ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Прошлое представало сейчас в камере Чепикову в новом свете. Главные события неожиданно отступили, а детали, которые раньше казались не стоящими внимания, внезапно обрели значимость и заслонили собой все другое. Обострившаяся память высветила их.


…Мария возвращалась из Черкасс всегда какая-то угнетенная и чужая. Особенно поражали ее глаза. Они не были погасшими. В них что-то светилось, но столь приглушенно и отчужденно, будто исходил искусственный холодный свет, который все вокруг, даже лицо живое, делал мертвенным.

День-другой после возвращения Мария, замкнувшись, жила с непроницаемой душой в мире, где не было ни Чепикова, никого, даже матери. Передвигалась будто лунатик, механически исполняла обычную работу, зачастую оставляла ее на половине, застывала на месте и о чем-то думала, все у нее валилось из рук. И приходилось всякий раз окликать, чтобы вернуть ее к действительности.

Он относил это за счет дорожной усталости, хождения по врачам, ожидания в очередях.

Утром и вечером она запиралась в спальне и молилась — Чепиков уже знал. Приложив ухо к двери, он слышал ее бормотание, какие-то странные обращенные к богу слова. Собственно, замок в дверь спальни он врезал сам, уступив просьбе жены после очередной поездки в город. Оживлялась Мария лишь при виде соседа Петра. Лагута умел успокаивать, говорить хотя и бессмысленные, по мнению Чепикова, но складные, красивые слова, сулил рай земной, и делал он это от имени бога, уверенно, твердо, будто он сам, Петро Лагута, был всевышний.

Чепиков старался понять жену и терпел ее чудачества. Мария была болезненной, а после рождения мертвого ребенка и вовсе измучилась не только телом, но и сникла духом. Он видел, что поездки в Черкассы, посещение врачей, безрезультатные процедуры все больше изнуряют и угнетают ее. Но отговаривать Марию, лишать ее последней надежды не решался. Тем более что через день-другой жена приходила в себя, снова возвращалась к жизни, и вплоть до следующего раза он забывал свою неясную тревогу.

Со временем, однако, Чепиков почувствовал себя в замкнутом круге, из которого не знал, как вырваться. Человек немолодой, проживший нелегкую жизнь, не раз смотревший смерти в глаза, Иван Тимофеевич был способен и на твердые решения, и на активные действия. Но каждый раз его сдерживала мысль, что своим резким поступком может причинить боль дорогому человеку.

После долгих бесед и уговоров он наконец понял, что слова не достигают цели, и надумал по-своему развеять жену. Предложил ей поехать в Киев, в Москву, Ленинград, рассказывал о красоте Павловска и Пушкино. Мария вроде бы и соглашалась с ним, но, когда наступало время ехать, находила предлог и отказывалась: то нездоровится, то неотложные домашние дела, то работа в артели. Чепиков был уверен, что и тут не обходилось без влияния соседа, который любил повторять, что человек должен искать радости в самом себе, общаясь с богом, и не растрачивать душу на мирскую суету.

Однажды, когда Чепиков наблюдал за сборами жены, его охватило не то чтобы подозрение, а какое-то беспокойство: как там врачи лечат, что это за люди, у которых, задержавшись иной раз в Черкассах, она ночует? Решил разобраться и принять меры. Он отпросился в бригаде и сказал Марии, что поедет вместе с ней.

Жена не возражала. Даже, казалось, обрадовалась: давно бы так!

Тряслись на старой потребсоюзовской полуторке вместе с Ганной Кульбачкой, которая ехала на областную базу.

Мария была подчеркнуто ласкова. Чепиков давно не замечал у нее такого теплого, ясного взгляда. Диво, да и только!

В кабину с шофером Миколой сесть отказалась, хотя лезть в кузов с больной ногой Марии было нелегко — Чепикову пришлось буквально втаскивать ее за руки.

Они сидели вдвоем на доске, крепко обнявшись и прислонившись спинами к подпрыгивающей кабине. Ивану Тимофеевичу казалось, что остающаяся позади дорога уносит с собой и все их невзгоды, тревоги, отчуждение.

Возле поликлиники Иван Тимофеевич помог Марии слезть. Потом она о чем-то пошепталась с Кульбачкой.

Несмотря на очереди в длинных коридорах, Мария быстро зашла в нужный ей кабинет. Чепикову показалось, что она здесь легко ориентируется, медсестры называли ее по имени, встречали как старую знакомую. Даже некоторые больные, видимо постоянные посетители, здоровались с ней.

Иван Тимофеевич не посмотрел на часы, когда они вошли в поликлинику, но примерно за час Мария успела побывать в двух кабинетах и пройти процедуры. Чепиков давно собирался поговорить с врачами о болезни жены, сколько продлится лечение и нужно ли оно. Лекарствами хромоту ведь не излечишь, а ребенка у Марии все равно больше не будет, уже сказали. Зачем же ей сюда ездить, мучиться, тратить время и деньги? Каждый раз Мария накладывала целый узелок подарков для своих, как она говорила, спасителей. И сегодня привезла с собой увесистую кошелку!

Но к врачам Мария его не допустила. И Чепиков не стал ссориться с женой. Когда Мария закончила свои обходы, он обратил внимание, что кошелка с подарками все это время оставалась под стулом.

— Ты забыла одарить своих спасителей, — напомнил Чепиков.

Мария глянула на кошелку.

— Это для других, — твердо сказала она, — которые душу спасают.

Чепиков не стал допытываться, взял кошелку и пошел следом за женой на улицу.

— А теперь куда? — спросил он, щурясь на ослепительное солнце. У него осталось ощущение, что Мария как-то бегом обошла врачей.

— Ты же хотел с людьми познакомиться, у которых я бываю, — удивилась она.

«И то верно», — подумал он, глянув на сосредоточенное лицо жены, и ему вдруг захотелось сделать ей что-то приятное.

— Может, походим по магазинам, купим тебе туфли… А то каблуки совсем сбились.

Мария покачала головой.

— Устала я. Пойдем отдохнем, а там видно будет.

Они долго шли по улице, на которой рядом с новыми высокими домами соседствовали старые одноэтажные хаты, прятавшиеся в густой зелени садов, среди усыпанных плодами деревьев.

Почти в самом конце ровной улицы, там, где, свернув с мощенки, она уткнулась в сосновый бор, Мария остановилась возле высокого забора. Лишь приподнявшись на носки, Чепиков разглядел среди густой зелени угол свежевыкрашенной железной крыши.

