Имея небольшое музыкальное образование (частная музыкальная школа в провинции) и с самых молодых лет разрабатывая вопросы эстетики, я к началу 20-х годов уже имел в Москве некоторую известность, ставшую для тогдашней консерваторской администрации основанием пригласить меня для чтения курсов по эстетике и истории эстетических учений. Первый человек, с которым я столкнулся в Московской консерватории, был Г. Э. Конюс. Нужно сказать, что в тот момент Московская консерватория бурно переживала свое переходное время, критикуя старые учебные планы и находясь в поисках новых. Поэтому я, собственно говоря, хорошенько даже и не помню, какую должность в то время занимал Конюс. Кажется, он был деканом композиторского факультета. Но в то же самое время он заведовал так называемым Мунаисом, то есть музыкальным научно-исследовательским отделением. Была ли это кафедра или часть какой-то кафедры, не знаю. Знаю только одно: Конюс председательствовал на всех заседаниях по теории музыки, почему я и должен был иметь дело прежде всего с ним.
Я должен сказать, что в то время музыкальные теоретики в философско-эстетическом отношении производили прямо-таки гнетущее впечатление. Здесь не только проповедовались давно устаревшие взгляды, но взгляды эти часто проводились весьма воинственно. Конюс, сам композитор и сам теоретик, глубочайшим образом скептически относился ко всем этим праздным и дилетантским теориям и постоянно взывал к изучению самой музыки, а не к изучению побочных и несущественных ее сторон. Будучи благодушным человеком, Конюс никогда не вступал в открытый бой со всеми этими дилетантами, а ограничивался только насмешливой улыбкой.
Известный в те времена профессор истории музыки (правда, его больших исследовательских трудов по истории музыки я не знаю) М. В. Иванов-Борецкий сказал мне однажды: «Ну, как же нам не быть марксистами? Ведь все же зависит от брюха». И для доказательства своих слов стал гладить себя по животу. Э. К. Розенов (при тогдашней неразберихе я теперь уже не могу сказать, был ли он профессором консерватории или только всегдашним посетителем упомянутого Мунаиса) доказывал, что музыка есть «„соляной“ раствор студенистых белков, то есть на три четверти вода». Во время одного из таких докладов Э. К. Розенова Конюс шепнул мне на ухо: «Бирюльки!» С. Л. Толстой (сын Льва Толстого) был большой знаток музыкальной этнографии, восстанавливал шотландские народные песни и напечатал несколько ценных переводов из английских музыкальных теоретиков. Но он всерьез доказывал, что музыка — это не что иное, как биологическая борьба за существование животных видов, причем иной раз доказывал это своими записями каких-то узбекских или таджикских народных песен. Какой-то студент или аспирант прочитал однажды доклад с вдохновенным требованием отменить существующую теорию музыки и заменить ее рефлексологией мозга. Кто-то, не помню, уверял в те времена в консерватории, что две темы сонатного аллегро есть изображение борьбы капиталистов и пролетариата. Упомянутый Э. К. Розенов приносил для своих докладов большой лист бумаги, на котором в центре был круг с надписью «музыка», а со всех сторон начерчены картины человеческого мозга с линиями, соединяющими эти мозговые картины с центральным кругом. Один известный в те времена теоретик музыки, Б. Л. Яворский, проповедовал теорию так называемого «ладового тяготения» в музыке, причем тут же исступленно доказывал, что это есть разновидность всемирного тяготения.
Л. Л. Сабанеев, часто удивлявший меня своими тонкими рассуждениями о музыке, друг А. Н. Скрябина, но бранивший его за слабое владение оркестром, не только печатал в газетах свои рецензии о якобы состоявшихся концертах (хотя они бывали отменены), но однажды вдруг выступил с докладом «Биометрический метод анализа „Золота Рейна“ Вагнера». Этот беспринципный музыковед заявлял, что если художественное произведение есть организм, а биология — тоже наука об организмах, то и к музыке надо применять биометрические методы. Сводилось это у Л. Л. Сабанеева к статистике отдельных, на мой взгляд, малосущественных и мелких композиторских приемов Вагнера. Я уже не говорю об общеизвестном в те времена цинизме Сабанеева, доходившем до какого-то мистического анархизма. Н. С. Жиляев (тоже друг Скрябина) поражал всех своей небывалой памятью в области истории музыки и имел смелость находить в «экстазах» Скрябина чисто механические приемы. Как мне кажется, несмотря на видимую или показную богемность Жиляева, он был тайным теософом или антропософом, находил в музыке индусскую мистику, воспринятую им, впрочем, сквозь призму английских прозаизмов.
Я потому заговорил о тогдашней музыкально-теоретической среде, что без знания о ней нельзя понять самого существа научной деятельности Конюса. Среди всей этой мутной бури вульгарных и дилетантских теорий Конюс всегда чувствовал себя уверенно, спокойно и почти бесстрастно, проповедуя свою уже чисто музыкальную теорию убежденно, уверенно и с каким-то светлым и невозмутимым сознанием своей правоты. Его собственную теорию не очень приветствовали, но его личность всегда была непоколебимо авторитетна, и критики его теории всегда чувствовали себя в сравнении с ним недоучками и приготовишками.
Вот почему я быстро сошелся именно с Конюсом, и вот почему я сохранил с ним дружбу до конца его дней. Конюс не только отвергал все эти дурацкие теории, но внутренне их глубочайше презирал. Конюс был благодушный человек и не любил ссориться. Поэтому все такие доклады с упомянутыми мной тогдашними модными взглядами он терпеливо выносил, не вступая с ними в открытую борьбу, и ограничивался лишь короткими и не очень принципиальными замечаниями. Я думаю, что правильнее всего было бы здесь говорить о скептицизме Конюса в отношении всего того немузыкального, что тогда приписывалось музыке. Я прекрасно знаю, что он вовсе не отвергал музыкальной физики или акустики, не отвергал никаких биологических основ музыки, он просто не занимался ими и не считал себя нужным для этого специалистом и уж конечно ни в каком случае не исключал общественно-политического и общественно-исторического изучения музыки, а лишь не считал это своей специальностью, будучи честным музыкантом и честным человеком.
Я был близок с Конюсом на почве именно этого постоянного стремления изучать в музыке не какие-нибудь ее немузыкальные моменты, но изучать в ней ее же самое. Мы с ним вовсе не отвергали никакой акустики, никакой физиологии и никакой психологии. Но Конюс прекрасно понимал, что воздушные волны, бьющие в нашу барабанную перепонку, есть только физика и физиология музыки, но не сама музыка. В своих тогдашних докладах я много раз выступал в защиту изучения именно этого чисто музыкального предмета в музыке. Оппоненты на моих музыкально-теоретических докладах часто мне говорили: «Но где же это у вас сама-то музыка? Это и не воздушные волны, и не барабанная перепонка, и не мозговые рефлексии». Так где же, в таком случае, возражали мне, находится ваш чисто музыкальный предмет?
Вот подобного рода возражений я никогда не слышал от Конюса. Наоборот, в подтверждение моих теорий он прямо говорил и говорил не раз и не два, а часто: «Ведь если у них музыка есть воздушные волны, то тогда получается, что слушать и понимать музыку могут только профессора физики». Об этой чисто музыкальной предметности у Конюса была своя теория, о которой я сейчас скажу. Но прежде всего нужно отметить, что Конюс слышал в музыке самое же музыку, а не что-либо иное, хотя бы фактически с нею и связанное. Он был абсолютный скептик в отношении всяких немузыкальных теорий музыки и заниматься этими сторонами музыки предоставлял соответствующим специалистам. И скептицизм Конюса был светлый скептицизм. Конюс никогда и не думал отвергать все эти немузыкальные теории музыки. Но зато вместо этого он отчетливо слышал самое музыку.
Тут, правда, надо сказать, что по причине своего всегдашнего скептицизма Конюс никогда даже и не пытался создавать какую-нибудь эстетику или философию музыки. Ему достаточно было одного того, что сама музыка есть специальный предмет; а какие-нибудь философские или эстетические теории, даже и не столь безграмотные, как те, которые я упомянул выше, даже самые правильные теории были ему чужды. И в этом своем понимании чисто музыкальной предметности он был глубочайше восприимчив, а заниматься какой-нибудь философией или эстетикой музыки ему было просто некогда, если не прямо противно.
В 1927 году я издал книгу под названием «Музыка как предмет логики». Мой тогдашний приятель и товарищ по университету П. С. Попов упросил меня сделать у него на квартире доклад по этой книге с приглашением видных тогдашних эстетиков и музыкантов. Характерно уже то одно, что из консерваторских теоретиков я пригласил на свой доклад только одного Конюса, хотя хорошо знал об отсутствии у него философских интересов. После доклада Конюс подошел ко мне и сказал: «Я не философ. Но я чувствую, что в вашем докладе есть что-то эдакое, реальное». Не будучи философом ни по образованию, ни по своим интересам, Конюс, конечно, не мог формулировать сущность того «реального», которое он увидел в моем докладе. Но это реальное было очень просто. Я доказывал, что в основном музыка есть искусство чистого становления, чистого времени и не нуждается ни в какой словесной интерпретации, хотя это никогда не мешало объединяться чистой музыке с искусством слова или вообще с другими искусствами.
Я прямо скажу, что понимание Конюсом музыки как искусства чистого становления было решительным и, как мне кажется, единственным подлинным опровержением тогдашних левацких загибов, сводивших музыку не к искусству становления, а на сплошную политическую рекламу и агитку. В те пролеткультовские времена то и дело выступали теоретики музыки, требовавшие категорического запрета исполнять Чайковского якобы из-за его мещанства и нытья, Римского-Корсакова — за его либеральное народничество, Мусоргского — за его старомосковское мракобесие, Танеева — за академизм, Глинку — за его романтизм и монархизм, Скрябина — за мистицизм, Листа — за пустую и дешевую виртуозность, Рахманинова и Глазунова — за эмигрантство, Вагнера — за фашизм, Шопена — за салонщину. И представьте себе: среди всего этого мрачного смятения умов Конюс со своей теорией чистой музыки невредимо и авторитетно, уверенно и безмятежно продолжал неизменно проповедовать свою чисто музыкальную теорию. Кто критикует сейчас эту теорию, очевидно, не понимает огромной общественно-политической значимости такого здравого и светлого ума, каким был Конюс, неизменно вещавший о неколебимости и неуязвимости искусства чистого времени.
Защищая музыку как чисто временное искусство и умея точнейшим образом расчленять и воссоединять временной поток музыки (об этом я сейчас скажу), Конюс тем самым сохранял необычайную широту своих музыкальных взглядов и органически не мог следовать за теми лозунгами, о которых я сейчас говорил. Может быть, он недолюбливал только Скрябина. Когда я однажды в разговоре с ним стал защищать творчество Скрябина, он сказал мне: «Ваш Скрябин — это прежде всего рекламист». И, к сожалению, Конюс был здесь не совсем неправ. Скрябин, несомненно, любил красоваться, о чем можно было судить даже по его лощеной наружности. Элементы эффекта и сенсации, несомненно, были свойственны Скрябину. И Конюсу, который в душе был классиком, конечно, вся эта показная сторона Скрябина была совсем не по душе. Но он не только не позволял себе требовать запрещения Скрябина, а наоборот, старался даже у этого экстатического композитора находить элементы своей теории. Мне смутно помнится, что он однажды анализировал даже какую-то из последних сонат Скрябина и применял к ней свою теорию. Я пытался ему доказать, что Скрябин — это музыка века стали. Тут мы с ним не сходились.
Теперь я скажу о той уже чисто музыкальной теории, которую глубоко изучал и мастерски оформлял Конюс взамен прочих, немузыкальных теорий музыки.
Конюс исходил из того простейшего предположения, что музыка есть искусство времени, но времени, взятого само по себе, в чистом виде, без всякой необходимости обязательно тут же использовать другие искусства. Но если музыка есть искусство чистого времени, то она должна обладать чисто временной структурой. Но такой структурой может быть только разделение временного потока на отдельные моменты, различные между собою лишь по своей тоже чисто временной длительности. А это значит, что теория чистой музыкальной предметности — это метрика, подобная той, которая имеется и в поэзии, но только метрика в чистом смысле слова. А поскольку всякое произведение искусства есть нечто целое и законченное, то музыка должна обладать определенного рода симметрией, а для симметрии необходимы соответствующие повторы, которые указывали бы на то целое, каковым является всякое музыкальное произведение. Отсюда и то название, которое Конюс дал своей теории. Это, говорил он, есть метротектонический анализ.
Однажды, разъясняя мне свою метротектоническую теорию, он сказал: «Ну, скажите пожалуйста. Разве можно возражать против такого, например, моего рассуждения?» Тут он сел за рояль и проиграл с тихим припевом одну мелодию из городского низового фольклора:
Чижик, чижик, где ты был?
На Фонтане водку пил.
«Смотрите, — сказал Конюс, — здесь в первой строке два хорея и один трибрах. Значит, всего семь слогов. И теперь смотрите вторую строку. Здесь тоже — семь слогов, то есть полное совпадение с первой строкой. Поскольку, однако, в этих двух строках содержатся вопрос и ответ, они представляют собой нечто целое с определенным построением отдельных частей. Это и есть мой метротектонический анализ. Ни о чем другом он и не говорит».
Мне кажется, что все это рассуждение Конюса совершенно безупречно в двух отношениях. Во-первых, это есть учение о чистом времени, а во-вторых, это есть целая картина времени, его симметрическое строение, никуда не выходящее за пределы чистого времени, то есть чистой музыки. Однажды Конюс сказал: «Но разве может кто-нибудь отрицать для живого организма значение его скелета? А я в музыке только одно и изучаю — это ее скелет». Я на это ответил Конюсу: «Позвольте мне немного возразить. Во всех ваших докладах вы всегда говорите о том, что отдельные моменты метротектонической структуры всегда подвижны, всегда разные. Иную паузу вы по времени растягиваете в целях получения симметрии, а иную фермату вы сокращаете в тех же целях. Ведь так же вам всегда и возражают, что, дескать, вы слишком произвольно обращаетесь с теми временными разделениями, которые реально помечены в партитурах». В ответ на эти мои замечания Конюс стал горячо доказывать, что части целого обязательно должны быть живыми и подвижными, органически значащими, а не просто механически сколотыми. Я на это сказал: «Но тогда вы и должны говорить не просто о скелете музыкального произведения, а об его пульсирующем скелете». После этих слов я только лишний раз убедился в честности и неподкупности Конюса в его метротектонических анализах. Он прямо сказал: «Вот это вы формулировали замечательно. Я теперь и буду всегда говорить не просто о скелете музыкального произведения, но именно о пульсирующем его скелете». Так оно и было. В дальнейших своих многочисленных выступлениях он всегда говорил не просто о скелете, а о пульсирующем скелете.
В этих своих воспоминаниях о Конюсе я ничего не говорю ни об его композиторской и дирижерской деятельности, ни о его работе в области гармонии, оркестровки и инструментовки и уж тем более об его административной деятельности в течение нескольких десятилетий. С этих сторон я с ним никогда не встречался и никогда не работал. Конюс в моих воспоминаниях — только автор метротектонического анализа. Скажу прямо: этим анализом я всегда только восхищался. И в своих тогдашних трудах я с большим восхищением говорил, если это было кстати, о глубочайшей эстетической ценности метротектонизма Конюса. Мои восторженные отзывы об этом анализе читатели могут найти в моей книге «Античный космос и современная наука» (М., 1927) и — в книге «Музыка как предмет логики» (М., 1927).
Это я должен подчеркнуть потому, что метротектонический анализ Конюса удивительным образом не встречал большого сочувствия в тогдашней музыкальной науке. Этот анализ большинству тогдашних музыкальных теоретиков представлялся слишком абстрактным и слишком далеким от конкретного восприятия музыки. Все эти возражатели Конюса были совершенно неправы. Я им говорил, что с их точки зрения надо и в литературе отменить всю теорию стихосложения. А ведь тем не менее поэзия, наполненная сложнейшими образами, чуждыми музыке, никогда не мешала расцвету стиховедения, основанного на чисто метрических изысканиях. Почему же это плохо в музыке, которая как раз только и является в основном областью временных отношений, то есть построительно-метрических конфигураций?
Говорили, что метротектонический анализ не затрагивает художественного содержания музыки. И это была абсолютная неправда. Конюс везде и неизменно учитывал как раз это самое содержание, которое только и давало ему возможность расставлять свои метрические структуры в виде симметрии, когда эта симметрия возникала как тектонический строй взаимосоответствующих кратных повторов. Кроме того, в те годы, когда я знал Конюса, этих метротектонических анализов насчитывалось у него несколько сот, начиная с музыки XV века и кончая современной нам музыкой. Для меня это было каким-то громовым доказательством истинности метротектонизма. Всегда придирались к анализам у Конюса каких-нибудь отдельных и мелких музыкальных наблюдений, которые, правда, не всегда были удачны и требовали других подходов. Но отрицать на этом основании весь метротектонизм было равносильно запрету и всего литературного стихосложения.
Сторонников метротектонического анализа Конюса в мое время было мало. Но вот, например, в Москву однажды приехал какой-то крупный музыкальный деятель Германии (фамилии его я не помню). Так называемый ГИМН (тогдашний Государственный институт музыкальной науки) пригласил этого деятеля на одно свое заседание, где выступал Конюс с докладом о своем метротектоническом анализе на немецком языке. Я отчетливо помню тот энтузиазм, который вызвал доклад Конюса у почтенного немецкого посетителя, и как он подбежал после доклада к Конюсу с восторженными и благодарными рукопожатиями.
В 20-х годах Конюс однажды ездил во Францию, где он виделся с Кусевицким и изложил ему свою метротектоническую теорию. Конюс мне сам рассказывал, что после прослушивания его анализа и после демонстрации этого анализа на фортепиано Кусевицкий полез за деньгами и сказал: «Вот вам тысяча рублей, которую вы сейчас же должны истратить на немедленное издание популярной брошюры о вашем анализе. Этот анализ должны знать все музыканты. И сделайте это немедленно».
Мне кажется, что Кусевицкий — это в те времена огромная фигура в музыкальном мире, и мнение такого выдающегося музыканта должно было бы иметь решающее значение. Но если принять во внимание ту низкокультурную музыкально-теоретическую среду, о которой я сказал выше, то слабая популярность теории Конюса была для тех времен явлением вполне естественным. И это только потому, что Конюса интересовала сама музыка, сам музыкальный процесс, а не те побочные явления, которые всегда сопровождали исторически известную нам музыку. Что же касается реально существующих исследований и учебников по теории и гармонии, а также по другим областям музыки, то подобного рода литература имеет у нас хождение и популярность скорее из-за ее практически-технической необходимости для композиторов и для фактологических обобщений истории музыки. Ведь необходимо же, в самом деле, для всякого образованного музыканта знать, что такое соната, или что такое симфония, или что такое фуга и контрапункт.
Это чисто практическое и фактически-техническое отношение к музыке всегда как раз и мешало широкой популярности метротектонической теории Конюса. Меня удивило мнение С. С. Скребкова, высказанное им незадолго до его кончины в 1967 году. Скребков был моим слушателем в консерватории, не в пример прочим музыкантам глубоко интересовался философией и эстетикой и в течение многих лет заведовал кафедрой теории музыки в Московской консерватории. На мой вопрос, как в настоящее время его кафедра относится к метротектоническому анализу Конюса, он ответил: «Этот анализ, можно сказать, у нас совсем забыт». А С. С. Скребков был очень близок к моим философско-теоретическим построениям и даже готовился вместе со мною издать большой курс под названием «Музыкальная эстетика в системе» с использованием высоко ценимой им моей старой работы «Диалектика художественной формы» (М., 1927). И характерно, что даже и такой глубокий знаток музыки, как Скребков, и такой, как он, приверженец музыкального теоретического систематизма все-таки относился к метротектоническому анализу Конюса весьма сдержанно и безучастно.
В свой последующий этап научной работы я отошел от музыкальной эстетики и плохо представляю себе, что творится сейчас на кафедре теории музыки Московской консерватории. Поэтому давать надлежащее объяснение слабой популярности Конюса я в настоящее время не берусь. Я знаю только одно — это ласкающе обворожительный образ Конюса, глубочайшего скептика в отношении всего немузыкального, что говорилось о музыке, но скептика творческого и светлого. Этот светлый скептицизм, защищавший музыку от всего немузыкального, был характерен также и для всей личности Конюса, добродушной, но твердой, всегда принципиальной, но сговорчивой, всегда смелой и бесстрашной, но в глубинном смысле спокойной и уравновешенной.
В конце 20-х годов ректором консерватории был назначен Болеслав Пшибышевский, хотя и сын известного польского писателя, но отчаянный вульгарист и деспот. Он начал с того, что переименовал консерваторию и дал ей название «Высшая музыкальная школа имени Феликса Кона». Посыпались бесконечные изменения учебного плана, произошло дикое сокращение теоретических и беспримерное раздувание политэкономических курсов. Пшибышевский говорил, что самое главное — это политическая образованность студенчества, а музыка придет сама собой. Родившись в высоко культурной семье, Пшибышевский получил хорошее музыкальное образование, так что во время совещаний он вдруг вскакивал с места, подбегал к роялю и проигрывал краткие, но подчеркнуто-виртуозные пассажи из старой музыки. Это была чистейшая показуха, и после своей краткой, но высоко виртуозной игры он тут же возвращался и продолжал вести заседание. В обращении с сотрудниками он всегда был абсолютно галантен, но ото всех требовал обязательного проведения сплошной политической агитки.
Многие консерваторские профессора стали подавать в отставку, и среди них такие крупные и популярные деятели, как А. Б. Гольденвейзер или К. Н. Игумнов (правда, отставка эта наверху не была принята). Я тогда спросил у Конюса: «А вы не боитесь, что Пшибышевский вас отчислит без всякого вашего прошения об отставке?» Конюс ответил на это с таким мудрым спокойствием, которому можно было только позавидовать. Он сказал: «Таких типов, как ваш Пшибышевский, я на своем веку видел немало. И всегда это были только однодневки». И действительно, через год-два Пшибышевский куда-то бесследно исчез, и какова была его судьба, об этом лично я ничего не знаю. Знаю только одно: мы оба с Конюсом согласились в том, что Пшибышевский — это прохвост. И история только подтвердила наши взгляды.
Среди умственных страстей своего века Конюс был скептик, но весьма добродушный, спокойный, мудрый и светлый скептик, неизменно сохранявший позицию здравого смысла и, как мне кажется, неизменно игравший поэтому высокую роль хранителя общественного благоразумия.
Побольше бы таких скептиков!
В июле 1982 года я впервые летел в самолете маршрута Москва — Монреаль — Ванкувер. Советская делегация направлялась на Международный объединенный симпозиум духоборцев, молокан, меннонитов и квакеров. В нем принимали участие представители религиозных сект, общественные и политические деятели, проповедники и ученые из США, Канады, Европы и Советского Союза. Это была первая в истории встреча подобного рода, в таком составе, но самым важным были поставленные этим международным симпозиумом цели — объединение усилий всех людей мира в борьбе за мир и разоружение, провозглашение идеалов братства людей и счастья на Земле.
Мы летели восемнадцать часов, и было вполне достаточно времени, чтобы еще раз, уже в самолете, о многом подумать… Всё ли мы знаем о происхождении и сложной истории этих сект, как сложилась судьба семи тысяч русских духоборцев и их многочисленных потомков на чужбине? Знают ли внуки и правнуки духоборцев, покинувших Россию свыше восьмидесяти лет тому назад, Льва Николаевича Толстого, читают ли его, и если читают, то на каком языке? Сохранили ли они традиции предков и их верования?
Я мысленно перебирал в памяти события новой и более отдаленной истории духоборцев и убеждался, что слишком мало знаю. Духоборчество всегда противостояло официальной церкви и государственности. В России это учение особенно широко распространилось во второй половине XVIII века в Харьковской, Екатеринославской, затем Тамбовской губерниях, а оттуда среди донских казаков, и на юге — в Херсонской, Таврической, Астраханской губерниях. Известны были очаги с духоборческим населением и в Курской, Воронежской, Пензенской, Симбирской, Саратовской, Оренбургской губерниях и в центре России.
Духоборческое движение возникло в России как форма протеста среди государственных крестьян. Они, как известно, пользовались относительной свободой сравнительно с помещичьими: они выплачивали ренту и не знали произвола крепостников, отличались демократизмом и свободолюбием, вылившимся в особые религиозные формы. Особенно быстрое распространение среди государственных крестьян идей духоборчества связывается историками с периодом царствования Екатерины II.
В основе духоборчества — протест против насилия над человеком, признание равенства и братства всех людей. Духоборцы проповедовали и там, где могли, проводили в жизнь общинное устройство, отрицали государственную власть — армию и полицию, отрицали всякое убийство, поэтому отказывались от подчинения гражданским законам империи, а значит, и от солдатской и полицейской службы. Они не признавали официальную церковь и ее представителей — духовенство, иконы и церковные обряды, потому что веровали в то, что Бог в само́м человеке, находится в душе каждого человека и проявляется в любви к другому человеку, ко всем людям. «Бога мы представляем, — говорят духоборцы, — что он есть неограниченная любовь. По силе этой неограниченной, всеобъемлющей любви держится все существующее. Зло разрушает, любовь созидает. Любить ближнего — значит осуществлять любовь к Богу. Приобретая любовь, мы приобретаем Бога в сердца наши. Поэтому мы стараемся не разрушать жизнь, в чем бы она ни была, в особенности человека. Человек есть храм Бога живого, и разрушать его незаконно».
Вся история духоборцев, их учение и традиции всегда передавались устно, из рода в род, — грамоту знали немногие, даже вожди не все умели читать и писать. Мировоззрение духоборцев изложено в псалмах, молитвах и стишках, которым учат с детских лет и которые они несут всю жизнь в сердцах и возвещают во языцех. Собрание духоборческой мудрости составляет «Животную книгу», то есть изустную «Книгу жизни», или живую книгу. «Животная книга» хранит народную мудрость, предания и наставления, учит отношению к Богу, людям, к царям и вельможам. Я упомянул о вождях. Так вот, одним из первых известных нам вождей духоборцев был старик крестьянин Силуян Колесников из села Никольского Екатеринославской губернии (в 1750―1775 гг.), а затем Илларион Побирохин — купец из села Горелого Тамбовского уезда, сосланный за «смущение» народа в Сибирь на поселение.
С 1801 года по указу Александра I началось переселение духоборцев в Мариупольский уезд Новороссийской губернии на реку Молочную, сначала из Слободско-Украинской и Екатеринославской губернии, затем — из Воронежской, Тамбовской и других губерний, вплоть до духоборцев, живущих на Кавказе и даже в Финляндии. На «Молочных водах» возглавил духоборческих переселенцев Савелий Капустин, опиравшийся в своем управлении на совет из 24 стариков — представителей от разных деревень, объединенных в общину: от Богдановки, Спасского, Троицкого, Терпения, Тамбовки, от Родионовки, Ефремовки, Горелого, Кирилловки при Азовском лимане и других.
Вождь обладал большой властью, опирающейся на его авторитет среди единоверцев. Например, Капустин, по преданию, отличался необыкновенным умом, красноречием, замечательной памятью. По свидетельству духоборцев, знал наизусть всю Библию и помнил все, что ни прочел. Был он высокого роста, мужественного сложения, и его величественная осанка, походка, взгляд внушали невольное уважение.
По соседству с духоборцами в Новороссийской же губернии жили и меннониты — колонисты, переселившиеся из Польши, а туда чуть ли не из Голландии и Германии, — близкие по своим религиозным воззрениям к духоборцам. Меннониты жили единолично, но были известны умением хозяйствовать, а также тем, что использовали более передовые методы возделывания земли, содержания и разведения скота.
Савелий Капустин ввел у духоборцев общность имущества и общинное землепользование: поля обрабатывались сообща, а жатву делили поровну. На случай голода были устроены запасные магазины-склады. Соседство же с меннонитами оказалось для духоборцев во многом полезным, так как они охотно перенимали от них передовое ведение хозяйства, методы строительства домов и даже заменили зипун и лапти европейской одеждой и башмаками.
Местное начальство отзывалось о мелитопольских духоборцах самым лучшим образом, отмечало их деятельность, неутомимость в работах, усердие к сельскому хозяйству. В донесениях читаем, что леность и пьянство у духоборцев нетерпимы до того, что зараженных этим пороком они исключают из своего общества. Подати и повинности платят исправно, потому что живут зажиточно, в обращении с начальствующими лицами покорны.
Все это вызывало раздражение прежде всего у русского православного духовенства: священникам было запрещено высочайшим указом 1801 года даже входить в дома духоборцев. Начиная с 1816 года на имя херсонского военного губернатора графа Ланжерона полетели доносы, обвинения духоборцев в укрывательстве преступников и злодеев. Капустина обвиняли в распространении ереси среди соседей «российской породы». Начались преследования Капустина, заключение его в тюрьму, истязания. В 1817 году истощенного 74-летнего старика Капустина отдали на поруки духоборцам, которые вскоре объявили, желая спасти его, что он умер и погребен в селе Горелом, хотя он продолжал жить до 1820 года. Тучи сгущались, надвигались новые испытания для духоборцев.
С воцарением Николая I разразилась над духоборцами гроза: вышло «высочайшее повеление всех принадлежащих к пагубной секте духоборцев переселить в Закавказские провинции». С момента объявления этого указа в 1839 году для духоборцев вновь наступает период освоения новых земель в условиях тяжелейших гонений.
До наших дней на границе с Турцией, в Закавказье, на семи ветрах высокогорного плато, где снег лежит восемь месяцев в году, живут русские люди — потомки ссыльных духоборцев — в деревнях Богдановка, Спасское, Троицкое, Родионовка, Терпение, Тамбовка, Горелое…
С 40-х годов прошлого столетия вдали от России, за хребтами Кавказских гор, обживали эти каменистые земли, разводили скот и быстро богатели 20 тысяч русских сектантов. Ни разбойничьи набеги на них иноверцев, ни лихорадка и суровый климат не сломили их. При каждом селении, как и на «Молочных водах», у них были общие земли, которые обрабатывались сообща, общественные табуны лошадей и скота. Доходы от общинного хозяйства шли на нужды сиротского дома, на помощь одиноким и немощным. Около двадцати лет руководила духоборцами в Закавказье Лукерья Васильевна Калмыкова — Лушечка, как называли ее единоверцы.
После смерти Л. В. Калмыковой, которую духоборцы почитали великой женщиной, вождем стал ее духовный сын, 20-летний Петр Васильевич Веригин (1858―1927). Не успев взять бразды правления в свои руки, он был сослан в Обдорск Тобольской губернии по навету своих противников. Но и из ссылки он продолжал руководить большинством духоборцев, посылая им регулярно наставления о том, как организовать свою материальную жизнь и какими путями совершенствоваться духовно, готовясь к предстоящей неравной борьбе с российской государственной машиной.
