«Дорогой Владимир Иванович, Ваши письма невольно перенесли меня в обстановку Вашей работы. Как всегда, Вы читаете такую бездну и по таким разнообразным вопросам, что становится завидно: откуда Вы берете Ваше уменье — времени придавать длительность и день превращать в несколько дней», — писал В. И. Вернадскому друг его юности минералог профессор В. К. Агафонов 20 июля 1909 года.
Еще в студенческие годы Владимир Иванович решил, что всегда будет работать много, «чтобы жизнь была недаром прожита». Это вызвало стремление «беречь кусочки времени». Кончил работу, до обеда (или ужина) остается полчаса. Эти полчаса употребляются или на разборку книг в библиотеке, или на писание писем. Таким образом и получалось, что один день превращался в несколько. И сколько же всего было сделано за долгие 80 лет жизни ученого! Хватило бы, наверно, на несколько жизней. Им создан ряд крупнейших наук — генетическая минералогия, геохимия, космохимия, радиогеология, биогеохимия, учение о биосфере и ее эволюции в ноосферу — в новое ее состояние, «когда разум человека становится геологической силой, меняющей лик нашей планеты».
Вернадский был не только крупнейшим ученым-естествоиспытателем, он был и ученым-мыслителем, включившим в круг своих интересов связь процессов земных с процессами космическими; ученым, работавшим на грани познаваемого, сумевшим увидеть взаимопроникновение живой и косной материи и в то же время непреодолимое между ними различие. А сколько сделано им научных открытий, обобщений, выдвинуто новых идей, во многом еще не до конца понятых и осуществленных. Но и этого мало. Вернадский был крупным организатором науки. В 1911 году по его инициативе Академией наук были организованы первые в стране экспедиции по поискам радиоактивных минералов. Вернадский был одним из тех ученых мира, кто раньше всех понял значение открытия явлений радиоактивности и их связь с атомной энергией. В 1910 году в докладе Академии наук он прямо указал, что с открытием радиоактивности человечество вступает в новый век — век лучистой — атомной энергии, и назвал это событие «научной революцией».
В 1914 году, в начале первой мировой войны, Вернадский первым в стране поднял вопрос о необходимости создания сырьевой базы на основе изучения естественных производительных сил нашей территории. По его предложению и под его председательством была создана Комиссия по изучению естественных производительных сил России (КЕПС). Эта комиссия была первой организацией мира, которая в масштабах большого государства начала плановое изучение и добычу стратегических и промышленных продуктов. Трудами КЕПС в 1918 году пользовался В. И. Ленин при составлении плана научно-технических работ в нашей стране. КЕПС, реорганизованный в 1930 году в Совет (СОПС), существует и поныне при Госплане СССР.
В 1918 году, оказавшись в Киеве, Вернадский принимает деятельное участие в создании Украинской Академии наук и единогласно избирается ее президентом (1919―1921). В 1921 году он — один из организаторов первого в нашей стране Государственного Радиевого института и его первый директор (с 1922 по 1938 г.). В 1928 году из КЕПС выделяется Биогеохимическая лаборатория под руководством В. И. Вернадского — ныне это Институт геохимии и аналитической химии им. В. И. Вернадского АН СССР. Три минералогических музея обязаны Вернадскому своим высоким уровнем, равным европейским стандартам: это музеи Ленинградского университета, Московского университета и Академии наук СССР. А сколько создано им и возглавлено комиссий! Полярная, Комиссия по истории знаний — ныне Институт истории естествознания и техники АН СССР, Метеоритная, Комиссия по тяжелой воде — впоследствии Комиссия по изотопам, Мерзлотоведения, Урановая, по Минеральным водам и т. д. и т. п. Нельзя не упомянуть и общественной деятельности Вернадского — его участие в организации профессорских съездов (1904), Академического союза (тогда же), помощи голодающим крестьянам в 1892―1893 годах (совместно с друзьями по университету). В 1906 году Вернадский был избран в Академию наук и одновременно направлен в Государственный совет, как представитель Академии наук и университетов. В Государственном совете он выступил с яростной речью, требуя отменить закон о смертной казни по политическим, религиозным и аграрным делам.
Вернадский откликался на все общественные и научные события и всегда оставался человеком чутким, искренним, любящим жизнь и людей.
Документом, отражающим духовный мир этого удивительного человека и ученого, является его переписка. Состав ее огромен. Большинство писем Вернадского, а также писем к нему (подлинников и в копиях) хранится в Архиве Академии наук СССР. Здесь сосредоточена полная переписка с женой, Натальей Егоровной, содержащая около 1000 писем Владимира Ивановича и около 1300 писем Натальи Егоровны. По его словам, они прожили вместе 56 лет «душа в душу и мысль в мысль». Письма Вернадского к жене были его дневником, в котором он писал о научной работе, новых идеях, встречах с людьми, о посещении музеев, театров, концертов, а главное — изливал свои сомнения, взлеты фантазии, мысли о судьбах страны, человечества, науки. Словом, они обо всем, что его волновало. Письма к сыну Георгию и дочери Нине — свидетельство того душевного контакта, который сохранился между родителями и детьми за долгие годы разлуки, когда дети оказались на другом конце света — в США. Письма к матери, сестрам, племяннице проникнуты любовью и стремлением понять и помочь. Особый интерес представляет переписка с друзьями, учениками и сотрудниками. Она полна творческих планов, идей, размышлений, рассказов о ходе научной работы, взаимной критики.
Из всего громадного эпистолярного наследия В. И. Вернадского мы подобрали несколько писем, которые характеризуют его духовный мир. Это размышления ученого о роли и значении науки и искусства в жизни человечества.
Некоторые письма публикуются полностью, из других приводятся только фрагменты, и в первую очередь это относится к письмам жене, касающимся вопросов культуры и искусства. Часть этих писем ранее печаталась в изданиях Академии наук СССР и на страницах журналов и газет. Большинство же публикуется впервые. Все письма приводятся по копиям, хранящимся в Кабинете-музее В. И. Вернадского и снятым личным секретарем В. И. Вернадского — А. Д. Шаховской, которая в свое время провела огромную работу по подбору и изучению архива выдающегося ученого.
В. Неаполитанская
Из письма к Наталье Егоровне Старицкой[34]
6 июня 1886 г. Рускеала
Дорогая Наташа…
<…>Мне теперь уже выясняется та дорога, те условия, среди каких пройдет моя жизнь. Это будет деятельность ученая, общественная и публицистическая. В разные эпохи разно она может выражаться, может преобладать та или иная сторона, но во всяком случае такая в сильной степени идейная и рабочая жизнь должна исключить все увлечения, все такие драмы, которыми заполняют свои произведения французские и иные беллетристы и которые могут быть, и бывают, при малой искренности и незанятой голове тех, с кем они случаются. Мне теперь представляется такая моя деятельность в тесной связи с деятельностью Вашей; здесь возможна и должна идти совместная работа, и в этом, как я Вам писал, кажется, представляется мне сила и значение семьи.
Владимир В.
Из письма к Н. Е. Вернадской
«2 июля 1887 г. Несоново, Рославльского уезда, Смоленской губернии[35]
Дорогая моя Наталочка…
<…>Ученые — те же фантазеры и художники; они не вольны над своими идеями; они могут хорошо работать, долго работать только над тем, к чему лежит их мысль, к чему влечет их чувство… По природе я мечтатель, и это опасная черта; я вполне сознаю, что я могу увлечься ложным, обманчивым, пойти по пути, который заведет меня в дебри, но я не могу не идти по нему, мне ненавистны всякие оковы моей мысли, я не могу и не хочу заставить ее идти по дорожке, практически важной, но такой, которая не позволит мне хоть несколько более понять те вопросы, которые мучают меня. Знаешь, нет ничего сильнее желания познания, силы сомнения; знаешь, когда при знании фактов доходишь до вопросов „почему, отчего“, их непременно надо разъяснить, разъяснить во что бы то ни стало, найти решение их, каково бы оно ни было… Ищешь правды, и я вполне чувствую, что могу умереть, могу сгореть, ища ее, но мне важно найти, и если не найти, то стремиться найти ее, эту правду, как бы горька, призрачна и скверна она ни была».
Из письма к Н. Е. Вернадской
20 июня 1888 г. Мюнхен[36]
<…>Сегодня на лекции, по поводу работы П. Кюри, Грот говорил, что измерения (которые я и хочу сделать) еще не сделаны ни одним человеком, но что по теории они несомненно должны существовать.[37] Он пришел к этому мнению совершенно из других соображений, чем я, и дал некоторые выводы, которые я сам еще не делал, но теперь вижу, что эти его выводы являются частичным следствием моих предположений, и я начинаю понимать, какой это важный коренной вопрос. Если это, как думает Грот, удастся, получатся поразительные результаты — как-то боишься и мечтать. Я начал теперь читать довольно внимательно по капиллярности, и как-то, мне кажется, на меня приятно подействовало, что человеческий ум познал существование капиллярных сил под чудным небом дорогой моей Италии, и человек этот был один из самых лучших людей, величайших гениев — ученый, художник и общественный деятель — Леонардо да Винчи. <…>Тутя! Если бы больше мне сил и знания!
С. Ф. Ольденбургу[38]
18 января 1889 г. Мюнхен (Публикуется впервые)
Мой милый Сереженька, твое письмо и брошюру получил — не ответил — все еще не было времени и теперь отвечу верно кратко и потому не ясно. <…>
С твоим политическим письмом я согласен не вполне, хотя согласен со многим. <…>
Я считаю не логичным с твоей стороны относиться так к мнениям П…,[39] как ты относишься, потому что это отношение переходит за пределы теоретических разногласий в область практических действий, от которых ты думаешь временно держать себя в стороне. Я лично отношусь к так называемому «социалист-идеалу», вероятно, вроде тебя, и, может быть, даже захожу далее тебя в этом отношении. Но я считаю это больше вопросом идеалов, а не практики. Ввести социалистический строй теперь — бессмыслица, о которой и П…, и люди его образа мыслей не думают, а то, что будет во 2, 3 поколении, из-за этого нам теперь грызться и ссориться неразумно. То, что вызывает неудовлетворение П… и др., это вызывает неудовлетворение и у тебя. Мне кажется, что все наше так называемое социально-революционное движение ничего настоящего социального не имеет и борьба носит чисто политический характер.<…>
Деятельность социалистов теперь состоит в стремлении добиться такого правительства, при котором они могли бы свободно выражать свои мнения. Ты тоже ничего иного не хочешь. Ты имеешь право с ними бороться, когда они хотят добиваться этого заговорами и тому подобной гадостью, но когда они хотят земского собора… ты должен идти с ними.<….> Ты, однако, негодуешь на П… за то, что он сказал, что ему безразлично — будут ли даны самодержавным царем или будет взята с помощью народного представительства некоторая доля социальных улучшений. Я думаю, что пока вопрос этот не становится на практике, разногласие практически праздное. Но я спрошу тебя: если бы была теперь возможность при сохранении самодержавия добиться целого ряда нужных реформ — имеешь ли ты право не работать для этого.<…> Мне представляется самым важным не этот вопрос, а самым необходимым является вопрос — как устроить так, чтобы не мог быть сделан шаг назад, чтобы не мог царь взять то, что дал. В этом весь вопрос. И это все, вместе с гибелью людей, которая идет у нас, с унижением личности и заставляет думать о народных представителях. <…>
Я боюсь, что я все-таки неясно выразил свою мысль. Но, Сереженька, не видишь ли ты в истории Англии целую массу прав, целую массу различных прерогатив, которые остаются мертвой буквой de facto.
Твой Владимир.
Я лично отношусь к «социал-идеалам» скептически, как ты знаешь, отчасти потому, что меня беспокоит положение науки и образования в случае торжества этих идей, а частью потому, что большая часть земли населена совсем некультурным или некультурным в нашем смысле слова народом. Россию я хочу видеть прямо — могучей, сильной и думаю, что она многое может сделать как в Азии, так и вообще для общего развития Европы.
Из письма к Н. Е. Вернадской
28 января 1889 г. Мюнхен
<…> Вчера я был в Пинакотеке и в опере. В тех настроениях, о которых я писал тебе в прошлом письме, на меня лучше всего действует художественный, эстетический интерес, и как бы новое спокойствие, какое-то непонятное укрепление нахожу я в нем. Я сливаюсь тогда с чем-то более высоким и чувствую себя сильным, и мысль получает нужную ширь для правильной, менее субъективной оценки событий. В Пинакотеке я окончил более внимательный обзор немецкой школы и просмотрел дальше бегло и все другие отделы.
Передо мной до сих пор стоят некоторые образцы Дюрера, и я редко видал что-нибудь более могучее, более чу́дное, чем четыре фигуры апостолов.[40] Сколько мысли в них, чувства и понимания всей силы религии. Это не обыкновенное изображение старой символики, где мысль и понимание пробиваются только рабски, исподтишка, — это мощное, яркое изображение и всей силы, всей прелести и всей мерзости страстных народных религиозных движений. В этих четырех лицах совместилось все. Ты видишь глубоко проникающую в искание правды душу одних делателей религии — они все забывают, они совсем ушли в эту правду.[41] Ты видишь, как рядом к этому же стремится и другое лицо, которое не может понимать всей сути, для которого дорога буква, который ближе к жизни — и который потому будет понятнее массам. Он в конкретных словах разъяснит то, что говорил другой, то, к чему мчалась мысль и чувство другого, более глубоко понимающего человека. Он не поймет его, исказит его — но именно потому его поймут массы: потому что он ухватит частичку нового и соединит его с вековым, народным. И Дюрер представил таким апостола Петра, с ключами от царства правды. Но вся фигура, лицо и выражение этих искателя-мыслителя и искателя-казуиста так цельно и глубоко переданы, как только можно их передать.