Мария уверенно нажала на еле заметную кнопку звонка, вделанную на месте сучка и покрашенную зеленой краской под цвет калитки и забора. Где-то в глубине двора затренькал звонок.

Через некоторое время послышались шаги и чье-то тяжелое дыхание.

— Кто здесь? — спросил женский голос.

— Сестра Мария.

Иван Тимофеевич едва узнал голос жены — так нежно и ласково он прозвучал.

Калитка открылась, и Чепиков увидел невысокую полную женщину лет под шестьдесят с угловатым мрачным лицом. Не поднимая глаз, она сурово спросила:

— Кто такой?

— В миру муж мой, сестра Федора, — смиренно ответила Мария, — к благодати его веду, пусть и он удостоится.

У Чепикова все оборвалось. То, что Мария в последнее время стала слишком набожной, часто и подолгу молится, это он знал. Но чтобы и тут, в чужом городе, она «удостаивалась благодати»?.. Какой «благодати», черт возьми! В нем вспыхнул гнев, но он сдержался и опустил глаза.

— А наставник Михайло разрешил? — так же сурово спросила мрачная женщина.

— С братом Михайлом я говорила… и с братом Петром тоже. Господу угодно растить свое воинство во спасение души.

Сестра Федора, поколебавшись, наконец широко открыла калитку и отступила в сторону, пропуская гостей.

Чепиков решительно вошел во двор. Это был снова бой — за Марию, за себя, — и он, бывший солдат, не имел права от него уклоняться…

…Они были одеты в белые, длинные до пят полотняные рубахи, и внешне все было как будто пристойно.

Ужаснувшись, Иван Тимофеевич увидел, что и Мария одела такую же белую рубаху. У нее он никогда такой не замечал. Наверное, возвращаясь в Вербивку, она оставляла это одеяние здесь.

И Чепикову пришлось натянуть на себя тесный белый балахон, который властно протянул ему пресвитер Михайло, но надел он его поверх своей одежды. Единственное, что уступил, так это то, что сбросил полуботинки и теперь стоял босой, ощущая под ногами приятную прохладу гладкого крашеного деревянного пола.

Сначала брат Михайло прочитал что-то похожее на короткую проповедь. В ней говорилось о том, что у человека в жизни мало радости, он лишь винтик бездушной машины, которая, высосав из него все силы, выбрасывает бренные останки в могилу. Только на том свете настоящая жизнь, к этой истинной жизни и следует готовить себя, изо дня в день просить милости всевышнего, каяться в грехах и ждать ниспосланной благодати. Ибо духовную жизнь, в отличие от физической, которую дает человеку грешная плоть, он может получить только от бога.

Чепиков наблюдал, с каким вниманием и благоговением слушают одетые в белое люди своего духовного пастыря, и думал о той силе, которая заставляет их покорно следовать за этим дюжим дядькой, явно не пренебрегающим земными радостями.

Он уже знал от Марии, что в миру брат Михайло служит экспедитором спиртоводочного завода, и хотя пускает в свой дом для тайных встреч верующих, сам редко участвует в молениях. Познакомившись сегодня с Чепиковым, пресвитер сказал, что сестра Мария и брат Петро давно говорят о нем как о человеке честном, достойном войти в их братство, никакой другой цели, кроме духовного усовершенствования и преданности богу, не имеющим. Ибо господь всегда с ними и нисходит на них.

Прислушиваясь к хриплому голосу брата Михайла, Чепиков подумал: почему это Мария и, особенно, Лагута так хотят обратить его в свою веру.

После проповеди началось пение. Пели нестройно что-то о благодати, о любви к богу, о чудесном мире, который ожидает их по ту сторону короткой и бессмысленной земной жизни.

Сойдя с невысокого помоста, брат Михайло нажал на незаметную для глаз кнопку, и со всех сторон в комнату полились тихие мелодичные звуки молитвенной музыки. Пресвитер мельком глянул на Чепикова, вид которого говорил, что тот не чувствует необходимого для веры благоговения, и присоединился к поющим.

Постепенно голоса молящихся зазвучали сильнее, и скоро уже в благостное пение ворвались разрозненные выкрики.

Чепиков не сводил глаз с жены. Мария пела тонким приятным голосом, и ее красивое в профиль лицо, побледневшее от духоты, казалось необыкновенно возвышенным, незнакомым, словно он впервые видел его. Это чувство пугало…

В просторной комнате, где пребывало около десяти человек, дышать становилось все тяжелее — горели свечи, окна были наглухо закрыты тяжелыми ставнями, чтобы наружу не пробивались ни звуки, ни свет. То ли от копоти свечей, то ли от усиливающейся духоты у Чепикова закружилась голова, и все перед глазами поплыло. Усилием воли он встряхнул себя.

Обратил внимание на Ганну, которая стояла между Марией и братом Михайлом, и ему показалось — а может, это тоже была только игра света и теней, — что Кульбачка с еле заметной иронией рассматривает молящихся. Когда ее взгляд остановился на Чепикове, который не пел, а лишь беззвучно открывал рот, она насупилась.

Он и сам чувствовал, что у него сейчас довольно растерянный и глупый вид: был похож на вытянутую из воды рыбу.

Как хотелось Ивану Тимофеевичу, чтобы вместе с ним этот пренебрежительный Ганкин взгляд увидела и поняла также Мария. Может, тогда ему удалось бы увести ее отсюда, подальше от этого сумасшествия.

Он уже было протянул руку, но она замерла на полпути — Мария никого и ничего не замечала: ни Ганны, ни мужа, ни даже пресвитера. И Чепиков вдруг с болью понял, что причиной ее отчужденности была вовсе не болезнь, как он до сих пор думал. Все было намного глубже и опаснее, просто люди, которые стояли сейчас вокруг Марии и пели вместе с ней, давно уже стали ей ближе и дороже своей семьи.

Охваченный этими тяжелыми мыслями, Чепиков не заметил, как пресвитер Михайло подал знак и все начали опускаться на колени.

Закрыв глаза, эти белые тени людей воздевали над головой скрещенные руки, словно собирались дотянуться до своего бога и прикоснуться к нему.

Иван Тимофеевич не знал, как ему вести себя, и стоял одиноко в сторонке. Ему не хотелось участвовать в этом лицедействе, и одновременно он боялся вызвать гнев пресвитера, который в любую минуту мог выпроводить его отсюда, разъединить с женой, — власть брата Михайла и его паствы над Марией была сильнее всего. Поймав на себе суровый взгляд пресвитера, он и на самом деле вдруг почувствовал, что ему тяжело стоять, что у него ноют ноги и что его тоже тянет опуститься на колени и что-то бормотать, выкрикивать.