Вот некоторые мысли Петра Васильевича, переданные из Обдорска устно Конкиным для сведения и руководства общинникам Закавказья: «…нам предстоит еще борьба с милитаризмом, и, чтобы наши страдания не прошли бесследно, мы должны совершить ее. Предки наши много страдали за освобождение себя и потомков своих от ложных толкователей истинного божьего пути, — это от попов и всех церковных обрядностей. Их так же ссылали, как и нас, но в еще более отдаленные и худшие места: в Колу, Камчатку, заточали их в каменные столбы, где они выдерживали до двенадцати лет и умирали».
Веригин говорит, что духоборцам нужно отказываться от присяги и не идти в солдаты: «Но приступать к этому время будет впереди, а теперь мы должны подготовить себя к этому, и подготовить искренно, сознательно… Работать и трудиться надо. Но труд этот должен быть честный и справедливый, заимствовать труд от другого человека и пользоваться им несправедливо, даже предосудительно». Среди его поучений можно найти и такие: «Пьянства яко ада избегайте, воздержанные живут здраво и хорошо, от невоздержания рождается болезнь, от болезни — смерть. А о курении табака и причинении им вреда не нужно и объяснять».
«Не убий!» — главная заповедь для П. В. Веригина. Он исподволь готовил свой народ к поистине высокому гражданскому поступку — отказаться от военной и полицейской службы. Добиться этого было нелегко. Живя на Кавказе, под влиянием кавказских обычаев люди привыкли носить при себе оружие для защиты от частых набегов и разбоев или держали его дома как украшение. Но это противоречило учению отцов и дедов о непролитии крови. Об этом-то и напомнил единоверцам их новый вождь.
Многое в учении духоборцев было созвучно мировоззрению Л. Н. Толстого 80 — начала 90-х годов. Отсюда столь глубокий, длительный интерес Льва Николаевича к духоборцам, их борьбе с государством, к дальнейшей их судьбе после переселения в Канаду.
Знакомство Льва Толстого с духоборцами произошло в середине 90-х годов, сначала заочное — в переписке, а потом личное — с Петром Васильевичем Веригиным, а также с П. В. Планидиным, С. Е. Черновым, В. В. Веригиным, В. Объедковым, В. Верещагиным, И. Абросимовым, Н. Зибаревым и некоторыми другими.
В мае — июне 1895 года по всем гарнизонам, где служили духоборцы, прошла волна отказов от присяги и военной службы. Их стали арестовывать, отправлять в дисциплинарные батальоны, истязать. В ночь с 28 на 29 июня в духоборческих селах запылали огромные костры: горело сложенное в кучу оружие. Это означало, что духоборцы готовы терпеть посягательства на их жизнь и безопасность, но не позволят сами себе совершить насилие над другим человеком.
«Старички» духоборцы рассказывают, как это было: «Выбрали мы место, с давних времен назначенное для собраний, называемое Пещерой, которое находилось в трех верстах от Орловки, а от других селений наших еще дальше.
Собрались мы на это место, сложили в кучу все оружие, обложили дровами, углем, облили керосином — все это было заранее приготовлено — и зажгли. Народу присутствовало до двух тысяч человек. Так как об этом деле мало кто знал, то, видя пламя костра необыкновенной величины, ночью пришли многие из армянских и татарских селений и дивились этому делу.
За это время сотник Прага, узнав, что случилось сожжение оружия, сообщил высшему правительству, и из Александрополя было выслано два батальона пехоты и из Ардагана две сотни казаков, чтобы учинить экзекуцию. И казаки начали бить нас по чему попало и топтать лошадьми, и сильно избили тех, кто был снаружи, а те, которые были внутри, едва не задохлись от давки. Били так жестоко, что по всему месту, где мы стояли, трава покраснела от крови».
Потом начались экзекуции по аулам. И снова переселение. Духоборцев стали расселять по 5, а иногда 10 семей в татарские и другие иноверческие аулы. И снова они были разорены, снова им грозила голодная смерть.
Сопротивление было огромное. В Екатериноградской крепости оказалось 36 человек, в Тифлисской тюрьме — 13, в Елизаветинской — 120…
В воззвании «Помогите!», послесловие к которому написал Лев Толстой, сообщалось, что более четырех тысяч человек, в том числе женщины, старики и дети, страдают и умирают от голода, болезней, истощения, побоев, истязаний и преследований русских властей.
Лев Николаевич с волнением следил за всеми трагическими событиями на Кавказе, обращался к власть имущим с письмами, к широкой общественности России, Европы и Америки с воззваниями о помощи этим мужественным, кротким и сильным людям.
В статье «Две войны» (в эти годы велась американо-испанская колониальная война) он писал: «В христианском мире идут в настоящее время две войны. Правда, одна уже кончилась, другая еще не кончилась, но шли они обе в одно и то же время, и противоположность между ними была поразительна. Одна, теперь уже кончившаяся, была старая, тщеславная, глупая и жестокая, несвоевременная, отсталая, языческая война испано-американская, которая убийством одних людей решала вопрос о том, как и кем должны управляться другие люди. Другая война, продолжающаяся еще теперь и имеющая кончиться только тогда, когда кончатся все войны, — это новая, самоотверженная, основанная на одной любви и разуме, святая война — война против войны, которую уже давно (как это выразил В. Гюго на одном из конгрессов) объявила лучшая, передовая часть христианского человечества и которую с особенной силой и успехом ведет в последнее время горсть людей — христиан, кавказских духоборов, против могущественного русского правительства…»
Когда я в тот первый раз летел в Канаду, мне вдруг подумалось: «Мы летим в скоростном лайнере уже 8 часов, до Монреаля еще 3 часа полета, но нам кажется, что мы в воздухе уже целую вечность и что Канада невероятно далеко. А каково же, должно быть, было духоборцам, простым малограмотным крестьянам — женщинам, старикам, детям, плывшим из Батума почти месяц, выдержавшим и качку и непогоду?! А главное, мы знаем, куда летим, а они плыли в неизвестность, они прокладывали для своего народа новые пути».
Вот как это было, по рассказу Сергея Львовича Толстого — старшего сына, не только современника событий, но и активного их участника, одного из организаторов переселения:
«В начале сентября (1898 г. — И. Т.) в Ясную Поляну приехали с Кавказа два духобора из числа расселенных — Иван Абросимов и Николай Зибарев. Они сообщили моему отцу, что все духоборы-постники бесповоротно решили переселиться в ближайшее время, что если им не помогут переселиться в Америку, то они просто перейдут через границу в Турцию или переплывут в Румынию.
Расселенные не могли продолжать жить так, как они жили: выселенные из своих домов в низменную, нездоровую местность, живя среди бедного грузинского населения, повально болея лихорадкой и трахомой, без заработка, без права отлучаться, без надежды на улучшение своего положения, они проедали свои последние деньги и вымирали».
Из 4 000 расселенных за два года умерло более 1 000 человек. Приблизительно около 1 000 человек уплыли на Кипр. Оставшимся 2 000 человек необходимо было эмигрировать, и как можно скорее. За ними решили эмигрировать и часть елизаветпольских (около 1 500 человек), и часть карсских духоборов (около 3 000 человек).
В то время в Англии делом духоборческой эмиграции занимались квакеры, В. Г. Чертков и его помощники. Выяснилось, что благодаря посредничеству П. А. Кропоткина и его приятеля профессора в Торонто Джеймса Мэвора канадское правительство настаивало на том, чтобы переселение основной массы духоборов состоялось не раньше весны будущего года: теперь же, осенью, оно соглашалось принять только сто семейств.
Среди тех, кто помогал организовать это сложное дело — переезд, как оказалось впоследствии, свыше 7 тысяч человек, целыми семьями, и старых, и малых, — были единомышленники Толстого, а также такие деятели русского революционного движения, как П. А. Кропоткин, В. Д. Бонч-Бруевич, В. М. Величкина, известные общественные и религиозные деятели Англии, Германии, Америки.
Л. Н. Толстой (впрочем, как и находившийся все еще в ссылке П. В. Веригин, с которым Лев Николаевич продолжал поддерживать постоянную связь) сначала не очень одобрительно отнесся к выезду духоборцев из России. «Веригин пишет мне, — читаем в одном из писем Л. Н. Толстого, — что он почти против переселения, что все дело в том, чтобы самим быть тверже в братской жизни, а это можно и в России, а и в Канаду можно перевезти свои греховные свойства». Но крестьянская община проголосовала за переезд. Денег на переезд не хватало, хотя Л. Н. Толстой, многочисленные его друзья в России и за ее пределами организовали сбор средств. Лев Николаевич принимает решение — издать «Воскресение» и «Отца Сергия» как можно выгоднее и, как исключение, нарушив собственный отказ от авторских прав, получить гонорар и передать его весь духоборцам. Толстой еще в 1891 году объявил через газеты: «Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить на сцене все те из моих сочинений, которые напечатаны в XII томе издания 1886 года и вышедшем в нынешнем 1891 году XIII томе издания, как равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».
После такого заявления трудно было найти издателя, который бы согласился платить за новые сочинения Толстого, да еще и по высшей ставке, что в данном исключительном случае было весьма желательно Льву Николаевичу.
Так или иначе, после длительных и очень непростых переговоров с издателями дело уладилось: Толстой получил за «Воскресение» и передал в фонд переселенцев огромную сумму — более 32 тысяч рублей.
Вспоминаются подробности отъезда духоборцев из России, интересные сами по себе и живо описанные С. Л. Толстым, Л. А. Сулержицким и В. Д. Бонч-Бруевичем, которые помогали духоборцам и сопровождали их до Канады на специально для этой цели зафрахтованных кораблях четырьмя партиями: три судна вывезли по 2 000 духоборцев с Кавказа и одно — свыше 1 000 с острова Кипр. Сулержицкий ездил в Канаду дважды.
В Монреале нас встретили, помогли перебраться на другой аэровокзал, и часа через два новый самолет Эйр Канада отправился дальше на Запад — в Ванкувер, а из Ванкувера с пересадкой на юго-запад Канады в небольшой городок Каслгар. А там — цветы, рукопожатия, радушные лица, улыбки.
— Вы, Илья Владимирович, и вы, Алексей Николаевич, поедете в этой машине к Пете и Луше Войкиным, а вы, Эдуард Васильевич, остановитесь у Гриши и Поли Дьяковых. Их дома рядом, так что мы вас не разлучаем, будете жить вместе.
Это говорил, конечно, по-русски, Иван Иванович Веригин — правнук Петра Васильевича Веригина, нынешний почетный председатель Союза духовных общин Христа. Быстрый в движениях и энергичный, с живым, острым взглядом и мягкой манерой держаться, Иван Иванович представил нам участников симпозиума, и мы сразу почувствовали себя среди своих русских людей. Чувство это не покидало меня с каждым новым днем, которые мы провели в Британской Колумбии.
В тот же вечер было открытие симпозиума в Бриллиантском культурном центре. Строили это здание сами духоборцы по собственному проекту на общественных началах; многие вложили по 400, 800 и даже свыше 1 000 часов бесплатного труда, строили на средства, собранные общиной. Это современное здание в два этажа (первый — цокольный, под землей), вмещающее одновременно до двух тысяч человек. В верхней части огромный зал со сценой и балконом, который используется для больших собраний, молений и концертов; в нижней не меньшая трапезная, в которой можно усадить за столы около 800 человек, хорошо оборудованная современная кухня. Здесь я обратил внимание на ящики с деревянными корцами ручной работы; каждый корец — произведение народного искусства, место которому в музее; их делают из местных пород дерева ремесленники-духоборы в старорусских традициях. В трапезной играют свадьбы, здесь же совершается прощальный похоронный обряд.
Бриллиантским этот центр назван по поселку, в котором он расположен. Название Бриллиант всему этому месту и поселку дал еще в 1908 году П. В. Веригин, увидевший великолепие здешней природы: долина при слиянии двух горных рек — Колумбии и Кутенея, плодородная земля и мягкий климат благодаря величественным лесистым горам, окружающим долину. На том самом месте, откуда любовался П. В. Веригин Кутенеем и Колумбией, на том самом выступе огромной скалы находится теперь его могила — каменная плита в цветущем саду за оградой.
Симпозиум продолжался 4 дня, с утренними и вечерними заседаниями. Но он не был похож на конференции, к которым мы привыкли, потому что в нем принимали участие не только и даже не столько ученые, религиозные и общественные деятели, сколько самые простые люди — крестьяне, рабочие, ремесленники из числа самих духоборцев.
Все мы с большим интересом слушали горячие, взволнованные выступления рядовых членов общины, которые проявили истинную озабоченность будущим всех людей земного шара. О единодушии участников симпозиума свидетельствует принятое тогда единогласно Обращение ко 2-й специальной сессии Генеральной Ассамблеи ООН по разоружению, подписанное представителями духоборцев, меннонитов, квакеров и молокан, а от советской делегации мною. Обращение призывало «к немедленному началу диалога между Востоком и Западом, с тем чтобы ослабить напряженность и выработать эффективную программу сбалансированного взаимного разоружения и согласованных действий для нормализации отношений между великими державами». Обращение призвало ООН «выработать точную и реалистичную программу всеобщего разоружения, ведущую к полному уничтожению всех существующих запасов ядерного, химического и биологического оружия и включающую постоянно действующий мораторий на разработку новых видов оружия».
Актуально звучат эти призывы и сейчас.
Десять дней мы провели не в гостинице, а в семьях Войкиных и Дьяковых, бывали в гостях у их родственников, иногда обедали или ужинали в домах, куда нас приглашали часто, и обижались, если мы не могли заехать: мы разговаривали с десятками духоборцев — и везде находили сердечность, искренность, гостеприимство, открытость души и искреннюю любовь к своей исконной Родине и тоску по ней.
Духоборцы живут с песней: поют дома, на молениях и собраниях, в машине во время экскурсий, которые были организованы для нас. Поют не в унисон и даже не в два-три голоса, а тем многоголосым хором, который характерен для жителей многих областей нашей родины, особенно донского казачества. Это истинно русское пение, берущее начало в казачьей вольнице, в глубине веков; это память народная, народная история.
Много старинных песен, есть и новые, созданные уже на чужбине. Я говорю «созданные», потому что их не пишут, их создают сообща, их не записывают на нотной бумаге нотными знаками, они выпеваются из сердца, запоминаются, шлифуются следующими исполнителями и передаются новому поколению. И постоянно в простых, искренних стихах и напевах звучит тоска по Родине:
Вспомни, матушка родная,
Про родных своих детей.
Мы страдаем на чужбине
Среди гор, чужих полей.
Духоборцы не едят мяса, не пьют спиртного, не курят. Ни в одном доме не было на столе вина, не было мяса, но стол ломился от разнообразных, очень вкусных и типичных русских кушаний: пироги с капустой, с горохом, с картошкой и грибами, оладьи, налистники с творогом, свежие и соленые огурцы, помидоры, сюзики (так духоборцы называют черемшу), конечно, щи, или окрошка, или очень вкусные и по-разному сваренные овощные супы, жареные грибы… Никто из нас не вспомнил ни разу о мясе: мы поняли, что пища духоборческая — здоровая и сытная.
Мне рассказывали, как еще в первые годы после переселения канадские фармали (фермеры) и ранчеры (владельцы ранчо) смеялись над вегетарианством духоборцев, говорили, что без мяса человек становится физически слабым. Как-то Петр Васильевич Веригин в шутку им сказал: «А вот у нас Павлуша — простой фермер-рабочий и строгий вегетарианец. Если кто из вас найдется побороть его, то, может, и правда, что вы говорите о мясе». Довольно часто приходилось вегетарианцу-духоборцу бороться с различными фермерами и ковбоями. Находились и такие, которые с гордостью и некоторым пренебрежением брались бороться с Павлушей, но ни разу не нашлось такого, кто своей силой превзошел бы его.
Были мы в школе, очевидно недавно построенной: все новое, сверкает чистотой. Большой спортивный зал с отодвигающимися на колесах шведскими стенками, кольцами, перекладинами и другими спортивными снарядами, рядом подсобное помещение — там лыжи, клюшки, ярких расцветок разные мячи.
— За какую команду болеешь? — спросил я мальчишку лет 12.
— «Монреаль Канадиенс».
— А советские хоккеисты тебе нравятся?
— Нет, — ответил он, улыбнувшись. — Они выигрывают у канадцев.
В классе мы встретились с группой школьников разного возраста и несколькими учителями, они показывали нам книги на русском языке; библиотечка, к сожалению, бедная, больше книг на английском языке: в школе преподают русский язык как иностранный.
Кроме того, существуют воскресные школы для духоборческих детей, в которых говорят только по-русски, читают сказки и рассказы для детей Л. Н. Толстого; поют не только псалмы, но и русские и даже советские песни. Так сохраняется язык, воспитывается любовь к добру и справедливости, так передаются традиции отцов и дедов новому поколению русских духоборцев в Канаде.
Самые сильные впечатления связаны с людьми. Встреч у нас было много. И до и после заседаний, и в перерывах, и во время поездок в духоборческие селения ко мне подходили старые и молодые, чтобы выразить свою любовь и уважение к «дедушке Толстому». Я познакомился даже с теми, кто помнит Льва Николаевича и переселение в Канаду. Не забуду старика, рухнувшего передо мной на колени со словами: «Поклонись от нас русской земле и могиле Толстого».
Как-то подошел ко мне человек средних лет, с выразительным и интеллигентным лицом, представился: «Малов Петр Петрович». Это был сын известного духоборческого историка и общественного деятеля — Петра Николаевича Малова, с которым мой отец и я познакомились в 1960 году в Ясной Поляне: он приезжал в СССР в дни, когда наша страна отмечала 50 лет со дня смерти Л. Н. Толстого. А в библиотеке Ванкуверского университета мне показали книгу моего деда Ильи Львовича с теплой надписью Петру Николаевичу в знак дружбы и любви. Илья Львович переписывался с П. Н. Маловым, делился своими мыслями о духоборческом движении, о своей жизни в Америке и о жизни духоборцев в Канаде:
«Духоборчество должно быть на высоте религии и не должно опускаться до уровня узкой секты, — писал Илья Львович в одном из писем Малову. — Не знаю, поймете ли вы меня. Религия объединяет всех людей. Секта отделяет одну ячейку от другой и поэтому опасна. Религия — это океан, секта — это лужа. Океан всегда чист, лужа должна загнить и высохнуть. Духоборческие основы религии настолько широки, что они обнимают все вопросы жизни, и задача теперешних духоборов — это остаться широкими и распространяться, а не сжиматься в ограниченные группы».
Прав был Илья Львович, предупреждая об опасности узкосектантских взглядов и устремлений части духоборцев. Не все благополучно среди русских Британской Колумбии и в 80-х годах нашего столетия. То и дело пылают костры из автомобилей, горят жилые дома и общественные здания духоборцев. Это так называемые «свободники» — их небольшая горстка, крайних фанатиков, анархиствующее крыло сектантов — «освобождают» своих братьев от дьявола собственности, «помогают» погрязшим в земном благополучии, заблудшим овцам. На улицах появляются группы обнаженных мужчин и женщин («голяки»), демонстрируя равенство всех людей перед всевышним: «Не голого тела нужно стыдиться, — утверждают они, — а грехов своих».
Но мы были гостями Союза духовных общин Христа, они лишены крайних взглядов, и их главная забота — достижение всеобщего взаимопонимания, сближение разных точек зрения во имя утверждения всеобщего мира.
Возили нас и в музей истории канадских духоборцев. Это было в день празднования годовщины сожжения оружия. На территории старой коммуны собрались сотни людей, провели собрание-моление, вспомнили своих героев-отцов и дедов, о которых поется в песне:
Из мира тьмы в мир просвещенья
Стремились чистым вы путем;
Гоненья, пытки и мученья
Встречали на пути своем.
Пред вами злобно и сердито
Витал кошмар. Струилась кровь.
Но шли вы смело и открыто
За честь, свободу и любовь.
С горячей верою и рвеньем
В мир радость жизни вы несли.
Для блага юным поколеньям
Тернистый путь свой вы прошли.
Да, вас уж нет, но ваше дело
Зовет нас всех идти вперед;
Как шли вы, братья, — гордо, смело
Среди страданий и невзгод.
Потом нас провели по музею. Это три двухэтажных деревянных дома, в которых жила одна из общин. На первом этаже кухня-трапезная, на втором вдоль коридора жилые комнаты общинников, отдельно детские. Сейчас там представлены одежда, предметы быта, фотографии, относящиеся к первым годам освоения канадских прерий. Они производят ошеломляющее впечатление. Многие из этих снимков сделал Сулержицкий фотоаппаратом, взятым в Ясной Поляне у Льва Николаевича Толстого.
Во вторую свою поездку в Канаду я попал в те места, где Сулержицкий сделал знаменитую фотографию — печально знаменитый снимок мая 1899 года — «Пахота на себе»: на нем изображены 24 женщины, впряженные в плуг. Исторический фотоснимок Сулержицкого красноречивее всяких слов показывает бедственное положение духоборцев в первые годы пребывания в Канаде и в то же время их удивительную жизненную силу, стойкость и терпение. Запись того времени в дневнике Сулержицкого дополняет увиденное: «Дойдя до узкой полосы вспаханного поля, я увидел в конце ее, далеко от меня, пеструю толпу людей, медленно продвигавшихся в мою сторону длинной вереницей… Даже жутко стало, когда, тяжело шагая по мокрой траве, эта печальная процессия стала приближаться». Женщины напряженно тянули тяжелый плуг: «Толстые палки, к которым привязана веревка от плуга, врезывались им в грудь, в живот. Загорелыми руками женщины уперлись в них, стараясь уменьшить боль».
Поначалу жили в землянках. Каждое селение составляло общину. Община решает все: кому куда ехать, кому пахать землю, каким женщинам печь хлеб, готовить обед, а каким — заниматься детьми. Община была творческой самоуправляющейся ячейкой. Все члены ее пользовались равными правами: и мужчины, и женщины, и молодые, и старые. Все несли в общину не только свой труд, деньги, но и жизненный опыт, которым удалось обогатиться у соседей — «англиков», в ведении ли хозяйства, в строительстве или в образе жизни. Этим и объясняется тот факт, что современные русские духоборцы пользуются теперь славой лучших фермеров в Канаде, что живут они дружными семьями, что во всем наблюдаются следы англосаксонской аккуратности и непривычной, к сожалению, для нас чистоты на приусадебных участках и в домах.
И в то же время русские духоборцы в Канаде проявляют удивительную стойкость против ассимиляции с иноземцами. Они вот уже четыре поколения сохраняют свой язык, свои обычаи, легенды и песни, свою одежду — мужчины носят косоворотки, а женщины — вышитые платки. Даже названия деревень всегда даются свои, родные — Спасское, Троицкое, Терпение, Тамбовка или более поздние поэтические названия — Прекрасное, Плодородное, Луговая, Утешение, Бриллиант.
Хорошие у духоборцев семьи, многодетные. Добротно живут, несуетно. Физически крепкие эти русские люди, да и нравственным здоровьем их бог не обделил. В подавляющем большинстве своем они не курят, не пьют спиртного, придерживаются безубойного питания, то есть не едят мяса, колбасы — ничего мясного. Они живут полноценной трудовой жизнью. Это вошло у них в привычку, перешло от отцов, дедов и прадедов. Ни в одном из многочисленных домов, где мы бывали гостями, я не замечал ханжеского любования собой, своей праведностью. Они естественны во всем, правдивы, открыты и не склонны осуждать других за то, что те не придерживаются их обычаев. Пение, особенно хоровое, так же как общение на собраниях-сходках в дни молений, — это часть их жизни.
Здесь во всем чувствуется, как велико влияние семьи, национальных русских и семейных традиций на воспитание новых поколений, выросших в чужеземье. В семье сохраняются русский язык и русские обычаи, в семье приобщают детей к трудовой жизни, прививают уважение к старшим, к своей истории, к предкам, положившим начало их канадскому житью-бытью. Ведь кругом англичане, английский язык, иноземная кухня и обычаи. А они русские, им удается сохранить свою русскость.
Я наблюдал это в оба свои приезда. Мне о многом рассказывали, показывали фотографии, на которых я видел лица старых знакомцев Льва Толстого. Об одном из них, П. В. Планидине, современный духоборческий писатель И. А. Попов рассказал следующее:
«В 1898 году, когда уже начались разговоры о переселении за границу, елизаветпольские и караханские духоборцы решили послать Павла Васильевича Планидина к „дедушке Толстому“. Все нужно было делать очень секретно, потому что власть обязательно не допустила бы такую поездку. В то время очень строго следили за выездами духоборцев из своих сел.
По словам Павла Васильевича, он прибыл в Ясную Поляну вечером и ему сказали, что Лев Николаевич не принимает посторонних посетителей вечером. Но когда он вторично упросил донести Льву Николаевичу, что это секретно приехал духоборец из Закавказья, то его сейчас же представили в гостиную Льва Николаевича.
Лев Николаевич крепко обнял его, и оба они даже всплакнули. Павел Васильевич передал ему от духоборцев поклон и их глубокую благодарность за заступничество. Рассказал также о всех бедствиях, которые переживали ссыльные елизаветпольские и караханские духоборцы. Он объяснил Толстому все подробности волнений по поводу общего переселения, об участи этих ссыльных братьев.
После своего доклада Павел Васильевич уже хотел уезжать, но Лев Николаевич объяснил ему, что по этому делу ему нужно будет съездить в Петербург и увидеть представителя правительства, а потом уже отправляться домой. Лев Николаевич предложил Павлуше переночевать в Ясной Поляне, а потом уже браться за дальнейшие действия.
Утром, сейчас же после завтрака, Лев Николаевич предложил Павлуше: „У меня установлено каждое утро идти на прогулку пешком. Пойдемте со мной, освежимся и поговорим“. Павлуша тоже был любитель ходить пешком и с радостью согласился. „Вот идем мы и разговариваем. Лев Николаевич относится ко мне как к равному товарищу по знанию всех политических неустоев по всей стране. Я отвечаю на то, о чем имел некоторое понятие, так как он касался общего положения в Закавказье… Мы продолжали идти дальше, разговаривая и наблюдая природу. И вот прошли мы по его любимой тропинке в Ясной Поляне каких-то верст шесть. Потом он обратился ко мне: „Здесь мы должны вместе с вами решить: иногда я возвращаюсь по той же тропинке, а иногда иду в обход, по другой тропе“. Я долго не думал, — продолжал рассказ Павлуша. — Пусть другая тропа будет и немного дальше, но все же мы увидим новое, и нам интереснее будет идти. Лев Николаевич шлепнул меня по плечу: „Вот, милые духоборцы, так и всегда держитесь. Стремитесь все к новому и новому. Пройденные пути человечества будут оставаться пройденными, а передовым людям нужно все новое открывать. Откровенно признаюсь тебе: многие знатные люди ходят со мной на прогулку, но большая часть из них хочет вертаться скорее назад, по набитой тропинке“.
Так мы прошли с Львом Николаевичем, дружески разговаривая, и другую дорогу и вернулись в Ясную Поляну. Когда мы пришли, Лев Николаевич сказал: „Я продумал ваше дело и повторяю, что тебе необходимо съездить в Петербург к министру внутренних дел, чтобы поставить его в известность о ваших обстоятельствах, об освобождении и присоединении всех ваших ссыльных к вам в случае переселения за границу“. Конечно, такое предложение меня поразило. Куда мне ехать в правительство! Я же прибыл без паспорта, да и средств у меня не было. Как бы отвечая на мои мысли, Лев Николаевич сказал: „Ничего не бойся, я приготовил для тебя письмо. Ты поедешь как посол от меня, передашь это письмо и привезешь мне ответ. Деньги на дорогу мы попросим у Софьи Андреевны, так как я сам отказался иметь у себя деньги“.
Вот и поехал я, безграмотный духоборец, к министру внутренних дел. При первой попытке меня не приняли, но с помощью моего знакомого молоканина, жившего в Петербурге, министр все-таки принял меня. Получив от него ответное письмо, я вновь явился в Ясную Поляну. Лев Николаевич был доволен ответом и объяснил мне, что нам, в случае переселения, министр обещает сделать все возможное, чтобы не препятствовала местная власть в свободном присоединении к общему духоборческому движению и в присоединении к нам всех наших ссыльных братьев.
Следующая наша встреча с Львом Николаевичем была почти десять лет спустя, в 1906 году, когда мы, 6 человек, ездили из Канады в Россию с Петром Васильевичем Веригиным“».
Удивительные эти русские люди в Канаде! Никак они не превратятся в обычных средних обывателей, ни за что не хотят отказаться от корней своих: не принимают канадского подданства, живут маленьким государством в государстве, как бельмо в глазу у местного начальства. К полиции и суду не обращаются, в армии не служат, верят в своего бога — в высокое предназначение человека: любить людей, сеять уважение и любовь к человеку, чтобы наступило время, когда молодое поколение не будет знать вражды и злобы, ненависти и насилия, когда любовь заполнит мир и будет правда жизни на земле.
Сегодня мы знаем о Станиславском почти все, изучены и многократно описаны его постановки и роли, его «система», его биография. И все же… По мере удаления от дат его жизненного пути все яснее становится неполнота нашего постижения его открытий, все больше изумляет эта громада совершенного, глубина прозорливости, необъятная ширь затронутых и разгаданных тайн сценического искусства. Нет, конечно, не случайно одну из глав своей книги «В спорах о Станиславском» (1963, 1976) крупнейший исследователь его творчества Владимир Николаевич Прокофьев назвал «Вперед, к Станиславскому!». Главный триумф его наследия — впереди нас, в будущем. Не случайно и название упомянутой книги — «В спорах…». Такого размаха и насыщенности споров и дискуссий, которые сопровождали искания и открытия Станиславского, не знало, пожалуй, ни одно имя в истории театра. Сколько хвалы и дифирамбов довелось ему слышать, но, быть может, еще в большей мере — беспощадных разносов, изощренной брани, свирепых нападок. Иные хулы можно объяснить дистанцией между обычной личностью и гением. Но, пожалуй, чаще Станиславского атаковали те, кто, разгадав направление его творчества, отвергал его как идейного врага со всей яростью и непримиримостью борцов, исповедовавших совсем другие идеалы и цели (такова была, например, господствующая тенденция нашей театральной критики 20-х годов).
Станиславский недолюбливал театральных критиков. Нет, не за резкость суждений, категоричность оценок. За слишком часто встречающуюся непрофессиональность, незнание сцены, за некультурность и вопиющую предвзятость… Он высоко ценил Критику, Требовательность, Правду оценок, как бы горьки они ни были. В этом смысле суровее всех относился к творчеству Станиславского… он сам. Разве не красноречив случай с семидесятилетним художником, который описан одним из очевидцев. В ту пору тяжело больному Станиславскому врачи запретили играть на сцене, но он продолжал режиссерскую работу на дому. На репетиции спектакля «Таланты и поклонники» он вдруг обратился к актеру И. М. Кудрявцеву, исполнителю роли Мелузова: «Если бы вы знали, как хочется в театр, на сцену!.. А впрочем, может быть, я не сумел бы сделать сейчас на сцене ни одного шага.
— Почему, Константин Сергеевич?