Рядом en face — другая группа. Это два строгих лица; это уже не мысль, а рука — его деятели. Один гневно смотрит кругом — он готов биться за правду. Он не пощадит врага, если только враг не перейдет на его сторону. Для распространения и силы своей идеи он хочет и власти, он способен вести толпу. Но он понимает, в чем дело. Это — боец-мыслитель.[42] А рядом, рядом фанатическое зверское лицо четвертого апостола. Это мелкий деятель. Это не организатор, а исполнитель. Он не рассуждает, он горячо, резко, беспощадно узко идет за эту идею.[43] И вот, в этих четырех деятелях — в этих четырех фигурах распространителей христианства, мощный ум Дюрера выразил великую истину. Мечтатель и чистый, глубокий философ ищет и бьется за правду. От него является посредником более осязательный, но более низменный ученик. Он соединил новое со старым. И вот старыми средствами вводит это новое третий апостол — политик, а четвертый является уже совсем низменным выразителем толпы и ее средств. Едва лишь может быть узнана мысль первого в оболочке четвертого, и так, частично, может пройти даже такое, что наиболее сильно и мощно влияло на человечество.
Из письма к Н. Е. Вернадской
31 декабря 1889 г. Мюнхен[44]
<…>Сегодня я осмотрел «кусочки» разных музеев, часть Alte Museum (часть заперта) и часть Volkskunde Museum (часть тоже заперта). Музеев здесь столько, и столько интересного, так много, много роится мыслей, желаний при их посещении, и в общем выносится какое-то меланхолическое, грустное впечатление. <…>В сущности, ты слышишь здесь все одну и ту же песню, одну и ту же видишь мысль, одно и то же чувствуешь желание. Это мысль человека о бессмертии, это желание человека найти удовлетворение и объяснение жизни и смерти, это песня об идеале, о чем-то лучшем и высшем, чем то, что кругом человека является.<…>
К сожалению, я не имел возможности осмотреть все в Alte Museum, так как многие для меня самые интересные отделы (новая скульптура, часть античной) оказались запертыми. Но я до сих пор под каким-то наплывом впечатлений и, главное, мыслей — знаешь, таких бесформенных мыслей, в которых ты все-таки чувствуешь гармоничность. <…>
Пергамские остатки[45] произвели на меня чарующее впечатление. И, когда думаешь, что еще много в земле хранится — гниет, гниет! — таких же чудных, могучих остатков красоты, мысли, — становится грустно, хочется плакать от бессилия. Подумай — меньше десяти лет назад эти великие создания мысли лежали в земле, разбросанные, неведомые. Все то, что они могли дать человеку, — все это пропадало. И кажется, только теперь начинают они опять оказывать свое влияние. Мне кажется, я чувствую на себе влияние этих великих Греков, этих неведомых мыслителей-художников — точно что-то меня живо, тесно связывает с чем-то бессмертным, оставшимся от того времени. <…> У меня возродилось то же чувство, какое давно, в детстве, произвело на меня воззвание Лейелля раскапывать Геркуланум, так как там могут сохраниться библиотеки (и вот, уже 50 лет почти ничего для этого не делается!) — ведь сколько может еще быть спасено от прежней мысли и жизни, такой чудной и высокой, как лучшее из теперешнего. Ведь вот недавно открыты удивительные по рассказам остатки в Олимпии, эти пергамские горельефы, недавние греческие портреты в Египте, статуэтки из нагры и т. п. А у нас в Закавказье столько еще может быть найдено.
В Пергаме была когда-то знаменитая библиотека. Оно и понятно — эта война гигантов с богами не могла быть создана там, где не было вообще научного, умственного движения. Если меня не обманывает память, то Пергамская библиотека составила основу Александрийской библиотеки, благодаря ей сохранились сочинения Аристотеля, — и то движение мысли, которое изошло оттуда, до сих пор подымает нас, волнует наш ум, живет, живет в нас. И вот десять лет назад открывают часть ее в крепостных стенах, построенных в тяжелую пору Византии, — другие, живые остатки того же могучего духа, и они являются перед нами, являются близкими, родными, чарующими. До сих пор не все еще собрано.
Но одна группа, уже собранная в главной пока ротонде, удивительна. Это группа, представляющая борьбу титанов, детей Земли, с богами. Я не знаю, какая фигура лучше, я не вижу, что меня больше всего поражает в этих частью обезображенных остатках. И фигура Зевса (без головы), и Аполлона (тоже) — просто восхитительны. И Земля-Гея — подымающаяся наполовину, чтобы помочь сыну — могучая и великая по сравнению с богами и титанами! Я не думаю, чтобы авторы хотели представить гигантов проявлением животности, — мне видится в них сочувствие к побежденным, мне мнится тайное желание показать, что не все богами кончено. Это показывает и могучая фигура Матери — Земли-Геи, и чудные типы юношей гигантов, например Отоса. Виден здесь миф Прометея, и то же самое гордое чувство свободной человеческой души, выразившееся хотя бы в иных мечтах и стремлениях греческих философов (например, позже, в нам известном, часто указываемом месте Лукреция Кара).[46] А это было как раз в то время. Мне противен сделался немецкий филистерский текст объяснения этой группы, где проводится «ортодоксальное» мнение (борьба духа — богов, с животностью — титанами). Здесь видно другое, здесь видна свободная гордая мысль, мысль, гонящая Тоску, рвущаяся вперед, далеко — так далеко, как прорвались и в науке греческие философские учения! Не то ли это самое, что заставило их, на основании немногих данных, построить такие синтезы, которые не раз удивляли нас своей справедливостью? Титаны не уничтожены богами, так как не могла быть ими тронута их мать. Первоисточник остался, и победа богов должна была быть поверхностной, как поверхностна была победа богов над Прометеем. Среди созданий греческого искусства это одно из самых замечательных проявлений этого направления. Я не припомню теперь ничего другого — хотя не раз, казалось мне, подмечал я то же самое…
И. М. Гревсу[47] (Публикуется впервые)
Полтава, 1 июля 1900 г.
Я очень тронут был, дорогой Иван, присылкой твоего труда и твоей надписью.[48] <…> Я не буду теперь ничего писать о прошлом и о том глубоком, по отношению к тебе, настроении, которое оно во мне создало. Мне хочется набросать тебе некоторые мысли, какие возбудило во мне чтение твоей книги, которую я кончил вчера и прочел с большим и сильным интересом. Все вопросы так живо и душевно тобою возбуждаются и твоя книга резко отличается от обычных ученых диссертаций тем, что в ней чувствуется живой человек, вложивший часть своей души в эту книгу. Эти вопросы чужды моему обычному материалу мысли, но я не могу сказать, чтобы я совсем вдалеке от них, и что они не касались близко меня, и чтобы во многом так или иначе не соприкасались с предметом моего мышления.
Читая твою книгу, все время билась сильно и бродила одна мысль, и, даже там, где я не соглашался с ходом твоих рассуждений, невольно с интересом и любовью вдумывался в то вечное, которое отражалось во всех затронутых тобою положениях. Лично мне дороги очень два твои основные положения, из которых одно, кажется мне, не вполне тобою выявлено, хотя всюду сильно и резко тобою проводится.
Это твой взгляд на историю с точки зрения всемирной истории, т. е. изучение явлений жизни народа или эпохи с широкой общечеловеческой точки зрения. В действительности, конечно, такой взгляд ближе к действительности, и благо, если его возможно применить как научный метод. Обособленное изучение истории одного народа или государства как бы мысленно уединенного от общемирового фона, на котором она идет, может быть иногда неизбежно, удобно для решения вопросов об отдельных частных процессах — но никогда не даст нам ясного представления об основных вопросах исторического бытия, о том, что особенно близко и дорого нам, что по существу вечно. Это все равно как изучение организма без связи с его средой, как подстановка декартовского человека-машины вместо живого человека. Душа при таком изучении исчезает во всех ее живых — настоящих проявлениях.
Твоя работа в этом отношении является живым, отрадным исключением среди работ других русских историков, и я думаю, что тебе вполне удалось показать плодотворность научного применения всемирно-исторической точки зрения, так как тобой уловлены такие формы, которые пережили внешнюю оболочку отдельного государства, перелились из одного «организма» в другой «организм» (если под «организмом» мы будем подразумевать отдельный формально от человечества «народ» или государство). Меня более всего интересует история мысли, а ее изучение невозможно без полного и глубокого признания неизбежности всемирно-исторической точки зрения на человеческую жизнь.
Другой принципиальный вопрос, тобой поставленный и, по-моему, местами блестяще разрешенный, к сожалению, представлен тобой на примере, но теоретически не вполне обоснован. Мне кажется, однако, он логически неизбежно связан с всемирно-исторической точкой зрения. Это — значение конкретных примеров, частных подробных случаев для получения о явлении более правильного представления, чем в обычных в последнее время — статистических или, я бы назвал, схематических — изложениях истории. Когда история является без лиц, без имен и без всякого влияния человеческой живой личности. Это так называемая история масс и различных «исторических процессов».
Не отрицая значения таких изучений и иногда прямой их неизбежности, я думаю, однако, что они дадут нам только рамки, как бы фон, на котором идет исторический процесс, но не позволяет уловить его настоящих причин. Такой причиной является психическая личность человека вне расы, вне времени, вне государства — т. е. неизбежный и необходимый субстрат всемирно-исторического понимания истории. Приводимые тобой примеры Горация и Аттики — а еще более, должно быть, Плиния (?) дают ясное указание на основные пружины — человеческие настроения и его (человека) психология, — которые отнюдь не подпадут под статистическое и схематическое изложение истории. Мне кажется, значение и неизбежная связь психологического (т. е. личного) толкования исторических явлений с всемирно-исторической точкой зрения на историю тобой проведена, но явно не разработана.
Читая твои конкретные примеры, чувствуешь, что избранный тобою метод изучения вносит новое, более глубокое понимание исторического явления, чем привычные нам схемы или прагматические изложения событий. В области развития идей и мысли человека особенно сильно чувствуешь такое значение живой личности и недостаточность для понимания процесса общих схем: отдельный частный случай служит не только примером схемы или общего явления, он в то же время дает возможность судить об ограниченности этой схемы, дает мерку ее приложимости, позволяет чувствовать ее границы, т. е. только и дает ей научную обоснованность, так как в точном научном знании основным является знание пределов колебаний обобщения или определения. Я думаю, что выбранный тобою прием имеет большой методологический интерес.<…>
Рим в жизни человечества только пассивно сыграл созидательную роль, только благодаря железной системе своего насилия, а настоящая созидательная работа была в других углах человеческой жизни, более живых, свободных, более мирно общавшихся.
Мне кажется, с всемирно-исторической точки зрения, ты должен был бы обратить внимание на появление — благодаря завоеваниям — в римском государственном организме хозяйственных форм иного порядка, иной живой жизни, которые постепенно разложились в чуждой им обстановке. Они умирали медленно и при своем замирании дали еще столетия живой жизни.<…>
Гаага, 9 июля 1900 г.[49]
<…> Посылаю тебе эти беглые, слишком несжатые наброски. Пришлось уехать из Полтавы, не кончив письма — а теперь тут под руками нет твоей книги, в которой сделал отметки. Здесь я купаюсь в Шевенингене, но живу в Гааге, так как тут музеи и хочу работать в библиотеке по подготавливаемой статье о кристаллографах XVII столетия. Все лето в Полтаве много работал — между прочим, над давно подготовленным курсом по истории естественно-исторических и физико-математических наук в новое время. Но верно еще несколько лет не решусь выступить.
Наташа и дети в Полтаве.[50]
Еще раз горячо и сильно благодарю тебя.
Твой Владимир.
Из письма к Н. Е. Вернадской
Гаага, 1 августа 1900 г.
Дорогая моя Наталочка…
Вчера был в концерте в церкви — некоторые вещи на меня произвели сильное впечатление — особенно арии Баха (орган со скрипкой — в первый раз слышал) — мне казалось, что эти звуки как-то проникают в меня глубоко, глубоко, что им ритмически отвечают какие-то движения души и все мое хорошее, сильное собирается в полные гармонии движения. Слышал знаменитую тройную фугу Баха — красоту ее сознаю — но она оставила меня холодным, может быть вследствие, как мне казалось — сухой игры Коопмана на органе. Я совсем начинаю увлекаться музыкой — хочется ознакомиться с ее теорией и историей.
