Таким образом, вопрос ”Заключается ли значение предложения в условиях его истинности?” равнозначен следующему вопросу: ”Позволяет ли выбор понятия истины в качестве центрального понятия теории значения сохранить различие между смыслом и действием?”
Одной из причин широкой распространенности представления о том, что значение предложения задано условиями его истинности, является интуитивная очевидность этого представления. Если понятие истины мы считаем несомненным, если приписываем себе понимание этого понятия, но не пытаемся его анализировать, то кажется очевидным, что только понятие истины требуется для объяснения понимания нами предложений и ничего другого для этого не нужно. Это впечатление в значительной мере обусловлено принципом эквивалентности, т.е. тем принципом, что любое предложение А по содержанию эквивалентно предложению ”Истинно, что А”. По-видимому, это показывает, что понятие истины должно быть использовано для объяснения значения: мы не могли бы сказать, например, что знать значение предложения А — значит знать, что требуется для того, чтобы А было истинно, ибо предложение ”Истинно, что А” гораздо сильнее, чем само А. И мы не могли бы сказать, что это означает знание адекватных оснований, позволяющих утверждать предложение А, ибо такие основания могут существовать даже в том случае, когда А ложно.
Принцип эквивалентности дает основания для приемлемого объяснения той роли, которую играет в языке слово ”истинно”. Если человек понимает некий язык L, а затем этот язык расширяется до языка L+ посредством добавления предиката ”истинно”, который применяется к предложениям языка L и удовлетворяет принципу эквивалентности, то отсюда совершенно ясно, что говорящий вполне способен понять предложения языка L. (В действительности дело обстоит несколько более сложно, если принять во внимание индексацию, но мы не будем отвлекаться на эти сложности.) Мы даже можем заметить, почему такое расширение языка было бы полезно. Если слово ”истинно” рассматривается как обычный предикат, который применим только в контекстах формы ”Истинно, что...”, но также и в таких контекстах, как ”То, что он мне сказал, было неистинно”, то, хотя его и не всегда можно устранить, его объем будет вполне определенным. Конечно, такой подход не может служить для объяснения слова ”истинно”, если оно используется для задания семантики некоторого языка, в частности если оно используется в качестве центрального понятия теории значения, ибо данный подход опирается на предположение о том, что говорящий имеет предварительное понимание тех предложений языка, которые не содержат слова ”истинно”. Этот подход не годится также для описания реального употребления слова ”истинно” в естественном языке, поскольку такой язык является, по выражению Тарского, ”семантически замкнутым”, т.е. содержит в себе свою собственную семантику. И дело здесь не только в непредикативности экстенсионала, т.е. в нашем решении применять предикат ”истинно” также к предложениям расширенного языка. Мы используем слово ”истинно” и множество других слов для формулирования суждений, принадлежащих теории значения, т.е. пытаемся использовать язык в качестве собственного метаязыка, и при этом принимаем такие принципы, управляющие использованием слова ”истинно”, которые не охватываются принципом эквивалентности. Однако в большинстве случаев мы продолжаем требовать соблюдения принципа эквивалентности.
До тех пор пока мы считаем понятие истины несомненным, кажется несомненным, то и что значение следует объяснять с его помощью. Однако как только мы перестаем считать его несомненным и ставим вопрос о корректном анализе понятия истины, от этой несомненности не остается и следа. Ставить такой вопрос — значит пытаться установить, когда в процессе овладения языком появляется неявное понимание понятия истины. Если понятие истины должно служить в качестве фундаментального понятия теории значения для языка, то нельзя считать, что оно вводится принципом эквивалентности, ибо это, как мы уже видели, ведет к предположению о том, что мы способны усвоить большую часть языка до того, как получим какое-либо представление о понятии истины. Если мы продолжаем настаивать на том, что в процессе овладения языком мы прежде всего должны усвоить, что значит для предложения быть истинным, то для любого данного предложения мы должны указать, в чем именно состоит то знание, которое не зависит от предполагаемого предварительного понимания предложения. Иначе наша теория значения содержит круг и ничего не объясняет.
