общеизвестно положение Маркса о том, что в конечном счете все общественные отношения (Gesellschaft) сводятся к отношениям производственным. (Иное дело с отношениями типа «природной общности».)

В руках наших обществоведов это положение Маркса превратилось в «методологический» штамп, согласно которому из трудовых отношений следует не только теоретически выводить, но и практически подчинять производственным интересам все человеческие проявления — может быть, даже любовь… И действительно, в буржуазном индустриальном обществе даже любовь обретает производственно-экономические основания: браки там давно заключаются не на небесах, а в нотариальных конторах, где оформляются договоры (контракты), аналогичные трудовым соглашениям профсоюзов с предпринимателями. Маркс в своем определении буржуазных общественных отношений просто констатировал реальное положение вещей. Он убедительно показал, что буквально все юридические отношения «обособленных индивидов» в гражданском обществе в конечном счете так или иначе сводятся к отношениям производственным и имущественным. Это важнейшие, главные отношения того общества, где производство и накопление становятся самоцелью, где не производство для человека, а человек для производства.

Однако даже в рамках капитализма продолжают жить не только частичные люди, ощущающие себя производственной функцией, — винтики индустриальной машины. Сельский труженик, если его не превратили в поденщика, если он остается еще крестьянином, тяготеет к таким человеческим отношениям, которые не являются юридическими производными капиталистических форм организации наемного труда.

В своей деревне крестьянин не может действовать как «обособленный индивид», как суверенное юридическое лицо, заключившее здесь трудовой договор, но глубоко безразличное к местным обычаям, — таковым на селе становится пришлый поденщик или назначенный сверху начальник; крестьянин же выступает не только в качестве «производителя», но как представитель природно сложившейся здесь нравственной целостности — местного рода, семьи или общины.

Маркс констатировал, что в городской промышленности, основанной на найме формально свободных работников, не связанных между собой никакими узами, кроме служебных обязанностей, типичной стала «абстрактность коллектива, у членов которого нет ничего общего, кроме разве языка и т. п.» (Т. 46. Ч. 1. С. 479. Курсив мой. — Ю. Б.). В аграрном производстве, имеющем дело с живой природой, такой «абстрактный коллектив» оказывается, по меньшей мере, нерентабельным, если не вредным. Поэтому, говоря о земледелии, Маркс подчеркивал, что здесь — «первоначальные условия производства выступают как природные предпосылки, как природные условия существования производителя… Производитель существует как член семьи, племени, рода и т. д.» (Там же. С. 478.).

Сегодня это положение Маркса следовало бы учитывать при решении вопроса о том, за какими именно коллективами целесообразно закреплять на длительный срок землю и технику. Практика последних десятилетий убедительно доказала, что в сельском хозяйстве не эффективны искусственно созданные трудовые подразделения, составленные посредством найма из разного рода обособленных лиц — единиц абстрактной рабочей силы. В отличие от городской индустрии, на селе — «природная общность выступает не как результат, а как предпосылка совместного присвоения (временного) и использования земли» (Т. 46. Ч. 1. С. 462).

Категорию «присвоение», которую в данном контексте употребляет Маркс, не следует путать с понятием «собственности». В данном случае речь идет не о земельной собственности в правовом, юридическом смысле этого слова, но о том, что крестьянин (но не аграрный наемный работник!) имеет возможность относиться к полю как к своему — «как к своему неорганическому телу» (Маркс), независимо от того, кто обладает юридическим титулом собственника. Чтобы так относиться к полю, самим крестьянам не обязательно обладать правом продать его, сдать в аренду и т. д. — речь идет о праве полной хозяйственной самостоятельности крестьян, объединенных природной естественной общностью. Прежде всего этого сельские труженики и стремились добиться при любом общественном строе, ибо в сельском хозяйстве именно право свободно распоряжаться своим трудом на земле, а не частная собственность — «первоначальное условие производства» (Маркс). Например, еще в Смутное время мужики, вступавшие в ополчение Кузьмы Минина, выражали свою политэкономическую программу таким образом: «Вся земля у нас Государева, но нивы и роспаши — наши»; при этом они хорошо понимали, что юридический титул собственности («земля Государева») отнюдь не пустой звук, он будет выражаться в разного рода государственном «тягле» — натуральных или иных податях, обязанности «кормления» государевых слуг (гражданских администраторов и военных — дворян), но при этом главным для крестьян все-таки было то, что «нивы и роспаши — наши», то есть возможность полной хозяйственной самостоятельности на своих полях.

И не только хозяйственной. Отношения деревенских природных общностей с внешним миром (с государством или с другими общностями) всегда строились на основе юридических, правовых норм. Но внутренние отношения, как во всякой нормальной семье, здесь нравственные — внеправовые. Это не означает, конечно, что здесь допустим любой произвол. Напротив, жизнь деревенской общины регулировалась передаваемыми из поколения в поколение нравственными императивами, которые могли быть намного более жесткими, чем самые строгие правовые нормы. Хотя нравственность и не носит характера внешнего принуждения, она тоже может быть чрезвычайно суровой.

Что же лучше — нравственность или право?

Что касается наемного работника индустриального предприятия, тут дело ясное: его семья — «пережиток» природной общности, поскольку она основывается еще на нравственности, а не на кодексе; напротив, отношения на заводе или в конторе построены по законам гражданского общества — тут все регулируется формальными юридическими нормативами и инструкциями. Где человеку лучше — дома или на работе? Кому — как, но большинству уютнее все-таки дома. А крестьянин должен чувствовать себя и в поле, как дома (не обязательно это поле «собственное», оно может быть арендованным — предпочтительна бессрочная аренда). Если этого нет, если крестьянин начнет относиться к своему живому «предмету труда» исключительно по инструкции, как к чуждой ему вещи, тогда аграрное производство разваливается — в том суть «морали истории», как выражался Маркс.

В промышленности, где человек имеет дело с жестко фиксированным мертвым предметом труда, а не с живой природой, практически все оказалось возможным регулировать четкими принудительными нормативами. Однако, в отличие от западных методов организации индустриального производства, японцы даже в промышленность пытаются «пересаживать» внеправовые ненормативные отношения, свойственные крестьянской общине: отказ от жесткой системы контроля, система пожизненного найма, стимуляция отношения к фирме как к большой семье и т. д. — экономический эффект «пересадки» весьма впечатляющий.

И тем не менее вся либеральная европейская мысль, на которую мы по традиции по сей день ориентируемся, в качестве наивысшей ценности почитает отношения юридически-нормативные. Сложился прочный стереотип оценки нравственных отношений естественной общности как чего-то архаического, рутинного и даже противного цивилизации. Например, русских почти два века ругали за недоразвитое правосознание (почему не японцев?). При этом в качестве «смягчающего вину обстоятельства» никто не хотел принять во внимание даже тот очевидный факт, что по сравнению с воистину свирепой судебно-карательной практикой западноевропейских стран, породившей различные формы весьма «производительных» технологий лишения жизни (от гильотины до электрического стула), Россия за полтора столетия, вплоть до революции 1905 года, так и не сумела выработать сколько-нибудь эффективных навыков палаческого ремесла: «…за 175 лет в ней, — пишет В. В. Кожинов, — по политическим обвинениям было казнено всего лишь 56 человек (6 пугачевцев, 5 декабристов, 31 террорист времени Александра II и 14 террористов времени Александра III). За это же время в Западной Европе было совершено много десятков тысяч политических казней… В высшей степени характерный факт: в донесении генерал-адъютанта Голенищева-Кутузова Николаю I о казни пяти декабристов сообщалось, что „по неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы, при первом разе трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались“. Между тем в это время в любом крупном городе Западной Европы обязательно имелся квалифицированный профессиональный палач» (Наш современник. 1988. № 4. С. 171).

Так обстояли дела в благопристойной Европе XVIII–XIX веков — эпохи прочно утвердившегося правосознания. Правосознание действительно обеспечивало здесь почти образцовый порядок. Но почему оно оказалось здесь крайне необходимым? Каким образом конституировалось?

Здесь нет места подробно анализировать сущность права. Достаточно указать, что отцы европейского правосознания (Гоббс, Монтескье) основывали свои юридические построения на весьма замечательных аксиомах: 1) человек человеку — волк, 2) война всех против всех. Непросвещенному «архаическому» сознанию столь суровая аксиоматика действительно казалась несколько странной. С чего это вдруг взялось?

Ответ простой — с Реформации. Европейское правосознание, органичено связанное с отчужденным наемным трудом, начинает складываться в конце Реформации. В Богемии, где началась Реформация, к началу гуситских войн жило 2,5 млн. человек; к концу Реформации там осталось всего 700 тыс. живых душ. В Германии Реформация захоронила в братских могилах голода и террора больше двух третей населения. Во Франции, Нидерландах, где католики резали гугенотов, а гугеноты — католиков, жертв было чуть меньше. В Англии Реформация осложнилась «чисткой земель» — уничтожением крестьянства.

Это все — голые факты. Они уже не вызывают эмоций. Но все-таки стоит представить себе ту степень взаимного ожесточения — всех против всех! — которая могла привести к истреблению двух третей населения, и это — без современной техники массового уничтожения. К этому нужно добавить еще массовые миграции. А психология переселенца — очень серьезный фактор: человек, оторванный от родных корней, чаще всего начинает действовать в совершенно чуждой ему социальной среде обитания либо как совершенно затравленный, либо как хищный зверь.

Главная цель правового строительства общества типа Gesellschaft — превратить вооруженную (или просто кулачную) «войну всех против всех» в юридическую войну посредством судебного сутяжничества. В Европе это строительство удалось, и Запад очень гордится его плодами.[18] Но с точки зрения естественной общности самое развитое правосознание относится к чувству совести так же, как лошадиное копыто к человеческим пальцам. Конечно, во все времена и у всех народов случаются ситуации, которые лучше всего разрешаются посредством такого копыта, как уголовный кодекс. Однако есть очень много таких деликатных сторон человеческой жизни, где ничего не добьешься копытом. На скрипке можно играть только пальцами.

Если иметь в виду наше общество на современном этапе развития, то задачу нынешней перестройки — добиться того, чтобы люди смогли относиться к делу и к ближним своим по совести, — эту задачу нельзя, на наш взгляд, разрешить лишь путем укрепления правосознания, то есть посредством самого строгого соблюдения существующих норм уголовного и гражданского кодексов и других юридических или ведомственно-производственных нормативов, хотя именно сейчас становится все более очевидным, насколько важны нам четкие недвусмысленные правовые нормы. Очевидно, нужна и «борьба за права». Только вот вопрос: за какие права? За чьи?

Одно дело — технократия, которая громко требует прав (для себя), но в своих наукообразных моделях экономического развития продолжает рассматривать туземное население исключительно как «трудовой ресурс», а перестройку мыслит как возможность осуществить новую серию глобальных технократических экспериментов. Это кажется парадоксом, но даже некоторые ученые привыкли мыслить исключительно технократически, как заядлые бюрократы (с ними они и смыкаются, не разберешь где кто? — на работе, в каком-нибудь гипроводхозе, он бюрократ, в частной беседе — воинствующий демократ), как правило, их меньше всего волнуют права крестьянина, рабочего и добросовестного хозяйственника. Тут интересы расходятся в диаметрально противоположные стороны.

Чтобы возродить нравственность, конечно, нужно и право. Но следует ли из этого, что мы должны копировать буржуазную правовую систему? Коммунизм, с точки зрения Маркса, это социалистически преобразованные отношения типа Gemeinwesen (естественной общности). И нелишне напомнить, что уже в самом начале организации нашей власти (Советской власти) был отброшен стержневой принцип буржуазного права — разделение властей. В своем «Духе законов» Монтескье считал этот принцип главным, видя его не в разделении функций, а именно в противопоставлении властей. Логика тут простая: в буржуазном обществе человек человеку если уже и не волк, то, по меньшей мере, обязательно жулик; следовательно, нужно сделать так, чтобы один жулик (представитель одной из партий, захвативший данный орган власти) контролировал другого жулика — из другой группы, и наоборот, в результате чего аппетиты различных жуликов могут быть хоть как-то нейтрализованы.