Н. Е. Вернадской (Публикуется впервые)
5 августа 1900 г. Париж[51]
<…>Вчера провел целый день в Париже, сегодня еду в Бурж. Завтра с утра начинаются экскурсии.<…> Отправился с утра пешком по Парижу — понемногу узнавал его и много, много дум навеял на меня Париж. Во многом впечатление было тяжелое, так как вспомнилось старое время и невольно подводился итог духовной жизни прожитых 10 лет. Этот итог для меня в значительной степени отрицательный, и я чувствовал довольно тягостное настроение, из которого не хотелось выходить. <…> Мне кажется, что моя мысль подернута дымкой и моя воля связана туманом и я сознательно ничего не делаю, чтобы из него выйти. В его успокаивающем, укачивающем действии я нахожу удобные формы для «спокойной» умственной жизни. Если из моей научной деятельности выходило что-нибудь или выйдет, — это выходило помимо направляющего сознательного, напряженного действия — моей воли — выходило само собой.
Я чувствую, что моя личность, мое внутреннее я еще почти не проявлялось в жизни, как-то сильно чувствовалось, что как в облаке, окутанный от жизни и ее сильных воздействий пеленою, прохожу я жизнь — дилетантом — в своем мире, туманном и неясном. И так прошли молодые годы.<…>
Прервали Паша[52] и Цуриков, и с ними мы пошли по Парижу — на минутку в Лувр и затем на выставку.[53]
<…>Выставка грандиозная. Я был сегодня часа 2 с половиной и внимательно осмотрел только часть рудного отдела. Много интересного. И Париж полон умственных ресурсов — все-таки славный город и самый крупный, культурный в Европе.
Н. Е. Вернадской (Публикуется впервые)
19 августа 1900 г. Париж
<…>Вот, например, тебе мой день — вчерашний. Утром проводил Пашу и затем отправился на выставку. Было утреннее заседание конгресса — по прикладной геологии, которое меня интересовало, так как должен был быть доклад о положении вопроса об осушении Зюдерзее.<…>
Осушение Зюдерзее интересует меня особенно теперь, после того, как я побывал в Голландии.<…>
Французская жизнь показала мне в этот приезд как-то чрезвычайно ясно свою рабочую, деловую сторону. Интересно новое явление.<…> Новое явление — женщины ученые — жены профессоров — жены Лакруа, Ст. Менье, П. Кюри и т. д., которые принимают деятельное участие в их работах и, вероятно, представляют уголок мира (традиции французского протестанства?), незатронутый романистами.
Н. Е. Вернадской (Публикуется впервые)
8 августа 1902 г. Берлин[54]
<…>Работа моя идет хорошо, в том смысле, что план курса совсем выясняется — но я почти ничего не написал — думаю писать главным образом в Дании. Передо мною стоят ясные картины, выясняются общие рамки работы. Первые главы — мысленно — очень обдуманы. Я представляю средние века — как непрерывную эпоху брожения человеческой мысли — но созданные ранее, прочные и мощные формы постоянно подавляли неуклонно и интенсивно идущее стремление человеческой мысли в неизведанное. В этих формах по их характеру — живое исследование и изучение природы — проявление отдельных личностей — могло найти только два пути — сперва в ремесле и технике, где ему оказался простор в цеховых рамках, а затем — в искусстве.
И здесь традиция и формы работы почти не дозволяют видеть проявления свободной и мыслящей человеческой личности, которая в действительности все создала.
Одновременно всюду видно проявление брожения, искания новых, настоящих путей — в истории бесконечных религиозных сект, в постоянном появлении отдельных ученых, шедших отдельно, имена которых нам сохранились единицы на тысячи и т. д. Не было одного — не было неизбежного и необходимого фиксирования достигнутого отдельной личностью, ибо для того, чтобы оно могло оказать влияние на умы людей, необходимо время, необходимо преодоление известной инерции. То, что ими было создано, умирало с ними, быстро и легко уничтожалось враждебными формами жизни и также быстро искажалось в ближайшие годы, наростами сторонней, иногда идущей бесплодным путем, мысли последователей.
Но в середине, во второй половине XV столетия была создана такая фиксирующая сила, сделавшая равными в области мысли силы отдельной личности и враждебной или безразличной к ней среды.
Такая великая фиксирующая сила была создана в открытии книгопечатания. Оно вышло из той же среды, из которой вышли и другие открытия, где в рамках средневековой жизни таилась чуждая ее формам работа научных исследователей — из мастерских, из техники. Кто открыл книгопечатание? Неизвестно. Гуттенберг лишь усовершенствовал то, что в несовершенной форме создалось в мастерских Голландии, — откуда позже появились рудименты и других столь же крупных открытий, как телескопа и микроскопа — а несколько раньше создались элементы современной живописи. С книгопечатания победа мыслящей личности была обеспечена, и мы видим, как быстро, как ясно и сильно идет неуклонное развитие. Ко второй половине XVII столетия все основные элементы современной научной жизни вылились в ясные формы, и процесс их зарождения и составляет цель моего курса. Я думаю, что даже в той спешной и малообработанной форме, какую я придаю ему теперь, он даст много нового. Между прочим, выясняется любопытное влияние Аристотеля на возрождение естествознания — но об этом в конце курса.
Н. Е. Вернадской
Клампенборг, 13 августа 1902 г.
<…>Посылаю поразительный гимн Ригведы в метрическом переводе Дейссена; он, по-видимому, довольно точно отвечает содержанию.
Это произведение неизвестного поэта (и крупнейшего мыслителя?), жившего minimum за 1000 лет до Христа, за много лет раньше Будды, Сократа и всей греческой философии и науки. А как он современен, как глубоко заставляет он даже теперь биться мысль.
Я вижу в нем первый скачок в бесконечное, так как таким великим сомнением отрицается творец всякого рода (богов — обычных — он поставил уже сам после создания мира), и корень бытия переносится в находящееся вне мира (Nichtsein) — в нарождающееся и исчезающее, неуловимое и необъяснимое — влечение сердца, в чувство любви.
Пожалуйста, постарайся перевести!
Г. В. Вернадскому[55] (Публикуется впервые)
Самарканд, 10 мая 1911 г.
Дорогой мой Гулечка — пишу вечером в Самарканде, так как спутал время и остался здесь дольше, чем думал. Собственно говоря, мы здесь видели все, что хотели, можно было уехать, и мы бы успели, если бы более внимательно отнеслись к распределению времени. Потеряли день — так как выехать отсюда для нас можно только раз в день.
Самарканд удивительно интересен — но для такого профана, как я, который не имел времени углубляться в историю Востока, довольно побыть здесь 1,5 дня. Здесь ты вступаешь в область остатков старины, правда, относительно новой, XV века самое раннее, сравнимых с тем, что дает Ранессанс в Европе. Перед нами на Регистане, главной площади старого Самарканда, открываются чудные произведения древнего зодчества, и Регистан производит впечатление, сравнимое с тем, что дают старые piazza итальянских городов — Флоренции, Венеции, Пизы! И это в глуби Средней Азии, среди народов, казалось, для нас погребенных в полный упадок, народов слабой культуры. Мы привыкли говорить о культурной роли «арабов» — но это не были только передатчики эллинского знания — это были творцы нового. В искусстве к XV веку они достигли поразительной красоты и силы. Я впервые понял силу восточного («мусульманского») искусства здесь, в Самарканде.
Меня интересовало здесь и другое. Года три назад Вяткин открыл здесь остатки обсерватории Улуг-бека, Самаркандского властителя, убитого здесь в первой половине XV столетия. Мы посетили сегодня эти остатки с Вяткиным. Сам Вяткин интересный тип русского самоучки. Сейчас он здесь советник областного правления — научно работает среди повседневной работы. Местный житель — самаркандский казак, сперва учитель, потом чиновник, он достиг огромной эрудиции и знания сам. Исходя из своих знаний местной — персидской, арабской и тюркской истории, он на ее почве занялся историей Самарканда и восстановил историю этого города — города мертвых. Как в раме здесь весь город и окрестные сады стоят на остатках культурных человеческих поселений 3000―4000-летних. То, что он нашел в обсерватории, поразительно, так как сохранились остатки мраморных инструментов, насколько я знаю, совершенно для нас новых. А между тем каталог Улуг-бека[56] не пропал и имеет научное значение до сих пор: им, например, не раз пользовался Лаплас в своих изысканиях, и некоторыми своими наблюдениями он занимает полезное место до начала новой астрономии.
Среди всего этого тяжело полное и мертвенное разрушение всего сохранившегося. Все разрушается; поддержки нет. Нет сил здесь, интереса к научной работе.<…>
Сейчас здесь Вяткин, по-видимому, напал на любопытные новые, неизвестные явления — остатки христианских городов и христианских надписей до мусульманского времени. Всюду открываются листки прошлого.
Нежно и горячо целую тебя. Очень рад был получить твое письмо.
Любящий тебя отец.
Г. В. Вернадскому (Публикуется впервые)
25 июля 1917 года. Бутова гора[57]
Дорогой мой — получил твое письмо, где ты мне пишешь свое решение идти в армию, о чем ты говорил мне и раньше. Мне хочется написать тебе несколько слов по этому поводу, хотя, мне кажется, ты знаешь мое мнение. Если бы я стал рассуждать об этом решении, то оно мне представилось бы таким, которое не следует делать, так как по условиям жизни, от тебя независящим, твой образ деятельности[58] не требует от тебя такого шага: более того, в виду важности их функций для государства, профессора и определенные группы учителей и ученых идут на военную службу лишь в последней крайности. Я лично считаю это государственное решение справедливым и разумным. Едва ли в какой стране так сейчас чувствуется недостаток учителей и ученых, как у нас в России, в переживаемый момент. Из армии посылают назад учителей — и это правильно. Что же говорить о профессорах и ученых? Помимо своей основной работы, которая должна быть теперь чрезвычайно усилена вглубь и вширь, они должны самым энергичным образом участвовать и в организации тыла. И я не знаю, что сейчас важнее: тыл или фронт.
Таким образом для меня ясно, что логически и с государственной точки зрения я не могу признать это решение нужным и правильным, ибо полагаю, что ты делаешь все, что можно от тебя требовать в работе в тылу и в укреплении этим фронта.
Но я признаю, что нельзя жизнь регулировать только логикой и разумом. Для отдельного человека эти решения могут привести и к неправильным выводам. И я думаю, то чувство, которое должно быть у тебя: ты настаиваешь на том, чтобы люди твоего возраста и твоих сил шли на фронт, на личную опасность — сам не иди туда, так как тебя избавляет от этого государство. Несомненно, это чувство не может не иметь значения для личного решения. И я понимаю, что ты можешь из-за него и чтобы подать пример не расхождения слов и дел, пойти. Я понимаю и могу считать такой шаг правильным.<…> Жизнь часто ставит такие коллизии общей и личной правды, и неправильно их решать только с точки зрения личной.
Вот мой дорогой, горячо любимый. Как мне ни печально твое решение — я не могу по совести возражать ему, и хотя не считаю его нужным, не могу тебя останавливать. Может быть, придется близким тебе среди страшного пережить еще более страшное. Но его переживают кругом тысячи.
Но одно мне не понятно. Отчего надо идти в солдаты, когда сейчас особенно нужны офицеры. Никто не станет об этом спорить и так же ясно, что офицером далеко не так легко быть, как солдатом. Зачем делать такой шаг, делать меньше, а не больше? Мне кажется, было бы правильнее при твоем решении поступить в офицерскую школу, а не идти прямо в строй.
Пишу эти строки не для того, чтобы тебя в чем-нибудь убедить и что-нибудь менять в твоем решении. Я считаю, что решение человек должен принять сам. Так я провел всю свою жизнь и никогда не любил советоваться. Но мне хочется, чтобы ты, выбирая свой путь, знал мое мнение. Крепко тебя обнимаю, мой любимый.
Любящий тебя отец.[59]
Непременному секретарю Академии наук академику С. Ф. Ольденбургу[60]
22 августа 1924 г. Париж (Публикуется впервые)
Дорогой Сергей, сегодня я посылаю заказным письмом на имя президента свое заявление в Академию, в котором заявляю, что я не возвращаюсь к 1-му сентября и объясняю, почему я считаю себя вправе это сделать.
Мне хочется тебе высказать более определенно — в чем идея этого. Я не хочу это обнародовать публично. Очень возможно, что я имею дело с новыми химическими элементами, к тому же с очень странными свойствами, расширяющими даже, может быть, таблицу Менделеева. Это одна гипотеза, мною и моей помощницей проверяемая. Другая гипотеза — нахождение изотопов урана — может быть, еще более интересное явление с научной точки зрения. Наконец, третья — мне интересная, но тоже важная — образование урановых — неизвестных почти комплексов.
Для меня очень важно, что я теперь нахожу некоторые из этих явлений не только в минералах Конго, где я их нашел, но и для некоторых урановых тел Португалии и Корнваллиса. Одно из явлений, мною наблюдаемых, описано и объяснено — но мне удалось неопровержимо доказать, что объяснение <…> неверно.
Я чувствую, что коснулся большого, неведомого. Я не знаю, хватит ли моих сил и способностей в нем разобраться, и сколько потребует времени эта работа. Но я чувствую, что я ни с чем не считаясь пойду по этому пути, и ты должен понять, что при этих условиях я не могу подчиниться прошению Академии и приехать тот же час в Петербург.<…>
Мое заявление Академии я хочу, чтобы было доведено в конференции. В благоприятном случае первые результаты моей работы будут к декабрю. Всего лучшего. Наташа и я шлем горячий привет.