Если понятие истины сохраняется в нашей теории значения, служащей для выявления и описания того, в чем заключается наше знание языка, то принцип эквивалентности не может играть объяснительной роли. Однако, как было уже отмечено, он все-таки способен выполнять весьма важную функцию в нашем понимании понятия истины, ибо мы продолжаем требовать такого истолкования этого понятия, чтобы принцип эквивалентности оставался верным. Вместе с тем приемлемая теория значения должна учитывать внутренние взаимосвязи в языке. Поскольку слова не могут использоваться сами по себе, а только в предложениях, постольку не может существовать понимание смысла какого-то одного слова, не включающее в себя хотя бы частичного понимания некоторых других слов. Точно так же и понимание отдельного предложения обычно зависит не только от понимания входящих в него слов и других предложений, которые могут быть построены из этих слов, но от определенного, порой весьма значительного фрагмента языка. Различие между молекулярным и холистским подходами к языку заключается не в том, что с точки зрения молекулярного подхода каждое предложение в принципе может быть понято само по себе, а в том, что холистский подход считает невозможным понять какое-либо предложение, не зная языка в целом, а при молекулярном подходе для каждого предложения существует определенный фрагмент языка, знания которого вполне достаточно для понимания данного предложения. Такой подход позволяет упорядочить предложения и выражения языка в соответствии с тем, зависит или не зависит понимание некоторого выражения от предварительного понимания других выражений. (Если мы признаем постепенное овладение языком, то здесь требуется хотя бы приблизительный частичный порядок с минимальными элементами. С другой стороны, при холистском подходе отношение зависимости не будет асимметричным и имеет место между двумя любыми выражениями языка: существуют только две возможности — вполне знать язык или совершенно не знать его.)
Очевидно, в частности, что на практике, как только мы достигаем определенной стадии в изучении нашего языка, оставшаяся часть языка усваивается нами в значительной мере посредством чисто словесных объяснений. Поэтому в соответствии с традицией вполне разумно предполагать, что такие объяснения часто раскрывают связи между выражениями языка, понимание которых на самом деле существенно для понимания вводимых слов. По сути дела, это означает, что возможность объяснения определенных выражений чисто вербальными средствами представляет собой существенную характеристику их значения, и это должно быть отражено в любой корректной теории значения для языка. Если же теперь мы хотим дать чисто словесное объяснение предложений определенной формы, то лучшим и фактически единственным средством для этого будет задание условий, при которых предложения этой формы истинны. Благодаря принципу эквивалентности, это как раз определяет содержание предложений данной формы, и нет никакого другого свойства, обладание которым могло бы служить для этой цели. Здесь мы опять приходим к принципу эквивалентности и получаем еще одно объяснение привлекательности той идеи, что задать значение некоторого предложения—значит сформулировать условия его истинности. Кроме того, здесь указано, в каком отношении любая корректная теория значения должна согласоваться с этой идеей.
Теория значения, принимающая истину в качестве центрального понятия, должна объяснить, что означает знание условий истинности предложений. Если предложение обладает такой формой, что говорящий способен понять его с помощью вербального объяснения, то никаких проблем не возникает: знание говорящим условий истинности этого предложения является явным, т.е. таким знанием, которое проявляется в его способности сформулировать эти условия. Объяснение такой формы очевидным образом предполагает, что говорящему уже известна довольно обширная часть языка, с помощью которой он может сформулировать условия истинности данного предложения и понять его. Отсюда следует, что, сколь бы велика ни была сфера предложений, понимание которых можно объяснить таким образом, такая форма объяснения в общем случае будет недостаточна. Это обусловлено тем, что благодаря принципу эквивалентности сформулировать условия истинности некоторого предложения означает просто выразить его содержание другими словами. Но явное знание условий истинности некоторого предложения может дать говорящему понимание его значения только для тех предложений, которые вводятся посредством чисто вербальных объяснений в процессе постепенного усвоения языка: увы, мы попали бы в порочный круг, если бы стали утверждать, что понимание говорящим языка заключается, вообще говоря, в его способности выражать каждое предложение другими словами, т.е. с помощью явно эквивалентного предложения того же языка. Понимание наиболее фундаментальной части языка, его глубинных уровней невозможно объяснить таким путем: если это понимание заключается в знании истинностных условий предложений, такое знание должно быть неявным, следовательно, теория значения должна дать нам понимание того, каким образом это знание проявляется.