— Меня задушили бы мои собственные требования…»
При имени Станиславского в памяти большинства возникают, как правило, два замечательных события — основание Московского Художественного театра и создание «системы» сценического творчества.
Чтобы понять историческое место этих событий, необходимо напомнить не только о значении театрального искусства в контексте русской культуры, но и об особых исторических обстоятельствах рубежа XIX―XX веков, когда возник МХТ.
С эпохи своего основания в середине XVIII века русский театр утвердился как трибуна просветительских идей, как кафедра народного воспитания, как школа гражданственности, человеколюбия и добра. Многими русскими художниками сценическое искусство воспринималось как универсальное средство совершенствования человека. Эти идеи получили обновляющий импульс и смысл в конце XIX века, когда Россия вступила в эпоху чрезвычайно насыщенной и напряженной общественно-политической и духовной жизни, — в пору общенационального демократического подъема. Обновительные процессы захватили литературу и искусство. Быть может, в наибольшей мере они коснулись театра, который, по убеждению многих его тогдашних строителей и идеологов, занял главенствующее место в системе искусств, стал своего рода «центром» нового слова о мире, — привлекали его жизнетворческие, созидательные возможности, традиционные для отечественной сцены.
Мощный прилив творческой энергии, сопровождавший демократический подъем в России, захватил разные формы общественного сознания, в том числе художественного. Обновительное движение противостояло процессам разрушения и распада, порожденным буржуазно-капиталистической цивилизацией. На этом направлении возникла и укрепилась реформаторская деятельность Станиславского. Стремление к единению, к восстановлению связей, порванных временем, к синтезу вовлекло театр в свой поток и преобразило его, заставив на более высоком уровне осмыслить и пересмотреть его неэстетические функции, а также и сценическую поэтику. Театр на новом этапе сам обрел качественно иное единство — он стал режиссерским. Первым таким театром в России и явился Московский Художественный театр.
Свою идейную новизну МХТ, руководимый Станиславским и Немировичем-Данченко, проявил, органически связав личность и бытие, человека и мироздание. Вот почему реалистический режиссерский театр, каким был МХТ, виделся в пророческом ореоле и сразу имел огромный успех — потребность в единстве, гармонии, в сплочении и взаимосвязи переживалась людьми тем сильнее, чем острее ощущалась раздробленность, чем быстрее нарастали ненависть и вражда.
Красноречива уже первоначальная программа Станиславского и круг идей спектаклей, определивших творческое лицо МХТ. В его речи перед открытием театра (1898) отчетливо проявилась демократическая и нравственно-воспитательная направленность. Обращаясь к труппе, он призывал: «Не забудьте, что… мы приняли на себя дело, имеющее не простой, частный, а общественный характер. Не забывайте, что мы стремимся осветить темную жизнь бедного класса, дать им счастливые, эстетические минуты среди той тьмы, которая окутала их. Мы стремимся создать первый, разумный, нравственный, общедоступный театр, и этой высокой цели мы посвящаем свою жизнь. Будьте же осторожны, не изомните этот прекрасный цветок…» Задача ставилась высокая, общечеловеческого масштаба; и Станиславский не был бы исконным великороссом, если бы не прибавил вслед: «Отрешитесь от наших русских недостатков и позаимствуем у немцев их порядочность в деле, у французов их энергию и стремление ко всему новому».
В центр Станиславский поставил общественный характер нового предприятия, отношение к творчеству как общему делу. Он предложил своим актерам девиз: «Общая совместная работа». Художник обнаруживал стихийное родство своих идеалов той «философии общего дела», которая в широком смысле служила основой, пронизывала жизнестроительный пафос и духовный смысл русской культуры в целом.
Для открытия МХТ был выбран «Царь Федор Иоаннович» А. К. Толстого. Зачинатели театра, постановщик спектакля Станиславский ощущали современность пьесы в ее тесной связи с глубинами национальной истории, с судьбой русского народа. Программность выбора заключалась в том, что в центре трагедии стоял герой, который стремился «всех согласить». Сверхзадача роли и определялась как «высокое желание лада». Режиссер и исполнитель роли царя Федора И. М. Москвин шли к своей цели, по выражению одного из критиков, от «необходимости гармонии, без которой мир и душа гибнут, разладясь».
«Царь Федор Иоаннович» открывал линию спектаклей МХТ, которую Станиславский назвал историко-бытовой. Это определение выразительно характеризует все ту же программную, «высшую» (как уточнял режиссер) задачу — связать историю, бытие страны и быт человека, показать, как их расторжение, их дисгармония ведут к трагедии и гибели. Возникшие в критике в связи с этой репертуарной линией МХТ обвинения его в натурализме и бытовизме, конечно, не соответствовали действительности. В такого рода нападках (они и сегодня сохранились в арсенале противников Станиславского и его МХТ) отразилась лишь ущербность сознания, характерная для определенного круга «кочевнической» псевдоинтеллигенции, для апологетов «бездомности» и нравственной анархии (под видом свободы), для которых нет более страшных жупелов, чем понятия традиции, почвы, национальной самобытности, общенародного идеала, исторической преемственности… Станиславский никогда не был «натуралистом», он всегда боролся за тщательный отбор и глубокую содержательность каждой детали, каждого сценического штриха. Но он непримиримо противостоял тем, у кого натуральность русской жизни, безыскусность характеров на сцене вызывали раздражение или ярость.
Конечно, и Чехов стал родным Художественному театру, ибо в его пьесах сильно выразилась тоска по гармоническому, солидарному существованию людей, которые разобщены. Не певца сумерек и беспочвенности, не унылого скептика увидели и открыли в Чехове (в отличие от модернистов) Станиславский и Немирович-Данченко, а писателя, который призывал «менять все общими усилиями, мечтал о Человеческом с большой буквы, поэтизировал высокую культуру духа, мечты Человека, которому нужны не „три аршина земли“, а весь земной шар». В драмах Чехова Станиславский увидел способность пробуждать чувства, которые связаны с «нашими большими переживаниями — религиозными ощущениями, общественной совестью, высшим чувством правды и справедливости, пытливым устремлением нашего разума в тайны бытия».
Как известно, открытие Чехова состояло в обновленной полноте реалистического воспроизведения действительности, в том особом значении, которое придано в его пьесах общему течению жизни. В этом смысле он продолжил начатое Пушкиным, Островским, еще более сблизив драматургию с прозой, где индивидуальная судьба теснее сплетена с историческим, общенациональным бытием. Этот скрытый (но главный!) смысл чеховского творчества тонко угадал Станиславский: «Тончайшие ощущения души проникнуты у Чехова неувядающей поэзией русской жизни».
Талантом сценического созидания общего течения бытия и быта, гармонии взаимопроникновения бытия и быта, жизни в целом («ансамбля жизни», по определению одного из критиков) Станиславский владел в высшей степени. В открытии глубочайшего смысла такого «ансамбля» заключалась сердцевина эпохальной реформы, осуществленной основоположником Художественного театра.
Целостное воспроизведение действительности на подмостках, полнота взаимодействия мира и человека, утверждение через идею ансамбля идей единства, сплочения, взаимосвязи всего происходящего в жизни — одно из величайших завоеваний Станиславского. Он много сил отдал организации и сплочению Московского Художественного театра. Но надежды и цели его были гораздо шире и масштабнее. Он мечтал сплотить все «театральное дело», которое ему виделось разрозненным. Уже отмечалось в нашем искусствознании, что связующий пафос творчества МХТ преследовал цель — собрать человека на почве искусства. Но это безусловно неполная (и неточная!) характеристика.
Конечно, Станиславский мечтал о Человеке, в котором все должно быть прекрасно. Но он напряженно размышлял и о народе, о Родине, которые в его надеждах должны были обрести счастье, процветание. Только широко мыслящий патриот мог написать: «Искусство шире и смелее, чем думают педанты. Оно отыскивает красоту не только в пастушеских сентиментальных идиллиях, но и в грязи крестьянской избы». Судьба человека волновала его именно как судьба народная…
В лучших своих спектаклях Станиславский стремился не просто «собрать человека», но утвердить великое единство — народ. «Собрать народ» — патриотический смысл этой задачи и позволял художнику сказать, что «Художественный театр — мое гражданское служение России».
Да, Художественный театр и Россия для Станиславского существовали в нерасторжимом единстве. И труппа созданного им МХТ, артисты, режиссеры, художники — для него, конечно, тоже народ. Взаимодействие между ними, характер отношений, противоречия и пути их преодоления всегда привлекали к себе напряженное внимание Станиславского, волновали, тревожили его. Театр для него был еще и как бы малой моделью государства — с определенной иерархией власти, с законами, правами и обязанностями его «граждан».
Центральное место здесь занимал вопрос сотрудничества режиссера и актера в процессе создания спектакля. На раннем этапе деятельности Станиславского на него влияла практика немецкого режиссера Кронека, руководителя знаменитой в свое время мейнингенской труппы. «Я подражал ему и со временем стал режиссером-деспотом», — писал художник. Потом он скажет: «Мне стыдно теперь признаться, что в то время, когда я еще не был в полном согласии с моими актерами, мне нравился деспотизм Кронека, ибо я не знал, к каким ужасным результатам он может привести». Между этими этапами многие десятилетия.
На протяжении всей жизни Станиславский много размышлял (и проверял свои идеи практикой) о задачах и характере режиссерской деятельности. И происходило весьма красноречивое переосмысливание функций и принципов работы постановщика. Долгое время Станиславский разделял, казалось, незыблемый закон режиссерского творчества: заранее разрабатывается весь план постановки, намечаются общие контуры сценических образов, актерам указываются мизансцены и т. п. «До последних лет, — писал Станиславский в конце 20-х годов, — я тоже придерживался этой системы. В настоящее время я пришел к убеждению, что творческая работа режиссера должна совершаться совместно с работой актеров, не опережая и не связывая ее. Помогать творчеству актеров, контролировать и согласовывать его, наблюдая за тем, чтобы оно органически вырастало из единого художественного зерна драмы, так же как и все внешнее оформление спектакля, — такова, по моему мнению, задача современного режиссера» (выделено мной. — М. Л.).
Учение о взаимодействии режиссера и актеров формировалось на глубокой культурной основе. Рожденные этой гармонией спектакли одновременно являлись и университетом социальных отношений. Протест против режиссерской деспотии по сути своей был направлен против насилия над личностью. Тот же смысл имела критика Станиславским постановщиков, которые смотрели на актеров «как на вешалку для своих идей» и, не считаясь с труппой, «с людьми и их особенностями», в спектакле «прежде всего ставят себя»: «Живые драгоценности — сердца людей — для них не существуют, гармония каждого в отдельности, индивидуальная творческая неповторимость каждого проходят мимо зрения; они не видят их потому, что не знают гармонии в себе и никогда о ней не думали, приступая к творческому труду». Здесь возникла важная для мхатовской школы идея гармонического слияния в режиссере педагога и постановщика.
Сама жизнь убеждала Станиславского-режиссера в пагубности «насильственного пути» для живого творчества художника. Насилие, по его убеждению, глубоко враждебно «творческому чуду самой природы», которое он считал самым важным в театре. Насилие уродует природу таланта, и потому все настойчивее и непримиримее звучал призыв режиссера к своим соратникам: «Бойтесь насилия и не мешайте вашей природе жить нормальной и привычной жизнью». Насилие уничтожает переживание актера, органику его сценического поведения, работу подсознания, а без этого невозможно подлинное творчество.
Вот почему развернувшаяся в 1920-е годы на многих сценах настоящая вакханалия режиссерского псевдоноваторства вызвала резкое неприятие и протесты Станиславского. Он не мог смириться с тем, что «режиссеры» пользовались актером не как творящей силой, а как пешкой, которую переставляют с места на место, не требуя при этом внутреннего оправдания того, что они заставляют актера проделывать на сцене. Его возмущал лжегротеск, попытки превратить исполнителей в «мертвые, бездушные куклы», подвергнуть актеров такой обработке, при которой они «становятся наиболее страдающими и истязуемыми лицами».
В 1925 году литературовед С. Д. Балухатый обратился к Станиславскому с просьбой разрешить использовать «мизансцены» (то есть режиссерскую партитуру) «Чайки» (1898) для сравнительного анализа разных постановок этой чеховской пьесы. Режиссер дал согласие, но весьма характерна оговорка, которую он при этом сделал. Станиславский писал о необходимости рассматривать партитуру в контексте исторического движения его художественных идей: «Имейте в виду, что мизансцены „Чайки“ были сделаны по старым, теперь уже совсем отвергнутым приемам насильственного навязывания актеру своих, личных чувств, а не по новому методу предварительного изучения актера, его данных, материала для роли, для создания соответствующей и нужной ему мизансцены. Другими словами, этот метод старых мизансцен принадлежит режиссеру-деспоту, с которым я веду борьбу теперь».
Всему, что идет от режиссерского штукарства, что идет от «зрелища» и обращено только к «глазу и уху» театральной публики, Станиславский объявил войну. Без «переживания» артистов сценическое представление мертво, оно не проникает в душу зрителей. Не пышность постановки, яркая живопись, танцы, народные сцены, а прежде всего живые артистические чувства, мысли, воля «вскрывают сердечные глубины артистов и зрителей для их взаимного слияния».
Станиславский протестовал против захлестнувших сцену в 1920-е годы левацких экспериментов, он прозорливо отметил, что так называемые «новые веяния» не являлись естественной эволюцией в актерском деле, а «лишь искусственно привитой модой».
Проблема взаимодействия режиссера и актера и сегодня остается одной из самых злободневных, так же как не только не исчезла, а даже возросла опасность чужеродной, искусственно прививаемой моды… Именно здесь, в этом пункте, совершается внутреннее размежевание различных режиссерских течений, о которых снова так много спорят. Станиславский решал эту проблему на уровне мировоззренческом, в сфере социально-философского отношения к человеку, подчиняя эстетику Природе и ее законам. Известный философский парадокс поэмы «Великий инквизитор» из романа Достоевского «Братья Карамазовы», — с его диалектикой свободы и принудительной гармонии, — режиссер решал в пользу свободы…
Свои открытия он проверял на самом себе, оплатив их годами напряженного труда и исканий. Создавая свою «грамматику» сценического творчества, он бесстрашно и неотступно шел к познанию сокровенных тайн искусства. Пафос мучительного порой поиска и радость обретения истины — их светом освещен его жизненный путь от поры юности. Однажды, уже на склоне лет, его спросили — в чем счастье и был ли счастлив он сам? Он ответил: «Долго жил. Много видел. Имел хорошую семью, детей. Жизнь раскидала всех по миру. Искал славы. Нашел. Видел почести, был молод. Состарился. Скоро надо умирать. Теперь спросите меня: в чем счастье на земле? В познавании. В искусстве и в работе, в постигновении его. Познавая искусство в себе, познаешь природу, жизнь мира, смысл жизни, познаешь душу — талант! Выше этого счастья нет». Чтобы ответить так, надо иметь великую душу и могучий характер.
Станиславский рано подметил, как легко актер запутывается и засасывается в тине лести и похвал. Еще бы! Ведь всегда побеждает то, что приятнее, чему больше всего хочется верить. Побеждает комплимент очаровательных поклонниц, а не горькая истина знатока… И он со всей страстью своей горячей души взывал (конечно же заклиная и самого себя): «Молодые актеры! Бойтесь ваших поклонниц! Ухаживайте за ними, если угодно, но не говорите с ними об искусстве! Учитесь вовремя, с первых шагов слушать, понимать и любить жестокую правду о себе! И знайте тех, кто вам может ее сказать. Вот с такими людьми говорите побольше об искусстве. Пусть они почаще ругают вас!»
Работа, работа, работа… Работа над собой… — с этих слов будут начинаться заглавия его будущих книг. Титанический труд сопровождал его всю жизнь, до последнего вздоха. Это непрерывное трудовое напряжение утомляло, порой изнуряло, но не разрушало, не сжигало его — ибо в нем и заключалось его счастье. Станиславский не был честолюбцем. Смысл и цель жизни он понимал как служение людям, Делу, которое гораздо больше его самого, как служение истине, добру и красоте. Все, что он открыл, что приобрел в долгих творческих муках, он хотел отдать другим. Уроки и открытия, сделанные в своей «школе», он стремился сделать достоянием всех. И на склоне лет он снова повторит: «Смысл моей работы именно в ее внедрении в общетеатральную практику». А в одном из писем 1934 года признавался: «Я несчастный мученик, который много знает и чувствует себя обязанным передать другим то, что мне случайно удалось узнать… Мне не важна слава. Мне важны секреты, которые никто не согласится поведать. Знаменитые актеры обыкновенно хранят их для себя. Вот почему наше искусство топчется на месте. Я хочу отдать все».
Чтобы передать, убедить, научить, внедрить, тоже нужен был труд… Работа, работа… Сначала, чтобы достичь высот мастерства, познать сокровенные законы творчества. Затем усилия — не менее тяжелые и изнурительные, — чтобы удержать взятую высоту. «Больше работать нельзя, чем я работаю… Я очень, очень устал. Я отказался от личной жизни. Моя жизнь проходит на репетиции, на спектакле, и, как сегодня, в свободный вечер — я лежу, как будто после огромной работы, почти больной», — эти строки писались в 1910-е годы, в разгар опытов по системе, в них нет преувеличения. В ту же пору Станиславский говорил о совершенно особом положении Московского Художественного театра, который как бы стал пленником сценического максимализма, им же самим утвержденного на своих подмостках: «От каждой постановки нашего театра требовали нового прозрения и новых открытий… Требования к нам были больше требований, предъявляемых к лучшим мировым субсидированным государственным театрам. Чтобы удержаться на завоеванной высоте, приходилось работать свыше сил, и эта чрезмерная работа довела одних из нас до сердечных и других болезней, других свела в могилу…»
В служении делу Станиславский не щадил себя. Многолетний изнурительный труд, нервное перенапряжение постепенно подточили и его организм. В 1929 году Л. Я. Гуревич писала: «Заботы, тревоги, неимоверный труд с слишком коротким для художника и неполным летним отдыхом подорвали за последние годы его физические силы, но не придавили его художественного гения и не убили в его сложной душе вечно молодого стремления вперед, к новым далям». Он щедро тратил свой талант, свой ум, свои нравственные и физические силы, но, быть может, больше всего свое сердце. Оно в конце концов и не выдержало. К концу 1920-х годов у него развилась тяжелая сердечная болезнь, которая, с течением времени, и стала причиной его смерти.
Станиславский, как и его отец С. В. Алексеев, известный своей благотворительной деятельностью, был отзывчив, добр, чуток к чужой беде и несчастью. Свои отношения с людьми он основывал на принципе, который явился краеугольным камнем его знаменитого труда «Этика»: «Думайте побольше о других и поменьше о себе. Заботьтесь об общем деле, тогда и вам будет хорошо».
Мнение о трудном характере Станиславского, о его «загадочности», его якобы одиночестве могло бытовать еще и в связи с такими чертами его личности, как требовательность и неотступность в достижении цели. Да, он был трудным человеком, трудным прежде всего для тех, кто искал легких путей на сцене или в жизни, для ленивых, капризных или чрезмерно честолюбивых и эгоцентричных людей. Часто трудным он был и для самого себя.
Известно, сколь тернистым и мучительным путем утверждалась его «система», его опыт, добытый многолетней лабораторной работой. По собственному его признанию, целые годы на всех репетициях, во всех комнатах, коридорах, гримуборных, при встречах на улице он проповедовал свое новое credo и… не имел никакого успеха. Но Станиславский не был бы Станиславским, если бы позволил себе отступить или сдаться. Он упрямо стоял на своем. Чутьем гения он почувствовал, к каким важным сценическим тайнам он прикоснулся. Он не отступил — прежде всего ради тех, кто тогда, на первых порах, отвернулся от него. Можно только догадываться, какую драму пережил художник, приближавшийся к полувековому своему юбилею, уверенный в своих открытиях и вместе с тем отвергнутый своими же коллегами, товарищами по сцене. Он потом откровенно (и как обычно — самокритично!) напишет об этой поре: «Упрямство все более и более делало меня непопулярным. Со мной работали неохотно, тянулись к другим. Между мной и труппой выросла стена. Целые годы я был в холодных отношениях с артистами, запирался в моей уборной, упрекал их в косности, рутине, неблагодарности, в неверности и измене и с еще большим ожесточением продолжал свои искания. Самолюбие, которое так легко овладевает актерами, пустило в мою душу тлетворный яд, от которого самые простые факты рисовались в моих глазах в утрированном, неправильном виде и еще более обостряли мое отношение к труппе. Артистам было трудно работать со мной, а мне — с ними».
«Per aspera ad astra» («Через тернии к звездам»), — говорили древние. Станиславский победил неверие, равнодушие и противодействие, которое встречал и которому смело шел навстречу всю жизнь. Сегодня его имя светит едва ли не самой яркой звездой на мировом театральном небосводе…
Он не только не избегал столкновений с противниками, споров, дискуссий, но, иногда казалось, словно бы сам искал их. Таков был его характер, его атакующая неотступность шла об руку со смелостью и мужеством. И конечно же он любил театральный эксперимент, постоянно искал новых подходов. Красноречиво одно из его обращений к художнику А. Н. Бенуа, которого привлек к затеянному им новому спектаклю: «Когда мы в театре идем слишком уж осторожно, бывает хорошо, но скучновато. Когда делаем смелые шаги и даже проваливаемся — всегда хорошо. Давайте — махнем!»
Станиславский был поразительно неугомонным человеком. Он и на старости лет считал, что только тот театр хорош, который спорит, бурлит, борется, побеждает или остается побежденным… В незаконченной статье к 40-летию МХАТ (всего за три месяца до кончины) маститый корифей, признанный апологет строгой научности, поднявший сцену на академическую высоту, с юношеской страстностью продолжал утверждать, что лучше всего, когда в искусстве живут полной жизнью, чего-то домогаются, что-то отстаивают, за что-то борются, спорят, побеждают или, напротив, остаются побежденными. Ведь только борьба создает победы и завоевания — кому как не ему знать этот суровый (горечь неизбежных поражений) и прекрасный (что еще сравнится с радостью достигнутого в борьбе успеха!) закон. И потому хуже всего, когда в искусстве все спокойно, все налажено, определено, узаконено, не требует споров, борьбы, напряжения, а следовательно, и побед. Искусство и артисты, которые не идут вперед, тем самым пятятся назад… В этих предсмертных раздумьях-напутствиях словно таилась подспудная тревога за судьбу нашего театра последующего этапа, где самыми пагубными для искусства стали чиновничья регламентация, бюрократическая опека и административный натиск, удушавшие творческую свободу и поиск.
И перед самой кончиной Станиславский работал, не думая о ней. Он верил, что смертью прерывается, но не завершается путь человека. В его книгах, поздних письмах, статьях встречаются изредка рассуждения о земных сроках, но нет слов о смерти — он просто не считал нужным сосредоточиваться на мыслях о ней… И не был он никогда ни скучным ментором, ни унылым пуристом, ни сухим догматиком, ни вздорным капризным деспотом. Таким его пытались представить враги, которых имелось с избытком при жизни, не убавилось после смерти, да и в наше время число недругов великого художника (нередко в масках друзей) не иссякает. Невероятная строгость и серьезность в нем сочетались с любовью к шутке, юмору, к радостям жизни (но обязательно надо уточнить — к чистым радостям). Ученый, теоретик, дознавшийся до самых глубин духовной сущности искусства, соединялся в нем с фантазером, выдумщиком, обожавшим «придумывать чертовщину», увлекавшимся фантастикой на сцене, мечтавшим на склоне лет о «потрясающей, оглоушивающей, осеняющей неожиданности» на сцене, об игре, которая «прекрасна своим смелым пренебрежением к обычной красоте… своей смелой нелогичностью, ритмична аритмичностью, психологична своим отрицанием обычной общепринятой психологии… сильна порывами… нарушает все обычные правила».
Он умел работать, умел и веселиться, и кутнуть иногда (все-таки из купцов ведь!), с азартом участвовал в театральных капустниках. В одном из писем к А. П. Чехову рассказывал, как после представления «Дяди Вани» все участники «кутили» в «Эрмитаже» и в кабаре у Ш. Омона: «У нас, в ложе, было очень весело, а на сцене скучно, так как было недостаточно неприлично…» Но это — по праздникам. В каждодневном быту, в рабочую страду он целиком сосредоточивался на деле, отдавался профессии, которую любил самозабвенно. И вот тогда становился аскетом. Чистота, целомудренность, скромность его были залогом уважения к своему труду. «Пища нам совершенно безразлична… Спиртных напитков не употребляем никаких и никогда», — писал о своей семье тридцативосьмилетний Станиславский (курсив Станиславского. — М. Л.).
В личной жизни, в бытовых отношениях проявлял благородную щепетильность, хранил чистоту. Чистота — во всех смыслах — для него была одной из главных нравственных ценностей. Женившись двадцати шести лет на Марии Петровне Перевощиковой (по сцене — Лилиной, будущей знаменитой артистке Художественного театра), имел счастливую семью, двоих детей. Дорожил своим семейным очагом, сердечные чувства и большая дружба связывали Константина Сергеевича с женой до самой кончины. Главный труд Станиславского «Работа актера над собой», опубликованный уже после смерти его создателя, предваряли строки: «Посвящаю свой труд моей лучшей ученице, любимой артистке и неизменно преданной помощнице во всех моих театральных исканиях Марии Петровне Лилиной».
К другим женщинам Станиславский относился настороженно и не без некоторого предубеждения. Однажды заметил, коснувшись «женской темы»: «В этом отношении я эгоист. Еще увлечешься, бросишь жену, детей». Он не был моралистом, но к распутству относился нетерпимо; адюльтер, пошлые романы всегда возмущали его. Как режиссер и педагог, он увлекался дарованиями некоторых актрис, но со временем как бы изверился в них, мог в сердцах воскликнуть: «Они все меня обманули… Женщина не может быть художником, она любит не искусство, а себя в искусстве. Она несерьезна».
Многоопытный, проницательный мыслитель, он знал, как опасен для актера и человека путь уступок соблазнам, которыми так богата дорога жизни. И как важно «очищение от искушений». Со свойственным ему исследовательским педантизмом Станиславский составлял перечни соблазнов и искушений, которые сбивают художника с пути, разрушают его личность. Вот некоторые пункты из его «кодекса предостережений»: «Слава и популярность принимаются за талант. Как следствие: подражание не таланту (которому нельзя подражать), а другим сторонам, то есть самоуверенности, апломбу, презрению к другим, позе знаменитости, нередко раздутой… Увлечение ложно понятой свободой… Ложное направление творчества в сторону успеха, а не в интересах чистого искусства… Увлечение популярностью… погоня за нею, карточки, реклама, рецензия… необходимость лести, общения и успеха, нетерпимость к чужому мнению и критике… Распущенность, карты, пьянство, женщины, нажива (оценка себя на деньги из тщеславия)… измена всем этическим правилам, которые якобы сковывают свободу творчества, а в действительности мешают самопоклонению и заставляют работать… Разочарование в публике и отъезд за границу, мечты о всемирной славе или необычном успехе преступными для искусства средствами».
Нравственная сторона вопроса была для Станиславского на первом плане и в его собственном отношении к деньгам. Напомним, что с возникновением МХТ Станиславский, так же как и его жена Лилина, отказался от жалованья — они трудились на сцене безвозмездно. Унаследовав богатое состояние, он значительную часть его истратил на создание и финансирование своего главного детища — Художественного театра. Вплоть до Октябрьской революции он оставался владельцем и руководителем фамильной фабрики, не уклоняясь от своих коммерческо-административных обязанностей. В строго сословном, так сказать, в классовом смысле слова он являлся капиталистом, барином. Но сколь узка классовая оценка, взятая изолированно от других, как мы знаем, доказывает не только судьба и общественная роль К. С. Станиславского. Этот «барин» подспудно ощущал свои корни и, как истинный патриот, проверял, корректировал линию собственной жизни общенародной точкой зрения. Когда Станиславский ставил толстовские «Плоды просвещения», он, как режиссер, стремился, чтобы исполнитель каждой роли «стал на сторону мужика и оттуда посмотрел на барина», чтобы актеры не комиковали, а передали тоску мужиков по земле… Задумывая вместе с Вл. И. Немировичем-Данченко Московский Художественный театр, он хотел создать именно «народный театр» (по тактическим соображениям при его открытии театр был назван «общедоступным», так как репертуар «народных» театров тогда имел дополнительные цензурные ограничения)…
Когда в правлении на его фабрике возник конфликт, Станиславский не колеблясь отклонил сомнительного свойства компромисс: «Я отказался и от невероятных доходов и от жалованья. Это, правда, бьет по карману, но не марает душу». И можно ли усомниться, что таков был обычный выбор капиталиста К. С. Алексеева, на сцене — Станиславского? Когда после революции национализировали его предприятие, он с легкостью отрешился и от своего капитала, и от фабричных забот. Душе меньше суетных, житейских, «пятнающих» ее хлопот…
Его глубоко волновала проблема преемственности поколений. Он всегда с душевной заботой тревожился о судьбах, положении, здоровье знаменитых мхатовских «стариков», с которыми начинал. Но едва ли не с большей страстностью, с какой-то азартной увлеченностью интересовался молодежью, тянулся к ней, стремясь научить, передать накопленное, уберечь от ложных путей и ошибок.
Педагогические заветы Станиславского обращены к людям, вступавшим на театральную дорогу. Но, думается, мудрость и глубина их столь велики, что имеют они значение универсальное. Разве не для всех профессий важно как можно ранее, «вовремя познать свое призвание»?.. Познать и, что самое трудное, взрастить, умело применить свои способности. Конечно, здесь значительна роль воспитателей, наставников, учителей. Все так, но нельзя утверждать, чтобы она — эта роль — была бы сама по себе достаточной или незаменимой (вспомним — сам Станиславский не имел прямых учителей в сценическом деле). И почти все педагогические заметки корифея пронизаны страстным пафосом личной, индивидуальной работы над собой.
Самоизучение, самокритика, самовоспитание, самообразование — вот девиз его школы! Все это проверено и на самом себе. Вот почему так необходимы молодому человеку кроме таланта еще и развитой ум, и знания, и в особенности — сила воли. Вступающему на поприще — только ли артистическое? — если он хочет достичь высоких результатов, предстоит огромная, сложная внутренняя работа, своего рода духовный подвиг. И ее не заменят никакие лекции или учебники. Только постоянный, методичный, упорный, с жертвами и мучениями, не знающий уступок легкомысленным удовольствиям личный Труд… Только сосредоточенное усилие, только твердая, мужская, без пощады к себе воля, строгая самодисциплина могут обеспечить полный расцвет от природы данного таланта и дать человеку ни с чем не сравнимую радость подлинного творчества, открывающего людям свет и правду окружающего мира. К этому художник звал молодых и примером собственной жизни!
Поняв общественное положение своей будущей профессии и оценив пригодность своих данных, начинающий артист должен «энергично приступить к самообразованию и самоусовершенствованию» — так писал Станиславский в заметках о том, что надо знать молодым артистам. Но что же будет источником сил в предстоящей суровой, напряженной борьбе начинающего свой духовный подъем новичка? Где черпать энергию? Каковы главные стимулы, которые бы помогали одолевать неизбежные усталость, неудачи, разочарования?..