Он преодолел эту странную слабость и, прислонившись спиной к стене, сжав зубы, и дальше наблюдал за тем, что происходило в комнате.

Молящиеся уже были на ногах. Раскинув руки, словно крылья, они кружили по комнате, наталкиваясь друг на друга. Каждый что-то бормотал, исступленно выкрикивал мольбы и жалобы; каждый сейчас был бесконечно одиноким в своем темном мрачном мире, где перед его мысленным взором являлся бог, с которым он вел свой разговор.

Эти выкрики, бормотания, всхлипывания сливались в сплошной гул, который все нарастал. Руки и все тело у молящихся начали дергаться. Одни подскакивали, другие падали на пол и вставали на колени. Некоторые плакали. Молоденькая девушка в противоположном от Чепикова углу вдруг стала биться головой о пол и, рыдая, пыталась разорвать на себе рубашку. Иван Тимофеевич не мог оторвать взгляда от Марии, которая стояла на коленях, опустив голову, и дрожала всем телом. Даже в этом сплошном гуле Чепиков различал ее голос, которым она монотонно и самозабвенно повторяла одну только фразу: «Господи, прости душу мою!» И снова: «Господи, прости душу мою!» Больше ничего разобрать он не смог, ему стало дурно — снова поплыла перед глазами комната с мелькающими в полутьме белыми тенями. Иван Тимофеевич с ужасом почувствовал, будто какая-то страшная сила тянет его по черной быстрой речке и затягивает в глубокий омут.

Раздался визг, и послышались странные выкрики. Чепиков разобрал несколько раз повторяемое: «Абукар, лампидос, обтуту!» Ему показалось, что он попал в сумасшедший дом и сам начинает терять разум.

— Дух свят! Дух свят! Накатил, накатил! — завизжала какая-то женщина.

Иван Тимофеевич снова увидел Марию, которая все еще дергалась и тихо плакала. Он подобрался к ней и протянул руку, чтобы увести ее от этих обезумевших людей. Она не узнала его, посмотрела покрасневшими круглыми глазами и вдруг испуганно закричала:

— Сатана, сатана, сатана!

Поняв свое бессилие, Чепиков нащупал дверь и вывалился в коридор. Добрался до комнатки, которую отвели ему с Марией, и, повалившись на узенькую кровать, долго не мог прийти в себя.

Сколько прошло времени, когда появилась Мария, он не помнил. Ее привели под руки Ганна и Федора и положили на соседнюю кровать. Когда они ушли, Чепиков наклонился над женой. Она была белая как стена, холодный пот покрывал ее лоб и щеки. Он погладил расплетенные светлые косы, коснулся плеча:

— Марусенька, Марусенька… поедем домой!

Мария приоткрыла глаза, подняла тяжелые набрякшие веки. Она не узнавала мужа, обводила его безумным взглядом, который затем наполнился ужасом.

— Изыди, изыди, сатана! — И, обессиленная, отбросилась на подушку…

В Вербивку возвратились среди ночи. Чепикову пришлось побегать, прежде чем он нашел машину и умолил шофера отвезти его и жену, которая, как он объяснил, внезапно заболела, домой. И зарекся, что никогда больше не пустит Марию в город…

II

В райотделе произошло чрезвычайное происшествие — подследственный Чепиков пытался покончить самоубийством.

Коваля подняли среди ночи, и когда он пришел, в кабинете Литвина уже было полно людей.

Майор сидел за столом какой-то подавленный и взъерошенный. Увидев Коваля, он негромко и, как показалось подполковнику, утомленно проговорил:

— Полюбуйтесь! — Чепиков сидел возле стены, глаза закрыты, голова откинута назад. — Сердцем чуял, что с ним не оберешься беды…

Литвин уже вылил гнев на дежурного по райотделу, который не устерег Чепикова в камере, — снял его с поста, пообещал строго наказать. И теперь несколько отошел.

— Вздумал! — горько продолжал Литвин. — Вешаться ему, видишь ли, захотелось!.. Разорвал белье, сплел веревку — и за решетку… Ну, скажите на милость, Дмитрий Иванович, какой набитый дурак!..

В присутствии представителя министерства случившееся приобретало некую особую масштабность, и это больше всего беспокоило Литвина.

— Я его спрашиваю: чего вздумал, дурень, вешаться? Как об стенку горохом!

Коваль внимательно присматривался к Чепикову, который уже раскрыл глаза и безразлично поглядывал на происходящее. Лицо его понемногу приобретало свое обычное хмурое и упрямое выражение.

Возле Чепикова стоял судмедэксперт Гриценко и держал его за руку, считал пульс. Видимо, он только что оказал заключенному первую помощь — рядом на стуле стояла железная коробочка с шприцем и лежала вата.

Чепиков потер свободной рукой шею, словно убеждаясь, что на ней уже нет петли, и мутным взглядом обвел кабинет.

Коваль, чтобы оттянуть время, закурил.

* * *

Дмитрий Иванович решил поговорить с Чепиковым без посторонних. И вот они сидят друг против друга и молчат. Чепиков — осунувшийся за эту ночь больше, чем за неделю пребывания в камере предварительного заключения, с сжатыми губами и потухшим взглядом. Коваль — строгий, но не навязчивый. Говорить сейчас с подследственным о его ночной попытке самоубийства, интересоваться чувствами человека, почти переступившего черту, за которой обрывается человеческая жизнь, было бы жестоко и бесполезно. И Коваль ничего не спрашивал, словно все дознание должно было состоять вот в таком молчаливом сидении.

Время шло.

И о чем бы они оба ни думали, мысли возвращались к одному и тому же. Между ними происходил немой диалог, каждый из них вел с противником внутренний спор, пока не настала минута, когда потребовалось высказать мысли вслух.

И тогда у них наконец начался разговор как у людей, которые о многом уже переговорили, многое для себя выяснили, поняли друг друга и которым только и осталось, что подвести черту.

— Да, — неопределенно протянул Коваль, постучав пальцами по столу. — Да, Иван Тимофеевич…

Чепиков вздохнул.

— Я ее больше жизни любил, — вдруг сказал он.

Коваль хотел спросить: «Почему же тогда убили?» — но что-то остановило его.

Снова воцарилось молчание.

— Вы не верите мне, — грустно и одновременно безразлично произнес Чепиков. — Но я не убивал их.

Подполковник промолчал. Стараясь не разглядывать подозреваемого в упор, он все же тайком изучал его: лицо, руки, взгляд…

— И Лагуту?

— Лагуту? — хмуро переспросил Чепиков. — Он сам убийца. Это он застрелил Марусю, я уверен.

