Капитан Бреус буквально влетел в кабинет начальника милиции, словно гнался за кем-то.
— Товарищ подполковник! Товарищ майор! В Вербивке чрезвычайное происшествие!.. — скороговоркой выпалил он.
— Убийство? — встревожился майор Литвин.
— Кто-то пробрался в дом Лагуты, — мрачно сообщил Бреус. — Через окошко в боковой комнате.
Доложив начальству о происшествии, он, казалось, сбросил с себя тяжесть ответственности.
— Но ведь окна забиты досками, — сказал Коваль.
— В том-то и дело, что в боковушке осталось незаколоченным, — покачал головой капитан. — Наш недосмотр.
Коваль подумал: как же это он не обратил внимание на такую деталь.
— Окошко высокое, в два человеческих роста, — продолжал объяснять Бреус. — Не дом, а церковь. Вроде все было изнутри закрыто. Преступник явно знал эту хату, подтащил к стене козлы…
— Нужно ехать! — поднялся из-за стола майор Литвин. Он взглянул на Коваля и, поняв, что тот согласен с его решением, взял телефонную трубку. — Герасименко! Машину! — Затем к Бреусу: — Сумку не забудьте, отпечатки следов надо снять.
Во дворе шофер с роскошными казацкими усами уже сидел за рулем газика.
— В Вербивку! — бросил на ходу Литвин.
Водитель подождал, пока все усядутся, слегка посигналил, словно давая машине прокашляться перед дорогой, и направил ее к открытым воротам.
…Две стоявшие на отшибе, у леса, усадьбы встретили приехавших настороженной тишиной.
— Мрачное место, — поежился майор Литвин, когда все вышли из машины и направились к дому Лагуты. — Даже в ясный день.
— Специально для Лагуты создано, — поддержал Бреус.
— Почему? — поинтересовался Коваль.
— Потому что отшельником жил. При немцах в лесу в яме отлеживался. И в наше время — к лесу поближе. Одно слово — лесовик.
«Лесовик», — повторил про себя Коваль. Так называли в западных областях Украины после войны бандитов-бандеровцев. Но Лагута жил здесь и вроде ни в каких бандах не участвовал. А вдруг Бреус и впрямь угадал — «лесовик»? С этими сомнениями Коваль вместе со всеми начал осматривать дом.
Ни замок, ни сургучная печать на двери повреждены не были. Окна забиты крест-накрест досками, и после недавнего дождя на шляпках гвоздей появился уже буроватый налет ржавчины. Обращенное к лесу окошечко действительно находилось очень высоко. Оно было настолько маленькое, что трудно даже представить, как в него пролез взрослый человек.
Всматриваясь, Коваль увидел, что окошко прикрыто неплотно. Злоумышленник явно торопился. И козлы не отставил. На них виднелись довольно ясные следы от туфель. Были они и на кучке желтой глины, которую неизвестный, очевидно, в темноте не заметил и растаскал по земле.
Удивило, что следы оказались женскими. Коваль знал случаи, когда грабитель, чтобы сбить с толку следователей, надевал то ли женские туфли, то ли богатырские сапоги. А что же здесь?.. Следы были маленького размера.
Капитана Бреуса это порядком обескуражило. Раскрыв свою служебную сумку, он достал приспособления и принялся снимать отпечатки туфель. При этом все покачивал головой:
— Черт возьми, баба! Кто бы мог подумать?
Его терзала одна мысль: утром, после ночной трагедии, он буквально облазил на коленках и двор Лагуты, и опушку, и грунтовую дорогу, что уходила в лес. На опушке он тогда и обнаружил следы небольших женских туфель, потом увидел их уже рядом с мужскими следами. Он измерил их, сделал снимки. Но поскольку следы находились в стороне от дороги и могли принадлежать случайным прохожим, то к делу об убийстве он их не приобщил. А вдруг в дом пробралась та же самая особа, которая ходила возле усадьбы в ту роковую ночь?
Всех интересовало: кто забрался в дом убитого, зачем, что там искал? По пустякам бы не рисковал.
Коваль подумал, что сперва необходимо ответить на вопрос «зачем?», тогда, может, и «кто?» прояснится.
— Товарищ майор! — обратился Бреус к своему непосредственному начальнику. — Не исключено, что и Степанида. Живет рядом, одна. Решила взять что-нибудь. Больше других знает, где что у Лагуты лежит.
— Брось, Юрий Иванович! — возразил Литвин. — Ты о ее душевном состоянии подумал? Ведь так, Дмитрий Иванович?
— Никого, Сидор Тихонович, пока нельзя исключать.
— Проверим, конечно, — согласился Литвин. — Не верю, чтобы Степанида…
«Зачем, зачем?» — проносилось в голове Коваля. И тут же: кто? Кто мог пролезть в такое окошечко? Подросток? Хотя если женщина худенькая, то свободно! Грабительница? Очень возможно. Лагуту считали богатым.
Но воры, если на самом деле это были они, явно опоздали. Золото, ценности, деньги — все это было изъято во время обыска.
Что же могло привлечь сюда?
Коваль поспешил за Литвиным и Бреусом, которые уже сняли печать и замок с входной двери.
Во всех комнатах царил неимоверный кавардак. Пробивавшиеся в окна скрещенные, будто сабли, лучи света падали на пол, на мебель, на разбросанные всюду вещи, вырисовывая неутешительную для глаза картину. Матрацы и подушки были вспороты, и от малейшего движения поднимался пух. Вещи из шкафа — белье, рубашки, какие-то коробки — валялись на полу. Такой же погром был учинен и в боковушке: банки с крупой, солью и сахаром, пучки высушенных трав — все было разбросано, рассыпано и перемешано. Поиски явно велись лихорадочно и с ненавистью. Пододвинутый к стене высокий кухонный столик указывал на то, каким путем грабительница выбиралась из дома. На это указывали и засохшие комочки глины, и следы туфель на столике.
Капитан Бреус снял отпечатки обуви неизвестной злоумышленницы, а также следы рук на стене и на створках. Потом закрыл окошечко. При этом опять пожалел, что не приобщил к делу об убийстве материалы об отпечатках женских туфель на опушке.
Во дворе Бреус нашел две доски, несколько гвоздей и, поднявшись на козлы, надежно заколотил злополучное окошко.
Неожиданное проникновение в дом Лагуты неизвестной женщины лишь убедило Коваля в необходимости глубже вникнуть в жизнь Вербивки. Было очевидно, что не так все просто, как излагает убийство Марии Чепиковой и Петра Лагуты официальная версия сотрудников местной милиции. Разгадка нового загадочного происшествия могла вскрыть неожиданные связи. Многолетняя практика Дмитрия Ивановича говорила о том, что каждая трагедия — это как вершина айсберга. И горе тому капитану, который забудет о скрытой подводной глыбине.
* * *
После возвращения из Вербивки Коваль решил поговорить с Чепиковым. Зашел к нему в камеру. И ничего не добился. Чепиков на вопросы не отвечал, сидел опустив голову. А если и поднимал глаза, то смотрел куда-то в сторону, и Коваль, следя за ним, сам невольно осматривал небеленые шероховатые стены камеры, освещенные слабым рассеянным солнцем, пробивавшимся сквозь зарешеченное окошко.
Наконец Чепиков, которому, видно, надоела настойчивость подполковника, выкрикнул:
— Катитесь вы с этим пистолетом ко всем чертям! Мало мне горя? Еще и убийцей хотите сделать!
Коваль оставался спокойным. Понимал, что такая реакция Чепикова вполне объяснима.
Он поднялся в отведенный ему кабинет. Открыл окно. Устроившись поудобнее в старом кожаном кресле, принялся перечитывать рапорты и протоколы дела об убийстве, стараясь найти ответ на возникшие вопросы.
Узенькая комната, в которой до приезда Коваля работал начальник отдела по борьбе с хищением социалистической собственности, находилась под самой крышей. Летом здесь нечем было дышать. Майор Литвин, правда, принес настольный вентилятор. Но он лишь лениво месил густой нагретый воздух, не давая прохлады. Коваль приоткрыл дверь. И почти сразу услышал возбужденный шепот.
— Ведь с самого утра… — умоляла какая-то женщина. — Посмотри на себя, одни кости… Совсем отощал, пока меня не было.
В ответ донесся недовольный мужской басок:
— Да не голодный я…
— Но, Юрочка… Хотя бы котлеты.
— Да пойми ты наконец, что здесь милиция, а не автобаза!..
Коваль узнал голос капитана Бреуса.
Юрий Иванович уже несколько лет был женат на милой женщине, у которой не сложилась жизнь с первым мужем — каким-то работником автобазы.
Коваль улыбнулся. В райотделе подтрунивали над капитаном, которому всегда не хватало времени пообедать, и жена поэтому буквально гонялась за ним с едой в термосах. Но сейчас Бреус допустил бестактность, сказав об автобазе. Ковалю показалось, что слышит всхлипывания.
Подполковник распахнул дверь. И увидел в коридоре невысокую стройную женщину, которая вскинула на него голубые округлые и оттого будто испуганные глаза.
— Это вы, капитан? — сказал Коваль и еще раз удивился странной способности этого сурового на вид офицера краснеть, как девушка. — Что же вы не знакомите меня с вашей супругой?
— Она только сегодня приехала, — растерялся Бреус. — Сына к моим родителям отвозила.
От шутливого тона подполковника неловкость у супругов исчезла. Коваль обратил внимание, что жена Бреуса продолжает крепко прижимать к себе модную тоненькую сумочку с термосом и еще какой-то посудиной.
Он представился и, обращаясь к Бреусу, добавил:
— Счастливый, жена рядом! Завидую. Очень рад был с вами познакомиться, Зоя Анатольевна.
Говоря это, он невольно окинул взглядом ее нарядное платье, красивую высокую прическу и туфли на тонких, не для сельских немощеных улиц каблуках.
— Придется отучить Юрия Ивановича не слушаться жену. Откомандируем его куда-нибудь на полгода.
— Что вы! — испуганно воскликнула Зоя Анатольевна.
Коваль заметил, что она исподволь оглядывает его. Ему не в новинку был такой интерес к себе. И хотя это его не всегда тешило, он вынужден был с этим мириться. Подумал, что, наверное, капитан успел нарассказать жене всяких небылиц о его приключениях.
Бреус начал всерьез успокаивать жену: мол, подполковник шутит, таких длительных командировок не бывает, разве что учиться пошлют, но Высшую школу милиции он уже закончил, а дальше грызть науку уже стар.