Ответ Станиславского отчетлив и неоспоримо убедителен, — кроме тщательно проверенных способностей, кроме дарования, не менее важна «беспредельная любовь, не требующая никаких наград, а лишь пребывания в артистической атмосфере», самоотреченное отношение к профессии, к искусству. «Избави бог идти на сцену без этих условий», — прибавлял артист.
Пример страстного отношения к избранному поприщу являл сам Станиславский. Его пылкие признания в любви к сцене можно сравнить с неистовыми восторгами В. Г. Белинского, видевшего в театре храм искусства, в котором открывается весь мир, вся вселенная со всем их разнообразием и великолепием.
Душа Станиславского изведала все муки и наслаждения жреца Мельпомены: «Театр! Для артиста это совсем иное, важное слово. Театр — это большая семья, с которой живешь душа в душу или ссоришься на жизнь и на смерть. Театр — это любимая женщина, то капризная, злая, уродливая и эгоистичная, то обаятельная, ласковая, щедрая и красивая. Театр — это любимый ребенок, бессознательно жестокий и наивно прелестный. Он капризно требует всего, и нет сил отказать ему ни в чем. Театр — это вторая родина, которая кормит и высасывает силы. Театр — это источник душевных мук и неведомых радостей. Театр — это воздух и вино, которыми надо почаще дышать и опьяняться. Тот, кто почувствует этот восторженный пафос, — не избежит театра, кто отнесется к нему равнодушно, — пусть остережется красивого и жестокого искусства…»
Взгляды Станиславского-педагога отразились и в его письмах к собственным детям. Он всячески стремился побуждать сына и дочь к нравственным усилиям над собой, — ведь помимо учебы и знаний «надо еще быть хорошо воспитанным человеком». Что это означало для Константина Сергеевича? В письме с гастролей к семилетнему сыну Игорю он разъяснял: «Хорошо воспитанный — это тот, кто умеет жить с другими людьми, умеет с ними хорошо ладить, кто умеет быть внимательным, ласковым, добрым, кто умеет заставить уважать и любить себя, у кого простые и хорошие манеры. Кто не позволяет обидеть себя и других, но и сам никого не обидит без причины…»
За свою жизнь Станиславскому пришлось пережить немало разочарований, горьких, драматических событий, нравственных потрясений, острейших столкновений и ударов судьбы. Сомнения, тоска и даже отчаяние, как мы уже говорили, не раз посещали его. Зенит его деятельности пришелся на эпоху гигантских общественных катаклизмов, непримиримой борьбы полярных духовных и социальных сил. Заново проходили жестокую проверку ценности добра, правды, свободы, красоты.
Но каковы бы ни были трудности и страдания, бездны и вершины внутреннего и внешнего пути художника, сколь бы нестерпимой ни была боль его сердца, они не надломили его, не затемнили его души. Станиславский всегда оставался на редкость просветленным человеком, столь же светоносным был и его гений. Он принимал мир и человека, верил в них, стремился во всем отыскивать свет и утверждающие, жизнестроительные начала — такова доминанта его мироотношения. Вот чем он притягивал и увлекал людей. Он пронзительно чувствовал изначальную, неистребимую светоносность природы, ее богатство и силу и неукоснительно призывал следовать ей. Этому он учил других, в том числе и своих детей.
В одном из писем жене Станиславский радовался тому, что сын-подросток, за развитием которого он внимательно следил, «заинтересовался тем, что красиво и интересно, а не ударился в критику, пусть приучается искать в жизни хорошее, а не скверное, пусть приучается хвалить, а не ругать». Несколькими годами позднее Константин Сергеевич, встревоженный декадентскими настроениями сына, внушал ему, что недопустимо «розовые годы» тратить на «мрачные стороны жизни», и призывал: «Гони же мрак и ищи света. Он разлит всюду. Научайся же находить его». Не менее существенным отец считал и то, какими будут взгляды сына на такую сложную, обоюдоострую, всегда желанную и необходимую, но и чреватую опаснейшими соблазнами категорию, как свобода. Ему хотелось воспитать сына человеком, который воспринял бы свободу и самостоятельность «не с внешней — глупой и эгоистичной стороны (что так часто бывает в молодых годах), а с другой — важной, внутренней, альтруистической стороны». Станиславский неколебимо убежден: «Чтобы быть свободным, надо заботиться о свободе другого».
Свои личные идеалы художник не отделял от своего искусства. Он строил театр, в котором раскрывалась в высокохудожественной форме большая жизнь человеческого духа, а актер выступал в роли не лицедея, развлекающего публику, а проповедника добра и красоты. Традиционные для русского искусства человеколюбие и правдоискательство нашли ярчайшее воплощение в творчестве Станиславского, в его ролях, постановках, теоретических и литературных трудах. Его привлекали жизнетворческие, созидательные возможности сцены, которая должна стать кафедрой народного воспитания и просвещения, рупором правды и больших идей, школой нравственности. В этом смысле он подхватывал и развивал национальную традицию, отраженную во взглядах на театр Н. В. Гоголя, М. С. Щепкина, А. Н. Островского, А. И. Герцена, Л. Н. Толстого.
Станиславский глубоко сознавал, что своеобразие русского театра формировалось в единстве с общекультурной традицией: на подмостках отечественной сцены торжествовало искусство, которое пренебрегало фантасмагорией маскарадности, узорчатостью, изысканностью игры, звонами шутовских бубенцов, пряностями и чарами театральности. Цель, смысл и поэзия творчества виделись в ином. Канон древних определял прекрасное как блеск истины. Русская традиция, чуткая к задушевности, сердечности, утверждала красоту, которая, как заметил Пушкин, должна быть еще и блеском добра, добром в действии.
На этом направлении Станиславский и стремился обновить русскую сцену, осуществить на подмостках Художественного театра реформу общемирового значения, которая означала еще один мощный прорыв в пространстве сценического реализма, в глубины художественной правды и «жизни человеческого духа».
Театр был для Станиславского великой школой нравственных чувств. Он знал цену гражданского и нравственного со-чувствия, со-переживания. Развивая отечественную традицию, он прямо назвал ее «искусством переживания». Утверждая, что ценность художественного произведения определяется его духовным содержанием, великий реформатор полагал, что полноценно выявить, воплотить его способно только творчество, опирающееся на принцип естественного переживания, на живую природу человека. Не только раскрыть внутренний мир героя, но и увлечь им. Из пушкинского стихотворения «Пророк», над которым Станиславский много размышлял, ему, вероятно, была особенно близка строка — «глаголом жги сердца людей» (разрядка моя. — М. Л.). Язык сценической эстетики художника — язык сердца. Отстаивая реализм, правду чувств, живого человека как основу национального русского искусства, Станиславский стремился вернуть театру живую психологию и простую речь, искал театральность драматических произведений не в искусственных преувеличениях формы, а в скрытом, внутреннем, психологическом движении. Именно так он ставил А. П. Чехова, М. Горького, Л. Н. Толстого и других авторов.
Станиславский не раз повторял, что он ничего не смыслит в политике. В действительности точнее будет сказать, что он ничего не понимал в политиканстве и демагогии, которые страстно ненавидел и презирал. Но вся его деятельность, порой камерные, интимные как будто спектакли были пронизаны мощными социальными токами, в них явственно слышались пульс большой жизни страны, «драма современной русской жизни». Раскрывая замысел спектакля «Дядя Ваня», в бытовом, житейском, будничном течении его жизни, Станиславский увидел больные вопросы «неустроенной России». Постановщика чеховской пьесы волновало желание «призвать к кормилу власти настоящих работников и тружеников, прозябающих в глуби, и посадить их на высокие посты вместо бездарных, хотя и знаменитых Серебряковых».
«Расширять сценическую картину до картины эпохи» — таков один из главных канонов Станиславского в подходе к театральному воплощению жизни. Призывая художников театра к реализму и широким обобщениям, он сам стремился к этому, начиная с первого спектакля МХТ «Царь Федор Иоаннович». Посмотрев «сцену на Яузе» в «Царе Федоре…», когда народ бросался отбивать ведомых в тюрьму Ивана Петровича Шуйского и его соратников и вспыхивал бунт, известный историк В. О. Ключевский заметил: «До сих пор я знал по летописям, как оканчивается русский бунт, теперь я знаю, как он начинается…»
Да, он много сил отдал «почве искусства». Но посев и жатва виделись ему за его пределами. Станиславский усматривал сверхзадачу эстетического творчества в содействии духовному обновлению мира, в борьбе за «очищение души человечества», в воспитании у людей стремления «жить лучшими чувствами и помыслами души».
В эпоху, когда, как писал Станиславский, «кинематограф и зрелищный, забавляющий, постановочный спектакль забивают театр и его подлинное искусство» (в наши дни этот натиск обрел удесятеренную силу), режиссер ратовал за «другой», идейный театр, который нужен человечеству для самых высоких целей, — создавать подлинную жизнь человеческого духа на сцене, «согреть душу простого зрителя», но одновременно показывать и «душу целого народа».
Станиславского особенно тревожила проблема национальной самобытности русского театра, ее сохранения и упрочения. В начале 1920-х годов, в связи с агрессией авангардистских, космополитических тенденций в художественной жизни, он волновался по поводу тяжелого положения русского национального театра, в сферу которого он включал театры: провинциальный (он «разрушен»), Александринский в Петрограде, московские Малый и театр Корша и наиболее сохранивший устои — МХАТ. Многие мысли Станиславского и сегодня звучат остросовременно. Оценивая театральную Москву первых послереволюционных лет с ее «огромным количеством театров и направлений», он замечал: «Пусть все из них интересны, нужны. Но далеко не все из них органичны и соответствуют природе русской творческой души артиста. Многие из новых театров Москвы относятся не к русской природе и никогда не свяжутся с нею, а останутся лишь наростом на теле». Критикуя псевдоноваторство, компилятивность, бездушность и бездуховность «левых» сценических течений, основанных, как правило, на «теориях иностранного происхождения», Станиславский всматривался в корни опасной болезни. «Большинство театров и их деятелей не русские люди, не имеющие в своей душе зерен русской творческой культуры», — писал он.
И позднее, волнуясь по поводу того, что силы, чужеродные Художественному театру, действуют внутри его (в частности, группа, возглавлявшаяся режиссером И. Я. Судаковым), он настаивал на том, чтобы «отделить уже назревшую труппу судаковцев», и сетовал по поводу того, что «начальство» на это не соглашалось. Он был убежден (1934): «В течение почти десяти лет судаковская группа не может слиться и никогда не сольется с МХТ… Это кончится плохо, сколько бы ни представлялся Судаков моим ярым последователем. У всех этих лиц другая природа. Они никогда не поймут нас».
К слову, на нынешнем этапе развития Художественного театра сложилась в какой-то мере сходная ситуация. Его руководитель О. Ефремов на словах многократно клялся в верности лучшим традициям театра, а на практике шел «судаковским» путем. Выразителен и осуществленный ефремовской группировкой репертуарный пируэт МХАТа — от Чехова и Горького к Шатрову и Гельману, драматургия которых и стала знаменем этой группы. У всех нас на глазах нарастали негативные тенденции в искусстве МХАТа — чего стоят, к примеру, откровенная вульгарность в спектаклях «Тамада», «Чокнутая» («Зинуля») или гиперболически развернутые пакости в «Господах Головлевых»… Именно в этих явлениях надо искать корни того «великого раскола», который привел к разделению МХАТа на два самостоятельных коллектива.
Неубедительны указания О. Ефремова на то, что причины раскола якобы в «непомерно разросшейся труппе МХАТа», которая «стала неуправляемой и художественно несостоятельной». А его мысль, будто бы «кризис МХАТ… выявил сопротивление перестройке, косность, использование демократии не в демократических целях», лишь камуфлировала главное — попытку отсечь и изгнать из театра чуждую Ефремову часть, которая неожиданно оказала сопротивление и сплотилась в самостоятельный театральный организм…
Кратко замечу: с труппой, возглавляемой Т. Дорониной, я связываю надежды на возрождение истинного Художественного театра, на обновление и подъем традиций, жизнь и основу которым дали Станиславский и Немирович-Данченко. Наш долг — помогать этому коллективу, не дать оттеснить или уничтожить его. Первая постановка доронинской труппы «На дне» М. Горького — спектакль серьезный, умный. Он вселяет веру в то, что на мхатовских подмостках может вновь возродиться и зазвучать камертон высокого искусства, одухотворенного идеалами отечественной культуры.
Особенно интересно, крупно показан в спектакле Сатин (артист В. Гатаев). «Человек выше сытости» — в том, как Сатин — Гатаев произносит это, весь опыт XX века, вся его боль и скорбь. Впервые прозвучав на мхатовской сцене в начале нашего столетия, эта реплика сегодня, на склоне века, звучит стократ трагичнее. Обнаружилась нараставшая трудность убедить в этом людей — рвущихся к «сытости» с еще большим, может быть, небывалым остервенением. Горьковский текст, идеи пьесы, ее характеры осмыслены на уровне социально-философском. Это не формальная реставрация постановки МХТ 1902 года, а пример творческого развития традиции — режиссер возобновления Т. Доронина верна общему духу истолкования пьесы, верна Станиславскому в самом существенном: «Расширять сценическую картину до картины эпохи».
…Особая тема — издание произведений Станиславского. На мой взгляд, этому делу по-прежнему не уделяется должного внимания, многие годы не движется с места вопрос о новом, расширенном издании собрания сочинений Станиславского (первое завершилось в 1961 году). Назрела острая потребность в библиографическом пособии. В 1946 году вышел из печати обстоятельный библиографический указатель А. Аганбекяна «К. С. Станиславский». Но тираж его — всего тысяча экземпляров, и прошло с той поры уже более сорока лет. Хорошо, что у издательства ВТО нашлись силы для библиографического указателя по В. Э. Мейерхольду (1974). Крайне необходимо продолжить работу А. Аганбекяна — издать новый указатель литературы о К. С. Станиславском.
Неутомимым пропагандистом творчества Станиславского был В. Н. Прокофьев, увы, ныне покойный. Последний его труд — подготовленный к печати двухтомник «Из записных книжек Станиславского» — вышел из печати в 1986 году, уже после смерти его составителя и редактора. Более тридцати лет Прокофьев возглавлял научно-исследовательскую комиссию по изучению наследия Станиславского и Немировича-Данченко при МХАТе. Под его руководством и при его участии публиковались хорошо известные теперь труды основателей Художественного театра. Сегодня на наших полках стоят восемь томов сочинений Станиславского, несколько томов — Немировича-Данченко и десятки других книг, подготовленных усилиями комиссии. Целая театральная Библиотека!
Но можно ли забывать, что очень многие издания приходилось буквально пробивать, в муках преодолевая ожесточенное сопротивление противников.
Со смертью Прокофьева прервалась традиция углубленного, заинтересованного изучения наследства Станиславского. К сожалению, у исследователя не оказалось учеников, почти не нашлось и достойных преемников. Бесцветно, во многом формально был отмечен недавний юбилей — 125-летие со дня рождения артиста. Наследие Станиславского продолжает недооцениваться, его с течением времени все чаще пытаются третировать. Мне запомнилось, как в годы моей учебы в Ленинградском театральном институте один из преподавателей внушал студентам, будто система Станиславского — это система «превращения пня в актера». Увы, этот, с позволения сказать, «учитель», получивший теперь профессорское звание и кафедру, по сей день продолжает читать лекции в институте, воспитывает последователей. Усилиями подобных «профессоров» формируется групповой нигилизм, претендующий на роль общественного мнения. Характерен пример: на юбилейном заседании, посвященном Станиславскому (в Ленинградском институте театра, музыки и кинематографии — ЛГИТМИК), критик А. Смелянский признался, что в настоящий момент «нет в Москве человека, который бы хотел и мог написать статью о системе Станиславского» (10 февраля 1988 г.). На этот весьма прискорбный факт аудитория ответила веселым смехом. В зале находились «весельчаки» — ученые научно-исследовательского отдела ЛГИТМИКа…
Похоже, что продолжать изучение наследства Станиславского в самом деле некому. Впрочем, за дело готов взяться сам Смелянский. Но его исходные позиции вызывают, мягко говоря, недоумение. Разве можно согласиться с его утверждением (в юбилейном докладе), будто система Станиславского, признанная во всем мире, «предстает сейчас в наследии как очень противоречивая, не сведенная до конца, отчасти неподготовленная и необработанная… груда материалов»?! Смелянский изобразил путь корифея таким, будто всю жизнь он лишь «искал», «пытался создать систему», тыкался в «тупики художественных исканий» и так и не обрел законченных результатов (см. также его статью «…Навеки, однажды и навсегда»//Советская культура. 1988. 16 января).
В истолковании Смелянского Станиславский предстает неким фанатиком, маньяком, Дон Кихот, который, несмотря на все усилия, в конечном счете потерпел поражение, «катастрофу», — наследие его канонизировали, упростили, и оно якобы оказалось мертвым грузом, затормозившим последующее развитие нашего театра. Трудно себе представить более нигилистический взгляд на наследство Станиславского! Налицо попытка исказить его открытия, принизить значение одного из величайших классиков отечественной театральной культуры. Тем более странно, что именно Смелянского назначили руководителем комиссии по наследию К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко при МХАТе СССР…
А сколько протестов против опошления и извращения наследия создателей Художественного театра заявляли старые мхатовские артисты! Например, ученица Станиславского народная артистка СССР А. Зуева писала (1983): «Но больно и ужасно, когда у театра отнимают то, что было создано гением Станиславского. Если этот „процесс“ не остановить, театры могут потерять свою созидающую, воспитывающую, вдохновляющую цель, свою святую обязанность развивать, растить человека, углублять его душу».
…Споры о Станиславском. Легенды о нем. Восхищенные голоса учеников и последователей. Ядовитые сарказмы «Театрального романа» М. А. Булгакова, где актер выведен под именем Ивана Васильевича. Наскоки противников и злое шипение жаждущих поставить «искусственно раздутую» фигуру на место. Громкие вскрики и ироничные колкости по адресу современных «ретроградов», не желающих понять, что обретения Станиславского — «вчерашний день театра»… Нет, полемика эта не иссякает, а в последние десятилетия приобрела особую накаленность, как, впрочем, и в связи с другими пластами русского культурного наследия. Но, вопреки натиску ниспровергателей, Станиславский живет и продолжает бороться, помогая отстаивать и утверждать на современной сцене идеалы, которым посвятил свою жизнь.
…Знаменитый реформатор сцены. Выдающийся артист, режиссер и теоретик. Организатор Московского Художественного театра, снискавшего мировую славу. Создатель универсальной системы воспитания актера. Авторитетный педагог, незаурядный литератор… Таковы очевидные заслуги замечательного сына России.
Начав задуманное Дело едва ли не в одиночку, с небольшой группой соратников, Станиславский в конце концов собрал под свои знамена массы единомышленников и последователей. Его «собирательная» энергия одержала победу чрезвычайного значения. Его искусство, его идеи, как мощный колокол, сзывали разных людей к общенациональному (и общечеловеческому!) единству на основе высочайших гражданских, нравственных, эстетических идеалов, завещанных ему великой русской культурой.
В неотступном, неутомимом, бесстрашном и мужественном служении благородным собирательным целям и заключалась великая историческая миссия Станиславского. Свой идеал он исполнил на самом себе. Много ли найдется в России XX века деятелей, которые бы с таким упорством, с такой нравственной силой и бескомпромиссностью послужили Родине, как служил ей замечательный реформатор?! Изымите имя Станиславского из нашей истории, и вы почувствуете, как сразу оскудеет не только русская, но и мировая духовная культура.
Л. А. Хочу, Татьяна Михайловна, начать с одной вашей статьи в «Литературной газете», где 17 сентября прошлого года в связи с проблемой культуры вы писали о критике Михаиле Эпштейне. Если эпизод развернуть, то он выглядит так. Молодой поэт написал стихи о море: «Море… свалка велосипедных рулей…» М. Эпштейн заявил, что эти стихи характерны для нового поколения поэтов. Он говорит: поколение культуры. Я бы уточнил, что это не культура, а вытесненная реальность, суть же в следующем: простое, «вечное», первоприродное входит в сомкнувшуюся сферу «второй природы»; в этой системе море начинает казаться культурным знаком, первичное выглядит вторичным, первозданное — производным. Мысль об экологической катастрофе из ужасающей догадки становится привычной, воспринимается как норма. Так пишет Эпштейн, комментируя стихи молодых.
Вы полагаете, что здесь противоестественные стихотворные эксперименты выдаются за современное синтезирующее сознание. Из вашей статьи я почувствовал, что вы знаете путь спасения для разрушаемой природы, как, впрочем, и для разрушаемой поэзии. Этот путь — возврат к традиции, не приемлющей, как писали вы, «свалки велосипедных рулей» на месте пушкинской «свободной стихии». Не оспаривая вашего права предпочесть Пушкина молодому поэту и даже разделяя вашу тоску по тем чувствам, которые испытал великий поэт, стоя одиноко на прибрежной скале в развевающемся плаще — как увековечили его впоследствии Репин и Айвазовский, — я все-таки рискну вернуться в нынешнюю человеческую реальность. Мне интересно, в какой мере современный человек может испытать нечто подобное тому, что испытывал человек XIX века (круга Раевских), когда он бродил по пустынному берегу, сопрягая тишь далеких лесов с блеском и говором волн, выслушиваемых в божественном уединении? Каким же это образом умудряется наш современник попасть на такое свидание со «свободной стихией»?
Не реальнее ли предположить, что если и выберется он раз-другой в течение жизни на побережье по «профсоюзной путевке», а тем более если рискнет пробиться туда на собственных «Жигулях» по загазованному Симферопольскому шоссе, если при этом он успеет отстоять очередь в кафе, чтобы мысль о том, «где бы пожрать», не отвлекала его от созерцания стихий, — что же подумает такой нормальный современный человек, воззрясь на ожидаемые стихии через головы таких же, как он, граждан, прибывших сюда под командой культработников или газанувших сюда в миллионном потоке колес? Как, предположительно, увидит наш нормальный соотечественник сегодняшнюю «свободную стихию»? Если он увидит ее как свалку велосипедных рулей, я не удивлюсь. И не попрекну этого человека. И не попрекну поэта, который пытается влезть в его шкуру. И не попрекну критика, который пытается всю эту ситуацию осознать как целое: как ситуацию экологической катастрофы, ставшей привычной, как ситуацию «второй природы», вытесняющей «первую» и в самом человеке, как ситуацию «культурной реальности», подменяющей «естественную реальность». Вы пишете, что «объективный смысл всей этой „философии поэзии“ — благословить реальное разрушение природы». Решительно сказано! Я, однако, думаю, что объективный смысл здесь другой. Просто поэты имеют перед собой новую реальность, массовую, небывалую, и понимают эту реальность, понимают ситуацию современного человека. Они исходят из теперешнего состояния жизни, чего и нам желают.
Т. Г. Важно — в поэзии, как и в жизни, — к чему люди приходят. Вы говорите, что критик и его поэт сознают «ситуацию экологической катастрофы, ставшей привычной», «чего и нам желают»… Но, собственно, чего? Сознавать?.. Тут — альфа и омега духовной задачи. Как же в таком самодостаточном понимании происходящего, примирительном этом «объективизме» («не попрекну», говорите вы!) не усмотреть своего рода благословения вещей? Да и не диковатое ли, не самовзрывающееся ли сочетание: привычная катастрофа? Предполагающее, по сути, атрофию всех чувств: от боли до ужаса или гневного протеста… Тем паче что рядом вы дважды сослались на нормального соотечественника… Получается: экологическая катастрофа есть привычная ситуация, а пассивная, всецело адаптированная к ней жизнь — признак нормальности человека? По-вашему, это трезвый взгляд? Но трезв ли, да и нормален ли человек, приемлющий, словно норму, близость гибели всего человечества? Я-то полагаю, что нормальный человек — это организм, адекватно реагирующий на раздражители. А не нереагирующий, «тотально» адаптированный. Быть может, люди такими и станут. Но они, конечно, впадут в это состояние не в ходе естественной биологической эволюции, а в результате насилия над человеческой природой — организованного «ряда перерождений», что ли, как пророчили «бесы» у Достоевского… Тут вам и ответ, может ли сегодня человек испытать нечто подобное тому, что испытывал Пушкин на пустынном берегу моря — «свободной стихии». Пока еще может. Как бы ни торопили его расстаться с древним чувством природы и даром могучего, стихийного исторического воспоминания «трезвые» теоретики неотвратимых катастроф. И во всяком случае вряд ли оспорить, что люди — разные по остроте и типу своих восприятий. Это действительно для любой эпохи, даже и пушкинской. Так что неясно: почему литератор, «который пытается влезть в шкуру» изуродованного человека и сознательно остаться в этой шкуре, сочтя ее нормой человеческого облика, заслуживает имени поэта и «не заслуживает» критики со стороны еще не изуродованной части человечества? Ясно одно: все зависит от общей точки зрения на человека, от степени уважения к нему как к самобытно общественному существу. От представлений о свободных возможностях его духа. Понимать ситуацию современного человека, обреченного, как полагаете вы, на новую, «массовую» реальность, не значит знать его внутренние возможности. А вспоминая статью Р. Гальцевой и И. Роднянской о культуре и пошлости, замечу, кстати: снижение точки зрения на человека — вечный источник пошлости, а не трезвости или, например, реализма…
Л. А. Что-то не люблю я слова «пошлость»… А в принципе вы, конечно, верно чувствуете суть нашего расхождения. Я допускаю, что в изуродованном человечестве «есть еще не изуродованная часть», которая считает себя вправе «поправлять» тех, кто изуродован. Дело в том, кто кем себя чувствует. Я уступаю право «поправлять» меня с точки зрения «гармонии» тем, кто на это претендует, но мне прошу оставить одно право: право чувствовать себя изуродованным.
Т. Г. Вы так прямо, Лев Александрович, относите к себе то, что я говорила об авторах стихов… что можно поверить: я и впрямь задела нечто шире, чем стихотворное, и весьма больное… А насчет прав, какие вы защищаете, скажу: право чувствовать себя, конечно, не ограничено; но вот пропагандировать «массовыми» способами чувства изуродованного человека, возводя их в норму, — это «право» подлежит все-таки общественному обсуждению…
Л. А. Я действительно все «через себя» пропускаю. И поэтому не разделяю «право чувствовать» и «право пропагандировать». Для меня это одно и то же. Ощущение катастрофы, угроза которой привычна, — это состояние современного человека. Во всяком случае, это мое состояние. Причем с детства. С того момента, когда ожидаемая мировая гармония, в которую я успел поверить, обернулась мировой войной и другими событиями, в которые я, простите мою нелогичность, до сих пор до конца «поверить» не могу. С тех пор всю жизнь для меня реальность вывернувшегося мира — проблема, которую надо решать как бы с нуля. Поэтому я и ценю трезвых поэтов. Я живу в ощущении возможной катастрофы, и это норма. Возможно, я ненормален, но другой жизни мне не дали.
Т. Г. Не пойму, чего больше в вашем признании: боли или обиды на мир… Но насчет гармонии, по-моему, у вас ложное разочарование. Ведь гармония не дает обязательств о сроках и формах своего «торжества» и, значит, не может быть перечеркнута логически объяснимыми ближними событиями. «Красивые уюты», как говорил Блок, но не идею «добра и света» могла отнять война… И вот оно, кстати, — снижение точки зрения на человека: мысль о роковой и верховной роли обстоятельств. О сугубо внешней силе, которая «дает» человеку то или другое мироощущение… Ну а что трудно сохранить гармоничность, а тем паче быть поэтом — тут нет спора!
Л. А. И все же, ценя трезвых поэтов, я бы поспорил об их «кабинетности», как писали вы. Об их «недемократичности», как я понял вас. Они, по-вашему, воображают себя поэтами культуры, но куда больше культуры, замечаете вы, в «прямом отношении человека к природе», скажем, в бессловесном «труде и страданьи» тургеневских «непросвещенных» крестьян, чем в упражнениях этих нынешних умников… Я не сомневаюсь, Татьяна Михайловна, в искренности ваших демократических устремлений, но мне вот что интересно: кого теперь у нас больше — тех счастливцев, которые в бессловесном единении с природой идут утром по воду к колодцу, а потом сливаются с природой в «труде и страданьи», или тех, что вкалывают в горячке спущенных им планов, затем в жажде больших чувств сливаются с телевизором и иногда, наедине с собой, мечтают, простите, бросить все это «единение», включая и «родную околицу», и рвануть в город и, зацепившись хоть за койку в общаге, отдаться современной «машинизированной цивилизации»? Я думаю, что такой «дачник», который может себе позволить «прямое отношение к природе», конечно, более счастлив, чем крутящийся в миллионных толпах представитель «рабсилы». Речь лишь о том, где теперь аристократия и где, так сказать, демос. Я считаю, что поэтесса, задумчиво глядящая в тихие воды Псковы́, потом входящая в мокрый черничник, а потом идущая к письменному столу с мыслью о «подпольной страде ремесла», — аристократка; а поэт, проваливающийся в «массовую культуру», как в «свалку словарей», и эту свалку описывающий с жестокостью цехового эксперта, — демократ. Я не о том, кто мне милей; легко догадаться, что милей — первая. Я о том, где теперь «демократия» и где поэт. И где реальность, которую должна объять поэзия. Новая реальность и новая поэзия, а не та, которая гипнотизирует тебя Пушкиным, потому что «твердь» уходит у нее из-под ног.
Т. Г. Призна́юсь вам: поскольку о «новой поэзии» даже на моей памяти объявляли не раз, я пришла к выводу, что «новая поэзия» — это та, которая устаревает в виду очередной «новой»… Так что надежней, по-моему, говорить просто о поэзии.
Л. Т. Ну, пожалуйста, если вам так привычней. «Просто о поэзии», о «вечной», так сказать? Ради бога.
Т. Г. И даже — просто о стихах. Не выдавая их ни за «новые», ни за «вечные». По мне, любые строки достойны прочтения — когда они не отмечены «жестокостью цехового эксперта». А поскольку у вас демократ — такой цеховой эксперт, мне дорого, что, вспомнив мои давнишние стихи, вы сочли меня аристократкой. Да только куда мне до тургеневских «непросвещенных» героев, чьи «труд и страданье» кажутся вам анахронизмом!.. А когда я писала эти стихи (моей дачей, замечу, была тогда работа экскурсовода в Пушкинском заповеднике), вокруг меня были абсолютно живые и недосягаемые для меня аристократы. Крестьяне из окрестных деревень. Например, тетя Шура — сторож михайловского дома. Лицо этой высокой старой женщины мог бы написать разве Крамской: такое это было чудное, доброе, горькое, породистое крестьянское лицо. И был у нее особый гармонический дар — на рассвете по дороге из своей деревни в Михайловское набирать цветы, чтоб расставить их в комнатах пушкинского дома. Что это были за букеты! Какая любовная тонкость в подборе цветков или колосков и листьев! И как чувствовала она, в какую пушкинскую комнату что́ гоже поставить… Малыши школьники принимали ее за Арину Родионовну. Она первая встречала их в сенях михайловского дома. И пока она была в доме, в нем было больше Пушкина, чем когда ее не стало. Надо ли говорить, какой жизненный путь был за плечами этой женщины — уроженки псковской земли, где гитлеровцы воистину дотла выжигали славянский корень!..