Трудность нахождения подходящего объяснения того, в чем состоит знание говорящим условий истинности предложения, заключается не в решении о том, что именно считать проявлением его знания, а в том, что эти условия выполнены. Верно, что не существует отдельного универсального и безошибочного знака, позволяющего нам признать истинность некоторого данного предложения, и нет никаких абсолютно стандартных средств выделения такого знака, однако достаточно разумно предположить, что по отношению к говорящим на каком-то одном языке мы можем придумать знак, позволяющий нам сказать, что говорящий признает выполнение условий истинности некоторого данного предложения. Если мы согласимся с этим, то нам нетрудно будет сказать, в чем состоит знание говорящим условия истинности предложения, когда данное условие может быть осознано говорящим независимо от того, выполнено оно или нет: такое знание будет заключаться в его способности признавать предложение истинным тогда, и только тогда, когда соответствующее условие выполнено. Однако очевидно, что такое объяснение в лучшем случае охватывает весьма ограниченную область, ибо имеется очень немного предложений, условия истинности которых выполнены лишь в том случае, если факт их выполнения осознан. Такую форму объяснения можно распространить на любые предложения, которые на практике или даже в принципе разрешимы, т.е. для которых у говорящего имеется некоторая эффективная процедура, позволяющая ему в конечный отрезок времени осознать, выполнены ли условия истинности данного предложения. В отношении таких предложений мы можем сказать, что знание говорящим условий их истинности заключается в его владении процедурой разрешения, т.е. в его способности осуществлять эту процедуру при соответствующем побуждении и в конце концов сознательно устанавливать, выполнены эти условия или нет. (Конечно, такая характеристика включает в себя некоторые общие термины, которые не могли бы войти в реальную теорию значения, ибо последняя могла бы говорить только о конкретных разрешающих процедурах и специфических средствах, с помощью которых говорящий приходит к установлению выполнения условий истинности тех или иных предложений. Цель же общей характеристики — показать, что здесь нет принципиальных затруднений.)
Затруднения возникают вследствие того, что естественный язык наполнен предложениями, которые не являются эффективно разрешимыми, для которых нет эффективной процедуры, позволяющей установить, выполнены ли их истинностные условия. Существование таких предложений не может быть обусловлено исключительно за счет наличия выражений, введенных чисто вербальными объяснениями: язык, все предложения которого разрешимы, мог бы сохранить это свойство даже при обогащении его выражениями, введенными таким образом. Образованию принципиально неразрешимых предложений содействуют многие особенности естественного языка: использование квантификации бесконечной или необозримой области (например, на все будущие времена); использование условных предложений в сослагательном наклонении или выражений, определяемых с их помощью; ссылки на пространственно-временные области, принципиально недоступные для нас. Конечно, для любого данного неразрешимого предложения существует возможность того, что мы окажемся в состоянии решить, выполнены его условия истинности или нет. Однако и для такого предложения мы не можем поставить знак равенства между способностью осознать выполнение или невыполнение условий его истинности и знанием о том, что представляют собой эти условия. Этого нельзя сделать потому, что, по предположению, условие может быть таким, что оно выполняется в некоторых случаях, а мы не можем осознать этого, или может быть таким, что не выполняется в некоторых случаях, а мы не можем осознать этого, либо имеет место и первое, и второе. Следовательно, знание о том, выполнено ли условие или нет, хотя и нуждается в способности распознавать то или иное состояние дел, не может быть исчерпывающим образом объяснено в терминах этой способности. В самом деле, всегда, когда условие истинности некоторого предложения таково, что мы не можем установить, выполнено оно или нет, кажется очевидным, что нет смысла говорить о неявном знании этого условия, ибо не существует того практического умения, в котором могло бы проявиться это неявное знание. Знание такого условия может быть построено только как явное знание, заключающееся в способности устанавливать данное условие каким-либо способом, не содержащим порочного круга, а это, как мы видели, нами здесь не используется.