Наказав капитану пообедать, Коваль снова уселся за бумаги. И долго не мог сосредоточиться. Из головы не шла Ружена.
Неожиданно Чепиков остановился и огляделся. Справа дорога спускалась в красновато-желтую долину, которая в ожидании жнецов медно высвечивала под солнцем; слева, вплотную к речке, спускалась их Вербивка. Почти у дороги, среди первого ряда хат, ярким зеленым пятном выделялся высокий длинный забор «тетки» Кульбачки с темной рамочкой прорезанного в нем окошечка. Напротив ларька, под старой развесистой ивой, лежали вытертые до блеска бревна, и Чепикову вдруг показалось, что он понял цель своего прихода сюда — посидеть в тени на этих колодах. Бревна были сложены тут невесть когда. Чьи они были, никто не знал. Одни считали — что колхозные, другие — что собственность Кулъбачки. Гладенькие, с утрамбованной вокруг землей, они стали заманчивым местом для Ганкиных клиентов, тем более что поблизости ни одной лавочки, как обычно на сельских улицах около калиток, ни пенечка, ни камешка не было. И кто знает, как осиротела бы околица без этих бревен под единственной здесь старой развесистой ивой, которая укрывала и в жару, и в дождь…
— А-а, — протянула Ганка Кульбачка, увидев около ларька неожиданного гостя. — Пожаловал наконец…
Чепиков поднял голову. За прилавком стояла не очень молодая женщина, которую вербивчане называли просто Ганкой и лишь завсегдатаи этой торговой точки уважительно величали Ганной Митрофановной и даже Ганнусей.
Чепиков отошел от ларька и посмотрел на дорогу, где в пыли «купались» чьи-то помеченные зеленкой куры. «Будет дождь», — подумал он.
И вдруг увидел, что на улицу вышла Ганка. Окинув взглядом небо, она села рядом на колоды и тоже уставилась на кур.
— Чего средь бела дня бродишь, Иван? Или дело ко мне есть?
Чепиков затряс головой: нет никакого дела. И тут же, словно опомнившись, сказал:
— Ситра бы… холодненького.
Ганка вздохнула:
— Сама бы рада… — И строго добавила: — Нет ситра, миленький, не завезли… — И уже ласковее: — А может, яблочного? Лучше ситра любого… Есть у меня и водочка особенная. Только для такого редкого гостя экспортная припрятана. Сто граммов налью… А больше — ни-ни, в жару нельзя. В голову ударит — до греха недолго!
Чепиков промолчал.
— Да, когда душе тяжко… — не договорив, сочувственно вздохнула Ганка. — Киш, проклятущие!.. — вдруг закричала на кур, которые стали клевать присохшее к ее тапочкам повидло. — Или горе у тебя какое?
Из облака густой пыли, которое, увеличиваясь в размерах и расползаясь, накатывалось по долине, выскочил мотоцикл и, пробежав по улочке, замер у ларька. Рыжий хвост пыли медленно наполз и стал оседать. Лицо Ганки просветлело: видно, гости ей были приятны. Но поднялась она с бревен не торопясь, наставительно сказала:
— А ты, Иван, грех свой не таи в себе, открывай богу сердце! — И с видом человека, который исполняет нелегкий свой долг, направилась к калитке.
Ларек прижимался прилавком к забору. Добротная хата Ганки в глубине двора была незаметна постороннему глазу. Только когда продавщица заходила в свою пристройку и на миг открывала дверь, можно было увидеть угол белой стены и кусок крыши, покрытой оцинкованной жестью. Такое расположение ларька было удобным как для Кульбачки, так и для ее покупателей. Хозяйка всегда пребывала и на работе, и дома — могла закрыть окно в заборе и взяться за стирку или обед, а завсегдатаи знали, что «их ларек» в любое время и в любую погоду работает. Стоит постучать посильнее в калитку, как душевная тетка Ганка мгновенно появится возле прилавка…
Пока Кульбачка входила со двора в свой ларек, заставленный ящиками с водкой, вином, сигаретами, спичками, консервами, мылом, конфетами, печеньем и разными другими напитками и продуктами, двое мужиков слезли с мотоцикла и стали на ходу вынимать из карманов огурцы и хлеб.
Чепиков узнал их.
Один — крепкий мужчина, работал слесарем в «Сельхозтехнике», другой — шофер райпотребсоюза Микола.
Микола тоже узнал Чепикова и кивнул ему. Слесарь посмотрел на бревна осоловелыми от жары глазами, стащил с головы шлем и широким движением вытер пот с красного лба.
— Чепиков, — сказал приятелю Микола. — Огородник. Не знаешь?
Слесарь более внимательно посмотрел на Чепикова, словно решая, подходит ли тот третьим в их компанию.
Микола отрицательно покачал головой:
— Непьющий он…
Слесарь кисло улыбнулся:
— Не пьет только курица, потому как стакан держать не может.
Чепиков оставался безразличным к разговору, словно бы и не о нем шла речь.
Тем временем стукнуло, открываясь, окошко.
— Ну так что, милые страдальцы вы мои? — засияла в окне улыбкой Ганна, расставляя на прилавке стаканы. — С собой или тут?
— И тут, и с собой, — ответил слесарь.
— Давай, Андрюха, — засуетился Микола, — сначала по баночке беленькой, а уже потом портвейнчику! Отполируем… Чепиков! — позвал он сидевшего на бревнах Ивана. — Плеснуть тебе? Ради встречи.
Тот ничего не ответил.
— Не трогайте его, греховодники! — строго сказала Ганка, наливая водку в стакан. — Человеку, может, не до вас…
Дружки осушили стаканы, потом сгребли их с прилавка, взяли бутылку портвейна и отправились на бревна. Там, аппетитно хрустя молодыми огурчиками, наперебой стали что-то друг другу доказывать. Чепиков не прислушивался.
Кульбачка снова появилась в окне и поманила его пальцем.
Чепиков тяжело поднялся.
— Да что с тобой, господи? — заглядывая ему в глаза, ласково, тихим грудным голосом спросила она. — Или беда какая стряслась? Ходишь как ночь… Может, болячка прицепилась? — Кульбачка сочувственно покачала головой. — Вот что я тебе скажу, милый! — Сказала так, будто уже догадалась о его беде. — Даже когда невмоготу, верь, что есть на свете сила высшая и господь нас всегда любит… Греха в душе не таи…
Чепиков вдруг полез в карман.
— Налей и мне… Чего-нибудь, — добавил он в ответ на ее немой вопрос. — Крепкого.
— Горе залить надумал?.. Его не зальешь, — жалостливо сказала Ганка, но все же достала из-под прилавка бутылку водки. — С горем нужно к Иисусу идти, а не в кабак… — Быстрым привычным движением она откупорила бутылку и наполнила почти доверху граненый стакан. — Норма. Тебе, Иван, как непьющему высшая доза в такую жару.
Налив Чепикову, Кульбачка высунулась в окно и оглядела пировавших дружков.
— Вам, милые, ничего больше не потребуется?
— Пока что нет… А это все, — с набитым ртом пробубнил Микола и показал рукой на стаканы с вином и бутылку, — запиши.
— Ну что ж, — вздохнула Кульбачка, кладя на прилавок синюю клеенчатую тетрадь, — писать так писать… Только ты уже многовато написался, Микола. Тридцать два рубля девятнадцать копеек.
— Ничего, тетка Таня, скоро все перечеркну.
— И когда же это «скоро» будет?
— Да хоть завтра, тетечка Ганя, — успокоил он.
Слова Миколы, видно, пришлись ей по душе. Сказала мягче:
— Ты завтра принесешь, а ко мне, может, сегодня ревизия наскочит. И меня же за мою доброту — в тюрьму… Я тебе добро, а ты меня — в кутузку. Справедливо это?
— Да что вы, — удивился Микола. — Завтра, честное слово, отдам… Из-за меня еще никто в тюрьму не садился и не сядет…
— Это ты хорошо говоришь, голуба, — совсем уже подобрела Ганка. — Какие там счеты! Я тебе верю — отказа для тебя нет.
— Вот видишь, — хмелея, похвастался дружку Микола, — какая она у меня! Побурчит, но без зла. Как мать родная. Даже лучше…
Чепиков залпом выпил водку, взял с прилавка конфетку и сдачу, положенную Ганкой, и рывком, расправив плечи, двинулся прочь от ларька.
— Ты приходи, Иван, — услышал он вслед. — Будет надоба, приходи. Пути праведного не найдешь, значит, ходить тебе только сюда, — засмеялась Кульбачка.
Вскоре Чепикова обогнал на мотоцикле Микола: он сидел за рулем, мотоцикл свирепо рычал на всю улицу и бросался из стороны в сторону, словно злая собака…
Иван Тимофеевич добрался до своего дома, поднялся на крыльцо и какое-то мгновение нерешительно стоял перед дверью. Потом со злостью взялся за ручку и потянул на себя.
Дом встретил его пустотой. После яркого уличного света тут все представилось ему слишком мрачным. Пошатываясь на непослушных ногах, он уставился на знакомые стены, потом оглядел стол с оставленной вареной холодной картошкой, диван с примятым покрывалом, на котором этой ночью устроил себе постель.
— Маруся, — хрипло позвал он, хотя знал, что никто не отзовется.
Постояв еще немного, словно надеясь, что жена все же появится из другой комнаты, где она провела прошлую ночь, Чепиков вдруг шагнул вперед — ему показалось, что он не один здесь, — и долго, напряженно всматривался в зеркало на дверце шкафа, пока не понял, что видит в нем самого себя.
— У-у… — разочарованно протянул Чепиков и попробовал погрозить своему отражению в зеркале, но никак не мог сжать в кулак непослушные пальцы.
Опустился на диван и заплакал. Перед глазами встала прожитая с Марией жизнь; вспомнилась и первая жена Татьяна, которая подло предала его.
Как бывает с непривычным к водке человеком, хмель быстро одолел Чепикова, и воспоминания его были хаотичны и расплывчаты…
* * *
…Уже смеркалось, когда он весенним днем сошел в Вербивке с попутной машины. Почему потянуло в эти края через двадцать лет, он и сам не знал. В сорок четвертом он прошел этот путь от Шендеривки до Вербивки под артиллерийским огнем, по снегу, и ему казалось, что каждый клочок этой земли истоптан его ногами, измерен его коленями и локтями и знаком как собственная ладонь.