Я всегда знала и теперь знаю немало таких людей. Они есть везде, эти Фениксы, восстающие из пепла. Ваш вопрос: «Кого теперь у нас больше?» — не снизит их роли. Точный ответ на него проясняется, впрочем, не на Симферопольском шоссе, ведущем на курорт, а, так сказать, на изломах истории. К тому ж ответ этот, каким бы горьким он ни был, не в силах отменить назначения поэта. Ведь дело поэта — не переметываться ко всякому (любому!) большинству, копируя или покорно обслуживая его, но — созидание человека или, как я писала, народоформирование. Вне этой задачи — литературы демократической не бывает, а бывает лишь «массовая культура», при которой поэт состязается в потребительстве и моральном пораженчестве со своей аудиторией. Нет парадокса в том, что «массовая культура» зарождается «за стеной кабинетной посвященности»: там, вдали от драматической полифонии мира, копится не музыка речи, но «свалка словарей», статистические сведения о человеке и мире… Из всего этого и вырабатывается «формула правды» — например, о «металлургических лесах» или лягушках в человеческий рост, которые «в девичестве — вяжут», между тем как поэзия, не смущаясь статистическими сводками, растит зерно истины… Нет ничего удивительного, что «культурная» зарифмовка «голых правд», частных правд — во́роха «достоверной информации» — смыкается если не в образной системе, то потолком представлений о человеке с тем эталоном пошлости, который насаждает сегодня истошно воющая или плотоядно осклабленная в «массовой» ухмылке эстрада.
Л. А. Мне-то всегда казалось, что эстрада охотнее осваивает именно традиционные и «гармонические» системы. «Ландыши, ландыши, светлого мая привет…» Привет от «свободной стихии». Простите, это шутка! Возможно, что эстрада теперь прихватывает и авангардистов. Это дело эстрады. Мы-то ведь говорим о поэзии?
Т. Г. Насколько я понимаю, мы говорим о кризисных явлениях культуры. Отсюда и «свалка словарей», характерная для всех жанров. Вот ведь и вы, Лев Александрович, демократически перемешиваете старомодные термины с жаргоном — «газануть» да «пожрать» и «рвануть». Чтобы «демос» принял по этой речи «культработника» за «своего»?.. Я тоже не сомневаюсь в искренности ваших добрых намерений. Но чем тревожнее арифметика, которая вас интересует, тем яснее, что мир жив не «новой поэзией», «застревающей „в шкуре“ „Жигулей“» или их порабощенных владельцев, но, пожалуй, вон теми «аристократами», которые маячат на обочине загазованного Симферопольского шоссе, выбирая участь пешеходов — когда оно так загазовано! Взяв вашу терминологию, хочу уточнить, что аристократизм для меня — это целомудренное, сердечное уважение к прекрасному, будь то природа, или душа человека, или его деяния. Это — мудрое благородство взгляда, видящего неповторимость самородных вещей. С этим благородством связаны и трудолюбие (живая потребность сберечь и приумножить богатства земли), и беззаветный патриотизм (высоко развитое чувство благодарности к родной земле), и чуткость, ведущая к добровольному самоограничению… Вот, примерно, те стойкие признаки, которые делают человека «невольником чести» (Пушкин), то есть духовным аристократом. И тут очевидна взаимоперетекаемость аристократизма и демократичности…
Л. А. «Стойкие признаки»? Мне это не приходило в голову.
Т. Г. Что ж до «демократов», о которых говорили вы, так ведь «демос» для вас — та же толпа или зыбкая «масса», например, захватывающая койко-места в «общаге», дабы «отдаться современной „машинизированной цивилизации“». Неспроста рядом с эллинским «демосом» мелькнуло у вас и словечко «рабсила». Разве «рабсила» — это народ? Это, если хотите, «пушечное мясо» мирного времени! Разве «рабсила» — это человек? Это — лишь мускульная (или мозговая) вытяжка из человека, идущая на потребу материальному производству. Маркс полагал, что человек не будет осмысляться как «рабсила» даже в экономической науке социализма, не то что в литературе…
Л. А. С Марксом, Татьяна Михайловна, я спорить поостерегусь, а с вами рискну. Словечко «рабсила» мелькнуло у меня рядом с «демосом» действительно неспроста. И даже, как вы почувствовали, не без иронии. Равно как и словечко «аристократ», которое я обычно не употребляю, но употребил теперь в ответ на ваши слова о «кабинетных» стенах. Вы спрашиваете: разве «рабсила» — народ? Отвечаю: да, народ. Из каких, простите, марсианских популяций наберете вы народ, если не из этих же реальных людей, составляющих, хотите или нет, «рабсилу»? Народ — понятие духовно-практическое. Это ощущение единой духовной задачи всех живущих вместе людей, а вовсе не какие-то эталонные индивиды.
Т. Г. Следовательно, вы и себя, само собою, включаете в народ?
Л. А. Следовательно, включаю.
Т. Г. Но готовы ли вы сами, лично, числиться по «рабсиле»? Или, может быть, народ состоит все-таки из «рабсилы» и каких-то групп, вне или над этой «силой» стоя́щих? Например, «прорабов духа», как называют себя иные?..
Л. А. Сам, лично? Готов числиться и по «рабсиле», а куда же я денусь? Группы, стоящие «вне» или «над»?.. Признаю́ — как реальность, хотя примириться с этим в духовном смысле не могу. Сумма групп — еще не народ, и «рабсила» сама по себе тоже. Хотя и то и другое — так сказать, материал. А народ — это духовное единство, объединяющее всех. Всех! — подчеркиваю, иначе это уже что-то другое: каста, слой, класс, корень, но не народ.
Т. Г. Не очень ясно: народ — и в то же время лишь материал… Диалектика, видимо? Не исключено, однако, что «рабсила», непременно предполагающая, кстати, хозяина над собой, — это не «еще не народ», а — уже не народ. Смягчающая ирония термину вашему не помогает. Он сращен более с… контингентом концлагеря, напоминает не о народе, но об уничтожении народа. А вдобавок вы «корень» противополагаете народу… Хотя в корне слова «народ» лежит «род», то есть именно «корень». Корню противоположен не народ, а та же — текучая — «рабсила» или сумбурная «толпа», весьма эфемерная генетически и духовно. Похоже, вы говорите о «народе», лишенном истории, ясного национального признака, языковой традиции. Любопытно и то, что выше вы упомянули «новую, массовую реальность». Фактически ту, в которой нет места народу, как и личности. Где действует просто «масса».
Л. А. Недавно мне по поводу моего телевыступления прислал письмо один ленинградский литератор. В этом письме такая фраза: «бегство рабочей силы с полей совхозов и колхозов». Я-то куда «гармоничнее» с экрана формулировал: народ, дескать, уходит с земли, как его вернуть? А коллега возьми и врежь «рабсилу». Поделом мне: не пой соловьем, не выдумывай гармонии там, где ее нет. Она, гармония, конечно, есть… в сверхсознании. В идеале. И есть народ как духовно-практическая сверхзадача работающей силы…
Т. Г. Ваш корреспондент прав. Ежели бегство, то, конечно же, «рабсилы». Народ с отчих полей не побежит… Но каковы основы вашего «духовно-практического единства»?
Л. А. В старину народ определяли как мистическое, таинственное целое. На изломах истории народ испытывается как монолитная структура; тогда становится ясно, есть народ или его нет. Но не будешь же все время жить «на изломе» — надо жить в нормальной повседневности, полной противоречий, и все-таки чувствовать единство. Как? Через культуру, и в частности, через поэзию. Но это именно единство, а не селекция. Единство разных людей, разных частей общества, разных традиций. И никто не имеет права (если он, конечно, радеет о народе, а не о чем-то другом) выставлять какой-то один социальный тип («стойкие признаки») и объявлять его народным в противовес другому, «не народному».
Т. Г. Я-то в рассказе о Михайловском помянула не просто социальный, а национально-социальный и, как мне кажется, вполне исторический тип. И думала о судьбе его не как о противовесе (чему-либо), но прежде всего как об основе «духовного единства». Что же до «права» видеть в каком-либо типе образец — отчего же лишать людей права на свои, идеальные, представления о родном народе? Запреты по этому поводу особенно странны в устах литератора: ведь литература всегда была занята созданием положительного, даже идеального героя, и прежде всего как раз народного типа. Притом нередко — именно в противовес типу негативному и ненародному. Это уж в «Евгении Онегине» достаточно непреложно… Что ж до вашего подчеркиванья, будто народ — это единство разных традиций, то народные традиции могут быть многочисленными, разноликими, но не принципиально разными. Совсем разное, несплавляющееся, пусть и собранное вместе, не позволяет говорить о сколько-нибудь определенной сути или оформленности явления.
Л. А. Честно сказать, я к «положительному герою» с университетских лет никак не привыкну. Лучше давайте о стилистике. Никто меня еще не убедил в том, что внутри поэзии (если опять-таки речь идет о поэзии, а не о чем-то другом) есть «подлинно народная» стилистика, а есть нечто, от народа отлучаемое. Это, знаете, дело подвижное: сегодня его отлучают, а завтра объявляют краеугольным камнем. Потому что ощущение народа — это ощущение единства в постоянно меняющемся мире.
Т. Г. Насчет «дела подвижного» литературных отлучений вы правы. Ведь и Пушкина не раз отлучали! От «пароходов современности», а в итоге — от современного народа. Вот и вы, Лев Александрович, отлучаете. Хоть бы тем, как великодушно позволяете мне предпочесть Пушкина… молодому нынешнему автору, словно они наравне представляют русскую поэзию или народную стилистику. Впрочем, Пушкин у вас — лишь гипнотизер той поэзии, которая не годится под вывеску «новая». Но, хороня «старое», учтем и такую возможность: что́ сегодня объявят новым «краеугольным камнем», назавтра — глядишь — и рассыпалось в пыль!.. Ну, а что степень народности, даже и в неподдельной поэзии, бывает разной — это такая же азбука, как то, что разной бывает степень таланта.
Л. А. Так я уже попал у вас в «отлучатели» Пушкина? Прикажете оправдываться?
Т. Г. Я вас не виню. Пушкин занимает столь большое место во всей нашей, как теперь говорят, среде обитания, что отношение к нему проявляется непроизвольно в реакциях на самые разные вещи. И часто, когда толкуют вроде бы и не о нем, чувствуешь: все это — спор о Пушкине!
Однако я дополнила бы вас: подвижность в важных общественно-литературных вопросах присуща скорей литераторам, а не тому, что́ Пушкин называл «мнением народным». Так, народное мнение о Пушкине не претерпевало существенных изменений. Никаких изменений не претерпело оно, замечу, и относительно Есенина, несмотря на обложну́ю шельмующую критику и длительное неиздание его книг. Не кто иной, как народ, свято хранил эту якобы «кулацкую» лирику, ни на миг не отступившись от своего сына — поэта. Прочность «мнения народного» относительно крупнейших явлений духа не свидетельствует ли о стойкости коренных представлений народа — и, значит, достаточной стойкости духовных признаков его?.. А вы подвижность «постоянно меняющегося мира», пусть и состояний народа, распространяете на саму сущность народа. И знаете, что примечательно? Что те черты, которые в моем обозначении делают человека «невольником чести» или духовным аристократом, вы истолковываете как мои признаки народа! Тут, на мой взгляд, истина прорвалась сама, как это с нею часто бывает!.. У недавно умершего поэта Игоря Киселева есть строки:
Мы забываем, повзрослев едва,
Что общим корнем связаны слова:
Народ, и благородство, и природа.
Это необходимо помнить! И вот я сомневаюсь в реальности «духовного единства всех. Всех!» Дай-то бог, конечно!.. Но «мистическое таинственное целое» — плод не всеобщей переписи. Речь, разумеется, не о волевом сортировочном отборе — о преобразовании «массы» или «толпы» в НАРОД. Не о воспрещении «входа» в состав НАРОДА, но, напротив, о помощи на этом пути. А тут нередко имеет место именно путь. И в частности, путь от «разных традиций» — к единой, хоть и внутренне многообразной. Нам не всегда видны логика, этапы этого пути. Но нет тут автоматизма, подчиняющего себе «всех». Народ как духовное единство — величина переменная. И в числовом выражении, и качественно. Но при всей «мистике» ясно: не равнополномочность огульных «всех», но РАВНООБЯЗАННОСТЬ — вот основа единства. А чтоб пояснить роль искусства в народоформировании, сошлюсь на живой в нашей памяти пример: одна песня — «Священная война» — больше помогла укреплению народного монолита, чем все потакательские суждения об абстрактном единстве разных…
Л. А. …и чем все юбилейные клятвы в верности Пушкину, что прозвучали за четыре года до «священной войны». Простите, я немного заражаюсь вашей интонацией…
Т. Г. Пушкинский юбилей 1937 года имел огромное культурное и государственное значение. И сыграл несомненную роль в упрочении народного монолита накануне Великой Отечественной войны. Да и песня, о которой мы говорим, с ее могучим императивом возникла отнюдь не вне Пушкина. Она возникла на почве великой русской патриотической лирики, как и на почве той русской музыки, какую оставил нам, например, современник Пушкина — Глинка.
Л. А. Вот я и думаю: как беда на пороге — зовем Пушкина. И еще вот что думаю: «аристократизм» или там… «антидемократизм» современной души — это вопрос ситуации. Это не «врожденные» качества, не черты сословий или слоев, это поворот индивидуальной судьбы. Поворот этот в жизни современного человека труднопредсказуем. Поэтому так трудно забить современного человека в типаж: всегда нужно ждать неожиданности. Деревенская женщина, работающая сторожем, может оказаться аристократом духа, а патентованный интеллектуал оборачивается хамом. Так что к вашему символическому Фениксу я бы добавил символического Хамелеона.
Т. Г. Это деревенская женщина-то Хамелеон?
Л. А. Нет, что вы. Это я — Хамелеон.
Т. Г. Но ведь Хамелеон-то как раз предсказуем. Если всё — вопрос ситуации, значит, прикинув разные ситуации, можно предсказать окраску Хамелеона… Феникс-то — вопреки ситуации! Вопреки огню и пеплу! То есть, собственно, над ними!.. Да и сто́ит ли в себе самом усматривать символ для всех??
Л. А. Почему «символ»? Я просто ситуацию ношу в себе. Я не могу от нее уйти: некуда. Хотя бы то же хамство, как я ощущаю, сейчас в людях не фиксированное и не принципиальное, а какое-то вынужденное, ползучее. И в себе это ловишь. И самому противно и тяжко в этой всеобщей стиснутости, в этой беспрестанной перетасовке ролей и лиц ежесекундно отбиваться и «отбрехиваться», а деться некуда. Вавилон… Невиданная ранее черта психологии — раскрепление черт и признаков. Ничто не закреплено: ни черты характеров, ни признаки вещей. Каждый готов стать всем и рискует остаться ничем. Отсюда нетерпение в людях, и азарт гонки, и страх обмана, и озлобленность от непрерывного напряжения, и невозможность понять — где что и кто есть кто, ибо все крутиться, меняется местами, ролями. В этом вращении всего и вся признаки драматически отлетают от вещей, слова — от явлений, традиционные ценности — от ценностей меняющихся. Поэзия не может этого не чувствовать. И это чувствует вся настоящая поэзия, а не только та, из которой М. Эпштейн хочет составить новое поколение.
Т. Г. Нарисованная вами картина более всего напомнила мне эстрадную песню. Одна певица — кажется, именно отлетев от врожденной возможности исполнять народные песни, — неврастенически выкрикивает: «Время адских скоростей, время стрессов и страстей!..» Эта картина мира, где человек — безумная пылинка в вихре «броунова движения», имеет завидную опору в средствах массовой информации и претендует быть единственно действительной.
Л. А. Не слышал я этой певицы. Но, толкаясь в сегодняшней толпе, думаешь: господи, откуда в людях столько отчуждения и злобы, ведь любой из них в принципе прекрасен. Вытащи его из толпы, из массы, из бесконечной «очереди» да пусти пешком «по обочине» шоссе, чтобы мог цветочки вблизи видеть, букетики собирать, — как славно! Почему же ухитряются люди, прекрасные по сути и замыслу, собираться в эти толпы, кидаться в эти «свалки»? Кто их туда гонит? Что гонит?
Т. Г. Многое и, главное, многие гонят! Хоть бы и те стихотворцы, что видят в «свалках» непререкаемую реальность и даже первичность сравнительно со «свободной стихией»… Это не значит, что люди непременно читают строфы с прейскурантами современных «свалок», однако все-таки чувствуют загроможденность мира не только «рулями», но и мириадами не просветляющих духа слов… То есть дело не просто в шальном «повороте индивидуальной судьбы», но в достаточно мощном «культурном» давлении на «массовую психику», которое далеко уводит от идеала…
Л. А. Кто давит людям на психику? Сами же люди себя и давят. На других тут свалить не получится… Поэт назвал море свалкой. В первой строке, так? А что во второй? Достаточно войти в микрокосм стихотворения, и становится ясно, что там лежит в основе, где точка отсчета. Вслушайтесь: «Море… свалка велосипедных рулей, а земля из-под ног укатила, море — свалка всех словарей, только твердь язык проглотила…» В истоке-то что? «Свалка»? Нет, мысль о тверди, о земле, об органике! Потому это и поэзия, что она видит реальность, а помнит — об идеале, и идеал для нее — чувство целостности мира, раздробленного в повседневном коловращении. Где тут «пошлость»? «Пошлость» — это когда живешь в «свалке», а думаешь, что это и есть обретенный рай, или когда от «свалки» воспаряешь в эмпиреи, «свободную стихию» воображаешь. А тут — трезвость и современность, горечь и правда. Впрочем, что это я, разве есть у меня право обвинять кого-то в «пошлости»?.. Простите меня, Татьяна Михайловна, на этом я умолкаю и прошу завершить наш разговор.
Т. Г. Ну вот, уже и рефлексия насчет прав… Но я отвечу, что́ в истоке строк, которые кажутся вам поэзией. В истоке — недоразумение по части русского языка. Я прежде не касалась этого. Но вы трижды помянули эту самую «твердь» именно как мысль «о земле, об органике», суше или почве под ногами. А ведь «твердь» по-русски, «голая», не снабженная указующе-определительным словом, это только и именно — НЕБО. Ошибка, слишком распространенная нынче. Постоянно встречаю ее в стихотворных переводах, дающих смысл, диаметрально противоположный авторскому: вместо земли, камня, грунта — «небо»! А недавно критик Г. Маргвелашвили через «Литературную Грузию» специально оповестил, что поскольку «твердь» бывает и земная, и небесная, то одиночным этим существительным вполне можно якобы передавать и «землю»… Как объяснить таким «лингвистам», что на «свалке словарей» русскому словоупотреблению не научишься? Мне трудно точно судить об идеале людей, спотыкающихся о «твердость» ТВЕРДИ. Думаю только: ошибка на уровне издревле ищущих духовных понятий ставит под сомнение саму основу данного стихотворного мышления. Такие ошибки знаменательны на слух тех, кто с молоком матери воспринял стихию родной речи с ее координатами космоса. А поскольку вы сказали: пошлость — это когда «свободную стихию» воображаешь, я напомню, что в нашей беседе «свободная стихия» — символ, эмблема и природы, и Пушкина. Так что выходит, вы Пушкина все же опротестовываете. Во имя ли «новой поэзии», по зову ли «новой реальности»… Он, по-вашему, мелькнул, как метеор, канул — и смешно думать о жизни его эстетики, его духа сегодня, в практической реальности.
Что ж, реальность и впрямь постоянно меняется. Но когда гармоничное и даже вечное воображается в ней как «пошлость», она, реальность, утрачивает будущее. Я верю в будущее нашей сегодняшней реальности при всех чертах «массовости», разрушающих ее свободную духовность. Посягающих на связь времен как на хранительную основу обновляющейся жизни. Так что давайте считать наш спор не итогом, а двухголосной и, видимо, злободневной строкою, которую выверит ЗАВТРАШНЕЕ утро.
«…Что же, трава забвения?.. Нет, протестуя, говорит душа, пусть никогда не гаснет свет памяти!» — этими словами заканчивалась предыдущая статья автора, опубликованная в «Литературной газете» 12 декабря 1984 года. И они же не раз повторялись в читательских письмах-откликах наряду с другой мыслью, прозвучавшей в моих заметках: можно ли забывать, что кладбища — часть национальной и, более того, общенародной культуры. Письма свидетельствуют, что все это в высшей степени близко многим и многим людям, составляет сокровенную часть их духовного мира, осознанно или неосознанно, но глубоко живет в их сердцах. Некоторые письма выражают не только заботу или тревогу души, но и как бы несут в себе ожог памяти, нестерпимую боль… Нет, далеко не только разум затрагивает эта проблема. Есть люди, которых волнует судьба лишь родственных могил, что само по себе заслуживает внимания, но и немало людей, объединенных братским чувством к общей Памяти, — и это обнадеживает, радует. Письма — множество страстных, печальных, светлых, горестных писем. Поддерживают, просят помочь, спорят… Круг затронутых проблем настолько широк, что, пожалуй, на этот раз статью придется писать по главкам.
«…Речь идет об очень важной стороне нашей жизни. О воспитании духовности, — пишет в редакцию ленинградец Н. В. Расков. — Я морализировать не буду, коротко расскажу о нашем деревенском кладбище. Лет 30 тому назад я уехал из деревни, живу в Ленинграде. Почти каждый отпуск приезжаю на Украину в большое степное село, где прошли мое детство и юность. Хожу по родственникам, соседям, школьным товарищам и обязательно иду на кладбище. Там лежат те же, только ушедшие: родственники, соседи, учителя и даже школьные товарищи. Я долго хожу, смотрю, вспоминаю и многократно переживаю всю прошедшую жизнь. Сердце обычно щемит и наполняется чувствами, которые не способен вызвать, видимо, ни один из видов искусства. Здесь все только мое и только принадлежит мне. Моя боль, моя печаль, мои переживания. Это ничем не заменить.
Кладбище наше расположено на холме. Вокруг запахан каждый клочок земли. А здесь нетронутая земля. Стоит выгоревшая на солнце трава, полевые цветы, которых уже не встретить в других местах. Открывается вид на широкий простор. И эти могилы, и старые камни. Здесь остро ощущаешь сопричастность к земле, своей Родине.
В. 60-е годы возникла новая традиция. На нашем кладбище появились могильные холмики и надгробия в честь погибших в Великой Отечественной войне. Останки тех, кто погиб в 1941 году, в основном не известно, где покоятся. А теперь они как бы вернулись сюда. Я иду и читаю: „Погиб за Родину“, „Погиб в Берлине“, „Погиб в Кронштадте“. Мороз пробегает по коже, и великая гордость появляется за наше село, за тех, кто разделил судьбу лучших сыновей страны».
И вот еще о чем говорится в письме Н. В. Раскова: «На нашем сельском кладбище много надгробных камней прошлых времен. Никто уже не помнит, кто там похоронен. Большая часть надгробий — из ракушника, сейчас таких не делают. Это сельская культура прошлого века. Просматривая их, можно заметить надписи, даты, рисунки. Как правило, к этим камням относятся уважительно. Кто-то, может быть, их когда-то изучит. Но и кроме того, без них нет основательности жизни, нет ощущения корней…
Не должно быть важных и неважных кладбищ, важных и неважных могил. Это нехорошо, когда разрушают кладбища, это плохую службу служит. Не все хорошо в этом отношении и в Ленинграде. Думаю, не было крайней необходимости, скажем, прокладывать улицу через Охтинское кладбище…»
Добавим, что вызывает тревогу неухоженность ряда других старых кладбищ в городе на Неве, в частности Смоленского некрополя, на территории которого покоится чуть ли не половина Петербургской Академии наук. Старинные надгробья, представляющие порой бесценные памятники искусства, разрушаются; гранитные, мраморные и прочие дорогостоящие, мастерски обработанные каменные глыбы исчезают невесть куда, почти полностью расхищена уникальная мозаика… О безразличном, а подчас и варварском отношении к большим и малым, а то и к главным городским кладбищам пишут Г. П. Анкудинов из Новосибирска, жители Краснодара А. И. Кудрявцев, М. К. Артюхов, П. Артамонов, краеведы из Тулы Р. Р. Лозинский и С. Л. Щеглов, Г. И. Власов из Минска, писатель Р. Ланкаускас из Вильнюса, инвалид Отечественной войны Б. А. Микеев из города Вязьмы Смоленской области, Н. К. Козырев из города Красный Луч Ворошиловградской области, В. Пушков Павловского Посада Московской области, живущая в Москве писательница Е. А. Албекова — о старом Осетинском кладбище в городе Орджоникидзе, где покоятся ее близкие… Многие и многие граждане нашей страны. И ни в одном письме никаких демагогических вывертов. В каждом искреннее чувство сделать жизнь культурнее во всей ее полноте и многогранности, серьезная озабоченность преемственностью лучших традиций и воспитанием молодого поколения.
Как бы перекликаясь с ленинградцем Расковым, тульский журналист и краевед С. Л. Щеглов пишет о «могилах наших родителей и близких»: «Издревне приходили к ним люди — под сень лип и берез, дубов и тополей, ив и кленов, рябины и сирени, посаженных в горестные дни, когда не успели еще окрепнуть могильные холмики. Традиционно русские оградки, столики и скамеечки возле могил… Многие из людей нынешнего старшего поколения испытали в детстве трогательные минуты свиданий с ушедшими, вступая в эти оградки. Просветление душевное, умиротворенность, высшее понимание жизни проявляются в такие минуты, принося неоценимую пользу воспитанию чувств». Как видим, тонкая организация духовного мира человека, исторически сложившееся сознание, наконец, сама психика в глубочайшей своей основе многими кровными нитями, тысячами невидимых капилляров связаны с образами ушедших близких и дорогих людей. Все это и есть воистину живая Память о них. В общественном проявлении сбережение и охрана живой Памяти (не она ли одна из культурных доминант нашего исторического развития?) и памятников культуры выразились в ряде государственных законодательств и установлений. Но всегда ли они жизненно действенны, эти законодательства? Часто ли рука закона останавливает иного нетерпеливого администратора-«прогрессиста», по существу движимого пылом и энергией антикультуры? Закон — законом, а он в обход пустится, используя свои разветвленные связи, которые на практике более сработаны, примитивно выгодны, действенны, чем законодательства, иной раз прозябающие в вялом состоянии. Да еще и формулой «для пользы дела» прикроется наш «герой». Эта формула, это бескрылое выражение на практике покрепче иного закона оказывается. Грубое, варварское вмешательство такого «прогрессиста» в неприкосновенный духовный мир людей, безжалостное разрубание, рассекание самой живой материи Памяти, всех этих кровных нитей и капилляров приносит нестерпимую боль множеству людей. Но что для такого «прогрессиста-администратора» боль не только одного человека, но и великого множества людей? На поверку такая поспешная, якобы полезная деятельность оказывается плодом бездушия, самозавороженности и, наконец, лености ума, не умеющего найти верное гармоничное, всякий раз непростое решение в лабиринте современного градостроительства. В письме Г. П. Анкудинова рассказывается, как еще в 60-х годах в Новосибирске приступили к разрушению Воскресенского кладбища. За одну ночь сделали новые ворота, на которых появилась вывеска «Парк „Березовая роща“» (написано было аршинными буквами). «На разрушенное кладбище вереницей потянулись престарелые люди. Сколько они пролили слез в те дни, увидев разбросанные по кладбищу остатки битого кирпича, щепок… А что с парком отдыха? Он до сих пор нерентабельный, потому что люди не хотят ходить сюда для веселого отдыха и развлечений, хотя здесь теперь густая березовая роща!.. Дело в том, что каждый взрослый человек это место считает священным, а потому здесь не может быть места для танцев и разного рода аттракционов». Внезаконные действия иных ретивых администраторов (они-то себя считают «прогрессистами», а на деле проявляют лютый волюнтаризм — и скорее являют собой вид современного «опричника-прогрессиста») приводят в нередких случаях к искажению на всю жизнь молодой души, соприкоснувшейся с варварством, облаченным в административный «мундир». В. Пушков сообщает, что «в г. Александрове снесли кладбище», а там была могила его бабушки по отцу. «На этом месте устроили цех радиозавода. Выпускают цветные телевизоры. Я его в жизни не куплю, а что-то очень важное в душе потеряно…» Об уроне, приносимом живой человеческой душе, «о логике высокомерного и бездушного рационализма» с великой горечью пишет Н. К Козырев из города Красный Луч: «…Что для нас жизненно важно, существенно и свято?.. Да будь на каком ни есть убогом погосте захоронен хоть один только не прославленный никем и ничем Иван и если горячим административным головам приспичит именно на его прахе выстроить некое многоэтажное здание ради конечно же общего „прогресса и процветания“, то вдовьи слезы Марьи, пролитые на эту могилку, подмочат репутацию любого прогресса, так же успешно, как и та слезинка безвинного ребенка, что приметил среди бодрой суматохи „прогрессистов“ XIX века гений Достоевского. С той поры вроде бы нравственный капитал человечества приумножился, и, думаю, негоже нам ущерблять его…» Читатель затрагивает проблему коренного этического основания культурной жизни вообще. Имеем ли мы право не принимать во внимание такого рода раздумья, отмахиваться от них!.. Только изучение, осмысление и претворение в жизнь правдивого и праведного ведет к здоровым плодам общественного развития.