Проблема, с которой здесь сталкивается попытка построить теорию значения, принимающую в качестве своего центрального понятия понятие истины, не затрагивает дополнительной части теории, которую я назвал ”теорией действия”. Эта часть теории занимается выявлением связи между условиями истинности предложения и реальной практикой его использования в рассуждении. До тех пор, пока не доказана возможность удовлетворительного построения такой теории действия, все попытки создания теории значения обсуждаемого типа обречены на провал. Однако в настоящее время было бы неразумно строить какие-либо прогнозы о выполнимости такой задачи, ибо мы пока еще почти ничего не знаем о том, как приступить к ее решению. Обсуждаемая мной проблема относится к теории смысла, которую я представил в виде оболочки, окружающей ядро теории. Ядро теории говорит о том способе, которым референты слов, входящих в предложение, детерминируют его условия истинности, или, говоря иначе, как применение предиката ”истинно” к каждому предложению зависит от референтов составляющих эти предложения слов. Оболочка — теория смысла — связывает теорию истины (или референции) с умением говорящего владеть языком, соотносит его знание суждений теории истины с практическими лингвистическими навыками, которые он проявляет. Когда человек изучает язык, он учится практике, учится вербально или невербально отвечать на высказывания и производить свои собственные высказывания. Помимо всего прочего, он обучается признавать предложения истинными или ложными, точнее говоря, он обучается говорить и действовать так, как требуется таким признанием. Однако знание условия, которое делает предложение истинным, не является тем, что он делает или непосредственным проявлением его действий. Мы видели, что в некоторых случаях, опираясь на то, что он говорит и делает, мы можем вполне приемлемо объяснить, что значит приписать ему такое знание. Однако в других, решающих случаях такого объяснения, по-видимому, дать нельзя. Таким образом, подлинное объяснение той практики, которой владеет говорящий, оказывается недостижимым.
Откуда берется понятие истины? Наиболее простой и заметной является его связь с лингвистическим актом утверждения, о чем свидетельствует тот факт, что обычно мы называем ”истинными” и ”ложными” именно утверждения, а не вопросы, команды, требования, предложения сделок и т.п. Если обратиться к фрегевскому различию между смыслом и действием, то легко увидеть, что предложение распадается на две части, одна из которых выражает смысл предложения (мысль), а другая указывает на его предполагаемое действие — утверждающее, вопрошающее, повелевающее и т.п. С этой точки зрения, только лишь о мысли можно говорить, что она истинна или ложна независимо от того, утверждаем ли мы, что она истинна, спрашиваем ли об этом, приказываем и т.п. Следовательно, при таком подходе тот, кто задает (сентенциальный) вопрос или отдает команду, в той же мере высказывает нечто истинное или ложное, как и тот, кто выражает утверждение, назвать ”истинным” или ”ложным” утверждение грамматически столь же неправильно, как назвать ”истинным” или ”ложным” вопрос или команду. Однако, несмотря на привлекательность такого подхода, он все-таки представляет собой отход от нашего привычного способа выражения. Это обусловлено не только тем, что у нас отсутствует утвердительное наклонение, аналогичное вопросительному и повелительному наклонениям, но и употреблением одной и той же формы слов как в сложносочиненном предложении или, что касается английского языка, сложноподчиненном предложении, так и в простом утвердительном предложении. Высказать нечто истинное — значит высказать нечто правильное, а высказать нечто ложное — значит высказать нечто неправильное. Любой серьезный подход к анализу утверждения должен предполагать, что об утверждении судят по объективным стандартам правильности и что, высказывая некоторое утверждение, говорящий претендует — правильно или ошибочно — на соблюдение этих стандартов. Именно от этих исходных представлений о правильности или неправильности утверждения ведут свое происхождение понятия истинности и ложности.