Но теперь он ничего не узнавал. И холмы, окружавшие Вербивку, и берега Роси, и сама деревня — все показалось ему незнакомым. Подумал: воевал здесь зимой, в январские холода, была метель, а сейчас весна и все расцвело. А может, это оттого, что за два десятилетия многое стерлось в памяти.
И деревни-то, собственно, в том январе не было. За валунами, около самого берега, уцелели две или три хатки, к одной из них он, раненный, и дополз по снегу. А сейчас над Росью поднялись десятки домов, и Чепиков никак не мог представить, в какой хате его спасли, на каком пороге его подобрали люди.
Ни хаты той, ни хозяев он не нашел. Но решил остаться в Вербивке, ему здесь нравилось, да и чувство странное появилось: будто его пролитая над Росъю кровь взрастила тут что-то доброе.
На улице встретилась доярка Степанида Клименко. Попросился переночевать, а потом, сняв боковую комнатку в ее хате, остался в Вербивке навсегда…
Не думал Иван Тимофеевич, что сможет еще раз кого-то полюбить, — столько горечи влила в его душу бывшая жена Татьяна, отказавшись принять его после войны.
Даже не понял сначала, любовь это в нем проснулась к хроменькой дочери Степаниды или жалость. Возможно, его чувство было вызвано желанием уйти от одиночества, которым щедро наградила его судьба. Нет, не только страх перед будущим породил эту привязанность. Мария немного прихрамывала, но была красивой. Несмотря на свои двадцать пять лет, поражала наивностью и какой-то душевной чистотой. У нее были большие, в печали, серые глаза, мягким светом озарявшие ее неяркое, с нежным овалом лицо.
Впервые Иван Тимофеевич осознал свое чувство, когда Мария заболела, — внезапно и день померк, и мир опустел. Вместе со Степанидой повез ее в больницу и ежедневно после работы отшагивал двадцать километров, хотя в палату его и не пускали.
И сейчас ему видится пыльная, среди хлебов, проселочная дорога и луг над Росью, по которому он шел в город. Там он собирал цветы, которые возрождали улыбку на Мариином лице.
Навсегда запомнилось ощущение какой-то неловкости и одновременно ребячьей радости, когда он, уже немолодой человек, нес через весь город полевые цветы.
Записок ей не передавал, в теплое время, пока не заклеили в больнице рамы, тайком переговаривался, подтягиваясь к подоконнику.
Потом пришла осень… Мария все еще была в больнице. Операция ничего не дала. Хирург разводил руками и избегал Чепикова, который молча выстаивал перед дверью ординаторской. В конце концов пообещал через два-три года повторить операцию, хотя никаких гарантий не давал, оперировать Марию нужно было еще в детстве…
…Стоял сырой, холодный день. Конец октября. Освещенный увядающим солнцем, Чепиков углубился в лес, то и дело останавливаясь и прислушиваясь к редким птичьим голосам. И лес, и низкое блеклое небо, и, казалось, даже птицы — все насквозь пропиталось влагой.
Иван Тимофеевич высматривал нужное деревцо. Поглядывал кругом и придирчиво примерялся. Чепиков надумал выстругать для Марии ладный костылек, чтобы могла после больницы на него опираться.
Под ногами шелестела побуревшая листва. Не радостно было в лесу, но Чепиков был сейчас охвачен настолько светлыми надеждами, что даже это явное увядание природы не навеивало на него печальных мыслей.
Наконец присмотрел невысокую тоненькую березку и решил: это как раз то, что надо. Долго стоял возле нее, но рубить не стал.
«Они как сестрички», — подумал о березке и о Марии, понимая, что становится сентиментальным, и радуясь этому удивительному для себя неожиданному состоянию.
…Марию выписали домой, когда выпал первый снег. Она очень изменилась — уже не куталась в свой неизменный бабий платок, стала неожиданно прекрасной, словно освещенная внутренним светом, даже прихрамывала меньше.
Чепиков сначала испугался такой резкой в ней перемене; безуспешно отыскивал для объяснения этого всяческие причины, не смея думать и все же надеясь, что именно он, Иван Чепиков, немолодой, усталый человек, является тому причиной.
О любви между ними не было сказано еще ни одного слова. Но Мария казалась ему лучшей из всех женщин, встречавшихся когда-либо. И Чепиков уже не видел ее физического недостатка, а если иногда и замечал, то ему думалось, что прихрамывает она не очень сильно и даже как-то мило. И понял, что жить без Марии уже не сможет.
Он женился, достроил хату… Но вскоре совместная жизнь потекла нелегко, особенно после того, когда у Марии родился мертвый ребенок.
С того времени и началась беда. Мария часто без причины плакала, нервничала. Не один раз, возвратившись вечером домой, видел, как она стоит на коленях и молится…
Когда это случилось впервые, он сделал ошибочный шаг, последствия которого не мог предвидеть. В тот раз, увидев ее на коленях, он ничего не спросил, не рассердился даже, а просто рассмеялся. Мария замолчала, сжав губы, повернулась к нему и смерила гневным, презрительным взглядом.
Потом между ними встал Лагута. Собственно, Лагута всегда был рядом. Теща, Степанида Яковлевна, наведывалась к нему и не переставала повторять, что в тяжелое время сосед не отказывал в помощи. С каждым днем Чепиков все больше чувствовал, что Мария отдаляется от него и замыкается в себе…
Лента воспоминаний оборвалась. Чепиков понемногу трезвел и, решив, что должен во что бы то ни стало найти жену, тяжело поднялся с дивана и вышел из дома.
После некоторого колебания прокурор дал санкцию на обыск у продавщицы сельмага Ганны Кульбачки. Поскольку начальник отдела борьбы с хищением социалистической собственности майор Кузнецов заболел, с оперативной группой поехал капитан Бреус.
Обыск у Кульбачки длился уже свыше двух часов, но ни крупных сумм, ни золота, ни других драгоценностей обнаружено не было. Подтвердилось только то, что Ганна торгует самогоном и разведенным спиртом: в подвале нашли несколько бутылей этого зелья да канистру спирта и спиртометр, с помощью которого она измеряла крепость разведенного спирта. Кроме того, нашли пять овечьих шкур — товар, который Ганна скупала в селах и время от времени отвозила в город на продажу.
Хотя обыск происходил без лишнего шума, весть о нем сразу облетела Вербивку, и не успели сотрудники отдела борьбы с хищением социалистической собственности закончить свою работу, как во дворе собрались люди. Больше всех здесь было женщин, которые смело давали советы и бросали в адрес Кульбачки въедливые реплики. И как ни старался милиционер выпроводить всех за ворота, некоторые все равно пробирались под самые окна.
— Доигралась Ганка, доторговалась!
— Отольются ей детские слезы…
— Тетрадь заветную ищут!
— Пьяницы обрадуются такой пропаже… Есть такие, что на целую корову в нее записались…
— Тетрадку у нее давно забрали, — подсказал кто-то, лучше осведомленный. — Теперь, верно, золото ищут.
Сидя посредине комнаты и наблюдая, как инспектор отдела изучает старые накладные, капитан Бреус заинтересовался ящичком, который вытащили из шкафа и в котором было много всякой мелочи.
Ганка скорбно сидела в углу и, казалось, не поднимала глаз; на самом же деле она настороженно следила за ходом обыска. А тут будто прикипела взглядом к капитану, который с удивлением доставал из ящичка жестянки из-под халвы, монисто, связки ключей.
— Чего только у вас тут нет, гражданка Кульбачка, — покачал головой Бреус.
— Все мое, — сухо сказала Ганка. — Богатство не земное копила, а сокровище небесное. Оно в сердце человека и вам не откроется.
— Уж кто-кто, а я вас немножко знаю! Псалмами не отговоритесь…
Они и впрямь знали друг друга и давно были словно два противоборствующих лагеря. Ганка помнила Бреуса еще молодым лейтенантом, участковым в Вербивке. Не раз они схватывались тогда, и Кульбачка хорошо изучила вспыльчивый характер этого, как она говорила, «турка», которого нельзя было умаслить ни дорогой водочкой, ни комплиментом, ни притворной покорностью. Много хлопот доставляла ему она со своими постоянными клиентами. Только ведь и Бреус их не жаловал.
Конечно, если бы с Кульбачкой случилась беда и кто-нибудь угрожал бы ее жизни или позарился на ее имущество, то он, Бреус, по служебному долгу, не жалея ни сил, ни здоровья и даже самой жизни, встал бы на защиту пострадавшей. Но поскольку, по его мнению, сама Кульбачка была сейчас источником повышенной опасности для общества, постоянным нарушителем закона или, во всяком случае, личностью, которая способствовала правонарушению, он считал ее своим противником и готов был решительно бороться с ней.
— Все откроется, — иронически продолжал капитан. — Думаю, что найдем здесь и земные неправедные богатства.
— Уже нашли, — горько проговорила Ганка, — забрали мою долговую тетрадь, теперь ищи-свищи ветра в поле. Но ведь деньги не мои — казенные. Людям добро делала! — вздохнула она. — Сказано: не делай добра — не принесешь себе зла. Один только спаситель за добро благо дает…
Во двор, где толпились люди, Ганка не смотрела. Возможно, даже не слышала реплик, которые бросали односельчане, словно ей уже все было безразличным. Сидела безвольная, будто покорившаяся, и, казалось, готова была помочь обыскивающим заглянуть в самые тайные уголочки своего дома.
Хатой, сараем и погребом под сенями милиционеры не ограничились. Потребовали, чтобы Кульбачка открыла также ларек, который прилепился к забору.
И здесь капитан Бреус увидел черные туфли в углу, почти под прилавком. Они почему-то заинтересовали его. Хозяйка ими, очевидно, не очень дорожила: засохшая глина прилепилась на носках, рантах и каблучках. Небрежно сброшенные, они так и валялись.
Внимательно оглядывая полки, тонкие дощатые стены, деревянный настил пола, капитан снова и снова наталкивался на эти черные туфли.
— Ваши? — вдруг спросил он Кульбачку.
— Мои. А чьи же? — невозмутимо ответила Ганка.
Бреус поднял туфли и начал рассматривать.
— Они же старые, подарок еще покойного мужа, — сказала Кульбачка. — Зачем вам это богатство? — не удержалась Ганка от иронии.
Бреус повертел в руках туфли, словно решая, чем же они могли его заинтересовать. Из своей практики знал, что ценности иногда прячут в выдолбленных каблуках. У этих туфель каблуки были широкие и плоские — такие любят в селах, где приходится ходить по грунтовым дорогам. Это только его Зоя модничает в высоких с острыми, как гвоздь, каблуками туфельках. Да и то лишь в райцентре, а когда приезжает к матери в Вербивку, то надевает такую же обувь.