Что и говорить, сложнейшая проблема стоит ныне, в период бурного увеличения и расширения городов, — перед градостроителями. Как проявить мудрость, сохранить равновесие между застройкой новых территорий и сбережением старых и старинных некрополей? Город-гигант как бы жаждет освоения под различные нужды роящихся обитателей всех и всяческих земель, он как бы постоянно испытывает в этом отношении колоссальный голод. В связи с небывалым ростом народонаселения названная проблема имеет не только отечественное, но и общепланетарное, всемирное значение. Насущная задача какого-то видоизменения самой культурной формы некрополя в будущем все отчетливее вырисовывается перед разрастающимся человечеством. Однако формы в любом случае должны оставаться культурными, благородными, возвышающими душу. Что же здесь должно быть незыблемым, определяющим?.. Обо всем этом велся обстоятельный разговор на заседании секции «Градостроительство и память» в Московской писательской организации. Подавляющее большинство выступающих, а среди них такие ученые, как доктор истории Я. Н. Щапов, профессор математики М. Д. Артамонов, историк медицины, профессор М. К. Кузьмин, историограф и библиограф И. А. Гузеева, историки-краеведы В. В. Сорокин, Л. А. Проценко, архитекторы А. А. Клименко, В. К. Катков, В. П. Ларин, писатели С. М. Голицын, М. П. Лобанов, В. П. Енишерлов, музыковед-фольклорист Ю. Е. Красовская, говорили о настоятельной необходимости повысить культуру охраны и поддержания порядка на отечественных кладбищах. Эту же мысль высказал в своем выступлении по Центральному телевидению Леонид Максимович Леонов. И отдельные могилы, и некрополи в целом должны мы сохранять. На вышеназванном обсуждении принципиально важная мысль о том, что кладбища в контексте общенародной жизни надо рассматривать как культурный комплекс, прозвучала, в частности, в выступлении доктора геолого-минералогических наук П. В. Флоренского. Именно: кладбища как культурный комплекс подобны музеям. Кладбища — как хранилища памяти подобны библиотекам. Не говоря уж о них как о своеобразных экологических центрах в городе, сохраняющих живую жизнь растений и птиц и т. д. Все это требует постоянного культурного ухода за надгробиями, захоронениями, окружающим их зеленым миром. Вот что должно оставаться незыблемым, определяющим вне зависимости от того, какие формы примет некрополь. Некоторые скептики говорят о нехватке земельных участков в динамично развивающихся современных городах для того, чтобы содержать в сохранности такого рода культурные комплексы. Не свободных площадей, а градостроительского разумения и памятливой любви к ближним не хватает нам, вот в чем беда. Советский ученый, специалист по русской классической литературе, японец по национальности Ким Рехо рассказывал мне, с какой святостью относятся в Японии к праху предков, как оберегают старинные кладбища, могилы близких. А уж о свободных земельных площадях в Японии говорить не приходится!
Как гармонично взаимоотносить в современных городах жилые кварталы, площади, проспекты, скверы с некрополями? Может быть, между живой, дышащей движущейся частью города и кладбищами должны располагаться своеобразные парки тишины, в которых будут строгие аллеи, скамьи, скульптуры… Другими словами, возможна следующая градостроительная модель: город — парк тишины — некрополь. Так же как кровь людская — не водица, память людская — не пустой звук. Без нее содержание жизни (в чисто прагматичном ее понимании) может превратиться в так называемый белый шум. Зеленая крона жизни требует глубоких корней. Попробуйте разъять ноосферу В. И. Вернадского, отделить в ней город живых от некрополя, — ничего не получится. В противном случае ноосфера как понятие перестанет существовать. А ведь ноосфера — сфера разума — оживленно светится, мерцает духовной и психической энергией человечества. Запас этих энергий у человечества огромен, подвижен, но тоже, очевидно, не безграничен. И надо рачительно беречь эти запасы, эти возможности прежде всего культурным бережным обращением с духовной жизнью людей, уважать семейную, родовую, народную Память, облагораживать духовный климат Земли.
Некрополи, ко всему прочему, — собрания исторических источников, подчас редчайших, первоначальных. Сотрется старинная эпитафия, переместится на другое место или вовсе пропадет надгробье, исчезнет с лица земли иная могила, и некие сведения станут туманными, расплывчатыми. Некоторые, подчас важнейшие факты истории нельзя будет подтвердить или объяснить. Возникнут неподдающиеся истолкованию так называемые темные места в исторических и литературных памятниках. Так что исследователям нельзя обходить стороной некрополи, пренебрегать внимательным чтением эпитафий.
В своих письмах крымский краевед В. П. Купченко и тульский журналист С. Л. Щеглов, не сговариваясь, называют всемирно известные кладбища — средоточия бесценных исторических имен и сведений — Пер-Лашез в Париже, Хайгетское в Лондоне, Кампо-Санто в Генуе, Арлингтон в Вашингтоне, Новодевичье в Москве, Волково и Александро-Невскую лавру в Ленинграде… Вспоминают пушкинские строки:
Два чувства равно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
И далее говорят каждый о своем. Щеглова, занимающегося историей Заполярья, заботит печальная судьба исчезающих, аскетически-суровых, бедных, первоначальных кладбищ в северных городах, возникших в предвоенные и военные годы. «Священна память первых строителей», — пишет Щеглов. «Я обратился к окрестным кладбищам Феодосии, Судака, Старого Крыма, когда, изучая литературное наследие Максимилиана Волошина, наткнулся на трудности с определением дат некоторых его современников: они не были выдающимися людьми и не попали ни в какие справочники и энциклопедии», — пишет Купченко. Он стал читать надписи на камнях и находить нужные ему, бесценные сведения. «Однако наряду с радостью — открытия, — продолжает Купченко, — было и разочарование: сведений этих имелось значительно меньше, чем могло быть… Надгробия исчезают! — в этом я убедился, когда мне в руки попал „Некрополь Крымского полуострова“ В. И. Чернопятова, изданный в 1911 году. Скажем, из девяти могил Капнистов — потомков поэта Василия Капниста, членов культурнейшей семьи, отмеченной в „Крымских очерках“ С. Елпатьевского (1913), — не осталось на судакском кладбище ни одной!.. При повторном посещении одних и тех же небольших кладбищ я, на протяжении всего нескольких лет, недосчитался отдельных, приметных памятников. Так, в Судаке надгробие И. Лоренцова — мраморное, кружевной резьбы — в 1969 году еще целое, в 1975 году оказалось разбитым на части, — да так, что ни дат, ни отчества уже нельзя было прочесть…» Вспомним, как сравнительно недавно в селе Темрянь Тульской области исчезло надгробье и затерялась могила видного ученого и литератора XVIII века В. А. Лёвшина, как буквально у всех на глазах на Ваганьковском кладбище недавно исчезли могила и памятник (вначале его передвинули на другое место) известного русского писателя Н. В. Успенского. Об этом сообщалось в предыдущей моей статье… Десятки людей откликнулись. Белёвский краевед А. М. Куртенков, жители Белёва и окрестных сел написали, что лет десять — пятнадцать назад старинные надгробия, и в том числе лёвшинское, — после соответствующей обработки — были использованы местными хозяйственниками на различные производственные цели. Может показаться, что такое циничное отношение к памяти предков — приобретение сугубо новейшее. Но вспомним И. С. Тургенева, описанное им небольшое сельское кладбище, где покоится Евгений Базаров (были, разумеется, в городах и больших селах погосты, которые иначе содержались), вспомним металлически-холодные слова Базарова-естествоиспытателя — когда-нибудь «из меня лопух расти будет». Сколько потом слов в этом духе слышать приходилось — умру, мол, — на могиле лопух вырастет. И только. Этот «базаровский материализм» — душеразрушающий, бесперспективный — и есть нигилизм. Вот еще откуда тянутся жесткие, острые, безжалостные ростки режущего рационализма. Лопух «нигилизма» любой мрамор расколет, любой камень пробьет…
Более тридцати подписей учителей, школьников и их родителей стоят под письмом, присланным из села Лобанова Ефремовского района Тульской области от земляков Н. В. Успенского в поддержку скорейшего восстановления надгробия и могилы писателя на Ваганьковском кладбище. В письме рассказывается о том, как в глубине России, в селе Лобаново, возник школьный краеведческий музей, в котором живо чтят память Николая Васильевича, подробно восстанавливают его родословные связи. А между тем Литфонд и соответствующие культурные учреждения продолжают бездействовать, не отдавая должное памяти писателя, не возрождают утраченные связи. Одно учреждение (государственное) кивает на другое (творческое): никто не желает проявить необходимой инициативы. Могила Н. В. Успенского по-прежнему отсутствует (точные координаты ее нахождения знают всего несколько человек), хотя по этому поводу выступила не только «Литературная газета», но и «Советская Россия». Что же с нами происходит, товарищи? Какое равнодушие остудило наши души, изменив их до неузнаваемости, до обесчеловечения? И не только Николай Васильевич Успенский ждет вторичного увековечения своей памяти. Многие годы ждет впечатляющего памятника в Москве или по крайности памятной стелы Степан Разин, опоэтизированный во множестве народных песен и сказаний, в сотнях литературных произведений. Его имя было включено В. И. Лениным в число имен, достойных монументальной пропаганды. Многие годы журналист А. А. Шамаро стучится в разные двери с предложением увековечить память Степана Разина. Известно место его казни, известно место захоронения, а памятника по сей день нет…
Исторические источники, таящиеся под открытым небом в различных некрополях, дарят иной раз ученым важнейшие сведения. Киевский краевед и знаток памятников украинской истории и культуры Людмила Андреевна Проценко, многие годы занимающаяся историей киевских кладбищ, в своем письме, так же как В. П. Купченко, горько сетует по поводу «пропадающих надгробий». Это же пишет Ростислав Романович Лозинский из Тулы: «Около ста белокаменных памятников-саркофагов обнаружено в кучах мусора на тульских кладбищах. Многие из них сильно пострадали, некоторые расколоты пополам, отдельные части утрачены… Обнаруженные памятники зарисованы, сфотографированы; сделаны обмеры, составлены паспорта… Но что с ними станется дальше, неизвестно…» Между тем такого рода памятники-саркофаги, изготовлявшиеся в свое время в Туле, весьма высоко ценились по своим эстетическим качествам. Физиолог растений из Пущино Л. Г. Кузнецова сообщает о недопустимом состоянии, в котором пребывает могила Е. Р. Дашковой — «единственной женщины-президента за всю историю существования российской Академии наук… Похоронена Е. Дашкова в своем любимом имении в селе Троицком Калужской области, в церкви святой Троицы, которую в 1765 году она сама освящала. Именно в это имение спешили курьеры из Петербурга, шли письма от Вольтера и Дидро, здесь были написаны знаменитые „Записки“…» Заметим, что неподалеку от села Троицкого находится современный научный центр Протвино. Та же Кузнецова сообщает, что у них в Пущино (тоже крупнейший научный центр) «скоро рухнет, находится в ветхом состоянии дом, с которым связано имя композитора А. А. Алябьева».
Памятники культуры, исчезающие бесследно, способствуют еще большему искажению исторических далей, и без того объективно обретающих определенную «кривизну» во времени. Разве не звучит в нашем сознании, разве не беспокоит нас постоянно вопрос: «как это было на самом деле?»
Л. А. Проценко в своем письме рассказывает, как был составлен справочник «Киевский некрополь» (пока еще рукописный): «Он имеет колоссальное научное значение, ибо включает в себя лиц не только энциклопедического ранга по дореволюционному периоду. Этот справочник вносит около 100 изменений в даты жизни лиц, включенных в Украинскую Советскую Энциклопедию, несколько сот дополнений в „Малороссийский родословник“ Модзалевского, в различные справочники и профильные энциклопедии…» Помимо того, собранные сведения могут служить разъяснением многих исторических событий. К примеру, 5 января 1984 г. в газете «Вечерний Киев» появилась статья «Тайна Чингульского кургана» о раскопках самого богатого захоронения половецкого хана. Археологи определили, что это могли быть половецкие ханы Боняк или Тугоркан. Кто из них — задаются вопросом археологи. Рукопись «Киевского некрополя» отвечает: «Тугоркан был похоронен его зятем Святополком (Святополк убил его в сражении, окрестил кости и привез в лавру) в 1096 г. близ церкви Преображения в Киево-Печерской лавре». И таким образом, ясно, что археологами раскопана могила хана Боняка.
Еще один пример, связанный со «Словом о полку Игореве». На «Круглом столе» «Литературной газеты» (1984. 11 июля), посвященном бессмертной поэме-песне, было отмечено объяснение актером МХАТа И. М. Кудрявцевым фрагмента о Святополке, «который долгое время считался загадочным»: «По „Слову о полку Игореве“ Святополк похоронен в храме св. Софии в Киеве». Существовала точка зрения, что он похоронен в Десятинной церкви храма Пресвятой Богородицы. Кудрявцев сумел найти в Новгородской летописи указание на то, что Святополк был похоронен действительно — в св. Софии. Точные архивные данные позволили Л. А. Проценко установить, что отмечено в «Киевском некрополе»: Святополк (после крещения Михаил) сын Изяслава Ярославича, внук Ярослава Мудрого, основал Михайловский собор в Киево-Златоверхо-Михайловском монастыре в 1108 году и был, как основатель, там погребен в 1113 году. Летописец Сафонович писал: «…что похвалы сего мужа писаны на камени гробовом красные». Полный текст этой эпитафии внесен в справочник Проценко.
«Что же делать, чтобы десятки и сотни ценнейших каменных документов не исчезли бесследно? — размышляет В. П. Купченко и советует любителям-краеведам: — Зарастающие мхом, присыпанные землей, почерневшие, — хоть отчасти привести их в порядок: протереть тряпкой, пройтись по ним жесткой щеткой. И возникающие из-под черной пелены буквы и цифры будут не только наградой исследователю, но и данью уважения тому, кто покоится под этой плитой. Уже безымянный, он снова обретает имя — и продолжает быть».
«Уважение к минувшему», — коль скоро оно присутствует в нашем сознании, — естественно, принимает формы разнообразные. В полном соответствии с нашими этическими представлениями, с эстетической воспитанностью наших чувств. Память, материализованная в камне, в рисунке на камне, в надписи на камне… Подлинный историк культуры по одному этому сможет распознать ту или иную историческую эпоху с ее пристрастиями, вкусами, оттенками вкусов, точно определить сословную принадлежность и т. д., как Владимир Иванович Даль по выговору и употреблению своеобычных слов с абсолютной точностью определял принадлежность человека к той или иной российской губернии. Одно сердце согреет, к примеру, скромный обелиск, строгие знаки памяти из дерева или из камня. Смирение дерева, смирение камня, утишающие и облагораживающие дух линии обелиска. Признаки длительного культурного развития человека и общества в целом. Другое сердце удовлетворят лишь дорогостоящие мраморные или гранитные глыбы, отполированные, скорбно сверкающие, скульптурные изваяния ушедших. «Цена этих памятников на старых или новых кладбищах, — как заметил один из участников обсуждения в Центральном Доме литераторов, — иной раз не меньше цены основательного жилого дома». Для некоторого сознания образец надгробия — запечатленные в драгоценном камне и железе плач души, взрыв кричащей боли. Некая безмерность. Но все же, все же стыдливость страдания выше любой каменной высоты, даже высочайших в мире пирамид. Излишества иных, если можно так выразиться, личностных мемориалов обращают внимание (а порой и оскорбляют чувство) и на территории некоторых современных некрополей. Роскошные скульптурные портреты, дорогостоящие и безвкусные одновременно, как бы подчеркивающие нетленное значение усопшего руководителя того или иного ведомства или энергичного хозяйственника, на котором будто бы держалась Вселенная. Бесконечные преувеличения. Огромные — одна другой больше — каменные головы. Ряды голов — в нишах и под открытым небом. Каменные руки, как бы вырвавшиеся из-под земли. Нагромождение, дикость, оскорбляющая душу безвкусица. Перед этим «могуществом» роскоши в иных глазах скромные могилы кажутся заброшенными.
В. А. Хомутов, заслуженный работник культуры из Тбилиси, пишет, что, будучи в Таллине, он посетил старое, «ныне уже закрытое и ставшее парком таллинское кладбище». И вдруг его внимание привлек «какой-то, явно нетипичный для этого кладбища, жалкий камень, едва поднявшийся над землею… Он так невыгодно „выделялся“ тут из всеобщего мрамора, гранита и лабрадора… „Игорь Васильевич Северянин 16.V.1887―20.XII.1941“, — прочитал я, не веря своим глазам… Мне кажется недопустимым и кощунственным, что над могилой некогда популярнейшего стихотворца, „короля поэтов“… нет до сих пор надгробия, достойного его имени». Читатель предлагает «соорудить на могиле поэта памятник, который он так заслужил». Очевидно, общий стиль кладбища так подействовал на Хомутова, что после роскошного памятника какому-нибудь купцу первой гильдии смущенный взгляд путешественника споткнулся о незаметный, скромный в размерах памятник поэту. А что же Хомутов ожидал увидеть — внушительный монумент, увенчанный короной (все-таки — «король поэтов»!)?! На могиле Игоря Северянина поставлен вертикальный надгробный камень — доломит с высеченным на нем именем поэта и строками из стихотворения. С 1973 года могила поэта значится в списке памятников культуры республиканского значения. За ней ухаживают. Возможно, земельный участок вокруг могилы мог бы быть оформлен с бо́льшим вкусом. Что же касается скромности памятного знака, то невольно вспоминается небольшой, благородной скромности памятник на могиле В. В. Вересаева, и черный камень на могиле М. А. Булгакова на Новодевичьем кладбище в Москве, и деревянные кресты на могилах В. Д. Поленова и его жены — в ограде, на холме, над Окой, и без каких-либо знаков и надписей — безымянная могила Льва Толстого в Ясной Поляне… Стихия жизни, линия той или иной судьбы выражают себя и в этом — расположении могил, пластике строений в некрополях, в преувеличении заслуг и в скромности, по-своему выражающей смысл и чувство великой Вселенной, наконец, в желании развеять свой прах над горами и над морем… Могучая многовековая зелень, синева неба — дремлющие «силы жизни». Склоняющееся, вечно зеленеющее древо. Нет ничего более противоречащего этому, чем камень-начальник, памятник-начальник… Произвол, выраженный в камне, деспотический памятник… А ведь и такое нередко назойливо выступает, беззвучно кричит в ограниченном пространстве тишайших улиц известных некрополей. Каменное воплощение все той же суеты и варварства. Строительство некрополей в больших городах, так же как и сами города, требуют не только скульпторов, но и высококвалифицированных, с развитым чувством прекрасного градостроителей специального профиля, архитекторов, ландшафтных архитекторов. Взаимосвязь между растущими городами и новозаложенными, так же как и старинными, закрытыми кладбищами — непростая, требующая от властей да и от всех нас в высшей степени деликатности. Чего греха таить, иной раз при самых благих намерениях как раз деликатности и культуры чувств нам не хватает. Казалось бы, — память павших в Великой Отечественной войне для каждого из наших современников священна. Однако в последнее время во множестве случаев ее увековечивают странным образом: возводят пушку, или многоствольный миномет, или танк на пьедестал. Добро бы в одном или двух исключительных случаях, а то ведь — во множестве. Зачем? Память-то человека, людей, справедливости мы увековечиваем, а не обожествляем оружие! Мало ли какие можно найти знаки — печали, света, патриотизма, гуманизма, наконец, — почему выбирается знак оружия, причем реального? Над этим стоит всем миром как следует поразмыслить…
Выражения той или иной культуры Памяти далеко не безразлично для духовного воспитания общества в целом (причем такого рода воспитание происходит незаметно, постоянно и занимает немалое место в нашей жизни). Мы, кажется, в нашей повседневной жизни все-таки забываем, что, кроме открытых и видимых всем, существуют невидимые, своего рода подземные реки Памяти. Никогда не забуду тот зимний день, когда мы, ученые и писатели, после заседания в Пушкинском доме пришли в Александро-Невскую лавру поклониться праху Василия Андреевича Жуковского накануне 200-летия со дня его рождения. Сквозил, кружился редкий снежок. Оратор был один — поэт, помнивший время Ленинградской блокады. Он снял шапку и произнес взволнованные слова во славу русской классической литературы. Слова — соединяющие время. Я скорее чувствовал, чем видел глаза молодых людей, стоящих рядом со мной и поодаль. Чувствовал волнение их душ. Рядом с могилой Жуковского — могилы Н. М. Карамзина, Ф. М. Достоевского. Чувство пронзительного родства объединяло нас. Можно ли такое забыть!..
Воспитание высоким строем культуры — великое воспитание. И облик кладбищ — часть нашей живой жизни. Отсюда такое беспокойство, такая тревога звучит в ряде писем, рассказывающих об утрате культурного облика некоторыми из нынешних кладбищ. Тот же С. Л. Щеглов из Тулы с возмущением говорит о «неписаных правах, которыми пользуется группа людей из числа обслуживающего кладбище персонала… Им, оказывается, непреложно нужна дополнительная (и весьма немалая) мзда за уже оплаченный печальный ритуал погребения да еще и несколько бутылок водки в придачу. Именно эти люди заменяют в общении с вами неуловимую и невидимую „администрацию“. Попробуйте не выполнить их требований! У них десятки способов оскорбить ваше чувство в этот скорбный день. Не найдется, например, веревок, чтобы опустить в могилу гроб (приходит на память: когда-то его опускали на холщовых полотенцах); лопаты, чтобы засыпать землей могилу. Ведь, как это ни прискорбно, большинство подвизающихся здесь с утра до вечера „на взводе“, под тяжким грузом перманентного похмелья».
Добавим к этому, что существующий так называемый «кладбищенский бизнес» — весьма распространенное явление и его необходимо искоренить самым решительным образом. Существует даже продажа мест, где были ранее захоронены останки других людей (вспомним случай с исчезновением надгробья и могилы Н. В. Успенского). Об этом надо сказать с полной откровенностью. Особо «ценными» считаются места, расположенные неподалеку от захоронений, отмеченных известными именами, часто посещаемых. В связи с этим произошел недавно примечательный случай. В одной из полемических статей было сказано, что «фанатические поклонники» В. Высоцкого в ажиотаже якобы затоптали могилу «майора Петрова», находящуюся неподалеку от могилы Высоцкого. В действительности же никакой могилы «майора Петрова» поблизости не существовало: она исчезла так же неожиданно, как и возникла (читатель А. Лапин, фотохудожник по профессии, прислал в редакцию две фотографии этого места, зафиксировавшие «таинственное исчезновение»). Несколько раньше на этом же месте «была» могила мифического «режиссера Петрова». Все это делалось, судя по всему, для того, чтобы повыгодней продать подходящему покупателю «видное место» для захоронения родственника. Историки-краеведы, досконально знающие историю Ваганьковского кладбища, доподлинно выявили эти и другие факты «кладбищенского бизнеса». Моссовет принял ряд мер против злоупотреблений и махинаций в этой сфере общественного бытия. Но не слишком ли мягкие приняты меры? И не слишком ли редко обращаемся мы к законам, охраняющим памятники культуры и стоящим на страже неприкосновенности памяти каждого умершего. Законы эти внесены в Конституцию СССР, но на практике еще не разработаны, не освоены и — по признанию краеведов — покамест являются «неработающими законами». Жизнь законам (даже принятым) дают сами люди, наполняя их повседневной жизненностью (или до времени закрывая на них глаза). В этом тоже кроется, на наш взгляд, одна из коренных проблем живой, действенной общественной культуры.
Итак, как мы видим, сохранить, а в ряде случаев восстановить облик некрополей — дело немалой значимости. На это выделяются государством и Обществом по охране памятников истории и культуры немалые средства. Но и здесь зачастую не выдерживается культура памяти, в том смысле, что нарушаются нормы и правила ведения реставрационных работ. Не учитывается характер существования камня во времени, нередко нарушается технология реставрации каменной скульптуры. Дорогостоящие (весьма выгодные для скульпторов-реставраторов) работы ведутся в первую очередь. Причем утраченные элементы возрождаются зачастую лишь по воле и фантазии реставратора, выполняются в новом камне — без достаточных скрупулезных исследований, без учета необходимых аналогий. Деньги уходят на дорогостоящие реконструктивные работы, а долгая сохранность памятников не осуществляется, постоянный уход за ними не ведется… Что и говорить, деньги расходуются, а процесс разрушения продолжается. Все это выявлено на примере ряда мемориалов, и даже такого известного, как Донской монастырь…
Людмила Андреевна Проценко, уже упоминавшаяся жительница Киева, двадцать лет назад с еще пятью энтузиастами приступила к сбору материалов для справочника «Киевский некрополь». Работа оказалась напряженной, забирающей много сил и времени. Молодежь ее по разным причинам не выдержала, и через три года продолжили работу лишь двое — врач-пенсионер Степан Максимович Даниленко и Людмила Андреевна, опытный архивист. Потом она осталась одна. Проработаны десятки архивных фондов во всех архивах Киева, все справочные издания, вся периодика. По нескольку раз пройдены все захоронения. В результате создана картотека более чем на 20 тысяч лиц за 1500 лет существования Киева. Это иначе как подвигом и не назовешь. Последовали десятки открытий, исторических уточнений. К примеру, недавно Проценко уточнила даты смерти и места захоронения близких родственников великого русского писателя Н. С. Лескова: брата, сестры, матери… На том самом заседании в Центральном Доме литераторов к Людмиле Андреевне неожиданно со словами благодарности обратилась присутствующая там московский фольклорист-музыковед Ю. Е. Красовская: оказалось, что Проценко лет десять назад помогла ей найти потерянные могилы деда и бабки.
Кроме колоссальной работы по собиранию «Киевского некрополя» Проценко вместе со своими товарищами по Обществу охраны памятников ратует за создание в Шевченковском районе Киева Лукьяновского мемориала. Для этого они берутся упорядочить территорию закрытого уже двадцать лет старинного кладбища, издать путеводитель и т. д. Проект предполагаемого мемориального кладбища уже разработан… Есть все предпосылки к тому, чтобы это замечательное начинание осуществилось.
Есть немало подлинных энтузиастов и среди московских краеведов. Назову, к примеру, Виктора Васильевича Сорокина. Он не только прекрасный знаток истории столичных улиц, мемориалов, старинных кладбищ, но и неутомимый, энергичный человек. Памятен случай, когда он пометил нумерацией могилы ряда деятелей науки, литературы и искусства, не находившиеся в то время под охраной государства, и тем самым спас их от исчезновения. А уж потом доказал, что их необходимо внести в список охраняемых. Сейчас Виктором Васильевичем подготовлена к изданию уникальная рукопись примерно в 10 авторских листов — «Московский литературный некрополь». Дело за тем, чтобы нашлось издательство. А ведь вышедшая в свет подобного рода книга — уже сама по себе — станет охранной грамотой, на которую можно будет опираться при защите памятников культуры от уничтожения. Мы, к сожалению, часто ошибочно полагаем, что кем-то свыше должно организовываться дело памяти, а мы лишь будем счастливыми и благодарными свидетелями этого. Кем-то свыше!.. Между тем, наверное, все-таки дело памяти — общее, каждодневное, кропотливое дело живой жизни. И строительство Памяти — неотъемлемая часть Жизнестроительства. Тут немалую роль играет энергия личности (люди типа Л. А. Проценко, В. В. Сорокина) и, разумеется, энергия коллективного усилия. Мы часто употребляем формулы: «Надо сделать то-то!» или «Необходимо срочно предпринять…» А кто это будет делать, кроме нас самих? И нелишне спросить самого себя: «А я сам затратил хоть малую часть собственной энергии на благородное дело? А был ли в достижении задуманного хоть сколько-нибудь самоотвержен?..» Совсем недавно стараниями краеведов была обнаружена запись о месте захоронения на Ваганьковском кладбище русской писательницы Л. А. Авиловой, могила которой считалась затерянной. Теперь — задача поставить памятник, точно так же, как образовать мемориальную площадку писателей-народников на том же кладбище. Реставрация дома, с которым связано имя композитора А. А. Алябьева в Пущино, приведение в должный вид могилы Е. Р. Дашковой в Троицком — разве это не общее дело, прежде всего ученых академгородков в Пущино и в Протвино? Или это им не под силу? А если не под силу — то стоит призадуматься о духовном климате этих городков. В конечном счете речь идет о культуре жизни. В Тарту, например, на старинном городском кладбище, на могиле М. А. Протасовой, любовь к которой осветила поэзию В. А. Жуковского, — всегда свежие цветы. Их приносят не только путешествующие поклонники великого поэта. За могилой Маши Протасовой (М. А. Мойер) следят местные жители: многие годы это делал Иоханнес Юрьевич Маадла, а теперь обихаживает ее могилу преподавательница Тартуского университета Любовь Николаевна Киселева. И снова скажем: прежде всего ищи человека, ищи личность!
Изучая читательскую почту, с удовлетворением отмечаешь, что многие и многие понимают трудную проблему сохранения старых и старинных кладбищ, культуру их поддержания как общенародную проблему. В частности, это отчетливо прозвучало в письме москвички Н. И. Александриной, которую заботит проект переустройства Лазаревского кладбища в Рязани. П. С. Владимирова, также жителя Москвы, волнует судьба старинного Всехсвятского кладбища в Туле. Меня, как человека, многие годы проживавшего в городе оружейников и прочно связанного с его обычаями и традициями, это тоже в немалой степени беспокоит. В скором времени истечет двадцатилетие с тех пор, как Всехсвятское кладбище было закрыто. Существует проект переустройства кладбища — с превращением его в парк с сохранением мемориала, связанного с воинскими захоронениями в память о Великой Отечественной войне, но с утратой могил многих и многих жителей славного города. Правомерно ли это? Сейчас в Туле работает группа московских архитекторов во главе с В. К. Катковым: создаются своеобразные книги памяти с использованием специальной съемки, с топографической привязкой каждого участка и каждого сохранившегося на нынешний день захоронения. При этом проводятся и записываются тщательные промеры всех надгробий, сохраняются фамилии, имена и отчества, даты рождения и смерти людей ушедших. Что и говорить, книги создаются прекрасные. (Тульское отделение ВООПИК сумело выделить на оплату этой трудоемкой работы соответствующие средства.) Но что же, кладбище перейдет, скажем, в 30 квалифицированно, «с веком наравне» составленных уникальных томов памяти, а в натуре в большей своей части исчезнет?.. Это что, современное решение проблемы?.. Культура ли это? Владимир Константинович Катков рассказывал мне, что почуявшие близящийся момент ликвидации Всехсвятского кладбища некие «искатели сокровищ» стали уже кое-где на его территории заниматься гробокопательством… Мало, мало, и еще раз скажем: мало — сохранять кладбища только на листах бумаги. Тому подтверждение — тревожное, страстное письмо 1694 жителей города Барановичи о центральном городском кладбище, — почти ровеснике города, — ныне закрытом. История века по-своему запечатлелась в его памятниках, надписях, именах. В горисполкоме жителям ответили, что по истечении двадцатилетнего срока «на территории закрытого кладбища никакого строительства производиться не будет». «А когда срок истечет, тогда что, — „будет производиться“? — справедливо вопрошают жители. — Тогда что, можно будет перечеркнуть историю города, историю его души?» Пять лет, двенадцать, пусть хоть шестнадцать, пусть даже двадцать лет имеется в перспективе до того момента, когда на месте кладбища начнется строительство. Разве такую перспективу можно считать культурной?! Напротив, культура Памяти, культура жизни пульсирует не в бездушном прагматизме, но в тревоге граждан. Они обратились не только к городским властям, некоторые из них, участники минувшей войны, написали уважаемому писателю, тоже прошедшему войну, правдиво отражающему ее в своих книгах. Любимый писатель почему-то не ответил. Я со своей стороны в письме к собрату по литературе подтвердил просьбу жителей города Барановичи. Но и тут собрат не отозвался… Что-то неладное происходит подчас с нашим братом литератором в конце нынешнего века. Можно ли помыслить, что на обращение такого рода не отозвался бы Лев Толстой, или Федор Достоевский, или Чехов… Неужели мы столь заворожены ценностью собственных писаний, что не можем даже на краткий срок оторваться от «художественных страниц» и отозваться на боль человеческую, помочь впрямую, силой хотя бы своего «признанного» авторитета, подсобить живой жизни? Это мы-то, в последнее время во всех падежах склоняющие высокое слово нравственность…
В унисон с коллективным письмом жителей белорусского города Барановичи звучит письмо москвички Ольги Фаддеевны Бородиной — крик одной души. Она вдова гвардии полковника А. А. Бородина и сама участница войны, потерявшая на войне и мужа и сына — всех близких. Могила мужа, которую она постоянно навещала до последнего времени, была на каунасском Братском кладбище. Один из отрядов юных следопытов в Литве носит имя ее мужа, в Музее боевой славы средней школы № 37 в Вильнюсе есть «Уголок имени гвардии полковника А. А. Бородина». Ольга Фаддеевна особенно была тронута, увидев в 1984 году, в День Победы, на плите, на могиле мужа — высеченные ландыши… Но вот осенью того же, 1984 года началась реконструкция Братского кладбища. «Если кладбище нуждалось в благоустройстве и плиты на могилах постарели, то лучше заменить их новыми, — резонно замечает О. Ф. Бородина. — Зачем же уничтожать могилы? Разве они могут мешать благоустройству кладбища и портить его вид? Для того и кладбище, чтобы там были могилы, а не выровненная площадка, на которой — стелы с именами по алфавиту». Вспоминая светлый праздник Дня Победы, мы часто говорим: «Стояли не на жизнь, а на смерть». Но ведь неуважение к памяти каждого погибшего за Отечество, за торжество справедливости — всего лишь через четыре минувших десятилетия — как бы попирает законы памятливости на доброе, законы благодарности и справедливости. Понимают ли некие «деловые люди», что не везде и не во всем ускорители времени благотворны. Понимают ли, что они преподают своего рода уроки безнравственности молодым поколениям?