В противоположность этому принципу, Советы были задуманы как рабочие органы народного самоуправления, и в ходе нынешней перестройки нужно добиться, чтобы они таковыми стали на самом деле.

На наш взгляд, ключ к разрешению многих наших сегодняшних экономических трудностей находится во внеэкономической сфере — правовой и нравственной. Что касается деревенской общности, здесь на первом месте проблема нравственности. Как ее возродить? Очевидно, только через борьбу за право полной хозяйственной самостоятельности крестьян и их добровольных коопераций.

В. Белов Возродить в крестьянстве крестьянское…

Василий Иванович, как известно, в Москве прошел IV съезд колхозников. Много вопросов было поднято на нем, в том числе и о развитии кооперации, демократии в деревне. С утверждением их в жизни крестьянин должен почувствовать себя хозяином, творцом. Что вы думаете по этому поводу?

— За последнее время совещаний, собраний, заседаний стало не меньше, а, пожалуй, больше. Почему — не знаю. Но съезд колхозников, мне кажется, все-таки событие нерядовое. Разговор ведь шел о кооперативах, крестьянской предприимчивости. Мы возвращаемся к идеям ленинского плана кооперации, к идеям А. В. Чаянова, других прогрессивных мыслителей… Только на этом пути, используя глубокую личную заинтересованность крестьянина в конечных результатах труда, мы сможем наконец избавиться от дефицита в продуктах питания.

Сельский житель обретает себя как творец только в предоставленной ему свободе действий. Когда не понукают, не поучают, как пахать, что сеять, и не стоят над душой с очередным указанием. Но свобода эта вовсе не свобода от земли. Земля — главная опора крестьянина. Это с достаточной убедительностью подтверждают коллективы, которые берут сейчас в аренду фермы, технику. Они уже появляются на Псковщине, в Новосибирской области, о чем говорили на съезде колхозников. Есть они и у нас на Вологодчине.

Такой пример. В прошлом году в совхозе «Тотемский» звено шофера Валентина Творилова взяло арендный подряд в заброшенной дальней деревне. Людей не подгоняли ни директор, ни агроном, ни бригадир. И что же? В плохую погоду, когда через день лили дожди, восемь человек сумели заготовить столько отличного сена, сколько не под силу среднему по размерам колхозу. Вот она, цена самостоятельности на практике!

Далеко не все, конечно, принимают ее, эту самостоятельность. А кое-где еще пребывают и в неведении.

Недавно в одной из деревень произошел у меня разговор с двумя тамошними жителями. Спрашиваю: вот сейчас разрешается иметь приусадебный участок по пятьдесят соток — знаете об этом? Нет, отвечают, не знаем. Ну, а лошадь хотели бы иметь на подворье? Они говорят: так это же запрещено. Как-то запаздываем мы с разъяснением таких вот насущных изменений…

Проблема, впрочем, намного шире, глобальней. Если бы сейчас, предположим, ввели частную собственность на землю, то у меня на родине, мне думается, мало кто согласился бы взять ее. Выросли поколения, которым уже ничего не нужно — ни земля, ни животноводство, ни родной дом. А свобода действий без земли и дома — пустая, никчемная свобода.

Поэтому-то и важно развивать семейный и арендный подряд, всячески поощрять звенья, бригады, арендующие землю и считающие ее своей. Надо выискивать и всеми силами поддерживать людей, которые любят труд в полеводстве и животноводстве. Кстати, земля и животноводство неразрывно связаны. Их нельзя разделять.

Десятилетиями топчемся в том же молочном животноводстве вокруг двух тысяч килограммов молока от коровы. Такова продуктивность в Смоленской, Брянской, Ивановской, Вологодской, Саратовской, Оренбургской, некоторых других областях. Добрый же хозяин, если у него корова не дает по лету двух ведер молока в день, и держать-то ее не станет… Зачем зазря переводить корма?


С переходом на самофинансирование, хозрасчет подобные перекосы устраняются, каждый впустую потраченный рубль уже бьет по собственному карману…

— Горько об этом говорить, но во многих хозяйствах сейчас нечем платить зарплату. Где взять деньги? Молока мало — его не хватает, чтобы покрыть все издержки. Надо ждать осени: откормят молодняк, уберут и продадут урожай — тогда появятся средства. А как быть до этого? Я боюсь, что люди вновь побегут в города и поселки, где можно ежемесячно получать твердую зарплату. Если вникнуть, то и винить их нельзя… Говоря о производственных кооперативах, чувствую, какие нелегкие заботы ждут сельских руководителей. О кооперации в деревне мы просто забыли. Многие вековые традиции крестьянства прерваны. Наша историческая наука умалчивает о том, что еще до революции в России была создана мощная кооперативная система. По опубликованным в печати данным, на 1 января 1917 года насчитывалось до 63 тысяч кооператоров, объединявших 24 миллиона членов-пайщиков.

Взять сибирские кооперативы. Они осуществляли грандиозные обороты, торговали с заграницей. У нас на Вологодчине первый кооператив возник в селе Ошта в начале века. Кооперативное движение имело народную основу, хотя правительство, естественно, тоже помогало. Был, к примеру, учрежден Крестьянский банк. Крестьянин мог на льготных условиях взять кредит. Создавались маслоартели, мелиоративные организации, машинные товарищества. Опять же инициатива шла снизу, а не сверху. С 1921 по 1928 год число кооперативов резко увеличилось. В этот период ежегодный прирост сельскохозяйственной продукции составлял десять процентов. Если бы кооперативному движению не помешали «сверху», деревня легко, без натуги обеспечила бы страну не только продовольствием и сырьем для легкой промышленности, но и трудовыми ресурсами. Совершенно безболезненно стали бы высвобождаться рабочие руки, необходимые для индустриализации.

У нас же все случилось наоборот. Система кооперации была разрушена. Осталась лишь потребительская кооперация, существующая и поныне. Правда, она тоже изрядно обюрократилась и, по существу, выродилась, хотя и сыграла положительную роль в 30-е годы и в Великую Отечественную войну. (Многие путают нынешнюю потребительскую кооперацию с производственно-сбытовой, которая существовала в 20-е годы. Но это разные вещи.)

Кооперация в широком ее понимании занималась в деревне не только производством, сбытом и торговлей. Кооператоры внедряли лучший опыт в агрономии, в животноводстве, в народных промыслах. Не чурались они культурных забот и даже издательской деятельности.


Видимо, пришло время осмыслить негативный опыт. Каково, на ваш взгляд, его происхождение? Как это отразилось на вековых традициях крестьянства?

— Хотел бы начать с того, что русофобия, которая то и дело проскальзывает в западной пропаганде, тесно связана с недоверием, а порой даже с ненавистью к русскому крестьянству. В нем они видят некий реакционный «слой». На мой взгляд, это явление имеет свои исторические корни. Я не о тех, кто нейтрален, кто все понимает или даже с любовью (иногда излишней) относится к пахарю. Говорю о тех, кто его шельмует и ненавидит. А за что ненавидят?

Прежде всего за прошлое. Русский крестьянин был главной опорой огромного государства — в экономическом, военном, духовном, культурном смыслах. После революции бойцов в Красную Армию рекрутировали из крестьянства, кадры для промышленности — тоже. В Великую Отечественную войну основные тяготы легли опять же на крестьянство. Не случайно А. В. Чаянов сравнивал крестьянство с Атлантом, на плечах которого держится все и вся. Эта могучая, неиссякаемая сила и вызывает кое у кого неприязнь. Так ли уж она неиссякаема? Не будем сейчас вспоминать цифры и факты, отметим лишь следующее: не любить крестьянство — значит не любить самого себя… Не понимать или унижать его — значит рубить сук, на котором сидим. Что, впрочем, мы нередко и делали.

Судьба наших кормильцев складывалась порою просто трагично. Не могу в связи с этим не коснуться Троцкого и его отношения к крестьянству. Троцкизм и крестьянство — тема в нашей исторической науке совершенно неразработанная. Вот и сейчас, во времена гласности, она не только не исследуется, но даже замалчивается. Исторические факты вопиют о том, что троцкизм был врагом государства, но в особенности — крестьянства. Это Троцкий и его компания выдвинули идею расказачивания крестьян на Дону. И осуществили ее, прибегая к репрессиям и расстрелам. Как не вспомнить Григория Мелехова из шолоховского «Тихого Дона»! Это самый трагический образ в советской литературе. Образ злободневный — сегодня он по-новому просветляет многие проблемы нашего государства…

Известно, что Троцкий выдвигал идею так называемых «трудармий». По своей сути идея эта была не нова. Она возникла еще при Александре I и воплощалась в форме военных поселений. (Идеологически обосновывал ее и проводил на практике известный и в то время общественный деятель Сперанский.) По моему мнению, замыслы Троцкого восторжествовали после 1928 года. Непосильные налоги, займы, разгон кооперативов, изъятие у них средств и, наконец, репрессии, расстрелы, суды, выселения. Вот чем обернулся троцкизм для миллионов крестьянских семей! Об этом говорят сейчас и наши историки. Но историки не подсчитали, сколько погибло народу. А если и подсчитали, то не оглашают цифру. Репрессии же продолжались вплоть до Великой Отечественной войны — я располагаю документами и фактами.

На мой взгляд, главным троцкистом являлся Сталин, хотя кое-кто из ученых делает вид, что он был антитроцкист. Сталин разгромил Троцкого организационно — убрал его как соперника личной власти. Но суть троцкизма Сталин и его окружение взяли на свое вооружение. Своих оригинальных идей по поводу крестьянства у Сталина не было. Он утвердил наркомом земледелия СССР Якова Аркадьевича Яковлева — человека далекого от сельского хозяйства, мало что в нем понимавшего. Другие руководители отрасли тоже были чужды крестьянству — смотрели на него как на реакционный класс. Потому под видом борьбы с кулачеством была уничтожена не только кооперация…

Коллективизация, в ходе которой с успехом протаскивал свои идеи троцкизм, шла, разумеется, сверху. В результате — первая пятилетка была провалена, вскоре начался массовый голод. С тех пор и до сего дня мы испытываем нехватку продовольствия. И после войны, в 1946 году, люди у нас на Севере умирали от голода, от болезней, связанных с недоеданием. Я был тогда мальчишкой, прекрасно помню: пришел к своему дружку, а его мать, Вера Плетнева, лежит на печи мертвая — умерла от голода. Та же участь постигла и мать моего тезки, жившего в соседней деревне. Да и сами мы голодовали — семья большая, пятеро детей, отец погиб на Смоленщине в 1943 году. Помню, и моя бабушка умерла от недоедания. Люди ходили с опухшими ногами…

Да и позже приходилось несладко. Что, скажем, в нашем колхозе выдавалось на трудодень? По пять копеек и двести граммов зерна. А зерна-то какого? Отходов, которые уже государство не принимало, — третий сорт. Несомненно, идеи троцкизма еще долго действовали.


Ученым, специалистам предстоит еще немало поработать над изучением этих вопросов, документально внести в них полную ясность…

— В 50-х годах «раскрестьянивание» воплотилось в укрупнение колхозов. Это было вредным явлением — уничтожались лучшие коллективные хозяйства. В нашем Харовском районе на Вологодчине одним из крепких всегда считался колхоз «Нива». Даже в войну люди там не бедствовали. Но вот хозяйство укрупнили — оно стало протяженностью в 45 километров. И это в нашей-то лесной зоне, где контурность поля не превышала двух-трех гектаров! Что же вышло? «Нива», по сути, завяла. Прекрасные земли запущены, зарастают лозой. Крепкие еще и поныне дома (надежно строили деды) гниют и пустуют…

Ну а потом начались кукурузная кампания, перегнойные горшочки, кролики и т. д. Взялись за различные реорганизации в руководстве. И, наконец, доплыли мы до неперспективных деревень. Я считаю, что люди, которые готовили, «протаскивали» идею неперспективности, преподносили ее правительству, должны понести государственную, административную ответственность. Это было преступление против крестьянства. У нас на Вологодчине из-за «неперспективности» прекратили существование несколько тысяч деревень. А по Северо-Западу — десятки тысяч. Вдумаемся: из 140 тысяч нечерноземных сел предполагалось оставить лишь 29 тысяч! Трагические потрясения, пережитые деревней за короткий исторический срок, не могли, конечно, не сказаться на духовных, нравственных устоях народа. Культура и нравственность немыслимы без материальной основы. Земледельческая культура — тем более. Чему же удивляться, если ныне работать и жить на земле, заниматься крестьянским трудом считается неперспективным? Обидно сознавать это…


Но жизнь, Василий Иванович, как известно, не стоит на месте, надо думать о том, как поднимать экономику деревни, возрождать добрые традиции, укреплять ту же нравственность…

— Пахарю — истинному земледельцу — некогда было раньше пьянствовать, охотиться или играть в карты. Да и сама природа, труд на земле требовали от человека высокой нравственности. Каждый день — это неподражаемый день. Все менялось. Не было в году одинаковых дней. Все дни разные — погода разная, работа разная. Человек как бы срастался с землей, а через нее и с природой. Они зависели друг от друга. Все лишнее, ненужное в этой связи само собой отмирало.