Каблуки были целые. Бреус отколупнул ногтем комочки глины в том месте, где соединяется набойка с подошвой. Потом, словно взвешивая, немного подержал туфли на руке — один, второй. И вес не подтвердил подозрения.
С безразличным видом поставил туфли на прежнее место. И интуиция может подвести! То, что до сих пор не нашли у Кульбачки никаких ценностей, удивляло и вызывало повышенную бдительность: кто-кто, а капитан Бреус знал, что не ради блага хуторян эта жадная женщина днем и ночью толчется за прилавком.
И все-таки ни золота, ни денег у Ганки не обнаружили. Но и того, что нашли, было достаточно, чтобы задержать Кульбачку и провести дознание.
После составления протокола Бреус сказал:
— Собирайтесь, гражданка Кульбачка.
— Арестовываете? — вскинулась Ганка.
— Задерживаем, — уточнил капитан. — Поедете с нами.
Когда окна были взяты на засовы, Бреус Ганкиными ключами запер дом и опечатал дверь. Потом так же опечатал и ларек. Положив ключи в карман, он отпустил понятых, попрощался с участковым, а сам со старшиной и сержантом, помогавшими при обыске, и Ганкой Кульбачкой направился к машине.
Казалось, что к газику будет невозможно пройти — чуть не вся Вербивка столпилась возле дома Кульбачки. Но стоило ей в сопровождении милиционеров показаться в калитке, как разговоры утихли и толпа расступилась.
Ни возмущения, ни сочувствия. Примолкли женщины, чьих мужей она спаивала, чьи семьи разрушала. Молчали те, кто ненавидел Ганку и открыто говорил все, что о ней думал; притаились и те, кто всегда боялся Ганку за ее мстительность.
Она брела сейчас мимо людей, которые молчали, но в душе радовались тому, что пришла Ганке расплата…
* * *
— У вас нет самогонного аппарата, гражданка Кульбачка, — сказал майор Литвин. — Выходит, сами вы продукты не переводите. Это хорошо. Однако торгуете самогоном и разведенным спиртом, а это уже плохо. Очень! Но если скажете, у кого покупали спирт, кто гнал для вас самогон, ваша вина уменьшится.
— Да не торговала я самогоном, миленький. Будь он проклят, прости, господи, за горькое слово. Люди на свадьбу для себя гонят, на крестины там или поминки. У кого аппарат, тот дома держать самогон боится, — быстро журчал мягкий голос Ганны. — Ведь вы придете, не только все заберете, еще и оштрафуете. Вот и попросили люди взять на сохранение. У меня погреб большой, места много, чего же добро не сделать людям! А кто вместо самогона канистру спирта в погреб поставил — не знаю. Ей-богу, не знаю!
— Хороша добродетель! — не выдержал капитан. — Самогон прятать!
— Ну ладно, поверим, что не знаете, кто именно из ваших клиентов вместо самогона поставил канистру спирта, — миролюбиво согласился Литвин. — Назовите всех, кто у вас это добро хранит, и мы выясним, чей спирт.
— Не буду я на людей говорить, — твердо ответила Кульбачка.
— Значит, не им, а вам придется отвечать.
Коваль внимательно изучал Ганку. Сейчас это была словно и не та Кульбачка, какой она предстала при их первой встрече. Правда, она и теперь говорила мягким, елейным голосом, который не очень подходил к обстановке. Но испуганной тоже не была, хотя и старалась выглядеть именно такой. Подумал, что, может, Ганка уже бывала в подобных ситуациях. Вспомнились случаи, когда подозреваемый спешил получить меньшее наказание, чтобы следствие не раскрыло его более тяжкого преступления. Кульбачка знала, какое наказание ей грозит за нарушение правил торговли, и, очевидно, уже определила, как ей нужно держаться, чтобы дело ограничилось только этой виной.
— Так кто же принес вам на сохранение эти бутыли с самогоном? — продолжал допытываться майор Литвин.
— Грех мне большой будет, если на людей укажу. Так Иуда Христа продал.
— А откуда у вас эти пять овчин?
— Купила, кожушок себе сшить.
— Кожушок у вас есть, добротный, — заметил Бреус. — Он внесен в опись имущества.
— Еще один хотела, новый.
— Это из пяти овчин? — строго спросил Литвин. — Не смешите!
— А если мы вам назовем свидетелей, которые покупали у вас самогон? — спросил капитан. — И очную ставку устроим.
Кульбачка промолчала.
— Мы тут не в жмурки играем! Честное признание для вас же лучше.
— Ну купила овчины, ну лежали, не торговала же я ими.
— А в Василькове, Умани, в Черкассах и Киеве?
— Не торговала я нигде овчинами, милый, — упрямо стояла на своем Кульбачка. — Ей-богу! Старый кожух надоел… Ведь женщина я, люблю хорошо одеваться…
При этих словах Бреусу вновь вспомнились туфли в ларьке. Чем же эта старая обувь привлекла внимание? Может, тем, что туфли были небрежно брошены под прилавок? Выходит, не очень дорожила ими Ганка, обувала только в грязь. Да… Она здесь липкая, чернозем… Но ведь на туфлях была желтая глина…
И капитан Бреус мысленно снова взял туфли в руки.
— А незаконную торговлю самогоном признаете? — спросил Коваль.
— Признаю, — быстро выдохнула Ганна. — Как не признать… Если есть свидетели…
Коваль почувствовал, что не ошибся в своих подозрениях. Значит, и впрямь хочет провести за нос, признать торговлю самогоном и на этом покончить дела с милицией. Он понял, что попал в точку, и едва не улыбнулся. Его не удивило, что Кульбачка не перепрятала самогон. Протокол о нарушении правил торговли и изъятие незаконной долговой тетради — это был первый звоночек. И не так глупа Ганка, чтобы надеяться, что милиция больше не придет к ней…
— Дайте, пожалуйста, показания свидетелей, — обратился он к Бреусу.
Кульбачка наклонила голову, — казалось, покорилась судьбе. Мельком глянула на протоколы и сразу же отвернулась, будто куснула кислицы. Бреус вдруг спросил:
— Гражданка Кульбачка, какая у вас нога? То есть какой вы размер обуви носите?
Вопрос вызвал удивление не только у Кульбачки. Но ни Коваль, ни Литвин ничем не показали этого.
— Тридцать шестой, — ответила Ганка и повторила: — Да, тридцать шестой.
Всем своим видом она словно бы говорила: «Ну что с него возьмешь! Милиционер! Нога ему моя нужна!»
Коваль понял, что капитан Бреус, видимо, неожиданно напал на новые данные, которые свидетельствуют против Кульбачки. Решил не расспрашивать, пока сам капитан не найдет нужным доложить свои соображения. Дмитрий Иванович никогда не связывал своим авторитетом инициативы подчиненных и достигал этим хороших результатов.
А капитан Бреус в это время думал о том, что старые туфли, которые он видел в лавке, придется изъять и послать на экспертизу. Тем более что следы тридцать шестого размера туфель оставлены неизвестной женщиной во дворе и в доме Лагуты. И если будут обнаружены все звенья этой новой неожиданной цепочки, тогда… О дальнейшем капитан не стал размышлять, ибо фантазирование в его работе, не подтвержденное точными доказательствами, может привести к очень неприятным последствиям…
— Ну вот, — недовольно протянул начальник милиции Литвин, пробуя вставить в замок ключ, изъятый во время обыска у Ганны Кульбачки. — Не подходит.
Майор сердился, ключ не входил в щель большого, аккуратно сработанного, с толстой дужкой висячего замка, каким Лагута закрывал свой дом.
— Это, Юрий Иванович, из области фантастики или детективных романов, — сказал майор, обращаясь к капитану. — Даже если ключ и открыл бы замок, это вовсе не означает, что он от этого замка, а не от подобного ему.
— Замок с секретом, товарищ майор, — сказал Бреус, наблюдая, как начальник горячится. — Разрешите.
Он взял из рук Литвина замок, прижал сбоку неприметную с виду пластинку. Теперь ключ свободно вошел в замок. Капитан легко дважды повернул влево и вправо. Мягко пощелкивая, язычок то отпускал, то прихватывал толстую дужку.
— Вот так, — сказал Бреус, положив замок и ключи на стол. В голосе начальника уголовного розыска прозвучало удовлетворение, которое он не смог приглушить.
— Ну хорошо. Но ведь замок и ключ кустарные, и не исключено, что у других людей есть такие же, — не сдавался майор. — Какой-то умелец изготавливает на продажу, и явно не в одном экземпляре.
— Замок сугубо индивидуальный, такого в Вербивке больше ни у кого нет, — сказал Бреус. — У Кульбачки тоже есть только вот этот ключ… Он привлек мое внимание тем, что похож на тот, который мы нашли в кармане убитого Лагуты.
Майор Литвин пододвинул ключ Лагуты к ключу в связке Кульбачки.
— Как две капли воды, — сказал Бреус. Он приложил ключи друг к другу. — Абсолютно одинаковые.
— И что это нам дает?
Бреус и Литвин делали паузы, предоставляя возможность подполковнику Ковалю принять участие в их разговоре. Однако Дмитрий Иванович не спешил.
— А дает то, — сказал после некоторого времени начальник уголовного розыска, — что свидетельствует о близких отношениях гражданки Кульбачки с убитым. Люди подтверждают, что она тайком бегала к нему, пробиралась ночью через лесок. Я сначала не придавал этому значения… Но тут ключ к замку Лагуты! Это уже другое дело. Не может быть, чтобы ключ у нее спроста оказался. Лагута был человеком осторожным, нелюдимым, блаженного из себя строил, а вон сколько у него денег и ценностей изъяли. Не мог он в таком случае ключ от своего дома чужому человеку доверить. Кульбачка ему не жена и не родня… — Бреус горячился, глаза его задорно блестели, на скуластом лице появился румянец.
— Хорошо, Юрий Иванович. Установили, что этот ключ от замка Лагуты. Допустим, бегала она к нему и даже любовницей была. Но это нам ничего не добавляет к делу, которое мы завели на Кульбачку за ее спекуляцию, за торговлю самогоном и водкой, изготовленной из краденого спирта. Тем более это не объясняет убийства Чепиковой и Лагуты. Разные события, разные вещи, — твердо сказал майор.
В кабинете воцарилось молчание. Его нарушил Коваль:
— А если окажется, что цепь одна, Сидор Тихонович?