Высказывание можно критиковать различными способами. Определенные виды критики, например,что некоторое замечание было невежливым, было нарушением тайны или свидетельством дурного вкуса, направлены не на то, что говорится, а на само произнесение. Это интуитивно ясное различие трудно провести, не прибегая к помощи сомнительных понятий. Мы могли бы сказать, например, что в таких случаях подвергается критике скорее внешнее выражение, чем внутренний акт суждения. Однако тот факт, что некоторые лингвистические акты, например утверждения, могут быть переведены во внутренний план, сам по себе нуждается в объяснении, которого мы вправе ожидать от теории значения. Быть может, наименее сомнительный путь разделения двух типов критики заключается в следующем. Любой лингвистический акт может быть аннулирован, по крайней мере если его отмена осуществлена достаточно быстро: говорящий может отменить утверждение, команду, просьбу или вопрос. Критика, направленная против того, что именно сказано, например говорящая, что утверждение неистинно, приказание несправедливо или вопрос неуместен, утрачивает свои основания при отмене высказывания. В то же время критика, относящаяся к самому акту высказывания, благодаря его отмене ослабляется, но не устраняется полностью: если кто-то своим высказыванием обманывает доверие или ранит чувства слушателя, то отмена высказывания смягчает обиду, но не устраняет ее полностью. Проводимое таким образом различие не вполне совпадает с тем, что мы могли бы получить с помощью ссылки на внутреннее состояние говорящего: если мы возражаем против вопроса как неуместного, то такое возражение полностью снимается, когда вопрос взят обратно, так что при этом возражение направляется скорее против того, что сказано, а не против самого высказывания. Мы не возражаем против желания говорящего знать ответ, мы отрицаем только его право спрашивать. Однако мне представляется, что проведенное мной различие ближе к тому, что нам требуется в данном контексте, нежели то, которое можно провести благодаря ссылке на внутреннее состояние говорящего.
Понятие корректного или некорректного утверждения связано только с наличием или отсутствием существенной критики, направленной против того, что говорится, а не против самого произнесения. Я считаю важным выделить возможность критики последнего рода, ибо общее понятие приемлемости высказывания как его защищенности от критики любого рода бесполезно для наших целей. Понятие истины берет свое начало в более фундаментальном понятии правильности утверждения, однако оно не совпадает с последним. Интегральным элементом понятия истины является то, что мы можем провести различие между истинностью того, что кто-то говорит, и теми основаниями, которые позволяют ему считать произнесенное истинным. Мысль о том, что утверждение оценивается в соответствии со стандартами правильности или неправильности, еще не обеспечивает основания для такого различия. Утверждение, опирающееся на неадекватные основания, открыто для критики — критики, направленной против того, что сказано, а не против самого высказывания, —
и, следовательно, неправильно: вопрос состоит в том, почему мы хотим ввести различие между разными видами некорректности утверждения и на какой основе мы проводим это различие. Если мы принимаем концепцию условий истинности предложения, используемую при высказывании утверждений, то нам сразу же становится ясно, как провести это различие, однако встает вопрос: откуда взялась эта концепция? Мы не можем предполагать, что она дана вместе с наиболее простыми формами употребления утвердительных предложений, ибо для них мы требуем лишь общего различия между теми случаями, когда предложение может быть правильно высказано в утвердительной форме и когда этого сделать нельзя. Это становится ясным при рассмотрении таких предложений, как изъявительные условные предложения, к которым мы не привыкли применять предикаты ”истина” и ”ложь”. Философы спорят по поводу подходящих критериев применения названных предикатов к таким предложениям именно потому, что расходятся во мнениях о том, что именно следует отнести к условиям истинности этих предложений, а что — к основаниям, позволяющим говорящему считать их истинными. Эти споры говорят не о двусмысленности повседневного употребления изъявительных условных предложений. Все стороны согласны относительно обстоятельств, в которых утверждение, высказанное посредством изъявительного условного предложения, оправданно, т.