— А его кто?

«А что, если в этом и впрямь зацепка?»

— Он свое заработал… — выплеснул Чепиков, и его, казалось, погасшие глаза вспыхнули злыми огоньками. — А без Маруси мне какая жизнь? — продолжал он прежним ослабевшим голосом. — Я все равно уже мертвый, — опережая вопрос, который давно назревал, добавил Чепиков.

— Ну хорошо, Иван Тимофеевич, — проговорил Коваль, поняв, что этими словами Чепиков хочет объяснить попытку самоубийства, которая после неудачи вызывает у того, кто посягнул на себя, не только чувство опустошенности, но и неловкости перед людьми, словно неудача произошла от недостаточного рвения и желания уйти из жизни, от страха и нерешительности. — В жизни вашей было много хорошего. И воевали вы честно, врага не страшились. Чего же сейчас правды боитесь?.. А теперь еще эта попытка покончить с собой. Будто испугались неопровержимых улик.

— Ничего я не испугался, — зло ответил Чепиков. — Что говорить, если не верите. Вы же меня с ходу в убийцы записали. Сейчас только для порядка спрашиваете… А мне теперь все едино. И не поймете вы этого!

— Что-то понимаю, — тихо ответил Коваль, — только не до конца. Пытаюсь разобраться.

— Ну как же я мог застрелить ее? — словно очнувшись, горячо заговорил Чепиков. — Марусеньку мою… До нее у меня все никак не складывалось, я уже и верить в себя перестал. Ни радости, ни надежды. И вдруг — она!.. Дом достраивал — радовался, ребенка ждали — сплошной праздник. А как в больницу Маруся попала, думал — жить не буду, только бы она жила. Как же я мог стрелять в нее, и как вы можете такое говорить?! — У Чепикова перехватило горло, он закашлялся, хватаясь руками за рот. Сдержав кашель, продолжал с той же страстью: — Не убивал я никого, и дело не в пистолете… — Он внезапно замолчал.

— А в чем?

Коваль специально неторопливо пододвинул к себе стопку чистой бумаги. Не хотел показывать поспешность перед Чепиковым, чтобы не испугать его. Подозреваемый, по мнению подполковника, находился в таком состоянии, когда ему самому нужно было излить душу, чтобы полностью выговориться.

На пороге кабинета появился капитан Бреус, взглядом спрашивая разрешения войти. Коваль подал знак — не мешать!

— Да, парабеллум мой, и я первый прибежал на выстрел, — путано начал Чепиков, не отвечая на последний вопрос подполковника. — Я с самого начала правду сказал… Мне и бежать далеко не нужно было. Дворы ведь рядом. Я не сразу понял, что стряслось… Не вмиг протрезвел. Когда бабахнуло один, потом другой раз, я подхватился и, еще ничего не соображая, выскочил во двор…

Дмитрий Иванович кивал и быстро записывал.

— Во дворе было тихо и почему-то страшно. Я оглянулся, окликнул: «Маруся!», потом: «Степанида!» Но никто не ответил. А тут слышу — вроде стон. Такой тихий, будто и не стон вовсе, а кто-то тяжело дышит во дворе Лагуты. Я мигом перемахнул заборчик. Наткнулся на Марию, показалось, что жива. Но она уже не дышала. А хрипел Лагута, который лежал немного дальше. Когда я подошел к нему, и он затих. Не знаю, что со мной делалось. Опомнился, когда услышал голоса людей, бежавших на выстрелы. Испугался я. Вдруг под ногами оказался мой парабеллум, схватил его и бросился вдоль берега к лесу.

Иван Тимофеевич умолк. Коваль, продолжая писать, спросил:

— А пистолет где?

Чепиков наморщил лоб, — казалось, в голове его со скрежетом поворачивались тяжелые жернова.

— Пистолет?

— Да, парабеллум?

Он взглянул на Коваля. Словно взвешивал, что еще сказать и способен ли сидящий перед ним человек понять его.

— Не помню. Куда-то бросил…

По выражению лица Коваля трудно было представить, поверил он словам Чепикова или нет.

— Почему бросили?

— Откуда мне знать!.. Испугался и швырнул. Видать, боялся, чтобы не узнали, что убили из моего пистолета. Я его потерял и не ведал где. А тут вижу — мой, испугался, схватил и бросился бежать.

— Почему же все-таки убегали?

— Не знаю, будто какая-то сила понесла…

Коваль подумал: «Если был не в себе, то не стал бы заботиться, чтобы спрятать орудие преступления». Но потом припомнились случаи, когда у человека подсознательно срабатывает инстинкт самосохранения и он механически выполняет определенные действия в свою защиту. Так, споткнувшись, мгновенно выбрасывают руки вперед, а при неожиданном нападении защищают руками голову.

— А как вы в темноте смогли узнать, что это ваш пистолет?

— Я его на ощупь знаю. У него левая щечка отколота.

— Где вы наступили на пистолет? В каком месте? — спросил Коваль, когда Чепиков замолчал. — Далеко от… — Он хотел сказать — «трупов», но удержался: — От убитых?

— Не помню, — снова помрачнел Чепиков. — Кажись, недалеко.

— Возле Лагуты или около вашей жены?

— Ближе к Лагуте.

Коваль достал из папки схему двора, умело начерченную капитаном Бреусом, на которой было обозначено расположение тел убитых, и пододвинул ее Чепикову.

— Покажите место.

Тот не захотел и взглянуть на лист, отвернулся от подполковника и уставился взглядом куда-то в окно, за которым начало уже светать.

— Я же сказал: ближе к Лагуте. А точнее не помню.

— А в каком месте бросили вы пистолет, запомнили?

— Не до этого было.

— Может, в Рось?

— Может.

— Около берега? Или дальше? Постарайтесь все-таки припомнить, это в ваших интересах. — Коваль уже решил утром продолжить поиски в речке. — А какой был интервал между выстрелами?

Подозреваемый и этого не знал. Но тут подполковник проявил особую настойчивость.

— Хотя бы приблизительно — они прозвучали один за другим или с интервалом?

— Вроде не сразу. А может, показалось. Не соображал я в тот момент.

— Вы ясно слышали оба выстрела?

— Нет. От первого я проснулся, а второй бабахнул будто над ухом.

— Вы потеряли пистолет с обоймой?

— Да.

— Сколько там было патронов?

— Неполная обойма: пять или шесть.

Коваль отложил ручку, поднялся из-за стола и по своей многолетней привычке — ходить в наиболее напряженные минуты допроса — начал мерить шагами кабинет.