Начальник милиции уставился на Коваля. Скажи это не подполковник, а кто-нибудь другой, Литвин сразу же бросил бы: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Сейчас он только пробурчал:
— А почему она с этим ключом не вошла в дверь к Лагуте, а полезла в окно? Не простое это дело, особенно для женщины, да еще ночью.
— Хотела, наверное, отвести нам глаза. Чтобы подумали — обычная попытка ограбления, — допустил Бреус. Глаза его снова заблестели, и он удовлетворенно добавил: — А может, и в самом деле одна цепь? — выжидающе глянул на Коваля, словно у того уже был готов ответ на вопросы, которые несколько дней мучили их. — Кульбачку нужно допросить не только о преступной торговле, но и об убийстве.
— Что же вы хотите сказать, Юрий Иванович? — пожал плечами Литвин, считая более удобным возражать не Ковалю, а своему подчиненному. — Чтобы отбросить версию убийства на почве ревности? Отрицаете, что убийца — Чепиков, который уже почти сознался, подтвердив наши хотя и косвенные, но объективные доказательства?
Вопрос был поставлен ребром. Коваль с симпатией посмотрел на Бреуса. Нужно было иметь мужество, чтобы противостоять очевидному. Да еще если на стороне очевидного непосредственное начальство.
Выручая капитана, Дмитрий Иванович сказал:
— Допросим еще раз Кульбачку.
* * *
— Это ваши ключи? — спросил Литвин Кульбачку, доставая из ящика связку ключей и кладя их на стол.
Ковалю показалось, что Ганна вроде бы замерла и съежилась. Но тут же она решительно выпрямилась.
— Мои.
— Хорошо, — похвалил майор, перебирая ключи, как четки. — И этот, конечно?
Продавщица посмотрела на ключ, который показывал Литвин, и, насколько это ей удалось, беззаботно переспросила:
— Разве мой?
— Ваш…
— В протоколе, который вы подписали, говорится о связке ключей в количестве восьми штук, — напомнил капитан Бреус. — Здесь их как раз восемь. Все на месте.
Он взял со стола протокол и протянул его Ганке… Она даже не посмотрела в его сторону.
— Если мой, значит, мой, — ответила Литвину.
— А замок где висит?
— Потерялся замок… Давно купила в Черкассах… Да, — уже тверже повторила Ганна. — Потом где-то пропал. А ключ как висел на связке, так и остался. Это что же, преступление — иметь ключи? — Она с вызовом обвела взглядом присутствующих. — У меня в доме подороже вещи имеются, а вы к этому старому ключу прицепились.
— Иметь ключи, конечно, не преступление, — улыбнулся одними глазами Коваль. Он кивнул майору, и тот достал из ящика большой замок. — Говорите, потерялся замок? А мы его нашли…
Литвин пододвинул к Ганне через весь стол ключи и замок.
— Возьмите в руки.
Кульбачка не знала, что делать: то краснела, то белела, то протягивала руку к замку, то отдергивала ее, словно боялась обжечься. А глаза так и сверкали.
— Не мой замок, — наконец тяжело выдохнула она. — Нет. И без того вижу.
— А чей?
— Не знаю.
— Как же это получается: ключ ваш, а замок чужой?
— Я замок купила на базаре. Наверно, мастер сделал еще кому-то такой.
— А если я вам скажу, где мы его взяли?
Ганка подняла глаза — белые, прозрачные, пустые.
— На дверях хаты покойного Лагуты.
Ничего другого Кульбачка и не ожидала, потому и ни один мускул на ее лице не дрогнул.
— Значит, и Лагута у того же мастера в Черкассах купил, — сказала она.
У капитана Бреуса не было фактов, которые он мог бы противопоставить словам продавщицы. Его предположения, так же как и довод Кульбачки, на весах истины имели одинаковый вес: ни одного прямого доказательства! Но поскольку правосудие требует, чтобы не подозреваемый защищал свою невиновность, а обвинитель доказал преступление, сейчас поединок выигрывала смекалистая Ганна.
— Ну что ж, гражданка Кульбачка, — вздохнул Коваль. — У нас нет оснований не верить вашему объяснению. Больше ничего не хотите сказать?
Она отрицательно покачала головой.
После того как конвоир вывел ее, Коваль заметил начальнику уголовного розыска:
— Не следует, Юрий Иванович, увлекаться непроверенными гипотезами. Их может быть сотни, но только обоснованная становится нашим оружием. Иначе оружие, как видите, оказывается не в наших руках…
Майор Литвин с удовлетворением слушал Коваля…
Микола Гоглюватый был одним из немногих жителей Вербивки, который не ночевал дома с восьмого на девятое июля. Благодаря старательности участкового инспектора, лейтенанта Биляка, который превзошел самого себя, добывая нужные Ковалю данные, благодаря его дружеским отношениям с жителями деревни удалось обнаружить трех человек, не ночевавших в ту ночь дома. Двоих из них — пожилую колхозницу, которая с вечера поехала со свежими овощами на рынок в Белую Церковь, и парня, загулявшего с девушкой, — допросил Коваль. С третьим разговаривал капитан Бреус.
Перед начальником уголовного розыска, осторожно подобрав ноги, сидел, казалось, на самом краешке стула смуглый худощавый мужчина лет тридцати с беспокойными и одновременно наглыми зеленоватыми глазами.
Он заметно нервничал, не зная, зачем его вызвали в милицию. Ерзая на стуле, Гоглюватый словно готовился по первому же знаку капитана сорваться с места и бежать из кабинета.
Бреус хорошо знал этого шофера райпотребсоюза и, опытным глазом определив его душевное состояние, решил, что Гоглюватый вполне «созрел» для откровенной беседы.
— Итак, Микола Павлович, — начал капитан, — расскажите подробно, где вы ночевали с восьмого на девятое июля…
— Почему на девятое? Я всегда дома ночую, и седьмого, и восьмого, и девятого ночевал. Ну, не обязательно в хате, можно и на сеновале, еще холостякую… — попробовал пошутить он. — Бывает, так наишачишься, что к вечеру ни согнуться, ни разогнуться, где стою — там и упаду. Ночь теплая, земля мягкая.
Отчаянная попытка Гоглюватого заговорить Бреуса успеха не имела.
— Припомните точнее. Я вас спрашиваю о прошедшей неделе. Вы тогда несколько дней на ремонте стояли.
— Да, да, стоял. Кольца на поршнях менял.
— Ну, так где вы были в ту ночь, на девятое июля?
Гоглюватый замолчал и тяжело сморщил лоб.
— В ночь, когда были убиты ваши односельчане Чепикова и Лагута, — уточнил Бреус.
Микола поднял на капитана растерянный взгляд. Теперь он по-настоящему испугался. Неужели его в чем-то подозревают? Известно ведь, кто убил, — Чепиков. Зачем же его, Миколу Гоглюватого, допрашивать.
— Не помню, — притихшим голосом сказал он. — Признаться, под вечер выпил… потом добавил, согрелся и заснул. А где, хоть убей, не помню. На лугу, наверно.
— Может, на берегу Роси? Около усадьбы Лагуты или Чепиковых?
— Там-то уж точно, что нет! У воды не очень заснешь.
— Но вы же сами говорите, что хорошо согрелись! А с кем выпивали?
— Ни с кем.
— То-то и оно.
— Не было компании. Друга моего Андрея жена не пустила, тогда я сам выпил, погулял, потом еще принял и заснул.
— Собутыльника не было — и алиби нет. Никто подтвердить ваших слов не может.
Микола Гоглюватый удивленно посмотрел на капитана.
— Если во время убийства вас не было на месте происшествия, значит, у вас есть алиби. Но мы в этом пока не уверены… Выстрелы слышали?
— Это слышал. Думал, ребята балуются. У нас тут еще не все патроны из земли выбрали. Сами знаете. Я на другом конце Вербивки был, когда стреляли. Да, — оживился Микола. — Возле черкасской дороги. У меня даже свидетель есть! — почти выкрикнул он, что-то вспомнив.
— Свидетель? Это хорошо. Кто же такой?
— А Ганка, продавщица, — радостно сообщил Гоглюватый.
Дверь кабинета открылась, и вошел подполковник Коваль.
Капитан вскочил, но Коваль жестом попросил его сесть.
Микола снова насторожился. Появление незнакомого подполковника словно бы разрушало понимание, которое, как думал Гоглюватый, начало возникать в разговоре с начальником уголовного розыска.
— Продолжайте, — сказал Коваль.
— Значит, у вас есть свидетель — Ганна Кульбачка, — обратился к шоферу Бреус.
— Да.
Гоглюватый заметил, как при этом капитан бросил выразительный взгляд в сторону подполковника.
— Но каким образом она оказалась вашим свидетелем ночью?
— Дело вот как было, — торопливо начал Микола. — Значит, распили мы с Андреем на «дубках» бутылочку яблочного, захотелось чего-нибудь покрепче, а тут как с неба свалилась его Палашка. Да вы ее знаете, товарищ капитан. Не баба, тигра настоящая! Значит, повела она его домой, да еще с Ганкой поругалась. Кричала: «Чтоб под тебя и твою водку кто-нибудь бомбу подложил!» Мне что — пошел искать компанию, а уже стемнело, никого не встретил. Я снова — к Ганке. Она всегда выпить даст. Есть деньги — за деньги, нет — в тетрадку запишет. А тут ее где-то черти носили. Дождался все же, отоварился и ушел. Мне тогда пить можно было — на ремонте стоял, вы же знаете! А за рулем я ни за какие деньги. Ганку десятой дорогой объеду. За это не беспокойтесь…
— О выстрелах расскажите, — напомнил капитан.
— Да, да, — спохватился Микола, — именно тогда я и услышал выстрелы от речки. Это в другом месте, около Роси. Эхо по реке далеко пошло… Ганка и есть мой свидетель, где я был, когда стреляли. Я ее на «дубках» около ларька ожидал!..
Вдруг понял, что проговорился. Вспомнив, как Ганка просила не рассказывать о встрече с ней, опять заерзал на стуле.
…Он сидел на «дубках», укрытый ночной тенью ивы, под которую не пробивался свет луны, и был совсем не виден. Ганка по-настоящему испугалась, когда он встал перед ней на дороге.
— Свят, свят! — замахала она руками и перекрестилась.
— Это я, Ганя, не бойся, я, Микола, — сказал Гоглюватый. — Мне бутылочку…
— Бродишь тут ночами… — узнав его, недовольно пробурчала Кульбачка. — И так еле на ногах стоишь.