Вот, например, отходничество. Им занимались лишь по жестокой необходимости — надо было платить подати, налоги. Мой отец Иван Федорович до самой войны ходил на заработки, а концы с концами не сводил — у нас не было даже сапог. Можно было бы с теленка шкуру снять да сшить ребятишкам сапоги. Однажды отец так и сделал: выделал шкуру — в бане висела. Так пришли, забрали. Как было жить? Хотел бы я услышать, что сказал бы на это иной «интеллигент», который недолюбливает крестьянство за его мнимую косность…

Крестьянские трудовые и культурные традиции являлись, по существу, общенародными. И сегодня не косность, а великую нравственную силу черпаем мы в народе. В то же время в колхозы нередко высылают из городов всякого рода рецидивистов и проституток — некому, мол, коров доить, пасти. Как это понимать? Где испортили девчонку, там бы и надо ее перевоспитывать. От таких новоявленных «животноводов» один вред…

Внедрение арендных форм на землю, фермы, технику — весьма интересное дело. Боюсь только, что желающих окажется недостаточно, так как промышленность выпускает одни могучие «Кировцы», которые давят на своем пути, как говорится, все — живое и мертвое. Неужели наша мощная индустрия не способна создать для сельского хозяйства малую технику? Ведь делает же она инструменты для рок-музыки, оснащает спорт и туризм. А житель деревни, как и сотни лет назад, вынужден косить косой, копать землю на огороде лопатой…

Говоря о традициях, хотелось бы обратить внимание на народные ярмарки. Когда-то существовали ярмарочные села. У нас в округе таким селом было Кумзеро. Вообще, русская ярмарка — уникальное явление, но мы о ней уже позабыли. Она являлась формой не только экономического, но и культурного, духовного общения между людьми разных национальностей. Наверное, следовало бы возродить стихийные торговые ярмарки. А то вся жизнь у нас движется по административному плану: вот область, вот район — и все, дальше не лезь. Даже книжку, изданную в другом регионе, не купишь. Сегодня крестьянин все еще находится в дурацком положении — он «винтик». Десятки тысяч людей командуют колхозниками — от Москвы до районов. Давайте же дадим сельскому жителю землю в аренду, коли возьмет. Перестанем командовать. Увидим: положение через год-два изменится. И конечно, в лучшую сторону. В крестьянине надо возродить крестьянское…


Василий Иванович, в одной из ваших статей, опубликованных несколько лет назад в «Правде», говорилось о серьезном отставании строительства дорог на селе. Сейчас принята и выполняется широкая программа по ликвидации этого пробела. Но люди покидают насиженные «гнезда» и из-за многих других нерешенных социальных проблем…

— Из-за бездорожья мы теряем немыслимое количество продукции. Нет нужды называть цифры. Хочется особо подчеркнуть, что растрясаем не только продукцию… Да, на развитие дорог Северо-Запада России, в том числе и Вологодчины, выделены немалые средства. Но дороги нужны не только к центральным усадьбам и деревням. Их надо вести к полям, фермам — именно там наиболее ощутимы потери. Сегодня тяжелые гусеницы сверхмощных машин ползают по земле и так и сяк, мнут и корежат ее. Сколько прекрасных лугов и пастбищ испорчено техникой!

О социальных гранях говорить можно очень долго. Когда в духовно-нравственном смысле город противопоставляют деревне — это нелепость. Однако честно следует признать: по бытовому обустройству деревня сильно обижена. И в других смыслах — тоже. В восьмилетней школе у меня на родине уже несколько лет не преподается иностранный язык, хотя в области два педагогических вуза. Деревенские школьники поставлены в ущербное положение — ведь без знания иностранного ни один не поступит в высшее учебное заведение. А как с больницами, поликлиниками? Медпункт в нашей деревне то откроют, то закроют. До соседней же амбулатории — семь километров. Пошагай-ка с температурой…

Вместе с тем я далек от той мысли, будто нынешняя деревня должна полностью копировать городской быт. Напротив. Надо сохранить неповторимость жизненного уклада по регионам, сберечь все национальные бытовые особенности в республиках. Избежать стандарта, например, в жилищном строительстве не так уж и сложно. Достаточно предоставить человеку возможность самому строить свой дом. Обеспечь крестьянина материалами, дай ему ссуду. Тогда он и будет не временным, а постоянным работником на родной земле. Тот, кто не имеет своего дома, обычно и к земле относится по-казенному, равнодушно. Он становится квартирантом, наемным работником. Такой человек готов в любой день сорваться с места, уехать куда угодно. Что ему земля? Его ничто не держит на ней…


Деревня существует не изолированно — связана с экономическим комплексом, в частности, русского Севера. В последнее время тут возникло немало экологических проблем. Как совместить хозяйствование с благополучием природы?

— Да, экологических забот на Севере поднакопилось. И ждать дальнейшего обострения ситуации преступно. Нужно срочно ставить диагноз, предвидеть хотя бы ближайшие последствия хозяйственной деятельности. Вот уже вокруг Харькова лесов стало больше, чем вокруг Вологды или Котласа… Тысячи кубометров бесхозного леса уносится в море, ложится на речное дно во время сплава. До 30―40 процентов древесной массы остается в делянках. Дело идет к гибели северных лесов. Как это скажется на жизни страны в широком смысле, трудно даже вообразить. Тундра соединилась с лесостепью. Зона тайги практически исчезает, и никто, как это ни странно, не видит в этом трагедии! Все делают вид, что так и должно быть. Полная безответственность, местническая, отраслевая…

Потому и болит душа. Во времена XV партсъезда и XVI партконференции такие лесозаготовки объявляли временными — вот, мол, создадим индустрию, так сразу и сократим вырубку. Не только не сократили, а увеличили в десятки раз. Лесная промышленность, к слову сказать, выкачала очень много сил из наших колхозов. Колхозников в 30―40-х годах обязывали рубить лес, причем без всякой оплаты. Люди месяцами не вылезали из делянок.

Сейчас вокруг моей деревни с трех сторон — пустынные вырубки.

А возьмем мелиораторов. Не говорю о постыдных проектах поворота северных и сибирских рек, за которые они в свое время так яростно цеплялись да и продолжают цепляться, не вспоминаю о пресловутом плане перегородить Белое море. Минводхоз во главе со своим министром по-прежнему зарывает народные деньги в землю. Это не метафора. Ежегодно министерство «осваивает» по десять миллионов народных рублей, а велик ли толк? Во многих хозяйствах урожайность мелиорированного гектара ниже, чем до мелиорации…

У такого, с позволения сказать, хозяйствования есть и еще один минус — оно снижает нравственный уровень личности. Бюрократ особым талантом и высокой нравственностью обычно не обладает. Но ведь у нас много настоящих, талантливых хозяйственников. Они-то и страдают больше всего от бюрократов вышестоящих, да и нижестоящих тоже. Более подробно об этом я говорю в статье, отданной в редакцию «Нового мира».[19]


В последние годы все чаще при недородах, снижении продуктивности животноводства в качестве оправдания кое-кем выдвигается такой тезис: мол, природа обделила нашу землю и плодородием, и условиями хозяйствования… Справедливы ли эти упреки?

— Природа ни при чем… Страна издавна славилась высокими урожаями зерновых, широко развитыми маслоделием, сыроделием, пчеловодством… А сколько — и не в так уж давние времена — мы заготавливали рыбы, грибов, ягод, орехов? Теперь же говорим почему-то о скудности нашей природы. Еще не так давно господствовало мнение, что сельское хозяйство — это для государства нечто второстепенное. Думать так — по меньшей мере, глупо. Возьмем США. Национальный доход там создается во многом за счет сельского хозяйства. Нельзя бесконечно производить средства производства для того, чтобы снова производить… средства производства. Много тут и других нюансов.

Не помню, кто из наших экономистов сказал, что экономика имеет национальное своеобразие. Да, это именно так. Во Франции, например, свои особенности, в Японии — свои. Почему мы должны обязательно кому-то подражать? У нас своя стихия, свой национальный характер. Российский крестьянин не похож на немецкого фермера, японский — на американского. Все они разные. Нашим экономистам надо бы побольше считаться и с особенностями того или иного региона внутри страны. Одно дело, допустим, крестьянин на юге, он, может быть, больше любит сам торговать своими продуктами. Совершенно другое дело — наш северянин: этот явно торговлю недолюбливает.

Как-то на днях, будучи в деревне, узнал, что жители наловили очень много речной рыбы. Пироги пекут, уху варят. А остальное-то куда девать? Предлагаю: свезите на рынок в Вологду. Рыбу, да еще свежую, оторвут с руками. Куда там… ловить для них значительно интересней, чем торговать.

Пожалуй, одни бюрократы везде одинаковы. Хотя, может быть, русский бюрократ чем-то и отличается, например, от английского…

А если серьезно, то сейчас подошло время больших дел. Откладывать их дальше некуда.


Беседу вели А. Арцибашев и Г. Сазонов

В. Распутин Если по совести

Судя по вашим произведениям, публицистическим выступлениям, вы считаете, что главный движитель человека, его поступков и поведения — это его совесть. Вы нас убеждаете в этом; мы читаем и видим, что путь, по которому ведет человека совесть, — единственно верный и что каждый бы поступал так же. Но закрываем книгу и обнаруживаем, что в реальной нашей жизни не всегда так получается. Если бы совестливый человек спросил вас: что мне сейчас нужно делать, в наше непростое, переломное время, как жить — если по совести?.. Что бы вы ему сказали?

— Как жить и что делать по совести? Во-первых, наверное, мы должны быть правильно ориентированными, нравственно и духовно, то есть знать те координаты, по которым должно происходить движение жизни. Потому что во многих случаях произошла подмена или смещение нравственных понятий, и началось это не вчера, не в 30-е годы, а гораздо раньше, наверное, даже с лишним 100 лет назад, и если в какой-то момент происходило выправление общественной нравственности, то затем опять многое терялось.

Когда хоронили Достоевского, огромная толпа народа провожала его в последний путь. Прошло 25 лет, и у могилы великого писателя собралось всего девять человек. Вот насколько изменилось отношение к этому властителю дум, как тогда называли Достоевского, к человеку, которого обожали и который действительно был властителем дум. Думы-то другие стали. И властители появились другие, и отношение к нему в корне изменилось.

Точно так же понятия, бывшие нравственностью, одухотворенностью, совестью, к началу века, по крайней мере к началу первой мировой войны, стали терять прежние очертания и живое значение и все больше превращаться в милую ветхость бабушкиных сундуков. Спустя еще десять — пятнадцать лет о них и вспоминать сделалось неприлично. Их затмили и превратили в старорежимную идеологию новые требования. Дольше всех держалась, кажется, совесть, но затем и из нее сделали инструмент послушания. Нравственность заменили соблюдением писаных законов, политграмотой заменили духовность. Жизнь перешла во внешние формы, внутреннее порицалось.