Он тоже волновался. Не все еще укладывалось в его сознании, возникали сомнения, была неуверенность в правильности своих предположений, но уже в полную силу работала интуиция, которая своим неразгаданным путем не дает ошибиться в главном. Она рождалась не сразу. Появлялась, когда вырисовывалась своя концепция относительно определенных событий и явлений. В каждом новом деле Дмитрий Иванович сначала находился как бы в роли ассистента, который получал готовые мысли, версии. Чем глубже он вникал в обстоятельства, чем ближе знакомился с людьми, тем скорее созревало свое решение.

Так было с художником Сосновским и во время розыска убийцы Каталин Иллеш…

В деле Марии Чепиковой и Лагуты он до сих пор оставался чуть ли не сторонним наблюдателем, который все еще изучает материалы. Но теперь, после попытки самоубийства Ивана Чепикова, ему вдруг открылись многие моменты, которые предшествовали трагическому событию.

Коваль засмотрелся на очертания деревьев, что вырисовывались в серой утренней мгле, словно проявляясь на фотобумаге. Повернувшись к Чепикову, спросил:

— Вы ревновали свою жену к Лагуте?

— Не знаю.

— Как это не знаете? — удивился Коваль.

Чепиков лишь рукой махнул.

— Вы говорили, что ненавидите его.

— То была не ревность, — пробормотал он наконец, и серые предутренние тени легли на его лицо. — Я не знаю, как это называется. Я хотел убить Лагуту и, наверно, убил бы… За Марию и за все, все!.. Но это сделал кто-то другой. Не понимаю, почему их убили обоих?..

— Объясните, почему вы хотели убить Лагуту, если не ревновали? — спросил Коваль.

Он снова потянулся за авторучкой. Вспомнилась когда-то прочитанная статья, в которой доказывалось, что шекспировский мавр задушил Дездемону не от ревности, а из-за нестерпимого чувства оскорбления, задушил во имя господствовавшего в тогдашнем обществе морального закона, который требовал смерти изменнице. Образуясь из оскорбления, растоптанного достоинства, стыда перед людьми, подогретая чувством собственника, ревность и сейчас дает неожиданные вспышки, и тогда замирает в человеке разум, черный огонь безумства пожирает его.

— Лагута погубил ее душу, — твердо сказал Чепиков. — Он разрушил нашу семью, и делал это хитро, божьими словами. Маруся меня любила, и я всегда ей верил. У меня к ней не просто любовь — благодарность была, что не оттолкнула, что поняла и полюбила. Ради Маруси я готов был на все. Но потом беда случилась. Родился мертвый ребенок… С тех пор все и перевернулось. Маруся сама не своя стала. Одно — по больницам да по больницам, и все без толку… Потом Степанида вмешалась, стала к Лагуте посылать. Дескать, он слово заветное знает, вера у него какая-то особая и сам чуть ли не господь бог. Мол, поклонитесь ему — и сбудутся надежды… Я, конечно, отказывался. Какой там бог и какие надежды! Мне врачи все по науке объяснили. Но Маруся тайком взялась бегать к соседу. Вижу, книжечки всякие с молитвами и песнями приносит и читает. Странная стала, дом забросила, к работе руки не лежат, ходит неприкаянная. Пропадает моя Марусенька… Пытался говорить с Петром — не лезь ты в нашу жизнь, не рушь семью. А он такой скользкий, гладенький и мягонький, что и не ухватишь… «Я, — говорит, — добра вам желаю, приходите, помолимся вместе, выздоровеет твоя Мария, и бог даст вам дитя». Мария тоже стала тянуть меня с собой. «Без твоей, — говорит, — молитвы бог не поможет, вдвоем молиться надо». Я уже и так и сяк убеждал, и Лагуту снова не раз просил: оставь ты в покое наш дом. Правду сказать, злость подогревала, пристрелить его хотел, даже пистолет с собой носил. И не мог. Не война, как на человека руку поднимешь! Но ведь должен себя и семью свою защищать. За Марусю страшно переживал. Казалось мне, что попал я в тупик и нет у меня никакого выхода. Выпьешь — вроде и выход находишь, а протрезвеешь — и снова нет его… И Маруся — как неживая, тенью ходила. Замучилась вконец. Что бы я ни делал, как ни говорил — ничего не помогало. И с матерью пытался найти общий язык. Но где там! Она в этого Лагуту до беспамятства верила… Святым его называла… Червяк он гадкий! Всю войну просидел на хуторе. Больным прикидывался, юродивым, а фактически — дезертир. Сама Степанида говорила. Он в войну и после неспроста ей помогал… И бога себе выдумал, чтобы к нему, как к дурачку, за прошлое не цеплялись… Он не пистолета боялся, а чтобы не начал я докапываться. Другом даже прикидывался…

— Дезертир? — задумавшись, спросил Коваль. — А конкретно?

— Спросите Степаниду. Я в Вербивке у них всего несколько дней раненый лежал, а они все время здесь при немцах жили.

— А кроме Степаниды кто еще об этом знает?

— Наверное, никто. Деревню немцы сожгли. Две-три хаты осталось… Людей тех уже нет…

— Хорошо, продолжайте, — сказал Коваль.

— Значит, узнал я, что Маруся в Черкассы не только к врачам ездит. А еще в какой-то молитвенный дом ходит. И тоже Лагута втянул. Я, конечно, ей запретил. Но как в стенку горохом. Тогда сам поехал в Черкассы, зашел в милицию и об этом доме рассказал. Что какой-то пророк Михайло и другие молящиеся там очень подозрительные люди и все другое такое… В милиции сначала отмахнулись. Дежурный сказал: «Молятся — и пускай себе молятся. Конституцией это не запрещается…» Да они там, — говорю, — разные безобразия творят! Я настаивал. Тогда он говорит: «Хорошо, пиши заявление, все, что знаешь, на имя начальника городского отдела». Написал я заявление, отдал. Знал бы, чем это для меня кончится! — тяжело вздохнул Чепиков. — Лучше бы себе правую руку тогда отрубил. Понял, да поздно! Видите, как банда эта, Христовы братья, отомстили. Вот и выходит, что сам я, своей дурьей башкой, накликал беду. Да, в гибели Маруси и я виновен. Еще как виновен!..

— Говорите, отомстили вам? С помощью вашего же парабеллума? Как же он к ним попал?.. Неувязочка получается, Иван Тимофеевич, неувязочка.

— В том-то и дело! В том-то и дело! — Чепиков даже вскочил со стула.