е. когда говорящий имеет право высказать такое утверждение, и это все, что нам нужно знать для интерпретации утверждения такого типа, когда оно встречается в повседневном рассуждении. Благодаря этому мы знаем, когда можно высказать такое утверждение, как защитить его от сомнений, что делает разумным его принятие или отбрасывание, как действовать в соответствии с ним или выводить из него следствия, если мы приняли его. Споры философов относятся к дальнейшему вопросу о том, что же делает изъявительные условные предложения истинными. Некоторые полагают, что они истинны как раз в тех случаях, когда истинны соответствующие предложения с материальной импликацией; другие считают, что если антецедент истинен, условное предложение истинно или ложно в зависимости от истинности или ложности консеквента, но если антецедент ложен, условное предложение истинно или ложно в соответствии с тем, истинно или ложно соответствующее контрфактическое условное предложение, что приводит нас к условиям истинности контрфактических предложений. Третьи согласны с первой частью, однако считают, что, когда антецедент ложен, изъявительное условное предложение в целом ни истинно, ни ложно. И наконец, некоторые настаивают на том, что безотносительно к истинности или ложности антецендента истинность условного предложения требует существования некоторой связи между его антецедентом и консеквентом. Все эти споры не затрагивают обычного понимания изъявительных условных предложений: представление об употреблении таких предложений в повседневном рассуждении не включает в себя какой-либо концепции их условий истинности как отличных от условий правильности условного утверждения. Но если это верно в данном случае, то почему не во всех случаях? Почему мы не можем довольствоваться более фундаментальным понятием правильности утверждения, не обращаясь к понятию истинности предложения и связанным с ним различием между высказыванием чего-то ложного и высказыванием чего-то необоснованного?
Ответ, по крайней мере частично, заложен в образовании сложносочиненных предложений. Это очень четко выявляется в случаях с будущим временем. Если бы использование нами будущего времени ограничивалось только атомарными предложениями, то нельзя было бы сказать, где пролегает граница между условиями истинности таких предложений и основаниями их разумного утверждения. У нас не было бы нужды в проведении такого различия, для того чтобы понять утвердительное высказывание в будущем времени. Действительно, дело не только в том, что у нас не было бы оснований отрицать, что условия, господствующие в момент произнесения, включая намерения говорящего, являются частью условий истинности данного предложения. Мы не были бы вынуждены соглашаться с тем, что последующие события, соответствующие тенденциям, имевшимся в момент произнесения, оказывает какое-либо непосредственное воздействие на истинность данного предложения, ибо мы не обязаны рассматривать последующее произнесение отрицания этого предложения или его форму настоящего времени как противоречащее исходному утверждению. Проводить различие между истинностью предложения и правами говорящего на его утверждение нас заставляет поведение предложения в качестве составной части сложносочиненного предложения, в частности при его использовании в качестве антецедента условного предложения, а также при использовании сложных временных форм, например формы будущего в прошлом. При объяснении употребления условных предложений изъявительного наклонения мы не нуждаемся в понятии истинностного значения условного предложения, отличного от обстоятельств, дающих право на его произнесение, однако нам нужно понятие истинности его антецедента.
Поведение предложений в форме будущего времени в качестве составных частей сложносочиненных предложений заставляет нас проводить различие между условиями их истинности и условиями, обосновывающими их утверждение, и, следовательно, позволяет отличить подлинное будущее время, которое делает предложения истинными или ложными в зависимости от последовательно происходящих событий, от будущего времени, выражающего тенденции настоящего, которое делает предложения истинными или ложными в зависимости от условий, имеющихся в момент произнесения. Осознание условий истинности предложений, содержащих подлинное будущее время, обусловлено также использованием предложений с будущим временем для осуществления лингвистических актов, отличных от утверждения, например, команд, просьб и заключений пари. Существование этих лингвистических актов зависит от наличия определенных конвенциональных следствий, появляющихся после их совершения, следствий, определяемых исключительно содержанием предложения, использованного при совершении лингвистических актов; понимание действия, связанного с предложением, в этих случаях само по себе обеспечивает базис для разделения оснований, позволяющих говорящему произнести это предложение, и содержание самого предложения. Таким образом, хотя понятие истины возникает в связи с осуществлением утверждений, отделить его от более общего понятия правильности утверждений нам помогает понимание определенных типов высказываний, лишенных утвердительного действия. Это не означает, что понятие истины можно удовлетворительно объяснить только в терминах команд, пари и т.п. Поведение некоторой формы предложений с одним типом действия может резко отличаться от поведения этой формы с другим типом действия: интерпретация условных приказаний и пари ничего не дает для объяснения условных утверждений; дизъюнктивные вопросы ведут себя совершенно не так, как дизъюнктивные утверждения. До тех пор пока у нас нет оснований для обращения к понятию условий истинности утвердительных предложений в будущем времени, которое совпадает с понятием условий истинности для команд, относящихся к будущему, мы не имеем права переносить это понятие из одного контекста в другой.