Твой Владимир.
Письмо в Российскую Академию наук
22 августа 1924 г.
1-го сентября истекает срок моего возвращения согласно решению конференции от 17 июля 1924 г., своевременно мне сообщенному. Ввиду обстоятельств, изложенных мною в моей записке о продлении моей командировки до октября 1925 года, которая не была согласована с Академией, я не считаю для себя возможным бросить свою научную работу и вернуться в Академию 1 сентября 1924 г. Делаю это скрепя сердце, так как Академия наук всегда была мне дорога, с нею связаны глубокие переживания моей жизни, в ней сосредоточен драгоценный научный материал, мною собранный, который я собирался сам обрабатывать. Я думал, что моя жизнь закончится в среде Академии. Вместе с тем, я вполне сознаю огромное значение для России и ее культуры научной работы русских академиков, идущей в пределах России в необычайно трудных и тяжелых обстоятельствах. Я знаю, как мало сейчас сил в сравнении с производимой работой и как нужен сейчас в России каждый научный, самостоятельно мыслящий работник. Я вполне сознаю, что работаю здесь в несравненно более легких условиях жизни, чем другие академики. Знаю и понимаю, что в очень многих случаях Академия должна чувствовать отсутствие на месте в пределах России научного сотрудника и должна и вправе стремиться заменить его другой равной научной силой, раз он отсутствует дольше, чем это Академия считает допустимым. Сознаю и то, что Академия уже продлила мне для моей научной работы мою первоначальную командировку без всякого с моей стороны ходатайства. Сознавая все это и тем не менее не возвращаясь в указанный мне срок, я полагаю делом моей совести высказать Академии основания, почему я — несмотря на все сказанное — считаю себя вправе это делать и почему думаю, что это мое решение отвечает основам жизни и великим традициям нашей Академии.
Как я писал в своей записке и в частных письмах Президенту, Непременному секретарю Академии и некоторым академикам, причиной моего решения является для меня невозможность бросить начатую и находящуюся в полном ходу научную работу. Я убежден, что я сейчас встретился с указаниями на новые непонятные мне явления, которые кажутся мне очень важными. Я думаю, что счастливый случай, едва ли часто повторяющийся, дал в мое распоряжение материал исключительного научного значения, которое не сознается другими, имевшими и имеющими с ним дело. В то же время этот материал не только очень редок, но и не может быть изучаем в другом месте. Даже если дальнейшее исследование покажет, что я ошибся, или выяснится, что затруднения работы не будут мне по силам — не считаю себя нравственно вправе бросить эту работу, какими бы неприятностями и тягостями это мне ни грозило и каково бы ни было мнение других об этом деле, значение которого пока определяется только убеждением и сознанием моей личности. Я думаю, что встретился с проблемами, искание решения которых определяет всю жизнь ученого. Вся научная работа, по самой сути своей, связана с свободным суждением свободной человеческой личности, и, как мы знаем из истории знания, она творится только потому, что ученый, в своих исканиях идет по избранному им пути, не считая равноценным своему суждению ничьи мнения или оценки. Вся история науки доказывает на каждом шагу, что в конце концов постоянно бывает прав одинокий ученый, видящий то, что другие своевременно осознать и оценить не были в состоянии.
Если это справедливо вообще, то особенно представляется мне это необходимым и неизбежным в современных революционных переходных условиях жизни России. Примат личности и ее свободного, ни с чем не считающегося решения представляется мне необходимым в условиях жизни, где ценность отдельной человеческой жизни не сознается в сколько-нибудь достаточной степени. Я вижу в этом возвышении отдельной личности и в построении деятельности только согласно ее сознанию основное условие возрождения нашей родины.
Поэтому я считаю себя вполне в праве, как ученый и как гражданин, не подчиниться решению Академии, не считающей эту мою работу достаточно важной, чтобы она оправдала мое дальнейшее, противоречащее форме устава, пребывание за границей.
Вместе с тем, я считаю, что, не подчиняясь решению Академии, я нисколько тем не нарушаю ее вековую традицию, как она представляется мне из изучения ее истории. В течение двухсотлетнего своего существования Санкт-петербургская — теперь Российская — Академия наук всегда стремилась во главу всего ставить только интересы научной работы и определять, когда могла, только ее велениями свою организацию и деятельность.
В XVIII веке это ярко высказывали наши великие предшественники Ломоносов и Эйлер; лет семьдесят назад в глубоких, до сих пор живых образах высказал эти идеи Миддендорф, нашедший нужные слова для правильной оценки национального государственного значения Академии на общечеловеческой основе. Ставя впереди всего научную работу, Российская Академия наук, в общем благополучно пережившая в свободных научных исканиях различные — нередко тяжелые — периоды истории Российского государства, тем самым обязывает всякого своего члена считаться в свой научной деятельности только с интересами науки. Ибо он знает, что этим самым, а не подчинением решениям, этому противоречащим и правильность которых может с этой точки зрения оспариваться — академик исполняет основную обязанность, им на себя принятую, когда он вступал в ее среду. И я считаю, что, не подчиняясь постановлению Конференции, я в действительности остаюсь верным этому основному принципу академической деятельности и великим традициям Петербургской, теперь Российской — Академии наук.
<…>
Я не мог не коснуться этих вопросов, так как не хочу, чтобы мое неподчинение постановлению Академии объяснялось какими-либо другими соображениями, столь возможными и столь логически понятными в смутных условиях современной русской действительности. Неся на себе последствия неподчинения постановлению Конференции, мне хочется высказать еще раз привет моим высокоуважаемым и дорогим товарищам. Что бы ни случилось в дальнейшем и как бы ни сложилась моя жизнь — если ей суждено продлиться — Академия всегда найдет во мне верного и преданного ей человека, всегда думающего в своих поступках о ее традициях, следование которым особенно важно в переживаемые нами критические периоды истории.
Академик В. Вернадский.[61]
Н. В. Вернадской-Толль[62] (Публикуется впервые)
29 декабря 1929 г. Ленинград
Мое драгоценное дитя — от тебя нет последнее время писем — последняя твоя карточка от 21.XII. говорит, что Танюся[63] после первого выхода в мороз немного кашляет и ты даже думаешь, выносить ли ее в мороз — а затем, мы не знаем — как ты решила. Так дорого знать все про это бесценное маленькое существо, медленно вносящее свое в окружающий мир. А у нас только третьего дня стала Нева и еще нет переходов, снега мало и температура ни разу не опускалась ниже — 5 °C; я не запомню такой погоды; и Георгий пишет о морозах, и у вас мороз; а здесь зима только подходит. Конечно, Танюсю надо осторожно с морозом.
Я хочу тебе написать несколько слов в связи с интересным вчерашним докладом И. П. Павлова. Он не доволен докладом: было душно в большом конференц-зале Академии, переполненном народом, и ему приходилось говорить громко — с напряжением — но в общем было интересно. И для меня особенно, так как я ярко чувствовал перелом — максимальное достижение большого натуралиста, подошедшего своим путем к грани. Иван Петрович говорил просто — но заставляя все время следить за большой мыслью. Он говорил о психологии! Он вспоминал, что у него в лаборатории было запрещено употреблять выражения и образы психологии, ее касаться. Сейчас он при своих опытах старается эти психологические достижения подмечать. Он говорил, что он считал необходимым избегать психологических их внедрений, пока не был уверен в том, что в экспериментальном материале своих рефлексов он не получил прочного физиологически установленного механизма.
30. XII. 1929 г. Утро
Утро, около 7 часов — темно — на дворе слякоть, несколько градусов ниже нуля. Вчера не дописал.
Считая, что он установил через свои рефлексы и через слюнный аппарат возможность подойти к явлениям мозга — вступает физиологическим путем в область психологии. Здесь уже не рефлексы, а механизм другого рода. Любопытно, что Павлов поднялся выше бихевиоризма[64] того, который господствует в зоопсихологии и применяется в психологии, которым увлекаются американцы. Он рассказывал свой разговор с Кельном, одним из создателей нового направления в психологии — Gestalttheorie,[65] говорил, что его (Павлова) Кельн называл гештальтистом, но он считает, что различие между гештальтизмом и ассоциационной психологией лишь в том, что с разных сторон подходят к одному и тому же. Подходя к единому целому, объединяющему разрозненные и независимые рефлексы, им изученные. Этот механизм рефлексов — необходимое проявление другого, более глубокого явления, который изменяет и ход рефлексов. Между прочим, он говорил, что сейчас он очень задумывается над психологией и думает, что к ряду явлений можно подойти, исходя из рефлексов, и допускал их изменения в больном мозгу. Многие случаи могут быть излечимы. Его идея такая, что в больном мозгу не только происходит регуляция рефлексов, но резкое изменение их проявления благодаря торможению, задержка их, и благодаря взаимному влиянию — сочетание.
Из его импровизации (такой была по существу его лекция, к сожалению, не стенографированная), ясно, что он думает, что в некоторых частных случаях нервные и даже психические болезни являются актом самозащиты организма, пошедшей дальше своей цели — защитить клетки центрального мозга от опасных по интенсивности рефлексов…
Удивительно ясный и молодой ум — а ему больше 80 лет! Между прочим, у него прелестная внучка, на него похожая.
Посылаю тебе и повестку. Gestalttheorie заинтересовала меня (очень чуждого по складу работы психологии) еще в 1927 году. Я могу тебе прислать главную работу Кельна — он сперва занимался «языком» обезьян и на основе физических явлений пришел к своим образам. В сущности, это одна из попыток внести в науку элемент целесообразности, охватить не части, а целое в изучаемых на отдельных выхваченных фактах явлениях.
Ну вот, тебе должен быть интересен важный перелом в том течении, к которому прикоснулась твоя духовная жизнь.
Любящий отец и дед.
И. Ю. Крачковскому[66] (Публикуется впервые)
16 мая 1942 г. Боровое[67]
Дорогой Игнатий Юлианович,
очень Вас прошу, если возможно, спасти научный архив И. М. Гревса. В этом архиве, помимо его рукописей, находятся некоторые рукописи ему не принадлежащие — мои и другие. Недавно умерла мать воспитанницы Гревсов — 14-летняя девочка осталась совершенно одна. Сегодня получили от нее письмо. Они жили вместе с Гревсами.
Иван Михайлович имел в своем распоряжении материалы для биографии некоторых наших общих друзей.<…> У Ивана Михайловича были и его собственные сочинения, готовые к печати — Тацит[68] и другие. Девочку зовут Аллой Левдиковой. Ее адрес на всякий случай — В. О. 26, 21 линия, д. 16, кв. 58. Она, должно быть, совсем растерянная и в страшном горе, потеряв всех близких ей людей — Гревсов и мать.[69] Мать была учительницей. Если это возможно, мы очень просим Веру Александровну[70] выписать ее к себе и переговорить — чем мы можем быть полезны. Сейчас посылаем ей немного денег.
Мы конечно здесь в привилегированном положении. Я неустанно работаю и, несмотря на свои года (самый старый по выборам академик), работаю и надеюсь успеть дать итог книги, которую я с конца 1940 г. пишу.
Сердечный привет Вере Александровне. Ваш В. Вернадский.
Телеграмма В. И. Вернадского на имя Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина.
Прошу из полученной мною премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды обороны, куда Вы найдете нужным. Наше дело правое, и сейчас стихийно совпадает с наступлением ноосферы — нового состояния области жизни, ноосферы — основы исторического процесса, когда ум человека становится огромной геологической планетной силой.
Академик В. Вернадский.[71]
С. В. Короленко[72] (Публикуется впервые)
15 апреля 1943 г. Боровое
Дорогая Софья Владимировна!
Конечно, если я получу деньги, но когда, это еще не известно, говорят, это бывает не скоро, а особенно в теперешнее время — конечно, пять тысяч рублей я буду очень рад оставить для Вас. Но я 100 000 рублей передал уже на фонд обороны Сталину.
Как только получу деньги, сейчас же вышлю Вам пять тысяч.
Говорят, что получение их довольно сложная история. Их, конечно, нельзя класть на текущий счет.
Я смотрю на Вас и на Вашу сестру как на самых близких людей, так как Владимир Галактионович не только был моим кровным,[73] но и дорогим, и близким по духу.
Странным образом я последнее время очень вдумываюсь в этику и в своей научной работе углубляюсь в представления о религии. Думаю, что мы переживаем сейчас взрыв научного творчества, подходим к ноосфере, к новому состоянию планетной оболочки биосферы, к кризису философскому и религиозному.
Я считаю, исходя из фактов, что творческая научная мысль не переходит на много за 80 лет от рождения. В своей научной работе я все время на границе известного. Поэтому, приближаясь к большой старости, я давно решил перейти к другого рода, если хотите, тоже научной работе; мы с Натальей Егоровной здесь занимались хронологией нашей с ней жизни «Пережитое и передуманное». Теперь я остался один.[74]
Для меня очень решительно действует факт. Я встречал в своей жизни сотни людей, которые жили в пределах от 80 до 90. Очень многие из них были ученые. Но творческая работа их, то искание, которое для меня дорого, было ослаблено. А от 90 до 100 я встречался только с единицами, может быть, наберется десяток. Тут уж научной работы нет совсем. Поэтому я и остановился на работе над «Пережитым и передуманным». Сейчас это, конечно, сильно ухудшается из-за ухода Натальи Егоровны, но вся эта работа связана с ней.