Коваль приказал ему сесть и, подождав, пока подозреваемый немного успокоится, с иронией в голосе произнес:

— А Лагуту почему убили? Выходит, и ему мстили братья?

— Если бы я знал, — устало пожал плечами Чепиков.

— Расскажите подробней о том доме в Черкассах, куда ваша жена ездила.

— Не могу сейчас, — выдохнул в ответ Чепиков. — Устал я, гражданин подполковник. Отправьте назад в камеру.

Коваль посмотрел на Чепикова и понял, что он действительно ничего нового не скажет, будет в лучшем случае повторяться.

— Что вы еще хотите заявить по делу? — На самого Коваля произвела неприятное впечатление его официальная фраза, которая подчеркнуто сухо прозвучала после пылкой исповеди Чепикова. Но он исполнял служебный долг, который требовал придерживаться узаконенной формы допроса.

— Ничего.

— Тогда прочитайте и распишитесь. — Он придвинул Чепикову исписанные страницы. — Я вас еще вызову. Но если что-нибудь вспомните и захотите сказать, сообщите, я приду.

Провожая взглядом Чепикова, которого конвоир выводил из кабинета, Коваль почему-то вспомнил о Ружене и с удовлетворением подумал, что у этой женщины, которую он любит, твердые убеждения и сильная воля.

III

Она лежала, наслаждаясь ласковым теплом утреннего солнца, и лениво рассматривала светлый горизонт. Синяя чаша моря казалась ей выпуклой, и, как в детстве, ее поражало, что море не выливается, удивляла эта выпуклость земли, подтверждаемая любым выплывающим из-за горизонта корабликом.

Разглядывая бесконечное голое море, она, скучая, загадывала, через сколько минут появится из-за горизонта мачта или труба корабля. И все время проигрывала, пока откуда-то сбоку наконец не выплыл крохотный ослепительно белый пароходик.

Было тоскливо. На лежаках около самой воды загорали отдыхающие. Кто-то судачил о женщинах, рядом трое мужчин играли в карты. Когда Ружена закрывала глаза, до нее сквозь шум моря долетали обрывки фраз, выкрики игроков. Но она ни к чему не прислушивалась, никого не хотела видеть.

Ружена давно почувствовала, что спокойного отдыха не будет. Вот уже несколько дней греется она под этим благодатным солнцем, плавает в мягких, ласковых волнах, но настоящего покоя нет. Все не может войти в ритм курортной жизни с ее радостями новых знакомств, человеческого общения, никак не приобретет тот особенный душевный настрой, какой появляется у человека раз в году, когда он разрешает себе радоваться непритязательным сувенирам, случайной беседе, вовремя добытому деревянному лежаку на пляже или экскурсии.

Ружена объехала почти всю страну. Но на Кавказском побережье оказалась впервые. Так бывает, что пути-дороги человека обходят какую-то заветную точку на земле; и кружит тогда он, иногда пролетает над этим местом, но оно словно заколдованное для него.

После тихих Карпат, спокойных невысоких Уральских гор Кавказ поражал своими рафинадными вершинами и какой-то, как Ружене казалось, сладкой красотой вечнозеленых горячих прибрежных долин. Все здесь было для нее чересчур контрастным, резким, и она не воспринимала этой красоты, даже уставала от нее.

Одним словом, Ружене тут не нравилось.

Ей мешали отдыхать неясная тревога и недовольство собой, которые поселились в ней с тех пор, как она уселась в кресло самолета.

И уже признавалась себе, что поступила опрометчиво, обидела Дмитрия Ивановича и теперь ей тяжело, просто невозможно без него. Старалась понять, как это все случилось, была готова исправить свою ошибку (если бы можно было возвратить тот день!) и снова оказаться в Киеве.

Но какое-то чувство женской независимости и самоутверждения, не позволявшее сделать первый шаг, не давало ей исполнить свое желание. И, сойдя в Адлере с самолета, она села в электричку, которая с каждой минутой удаляла ее от Коваля.

В доме отдыха Ружена попыталась еще раз преодолеть недовольство собой и в первый же вечер отправилась с соседкой по комнате в кино. Но картина ее не заинтересовала, и с половины сеанса она ушла.

Ружена боролась с собой и тогда, когда ей до крика в душе хотелось позвонить в Киев, чтобы узнать хотя бы у Наталки, где отец. Но и этого не сделала, а когда стало уж совсем невыносимо, села и написала длиннющее письмо, которое — она знала это наперед — все равно порвет.

Потом начала убеждать себя, что никакой любви у них с Дмитрием Ивановичем нет, что жениться он не собирается и вообще это ей ни к чему: быть оседлой женой подполковника милиции, потерять интересную работу и распрощаться с самостоятельностью и независимостью.

Думая о Ковале, Ружена сделала неожиданное для себя открытие, которое удивило ее: с первым мужем — таким же, как она, геологом — у нее не было ничего общего — каждый интересовался только своими делами, даже в экспедиции ездили отдельно. А сейчас вдруг ощутила, что розыски убийцы в какой-то Вербивке стали и ее личной заботой.

Снова и снова она пыталась разобраться в том хаосе, который царил в ее мыслях и чувствах. Утомившись, старалась забыться, читая взятый из библиотеки непритязательный детектив. Но странная вещь: страницы романа, вроде и не претендовавшего на изображение любви, снова вызвали чувства, от которых хотелось бежать.

В этом приключенческом примитивном романе, где пограничники с собакой ловили в зарослях туркменских тугаев диверсанта, она натолкнулась на рассказ о самоотверженной жене начальника заставы.

Ружена закрыла книгу, сунула ее под голову, собираясь подремать, когда услышала, что ее зовут.

Около лежака стоял сосед по столу, высокий, еще не старый мужчина в модных шортах и пестрой кепке.

— Вы записались в пещеры?

Ружена приподнялась на локте, покачала головой.

— Быть на Кавказе и не увидеть знаменитых на весь мир Афонских пещер?! — искренне удивился мужчина. — Это чудо природы! Люди на месяц вперед записываются. Нашему дому отдыха повезло.

И Ружена вдруг решила, что именно пещеры — спасение для ее растревоженной души.

— Пещеры так пещеры! — вскочила она.

— Кажется, есть еще места, — улыбнулся мужчина. — Идите одевайтесь потеплее, там, говорят, холодно… А я запишу вас и сам оденусь. Выезд через полчаса.

Ружена быстро, почти лихорадочно оделась и побежала напрямик через парк. Она по-настоящему поверила, что увидеть Афонские пещеры для нее сейчас самое главное, и, наверное, была бы в отчаянии, если бы опоздала.