Таким образом, в понятие истины с самого начала включена противоположность между семантическими и прагматическими аспектами утверждения. Истина есть объективное свойство того, что высказывает говорящий, которое не зависит от его знаний, от его оснований или мотивов произнесения. Естественно, такое различие возникает сразу же, как только говорящий овладел языком настолько, что получил возможность делать ошибочные утверждения, причем ошибка не обусловлена неверным пониманием языка. Однако эта противоположность становится гораздо более резкой в силу необходимости проводить различие между неспособностью сказать, что истинно, и неспособностью сказать, что оправданно.
Объяснить, почему для семантических целей нам нужно понятие истины, еще не значит объяснить, как нужно применять это понятие. Из сказанного выше ясно, что в процессе усвоения языка мы неявно обращаемся к понятию истинности предложений, обучаясь строить сложные предложения и осуществлять утверждения с их помощью, и что этот процесс облегчается одновременно появляющимся умением пользоваться определенными предложениями, лишенными утвердительного действия. Усвоенное таким неявным образом понятие истины должно быть способно в свою очередь привести к формированию более фундаментального понятия правильности утверждения. Это означает, что, какие бы другие условия, помимо истинности предложения, ни требовались для того, чтобы оправдать утверждение, их следует объяснять как условия, дающие говорящему разумные основания предполагать, что предложение выполняет условия своей истинности. Если бы дело обстояло иначе, мы не могли бы считать, что содержание предложения детерминировано условиями его истинности. Это не означает, что мы отрицаем наличие в утверждении конвенционального элемента. Например, делом соглашения является то, что математическое утверждение содержит в себе претензию на то, что его доказательство известно (хотя и необязательно говорящему); наше понимание самих математических суждений не претерпело бы никакого изменения, если бы практической нормой стало утверждение таких суждений на основе лишь правдоподобных (в смысле Пойя) рассуждений. Однако от понятия истины, т.е. от условий истинности любого предложения, требуется, чтобы все то, что передается утверждением этого предложения сверх условий его истинности, например существование доказательства для математических утверждений, могло быть представлено в качестве основы для того, чтобы считать его истинным (или как в случае принципов Грайса, основы для произнесения именно такого предложения, а не более простого и строгого): для утверждений различных видов на долю конвенции остается лишь одно — установить, насколько строгими должны быть основания, чтобы утверждение было оправданным.
Однако все это никак не помогает нам разрешить то затруднение теории значения, опирающейся на понятие истины, которое обусловлено тем фактом, что наших возможностей недостаточно для установления истинности многих предложений языка. В этом отношении поучителен случай предложений с будущим временем. Условия истинности, которые мы вынуждены связывать с этими предложениями для описания их поведения в сложных предложениях, таковы, что говорящий не может с достоверностью обосновать истинность такого предложения в момент его произнесения, и именно это заставляет нас проводить самое резкое различие между условиями истинности некоторого предложения и условиями, дающими говорящему право высказать утверждение. Но до тех пор, пока мы рассматриваем предложения с будущим временем, которые при выражении в настоящем времени остаются разрешимыми, мы продолжаем заниматься условиями истинности, знание которых может быть проявлено говорящим непосредственно, ибо в следующий после высказывания период времени он может обнаружить осознание того факта, выполнены или не выполнены условия истинности произнесенного предложения. Мы по-прежнему нисколько не приблизились к объяснению содержания приписывания говорящему знания условий истинности предложения в тех случаях, когда эти условия не таковы, что их можно непосредственно распознать в любых обстоятельствах.