Всего лучшего. Ваш В. Вернадский.
С. В. Короленко (Публикуется впервые)
Боровое, 17 августа 1943 г.
Дорогая Софья Владимировна!
Только на днях пришли в Щучинское (здешний районный центр) деньги — часть моей Сталинской премии, и я на днях, как только получу их здесь, пришлю Вам пять тысяч, как обещал.
Сюда уже пришел в Боровое мягкий вагон, а сейчас ждем багажного и жесткого из Акмолинска. Выедем между 20 и 24 августа.
Хотел написать Вам о Тусе,[75] но сейчас как раз Екатерина Владимировна[76] была там и она напишет Вам подробнее.
Тусик была больна, но сейчас она поправляется. По-видимому, она так же обаятельна, как и ее прадед.
Всего лучшего. Ваш В. Вернадский.
Академику-секретарю АН СССР академику Н. Г. Бруевичу
21 ноября 1944 года
Уважаемый Николай Григорьевич!
К моему большому огорчению, я не могу согласиться с той мотивировкой, на основании которой Вы нашли возможным при моем вторичном обращении к Вам, без переговоров со мной лично, отказать возбудить ходатайство об отозвании из Красной Армии сержанта К. П. Флоренского.[77]
Вы это мотивируете следующим образом: «Война еще не закончена, и ослаблять кадры Красной Армии нельзя».
Это — чисто формальный отказ, не отвечающий существу дела.
Я обращаюсь к Вам, как к ученому и к академику, непременному секретарю Академии наук, указывая на исключительную даровитость молодого ученого экспериментатора.
На протяжении моей более чем 60-летней научной деятельности я встречал только 2―3 человека такого калибра.
Флоренский-сержант — теряется в массе.
Флоренский-ученый — драгоценная единица в нашей стране для ближайшего будущего.
Я, как ученый, не могу с Вами согласиться, и прежде, чем обратиться к Президенту или к Президиуму, я еще раз хочу повидаться с Вами лично. Я считаю это своей обязанностью не только ученого, но и гражданина нашей страны.
В ближайшем будущем нам чрезвычайно нужна даровитая молодежь, особенно экспериментаторы.
С совершенным уважением<…>
Г. В. Вернадскому (Публикуется впервые)
11. XII 1943 г. Москва
Дорогой мой Георгий,
давно не писал тебе, но все время мыслью и сердцем я с вами. Из последних писем твоих и Ниночки вижу, что вы думаете, что я к вам приеду скоро. Но в моем возрасте и при начатой и далеко не конченной работе моей жизни это, очевидно, сделать невозможно.
Работаю я неуклонно, но, конечно, силы мои не те, какие были. Хочется кончить работу жизни,[78] пока есть силы работать. Работаю при большой помощи Ани.[79] И как ни хочется повидать вас всех перед уходом из жизни, — мне хочется успеть сделать то, что я могу сделать.
В печати две мои работы, небольшие,[80] но которым я придаю известное значение. В сущности, даже удивительно, как это я могу делать, прожив свою 80-летнюю годовщину. Но конечно, силы мои не те.
Любящий отец и дед.[81]
Публикацию писем В. И. Вернадского и комментарии к ним подготовила В. Неаполитанская
В феврале 1935 года Николай Клюев, последние годы жизни которого прошли в Томске, писал одной из своих корреспонденток: «Я познакомился с одной, очень редкой семьей — ученого геолога. Сам отец — пишет какое-то удивительное произведение, ради истины, зарабатывает лишь на пропитание, но не предает своего откровения. Это люди чистые, и герои. Посидеть у них приятно. Я иногда и ночую у них. Поедет сам хозяин в Москву, зайдет к Вам — он очень простой — хотя ума у него палата».
Сильное впечатление производит эта характеристика, данная знаменитым русским поэтом. Однако фамилии человека, о котором Клюев отозвался так высоко, в его письме не было.
В июле 1983 года автор этих строк встретился в Томске с М. Г. Горбуновым, в прошлом — доцентом Томского университета. Он оказался учеником того самого «ученого геолога», о котором говорилось в клюевском письме… Михаил Георгиевич показал мне оттиски работ своего учителя, его фотографии, биографические статьи о нем, появившиеся посмертно, в 60-е годы.
Звали этого человека Ростислав Сергеевич Ильин. В 10-е годы нашего века он окончил Московский университет, а затем Петровскую (ныне — Тимирязевскую сельскохозяйственную) академию как почвовед. Волею судеб в 1927 году Р. С. Ильин оказался в Нарымском крае, где имел возможность работать по своей специальности. Позже, в 30-е годы, в одном из писем он писал так: «Я благодарен судьбе <…> не побывав на одной из величайших рек Мира — Оби, не узнав Нарымского края, я никогда не смог бы вывести тех закономерностей, которые мне стали ясны, не понял бы тесной связи почвоведения с геологией…»
Результатом его трехлетней полевой работы в этой (труднодоступной и ныне) области нашей страны явилась обширная монография «Природа Нарымского края. Рельеф, геология, ландшафт, почвы» (издана под грифом «Материалы по изучению Сибири. Том 11. Томск, 1930»), не потерявшая своего значения и сейчас.
Одновременно Ильин обдумывает теоретические вопросы почвоведения и геологии, вскрывая их глубинную взаимосвязь. Этапом этих размышлений стало исследование «Происхождение лёссов», написанное в 1929 году. Тогда же автор предпринимает ряд попыток по продвижению своего труда в печать. Он обращается в Почвенный институт АН СССР им. В. В. Докучаева с просьбой дать оценку «Происхождению лёссов».
Одним из тех (немногих в то время) ученых, которые с энтузиазмом поддержали почвоведческие идеи Ильина, был сотрудник этого института профессор (впоследствии — академик АН СССР) Л. И. Прасолов (1875―1954). Именно тогда начинается их переписка; томские письма Ильина частично сохранились в архиве академика.[82] Вот как сам Ростислав Сергеевич несколько лет спустя охарактеризовал его отношение к своим неопубликованным трудам:
«Глубокоуважаемый Леонид Иванович. Пять с половиною лет прошло с тех пор, как я послал в первый раз в Академию Наук СССР свою работу о лёссах. В сопроводительном письме, столь не понравившемся некоторым товарищам, я писал, что выход этой книги в мир не может не встретить жестокого сопротивления и противодействия со стороны некоторых ученых, ибо эта книга грозит их лишить куска хлеба. Один только Вы тогда же высказались за опубликование этой работы в том виде, какая она есть, другие же поставили условием некоторые переделки. Я принял эти условия и выполнил их, но ни одна из моих сколько-нибудь крупных работ тем не менее не была опубликована. Один только Вы откликнулись на мое предложение о переписке и регулярно утруждали себя письмами ко мне, за что я Вам несказанно благодарен» (из письма к Л. И. Прасолову от 23 февраля 1935 года).
Особенно необходимой была для Р. С. эта научная и моральная поддержка в нелегком для него 1931 году. 17 февраля 1931 года в письме к Л. И. Прасолову, почти целиком посвященном уточнению формулировок некоторых идей «Происхождения лёссов», Ильин сообщал: «В данный момент я вновь нахожусь в неопределенном положении: как ссыльный, я вычищен в первой инстанции с должности старшего геолога З<ападно>-С<ибирского> Геол<ого>-развед<очного> Упр<авле>ния».
Вскоре положение Р. С. определилось, — три его открытых письма 1931 года, сохранившиеся в архиве Л. И. Прасолова, имели такой обратный адрес: «Томск, Иркутская 10, закрытая колония, одиночка № 10». Вот выдержки из этих писем:
«Я кончаю переписывать работу „О послетретичном времени в Сибири“ и затем, если позволят обстоятельства, возьмусь за „Происхождение лёссов“.<…> Получены ли зимою мои тезисы по классификации почв Сибири>» (письмо от 1 июня 1931 года).
«Я очень благодарен Вам за присылку книг, — жена моя получила их полностью и передала мне сюда. Я нахожусь в прежнем положении. Здесь мною исправлен присланный Вами экземпляр „Происхождения лёссов“, причем главы геологического порядка пришлось переработать и дополнить. Дело в том, что в современной геологической науке весьма неблагополучно, — не выдерживает критики ее основа, — динамическая геология. Учение о выветривании должно быть заменено конкретным Докучаевским учением о почве как о зональном образовании.<…> Приложение Докучаевских методов к мезозою и палеозою вскрывает там грандиозные непорядки. Так, например, оказался неверным профиль Кузнецкой угленосной толщи, проблема которой по Докучаеву решается одним махом…» (письмо от 1 августа 1931 года).
«Я нахожусь в прежнем положении. Получили ли Вы две недели назад мое закрытое письмо?[83] Там я писал, что для экспедиций Академии наук, работавших прошлым летом в Кулунде и в районе Салаира, важно было бы ознакомиться с представленной мною весною в Г<еолого>-Р<азведочное> У<правление> рукописью „О послетретичном времени в Сибири“.<…> Там эти районы освещены с точки зрения всей третичной и послетретичной истории Сибири, а кроме того, в основу геологии, — вернее, учения о процессах выветривания, — положено почвоведение.<…> В свете учения о зонах природы, смещающихся в пространстве и во времени, перестраивается вся геологическая наука, — разрешается вопрос о геологических циклах; поскольку климат неотделим от колеблющейся поверхности литосферы и геологические явления представляют собою равнодействующую сил, постольку разрешаются вопросы о горообразованиях и других фазах циклов. Вне зональности нет естествознания, и если игнорирование зональности простительно иностранцам, то нельзя без грусти, сожаления и иных чувств читать то, что пишет Личков[84] и др<угие> авторы. Удручающее впечатление на меня произвели последние геоморфологические сборники. А потому я и не хочу, чтобы геоморфология Кулунды и Салаира решалась бы по Личкову…» (письмо от 1 октября 1931 года).
По сути, в этих письмах Ильин конспективно изложил идеи, над развитием которых он тогда работал. Одним из результатов его интенсивного размышления об основных проблемах геологии явилась опубликованная (тогда же) статья «К изучению Кузнецких угленосных отложений».[85] О ее практической стороне еще будет идти речь. Здесь же приведем общую, натурфилософскую часть этого труда, которая как нельзя более ясно демонстрирует мировоззренческие установки автора:
«Существует основное методологическое положение геологической науки — наш мир слишком тесен, его события накладываются на одну и ту же точку пространства, и если бы не уничтожалась значительнейшая часть документов его прошлого, то вечно обновляющейся жизни не хватало бы места среди могил старой, — а потому чтение окружающих нас обрывков о части грандиозных геологических событий (другая часть уничтожена почти совсем или недоступна для изучения) невозможно без представления об их цикличности и ритмичности. Современная геология эту известную ей простую истину в должной мере не учитывает и потому делает постоянные логические ошибки типа „post hoc — ergo propter hoc“.[86]
Коренной пересмотр основных положений современной геологической науки должен быть произведен прежде всего на основе учения о зонах природы, выдвинутого В. В. Докучаевым в конце прошлого столетия. Неконкретное и расплывчатое учение о процессах выветривания должно быть перестроено на основе Докучаевского учения о почве как зональном явлении.<…> Выдвинутое учениками В. В. Докучаева учение об эпигемах, как единицах, слагающих ландшафтные зоны, сопрягает в единое и неразрывное целое все геологические явления до горообразовательных процессов включительно, а потому знание нескольких слагаемых позволяет воссоздавать грандиозные целостные процессы минувших времен.
Одним из основных камней преткновения современной научной мысли вообще и геологической в частности является координата времени. Отношение пространства и времени дано В. В. Докучаевым в его гениальной геоморфологической формуле — „возраст страны выражается в ее рельефе“, — т. е. для первого приближения горизонтальные координаты могут быть приняты за координату пространства, а вертикальная — за координату времени (1891).
В. В. Докучаев под конец своей жизни тяжко хворал и потому не завершил своего дела, а за истекшие сорок лет ни один человек не применил гениальной по своей простоте его формулы отношения пространства и времени. Но ведь она вместе с учением о зонах природы являет собой именно то самое, чего недостает современной геологической науке. В свете эпигенологического воззрения на природу создается, — пока еще несовершенное и недостроенное, — учение о геологических циклах, в основе которого лежит представление о диалектической цикличности геологических явлений, причем движущие силы процесса связаны с меняющимися в пространстве и во времени условиями термодинамического поля. Поэтому геологический цикл сводится к смещению зон в горизонтальном и вертикальном их планах».
Поглощенность Р. С. Ильина наукой — делом всей его жизни, — видимо, произвела впечатление на людей, определявших его местопребывание в Сибири, потому что в 1932 году он возвращается к прежней деятельности — работе в геологоразведочном управлении.