Большой желтый автобус уже стоял около центрального корпуса. Рядом суетился сухощавый фотограф. Экскурсанты всё подходили, но дверцы автобуса были закрыты, и ловкий фотограф собирал всех в одну группу, то и дело примеряясь снимать.

— Становитесь, становитесь, — без конца повторял он. — Сейчас будем фотографироваться. Так и назовем: «Поездка в пещеры».

Ружена поискала глазами пеструю кепочку, но сосед уже сам приближался.

— Все в порядке!

— Большое спасибо, — ответила Ружена, вспомнив вдруг, что не знает до сих пор, как зовут этого мужчину. За столом они обменивались лишь незначительными фразами: «Передайте, будьте любезны, соль», «Сегодня приличный обед», и конечно: «Приятного аппетита!» И не знакомились.

У мужчины хватило такта не приглашать Ружену в шумную толпу отдыхающих, которые радостно заглядывали в объектив фотоаппарата, и была благодарна за это.

Приглядевшись к нему, она решила, что сосед по столу — человек интеллигентный и в своем элегантном сером костюме выглядит хорошо, общество его может быть интересным…

Вход в пещеры оказался обыкновенной дырой в горе. В дыру была вделана дверь. Проход напоминал узкий коридорчик, похожий на боковой выход в провинциальном кинотеатре. В конце коридорчика посетителей усадили в открытые вагонетки и со страшным грохотом потянули куда-то в глубину горы.

Вскоре они оказались в огромной карстовой пещере, освещенной целой системой прожекторов, свет их растворялся в глухих, зияющих мраком провалах и в высоких, прятавшихся где-то вверху сводах.

Посетители двигались один за другим по длинной узкой эстакаде, которая переходила из пещеры в пещеру. Цепочка людей тянулась мимо подземных озер, рядом с причудливыми сочетаниями сталактитов и сталагмитов, напоминавших то тяжелые бархатные портьеры, то грозные копья древних воинов. Экскурсанты то исчезали во мраке, то выходили под яркий свет прожекторов, спрятанных за каменными глыбами. Игра света и тени создавала фантастическое, сказочное зрелище.

Хотя для Ружены пещеры не были новинкой, но от мысли, что в течение тысячелетий под этими высокими звучными сводами, в провалах, над холодными подземными озерами, существовали только насекомые и вряд ли ступала нога человека, ее охватывало суеверное чувство; казалось, что переступила порог вечности и коснулась ее глубинных тайн. Она всматривалась в непроницаемые уголки грандиозных пещер, за которыми тянулись еще даже спелеологами не пройденные подземные ходы, будто надеялась увидеть какого-нибудь динозавра. Не отводила взгляда от подсвеченных рассеянным светом холодных мертвенных озер, словно оттуда внезапно мог появиться некий доисторический ящер.

Сосед по столу шел рядом, и тень его покачивалась вместе с тенью Ружены. Несколько раз в тех местах, где можно было споткнуться, он предупредительно поддерживал ее под локоть.

Ружене было приятно это вежливое внимание. Но когда они очутились в каменном зале, где откуда-то из стен лилась музыка и тихие звуки ее, благодаря своеобразной акустике помещения, словно обволакивали людей мягкими волнами, она снова возвратилась к своим грустным мыслям. Ей стало горько и обидно, что рядом нет Дмитрия…

…На другой день сосед по столу не пришел завтракать. Занятая собой, Ружена не обратила на это внимания. И только на пляже услышала, что у Матушкина — так она узнала фамилию этого мужчины — случился сердечный приступ и «скорая помощь» отвезла его в больницу.

Она оделась и пошла узнать, что же случилось с ее знакомым.

…Ружена сидела возле кровати Матушкина и сочувственно всматривалась в бледное, обескровленное лицо. Больной был взволнован такой ее сердечностью.

— Андрей Всеволодович, — спросила Ружена, — что случилось? Получили неприятное известие?

— Все хорошо, — едва слышно проговорил Матушкин.

— Может, дать телеграмму, вызвать кого-нибудь из домашних? Наверное, придется полежать здесь, одному не следует уезжать. Сердце — вещь коварная. Видимо, вам нельзя было ехать в такую жару на Кавказ.

— Нет, нет, что вы! — запротестовал Матушкин. — И в доме отдыха скажите, чтобы не вздумали заботиться!.. — Он помолчал немного. — Впрочем, и вызывать некого. Вот уже скоро два года, как некого.

От этих слов Ружена почувствовала себя неловко.

В палату вошла сестра и протянула больному термометр. Ружена откланялась.

…Море было ласковое и спокойное. Но Ружене почему-то не хотелось плавать. Из головы не шел Матушкин. Впрочем, не только Матушкин, но и Дмитрий Иванович, и даже ее бывший муж, о котором она сейчас вспомнила без обычного неудовольствия. И удивилась этому. Потом поняла, что вспоминается не то плохое, что он доставил ей в течение их совместной жизни, а бывшее светлое между ними, которое потом рассеялось в водовороте споров и вражды. Когда с мужем стряслась беда, забыв обиды, она тоже немедленно бросилась ему на помощь. Хотя было уже поздно.

Но почему она сейчас поступает иначе с Дмитрием Ивановичем — оставила одного, обидела своим отъездом? Ведь он всегда в бою, полном неожиданностей и опасностей. Если заболеет, она даже не знает, где его искать. Неужели не любит? Или вторая любовь всегда слабее первой?

Ружена почувствовала, что не сможет больше валяться под солнцем, беззаботно купаться в теплом море, рассматривать жирно-зеленые пальмы, облезлые эвкалипты, ядовитые олеандры и магнолии. Она ушла с пляжа, долго сидела в душной комнате, перебирая в памяти последнюю встречу с Дмитрием Ивановичем, укоряла себя и с каждой минутой убеждалась, что поступила неразумно и неблагородно, словно какая-то капризная девчонка. Все меньше и меньше находила себе оправдания и страдала, наверное, уже не столько от уверенности, что нужна Дмитрию Ивановичу, сколько от сознания, что сама не сможет дольше быть без него.

Чувство стыда охватило ее, и она с болью представила себе минуту, когда посмотрит в глаза Дмитрию. Надеялась, что не придется просить прощения, что все само собой образуется, и от этого еще острей чувствовала неловкость.

Ружена заставила себя пообедать, ела без аппетита. На ужин не пошла, бродила дотемна в раздумьях возле моря.

Ночью совсем не спала. А рано утром, терзаясь головной болью, заявила директору дома отдыха, что в связи с семейными обстоятельствами вынуждена немедленно уехать. Попросила соседа, жившего в одной комнате с Матушкиным, проведать его и передать пожелание скорее выздороветь. Потом сложила вещи в чемодан и покинула дом отдыха с такой поспешностью, словно за ней гнались.