— Трезвый как стеклышко, Ганя, — начал канючить он. — И писать не нужно. Вот деньги.
— Подожди… — шепнула она и шмыгнула в калитку.
— «Московской», — бросил он вдогонку.
— У меня, милый, из-за этого одни неприятности, — пробурчала она, вынося бутылку. — Я подписку давала, что после семи водкой торговать не буду. Запомни. Ты меня этой ночью не видел, и я тебя не видала.
— Вот те крест святой! — перекрестился Микола в темноте.
— Смотри, если сболтнешь…
Почему она так просила молчать, ей за эту бутылку ничего особенного не сделают. А вот ему нужно это самое алиби, иначе бог знает что пришьют. Вспомнил, что у Кульбачки под мышкой был какой-то сверток. Может, все из-за этого? Да что там сверток? Ну, не скажет о нем — и не будет ей никакой беды…
Капитан Бреус, выслушав ответ Гоглюватого, насторожился.
— Так в какое время раздались выстрелы? — спросил он. — Когда гражданки Кульбачки не было дома или когда вы уже встретились?
— Да нет, ее вроде еще не было, — медленно проговорил Микола, лихорадочно соображая, какую еще ловушку ему приготовили в милиции.
— А где она была в это время? В хате?
— В какой хате? Я же сказал: ждал на «дубках», а она прибежала, — удивился непонятливости капитана Гоглюватый.
— Ясно! Она пришла потом, — подытожил Бреус. — Значит, после. А сколько времени прошло между выстрелами и появлением Кульбачки? Много или мало?
Гоглюватый не сразу ответил.
— Хотя бы приблизительно, — настаивал Бреус. — Иначе какое же у вас алиби?
— Не враз она прибежала, это точно, — наконец произнес Микола, вспомнив, как ему не терпелось получить желанную бутылку, и одновременно надеясь, что таким ответом он избавит себя от новых вопросов.
— Ну полчаса или больше?
— Не припомню, ей-богу!
— Минут пятнадцать — двадцать?
— Вполне. А может, и меньше.
— А с какой стороны она появилась? — продолжал допрос капитан, поглядывая на молчавшего Коваля.
Гоглюватый пожал плечами:
— Не углядел.
— Может, от речки?
— Чего не знаю, того не знаю, — упрямо ответил Микола.
— Что же она вам дала?
— Водку, чего же еще?
— Не самогон?
— Говорю же, «Московскую»…
— И вы ушли, а Кульбачка осталась дома?
— Точно, осталась.
— И этой ночью вы больше ее не видели?
— Нет. Я пошел к Андрею, хотел его на улицу вытащить…
Дальнейшие приключения Гоглюватого с бутылкой, которую он выпил, после чего свалился на землю, Коваля и Бреуса не интересовали.
— Что вы знаете об убийстве Марии Чепиковой и Петра Лагуты? — спросил подполковник.
Микола опять пожал плечами:
— Не помню, как и заснул. Проспал до утра как мертвый. Откуда мне знать?
— Скажите, Микола Павлович, — продолжал Коваль, — вы слышали один или два выстрела?
— Дважды стрельнуло.
— Какой же был интервал между ними?
— Кто ж его знает, — почесал затылок Микола.
— А все же?
— Не очень долго. Может, минута, а может, две…
— Значит, не сразу, один за другим?
— Вроде не сразу… Я еще подумал, когда первый раз бахнуло: «Кто-то рыбу глушит!» Пока сообразил, что это из пистолета или винтовки стреляют, а тут и второй раздался…
— Хорошо, вы свободны, — сказал Коваль.
Микола вскочил, даже не вскочил, а будто слетел со стула и, довольный, что его отпустили и что он не рассказал о подозрительном свертке под мышкой у Ганны, мигом исчез из кабинета.
Когда дверь закрылась, капитан Бреус медленно произнес:
— Видите, что получается, товарищ подполковник: одно к другому — и ключ, и следы туфель в хате у Лагуты, и алиби у нее сомнительное, и все другое. Удивительное, очень удивительное стечение…
— Возможно, вы правы, — ответил Коваль.
Для других версий, кроме признанной в райотделе, ни у кого еще не было достаточных оснований.
Единственная версия: убийца — ревнивый муж Иван Чепиков, имела много доводов, и Коваль мог вполне с ней согласиться. Было соблазнительно считать ее окончательной: есть и упрямые факты, неопровержимые доказательства, и нет каких-либо других, в такой же мере правдоподобных версий, а тут еще стремление побыстрее выполнить задание.
Но Коваль не был бы Ковалем, поддайся он соблазну и откажись от возможности еще и еще раз проверить имеющиеся предположения и догадки в таком деле, как убийство. Он не был до конца уверен, что существующая версия единственно возможная, и допускал ее ошибочность. Как и то, что любая новая, на первый взгляд ошибочная, версия может внезапно отбросить все предшествующие и стать истинной.
Коваль любил соревнование версий. Таков был его метод, помогавший, когда доказательства еще скрыты, но он уже чувствовал, что они существуют и что он уже подошел к ним вплотную.
Знал он также и то, что стоит неожиданно натолкнуться хотя бы на одно звено в цепи подлинного события, вытащить на свет хотя бы одно доказательство действительной версии, как тут же откроется целая россыпь подтверждений — и и с т и н а не заставит себя ждать.
Так, правда, случалось редко, лишь когда ему, словно золотоискателю, удавалось угодить на настоящую жилу. Бывало, что за случайным проблеском не появлялось ни второго, ни третьего доказательства, и единственная крупица золота вела его к пустой породе. И тогда приходилось снова искать, запасаясь терпением.
Коваль разрешил конвоиру идти, потом кивнул Ганне Кульбачке:
— Садитесь.
Она присела на стул; весь ее вид — опущенные плечи, застывшие на коленях руки, отсутствующий взгляд — свидетельствовал, что покорилась судьбе и готова нести свой крест.
Какое-то время молчали.
Дмитрий Иванович любил начинать допрос с такой паузы. Что ни говори, а это был не пустой разговор, шло сложное противоборство, в котором Ковалю нужно было находить зерна истины, в то время как подозреваемый все больше старался припрятать их. Подполковник использовал слабые места в обороне противника. Наибольшее воздействие на подозреваемого оказывало неожиданное, непонятное ему поведение допрашивающего.
Если у допрашиваемого был довольно ограниченный и хорошо известный Ковалю набор стереотипов поведения, завершавшийся молчанием, то молчание дознавателя для подследственного уже было неожиданностью. Таким способом Дмитрий Иванович вызывал смятение в душе подозреваемого, увеличивал тревогу, ослаблял сопротивление.
Сейчас, не глядя на Кульбачку, словно ее и не было в комнате, он сидел неподвижно, как бы размышляя о чем-то своем, и, когда на какую-то секунду обращал на нее свой взгляд, лицо его мрачнело и морщины на лбу становились глубже. Ему как будто было неприятно и тяжело допрашивать эту женщину.
Потом он долго готовил бумагу для протокола, заправлял ручку чернилами. Ганна напряженно следила за каждым его движением.
Но очень затягивать начало допроса Коваль не мог и, почувствовав тот момент, когда растерянность и тревога в душе женщины достигли вершины, спросил:
— Ну как, Ганна Митрофановна, поговорим начистоту?
Кульбачка кивнула и даже попробовала улыбнуться.
— Что же тут говорить, милый. Все нами переговорено и пересказано. Все я рассказала, все признала. Виновата, каюсь, любому-всякому закажу не иметь дело с самогоном. Истинно сказано: зелье сатанинское, — перекрестилась она, не сводя глаз с подполковника.
— А я не о самогоне, — мягко остановил ее Коваль.
— О чем же? — казалось, искренне удивилась Ганна.
Подполковник не сразу ответил, он еще раз использовал паузу, чтобы растопить броню, за которой укрывалась подозреваемая. Вышел из-за стола, шире распахнул окно и, внимательно изучая лицо Ганны, на котором, несмотря на все ее усилия, обозначалась тревога, глядя ей прямо в глаза, сказал:
— Я об убийстве спрашиваю.
Ресницы у Ганки предательски дрогнули.
— А я тут при чем? — как можно спокойнее спросила она. Подумав, добавила. — Царство ей небесное, Марии. Не дал ей господь счастья на земле. Позвал к себе. — Ганка подняла глаза. — Они с Петром и на земле слугами божьими были… А об убийце, об этом Иване, нечего и говорить. Допился до беды, сатана ему в руки и сунул оружие.
— А что вы скажете о Лагуте? — спросил Коваль, когда Ганна замолчала. — Какие лично у вас с ним были отношения?
— Отношения? — чуть не вскрикнула Кульбачка. — Какие отношения? Говорила же, человек он божий. Иногда за молитвой к нему ходила, ведь и я в господа нашего Иисуса Христа верю. — Ганна снова перекрестилась. — А что же еще? Плохого ничего не было. И года нет, как мужа похоронила, царствие ему небесное…
— А почему в дом к нему ночью лазили? — тихо спросил Коваль, так, словно спрашивал между прочим, о чем-то не очень существенном.
На этот раз Кульбачка даже не вздрогнула, смотрела застывшими зрачками, и Ковалю показалось, что она вдруг одеревенела.
«Большой клубок придется разматывать», — подумал он.
— Вы слышите меня, Ганна Митрофановна? — переспросил подполковник, потому что она никак не реагировала на его слова. — Почему, спрашиваю, пробрались ночью в дом убитого гражданина Лагуты и как вы это сделали?
Ганка наконец заговорила:
— Не пойму, гражданин подполковник, о чем вы? Никуда я не пробиралась.
— Ганна Митрофановна, ой, Ганна Митрофановна, — укоризненно покачал головой Коваль. — А все-таки пробирались. Это установлено. Следы ваши найдены. И туфли, в которых вы на козлы становились и по хате ходили, уже изъяты и приобщены к делу. Имеется заключение экспертизы.
Кульбачка никак не могла полностью взять себя в руки. Ее всегда бледное лицо еще больше побледнело, покрылось пятнами. Казалось, она даже помолодела от волнения.
— В глине испачкали туфельки, в той, что у стены за домом Лагуты лежала, — прокомментировал он вывод экспертизы.
— Да разве только там глина? — наконец сообразила, что ответить, Кульбачка. — Ее во многих дворах набросано. Жатва кончится, хаты будут мазать и ремонтировать.
— Но там кроме глины был еще мел на козлах, и вы его разнесли по всему дому. Нет, ночью по комнатам Лагуты ваши туфельки ступали. И ваши руки брались за подоконник и раму окошка, через которое пробрались в дом. Это установлено, и ваше признание не обязательно. Объясните только, зачем вы туда пробирались, что искали и что нашли?