Из письма к Л. И. Прасолову от 7 ноября 1932 года
«Сегодня утром получил Ваше письмо от 25/Х и был, как и всегда, им очень обрадован, хотя оно возвращает ко многим грустным мыслям.[87] Для меня каждый человек, — единственный и неповторяемый, а потому мировой ценности документ. Особенно же это приходится сказать о тех, кого проф. Н. А. Умов (физик,[88] мой учитель) назвал „homo sapiens, varietas exloratus“.[89] Я лично не знал К. К. Гедройца, но то немногое, что мне о нем передавали другие, всегда вызывало к нему симпатии. А судьба его та же, что и большинства русских ученых, — умереть в начале расцвета, у порога новых открытий. По контрасту приходится думать о том, что не у всех такая участь, — есть счастливые исключения.
<…> Минувшее лето не так много дало мне в части фактического матерьяла по природе Сибири, — ГПУ не пустило меня не только в Омск, Кузнецк и др<угие> места, но и более близкие, — а потому я занимался консультацией четырех разведочных партий, работавших под Томском. В общем же я всегда и при всех обстоятельствах желаю здоровья моим опекунам в ГПУ, ибо во всех их мероприятиях в отношении меня я беру лучшую для себя сторону, — ссылку превращаю в научную командировку, одиночное заключение, — в научно-исследовательский институт. А это лето за 12 лет моей семейной жизни было первым, проведенным с семьей. И особенно нужно это было теперь, ибо можно считать фактом, что семье моей без меня нельзя было бы прокормиться, хотя я бы оставлял бы все, что мог, из своей зарплаты. В результате тюрьмы и др<угих> обстоятельств, как я ни крутился, у меня весной оказалось 600 р. долга, и если бы я уехал, то его надо было бы увеличивать, а брать было бы уже не у кого. Я развел большие огороды, — ведь до недавнего времени <…> у меня было 9 полей в 9 десятинах, 9 коров и 3 вороных удалых коня в 1925 году (семья покинула хозяйство только в 1931 г.), — и теперь я смог отблагодарить натурою помимо полной расплаты с долгами (за исключением одного — 50 р. — никак не хочет взять), — хотя, конечно, я ничего не продавал никому. Без меня огородную программу пришлось <бы> сократить в несколько раз, и жене при всем ее искусстве не удалось бы пробиться. А теперь семья еще более возросла, — я уже сам-шестой.
Поэтому было хорошо и то, что меня не пустили на Сессию Академии наук в Новосибирске, — это был момент садки капусты, а у меня была программа 900 кочней. ГПУ хотело меня туда пустить, чтобы проверить, — или я сумасшедший, страдающий манией величия, или на самом деле я сделал большие открытия, — но восстал Томский филиал ученого Комитета Сибрайисполкома, учитывавший возможную резкость моих выступлений, — буквальная мотивировка, чтобы я не сорвал Сессии, ибо поскольку перекрыть меня некому, единственный способ, — это держать меня на привязи.
Но как Вы знаете из материалов Сессии, я там незримо и частью неслышимо присутствовал на стержневых докладах по Кузбассу. <…>
Большинство зап<адно>сибирских геологов принимало до сих пор мою схему стратиграфии[90] Кузбасса лишь на 75 % потому, что никто не находил бокового прилегания террасовых отложений друг к другу. <…> Но в конце концов ГПУ согласилось разрешить мне выезд в Анжерку, и я там сразу нашел этот отрицавшийся до сих пор боковой притык.<…> Теперь возражают только крайние скептики и наиболее консервативные неповоротливые умы.
Поэтому основная задача, — водворить Докучаевский метод в геологию. Без него это не наука, а печальное недоразумение, смешное в своих деталях».
Эта последняя задача, поставленная Р. С. Ильиным, оказалась трудно реализуемой. Причины, препятствующие этому, очевидны из следующего письма к Л. И. Прасолову (отправлено из Томска 20 декабря 1932 года):
«Я послал Вам открытым ценным письмом рукопись „О геологических циклах“.[91] Быть может, Вы что-нибудь с ней сделаете, несмотря на то, что она в прошлом году уже получила в общем отрицательные отзывы „Природы“, В. А. Обручева, С. А. Яковлева[92] (ну, публика!). В крайнем случае что ж, — была бы честь предложена, а от убытка знаться с некоторыми людьми бог избавил. Но меня удивляет, — неужели „Циклы“ так-таки и не прошибут ни одного <из> действительных ученых, кроме некоторых, в наше время недостаточно влиятельных?»
Еще более четко говорит Р. С. о том, как встречались его идеи современниками, в уже цитировавшемся выше письме к Л. И. Прасолову от 23 февраля 1935 года:
«<…>От теории генезиса почв и лёссов я перешел к теории геологических циклов и стал геологом, причем среди геологов я чувствую себя в еще более неприемлющей меня среде, чем среди некоторых почвоведов. Я чувствовал огромное научное одиночество, и мне приходилось слышать, как меня ставили в один ряд с Н. А. Морозовым и В. Р. Вильямсом,[93] сбившимися с прямой дороги научной мысли на ее окольные пути. Вы знаете, что моя теория геологических циклов построена в значительной мере на достижениях В. И. Вернадского. Но до 19/XII <19>34 <г.>, я не знал, как В. И. Вернадский отнесется к моему истолкованию его открытий, ибо могла повториться история Эйнштейна и Майкельсона.[94] Как Вы знаете, Эйнштейн все построил на опыте Майкельсона с распространением света,[95] а Майкельсон в 1931 году в своей книге писал об Эйнштейне с худо сдержанным раздражением, — „я не давал Эйнштейну оснований для его построений“. Я не обращался к В. И. Вернадскому по некоторым известным Вам соображениям. Но он меня разыскал через знакомых, и мы в день моего отъезда из Москвы имели с ним небольшую беседу во время заседания сессии Академии наук в Нескучном дворце, — в тот день я виделся там и с Вами. И в результате у меня нет теперь того чувства научного одиночества, и свой союз с В. И. Вернадским я ценю выше всего в своих научных отношениях.
Моя статья „О современном смещении зон“ была принята в сборник в честь В. Р. Вильямса, а затем случилась та же история, — снята и она.
Неужели мне суждена участь быть опубликованным только после смерти, а до нее спокойно наблюдать плагиаты?»
Из этих слов с очевидностью следует, что среди современников Р. С. Ильин нашел адекватный отклик на свои генеральные геологические идеи лишь у одного человека, и этим человеком оказался Владимир Иванович Вернадский, великий ученый и философ. Ильин вскользь упоминает здесь, что ранее он не обращался к Вернадскому. Эту фразу следует понимать только в том смысле, что Р. С. не искал с ним личной встречи. Что касается их научных контактов, то до 19 декабря 1934 года Вернадский уже имел возможность прочесть некоторые из трудов Ильина: еще в 1929 году Р. С. отправил ему тезисы своей работы «О генезисе лёссов и других покровных пород скульптурных равнин».[96] Спустя почти пять лет Р. С. посылает Вернадскому обширное письмо. Приводим его с некоторыми сокращениями.[97]
Письмо к В. И. Вернадскому от 1 января 1934 года
«Глубокоуважаемый Владимир Иванович. Прилагаемая при сем работа „О геологических циклах“ была мною написана в 1931 году в Томской тюрьме, и в конце того же года она обошла всех крупнейших геологов Ленинграда. Вам ее я не посылал, ибо мне не хотелось обременять Вас заботами по ее продвижению в печать (что связано с рядом препятствий), — конечно, в случае, если бы <Вы> сочли нужным сделать это. Официальный мотив, почему не печатается эта статья и другие мои работы небольшого объема, — это их краткость и необоснованность фактическим матерьялом; а мои крупные монографии… не печатаются по причине их большого объема, — нет бумаги. На самом же деле вероятным препятствием служит диалектический метод, в котором я следую античным философам и отчасти Гегелю (повторяю, — только отчасти), а не Марксу и Энгельсу, с которыми у меня получилось расхождение по основному вопросу, — определение жизни. Если к этому добавить, что я, в бытность мою преподавателем при кафедре почвоведения 1<-го> МГУ в 1925 г., по обвинению в принадлежности к п<артии> с<оциалистов-> р<еволюционеров> был отправлен ОГПУ сперва в тюрьму, а затем в ссылку, и что мне в 1931 г. была дана новая ссылка, то становится понятной настороженность в отношении идеологического содержания моих работ. Но идеология — идеологией, — а практика — практикой, а потому с 1930 г. я работаю уже не как почвовед, а как геолог в системе Зап<адно>-Сиб<ирского> Г<еолого>-Р<азведочного> Т<реста>,[98] не имея конкурентов по ряду теоретических вопросов. Дело в том, что в тюрьме в 1931 г. я решил проверить свою теорию геологических циклов на Кузнецких угленосных отложениях и пришел к новой схеме, совершенно меняющей представление как о геологии их, так и о запасах, — в сторону их значительного снижения (Вестник ЗСГРТ. № 2. 1931). Среди геологов начался переполох, один за другим они стали переходить на мою точку зрения. Уже на сессии Академии наук в Новосибирске в июне 1932 г. я незримо присутствовал в докладах проф. М. А. Усова и проф. В. А. Хахлова[99] (последний не называл моей фамилии, но это неважно); тем же летом мое положение о малой глубине залегания нижнекаменноугольных известняков было проверено сейсмометрическим путем в той части Кузбасса, где оно предполагалось наиболее глубоким; оказалось, что угленосная толща вместо предполагавшихся 8000 м<етров> оказалась только 600 м<етров>, и только отдельные рытвины (русла палеозойских рек) достигают глубины 2000 м<етров>. Имейте в виду, что до того времени <я> никогда не занимался геологией палеозоя <…>, не видал не только Кузбасса, но и какого-либо другого каменноугольного месторождения. Ссылка служит препятствием к разъездам, а потому мне приходится очень мало ездить и работать больше умозрительным методом. Меня посадили в Комиссию по запасам ЗСГРТ докладчиком по нерудным ископаемым, месторождений которых я отроду не видал, — и как это ни странно, — я работал с успехом. Около года тому назад мне было изменено место ссылки, — из Томска я был переведен в Минусинск; здесь есть библиотеки, но, конечно, для меня здесь очень плохо в отношении книг.
О статье „О геологических циклах“ я имею несколько отзывов[100] <…>. Я решил послать Вам эту статью после того, как в последнем № Вестника АН прочел Вашу заметку о поездке за границу[101] и увидел, как по-прежнему глубоко волнуют Вас вопросы отношения органической и неорганической жизни Земли. Мне близки многие Ваши темы, мне знакома вся Ваша литературная деятельность, особенно философская. Из русских философов мне близки, — Вл. С. Соловьев,[102] но в сущности не как философ, а как гениальный поэт, затем Н. Ф. Федоров,[103] но с ним у меня расхождение по основному вопросу, — он считал природу слепой силой, губящей человека, а потому призывал науку к преодолению этой враждебной силы. У меня же получилось наоборот, — победа над природой возможна лишь тогда, когда она (каждое изменение термодинамического поля) воспринимается как дар, в противовес которому на основании диалектического закона борьбы противоположностей создается новое, еще не виданное качество, — новый талант. Поскольку в основе мироздания лежат только две противоположные силы, — притяжение и отталкивание, синтез и распад, любовь и ненависть, добро и зло, — постольку для того чтобы победить отталкивание, надо только развить притяжение и т. д. Так разрешается проблема зла, столь волновавшая Фарадея, Максуэлла[104] и других ученых-мыслителей. Доказательством того факта, что в космогоническом прошлом, несмотря на гигантские масштабы процессов распада, побеждал, вечно торжествуя, синтез, — служит таблица Д. И. Менделеева.[105] Если бы попы были умны, то они вешали <бы> ее в церквах выше икон. Ошибка Н. Ф. Федорова очевидна, — природа может быть названа враждебной силой только тем существом, которое в общении с ней не накапливает новых качеств, а лишь утверждается в своих старых качествах, отгораживаясь создаваемым своим термодинамическим полем от общеклиматического термодинамического поля; то есть природу может назвать враждебной только руководящая фауна, а не <фауна>, переходящая в будущий геологический цикл.
Я имел честь быть слушателем Вашего неоконченного курса минералогии в 1910―1911 г., когда Вы вынуждены были покинуть Московский университет. С тех пор я питаю к Вам глубокое уважение, а потому прошу понять и простить примечание на стр. 29.[106] Дело в том, что будучи крайним материалистом-диалектиком sui generis[107] и глубоко расходясь с Вами в основных философских посылках, я должен отметить этот факт и указать на то, что ни Вы сами, ни Ваши противники не оцениваете мирового значения Вашего открытия о радиоактивной природе жизненной энергии. Ведь в свете этих открытий становятся понятными не только гипнотизм, телепатия (передача мыслей на расстояние, — новое, заменяющее речь качество, присущее лишь избранным особям Homo sapiens), но и спиритизм (которым не случайно увлекались А. М. Бутлеров, Н. П. Вагнер[108] и другие крупные естествоиспытатели прошлого столетия), и многие другие загадки, — т. е. новые качества, сущность которых еще не познана нашей наукой. А познав эти качества, мы получаем широчайшие горизонты новых глубочайших загадок, которые встают перед наукой на новом этапе ее развития, о чем Вы говорили в своей речи „Проблема времени в современной науке“.[109]
Моя работа „О геологических циклах“ имеет актуальное значение не этой своей стороной, — не разбором вопросов отношений живой и мертвой природы, а тем, что она, разрешая одним махом многие запутанные вопросы геологии, почвоведения и физической географии, дает простое и ясное учение о полезных ископаемых, проверенное, кроме Кузбасса, на других полезных ископаемых Западной Сибири. Поэтому она должна быть продвинута в жизнь под этим углом зрения.