Можно говорить о возвращении нравственности и духовности в последние два-три десятилетия. Но — в ином качестве. Пожалуй, можно с уверенностью говорить лишь о возвращении слов, которые треплются сейчас нещадно, под словами же сплошь и рядом мы имеем в виду совершенно разные вещи. Теперь, право, трудно разобраться, что нравственно, что безнравственно. И дело не в давлении официальной точки зрения. Официальная точка зрения не воспрещает иметь правильное представление об этих ценностях. Не воспрещает. Но человек успел заблудиться, последовал за какой-то ложной системой координат и позволил увести себя в такие дебри, из которых теперь непросто выбраться. Даже и имея возможность выбраться, он не знает, как это сделать, а чаще всего не знает, что и нужно выбираться, полагая, что находится на правильном пути.

Так что жить по совести — это прежде всего найти свое место в нравственном миропорядке, понять меру своего отклонения, а потом уже, исходя из этого места, исходя из точки, в которой находишься, продолжать движение.

Ну, а что касается чисто практического проявления совести — в отношении к работе, к близким, к окружающим, тут, наверное, все понятней.

Если грубо говорить, совесть существует как бы в двух этажах: духовная совесть — высшая — и практическая. В отношении к практической человек не заблуждается, он знает, как жить по совести.


Не укради, не обмани, не предай?..

— Да.


Но ведь и крадут, и обманывают, и предают, а к близким своим, к детям заботливы, добры и тоже наставляют их: не укради, не предай…

— Люди, которые имеют двойную совесть — на службе одна, дома другая (как двойная точка зрения), — это уже от испорченности, от приспособленчества, от флюгерства.

А есть люди, которые так не умеют, они в худшем случае отмалчиваются там, где требуют от них совесть искривлять. Или говорят правду. Страдают за нее, но — говорят.

А ведь было принято лукавить, иметь для общественных нужд совесть одну, а для себя, для личного пользования — другую. Но если совесть участвует во лжи, это уже не совесть, а что-то другое. И остается та малая часть совести, с которой человек приходит домой, считая, что она-то и поможет ему выстоять. Однако не может такого быть, чтобы на службе он лукавил, дома — нет. Ложь — это ржа, она проявит себя и в домашних условиях, в личной жизни. Одна сторона совести не может долго оставаться чистой, заповедной. Заражение так или иначе произойдет. Неискренность будет подавлять искренность, и поражение неизбежно. А отсюда или полный цинизм, или трагедия.


Валентин Григорьевич, но ориентиры ведь известны, они извечны, о ценностной системе координат каждый имеет представление. И в общественном мнении нравственные ориентиры сегодня определяются с большой откровенностью. В чем же тут вопрос?

— Тут разговор, наверное, уже должен идти о правде. Не может произойти улучшения личностной совести, пока не проявит себя в полной правде общественная совесть.

Шукшин говорил: нравственность есть правда. Это верно. Но правда — не вся нравственность, хотя начинается и стоит нравственность на правде.

Сейчас легче говорить правду. Но делаем мы это как-то очень стеснительно. Только с определенного времени. Только с застойных явлений, а ведь и застойные явления стали возможны благодаря умолчаниям. Мы потому и испытываем сегодня тревогу, что недоговоренность продолжается, а значит, остаются запасные позиции для отступления. Дмитрий Донской, выведя свое войско на Куликово поле, распорядился разобрать переправы — или победа, или смерть. Отступать было некуда. Сейчас для нашего общества столь же решительное время. Умолчание, как метастазы, могут повести к новой лжи, а на преодоление новой лжи нашего нравственного здоровья не хватит.

Непонятно, кого мы боимся обидеть, скрывая правду и не давая определенных оценок коллективизации. Жившее и действовавшее тогда поколение, общественную систему? Но ошибки были не следствием системы, а нарушением ее, не актом необходимости, а актом противозаконности, коль осуществлялся страшный произвол по отношению к крестьянину. Что касается поколения — в лучшей части оно и пострадало от произвола, а с той частью, которая проводила произвол и у которой остались от него приятные воспоминания, можно и не посчитаться. Только в том случае, когда мы отделим лучшее от худшего и дадим тому и другому справедливую оценку, и может произойти необходимое очищение и выправление.

Это относится и к нашим сегодняшним делам. Говоря об ошибках прошлого и добиваясь факта их признания, мы не можем оставлять на будущее и ошибки настоящего. Это значило бы удовлетворяться только правдой о прошлом. В таком случае ускорение может оказаться даже и опасным и завести далеко, если, прибавляя обороты, мы двинемся вперед, занятые освоением расходов, а не прибавлением доходов.

Ни для кого сегодня не секрет та исключительно опасная для природы, экономики и морали бесконтрольная деятельность, которую проводит Министерство мелиорации. Общественность давно ставит вопрос, чтобы контрольные органы провели строгую ревизию. На что тратятся этим министерством десятки миллиардов рублей, что делают они с землей, на которой проводят свои работы, и каков экономический эффект от израсходованных средств? Но по-прежнему к голосу общественности мало прислушиваются. С огромным трудом, благодаря правительственному постановлению, удалось временно остановить проекты поворота северных и сибирских рек. И что же? Проекты остановлены, но что толку с того, если финансирование остается прежним и ни один из виновников не наказан, а министр мелиорации Н. Васильев получает высокую государственную награду. Это вызывает недоумение и понимается как поддержка поворотчикам.

Поневоле приходит на ум абсурдная, казалось бы, но не лишенная оснований мысль: те средства, которые высвобождаются от снятых с вооружения ракет средней и меньшей дальности, — не пойдут ли эти деньги на дальнейшее вооружение и наращивание мощностей Министерства мелиорации, Минэнерго, Лесбумпрома и других министерств и ведомств, практика хозяйничанья которых на родной земле сравнима с колониальной политикой? Увеличение мощностей того же Министерства мелиорации, дальнейшее потворствование затратной экономике может принести государству только вред.

Не буду говорить обо всей стране, что же касается Сибири, то здесь министерства и ведомства хозяйничают кто во что горазд, безжалостно грабя сибирскую землю. Остановить их некому. Местные органы власти в сибирских областях и краях ведут себя по отношению к ним робко и искательно, довольствуясь объедками с богатого стола. Они уже и тому рады, если взамен озер и рек, богатейших черноземов и огромных площадей им пообещают то домостроительный комбинат, то троллейбус в городе, то Дворец культуры. Так происходит сейчас в Горном Алтае. Сделка даже и не скрывается: если будет построен на Катуни каскад ГЭС (а значит, и погублена эта удивительная река в одном из самых экологически чистых на земле мест), Минэнерго оставит из милости после себя домостроительный комбинат. Надо уточнить: панельного домостроения, от которого следовало бы отказаться даже и в том случае, если бы за него давали большие деньги, а не платить благополучием и здоровьем родной земли.

В «Литературной газете» в свое время была статья О. Чайковской «Сдвиг» в связи с прокладкой метро под Библиотекой имени Ленина. Я часто вспоминаю эту статью, в которой речь шла и о сдвиге совести, сдвиге сознания у части нашего народа. Да, не только у технократов произошло отмирание гуманитарной и духовно-охранительной части мозга, эта страшная болезнь распространилась шире и приняла опасные формы. Это в общественном организме тот же синдром приобретенного иммунодефицита, против которого, в отличие от медицинского СПИДа, не только не ведется борьба, но и болезнь не считается за болезнь, а принимается за новое сознание, отвечающее духу времени. А дух этот, надо сказать, к бедам земли глух. Но проник он во все слои общества — от рабочего и младшего научного сотрудника до партийного руководителя.

В связи с борьбой за Байкал я получил и продолжаю получать огромное число писем. Не сотни даже, а тысячи и тысячи. В основном это поддержка усилий по спасению Байкала. Люди предлагают свои услуги, деньги, силы на мероприятия по его охране, возмущаются сторонниками промышленной эксплуатации Байкала. Однако есть и люди, которые спрашивают: Волгу погубили, Днепр, Дунай, Ладогу тоже, почему Байкал должен оставаться чистым? Есть логика в такой постановке вопроса? Логика есть, но как бы перевернутая, когда за образец берется не лучшее, а худшее. На это и рассчитывает сдвинутое набекрень технократическое мышление: отказаться от эталона и опустить норму до таких отметок, уровень которых сравнить было бы не с чем. А тем самым снижается уровень и здравого смысла, и совести.


Не удивлюсь, Валентин Григорьевич, да и вы, наверное, не удивитесь, если кто-то сейчас скажет: ну вот, Распутин опять о Байкале, о повороте рек… Действительно, ведь много об этом сказано, много написано, так много, что, возможно, в обществе возникла иллюзия достаточности разговора на эту тему, иллюзия решения той и другой проблемы…

— Тревога о природе никогда не исчезнет, а исчезнет — так вместе с природой.

С принятием правительственного постановления проблема Байкала не решена. Постановления принимались и раньше. И если бы они хотя бы наполовину выполнялись, судьба Байкала, конечно, могла быть иной. Но министерствам удавалось или поправлять их следующим постановлением в свою пользу, или, не тратясь даже и на эти усилия, вовсе не обращать на них никакого внимания. Это опять к вопросу о совести, о ее профессиональном и общественном выражении.

Надо признать, что столь решительного и направленного именно на сохранение Байкала постановления, как последнее, принятое в апреле прошлого года, еще не бывало. Но и в нем есть досадное недоразумение. Это прежде всего пункт, предусматривающий строительство водоотвода промстоков Байкальского целлюлозного комбината. Промстоки Байкалу, разумеется, не в радость, но трубопровод не спасет Байкал. Это половинчатая и неэффективная мера. Сказав «а», на «б» духу не хватило.

Не прошло и года после принятия постановления, а уже, что называется, невооруженным глазом видно, как встречными и тайными мероприятиями пытаются ослабить его действие. Лесбумпром, не дожидаясь, когда высохнут на правительственном постановлении чернила, увеличивает для БЦБК план (стало быть, увеличатся сбросы); Госплан намечает в ближайшие два десятилетия значительно увеличить в Приангарье продукцию химической и нефтехимической промышленности (воздушные выбросы понесет в Байкал); на озере Хубсугул в Монголии по межэкономическим связям предполагается строительство мощного комбината по производству фосфорных удобрений (Хубсугул Селенгой связан с Байкалом, пострадает и одно озеро, и другое).

Словом, не мытьем, так катаньем. Шумите, братцы, шумите, а мы своего добьемся: не бывать Байкалу!


Нередко приходится слышать прямой вопрос: неужто не может наша страна, наше общество обойтись без этого комбината?

— Может. Необходимость его сильно преувеличена. Двадцать лет нас обманывают, будто без байкальской целлюлозы ну никак, хоть караул кричи. Так было со скоростной авиацией, во имя которой-де строился комбинат, но ни грамма байкальской целлюлозы не пошло на скоростную авиацию; так происходит теперь с шинной промышленностью, где байкальская продукция идет на устаревшую технологию и приносит убытки. Нет сомнения, что легкая промышленность тоже обошлась бы без байкальской целлюлозы. Специалисты считают, что и углеродную нить необходимого качества можно получать не обязательно из байкальской целлюлозы. Доказательство тому — запланированное перепрофилирование комбината.

И значит, нет никаких веских оснований, чтобы упорствовать в сохранении комбината на берегу Байкала. Но если бы они даже и были, Байкал дороже.


Вы думаете, что вопрос о байкальском комбинате из экологического и экономического уже полностью перешел в нравственный?

— Давно перешел. Давно стал показателем нравственной и духовной зрелости общества, его хозяйственной и гражданской культуры. Несколько лет назад мне пришлось принимать участие в разговоре, когда одно ответственное лицо в порыве откровенности сказало: вы что думаете, мы не понимали, что комбинат на Байкале нельзя строить? Понимали. Но нельзя было допустить — ни одно государство этого не допустит, — чтобы в развернувшейся тогда дискуссии победили гуманитарии.