Что могла ответить на это Кульбачка? Тут уже никакая выдумка не спасала. Ганна молчала. А может, нервный спазм сдавил ей горло, лишил голоса. В конце концов она поступила так, как обычно в безвыходном положении поступают женщины: она расплакалась.
Коваль поднял трубку телефона, набрал номер.
— Сидор Тихонович, зайдите ко мне. И Бреуса позовите.
Кульбачка продолжала плакать. Коваль не мешал ей. Она плакала и тогда, когда вошел Литвин с капитаном, — откуда только брались слезы! Но Коваль видел, что они искренние, — Ганне и в самом деле было тяжело.
Наконец она перестала плакать и только всхлипывала.
— Все? — резко спросил Коваль. — Выплакались? Теперь рассказывайте. — И он повторил свой вопрос: — Зачем вы проникли в дом Лагуты после его убийства?
— Я там не была… — упорствовала Ганка и обтерла платочком мокрое лицо.
И без того не очень большие глаза капитана Бреуса стали еще меньше.
— Разрешите, товарищ подполковник? — обратился он к Ковалю.
Дмитрий Иванович кивнул.
— А где вы находились восьмого июля между десятью и одиннадцатью часами вчера, когда произошло убийство?
Ганка растерянно заморгала.
— Дома вас в это время не было. Вернулись вы уже после того, как Лагута и Чепикова были убиты, — сухо проговорил капитан. — Где вы находились в это время? Можете объяснить?
— Дома была, — прошептала Ганка белыми губами, понимая, что ей предъявляют обвинение, перед которым и торговля самогоном, и спекуляция овчинами, да и все другое становятся мелочью.
— Неправду говорите, — твердо заявил капитан. — Вот свидетельство, товарищ подполковник. — Бреус расстегнул планшет и вынул оттуда исписанные листки. Один за другим он положил их на стол перед подполковником.
— Ясно, — сказал Коваль, мельком глянув на протокол. — Но вернемся все же к нашим баранам, — не обошелся он без своей любимой поговорки. — Итак, — проговорил он сурово, — гражданка Кульбачка, зачем вы проникли в дом Лагуты?
— Я искала там свои письма, — вдруг выпалила Кульбачка. — Это было во вторник, двенадцатого июля, а восьмого вечером я была дома. Вы меня свидетелями не пугайте, — повернувшись к Бреусу, неожиданно дерзко сказала она. — Знаем мы ваших свидетелей. И у меня есть свидетели, которым я в это время отпускала водку.
— Ночью? — удивился Литвин.
— Почему ночью? В половине одиннадцатого или в одиннадцать. Когда убийство было… Вот и судите меня за то, что я после семи водкой торговала. Скажите на милость! — И она истерически рассмеялась. — Может, вы меня и в убийстве подозревать будете? Странный вы человек, Юрий Иванович, — вскинула она глаза на Бреуса. — Как у той свекрухи, у которой всегда невестка виновата. Пусть человека в хате и не было, лишь бы его кожушок там висел. Знаю, давно вы на меня зуб точите.
Глаза у капитана Бреуса заблестели. Что-то его развеселило в словах Кульбачки.
— Давайте по порядку, — произнес Коваль. — Какие письма вы искали ночью двенадцатого июля в доме убитого гражданина Петра Лагуты?
— Личные.
— Почему хотели их забрать?
— Это были такие письма, гражданин подполковник, что милиции к ним дела нет.
— Любовные? — снова позволил себе вмешаться капитан.
— Может, и любовные! — с вызовом ответила Ганка. — Это уже мое дело. И никому отчитываться не обязана.
Она зло смерила взглядом Бреуса с ног до головы. Ей казалось, что сейчас это для нее самый непримиримый противник.
— И вы нашли их? — спросил Коваль.
— Нет. Где уж там после вашего обыска! — Она махнула рукой.
— Никаких писем мы не изымали, — заявил Бреус.
— А может, там никаких писем и не было? — заметил начальник милиции. — Может, вы, гражданка Кульбачка, искали что-то другое?
Ганка ответила не сразу, пробурчала после паузы:
— Что же мне было там искать?
— Вы заявили, гражданка Кульбачка, что есть свидетели, которые подтвердят ваше алиби. Назовите их, — сказал Коваль.
— Ну, хотя бы Микола. Шофер наш из потребсоюза, — торопливо выпалила Кульбачка. — Как сейчас помню: я ему бутылку «Московской» отпустила, очень просил. Я и пожалела его.
— Микола? — переспросил Коваль. — А фамилия?
— На деревне его Гоглюватым называют… А мы у себя в райпотребсоюзе — Микола да Микола… Юрий Иванович его хорошо знает.
— Правильно, Гоглюватый его фамилия, — согласился Бреус. — Есть такой.
— А еще кто у вас свидетель?
Ганка буркнула что-то вроде того, что, мол, разве одного недостаточно.
Обращаясь к Бреусу, который внутренне торжествовал, Коваль попросил:
— Позовите свидетеля.
Кульбачка не поверила своим глазам, когда Гоглюватый переступил порог кабинета.
— Садитесь, — пригласил его Коваль. — И расскажите, что вы знаете о вечере восьмого июля, где были, с кем встречались…
Микола повторил свои, записанные капитаном, показания. Чем дольше он рассказывал, тем сильнее хмурилась Ганка. Память у Гоглюватого оказалась цепкой. Несмотря на то, что, ожидая тогда продавщицу, он был выпивши, все подробности помнил.
— Значит, вы утверждаете, гражданин Гоглюватый, что долго ждали гражданку Кульбачку? И прибежала она уже после выстрелов. Как долго вы ее ждали?
— Точно не знаю, врать не стану! Но не сразу пришла. Долгонько ее не было, — сказал Микола.
— Как «долгонько»? Как «долгонько»? — не выдержала Ганна. — Я же в своей хате была, когда Чепиков стрелял. А потом выбежала. Залил ты себе, Микола, глаза и болтаешь.
— А где вы были перед этим? — спросил ее Коваль.
— Перед чем? Из дома весь вечер никуда не выходила.
— Как же это никуда не ходили, тетка Ганна? — искренне возмутился Гоглюватый. — А почему я вас столько ждал? Стучался. И темно было в вашей хате. И прибежали вы запыханные. Еще и испугались меня, когда я из-за дерева вышел. «Свят, свят!» — закричали. — Гоглюватый рассердился на продавщицу и решил не щадить ее. — И просили еще никому не рассказывать…
— А что не рассказывать? — спросил Коваль.
— Откуда я знаю.
— Ясно, — резюмировал Бреус. — Не рассказывать, когда она прибежала.
Коваль отпустил Гоглюватого, который, не глядя на Ганну, вышел из кабинета. Все какую-то минуту молчали, словно подытоживая услышанное.
Потом подполковник сказал:
— Есть свидетели, гражданка Кульбачка, которые видели вас около двадцати трех часов восьмого июля, когда вы спешили к своему дому. Остается уточнить: было это до выстрелов или после них. Придется провести очную ставку с этими свидетелями… Или, может, вы сами расскажете? Так для вас будет лучше.
— Я все сказала, как было. Мне скрывать нечего… — решительно заявила Ганка и сжала губы, как бы говоря, что больше ничего от нее не добьются.
— Расскажите, как к вам попал пистолет? И где вы его прятали?
— Не знаю никакого пистолета, — Чепиков даже протянул руки, словно показывая, что у него ничего нет.
Коваль обратил внимание на большие руки Чепикова с заскорузлыми пальцами и твердыми желтыми мозолями на ладонях, расцарапанных, с въевшейся в кожу чернотой.
Руки всегда производили впечатление на Дмитрия Ивановича. Они могли рассказать не только о том, как совершалось преступление, но и о том, как жил человек и даже почему произошло его падение. Целую гамму чувств, картину душевного состояния, биографию подозреваемого мог прочитать подполковник по рукам. Не как хиромант — по линиям ладони и не как криминалист-дактилоскоп — по отпечаткам пальцев, а просто как человек с большим жизненным опытом.
Вот и сейчас руки не только Чепикова видел он. В памяти всплыли массивные, лопатоподобные руки Кравцива — закарпатского воришки, который никак не мог уместить их на своих коленях; вспомнил уверенные вельможные руки управляющего «Артезианстроя» Петрова-Семенова, считавшего, что сумеет избежать наказания; тонкие нервные пальцы художника Сосновского; ревматические, с утолщенными суставами пальцы старого эсера Козуба, усилием воли сдерживавшего их дрожь… Нет, ни одни из этих рук не были похожи на руки Чепикова.
Кого они напоминали? Не интенданта ли?.. Как же его фамилия?.. Тогда Коваль был еще младшим лейтенантом. Сколько времени прошло! Неудивительно, что фамилия забылась… А вот руки его, наверное, до смерти помнить будет… Интендант прибежал чуть свет в милицию растрепанный, перепуганный. Руки дрожат. «Ночью, — говорит, — выехал по тревоге в лагерь, а когда вернулся, квартира — разграблена, жена задушена, лежит в коридоре…»
Коваль с оперативной группой немедленно выехал на место происшествия, на окраину Киева.
Во дворе у интенданта жутко выла огромная овчарка.
Коваль попросил взять собаку на цепь.
Хозяин поймал пса…
Подполковник вдруг вспомнил его фамилию — Бойцов.
Интендант, вцепившись в собаку, начал застегивать ошейник. Пес упирался и рычал, казалось, не только на чужих, но и на хозяина. Это, видимо, удивило и самого Бойцова. Все же он справился с овчаркой и защелкнул замок ошейника. Молодой инспектор милиции Коваль обратил внимание, как хозяин держит вырывавшуюся собаку, как сжимают его сильные пальцы ее шею, как дрожат от напряжения руки, и его словно током ударило. Пригляделся внимательнее к Бойцову. Говорит, приехал из лагеря, с песков, а у самого даже сапоги не запылены!.. Осмотрев труп женщины, Коваль подозвал товарищей и тоном, не допускавшим возражений, приказал интенданту:
«А теперь, Бойцов, расскажите, как вы задушили жену?..»
И убийца сознался.
Руки Чепикова… Нет, они не похожи на руки того интенданта. У Бойцова были будто из дерева вытесаны… А у Чепикова обычные, рабочие, живые человеческие руки. Только сейчас они словно измученные, будто каждая мозоль и царапина жалуются на неласковую судьбу.