Четыре года назад в очерке «Пока стоит Памир», опубликованном «Литературной газетой», рассказывалось, какие коллективные усилия были затрачены, какая отвага и самоотверженность были проявлены группой альпинистов, чтобы спустить тела своих подруг по спорту, погибших девушек с горных высот к подножию гор и придать их прах земле. Теперь они лежат «на холме, усеянном эдельвейсами, на виду главных вершин». Какое благородство и мужество. Это — в горах, в экстремальных ситуациях. А что же на равнине, в повседневной жизни? Может быть, терпеливое исполнение Памяти, каждодневное, естественное, как дыхание, — труднее всего дается людям… Повторяю, более всего не корить, а поразмышлять всем миром хочется, посочувствовать друг другу… Не на словах, а всем сердцем посочувствовать, всем существом. И слезам надо верить, не отмахиваться от слез людских. Даже если взгляд твой застит розовый туман нетерпения осуществить ту или иную научно-техническую идею за счет исторической памяти, знай, что ты режешь по живому…
Много дельных мыслей высказали читатели, что и как нужно сделать, чтобы последний приют человека выглядел достойно. Например, предлагают открыть специальный банковский счет, куда могут поступать добровольные пожертвования как на поддержание культуры и порядка на кладбищах в целом, так и на отдельных могилах, на починку и реставрацию надгробий и т. д. Счет этот должен быть широко известен. Наблюдать за всем этим могут местные Советы.
В ряде писем просьба: «Внесите предложение об установлении общенародного Дня Памяти». Замечательная мысль. Днем Памяти мог бы, к примеру, быть день 22 июня или какое-нибудь другое число. Определение ежегодной даты хорошо бы всенародно обсудить, а потом узаконить.
Константин Паустовский описывал, как на острове Джерси в Ла-Манше местные жители кладут к подножию памятника Виктору Гюго — в день его смерти — несколько веток омелы. «Гюго изображен идущим против сильного ветра». Существует местное поверие: ветка омелы «приносит счастье живым и долгую память умершим». Какое мудрое миропонимание: счастье — долгая память. Не то что: умру — на могиле лопух вырастет…
Предчувствую, словно бы слышу, как в День Памяти будет звучать в каждом сердце и во всю ширь родного пространства просветляющий и тишайший колокол незатихающей жизни.
В 1986 году Мособлисполкомом был утвержден проект зон охраны древнего города Радонеж, ныне села Городок, расположенного в 60 километрах к северо-востоку от Москвы. В нем предложены решения ряда актуальных вопросов сохранения культурного наследия. Благодаря усилиям служб охраны памятников и общественности было остановлено разрушение уникального историко-культурного и природного комплекса Радонежа.
Радонеж занимает особое место в русской историко-культурной традиции. Здесь зародилось духовное движение, оказавшее глубокое влияние на историческое развитие Московской Руси XIV―XV веков. В Радонеже обрела силу идея сопротивления ордынскому игу, сложились воззрения, способствовавшие объединению русских земель, возникла среда, вне которой невозможно представить подъем культуры в эпоху Андрея Рублева и Епифания Премудрого.
В Радонеже прошли годы юности Сергия Радонежского. Около 1342 года им был основан Троицкий «в Радонеже» монастырь, получивший название благодаря своему расположению на землях одноименного княжества. Современникам Сергия было присуще восприятие Радонежа не только как княжества, но и как некоей культурной области. В летописной повести, возникшей на рубеже XIV и XV веков, говорится: «Живяше же в его [князя Владимира Андреевича] области и стране в нарицаемей в Радонеже, в его пределе, в его отчине… муж свят старец преподобен именем Сергии, игумен мнозеи братии, отец многым монастырем». Подобное восприятие родины Сергия Радонежского возникло не случайно. В истории Радонежа не только отражались формы хозяйственного уклада, социального устройства и общественного сознания русского Северо-Востока, но активно протекало их взаимодействие, в ходе которого рождалась самобытная культура Московского княжества. На землях Радонежа сформировалось органическое единство всех сторон русской культуры XIV века, единство, которое дало ей силы на века.
Этот исторический опыт может стать критерием для развития культуры будущего лишь в том случае, если памятники и историческая среда Радонежа будут сохранены. Достоянием памяти должны стать не только формы архитектуры, градостроительства, расселения, земледелия, но и те устроительные начала, которые пронизывали все стороны жизни древнерусской эпохи и обеспечивали гармоническое взаимодействие природы и общества. Если говорить кратко: экология культуры — концепция, на которой может быть основана охрана памятников Радонежа.
Экология культуры охватывает два круга проблем. Первый — изучение памятников в контексте породившей их эпохи. Второй — жизнь памятника в современном мире.
Оба эти круга проблем взаимосвязаны: роль Радонежа в синтезе московской культуры предопределяет и его место в современной культуре. В этом отношении симптоматично, что представления, которые мы теперь определяем термином «экология культуры», зародились в стенах Троицкой лавры. В работе «Троице-Сергиева лавра и Россия», написанной в 1919 году, П. А. Флоренский, говоря о будущем с убежденностью ученого и интуицией поэта, назвал Троицкую лавру и весь Радонежский край «живым музеем России».
Период, прошедший со времени написания работы П. А. Флоренского, ясно свидетельствовал о том, как далеко реальность может отклониться от оптимальной траектории культурной преемственности. В то же время этот период показал, что реальность рано или поздно возвращается к этой траектории. В настоящее время в общественной ситуации отчетливо проявляется интерес к задачам комплексного сохранения культурного наследия и исторической среды. Причины этого явления хорошо известны. Резкое расширение технических возможностей и последовавшие за ним деформации в социальной сфере обнажили невидимые обычно нити культуры, которые обеспечивают доброкачественное развитие общества. Ясно обозначившаяся перспектива бездуховности заставила обратиться к традиционному опыту прошлого. Художественному зрению людей открылся мертвенный колорит, отмечающий те широты этического пространства, за которыми размывается понятие личности. Это научило ценить тепло старых полотен, историческую насыщенность пейзажа, человеческую реальность, свойственную бессмертным прозрениям иконописи.
Если от теоретических соображений обратиться к практике создания музеев-заповедников и охраняемых территорий, то придется констатировать, что до сего времени русские средневековые ландшафты специально не охраняются. Совершенно очевидно, что если положение в данной области не изменится, то местности, драгоценные для отечественной истории и культуры, будут разрушены в результате неконтролируемой хозяйственной деятельности, а эколого-культурный подход к древнерусскому наследию останется лишь декларацией. Учитывая это, в проекте зон охраны Радонежа была предложена программа охраны исторического ландшафта и обеспечения его жизнеспособности в современных условиях. Основное внимание было уделено методам выявления памятников и исторической ситуации, сохранности и возможности их восстановления, сочетанию охраны с хозяйственным и социальным развитием.
По какой бы дороге ни двигаться к Радонежу, настает момент, когда лес расступается и посреди обширной равнины загорается золотом купол колокольни. Вслед за тем открывается вид на Преображенскую церковь, валы городища и село Городок. Кажется, это все, что сохранилось на месте древнего города. Подобное впечатление обманчиво. Приметы древнего города, возникшего в XIV веке и разоренного в Смутное время (1608―1609 гг.), еще не совсем изгладились. Ощущение реальности древнего Радонежа охватывает при взгляде на окрестности с колокольни Преображенской церкви. Река Пажа, протекающая у подножия церковного холма, огибает городище. Перед ним — луг Подзацерковь с изумрудной зеленью по дну пересохших стариц. По лугу проходит Древняя Переяславская дорога. В глубине, там, где дорога выходит к Паже, виднеется Заречный луг, обрамленный рощей. Левее окаймляющая всю линию горизонта стена леса приближается к Паже. Золотые кроны берез и осин и темно-зеленые ели ярусами поднимаются к вершине Марьиной горы. В южном направлении взгляд проникает сквозь синюю дымку вплоть до сосновой гряды, возвышающейся у слияния Пажи и Вори. На переднем плане — Афанасово поле. За ним белоснежная ротонда церкви села Воздвиженского. На северо-востоке, за околицей Городка, перспективу замыкает летописная гора «над Радонежемъ». Открывающаяся панорама соединяет совершенство естественного и рукотворного ландшафта.
Окрестностям села Городок свойственна одна особенность, которая выделяет их среди других подмосковных ландшафтов. Эту особенность почувствовал К. С. Аксаков, писавший о Радонеже в 1857 году: «На нем лежит какой-то особый вид тишины и уединения, точно Бог знает в какой глуши, и так хорошо и тихо становится на душе. Перед глазами нашими, за близкой околицей, опять поле и опять леса. Так тихо и далеко. Так хорошо! Мир и простор». Похожее чувство рождается и сегодня. Но в полной мере величие и умиротворенность Радонежа можно ощутить, взглянув на Городок с Радонежской горы. Вся равнина с церковью, селом, дорогами и лесами на противоположном берегу Пажи просматривается почти с птичьего полета. По своему масштабу эта панорама значительно превышает размеры нынешнего села, и воображение легко достраивает на его месте картину древнего города, какой ее видели путники, двигавшиеся от Троицкого монастыря.
Гармонический облик Радонежа обусловлен его природными особенностями и историческим развитием. Характер ландшафтов Радонежа издавна определяли три природные зоны, отличавшиеся по своему рельефу и геологическому происхождению. Первая из них представляла собой моренную возвышенность, лежащую между Троицким монастырем и Радонежем и именовавшуюся горой «над Радонежемъ». К югу и западу от возвышенности расположено плато, по которому пролегают долины реки Вори и ее притоков Пажи и Торгоши. Исследования лесов, осуществленные Ботаническим садом МГУ специально для проекта зон охраны Радонежа, позволили выделить старовозрастные участки, отражающие коренную растительность, которая была свойственна этой территории в XIII―XVI века. На возвышенностях преобладали дубово-липово-еловые леса. На плато, как и в настоящее время, господствовали ельники. На песчаных почвах в районе села Воздвиженского были распространены сосново-еловые леса, а в поймах рек — ольшаники. Реликтовые участки дубрав сохранились в Белухинской роще к северо-востоку от села Городок. В начале XIV века здесь, по преданию, существовало святилище Белые Боги. Дубравы почитались славянами, поэтому расположение святилища было неслучайным. То обстоятельство, что, несмотря на многочисленные рубки, радонежские леса на треть сохранили свой древний породный состав, свидетельствует об удивительной устойчивости ландшафтов. Восстановление равновесия, свойственного природным комплексам, является одной из целей проекта.
Славяне освоили течение реки Вори в XI―XII веках. Заселение же окрестностей Радонежа началось в конце XIII — начале XIV века. К середине XVI века на территории, где в настоящее время размещается 17 сел и деревень, существовало более 80 селений. Наиболее ранние письменные источники, относящиеся к радонежским землям, были составлены в Троицком монастыре при преемнике Сергия игумене Никоне Радонежском в начале XV века. Большой интерес для изучения древней структуры расселения представляет межевая книга 1542―1543 годов, созданная в эпоху расцвета города, а также описания, возникшие после передачи в 1617 году городка Радонежа Троицкому монастырю. Писцовая книга 1646 года фиксирует состояние Воздвиженской волости, охватывавшей всю южную половину радонежских земель. Завершают перечень источников допетровского времени межевые книги 1680 и 1684 годов, которые составлялись с точным измерением расстояний, что позволяет локализовать межи на современной карте.
Археологическое изучение Радонежа связано с именами З. Я. Ходаковского, Ю. Г. Гендуне, Н. П. Милонова и других. В 1976―1984 годах исследования в селе Городок и его окрестностях проводились экспедицией исторического факультета МГУ. Благодаря применению аэрофотосъемки и метода сплошной разведки было выявлено более 200 памятников XIII―XVII веков, в том числе 84 селища, а также могильники, дороги, плотины, пруды и другие сооружения.
Связующим звеном между письменными и археологическими свидетельствами стала устная традиция. Записи о местных географических названиях были сделаны от 46 старожилов из 18 сел и деревень округи села Городок. Результаты опросов превзошли все ожидания, открыв богатейшую топонимическую традицию, сохранившую до наших дней названия 450 угодий и урочищ. Более 50 из них упоминаются в документах XV―XVII веков, а около 100 можно относить к этому времени предположительно. С помощью устной традиции и данных Генерального межевания (1768 г.) межи 1680 и 1684 годов, а затем и более древние были локализованы, а селения, известные по писцовым книгам, идентифицированы с селищами, выявленными археологически. Применение такой методики позволило детально отразить памятники на историко-опорном плане и тем самым поставить на более точную основу последующие стадии проектирования.
Прежде всего были определены границы древнего города. Крепость Радонежа была основана в XIV веке на естественном останце, глубоко вдающемся в долину реки Пажи. Городище, сохранившееся на этом месте, называют теперь «Оба́лом». К востоку от укрепления, на равнине, располагался посад. Центральная его часть ныне занята селом Городок, южная охватывает Афанасово поле, а северная — Морозовское поле. Раскопки показали, что под распаханным верхним культурным слоем сохраняются остатки построек и ремесленных производств, целых кварталов города.
По преданию, до разорения города в начале XVII века, в Радонеже было 7 церквей и 2 монастыря. В крепости располагалась церковь Рождества Христова. В «Житии Сергия Радонежского», написанном Епифанием Премудрым около 1418 года, содержится известие о том, что отец Сергия Кирилл, «отъехав» из Ростова в Радонеж, «преселися близ церкви, нареченныа в имя святого Рождества Христова, еже и доныне стоит церковь та. И ту живяще с родом своим».[20] Преображенская церковь, основанная в центре посада, была возобновлена в 1617 году архимандритом Троицкого монастыря Дионисием и келарем Авраамием Палицыным. Писцовая книга 1622―1624 годов упоминает при ней пределы Сергия Радонежского (он сохранился и в нынешней церкви), Михаила Малеина и «на колокольне колокола». В 1800 году на ее месте была построена деревянная церковь, а в 1840-м — ныне существующая, каменная. Место третьего храма связано с возвышенностью в северной части Афанасова поля, которую местные жители называют «Погостом». Писцовая книга сообщает об этом месте: «Погост близко… Городка Радонежского а на погосте церковь Афонасея Великого стоит без пения». В середине XIX века сохранялось воспоминание еще об одной церкви,[21] которая, предположительно, находилась в центре села, там, где в XVI―XVII веках был перекресток дорог.
В XVII веке центр управления радонежскими землями переместился в село Воздвиженское, через которое была проложена новая Переяславская дорога. В начале 1620-х годов в Воздвиженском был построен путевой дворец. Во время походов московских государей на богомолье он служил последним «станом» перед Троицким монастырем. С Воздвиженским связаны драматические события, предшествовавшие приходу к власти Петра I. В 1682 году здесь по приказу царевны Софьи были казнены князья Иван и Андрей Хованские, а в 1689-м, потерпев поражение в борьбе за престол, сама Софья из Воздвиженского была отправлена Петром I в заточение. На Поклонной горе, между Воздвиженским и Троицким монастырем, на месте древней деревянной часовни, посвященной Стефану Пермскому, в XVII веке была построена каменная шатровая часовня «Крест». В 1612 году близ нее войско К. Минина и Д. Пожарского получило благословение на освобождение Москвы. Разрушение этого памятника в 1932―1935 году обеднило архитектурный облик окрестностей Радонежа.
Большой интерес представляют селища XIII―XVII веков, обнаруженные на пашнях, в лесах и на древних полянах — «осёлках» — как называют их старожилы. Поляны сохранились благодаря тому, что после запустения селений на них из века в век устраивались покосы. И сегодня на «осёлках» можно видеть средневековые пруды, контуры полей, дороги, проложенные в XIV―XVI веках. «Осёлки» Радонежа — такие, как Дуденево, Фомино, Белухинское, — принадлежат к тем местам, где ощущение подлинности исторической обстановки особенно сильно.
Дороги Радонежа — своего рода путеводные нити, помогающие увидеть местность приблизительно такой, какой ее видели в прошлом. Межевая книга 1542―1543 годов сохранила древние названия больших дорог, расходившихся от центра удельного княжества. На север, по правому берегу Пажи, вела дорога на Хотьков монастырь, сохранившаяся среди старых еловых лесов. По левому берегу шла Инобожская дорога, соединявшая город с Инобожской волостью. По имени радонежской волости Тешилово получила название Тешиловская дорога. В юго-восточном направлении, через село Воздвиженское, пролегали дороги на Стромынский монастырь и «городок» Шерну. Главной же дорогой, проходившей через Радонеж, была Древняя Переяславская, или, как именовал ее Епифаний Премудрый, «великий и широкий путь вселюдскый». Эта дорога, соединявшая Московское княжество с Ростовом и Заволжьем, в районе Радонежа сохранилась на протяжении 10 км. Переяславская дорога и долина реки Пажи — две главные исторические оси, определившие конфигурацию охранной зоны.
Устойчивой была и структура крестьянских угодий: поля, окружающие село Городок, и большая часть лугов сохранили свои границы с XVI века. Скрытые среди приречных лесов и лежащие в стороне от больших дорог, луга Радонежа — особая часть его ландшафта. Ни об одном из угодий так охотно не вспоминают старожилы, как о своих покосах: лугах, кули́гах, ха́лугах. Царский луг назван по своему расположению у подножия Воздвиженской горы, на которой стоял государев дворец, луг Чуне́ва — по имени деревни, исчезнувшей в опричнину. С лугами связаны различные поверья. Бе́сову кули́гу, например, обходили стороной — чудилось, что там ходят казненные стрельцы. На лугу Гуля́ни устраивались праздники. В 1920-е годы, когда размеры крестьянских наделов расширились, практически все исторические луга были расчищены под покосы. В настоящее время около половины их заброшено, хотя хозяйства остро нуждаются в кормовых угодьях. Вокруг села Городок, впрочем, и теперь устраиваются большие покосы. В это время, которое приходится на июнь и совпадает с праздником троицы, Радонеж оживает, приобретая свой традиционный колорит.
Установление местоположения древних храмов, селений и дорог позволило по-новому взглянуть на пространственную структуру окрестностей Радонежа.[22] Церкви и села основывались с тонким учетом визуальных связей. Так следы села Морозова, принадлежавшего в XV веке боярам радонежских князей Кучецким, были обнаружены на вершине холма, откуда открываются виды на Хотьковский монастырь и Преображенскую церковь села Городок. В XVIII веке поселение было перенесено не более чем на 200 метров, но этого оказалось достаточно, чтобы зрительные связи были утрачены. Знание местности и древние традиции проявлялись и в том, как прокладывались дороги. От Тешиловской и Инобожской дорог открываются виды одновременно на Преображенскую и Воздвиженскую церкви так, что они как бы направляют движение путника. Трудно представить все богатство визуальной композиции Радонежа в тот период, когда существовали церкви Рождества Христова, Афанасия Великого и другие еще неизвестные нам архитектурные сооружения. Сегодня лишь отдельные мелодии напоминают о некогда существовавшей симфонии зрительных впечатлений. Но подобно тому, как, услышав колокольный звон, на мгновение мысленно представляешь невидимую церковь, отдельные зрительные впечатления порой помогают восстановить образ утраченных памятников. Если взглянуть на городище Радонежа с запада, из-за реки Пажи, оно визуально накладывается на Преображенскую церковь, и кажется, что среди валов городища стоит древний храм Рождества. Стены города и храм находились как бы в центре чаши, образованной высокими берегами Пажи. В плане линия берега представляла собой почти полную окружность. Со стороны посада, там, где эта линия была разомкнута, возвышалась церковь Преображения, построенная точно на таком расстоянии от храма Рождества, чтобы придать всей композиции сферическое построение.
Градостроительная композиция Радонежа формировалась под влиянием тех представлений об организации пространства, которые сложились в XIV веке в Троицком монастыре. В их основе лежало понимание религиозно-нравственной ценности «Бого-зданного» мира, проявляющейся в красоте девственной природы и произведений человеческих рук. Основание храма или селения, любая форма устроения земли мыслились как узнавания «Божественного смысла» природы, тех вечных начал, которые роднят человека и окружающий его мир. В этом заключались истоки гармоничности ландшафтов Радонежа.
Округа Радонежа дошла до нашего времени в малоизмененном виде во многом благодаря тому, что северная железная дорога, проложенная в 1862 году, оставила село Городок в стороне. Иначе сложилась судьба памятников Радонежа. К началу 1960-х годов их состояние было удручающим. В письме, опубликованном в газете «Советская культура» в феврале 1966 года, Леонид Леонов, Сергей Коненков и Павел Корин с возмущением писали: «В самой церкви размещен склад грязной соли местного колхоза, тут же селитра и мазут на белокаменном полу, хотя в этой церкви в 1959 г. были обнаружены художественные и исторические ценности, восходящие ко времени Дмитрия Донского. Рядом построен свинарник… Мусор и кучи навоза придвинулись вплотную к крепостным воротам… и стенам церкви». «Памятники Радонежа, — отмечали далее авторы письма, — беспредельно дороги русской истории, и мы не имеем права допустить их гибели. Радонеж должен стать заповедным местом… для чего следует обозначить границы охранной зоны, освободить от склада церковь и провести восстановительные работы и вообще сделать весь этот историко-мемориальный комплекс филиалом Загорского музея-заповедника». В марте 1966 года Мособлисполком дал указание перенести на другое место скотный двор, отремонтировать здание церкви и запретить захоронения на кладбище. Первые два пункта были выполнены, чему в немалой степени способствовали усилия общественности и, в частности, энтузиаста охраны памятников Радонежа скульптора Ф. Ф. Ляха. К сентябрю 1968 года реставрация церкви, осуществленная Московской Патриархией, была завершена. В 1971 году церковь была передана Загорскому музею, который на следующий год открыл в ней выставку «Древний Радонеж» (автор Л. М. Спирина). К 1975 году был демонтирован скотный двор, а в 1976-м к селу Городок подведено шоссе.
Инициаторы организации музея «Древний Радонеж» сознавали, насколько важно сохранить его уникальные окрестности, и по их инициативе в 1977 году президиум центрального совета ВООПИК принял решение о необходимости разработки охранной зоны и создания в Радонеже заповедника. Эта мера, однако, не была реализована своевременно. Между тем фронтальное наступление на ландшафты Радонежа уже началось. В 1970―1972 годах окрестности села Воздвиженского были искажены карьерами вдоль строившейся тогда трассы нового Ярославского шоссе. Это повело к утрате древнейшего поселения славян (Гольневское). Непоправимый урон природному богатству нанесли рубки Загорского лесхоза. Были уничтожены реликтовые дубравы и ельники, обезображено селище Дюденево XIV века, на протяжении 2 километров рубкой и корчевкой сметена с лица земли Старая Переяславская дорога, по которой шли русские войска на Куликово поле. До сего времени здесь ведутся «показательные рубки» для иностранных специалистов.[23] В 1979―1982 годах в районе Радонежа без согласования с органами охраны памятников было построено 22 поселка (коллективные садоводства), насчитывающие 2,5 тысячи домов. Под участки вырублено 100 гектаров леса, в основном лесопарков. В результате были разрушены памятники археологии и природы XIV―XVII веков, искажены долины рек, застроена заповедная территория, соединявшая ансамбль Хотькова монастыря с округой Радонежа. В непосредственной близости от села Городок были размещены поселки «Орбита», «Дубки», «ВНИИЛМ». И наконец, пренебрегая категорическими возражениями Министерства культуры РСФСР, напротив музея «Древний Радонеж», в зоне памятника, был построен поселок «Подмосковье» МК и МГК КПСС, вследствие чего снивелированы часть радонежского посада и селище Гусинцы XIV―XVI веков. Такова была ситуация, когда в 1982 году началась разработка проекта зон охраны.
Целью проекта явилось создание условий для обеспечения надежной охраны памятников и исторической среды, установление режимов ограниченной хозяйственной деятельности и поиск оптимального сочетания охраны и хозяйственного развития.
В проекте были определены территория памятника, охранная зона, зона охраняемого ландшафта и регулирования застройки. Их общая площадь составила около 8 тысяч гектаров. В охранную зону вошел сложный культурно-экологический комплекс, сформировавшийся на протяжении 9 столетий. Это поля и луга, примыкающие к памятникам Радонежа и Воздвиженского, определяющие бассейны их видимости, а также ценные лесные массивы. В охранную зону, кроме того, были включены земли в районе деревень Короськово, Новосёлки, Лешково и Голыгино, берущих начало от поселений XIII―XVI веков.
Общий анализ территории в связи с отраслевыми схемами развития хозяйства и районными планировками Загорского и Пушкинского районов показал, что экономическая необходимость размещения в зонах охраны Радонежа новых промышленных объектов отсутствует. Ведение сельского хозяйства в целом способствует сохранению исторического ландшафта, так как центральные усадьбы совхозов, обрабатывающих радонежские земли («Хотьковский» и им. Жданова), находятся за пределами зон.
В целях музеефикации и регламентирования развития исторических сел Городок и Воздвиженское было предложено разработать специальные генпланы. В области лесного хозяйства проектом были запрещены сплошные и проходные рубки и намечен перевод лесохозяйственных кварталов в категорию лесов научного и исторического значения. Запрещено также строительство новых коллективных садоводств, которые должны размещаться в соответствии со специальными схемами на бросовых землях. Относительно садоводств «Подмосковье», «Орбита», «Дубки» и «ВНИИЛМ» единственным научно обоснованным решением является их вывод с территории зон охраны. Проблему размещения пионерских лагерей способна решить разрабатываемая в настоящее время схема зоны детского отдыха. Таким образом, проектное решение доказало реальность выполнения режимов хозяйства, необходимых для охраны памятников. Обобщая на заседании Градостроительного совета ГлавАПУ Московской области значение проекта зон охраны Радонежа, председатель Градостроительной комиссии ЦС ВООПИК А. В. Ганешин подчеркнул: «Радонеж — первый случай, когда территория такого ранга ценности является живым организмом. Здесь можно достичь высокого культурного уровня хозяйственной деятельности на землях, имеющих большую историческую значимость».
Для проведения проекта в жизнь в 1983 году ЦС ВООПИК взял под контроль землеотводы в районе села Городок, а в июне 1983 года эскизный вариант зон охраны был одобрен ГлавАПУ. В мае 1985 года вышло решение Мособлисполкома «О сохранении и восстановлении исторического ландшафта в проектируемых охранных зонах древнего города Радонеж», в котором была намечена программа охраны Радонежа как единого заповедного района.
Однако, несмотря на принятые меры, нарушения законодательства об охране памятников продолжались. В Воздвиженском, в зоне памятника, было намечено возвести 25 коттеджей, что повело бы к полному искажению исторического облика центральной части охранной зоны. Производственный комплекс был «посажен» на территории памятников «Стрелецкие могилы» и селища Воздвиженское-3. Подобное «комплексное переустройство» села пренебрегало не только охраной памятников, но и элементарным здравым смыслом. Первоначально коттеджи были спроектированы на трассе подземных коммуникаций. Когда же это выяснилось, под строительство решили отвести приусадебные участки жителей села. В этих условиях сход жителей села Воздвиженского высказался против строительства, направив соответствующее коллективное письмо в Президиум Верховного Совета СССР. Осенью 1985 года Мособлисполком дал распоряжение не вести работ до утверждения зон охраны, однако директор совхоза им. Жданова решил поставить всех перед фактом начавшегося строительства. Тогда в декабре 1985 года председатель уличного комитета села, бывший учитель С. В. Елизаров, и другие жители вышли навстречу грузовикам и не дали сгружать строительные блоки. Во многом благодаря этому вопрос был решен в соответствии с законодательством: после утверждения зон охраны Радонежа производственный центр совхоза решено было разместить за их пределами.
Не менее остро угроза существованию зон охраны Радонежа возникла в результате новых незаконных отводов земли под коллективные садоводства, и в частности, отвода участка для Московского института автоматической аппаратуры между Воздвиженским и Городком (1984 г.). Центральный совет ВООПИК и Министерство культуры РСФСР повели последовательную борьбу против нарушения законодательства об охране памятников: за 1985―1986 годы Совет Министров РСФСР четыре раза давал поручения по этому вопросу. В феврале 1986 года академик Б. В. Раушенбах и другие представители научной общественности обратились к XXVII съезду КПСС с развернутым письмом «О сохранении и восстановлении историко-культурно-природного комплекса древнего Радонежа». Депутат сельского Совета села Воздвиженского П. П. Дунаев в радиопередаче выступил против практики отводов земель без согласования с сельским Советом. Единая позиция представителей охраны памятников, общественности и ГлавАПУ возымела действие: в июне 1986 года Мособлисполком переотвел участок, а вслед за тем начался переотвод и пяти других еще не построенных поселков.
Таким образом, исследованиями установлена историческая значимость памятников Радонежа, жизнеспособность его древнего ландшафта. Проектом зон охраны обоснована реальность и экономическая эффективность его комплексной охраны. Следует отметить, однако, что, при всей важности этой меры с юридической точки зрения, она явно недостаточна для того, чтобы обеспечить фактическую охрану в условиях индустриальной Московской области. Необходимо создать историко-культурный заповедник «Древний Радонеж» с дирекцией и штатом сотрудников. Такая организация должна сочетать охранные, научные, реставрационные и музейные функции, не утрачивая при этом связи с носителями традиции и местной общественностью.