То же самое, похоже, происходит и сейчас. Ни для кого не секрет, что строительство трубы, которая обойдется государству почти в те же деньги, что и комбинат, — ошибка, очевидная ошибка в ряду многих ошибок, свалившихся на Байкал, но признать ее не хотят. Правда, президиум Академии наук единогласно высказался против трубы. В Иркутске в последнее время собрано более 70 тысяч подписей против трубы и за скорейшее перепрофилирование комбината. Отсылать их некуда. Письма, которые отправлялись в ЦК по накатанной дорожке: ЦК — Совмин РСФСР — Иркутский облисполком, — возвращаются обратно.

А в Иркутске люди, собирающие подписи, подвергаются резкой, несправедливой критике в местных газетах и по телевидению, их действия объявляются противозаконными и вредными. Все как встарь, как в 30-х и 60-х годах, только что дело не дошло до арестов. Если подпись под обращением к трудящимся Прибайкалья ставит член партии — выговор ему, как будто членство в партии — это особая совесть. Вот один из примеров. На релейный завод, как только туда принесли письмо, как только там начался сбор подписей, тут же из обкома приезжает человек, письмо изымает, сбор подписей приказывает прекратить. А на следующий день нескольким успевшим подписать письмо коммунистам партком объявляет выговор.

Тем не менее иркутская общественность немалого добилась, пришлось и обкому партии согласиться с теми, кто представил неопровержимые доказательства ненужности трубопровода. Сейчас строительство его приостановлено, но дальнейшая судьба его пока остается неясной.


Поясните, пожалуйста, что за обращение, откуда взялось?

— Это письмо-обращение инициативной группы, которая была создана на встрече избирателей с депутатом Верховного Совета СССР председателем президиума Восточно-Сибирского филиала Сибирского отделения АН СССР академиком Н. А. Догачевым. В эту группу входят и ученые, которые хорошо знакомы с нынешней ситуацией на Байкале, в руках у которых расчеты и научные выводы. Ничего противозаконного в их действиях нет. Они предупреждают о последствиях и добиваются, чтобы не свершилось очередное головотяпство, которое, с точки зрения здравого смысла, и является противозаконным и противоестественным.


Можно сказать, что тут прекрасно сработал один из механизмов демократии…

— Именно. О роли общественности в решении государственных вопросов в новых условиях перестройки и гласности не однажды говорилось. Но, кажется, самое большое испытание для нашей демократии — довести слово до дела, до практики. Вот тут механизм торможения и старых, устоявшихся взглядов срабатывает на полную мощность.

Мы сами призвали народ к деятельности, к гражданской активности, самостоятельному взгляду.

Он отозвался на наш призыв — так почему же, как в Иркутске, надо затыкать ему рот и прибегать к недостойным нынешних перемен ярлыкам? Минувшие десятилетия показали: ничто так не опасно для любой страны, как равнодушие народа. Оно плодит бюрократизм и преступность. Оно приводит к непоправимым последствиям в судьбе народа.

Радоваться надо, что общественное мнение вышло из круга забот о собственном животе и откликнулось на государственные интересы, на жизненно важные вопросы судьбы родной земли. А мы вместо этого: цыц! не сметь! В грубом администрировании и технократическом властвовании, как в атомной войне, победителей быть не может. Я ставлю рядом эти, казалось бы, несравнимые понятия не случайно: и в том и в другом случае дальше только гибель.


Расслоение общества — явление застойного периода — уродливо сказывалось на духовном состоянии жизни. Бюрократические извращения и всякого рода злоупотребления настолько исказили нашу жизнь, что выправление казалось невозможным. Видите ли вы перемены сейчас в этом плане?

— Перемены есть. Если говорить о расслоении вертикального плана: бюрократия и народ — бюрократия сейчас чувствует себя довольно неуютно. Вернее, чувствовала. В последние месяцы она, я думаю, приободрилась. Безнаказанность, с одной стороны, аппаратная солидарность против практического применения нового мышления, с другой, вернули ей настроение прочности. А к шумовым эффектам она начинает привыкать. Она-то и взяла на себя роль устроителя этих эффектов.

Однако самое неприятное расслоение, даже раздробление — в горизонтальном слое. Сейчас трудно говорить о народе как о чем-то едином, объединенном общей целью. Главные цели заговорены и захламлены второстепенными. Как никогда прежде, мы показываем себя населением, стремящимся продемонстрировать свои различия: возрастные, национальные, культурные, вкусовые, профессиональные. Народ всегда объединяла и одухотворяла забота о своей земле как месте рождения, пропитания и вечности; когда же эти заботы ослабли, неминуемо должны были и ослабнуть связи внутри народа. И ничего утешительного впредь при продолжающемся беспамятстве и обирании своей Родины ожидать нельзя. Перестройка сознания должна начинаться с этой азбуки, на которой стоит все и вся, начиная от первого ощущения ребенка и кончая словом государственного деятеля.

При прежней практике отношения к нашей природе новое сознание невозможно. Пока не будет вслух сказано, сколь страшную роль в судьбе Байкала сыграл академик Жаворонков, пока не дана будет справедливая оценка переворотчикам родной земли и воды типа министров Васильева, Бусыгина и других, пока не откажемся мы от психологии потребительства, никакие призывы не смогут принести желанный результат.

Отношение к земле, к прошлому страны, утеря и подмена нравственных идеалов сказались и на культуре. Она потеряла свое самоценное значение и принялась наперебой предлагать разные, порой противоположные идеалы. Мы могли не следовать принципам, но до сих пор мы знали, что хорошо и что плохо, а сейчас эти понятия запутываются и смешиваются.


Смешение, запутывание происходит на каком-то новом уровне, с новыми оттенками?

— Испытанными способами: что было плохо — объявляется «хорошо», что было уродством — рекомендуется в красоту, ложные ценности претендуют на место истинных, искусство открывает двери для дешевой развлекательности, пошлости, больше того — начинает издеваться над тем, что являлось для человека и народа святынями. Дошло до того, что понятия «родина», «партия», «память», «история» все больше и больше сталкивают в националистическое русло.

Не просто позволяется, а пропагандируется и внедряется массовая культура, рок-музыка, индустрия развлечений. Много ли у нас сейчас молодежные издания и программы говорят с молодыми о труде, об испытаниях, которые ждут их в жизни, о чистых человеческих чувствах, о милосердии, подвижничестве, радетельстве… Почитать, послушать — поневоле покажется, что жизнь состоит из одних приключений и развлечений.

Трудно понять тех, кто хлопочет о таком образе воспитания, жизни и мировоззрения. Ну добьемся, что потеряем последние идеалы, развенчаем последние добродетели, перепутаем всякие противоположности… А что потом? На что рассчитывают апостолы вседозволенности и нравственной неразберихи, неужели они думают уцелеть в посеянной ими буре?

Этот вопрос, кстати, можно адресовать и васильевым, и жаворонковым: если есть у них дети, внуки — как они рассчитывают устроить их существование на поверженной и разоренной ими земле? Или в космос отправят?


Многих тревожит наступление массовой культуры, подмена нравственных ценностей. Но чем можно противостоять этому наступлению? Запрет, как известно, не лучший способ. Но что — сильное, действенное — можно противопоставить?

— Собственную, национальную культуру и все многоцветье, все богатство культур других народов. В мире сообща всеми народами в старые и новые времена создано столь великое искусство, что оно способно спасти и удовлетворить любую душу. Нужно его только знать, знакомить с ним ребенка с ранних лет, приучать к восприятию дивных звуков и слов.

Массовая культура — это психоз потребительства. Она признак духовной пустоты или неустроенности. Человек, вырастающий в личность, имеющий характер личности, этому психозу не поддается, стадность — удел слабых, копирующих все, что делают другие.

Я не верю, чтобы юноша, знающий Глинку, Мусоргского, Чайковского, читавший Пушкина, Достоевского и Толстого, отдался без памяти року. Словом, сердца, не занятые нами, не мешкая, займет наш враг. А школа в нынешнем ее состоянии, когда процветает формализм и начетничество, умеет лишь отвращать от классики и красоты. Тут-то и появляется телевизор с гоп-компанией. Тут молодежные издания: рок, рок! ничего, кроме рока!


Валентин Григорьевич, есть ли у вас, скажем, для себя сформулированная программа борьбы с наступлением массовой культуры и с тем отношением к ней, с которым вы не согласны?

— Сейчас везде, во всем мире происходит возвращение к своим истокам. Мы самая беспамятная страна. Верно, что потихоньку и к нам начинает возвращаться память. Собирается и исполняется фольклор, с трудом вспомнили о традициях, о народных ремеслах, решили издать лучшие образцы своей историографии — труды Соловьева, Карамзина, Ключевского, начали отмечать великие даты отечественной истории. Но медленно, вяло, с оглядкой на кого-то, кто любит другие песни и кому наша история не по нраву. Создали в России Общество охраны памятников истории и культуры, но пренебрежением к его работе, его рекомендациям поставили его в бесправное и унизительное положение. В результате снос памятников продолжается. В Москве ли, в Иркутске ли, если требуется поставить дом для элиты, не считаются ни с охранными зонами, ни с исторической неприкосновенностью.

Последний возмутительный факт: снос выявленного памятника в городе Иванове. Выявленного — значит имеющего охранные права. Ни с чем не посчитались, развалили. И снова сошло с рук. Покуда будет продолжаться подобное отношение к нашим святыням, добра ждать не приходится. Мы можем в результате предпринимаемых усилий накормить народ, устроить его быт, но духовная его неустроенность, историческая неустроенность, подрыв нравственных идеалов будут действовать разлагающе и ни к чему хорошему не приведут.

Возвращение к истокам — это сейчас самое главное, остальное пойдет вслед. Да, искусство не может быть только традиционным, стоять на старых позициях и пользоваться старыми формами. Но когда традиция уважается, то и новое искусство будет считаться с нею, оно не позволит себе хулиганства и вероломства. Оно может дурно исполняться, но само по себе не может быть дурно. Ложным тоже не может быть — в том и смысл традиции, что она подготавливалась веками, отстоялась и имеет добротворное, оздоровительное, объединяющее значение.

Немалый вопрос — о бытовой культуре народа. Она невелика. Безразличие, раздражительность, самозванство — этого прежде в таком количестве не было. О невысокой культуре поведения и сознания говорит тот факт, как мы распорядились предоставленной нам свободой и гласностью. Из свободы готовы сделать анархию, из гласности — протаскивание чужих уставов, окрики на патриотическую деятельность. Тысячи неформальных объединений — да это же растаскивание идей, вкусов, нравов, разухабистось в программах и действиях, нежелание считаться с народным опытом. Я вовсе не против неформалов, как раз я и связываю свои надежды с памятно-охранным и экологическим движением. Но тревожит, что подавляющая их часть далека от проблем и нужд народа и страны, занята эгоистическими интересами, паразитированием на демократии.

А проблем много. Не то плохо, что их много, а то, как мы собираемся их решать. Или — по заимствованным программам, или — собственным умом.


Мы довольно охотно сетуем: это общество сделало нас такими — равнодушными, незаинтересованными.

— Мы перекладывали многое на общество и в конце концов сняли с человека всякую ответственность. Он к этому привык и все свои заблуждения, судьбу, пассивность, а то и никчемность сваливал на общественные условия. Или наоборот: успехи приписывал кому угодно, но только не себе, не личному вкладу, мол, прошла зима, настало лето — спасибо партии за это. В последнее время раз за разом нам говорят: общество состоит из нас, каждый из нас — не часть пассивной массы, а автономная, активная личность: каковы мы, таково и общество, от нашей соединенной позиции зависит общественное мнение, которое начинает играть немалую роль в жизни страны. Кажется, мы начинаем понимать это и входить во вкус. Настораживает только то, что, есть мнение или нет, есть позиция, нет ее, все равно спешим громко заявить о себе. Надо надеяться, что это пройдет и лишняя накипь схлынет.


Со стороны общества мы конечно же испытываем огромное влияние, общество формирует нас, воспитывает и т. д. От этого никуда не уйти. Но насколько существенно в процессе становления личности самовоспитание?