<…> Между прочим, факт практической ценности моих открытий доказывается рядом плагиатов. <…> Я не поднимаю никакого дела против <плагиаторов> по той причине, что у меня взята лишь очень небольшая часть достижений, — обидно бывает тому, у кого их мало и все их возьмут.
Быть может, АН сочтет нужным составить бригаду для разбора моих трудов?
С глубоким уважением Р. Ильин. Минусинск, Степная, 103. <1.1934>».
Вернадский обратил самое серьезное внимание и на исследование Р. С. Ильина о геологических циклах, и на это его письмо, — в противном случае, вряд ли бы он стал искать встречи с сибирским геологом (состоявшейся, как уже указывалось, в конце того же 1934 года, когда Р. С. Ильин получил возможность выехать в Ленинград). Важным свидетельством в пользу справедливости этого нашего утверждения служат слова вдовы Р. С. Ильина Веры Валентиновны — единственного человека, в памяти которого сохранились впечатления от читанных ею писем Вернадского мужу, большинство которых было безвозвратно утрачено в 1937 году при последнем аресте Р. С.: «Слава виделся с Вернадским, который был в курсе всех его работ, не во всем с ним соглашался, но высоко ценил его значение для науки. <…> Он считал Славу основателем геоморфологии, которая до него была лишь описанием форм рельефа. В. И. Вернадский говорил Славе, что сейчас в СССР есть только три создателя новых естественных наук — Павлов (физиология человека), Вернадский (геохимия) и Ильин (геоморфология)».
Вернувшись в Томск (куда он был к тому времени переведен из Минусинска) из своей командировки в центр и находясь под впечатлением встречи с Вернадским, Ильин вновь обращается к нему.
Из письма к В. И. Вернадскому от 27 декабря 1934 года
«Глубокоуважаемый Владимир Иванович.
Не буду писать о том, сколько светлого дала мне беседа с Вами и какое чувство благодарности я к Вам испытываю, но скажу, что я весьма недоволен собой в этой беседе, ибо говорил Вам не о самом важном, о чем нужно было Вас спросить. Меня глубоко интересуют Ваши суждения по основным вопросам, — считаете ли Вы возможным говорить об увеличении количества вещества на нашей планете и о росте его качества, допускаете ли Вы перестановку атомных сил как в процессах метаморфизма, так и в жизни <…> какое значение для геохимических и биохимических процессов Вы придаете ионизации воздуха, возрастающей в конкретных условиях пространства и времени и т. д. и т. д. Только не думайте, что я жду на эти вопросы от Вас письменного ответа, — это значило бы для Вас написать ряд серьезных статей, и об этих вопросах можно было говорить только устно, а я этого не сделал.
Мне кажется, что Вас должны интересовать вопросы генезиса почв, роль биосферы в почвообразовании, динамика ландшафтов (смещение зон). Я работал над этими вопросами, но пока все это больше рукописи, ждущие очереди опубликования, напечатанного же очень мало. По этому случаю я Вам посылаю, что у меня на эти темы есть печатного, а также рукопись „О современном смещении зон“.<…>
При первой возможности воспользуюсь Вашим разрешением прислать в Гос<ударственный> Радиевый Институт радиоактивные воды озер Минусинского края, а также воды, подозрительные на радиоактивность.
С совершенным почтением Р. Ильин».
Из следующего письма Ростислава Сергеевича мы узнаем, что Вернадский получил его работы не только по почте, но и при декабрьской встрече (в частности, не опубликованную до сих пор статью «О геоморфологии Евразии»).[110] В начале марта 1935 года Вернадский отправил Ильину письмо, где излагались впечатления от его работ и дискутировались спорные, по мнению В. И., положения (видимо, именно это письмо и запомнилось Вере Валентиновне Ильиной). Судя по ответу Р. С. Ильина, оно было обширно и весьма содержательно.
Значительным и подробным является и ответное письмо Ильина.
Из письма к В. И. Вернадскому от 13 марта 1935 года
«Глубокоуважаемый Владимир Иванович. Очень, очень благодарю Вас за письмо. Вопросы, Вами затронутые, трудно обсуждать в письме. Мечта моя, — побеседовать с Вами в спокойной обстановке. Но не знаю, удастся ли мне поехать в Ленинград, — обстоятельства складываются неблагоприятно, — а потому попробую кратко Вам ответить. Вы пишете, — „не только логика, но и диалектика“, — Вы их противопоставляете друг другу. Для меня диалектика, — это мой природный метод мышления, развитый во мне воспитанием моими отцом и матерью, православными людьми, черпавшими свои образы из Евангелия, которое все напитано борьбою противоречий, трагедией бытия как в его будничных деталях, так и в его космических масштабах. Вы всегда противопоставляете религию научному знанию, указывая, что у них разные методы, и с этим Вашим положением вяжется и то, что в письме Вы пишете, — „…диалектики столь чуждой, — и не случайно, — научному знанию“. Да, диалектика не может не быть чуждой научному знанию в протестантских (в католических тоже, но менее) странах, ибо не надо забывать, что на каждом из нас лежит наш филогенезис, выявляющийся в нашем онтогенезисе, и апперцепция (определяемость нашего сознания предшествующим психическим развитием) есть вполне реальный, давящий нас факт. Протестантизм, — он бесполётен в идеях, — он антидиалектичен, он построен на бегстве от Евангелия с его борьбою противоречий, с его космической трагедией, — на бегстве к Ветхому Завету, где нет трагедии, т. е. в мещанство.[111] Классическим примером ученого-мещанина является Дарвин. Диалектика Гегеля и тем более его последователей[112] не может быть близка научному мышлению потому,[113] что она лишь в небольшой мере отвечает истине. Вам, вероятно, известна гениальная критика гениального философа, — и притом единственного православного философа, — Н. Ф. Федорова (Русский Архив, 1905),[114] изобличившего всю пустоту формализма Гегеля. Кроме того, диалектике нельзя научиться обычными методами человеку, живущему не в том мире идей, — подсознательная диалектика неизмеримо выше „сознательной“. А подсознательную диалектику высочайшей марки[115] Вы увидите у Н. И. Лобачевского,[116] у которого в математике под сомнение поставлен знак равенства (ибо его не существует в природе, поскольку радиоактивный распад материи есть реальный факт, — увы! — мною неучтенный в „Геоморфологии Евразии“!). Когда Вы читаете В. В. Докучаева (его статьи-доклады, — о лёссе, о взаимоотношениях между рельефом, возрастом и почвами), то Вы чувствуете человека, выросшего в православной среде и учившегося в бурсе, где ему философию и логику преподавал человек, отправляющийся от пяти томов „Добротолюбия“:[117] научное творчество не только В. В. Докучаева, но и каждого из ученых определяется их социальными, расовыми и духовными корнями. Но для русских ученых расовый момент отходит на второй план, — ответ на этот вопрос дает речь Достоевского на открытии памятника А. С. Пушкину.
Глубоко сожалею, что Вам я дал неисправленный экземпляр „Геоморфологии Евразии“, где осталось неверное утверждение о неверности радиоактивного метода определения возраста земли. Обидно то, что такие ляпсусы неизбежны в провинции, где видишь только случайную литературу и некому меня проверить, — не с кем поговорить.
Но остается другое положение, — распад остается фактом, но есть ли на земле синтез радиоактивных элементов в биосфере, где жизнь направляет литогенезис[118] осадочных пород? Ведь из Ваших работ прямо следует, что этот синтез, — научно доказанный факт и что в геологическом прошлом синтез преобладал над распадом, а отсюда, — геогенические[119] и философские выводы, которые Вы у меня считаете экстраполяциями.
Мне кажется, что Вы фактически относите к экстраполяциям у меня в значительной мере то, что на самом деле построено на фактах. Ибо: 1) делювиальная теория происхождения лёссов, 2) положение о том, что подземные воды направляют работу поверхностных, и многое другое в моих работах, — это научно доказанные мною факты, на основании которых я устанавливаю новые факты, кажущиеся Вам экстраполяциями. Но не случаен и тот факт, что моя объемистая книга „Природа Нарымского края“ известна многим, а критики на нее до сих пор нет. Ибо А. П. Павлов[120] меня научил понимать геологию как „разумение земли“, а не как „науку о земле“ (огромная разница!).
На стр. 276 „Очерков геохимии“[121] Вы оставляете нерешенными два вопроса, — 1) есть ли равновесие между привносом и уносом материи в системе Земли и 2) охлаждается ли наша планета. А для меня на основании Ваших же работ ясно, что масса земли, — количество ее и качество (степень радиоактивности) — растет, земля нагревается все больше и больше, а потому следующая эпоха горообразования и вулканизма будет катастрофической и потому последней (см. Апокалипсис в толковании Н. Ф. Федорова), — тут земля уже не отделается отрывом луны, а случится нечто неизмеримо большее. Для меня это не экстраполяция, а прямой логический вывод, т. е. факт, устанавливаемый на основании Ваших работ.
Я ожидаю, что Вы скажете, что я подменяю научное мышление религиозным. Увы! если бы я был религиозным человеком! Я лишен этого дара, лишен дара молитвы, я сын своего рассудочного века. Увы, я не верю, — а только знаю, т. е. признаю́ реальные факты. Если же признать мои методы мышления религиозными, то это значит, что я методами религии установил малую мощность угленосной толщи Кузбасса до установления этого факта геофизическими методами, что я нашел при помощи религии соляные купола в Минусинской котловине, против которых мне на основании „научно установленных фактов“ возражал Я. С. Эдельштейн,[122] там 20 лет работавший и знающий край как свои пять пальцев, и многое другое, что я делаю по своей службе в Зап<адно>-Сиб<ирском> Геолтресте, где мне за мою религию платят 600 р. в месяц.
<…> Вся первая часть моего письма написана отнюдь не в ожидании ответа на нее. Я только счел нужным Вам написать, каким миром идей определяется мое научное мышление, — ответ на вопрос о том, почему у меня нет разрыва там, где он есть у некоторых ученых, — дает Н. Ф. Федоров, проповедовавший науку как орудие победы человечества над смертью, и притом только науку материалистическую, ибо идеализма он не выносил, считая идеализм в науке порождением ехидниным.
Еще раз очень, очень большое спасибо за письмо.
Преданный Вам Р. Ильин».
Вряд ли нуждается в специальных комментариях это credo Р. С. Ильина, так ярко изложенное в письме, — с его страниц перед читателем предстает в полный рост большой ученый, проницательный мыслитель, талантливый литератор, — словом, равноправный участник эпистолярного диалога достойных друг друга собеседников. В. И. Вернадский читал это письмо с карандашом в руках — оно хранит на себе его пометы, которые интересно было бы проанализировать отдельно.
В годы переписки Р. С. Ильина с В. И. Вернадским (1934―1937) сильно активизировалась не только теоретическая, но и практическая геологическая деятельность Р. С. В 1934 году, вскоре после перевода из Минусинска в Томск, по совокупности работ (как опубликованных, так и проведенных, но еще не напечатанных) квалификационная комиссия делает представление о присуждении Ильину ученой степени кандидата наук. Снимаются ограничения с его передвижений по Сибири; в 1936 году он возглавляет Обь-Иртышскую геологическую партию.
На своих полевых маршрутах, вооруженный созданной им теорией геологических циклов, Р. С. Ильин не только находит подтверждение своим теоретическим прогнозам, но, поверяя теорию практикой, открывает все новые и новые возможности добычи полезных ископаемых в Западной Сибири.
Еще 12 мая 1932 года в поданной своему руководству докладной записке «О возможности нахождения нефти в Западной Сибири» он писал: «Теоретически рассуждая, нефтеносными могут оказаться еще другие формации с умирающими морями — юра и палеоген. Юрское море оставило осадки на нашем Севере, главным образом, уже в пределах Сургутского и др<угих> районов Уральской области (р. Большой Юган); в этих областях документы богатых событий скрыты под мощной толщей рыхлых, главным образом, послетретичных отложений Западно-Сибирской низменности».
А 20 октября 1935 года он сообщал В. И. Вернадскому: «Глубокоуважаемый Владимир Иванович. На днях я вернулся из низовий Оби и Иртыша, где производил геологическую съемку между 59° и 62°-параллелями и видел много интересного и неожиданно нового…»
Осмысление этих новых фактов, добытых в результате полевых работ, привело Р. С. Ильина к важным практическим выводам. Вот что писал он Л. И. Прасолову 1 июня 1936 года: «Вы знаете, что сопряжение почвообразования в одно целое с горообразованием может дать результаты, неожиданные для многих, — а так и получилось у меня после обработки матерьялов из низовий Оби и Иртыша. Прямой результат, — проблема Обь-Иртышской нефти становится реальной. Но увы, — геологи делятся на две категории. Я. С. Эдельштейн, прежде работавший в моих районах и ничего там не видавший, ведет себя недостойно и возглавляет резко критическое и отрицательное отношение к моим работам, а И. М. Губкин[123] и многие другие считают мои работы интересными и считают нужным их продолжать, но… они не только не понимают методов моей работы, но и не признают необходимости опубликования моих многочисленных рукописей с изложением этих методов, считая их дискуссионными. Получается тупик. <…> Конечно, для пессимизма нет оснований, ибо есть и другие факты, как, например, высокая оценка статьи „О смещении зон“[124] В. Р. Вильямсом и многое другое, но Вы, конечно, понимаете, что мне хотелось бы большего. А именно, — сдвинуть с мертвой точки нашу науку и сделать ее более эффективной».