Эти связи очень важны для того, чтобы, став заповедным, Радонеж сохранил присущий ему дух подлинности, без которого не может сохраниться память о высоком образце, к которому восходит его традиция. Жители села Городок и окрестных деревень хранят и передают из поколения в поколение предания о Радонеже, названия пустошей, холмов, ручьев, часть которых уже нельзя найти ни в одном письменном источнике. Корни многих местных семей уходят в далекое прошлое. Все это питает привязанность к памятникам старины.[24] В этой не угасшей искренней заботе — источник жизненной силы Радонежа.
Посвящается памяти К. П. Флоренского
Гордость наших городов, сел, украшение природы — архитектурные памятники старины. Они удивительно гармонично вписываются в окружающий мир, не только дополняют, но и формируют ландшафт, становясь его организующим центром. Чем древнее памятники, чем больше исторических событий и традиций связано с ними, тем сильнее замыкают они вокруг себя природу, историю, пространство и время. Тысячи людей любуются памятниками архитектуры, и каждый видит их немного по-своему. Свой взгляд на них и у геолога, изучающего жизнь камня в природе. Геологическое осмысление целого ряда явлений и процессов, происходящих с памятником, необходимо для его реставрации и охраны. Уместность и справедливость такого подхода показал, опираясь на учение В. И. Вернадского о ноосфере, его ученик К. П. Флоренский (1915―1982).[25] С геологических позиций и написана эта статья.
Занимая центральное место в ландшафте, памятники архитектуры являются его аномалией с геохимической точки зрения. Каким образом? Любое здание находится на поверхности земли — на границе твердой, жидкой и воздушной среды, где происходят самые контрастные изменения свойств и состояния вещества: здесь идут преобразующие облик земли процессы выветривания. Если поверхность ровная, они распределяются равномерно, но всякое нарушение, в том числе и постройка или, напротив, выемка, ров, — всякое, повторяю, нарушение становится местом, где процессы выветривания концентрируются словно в фокусе линзы, и все они стремятся уничтожить эту неоднородность, выровнять поверхность. Поэтому разрушение здания природными процессами — явление естественное; тут ничего не поделаешь. Наша задача — понять, как одни процессы приостановить, а другие отвести от памятника в сторону.
В постройках камни живут по-разному — одни успешно противостоят разрушению, другие разрушаются вместе с постройкой, а третьи чутко реагируют на воздействия, постоянно приспосабливаясь к меняющимся условиям. Вот эта «жизнь» камня и всей постройки как единого целого, которую в некотором роде можно уподобить жизни растений, и является предметом нашей работы. Реставратор должен знать все о тех камнях, которые слагают реставрируемую постройку: здесь нет ничего второстепенного, здесь все камни краеугольные.
Естественные камни, применяемые в строительстве, делят на силикатные и карбонатные. Силикатный камень устойчив и изменяется незаметно. Карбонатные камни — это известняк, образованный кальцитом, доломит, глинистый известняк, мергель и переходные разновидности между этими породами, а также мрамор. Все они соли углекислоты; некогда, в начальный период существования Земли, углекислый газ был одним из основных компонентов атмосферы (он и сейчас основа атмосферы безжизненных планет Венеры и Марса). С возникновением жизни углекислый газ стал усваиваться живыми организмами; благодаря их жизнедеятельности соединился в воде с кальцием, магнием и железом и перешел в карбонаты. Поэтому карбонаты — это «окаменевшая» (в результате жизнедеятельности организмов) древняя атмосфера планеты и, с другой стороны, это продукт гидросферы, ставший частью литосферы. Карбонаты, сохраняя в себе свойства образовавших их стихий, находятся в динамическом равновесии с окружающей средой, органически вписываясь в нее, легко отвечая происходящим изменениям, живя вместе с ними.
В карбонатных постройках происходят разнонаправленные, нередко компенсирующие друг друга процессы, по-своему протекающие в разных климатических и географических зонах. Они проявляются особенно выразительно, поскольку известняк строительных плит един со скрепляющим их известковым раствором, и вся постройка становится однородным по химическому составу и свойствам монолитом.
Из известняков и доломитов сложены памятники Владимиро-Суздальской Руси, Москвы, Ленинграда, Западной Украины, Прибалтики, Польши, ГДР и ФРГ, Франции, Италии, Греции… Но как по-разному этот камень ведет себя в разных землях! Контрасты эти можно уподобить различиям обычаев и темпераментов народов, населяющих эти земли. Однако в целом можно выделить три режима жизни камня: растворения, устойчивого состояния, эксфильтрации. Каждый из них — сплетение сложных процессов, и название режима мы даем лишь по суммарному эффекту.
Кальцит, относительно мало растворимое соединение, реагируя с водой осадков и конденсированной влагой, насыщенными углекислотой из атмосферы, в холодном климате превращается в растворимый бикарбонат кальция. Эта реакция идет тем активнее, чем больше растворимость углекислоты в воде, то есть чем вода холоднее. Поэтому в северных широтах карбонаты легко растворяются: следы этого процесса хорошо видны, например, на мраморных скульптурах ленинградского Летнего сада, и поэтому в холодное время над ними возводят павильоны. В Ленинграде растворяется даже известь из фундаментов зданий и остаются лишь валуны. Во Владимире и Москве растворение идет на стенах памятника выше 3―5 м от поверхности земли. Еще южнее — известняк стабилен; даже на влажном Черноморском побережье Кавказа на стенах памятников IV―IX веков, например на Иверской горе в Новом Афоне, сохранились затесы, сделанные древними строителями.
Однако растворение карбонатов усиливает растущая из-за загрязнения атмосферы «агрессивность» воды, которая, насыщаясь сернистыми соединениями, превращается в слабый раствор серной кислоты. Этот процесс усилился, когда стали топить печи каменным углем, а в наше время сера также попадает в воздух из заводских отходов и выхлопов автомобилей. Тонны сернистого газа разносятся ветрами на сотни километров, заводские выбросы из ФРГ отравляют дожди, выпадающие в Швеции; дым заводов США становится бедствием для полей Канады. Растворение карбонатов начинает проявляться и в более южных зонах: в Греции и Италии, некогда странах «вечного мрамора».
В засушливом и жарком климате при недостатке воды карбонаты не разрушаются, например, в Баку, где здания построены из рыхлого ракушечника третичного возраста. Более того, в Средней Азии (Бухаре и Самарканде) стабилен даже гипс (ганч), которым издавна скрепляют кирпичи вместо извести. В Сахаре, одном из самых засушливых мест на Земле, в городах Тегази, Бани-Абас и Альголии некоторые дома построены из… каменной соли. Соленой водой поливают дороги в пустыне Цайдам (КНР), и они становятся крепче бетонных.
Но как же предотвратить растворение карбонатных построек? На первый взгляд кажется, что достаточно покрыть стены непроницаемой пленкой, скажем, масляной краской. Нет, это недопустимо, ибо влага фильтруется из глубины стен под эту пленку, камень перестает «дышать», и уже тогда-то отслаивание приповерхностных зон камня неизбежно. Пока наиболее подходящим представляется тот способ, к которому прибегали и раньше, особенно в Новгороде и Пскове; надо регулярно белить и даже штукатурить здания, так как побелка растворяется и смывается, а стена сохраняется. Разумеется, речь идет о побелке белокаменных — известняковых — стен. Курьезом стала побелка кирпичных стен церкви Зосимы и Савватия (1637) и башен Троице-Сергиевой лавры, и особенно церкви Вознесения в селе Коломенском, красоту которой придавало чередование красного кирпича и белокаменных блоков, опоясывающих церковь подобно нитям жемчуга.
Стекая по стене, воды насыщаются кальцием, и их кислотность снижается, наступает устойчивый режим карбонатов. Процесс перехода кальцита в бикарбонат кальция сменяется противоположным: на поверхности стен осаждение кальцита происходит по той же реакции, которую мы уже приводили, но теперь идущей справа налево. Выпадая из раствора, кальцит перемешивается с побелкой, глинистыми частицами и гипсом. Последний, в свою очередь, образуется при взаимодействии кальцита и сернистого газа. Хотя гипс сам по себе — свидетельство разрушения, но его смешение с побелкой, кальцитом, глинистыми (силикатными) частицами образует на стенах белокаменных построек карбонатно-силикатно-сульфатную пленку толщиной 0,1―1 мм, защищающую поверхность стен от разрушения.
Состав пленки различен в разных климатических условиях и в разных частях построек. В северных районах она в основном карбонатная, а в южных — силикатная; в верхних частях здания — силикатная, а в нижних — карбонатная. В городах в ее составе превалирует гипс. Так как количество серы в атмосфере в разных районах разное, то различно и содержание гипса. В белокаменных постройках Москвы гипс составляет до 7 % приповерхностной зоны, а вне пределов — менее 1 %. Образующаяся на стенах памятников, особенно белокаменных, защитная пленка предохраняет их от разрушения, и удаление ее недопустимо, ибо резко усиливает разрушение стен. К сожалению, такая «реставрация» делается и пескоструйным аппаратом, и путем химической чистки специальными веществами (фтористый аммоний, трилон Б и даже кислота). Оставаясь в камне, они продолжают его разрушать.
Несомненно, что подобное «подновление» собора Парижской богоматери, который стал теперь не темно-серым, а белоснежным, очень недолговременно и ускорит разрушение его поверхности. Боюсь, что таким же будет результат аналогичной расчистки и «реставрации» Дмитриевского собора во Владимире и Георгиевского в Юрьеве-Польском. Однако и этот устойчивый режим карбонатов лишь кажется устойчивым, и здесь, увы, очаги разрушения выявляют следы неграмотных реставраций, замены одного камня другим. И особенно опасна замена извести цементом, обладающим другими физико-химическими свойствами. Впервые цемент применили при реставрации кирпичного собора Рождества Богородицы (1490) в Ферапонтове в 1908―1915 годах известные тогда реставраторы П. П. Покрышкин и К. К. Романов. При повторной реставрации в 50-х годах стало ясно, что цемент стал центром активного разрушения памятника. Этот плачевный опыт часто забывают: следы цементных доделок видны на многих памятниках Московского Кремля, Загорска, и совсем недавно цементом отремонтировали в Бухаре стены многих памятников, в том числе памятники XIII―XIV веков (Чашмы-Аюб — колодца пророка Иова).
Сходство памятника с живым растением особенно велико благодаря тому, что к стенам любой каменной постройки подсасываются грунтовые воды, которые нередко несут растворенные в них соли. Капиллярное поднятие влаги грунтовых вод тем сильнее, чем суше и жарче климат: в Средней Азии грунтовые воды поднимаются по стенам на высоту до 3 м; а они здесь обычно соленые. Более того, они проникают даже во внутренние помещения: например, жителям Казахстана хорошо известны белые высолы на стенах квартир на первых этажах. В результате камень в основании постройки расслаивается и разрушается. В Москве соли поднимаются на высоту до метра: засолонение усилилось теперь, когда посыпают тротуары солью, чтобы ускорить таяние снега. Во влажном и холодном Новгороде и в Пскове и тем более в Ленинграде эксфильтрация почти отсутствует — даже фундаменты находятся в зоне растворения.
Почвенные соли пропитывают и лежащие в них археологические предметы, поэтому, например, керамика, вынутая из влажной земли раскопок, через 2―3 дня становится покрытой горькими на вкус солями, выступившими на ее поверхности, чтобы их удалить, находки многократно вымачивают. Засолонение стен памятников архитектуры из почвенных вод изучили В. Я. Степанов и К. П. Флоренский, предложившие принципы научного геохимического контроля за их состоянием, в частности, комплекс мер по борьбе с засолонением: промывку стен, наложение на них компрессов, которые втягивают в себя соль из стен, и т. д.[26]
Там же, где вода не испаряется, стены памятников сырые и на них поселяются водоросли: на северной стороне и вообще в тени стены зеленеют. Разрушение водорослями не менее вредно, чем разрушение солями. Очень хорошо отсасывают грунтовые воды деревья, но растущие рядом со зданиями растения иногда корнями разрушают фундамент. (Так произошло в Москве: корни лип, посаженных на Красной площади в 50-е годы, проникли в подвалы ГУМа и в образовавшиеся трещины стала протекать вода.) В Средней Азии, чтобы понизить уровень соленых грунтовых вод, выкачивают дренажные колодцы, из которых откачивают воду насосами. Однако в других районах можно, напротив, пробурить колодец глубже и сбрасывать грунтовые и дождевые воды в более глубокие, «сухие» горизонты, если они есть. Такой способ, как один из вариантов дренажа Рязанского холма, предложил С. Н. Чернышев. Одновременно с понижением уровня грунтовых вод необходима гидроизоляция фундамента. В постройках Древней Руси таким гидроизолятором был слой бересты (который особенно характерен для XVII―XVIII веков), а в памятниках Средней Азии — слой циновок из камыша на 10―30 см выше поверхности. Гидроизоляция известна очень давно: вот как строилась, например, Вавилонская башня: «Наделаем кирпичей и обожгем огнем. И стали кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести».[27] Земляная смола — битум — играла здесь роль не только цементирующую, но и гидроизолирующую.
Как видно, постройка неразрывно связана с гидрогеологической обстановкой, а через нее — с геологией района. Как благополучие растения зависит от корней, так и сохранность строения в значительной степени определяет фундамент, на устойчивость которого влияют просадки грунта и многие другие процессы, рассматриваемые в инженерной геологии.[28]
Рассмотрим некоторые строительные камни, к которым чаще всего должны обращаться реставраторы, а также те, которые широко используются в практике современной реставрации.
Камень, из которого возведены древние постройки Северо-Восточной Руси, и в частности Белокаменная Москва, — известняк мячковского горизонта среднекаменноугольного возраста, сформировавшийся 300―320 млн лет назад.[29] Горизонт назван по селу Мячково, стоящему против устья реки Пахры. Зона обнажений мячковского известняка обрамляет Московскую область с запада и юга: запасы его очень велики.
Самые древние памятники из этого камня, возникшие вслед за постройками из плоского квадратного кирпича, называемого плинфой, возведены при Юрии Долгоруком в 1152 году. Это собор Спаса Преображения в Переславле-Залесском и церковь Бориса и Глеба в Кидекше, под Суздалем. Как в этих, так и в более поздних белокаменных постройках, стены вытесаны из плотно прошлифованных плит, а внутренняя часть засыпана глыбами известняка и залита известковым раствором. В результате памятник стал монолитом. Путем детального микропалеонтологического изучения образцов из стен различных построек и сравнения их с известняками в коренном залегании М. Н. Соловьева установила, что в домонгольское время — до 1238 года — добывали камень в основном в подземных каменоломнях по реке Пахре из низов мячковского горизонта.[30] А позже его добычу вели во многих других местах (и особенно около села Мячково), но разрабатывали уже верхнемячковский горизонт. Поэтому в ряде памятников удалось датировать даже время добычи отдельных монолитов. Для забутовки — засыпки внутренней части стен — и выжигания извести добывали камень из разных горизонтов верхне-, средне- и нижнекаменноугольных месторождений в разных местах. Под Владимиром и даже непосредственно в самой Москве, например в Дорогомилово, были вскрыты древние каменоломни в верхнекаменноугольных отложениях.
Мячковский известняк принадлежит к лучшим карбонатным строительным камням: прочность его на сжатие составляет 100―250 кгс/см2, пористость 20 %, но открытые поры, способные пропускать воздух и влагу, составляют 5―10 %, камень «дышит». Удивительна его морозостойкость: даже в стене памятников XII века камень почти не имеет следов морозного выветривания: но там, где он соприкасается с железными штырями и скрепляющими полосами, он выкалывается уже через 50―100 лет. Поэтому следует избегать применения при реставрации железных полос или штырей, которые могут разрывать не только белый камень, но и гранит: войдя в Центральный парк культуры и отдыха им. А. М. Горького в Москве, посетитель оказывается на приподнятой террасе, окруженной гранитными перилами: в ряде мест видно, что эти перила и поддерживающие их колонны растрескались, обнажив пронизывающие их стальные штыри.
На юге, например в Греции, успешно применялись связи мраморных монолитов из бронзы, а прокладки между ними делали из свинца. Но, во-первых, свинец — пластичен, во-вторых, там нет таких перепадов температур.
К сожалению, добыча мячковского строительного камня приостановлена без серьезных оснований, несмотря на то что только для реставрации его нужно очень много. До 1972 года в Мячковском карьере добывали камни на щебенку взрывами динамита. Между тем следует не взрывать, а пилить камень, так как при взрывах резко возрастает его трещиноватость, и камень становится непригодным к строительству. Может быть, стоит даже вести добычу не из карьеров, а закрытыми штольнями. Несомненно, что мячковский известняк должен быть не только основным материалом для реставрации, но и использоваться при облицовке современных зданий — на протяжении многих веков он доказал свою стойкость.
Известняковая плита Северо-Западной Руси — это глинистый известняк и мергель нижнекаменноугольного возраста. Самая ранняя и непревзойденная постройка, где эта плита применялась в сочетании с плоским квадратным кирпичом — плинфой и валунами, называемыми булыгой, — это София Новгородская, возведенная в 1045―1050 годы. Сочетание известняковой плиты, кирпича-плинфы и булыги характерно для ряда ранних памятников, в том числе и для Софии Киевской, но постепенно плита вытеснила другие материалы, и постройки из нее преобладали в XVI―XVII веках. Этот камень не образует больших монолитов, так как толщина слоев известняка не превышает обычно 20 см и лишь изредка достигает 40 см. Плиту добывали под Псковом: в Изборском и Выбутском карьерах, а также под Новгородом. В Петербург привозили путиловскую плиту также нижнепалеозойского возраста. Хотя прочность на сжатие плиты достаточна (300 кгс/см2), но из-за неравномерности примеси глинистого материала и других неоднородностей плита очень неморозостойка и быстро расслаивается от ежегодных смен температуры. Плита очень неоднородна и по разрезу, и по простиранию слоя, поэтому процент выбракованных камней был, несомненно, очень высок. На северо-западе нашей страны климат влажный и холодный, растворение кальцита здесь ускоряется, и понятно, почему возведенные из плиты постройки густо штукатурили и, вероятно, штукатурили регулярно. Стены же Псковского кремля никогда не штукатурили, и поэтому разрушаются они относительно быстро, что видно не только в древних участках стен, но и в участках, построенных во время реставрации заново. Впрочем, качество камня в последних очень низкое; по-видимому, при реставрации применяли всю найденную плиту без выбраковки.
Еще одна область добычи камня, сейчас широко применяемого в строительстве и реставрации, — Крым, страна известняков: везде в горном Крыму человека окружают белые и розовые кручи, сложенные разнообразными и разновозрастными известняками. Среди них отмечу наиболее известные.
Пористые известняки третичного возраста, которые сейчас привозят в Центральные районы, интенсивно добывают под Бахчисараем в карьере Бодрак и под Севастополем в карьере Инкерман (ныне г. Белокаменск). К сожалению, последние два десятилетия в Москве почему-то чрезмерно широко применяют эти камни в строительстве и реставрации. Эти серовато-коричневые известняки содержат крупные, в несколько сантиметров пустоты — каверны, быстро собирающие в себя пыль и грязь. Они малопрочны (прочность на сжатие лишь 100 кгс/см2), а из-за большой открытой пористости (20―30 %) они интенсивно насыщаются водой. Но главное — эти известняки неморозостойки и легко ломаются и расслаиваются в московском климате: я не сомневаюсь, что сделанная ими реставрация потребует замены лет через 20―30, а здания (например, гостиница «Турист» на Ленинском проспекте) быстро приобретут неопрятный разрушающийся вид. Уже через 7 лет после укладки из этого камня цоколя, ступеней, портиков и стен отреставрированных участков зданий Кремля, Петровского и Андроникова монастырей в Москве на них появились трещины, началось расслоение. Поэтому, видимо, целесообразно прекратить широкое применение дорогого и неприемлемого в нашем климате крымского известняка: он годится лишь для оформления интерьеров, если архитекторов, конечно, не пугают его каверны, собирающие грязь.
Под Симферополем в месторождении Бьюк-Янкой добывают более плотный известняк, по своим свойствам — в том числе и по морозостойкости — близкий к мячковскому, хотя он и более холодного, скорее, голубоватого цвета. В предвоенные годы плиты этого известняка И. В. Трофимов после выдержки их на морозе применял при реставрации цоколя колокольни и белокаменных деталей церкви Зосимы и Савватия в Троице-Сергиевой лавре. Они успешно стоят вот уже более тридцати лет; их технические свойства близки к требуемым, однако документальность такой реставрации, введение в памятник иного — хотя бы и по геологическим особенностям — материала спорны.
Немалое значение в современном строительстве и реставрации памятников имеют силикатные камни. К ним относятся различные граниты, базальты и диабазы, габбро, лабрадорит, вулканические туфы, кварциты и другие. Силикатные камни состоят из соединений кремния — кварца, полевых шпатов, роговых обманок, слюд, пироксенов. Как правило, их весьма высокие механические качества далеко превосходят требуемые в строительстве. В отличие от карбонатов, силикаты практически нерастворимы и весьма устойчивы химически, поэтому силикаты лишь пассивно противостоят воздействиям и не могут «залечиваться», «срастаться» с известью и даже цементом. Вот почему постройки из силикатов не превращаются, в отличие от белокаменных, в органически живой монолит, и их слабое место — швы между монолитами. В постройках Древней Руси валуны («булыга», «дикий камень») силикатных пород, принесенные некогда ледником, закладывали в смешанную кладку, как, например, в Софии Новгородской. Валуны закладывали и в фундамент здания. Оставаясь химически нейтральными в кладке, они легко выпадают из стен, когда оказываются у поверхности. Начиная с XVIII―XIX веков силикатные камни широко применяются в строительстве, и в основном в облицовке стен.
Проблема охраны памятников архитектуры и их реставрации очень широкая, по-настоящему комплексная проблема. Рассмотрим как пример Троице-Сергиеву лавру и памятники окрестностей города Загорска.
Сама Лавра — живописный ансамбль разновременных построек, включающий более 50 зданий и сооружений. «При туристском обходе Лавры беглому взору впервые развертывается не подавляющее количественно, но действительно изысканное богатство впечатлений от нее. Русская архитектура на протяжении всех веков делает сюда, в Лавру, лучшие свои вклады, так что Лавра — подлинный исторический Музей русской архитектуры».[31]
Лавра, пожалуй, наиболее благополучный, отремонтированный и отреставрированный комплекс. Накоплен значительный опыт его восстановления, в советское время берущий начало с 1918 года, когда после национализации церковного имущества в лавре была создана Комиссия по охране памятников искусства и старины, в которую входили: председатель О. П. Мансуров, Ю. А. Олсуфьев, А. Н. Свирин, ученый секретарь П. А. Флоренский, хранитель М. В. Шик. Эта комиссия и подготовила декрет «Об обращении в музей историко-художественных ценностей Троице-Сергиевой лавры», который был подписан В. И. Лениным 20 апреля 1920 года, после внесения по его указанию дополнений.[32]
Реконструкция и реставрация, начатая сразу после создания комиссии, продолжается поныне. Работы, проводившиеся под руководством И. В. Трофимова с 1938 по 1950 год, позволили укрепить фундаменты, реконструировать аварийные здания и реставрировать ряд построек, в том числе церковь Зосимы и Савватия (1637), которая освобождена от позднейшей застройки. Были сформулированы и частью решены назревшие вопросы сохранения всего ансамбля.[33] В последние же десятилетия усилия направлены на реконструкцию памятников, придания им «благолепного», подновленного под старину облика, превращение города в туристский центр. На этом этапе особенно проявились частные недостатки реставрации.
Окрестности Загорска также насыщены памятниками старины. С юга, со стороны Москвы, к нему примыкают Абрамцево, с которым связаны имена многих деятелей культуры России конца XIX — начала XX века, и село Городок, находящееся на месте древнего Радонежа — городища, окруженного валом, родины Сергия Радонежского (ок. 1321―1391). Сейчас здесь организуется Радонежский историко-природный заказник, который должен будет образовать единое целое с охранными зонами Абрамцево и Хотьково. Эти меры должны способствовать охране исторических мест, ибо за последние годы часть вала превращена в кладбище, в другом месте из вала берут песок. К востоку от Загорска сохранились остатки комплекса монастырей и скитов: Гефсиманского, Вифанского, Параклитского и Черниговского. С ними связана система Вифанских прудов, которые теперь дополнились водохранилищем. На северо-западе от Загорска на высоком холме находится древнее село Благовещенское, славившееся своей деревянной церковью XVII века — древнейшей в Московской области, разобранной в 1977 году. К северу располагается село Деулино, давшее название Деулинскому перемирию с поляками 1618 года.
Местность вокруг Загорска холмистая, с характерным ледниковым рельефом. Верхние горизонты образованы ледниковыми песками, глинами и валунами. Их подстилают пески и опоки мелового возраста, с которыми связаны знаменитые, считающиеся целебными родники, ниже залегают юрские глины. Такой разрез обусловливает два водоносных горизонта: приповерхностный, рассекаемый на блоки реками и оврагами, и более глубокий в меловых песках, единый почти на всей территории.
При взгляде на Загорск и его окрестности поражает, как его планировка напоминает планировку Москвы. В центре, на холме, находится лавра, которую, как и Московский Кремль, с запада и юга огибают реки и ручьи, текущие на юго-восток.
Холм, на котором стоит Троице-Сергиева лавра, сложен неравномерно распределяющимися ледниковыми рыхлыми глинами и слоями песка разной толщины. Анализ его строения проведен геологом С. Н. Чернышевым.
Фундаменты памятников находятся в приповерхностных горизонтах, но стабильность водного режима всей территории контролируют также водоносные слои, располагающиеся ниже. Нарушение режима и приповерхностных, и более глубоких горизонтов вызовет расползание холма. Уже несколько столетий холм сползает на юг. Свидетельство этому — трещина на западном портале Успенского собора, известная очень давно. Некоторое время назад сползала на юг и Трапезная церковь.
Поверхностные воды — верховодка — распределяются в соответствии с неоднородностью приповерхностных слоев крайне неравномерно. На севере лавры в районе церкви Смоленской Божьей Матери, больничных палат и колокольни мощность песков велика, почва быстро обезвоживается и на стенах нет следов увлажнения и тем более высолов. Южнее, под церковью Сошествия Святого Духа и Троицким собором, водоупорный глинистый горизонт близок к поверхности, в результате стены их увлажнены: особенно северные — до верха, кроме того, их зеленым ковром покрывают водоросли. С подсосом грунтовых вод не только по поверхностным стенам, но и внутри Троицкого собора реставраторы столкнулись в первые годы создания музея.
Вот отрывок из письма в музейный отдел Главнауки, направленного секретарем Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры П. А. Флоренским 25 апреля 1925 года: «Большое потребление воды в Сергиевом Посаде за последние лет двадцать и, в частности, в Лавре (общественные бани и т. п.) при отсутствии канализации повысило уровень грунтовых вод. Уже неоднократно указывалось, что почва на территории Лавры именно в связи с повышением потеряла свою устойчивость и грозит в дальнейшем целостности построек (наклон Лаврской колокольни, трещина Успенского собора); о дренировании этих вод необходимо позаботиться. Вполне возможно, что в связи с повышением уровня вод усилилось всасывание их стенами из пористого камня. К тому же закрытие стен холстом и масляными красками (в 30-е годы при реставрации белокаменные стены соборов были расчищены. — П. Ф.) должно было повести к усиленному выделению влаги из стен внутрь собора, так сказать, — к перекачиванию вод из грунта в собор, тогда как ранее они выходили наружу через поры, ставшие теперь непроницаемыми».
Разрушение Троицкого собора и других построек из-за подсоса грунтовых вод снова усилилось из-за того, что по реконструкции 1966 года весь двор замощен плитами известняка и доломита, тем самым прекращено испарение грунтовой воды через почву, и она направлена в стены собора. Нужно срочно размостить двор, оставив около здания лишь один — полтора метра отмостков, наклоненных от стен. С севера собора необходимо провести водоток или дренаж, отводящий воду по склону на юг или под стены на запад. Кроме того, после реконструкции 1966 года дождевые трубы, сделанные из бетона (под белый камень), разбрызгивают воду по стенам, и в результате этого стены древнейших Троицкого собора (1422), церкви Сошествия Святого Духа (1476), а также Успенского собора (1559―1585) находятся в плачевном состоянии: они размываются, растворяются, рассыпаются. Надгробная плита, вмурованная в Троицкий собор, почти исчезла, а ведь ее надпись было нетрудно прочитать несколько лет назад. Следует сказать, что вероятное переобводнение окружающей территории лавры мало учитывается при реконструкции ее окрестностей. К югу от лавры приподнят уровень реки Кончуры. А вокруг лавры планируется зачем-то восстановить ров, который был засыпан в XVIII веке. Если заполнить ров водой, то вместе с Кончурой они резко усилят оползневые процессы не только в лавре, но и городе вообще. К счастью, это предложение частично приостановлено Всероссийским обществом охраны памятников истории и культуры. Несомненно, геологические охранные зоны должны планироваться значительно шире, чем это делается, — по крайней мере до железной дороги на востоке: гидрогеологически это единый с лаврой район. Таким образом, повышение уровня грунтовых вод при строительстве водохранилищ не может не сказаться на устойчивости не только памятников архитектуры, но и городов вообще.
Напротив, при строительстве зданий, особенно с заглубленным фундаментом, происходит понижение уровня грунтовых вод. В результате будут загнивать сваи, сохраняющиеся в воде, на которых стоят памятники (например, в лавре на дубовых сваях стоит Трапезная церковь). Эта опасность возникает при планируемом строительстве туристского центра, и особенно подземных гаражей в непосредственной близости от лавры — на северо-западе от нее.
Применение естественного строительного камня в строительстве вообще и реставрации особенно требует целого комплекса исследований: инженерно-геологических, физико-геологических, микропетрографических, микропалеонтологических и т. д. Большинство этих исследований проведено в последние десятилетия. Важно научиться учитывать их. С точки зрения реставрации, необходимо решать в первую очередь следующие вопросы. Во-первых, это сравнительное изучение физико-механических свойств камня, с одной стороны, из кладки памятников архитектуры, а с другой — из месторождения, предлагаемого для реставрации. Во-вторых, изучение процессов выветривания и разрушения камня различных типов. В-третьих, определение геологического возраста, состава, структуры камня из построек, а по ним — места добычи для каждой постройки. Конечным документом такой работы будет карта распространения строительного камня из того или иного месторождения в памятниках архитектуры. И наконец, в-четвертых, поиски и изучение месторождений камня, которые разрабатывали в прошлом. Только камень именно из тех же месторождений (или хотя бы из геологически аналогичных) должен применяться для реставрации памятников. Недопустимо, как мы уже говорили, применение в реставрации архитектурных памятников Центральной России неморозостойкого крымского известняка, абсолютно недопустимо применение цемента.
Однако проблемой камня не ограничиваются задачи геолога. Они должны охватывать более широкий круг вопросов — и в первую очередь охрану ландшафта, природы, всей окружающей среды. Только при таком комплексном подходе возможно оптимальное решение вопросов создания и размещения охранных зон, историко-природных заповедников, национальных парков. Возможно сохранение для будущего памятников нашей культуры, истории, нашего прошлого.