— Это, пожалуй, главное — самовоспитание. Отсюда и берется самостоятельный взгляд, личность, гражданская позиция. Тем более что общественное воспитание поставлено из рук вон плохо. Словом, на него надейся, да сам не плошай. И добиться успеха можно, лишь зная и умея больше, чем оно дает. В нынешней обстановке, чтобы противостоять антикультуре, нужно представлять, откуда она берется, кто ее хозяева и какие она преследует цели. Чтобы бороться с переворотчиками, следует знать и их скрытые пружины. В газетах этого не прочитаешь, к этому человек приходит сам.

Каждое общество защищает себя с помощью своих ценностных постулатов, это правильно, но человек не должен принимать их слепо. Понимая их значение, их смысл, он будет решительней за них и стоять. Закончу я тем, что нам очень нужна сейчас активная личность. Но личность зрячая, умеющая разобраться в истинных и ложных ориентирах, верно направленная. Вот тогда и получится — жить по совести.


Беседу вела Э. Шугаева

Б. Тарасов Что с нами происходит? (Вопросы одного диалога)

И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше…

Достоевский

Почему же мы дрянь? — Великого нет ничего.

Достоевский

Перечитывая не так давно художественные и публицистические произведения Достоевского и знакомясь одновременно с материалами текущей периодики по злободневным проблемам современной жизни, я обнаружил невольный диалог между прошлым и настоящим. Диалог, вопросы которого становятся все более острыми и заставляют обращать внимание на не столь часто замечаемые парадоксы повседневного существования человека, на не всегда отчетливо представляемые препятствия на пути его нравственного очищения и совершенствования. Но ведь именно от проникновенности и глубины такого внимания зависят в определенной степени подлинное, а не мнимое изменение сознания, действительное, а не словесное улучшение отношений между людьми, настоящая проверка духовной состоятельности ставимых ими целей и задач. И не имеет никакого значения, что отдельные имена упомянутого диалога, возможно, забыты читателями. Важны выраженные в их суждениях ценностные координаты, мощно влияющие на ориентацию мышления и поведения и поучительно отражающиеся в зеркале размышлений великого русского писателя.

Проницательный ум Достоевского был направлен в корни природы человека, тайно питающие плоды его истории, в нервные узлы, а не периферийные окончания общественного развития, социально-бытовых зависимостей, интимно-личностных связей. Это сущностное зрение позволяло ему хорошо видеть, как во многовековом движении истории сильно менялся внешний облик человечества благодаря улучшению материальных условий его существования, что было обусловлено взаимосвязью интеллектуальных свершений и достижений в производстве, науке и технике. Однако в духовно-психологическом ядре человека, где коренятся себялюбие, зависть, тщеславие и т. п., сохранялась относительная устойчивость, предопределяющая постоянство борьбы добра и зла. (Менялись — и очень разнообразно — лишь формы проявления, «одежды» свойств души при неизменном постоянстве их сути, а изменчивость внешней и относительная неподвижность внутренней жизни находились как бы в параллельных плоскостях.)

С точки зрения Достоевского, к подлинным достижениям следует отнести все то, что производит положительный сдвиг в этом ядре и способствует не только интеллектуальному, а прежде всего нравственному совершенствованию человека, что вытравливает из его души весь диапазон эгоистических побуждений, делает его духовно светлее, добрее, что помогает становлению действительно братских отношений между людьми вместо тех, которые он наблюдал в реальной жизни.

Несмотря на прогресс науки и социальных теорий своего времени, писатель видел вокруг картину озлобленности и разделенности людей на взаимоотталкивающиеся единицы, на, так сказать, социальные pro и contra. «Все-то в наш век, — говорит он устами одного из своих героев, — разделилось на единицы, всякий уединяется в свою нору, всякий от другого отделяется и, что имеет, прячет… Повсеместно ныне ум человеческий начинает насмешливо не понимать, что истинное обеспечение лица состоит не в личном уединенном его усилии, а в людской общей целостности».

Достоевский страстно мечтал о такой целостности, когда люди, преодолев корыстолюбивые слабости своей натуры, могли бы искренне и простодушно обняться друг с другом. «Выше этой мысли обняться ничего нет», — отмечал он в записных книжках. Без этой высшей цели Достоевский считал человеческое существование недостойным и бессмысленным, но вместе с тем он прекрасно сознавал ее «фантастичность», неимоверные препятствия на ее пути. «Я всего только хотел бы, — замечал он в „Дневнике писателя“, — чтоб все мы стали немного получше. Желание самое скромное, но, увы, и самое идеальное». А один из героев «Братьев Карамазовых» словно дополняет: «Всем стало бы легче, если бы каждый стал хоть на каплю благолепнее…»

Стать «хоть на каплю благолепнее», немного получше — оказывается такой задачей, которая по идеальности и сложности неизмеримо превышает трудности покорения тайн природы и ее приспособления для увеличения материального комфорта. Более того, само это увеличение и выдвижение на первый план внешнего прогресса, подавляющего «дух» «камнями, обращенными в хлебы», вовсе не безразличны душевным борениям человека, являются, по мнению Достоевского, одной из капитальнейших причин многочисленных «недоумений» современной цивилизации и связаны с задачей облагораживания лика человеческого отрицательной зависимостью. То есть они способствуют обратному сдвигу в духовно-психологическом ядре человека — в сторону расширения и утончения различных эгоистических побуждений, усиления озлобленности и разделенности людей. Говоря о грядущих гигантских результатах науки в деле преобразования и облагораживания природы, «приручения» вещей, Достоевский спрашивал в «Дневнике писателя»: «Что бы тогда сталось с людьми? О, конечно, сперва все бы пришли в восторг. Люди обнимали бы друг друга в упоении, они бросились бы изучать открытия (а это взяло бы время); они вдруг почувствовали бы, так сказать, себя осыпанными счастьем, зарытыми в материальных благах; они, может быть, ходили бы или летали по воздуху, пролетали бы чрезвычайные пространства в десять раз скорей, чем теперь по железной дороге; извлекали бы из земли баснословные урожаи, может быть, создали бы химией организмы, и говядины хватило бы по три фунта на человека… словом, ешь, пей и наслаждайся. „Вот, — закричали бы все филантропы, — теперь, когда человек обеспечен, вот теперь только он проявит себя! Нет уже более материальных лишений, нет более заедающей „среды“, бывшей причиною всех пороков, и теперь человек станет прекрасным и праведным! Нет уже более беспрерывного труда, чтобы как-нибудь прокормиться, и теперь все займутся высшими, глубокими мыслями, всеобщими явлениями. Теперь, теперь только настала высшая жизнь!“

Но вряд ли и на одно поколение людей хватило бы этих восторгов! Люди вдруг увидели бы, что жизни уже более нет у них, нет свободы духа, нет воли и личности, что кто-то у них украл все разом; что исчез лик человеческий, и настал скотский образ раба, образ скотины, с тою разницею, что скотина не знает, что она скотина, а человек узнал бы, что он стал скотиной. И загнило бы человечество; люди покрылись бы язвами и стали кусать языки свои в муках, увидя, что жизнь у них взята за хлеб, за „камни, обращенные в хлебы“. Поняли бы люди, что нет счастья в бездействии, что погаснет мысль не трудящаяся, что нельзя любить своего ближнего, не жертвуя ему от труда своего, что гнусно жить на даровщинку и что счастье не в счастье, а лишь в его достижении».

При чтении этих слов невольно вспоминаются многочисленные выступления последнего времени на страницах наших газет по вопросам вещизма и потребительства, дискуссии о подлинном и мнимом жизненном успехе и т. п. Рассуждение Достоевского более чем столетней давности по своей сути и глубине намного опережает размышления некоторых авторов подобных выступлений и участников подобных дискуссий. В этих размышлениях разрешение отмеченных проблем сводится иной раз к ускоренному и более справедливому, если можно так выразиться, насыщению материальных потребностей людей, в чем видится порою весьма расплывчатый и никак не определяемый критерий улучшения человеческих отношений. Суть же и глубина приведенного рассуждения, как, впрочем, и некоторых других на сходные темы, заключается в том, что рост благополучия и подлинность человеческих достижений писатель рассматривает в твердом плане высшего нравственного сознания и высшей цели, ведущей, как было сказано, к преодолению несовершенства внутреннего мира человека и способствующего становлению действительно братских отношений между людьми. По его мнению, осыпанность счастьем и зарытость в материальных благах не только не освобождает сознание человека от повседневных забот для духовного совершенствования, не только не делает его прекрасным и праведным, но, напротив, гасит в нем высшую жизнь и устремленность ко всеобщим явлениям, превращает лик человеческий в «скотский образ раба».

Еще в середине минувшего столетия Иван Киреевский заметил существенный контраст между материальными достижениями и понижением нравственного настроя и духовного уровня личности, так как гигантские культурные преобразования внешнего мира, вся душевная жизнь человека были направлены лишь к развитию физического содержания и довольства жизни: «При всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека; потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни самая жизнь лишена была существенного смысла».

Отрицательность очаровывающих удобств и наружных усовершенствований по отношению к существенному смыслу жизни, когда сосредоточенность на ее внешних физических условиях неминуемо околдовывает и усыпляет нравственное чувство, постоянно тревожила и Достоевского, в известной степени определяя его напряженный поиск человека в человеке.

Тревожит она и наших современников, подчеркивающих в беспокойных письмах в газеты и журналы важность вызванной ростом благополучия проблемы вещизма и потребительства, тесную связь этих явлений с нравственной деградацией личности. Приобретательский бум, по их мнению, «приводит к смещению представлений об общечеловеческих ценностях», «рост благополучия просто губит человеческие души».

Не слишком ли остро и парадоксально ставится вопрос читателями, как бы вслед за Достоевским? Как может материальное довольство жизни гасить высшую жизнь, смещать представления об общечеловеческих ценностях, губить человеческие души? Каков механизм подобного гасительного смещения и губительного воздействия?

Писатели и социологи, берущиеся отвечать публично на читательские письма, чаще всего обходят стороной эти вопросы и ограничиваются, как правило, сугубо «экономическими» объяснениями и рекомендациями. Такими, например. Преимущественное право доступа к материальным ценностям одних людей создает внутреннее психологическое напряжение других. Разрядка подобного напряжения путем совершенствования распределения этих ценностей, уравнивания прав к их доступу и соответственно ускоренного, более справедливого, если так можно выразиться, насыщения материальных потребностей человека, должна и разрешить недоумения читателей.

Ну а как быть все-таки с потерей за сытостью способности чувствовать чужие невзгоды, что и составляет главную боль читательских писем? И не приведет ли повальная всеобщая сытость, повсеместная возможность «есть, пить и наслаждаться» к увеличению цинизма, к атрофии сострадательной способности человека?.. «Вам приходилось слышать, — читаем в одном из очерков, — как на киносеансах в самых драматических местах фильма раздается хохот молодых людей? Они не способны откликаться на чужую боль, сопереживать. Страдания других им смешны. Чувствительные центры в их мозгах притуплены».

Там, где для многих проблема заканчивается, для Достоевского она только начинается. По его мнению, полное и скорое утоление потребностей понижает духовную высоту человека, невольно и незаметно приковывает его еще сильнее к узкой сфере самоценного умножения чисто внешних форм жизни, ведущих к культивированию многосторонности насладительных ощущений и связанных с ними «бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок». Все это, в свою очередь, способствует в виде обратного эффекта нескончаемому наращиванию самих сугубо материальных потребностей, беспрестанно насыщаемых разнородными вещами, что делает человека пленником собственных ощущений.

В представлении Достоевского такой цикл не безобиден для нравственного содержания личности, поскольку утончает чувственный эгоизм человека, делает его неспособным к жертвенной любви, потворствует формированию разъединяющего людей гедонистического жизнепонимания. «И не дивно, что вместо свободы впали в рабство, — говорит один из героев „Братьев Карамазовых“, — а вместо служения братолюбию и человеческому единению впали, напротив, в отъединение и уединение… А потому в мире все более и более угасает мысль о служении человечеству, о братстве и целостности людей и воистину встречается мысль сия даже с усмешкой, ибо как отстать от привычек своих, куда пойдет сей невольник, если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал? В уединении он, и какое ему дело до целого. И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше…»

Духовной радости, братолюбивому человеческому единению, целостности людей способствуют, как считал Достоевский, только высшие ценности (милосердие, доброта, совестливость и т. п.), которые составляют лицо и достоинство, человеческое в человеке. Эти высшие ценности не только никак не связаны с культом раздутых материальных потребностей, но и диаметрально противоположны им по существу. Поэтому не расширение и утончение этих потребностей, а, наоборот, их критическое осмысление, отсечение лишних и ненужных, свержение «тиранства вещей и привычек» помогает человеку, по мнению Достоевского, быть подлинно свободным, менее зависимым от различных эгоистических побуждений и склонностей.