О своих новых результатах Ильин кратко известил В. И. Вернадского 24 мая 1936 года: «Глубокоуважаемый Владимир Иванович. Я снова в Москве в командировке в связи с добытыми мною на севере Зап<адной> Сибири фактами, интересными не только в практическом (нефть), но и в теоретическом отношении. Зная, как и чем Вы заняты, я не считаю для себя возможным отнять у Вас время своим посещением, но если Вы пожелаете меня видеть, назначьте мне время между 30/V и 4/VI, ибо сегодня я выезжаю в Ленинград…»
Встреча эта состоялась (что явствует из последующих писем Р. С.). После нее, по воспоминаниям В. В. Ильиной, ее муж вернулся в Томск с новым зарядом творческой энергии.
Об этом свидетельствуют и два последних письма Ильина к Вернадскому, дошедшие до наших дней. Они были написаны в 1937 году, ставшем последним годом научной деятельности Ростислава Сергеевича.
Письмо от 15 января 1937 года почти целиком посвящено размышлениям Р. С. о прочитанной им книге В. И. Вернадского «История природных вод».[125] Сугубо специальный характер этого письма лишает нас возможности остановиться на его содержании более подробно. Одновременно с ним Ильин отправил в Москву три своих работы, опубликованные в 1936 году.
В конце 1987 года сын геолога И. Р. Ильин нашел в семейном архиве ответ В. И. Вернадского на это письмо Р. С. Ильина, случайно уцелевший после обыска 1937 года. Письмо-автограф было написано на бланке с грифом: «Академия Наук Союза Советских Социалистических Республик. Директор Биогеохимической лаборатории». С разрешения И. Р. Ильина его текст воспроизводится ниже.
В. И. Вернадский — Р. С. Ильину
12. II 1937 г.
«Глубокоуважаемый
Ростислав Сергеевич.
Извините, что так поздно отвечаю — болею и не справляюсь с временем. Благодарю Вас за присланные Вами работы, <которые>,[126] даже не соглашаясь с многими выводами, читаю с большим интересом. И сейчас одну прочел. Посылаю Вам 2 выпуска „Ист<ории> прир<одных> вод“ — мне казалось, что я Вам дал 1<-й> и 2<-й>? Выпуска 1 у меня нет, но 2-й нашелся, и я его Вам посылаю. Я позволил себе послать Вам кое-какие старые оттиски, у меня оставшиеся — м<ожет> б<ыть,> пригодятся — а нет, передайте в какую-нибудь библиотеку — а то и так бросьте. Надеюсь скоро прислать Вам ряд своих статей и книг — так вышло, что они выходят все вместе. Среди брошюр две книги, правда, обе перепечатки, но более или менее приведенные к современному уровню знаний — одна: „Биогеохимические очерки“, благодаря А. П. Виноградову, другая: „Земные силикаты, алюмосиликаты и их аналоги“, благодаря С. М. Курбатову. Заключил договор о переделке моей „Истории земных вод“ (I том) для нового издания, а сейчас сижу за книгой, над которой работаю с 1916 года — больше 20 лет. Приходится сокращать и концентрировать огромный, даже частию полузабытый матерьял фактов и мыслей: „Об основных понятиях биогеохимии“. К ним будет несколько экскурсов. Несколько дерзко начинать писать эту книгу, когда подходишь к 74 году — но в книге я пытаюсь высказать все основное, <над>[127] чем размышлял и работал всю жизнь. Потребуется 2―3 года, прежде чем я ее кончу и постараюсь ее по возможности сжать.
Мне хотелось бы написать Вам по поводу Вашей прочитанной уже статьи о происхождении лёссов — но времени нет — и о вопросах, поднятых в Вашем письме от 15.I. Но та же причина позволяет мне коснуться только одного вопроса, который мне кажется основным и с которым я не согласен. Мне кажется, в этом письме силой Вашей мысли Вы выходите за пределы ее действенного — не словесного — выявления. Можно ли говорить, научно допускать выводы в геологии за пределы максимального геологического времени, в данном случае за пределы миллиард<а>[128] — двух (архей) лет?.. Но мы не можем в геологических рассуждениях идти научно глубже в следствия. Конечно, 2·109 лет не возраст планеты — но ясно, это возраст метаморфизма. Уже для катархейских слоев может подыматься вопрос о развитии в них интенсивности и значения выветривания. Для земной коры 2·109 не „краткое“ время, как Вы говорите — но реально — в пределах геологического знания — всё время. М<ожет> б<ыть>, как кажется, это будет 3·109 лет, но это не меняет дела, т<ак> к<ак> характер выветривания в этих пределах, по-видимому, не меняется. Это дело учета, а не нового явления.
Книжка Полынова[129] интересна — но в ней слишком много схем. Основное не выяснено для выветривания: какие растворы действуют? О них мы точно химически ничего не знаем.
Всего лучшего. Ваш В. Вернадский.Вы говорите: „Но мы не можем видеть его (изм<енение> состава Океана) вследствие краткости данного нам геол<огического> прошлого — только 2·109 лет“! Если Вы зайдете дальше — научно двигаться <неск. слов неразборч.>».
Получив это письмо и книги, Р. С. откликнулся на добрую весть из Москвы большим письмом методологического характера.
Из письма к В. И. Вернадскому от 24 марта 1937 года
«Глубокоуважаемый Владимир Иванович.
Прежде всего благодарю Вас за присылку книг — они доставили мне много радости. Ни одной из них у меня не было, но я их все знал, — за исключением статьи Георгия Владимировича — Против солнца[130] — которую я прочел с особым удовольствием. Эта тема мне очень близка.
Наша беседа была очень краткой, и я не сумел сколько-нибудь вразумительно ответить Вам на Ваши возражения, повторенные и в письме. Я прежде всего напомню Вам свой научный путь, ибо он обусловил мои взгляды. Прежде всего я начал свое ученье в Университете в 1909 году, — Вы знаете, что тогда было у кого учиться. В Петровской Академии я продолжал специализироваться по почвоведению <…>, слушал В. Р. Вильямса, от которого взял схему циклических диалектических процессов почвообразования,[131] но за ним не пошел, ибо мне слишком ясен был отрыв В. Р. Вильямса не только от основного русла научной мысли (это еще не беда), но от научно доказанных фактов. В 1922 году я возвратился к научной работе в ту же лабораторию почвоведения Моск<овского> университета ученым сотрудником Научно-исследовательского института. Я начал очень широкое исследование химической природы поверхностных пород Калужской губернии, где процесс, совершающийся во времени, застыл в пространстве. Я работал в академической атмосфере, т. е. находился под давлением чужих мыслей, — давят не только книги, но и товарищи, глушащие критикой всякое робкое искание. Я упорно работал три года, сделал много анализов, но это все было только начало, а затем я был оторван от всего этого. Погибли не только замыслы, но и тетрадь с цифрами анализов. С тех пор не только я сам не имел доступа в какую-либо лабораторию, но я не смог получить выполнение ни одного анализа на стороне до прошлого года.<…> Но оказавшись в неакадемических условиях, я с тем большей страстью продолжал работать в том же направлении, и, не имея возможности решать вопросы аналитическим путем, я стал поступать по указанию Н. И. Лобачевского, — брать имеющийся аналитический матерьял и строить синтез на его основе. Тут оказалось, что Н. И. Лобачевский для моей области на данное время более чем прав, — анализов в почвоведении оказалось больше, чем нужно, ибо их обилие неизбежно сопровождается снижением их качества. Определенный этап моей эволюции из почвоведа в геолога запечатлен в предисловии к „Природе Нарымского края“, но оно, к сожалению, сильно сокращено редакцией. Но там все-таки кратко сказано, что за невозможностью углубиться в существо почвообразовательного процесса свободная энергия должна была устремиться в более широкие общегеологические вопросы, которые и были решены именно в Нарымском крае, — в центре самого большого материка, в среднем течении самой большой на нем реки, построившей в результате циклической жизни своих вод самую большую низменность в умеренном поясе.
А разобравшись в геологических циклах послетретичного времени, я получил метод для чтения геологических документов более отдаленных времен.<…> В тюрьме мысль работает особенно смело, и я приложил свой метод к Кузнецким углям. Результат Вам известен, — я построил схему стратиграфии, на которую сразу перешли М. А. Усов и В. А. Хахлов, и малая глубина залегания среднепалеозойского ложа под угленосной толщей теперь доказана геофизикой. Но ведь вся моя практическая работа с ее достижениями — соляные купола и прочее, за что я получаю зарплату, — это только отходы основного производства, сводящегося к построению научной теории направляемых биосферою циклических процессов, строящих нашу планету. Оказалось возможным восстановить картины жизни коры выветривания[132] не только в кайнозое и мезозое, но и в декембрии, когда были построены железистые кварциты. Это верно, что я во многом неакадемичен, но что делать, при всем желании связаться через преподавание с лабораторией мне это до сих пор не удается, и судьба моя складывается иначе, — если нет успеха здесь, то он появляется в другой области. В 1931 году в тюрьме я окончательно достроил свою схему горообразовательного процесса умозрительным путем, ибо фактов не хватало, а в истекшем 1936 году я между Березовом и Обдорском увидал своими глазами прямую связь оледенения со складкообразованием.[133] <…> Я теперь знаю, что те же самые силы направляли горообразование не только в докембрии, но и во время образования до-докембрийских осадочных пород, ныне полностью или метаморфизованных, или переплавленных в магмы. Это уже лежит за пределами досягаемости аналитическими методами, но по Н. И. Лобачевскому здесь синтез еще законен.
Передайте мой поклон Наталии Егоровне.[134]
Всего Вам наилучшего. Р. Ильин».
Этим письмам суждено было стать последними в переписке В. И. Вернадского и Р. С. Ильина.
Глубоко уважая своего адресата как мыслителя, В. И. Вернадский, как явствует из его новонайденного письма, не случайно подчеркивал, обращаясь к Р. С.: «Мне кажется <…> силой Вашей мысли Вы выходите за пределы ее действенного — не словесного — выявления». Он, как и другие специалисты — читатели работ Р. С. (например, упоминавшийся выше Б. Л. Личков), ощущал недостаточную подкрепленность некоторых умозрений Р. С. фактами…
Но эту сторону своих теоретических построений прекрасно осознавал и сам Ильин. Предвосхищая упреки своих оппонентов, он еще в 1929 году писал, завершая первую главу «Происхождения лёссов»:
«Дело будущих исследователей облечь в плоть и кровь предлагаемую схему, углубить и исправить ее, дополнить и дорисовать намечаемую единую историческую картину происхождения покровных пород, слагающих поверхности наших равнин. Эта тема не исчерпана мной ни в целом, ни в слагающих ее частях. Ни одно из предлагаемых положений не должно восприниматься догматически. Сам автор первый признает несовершенство своих формулировок, ибо никто из нас не изрекает последнего слова истины, а дает лишь то или иное приближение к ней или удаление от нее».[135]
Время подтвердило правоту многих умозрений (и прозрений) Р. С. Ильина. Подготавливая к печати (уже в 70-е годы) «Происхождение лёссов», профессор И. А. Крупеников, редактировавший этот труд, писал в своем предисловии к нему: «…общая концепция автора, суть его воззрений отвечают многим современным трактовкам. Можно только поражаться прозорливости исследователя, писавшего свой труд несколько десятков лет назад и не располагавшего многими материалами, которые имеются в настоящее время».[136] Ученики и последователи Р. С., отмечая, что «он подошел к сложному вопросу прогнозирования по геоморфологическим признакам глубинных тектонических структур», делают такой вывод: «Его с полным правом можно считать основоположником современного морфоструктурного анализа».[137]
И конечно, самым впечатляющим из теоретических прогнозов Ильина, целиком подтвердившимся на практике лишь в 50―60-е годы, является предсказание наличия нефти именно в том регионе Сибири, который теперь называется Западно-Сибирским нефтегазоносным бассейном.
Если вспомнить, что учитель Р. С. Ильина крупнейший русский геолог А. П. Павлов определил геологию как «разумение Земли», то становится ясным, что со страниц трудов Ильина, со страниц его писем встает перед нами, потомками, ученый, гениально разумевший Землю. Его мышление можно назвать и геофилософским, и геопоэтическим… Кажется, музой Ильина была сама Земля, продиктовавшая ему вдохновенные, провидческие строки его трудов, сегодня так поражающие ум и сердце тех, кто прикоснулся к ним.
Он жил только Землей… И она щедро поделилась с ним своими тайнами.