— Так как же, Иван Тимофеевич? Пистолет у вас был системы «парабеллум». — Как всегда на допросе, Коваль не торопился, считая, что время работает на него, а не на подозреваемого. — Вы носили его с собой. Есть свидетели. Приблизительно за месяц до убийства даже уронили его на землю возле ларька. Вы еще оглянулись, не видел ли это кто-нибудь. И в лесу недавно забавлялись этим оружием.
— Выдумки все это, — поднял голову Чепиков. — Никакого пистолета у меня не было. Ни в каком лесу я не стрелял. И ничего у ларька не ронял. Кто мог видеть? А в лес ходил, когда людей не было. Мне со своей бедой ни с кем не хотелось делиться.
Сегодня он был не таким агрессивным, как в прошлый раз: начинали сказываться дни, проведенные в камере, да и все сильнее давили на него доказательства, собранные уголовным розыском. Конечно, не последнюю роль сыграло и то, что нервное потрясение, особенно ощутимое в первые дни, уже притупилось. Чепиков весь словно охладел, поник.
Коваль выдвинул ящик стола и достал папку с материалами дела.
— Вот, — сказал он, найдя нужный лист. — Показания гражданки Кульбачки. Она видела из своего ларька.
— Кульбачка? Гапка, значит. Подлая она, гражданин подполковник…
— Нам все или почти все известно, — продолжал Коваль, — и отказываться не стоит. В прошлый раз вы считали возможным отмалчиваться, даже грубить. Но теперь должны изменить свое поведение.
Чепиков оставался глухим к словам Коваля.
— Обстоятельства против меня, — тихо произнес он. — Не могу объяснить и доказать, что не виновен. Тогда уж лучше молчать.
Подполковник почувствовал, что складывается ситуация, когда подозреваемый не хочет говорить, а следователь не может вызвать его на откровенность. Нечто похожее на психологический пат. Выбраться из такого тупика непросто. Есть путь прямой к истине и есть извилистый, сквозь глухие закоулки, выбравшись из которых в конечном счете тоже приходят к истине, но это уже увеличивает вину подследственного. Выбор пути, к сожалению, зависит не только от следователя, но и от подозреваемого. И сейчас Коваль с сожалением видел, что Чепиков идет по неправильному, опасному для себя пути.
Решив дать ему возможность еще раз подумать, подполковник не торопил.
Он надорвал пачку «Беломора», выбил щелчком папиросу себе и подвинул пачку к Чепикову:
— Курите?
Чепиков отрицательно покачал головой.
Коваль закурил и поднялся из-за стола. Сделал несколько шагов вперед и назад мимо открытого окна и остановился перед допрашиваемым, который продолжал рассматривать свои разбитые, без шнурков ботинки.
— Я вырос на Ворскле, на Полтавщине, — негромко произнес он, словно говорил сам с собой.
В глазах Чепикова, который поднял голову, промелькнуло искреннее удивление: «К чему это?»
— Когда знакомился с вашим делом, — продолжал подполковник, — я узнал, что дивизия, в которой вы воевали, первой вышла к Ворскле и освобождала мой родной городок.
Коваль снова отошел к окну и, пуская в него дым, задумчиво добавил:
— Я воевал на другом фронте… Знаете, Чепиков, мне всегда хотелось встретить человека, который сражался за мой городок… Мои личные воспоминания, может быть, и не ко времени. Но не думал, что придется встретиться вот так… — Коваль отвернулся и, казалось, надолго засмотрелся на плотину, реку, старую мельницу с большим неподвижным деревянным колесом. В то же время краем глаза он видел и уголок стола, и поникшего Чепикова на стуле. Ему представилось, как этот самый Чепиков лежит на берегу Ворсклы, прижимается к мокрому осеннему песку, как прячется перед атакой в побитом осколками ивняке.
Эти обрывистые берега над Ворсклой, крутые дорожки к воде были его землей, по которой он ходил босиком. Под смертельным огнем немцев именно он, Коваль, должен был ползти по обрывистым и скользким глиняным откосам, освобождая край своего детства. Но вместо него тем нелегким путем шел солдат Иван Чепиков.
— Вы и ранены были на Ворскле? — отвернулся от окна подполковник.
Чепиков кивнул. И уточнил:
— Легко, в ногу.
— Перешли речку около разрушенного Днепропетровского моста?
— Да, — сказал, оживившись, Чепиков, и печальные глаза его заблестели; казалось, что и морщины, изрезавшие лицо, немного разгладились. — Мы вышли на крутой правый берег, к Ярмарковой площади. Брали в лоб.
— Запомнили название?
— Да уж не забылось.
Коваль внимательно всмотрелся в его лицо, оживленное воспоминаниями, и, подождав немного, сказал:
— Вы не были трусом, Иван Тимофеевич. А теперь вам не хватает смелости.
Глаза Чепикова потускнели, будто погашенная одним дуновением свеча.
— Смелости говорить правду, — уточнил подполковник. Он заметил, как допрашиваемый напрягся и руки его, большие и заскорузлые, немного приподнялись над коленями, словно хотел ими защититься.
— Взять на себя чужую вину?.. — У Чепикова перехватило дыхание. — Могу взять… Мне теперь все равно. Но убийцу вы тогда не найдете.
— Нет, и вам не все равно, — возразил Коваль. — И нам тоже.
Чепиков никак не реагировал на замечание подполковника.
— Я ждал от вас других слов, — с сожалением, тихо и, медленно проговорил Коваль.
— Вам нужны такие слова, чтобы меня в убийстве обвинить? Судить хотите? Поздно. Я сам себя сужу. И вашего суда не боюсь. — Чепиков поднял на Коваля взгляд — уже не такой упрямый и напряженный, как раньше. — О пистолете допытываетесь? — Голос Чепикова стал твердый. — Да, был у меня парабеллум. Еще с фронта. У немца взял. Но я никого не убивал.
— Вы носили пистолет с собой?
— Недели две, как потерял.
— До восьмого июля?
— Да.
— Где потеряли?
— Если бы я знал…
— А почему носили его с собой?
Чепиков пожал плечами.
— Вы угрожали Лагуте?
Чепиков вздохнул и отвел взгляд:
— Я хотел убить его.
У Коваля дернулась бровь.
— Почему хотели убить?
Чепиков не ответил.
— Вы ревновали жену?
— Нет.
— Почему же тогда хотели убить?
— Душу он ей изничтожил.
— Как это понимать?
Чепиков только рукой махнул.
Подполковник переждал минуту и продолжил допрос:
— Так как же он изничтожил душу Марии?
Чепиков покачал головой:
— Следствию это ничего не даст.
— Как знать, — ответил Коваль. — Один факт мы с вами сегодня все же выяснили: пистолет у вас был, тот самый, что видела Кульбачка. Надеюсь, вы не станете отрицать и второй факт, что стреляли из него в лесу?
Огромные руки Чепикова безнадежно распластались на коленях.
— Ну, стрелял, — согласился он.
— Сколько раз?
— Всего один.
— Когда это было? Число?
— Не припомню. В конце прошлого месяца.
— В котором часу?
— Да уже стемнело.
— Сколько сделали выстрелов?
— Кажется, три.
— Правильно, три, — согласился Коваль, думая о том, что нужно не откладывая выехать в Вербивку и на месте события закрепить признание объективной проверкой. Ему казалось, что, выкладывая неопровержимые доказательства, уже собранные розыском, он заставит Чепикова признаться во всем. И вместе с тем ему хотелось — жило затаенное желание, — чтобы человек, сидевший перед ним и уже вызвавший в нем нечто похожее на симпатию, не оказался убийцей. — Сейчас вы говорите правду, — удовлетворенно продолжал Коваль. — А теперь давайте установим самое главное. Мы нашли две пули, застрявшие в стволе дерева. И пустые гильзы. Экспертиза установила, что пули выстрелены из того же пистолета, из которого были убиты ваша жена и Лагута. Как вы это объясните?
Чепиков молча зыркнул на Коваля.
— Здесь уже молчать не следует, Иван Тимофеевич, — заметил подполковник, когда пауза затянулась. — Выводы экспертизы нужно объяснить.
— А мне объяснять нечего, — буркнул Чепиков, чувствуя, как кольцо доказательств сжимается вокруг него. — Это ваше дело — разобраться…
— Если мы с вами не сможем иначе объяснить стечение обстоятельств, — сказал Коваль, — остается один вывод, и он не в вашу пользу… — Подполковник сделал паузу. — Надеюсь, вы меня понимаете. То, что убийство совершено пистолетом, который вы хранили, становится одним из решающих доказательств вашей причастности к преступлению…
— И, значит, вы думаете, что я убил Марусю? — вспыхнул Чепиков. Он весь напрягся, полный желания вскочить, но властный взгляд Коваля приковал его к стулу, и Чепиков обмяк. — Я вам ничего больше не скажу, — пробормотал он. — Делайте что хотите.
— Хорошо, — согласился подполковник. — Вам надо подумать. Вы не трус, Иван Тимофеевич. Прошли войну честно. Не повезло с первой семьей… И теперь… тоже. Вы производите впечатление человека, который растерялся в жизни. Не бойтесь, Иван Тимофеевич, правосудия, не бойтесь власти, за которую воевали. Вам при допросах, очевидно, называют сороковую статью. Давайте заглянем в нее.
С этими словами подполковник взял со стола «Уголовный кодекс», открыл его и стал читать вслух. Впрочем, читать — не совсем точно: Дмитрий Иванович знал кодекс, что называется, назубок и сейчас только время от времени заглядывал в него.
— «Статья сороковая. Обстоятельства, смягчающие ответственность, — прочитал он. — При определении наказания обстоятельствами, смягчающими ответственность, являются…» Первый пункт… Это не для нашего случая… Второй… «Совершение преступления вследствие стечения тяжелых личных или семейных обстоятельств…» Третий… Пропустим… Четвертый… «Совершение преступления под воздействием большого душевного волнения, вызванного неправомерными действиями потерпевшего…» Пятый… Шестой… Седьмой… Эти вас не касаются… А вот восьмой пункт, самый важный… «Искреннее раскаяние или явка с повинной, а также содействие раскрытию преступления…»
За все время, пока Коваль читал, Чепиков не шевельнулся. Словно окаменевший, отведя взгляд от подполковника, он сидел, уставившись в одну точку на стене.
— Ну как, Иван Тимофеевич? Сейчас все расскажете или будем и дальше ломать голову?
Чепиков только пожал плечами. Говорить он не хотел.
Коваль вызвал конвоира.