«NB. Самоограничение и воздержание телесное для свободы духовной, — отмечал он незадолго до смерти в записной тетради, — в противоположность материальному обличению, беспрерывному и безграничному, приводящему к рабству духа».

Рассеянный по страницам многих его произведений призыв к нравственному воспитанию Желания и Воли человека важен в настоящее время и для той сферы человеческой деятельности, которая к творчеству Достоевского имеет, казалось бы, сугубо косвенное отношение. Устранение опасных дисгармоний между человеком и широко понимаемой окружающей средой, составляющее цель экологического подхода к действительности, происходит по пути взаимодополняющих сдвигов в экономической, социально-культурной и нравственной жизни человека. О первых двух областях речь заходит довольно часто в печати, кино, на телевидении, чего нельзя сказать о последней. Между тем важность нравственных аспектов в решении экологической проблематики очень велика. Ведь именно возрастающие материальные потребности исчерпывают природные ресурсы, перекачивая их в жизненно необходимые и в совсем не нужные вещи. А как раз в критическом обуздании бессмысленных желаний, усложняющих жизнь на ее низшем уровне, заложен отказ от действий, разрушающих природу, заключено положительное воздействие нравственности на окружающую среду. Многие наши желания лишены собственно человеческого элемента. Почему квартира должна быть огромной и роскошной, а одежда дорогой и модной? Пища — изысканной, жирной, сладкой, а унитазы — прозрачно-голубыми? Зачем такое всепоглощающее усложнение, умножение искусственных способов удовлетворения незамысловатых насущных потребностей в крове, одежде, еде и ее переваривании? Вот на это-то усложнение и умножение растрачиваются во многом «камни, обращенные в хлебы».

Идеал, великое, высшее — эти слова и понятия наиболее близки миросозерцанию Достоевского. Только они, не раз отмечал писатель, определяют человека в человеке, способствуют людской целостности и братолюбивому единению. Потому-то Достоевского так тревожило время, полное, по его словам, самых невыясненных идеалов и самых неразрешимых желаний. Еще более его тревожило пренебрежительное отношение некоторой части современников к этим понятиям как «вздору» и «стишкам». «Об идеалах бредят только одни фантазеры, — представлял он в „Дневнике писателя“ мнение подобных людей, — а с грязнотцой-то и лучше».

Но именно в потере вековечных идеалов, великих мыслей, в отсутствии высшей идеи, высшего смысла, высшей цели жизни, в исчезновении «высших типов» вокруг видел Достоевский корни и главную причину духовных болезней своего века. «Почему же мы дрянь?» — спрашивал он и отвечал: «Великого нет ничего». Среди таких взаимообусловленных болезней его особенно беспокоило преобладание плотских интересов за счет духовных, участившиеся случаи внешне не мотивированных самоубийств среди молодежи, случайность русских семейств, распад прочных нравственных связей между поколениями.

По мнению писателя, без великого и высшего «согласиться жить могут лишь те из людей, которые похожи на низших животных и ближе подходят под их тип по малому развитию своего сознания и по силе развития чисто плотских потребностей. Они соглашаются жить именно как животные, то есть чтобы есть, пить, спать, устраивать гнезда и выводить детей. О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком — еще слишком долго будет привлекать человека на земле, но не в высших типах его». Молодежь, считал Достоевский, не может успокоиться на любви к еде, чинам и поклонению подчиненных, везде и всегда она жаждала и жаждет положительных идеалов — во что верить, что уважать, к чему стремиться. Но, не находя подобных идеалов, «молодежь страдает и тоскует из-за отсутствия высших целей жизни», чем и объясняет Достоевский потерю охоты жить среди части ее представителей.

Отсутствием высших положительных идей, обладающих преемственной прочностью и объединяющей общностью, объяснял Достоевский и неблагополучие во взаимоотношениях отцов и детей. По его убеждению, «без зачатков положительного и прекрасного нельзя пускать поколение в путь». Но в действительности все происходит как раз наоборот, ибо «общего нет ничего у современных отцов… связующего их самих нет ничего. Великой мысли нет (утратилась она), великой веры нет в их сердцах в такую мысль. А только подобная великая вера и в состоянии породить прекрасное в воспоминаниях детей…»

Достоевский считал, что всякое устроение общества без ясных идеалов и твердых нравственных ориентиров бесперспективно и грозит трагическими срывами. «Без идеалов, то есть без определенного хоть сколько-нибудь желания лучшего никогда не может получиться никакой хорошей действительности. Даже можно сказать положительно, что ничего не будет, кроме еще пущей мерзости…» Хотя идеал и не совпадает с текущей действительностью, но сила и глубина нравственного запроса в нем, его очищающая корыстолюбивые чувства и препятствующая развитию людских пороков нравственная красота и не позволяют этой действительности быть абсолютно плохой. Чем выше идеал, чем меньше в нем эгоистического расчета, чем определеннее, то есть обоснованнее глубоким знанием человеческой природы, желание лучшего, тем более приближаются люди, по мнению Достоевского, к искомой цели братолюбивого общения.

И наоборот. Ничто так не отдаляет человека от этой цели, как понижение идеала до его незаметного превращения в идола, не искореняющего, а маскирующего и тем усложняющего извечные пороки людей, приспосабливающегося к ним. Таких идолов или «невыясненных идеалов» в системе размышлений Достоевского можно назвать еще «несвятыми святынями». «Я ищу святынь, — писал он, — я люблю их, мое сердце их жаждет, потому что я так создан, что не могу жить без святынь, но все же я хотел бы святынь хоть капельку посвятее, не то стоит ли им поклоняться!»

Высшим нравственным сознанием, качеством святынь и совестью человека, его способностью искренне обняться с другими, пожертвовать не только лишним, но и хлебом насущным измерял Достоевский намерения и подлинность достижений людей, всякую их деятельность и взаимоотношения.

А как выглядят в свете такого подхода наши критерии и оценки? Стоит внимательнее приглядеться ко многим расхожим понятиям, которые мы употребляем часто как сами собой разумеющиеся. К ним относятся, например, понятия счастья, жизненного успеха. Поучительно обратиться к шедшей не так давно на страницах «Литературной газеты» дискуссии о подлинном и мнимом успехе. Этой дискуссии как раз и не хватало представлений о духовном идеале, о человеческом в человеке, о высшей цели его существования. Подход к проблеме почти во всех выступлениях, условно говоря, узкореалистический. То есть она рассматривается с точки зрения того, как бывает в жизни (вернее, как видится происходящее сквозь призму жизненного опыта конкретного выступающего), а не с точки зрения того, как должно быть. В этом случае сама категория успеха не анализируется в твердом плане высшего нравственного сознания и высшей цели, а отсюда — множественность и расплывчатость критериев успеха, сводимых к пестрой гамме различно понимаемых условий для счастья и самоутверждения индивида. И опять-таки понятия счастья и самоутверждения берутся в качестве безусловного фундамента для рассуждений без какого-либо критического осмысления их в деле преодоления несовершенства внутреннего мира человека и небратских отношений между людьми.

Если же перевести разговор в плоскость долженствования, то настоящим успехом, а точнее, достижением (поскольку категория успеха слишком опутана множественностью и расплывчатостью «реалистических» ассоциаций) может считаться лишь то, что как раз способствует такому преодолению.

Какая же получается картина, если под углом таких возможных достижений посмотреть на «реалистические» выступления в дискуссии философа, писателя, литературного критика, публициста, педагога, призванных по роду своей деятельности наставлять на путь истинный, сеять, так сказать, «разумное, доброе, вечное»? Посмотреть на окружающую каждого из нас жизнь?

Вот, например, философ справедливо критикует иллюзорность идолопоклонства перед полыми символами успеха — степенями, званиями, должностями. Он за нормальное, реалистическое отношение к жизни, за надежный, как он пишет, контакт с действительностью, из которого, по его мнению, и должен возникать благодаря честным усилиям и стараниям нормальный, реалистический, а не мифический успех. Однако каково все-таки качество нормального, реалистического успеха? Куда ведут и чему собственно служат честные усилия и старания? Чтобы получить конкретный ответ на эти вопросы, обратимся к той части его статьи, где он пытается доказать правоту репетитора-«реалиста» перед его женой-«символисткой». Последняя, дескать, жаждет от мужа степеней, званий, научных статей, то есть пустых знаков отличия, а тот, трезво оценив свои способности, плюет на символическое признание и самоутверждает себя в качестве «ремесленника», экстраклассного репетитора, что позволяет ему зарабатывать много денег и вновь самоутверждать себя, теперь уже в качестве мужчины, поскольку, как искренне считает философ, быть мало-зарабатывающим мужем унизительно.

Философ приписывает приславшей в редакцию письмо женщине грех «символизма», фетишизации научной карьеры. Но ведь ни о каких степенях и званиях, ни о какой желаемой научной карьере мужа та даже не упоминает. Пугает же ее его чрезмерная «мужественность», слишком уж надежный контакт с действительностью через деньги, из-за которого разрушается душа близкого ей человека, уменьшается необходимая сейчас всем как воздух человечность в повседневности. Ее беспокоит прежде всего то, что муж теряет совесть, превращает репетиторство в конвейер, набивает себе цену, становится жестким и напористым добытчиком. Явная нравственная деградация «ремесленника», гораздо более унизительная, чем возможное безденежье, называемая философом почему-то продвижением по пути «уяснения всей (?!) правды» о себе лично и о жизни человечества в целом (?!), по которому муж прошел дальше жены, и составляет центральный тревожный нерв ее письма. В свете подлинных достижений и «символизм» и «реализм» — два сапога пара. Корыстолюбие, постоянное подгребание под себя (пусть и осуществляемое честными, точнее, законными усилиями), укрепление небратских, чисто функциональных и меркантильных отношений (ты мне — я тебе) — вот настоящие плоды «надежного» контакта с действительностью и «нормального», «реалистического» успеха. Куда же мы придем, должны прийти с такими плодами, бесконечно самоутверждаясь в эгоистических свойствах, разделяющих людей? И что же это за путь «всей правды», если на нем, рассуждая по контрасту, нет ничего «ненормального» или, говоря словами Достоевского, идеального, святого, нет никакого определенного желания стать чуточку благолепнее?

Подобные вопросы возникают и при чтении статьи писателя-«реалиста», который даже сетует на то, что участники дискуссии рассматривают проблему «успех в жизни — подлинный и мнимый» исключительно в морально-этическом плане (это далеко не верно), а не в социальном (как будто эти планы можно механически разъять!). Успех же в социальном плане он понимает как сознательное делание карьеры, которое выгодно для повышения уровня экономико-потребительского общения внутри общества. Ну, скажем, деловые качества главного инженера обувной фабрики, рвущегося на место ее бестолкового директора, отражаются на изяществе ваших штиблет (впрочем, и на кармане самого инженера — об этом главном стимуле карьеристов почему-то умалчивается), да и в очередях за ними придется простаивать меньше. «Принцип материальной заинтересованности, — замечает писатель, — стал сейчас одним из краеугольных камней нашей экономики. Хорошо… Давайте наберемся духу и сделаем следующий шаг. Давайте во всеуслышание заявим, что нет ничего зазорного в стремлении человека продвигаться по службе». Нет ничего зазорного, но только тогда, когда оно служит, перефразируя Достоевского, выясненному идеалу и вполне определенному желанию стать лучше. В противном случае, вне соотнесенности с морально-этическим планом, оно неизбежно замыкается, что вытекает из такой логики, на удобном сервисе и на глаголе «купить», на скором и приятном утолении как нужных, так и излишних потребностей так называемого цивилизованного человека, о разлагающем действии которых на сознание людей уже достаточно было сказано, превращается в бесконечное состязание неутолимых самолюбий. И стоит ли делать шаг вперед, чтобы потом оказаться на десять шагов позади?

Этот вопрос, видимо, не смущает другого «реалиста», литературного критика, который сожалеет, что писатель слишком неуверенно «предлагает нашему просвещенному вниманию человека дела». Вкалывать надо, призывает критик, а не мечтать, произнося возвышенные бессребренные формулы. Прекрасно! Но вот вопрос: для чего вкалывать, куда должна двигать нас деловая активность? Из статьи трудно получить ответ на этот вопрос, хотя контуры возможного ответа очерчиваются: чтобы не стоять в очередях, чтобы кассир, секретарь, информатор обслуживали вас точно и вежливо, чтобы пить воду из целого, а не из разбитого колодца и т. п. Желания вполне естественные и, увы, очень понятные. Только не замыкается ли опять активность «человека дела» на широко понимаемой сфере обслуживания, вне которой она уже теряет свой смысл? А хотелось бы, чтобы сквозь призывы вкалывать были видны, перефразируя Достоевского, святыни не только чуточку, но и гораздо посвятее.

Иначе неизбежно возникает ситуация, подобная не по форме, а по сути обрисованной педагогом-«реалистом». Педагога, как и представителей литературного цеха, возмущает «растительный образ жизни» определенной части сильного пола и потрясает жизненная активность одного ее знакомого, «общительного, делового, веселого». Посмотрим, каковы же достижения этой активности, которые она упоенно перечисляет. Машина и садовый участок с домом, трехкомнатная квартира с самой красивой и самой модной мебелью, библиотека, стереосистема, дискотека. Не правда ли, знакомый набор ценностей? Не он ли призывно маячит перед «карьеристами» и «деловыми людьми»? Знаком и облик общительного и делового молодого человека — «артистичного во всем — и в зарабатывании денег, и в умении их тратить». Деньги же он зарабатывает не на службе, а путем изготовления модных сумок и изящных корзинок, что тем не менее тоже приносит ему «постоянное ощущение необходимости другим людям». Вот так вот: молодой человек, у которого есть «все необходимое для комфорта, для полнокровной духовной жизни» (заметьте, что́ соединяется запятой!), насыщает, реализуя свои качества, алчущее человечество дефицитным товаром и тем самым, оказывается, нужен ему. И опять-таки где же во всем этом «разумное, доброе, вечное», сеять которое призван учитель? Каково качество рекламируемых педагогом качеств? И о тех ли нуждах человечества следует сейчас беспокоиться? И далее опять возникают «достоевские» вопросы: как способствует действительному совершенствованию человеческого существования та, с позволения сказать, «полнокровная духовная жизнь», которой педагог восхищается? Какой смысл подобной жизни, если она не делает человека чище, добрее, сердечнее по отношению к другим людям, а, напротив, способствует укреплению эгоистических побуждений, хватательных инстинктов, пусть и удовлетворяемых не рваческим, а самым архичестным путем, пусть и скрытых под самой изящной оболочкой благопристойности? Неужели подобную личность может педагог представлять образцом для подражания, хоть и противопоставляя его в полемическом контексте робким и ленивым «телеманам в потертых креслах»?

Вопросы возникают и при чтении статьи публициста. Каждый человек, утверждает он, стремясь к самовыражению (опять реализация самости без учета ее качества!), имеет право на счастье и на его особое понимание в зависимости от тех или иных потребностей. Мог ли Санчо Панса, риторически спрашивает публицист, брать пример с Дон Кихота, если ни потребности, ни способности оруженосца не предполагали возможности подвигов славного рыцаря? И отвечает: нет, не мог, да и не должен был этого делать, ибо для счастья Санчо Пансы нужна как раз реальная синица в руках, а не идеальный журавль в небе.

И здесь размышления Достоевского заставляют задать очередной вопрос. А так ли бесспорно в плане высшего нравственного сознания само это право на с-часть-е, на релятивизм в его понимании? Нет ли в основе счастливого состояния элементов чувственного эгоизма, всегда противоположного подлинной духовности и препятствующего совершенствованию внутреннего строя человека? Ведь жить счастливо означает быть привязанным к какой-либо части окружающего мира, доставляющей наибольшее удовольствие и заполняющей все способности человека. «Приятность» в обладании различными фрагментами окружения действуют усыпляюще на душевную организацию, заставляя забывать о других «частях» жизни и о целом, отчуждая от других людей. Даже в состоянии самого высокого счастья, когда, скажем, духовное зрение влюбленного или ученого целиком поглощено предметом их страсти, имеется элемент довольства, сытости, который замыкает людей в несообщающиеся сосуды их своеобразных увлечений и мешает выработке целостных, собственно человеческих, отношений.

А что же говорить тогда о расхожих представлениях о счастье, ассоциируемых с ростом материального благополучия и часто выражаемых ныне в формуле «пожить для себя», в разъединяющих людей афоризмах типа «один раз живем», «рыба ищет где глубже, а человек где лучше», «своя рубашка ближе к телу» и т. п.? В подобной «мудрости» бездуховность и животное начало, таящиеся в чувственном эгоизме (через чувственный эгоизм проблема счастья пересекается с обсуждавшейся проблемой вещизма и потребительства), выражены весьма ясно. «Жить легко, приятно и прилично» (к чему, как известно, стремился судья Головин из повести Л. Толстого «Смерть Ивана Ильича») — вот внутренняя ценностная установка такого жизнепонимания.

Эта установка, направленная на исключение из жизненного состава «болевых» событий и впечатлений, неизбежно суживает и искажает целостное сознание человеческого в человеке. Довольство жизни без затруднений и страданий маскирует изначальные условия человеческого существования, затемняет их наглядное видение и понимание, что лишает жизнь глубины смысла и высоты подлинной человечности. Ведь истинно значимые факты бытия трудны: трудно рожать, трудно любить других людей, превозмогая всяческий эгоизм, трудно жить согласно идеалу и высшим ценностям. Но именно эти факты подводят человека к возможности определить смысл своего существования и построить его не поверхностно-чувственно, а в соответствии с подлинной важностью различных жизненных ситуаций. И именно трудности создают благоприятную атмосферу для воспитания, проявления и познания истинно человеческих качеств — искренности, совестливости, доброты. К тому же в трудностях образуются действительно прочные и бескорыстно-высокие связи между людьми, основанные на милосердии и обуздании всевозможных эгоистических побуждений.

Стремление жить легко и приятно (безразлично, действует ли оно как сознательная или бессознательная установка) дает обратный эффект: под покровом внешней культурности растравляет животные инстинкты, под видом видимой вежливости сеет семена зависти и внутренней вражды между людьми. Оно же способствует нарушению соразмерности человеческой реакции на происходящее вокруг, целостного духовно-нравственного отношения к различным явлениям, которое дает им по-настоящему реальный масштаб. В сознании человека происходит неразумное перевертывание, воспитывается чувствительность к ничтожному (к вещам, деньгам, престижным благам, эгоистическому «я» и т. п.) и нечувствительность к самому важному, к вопросам о положении в мире и смысле человеческого существования, о должном поведении, вытекающем из их решения, об общем благе и т. д. Другими словами, образуется несоразмерность восприятия вещей и событий в их истинной ценности и природе, разрушение человеческого в человеке. Ведь быть человеком, вероятно, и значит быть иерархически-соразмерным в указанном выше смысле, строить свою жизнь в соответствии с абсолютными ценностями, которые воспитывают в людях не только интеллектуальные качества, позволяющие удобно функционировать в обществе и срывать цветы удовольствия, но и высокую разумность и нравственную духовность, светлую любовь к собратьям, основанную на общечеловеческой судьбе.

Однако о какой соразмерности и человечности может идти речь, когда квадратные метры, машины, дачи охотятся, и довольно успешно, за человеком? Когда высокая должность или модная профессия вызывают больший пиетет, нежели высокие душевные качества? Когда зарплата, а не призвание, определяет место и характер трудовой деятельности?

В связи с подобными вопросами, которые можно умножать, вспоминается газетное письмо одной женщины (по профессии врача), опубликованное несколько лет назад. В этом письме она осуждала многодетную мать за то, что той в силу «низких», по ее мнению, забот и трудностей недоступно наслаждение тонким бельем, французскими духами и чем-то еще в таком же роде. Стоит только взглянуть, что́ (по своей природе и ценности) в данном случае находится на чаше весов, какие «части» жизни составляют счастье так называемых преуспевающих людей, как становится очевидной для простого здравого смысла вопиющая нравственная несостоятельность их существования, несоразмерность поведения человеческому в человеке.

В такой вывихнутости сознания наглядно проявляются отрицательные последствия формулы счастья «пожить для себя», пригнетающей духовное начало в человеке и утончающей животное. Ведь пожить для себя — значит, в конечном счете, многогранно обслужить свое тело — вкусно поесть и попить, красиво одеться и обставиться и т. п. А так называемые культурные мероприятия и развлечения, неизбежно входящие в эстетику «жизни для себя», также связаны лишь с низшей, «телесной» стороной духовной сферы человека. К тому же «легкие» фильмы, книги, зрелища притупляют восприятие настоящих, «трудных» произведений искусства, всегда «болевых» — будящих сострадание и совесть и соответственно выводящих к вопросам о смысле и предназначении человеческого существования. «Когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, — читаем в одной из статей, — то… хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть — это что-то вроде „родимого пятна“ от старого, вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению некоторых оптимистов…»

Хочется продолжить вопрос: а не слишком ли сама наша жизнь оторвана от смерти, без осмысленного отношения к которой действительно не было бы никакой нравственности вообще? Не слишком ли выпячены в нашей повседневности магазины, кинотеатры, стадионы, квартиры с удобствами и прочие атрибуты «счастья», а кладбища и траурные процессии удалены, напоминая о себе лишь черными платочками в пестрой толпе больших городов? Хорошо ли наскоро, почти тайком провожать людей в последний путь, оставлять без ухода могилы родных и близких, лишать себя и детей возможности соединения в памяти с умершими предками?

Нельзя добиться нравственного прогресса, иерархически-соразмерного, подлинно человеческого отношения к окружающим нас вещам и событиям, нельзя воспитать в себе совестливость и волю к добру, устремленность ко всему высшему — высшим ценностям, высшему сознанию, высшим достижениям, — наркотически упиваясь культом раздутых материальных потребностей, сознательно или бессознательно закрывая глаза на страдания и смертность людей, не испытывая настоящей боли за человеческое несовершенство. Без такой боли человек теряет свою человечность и способность сострадания. «Сострадание, — утверждал Достоевский устами одного из своих самых любимых героев князя Мышкина, — есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества». «Зарытость» в счастье, убаюканность какими-либо самоутверждениями, карьерами, успехами гасит совесть и притупляет чувство сострадания. «Если хотите, — отмечал писатель в записной тетради, — человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив». О том же писал он и своей племяннице С. А. Ивановой: «Без страданий не поймешь счастья. Идеал через страдание переходит как золото через огонь». Страдание, по его мнению, делает человека глубже, мудрее, «счастливее», то есть человечнее. «Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца», — выражает его мысль Раскольников в «Преступлении и наказании». О том же говорит и Степан Трофимович Верховенский в «Бесах»: «А ведь настоящее, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда делать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя». Хорошей иллюстрацией этих мыслей Достоевского является повесть Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича», где болезнь и страдания судьи Головина обнаруживают до того незамечаемую им бессмысленность приятно чувственной «комильфотной» жизни и начинают постепенно очеловечивать его искаженное эпикурейским счастьем сознание. В данной связи вспоминаются слова героя рассказа Чехова «Крыжовник»: «Надо, чтобы за дверью каждого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери… Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом». В том более разумном и великом, что, как считал Достоевский, способствует преодолению несовершенства человеческой жизни через абсолютное добро и соответственно придает высший смысл человеческим достижениям и успехам.

Загрузка...