Автобус в аэропорт отходил от игрушечно изящной железнодорожной платформы «Павильон» через час. Так долго ждать у Ружены не было сил. Ей вдруг все надоело, даже опротивело — и эта пышная зелень, и голубое море, и жирная черная-черная лента шоссе, по которому никто не хотел отвезти ее в Адлер, — и она уже готова была сбросить босоножки и пешком идти в аэропорт.

В конце концов ей повезло. Она остановила такси, и добродушный абхазец, увидев перед собой взволнованную женщину, согласился ехать в Адлер.

Было, конечно, наивным надеяться, что в июле, без предварительного заказа, можно попасть на самолет.

Но Ружена сделала невозможное, и сам начальник аэропорта посадил ее всеми правдами и неправдами в первый же вылетавший на Киев самолет.

IV

И в этот раз Степаниду Клименко застали возле печи.

Она вытерла руки и села на край лавки, бросая недовольные взгляды на непрошеных гостей в милицейской форме.

— Оторвали вас от работы, Степанида Яковлевна, — как бы извиняясь, сказал Коваль.

— Э-э, — махнула рукой на дипломатию подполковника Степанида. — Чего уж там.

Коваль и Бреус сели на другую лавку, возле стола.

— Скажите, Степанида Яковлевна, почему Лагуту называют дезертиром? — сразу поинтересовался Коваль.

Пожилая женщина искоса глянула на подполковника.

— Какой еще дезертир?

— Воевать не хотел, Степанида Яковлевна. Родину защищать. Из армии убежал.

— Ему было грех стрелять, — поучительно сказала она. — Даже винтовку в руках держать.

— А вот говорят… при немцах…

— Что там говорят… Кто может плохое о нем сказать? — Степанида сердито уставилась на Коваля. — Люди, — она показала рукой куда-то за стены, — построились здесь после войны. При немцах две хаты всего и осталось: моя да бабы Христи Калиниченко. Но Христя уже в могиле.

— Поэтому и спрашиваю вас, — сказал Коваль.

Степанида Яковлевна помолчала, как бы решая, стоит ли дальше вести разговор. Поправила передник на коленях, выровняла уголочек, пригладила его и снова скрестила руки — загорелые, обтянутые сухой кожей, потрескавшейся.

— Я уже говорила, брат Петро вреда людям не делал. Он в царстве небесном новое рождение получил… И не вам судить его… Он теперь сам судья.

— Вы не поняли меня, Степанида Яковлевна, — мягко заметил Коваль. — Я спрашиваю о вашем соседе не потому, что хочу осквернить память о нем. Нам нужно узнать, кто и почему его убил.

— Сказано: слуга сатаны, прости господи, глаза свои залил и руку на божьих людей поднял. И будет он господом нашим судим, не только вами… — Глаза Степаниды злобно блеснули.

Чтобы успокоить ее, Коваль заговорил о ферме, о закрепленных за Степанидой коровах, о заработках. И, только заметив, что она смотрит уже не так сердито, снова спросил о Лагуте:

— Петро Петрович всегда здесь жил? С какого времени вы его знаете?

— Родственники у него в деревне были, но померли. А он после войны построился.

— Проживал один?

— Как перст.

— А когда он здесь впервые появился? — поинтересовался Коваль.

— Не помню. Не оскверню уста неправдой.

— Как немцы пришли, так он сразу и объявился? — спросил Коваль.

— Может, и сразу, — недовольно согласилась Степанида.

— А потом, когда наши Вербивку освободили, он куда девался?

— Он тогда в лесу жил, в тайности… У него от зверства человеческого разум помутился. Из леса почитай что не выходил, все богу молился. А когда после войны к людям возвернулся, просил за них господа. И бог ему открылся, разум вернул, и стал Петро еще больше богу молиться и нас к нему звать…

— Чепиков знал, что Лагута сбежал из армии и всю войну здесь пересидел?

— Сбежал не сбежал, — передразнила Степанида, — это лишь богу одному ведомо. Меня об этом не пытайте и хулы напрасной на брата Петра не валите. Если и впал в какой грех, то не по своей, а по святой воле.

В ожидании новых вопросов она затаилась, зажав в руке уголок фартука.

— Ладно, — согласился Коваль. — Скажите, какие отношения были у вашей Марии с Лагутой? Обоснованно Чепиков ревновал ее?

— Опять за свое! — пробурчала Степанида. — Да, любила она слугу сатаны, мужа своего. Это уже потом между ними разрыв-трава выросла… А брату Петру она сестрой назвалась, греха у них не было.

— Чего же она тогда и днем и ночью к Лагуте бегала? — как бы удивляясь, воскликнул Коваль.

— Горе свалилось. Дите мертвое родила, в больнице сказали — больше не родит… Она и затужила. Я ее к брату Петру послала. Говорю: «Иди как к господу богу. Чего люди не могут, на то господь способен». Брат Петро сказал: «Ивана тоже приведите, пускай оставит гордыню, ибо молитвы одной Марии господь не примет, нужно, чтобы и муж рядом стоял, чтобы и он получил безгрешное рождение от бога, такое же, как и муж святой Марии, которая нам Иисуса Христа родила». Только Иван не захотел вместе с ней у бога дитя просить, отговаривать стал, брата Петра ругал. Ему сатана глаза вином заливал, и не захотел он прийти к богу…

Коваль затронул больное место Степаниды, и она разговорилась.

Вытерла рот темной ладонью и добавила:

— Какие же ревности могли быть? Сатана толкнул его руку…

— Значит, не в ревности дело, — подытожил Коваль, будто соглашаясь со Степанидой.

— Брат Петро святой человек был. Помогать себе в хозяйстве допускал только одну сестру во Христе, у которой муж умер. Вот и приходила она к нему молиться, хотя за мертвых этих и не положено, они у бога новую жизнь получают.

— А кто же она? — поинтересовался капитан Бреус, хотя и знал, о ком идет речь.

— Ну кто… — замялась Степанида.

— Впрочем, можете не говорить.

— Невелика тайна, — решилась все же Степанида. — Ганна. Продавщица наша.

— Правильно, — согласился Бреус. — И часто вы ее здесь видели?

— Не очень чтобы…

— Значит, тайно прибегала…

— От людской молвы. Да и когда ей было — целый день и вечер в ларьке торгует. Если и прибежит, то ночью, поубирает, еду сварит и снова домой бежит…

— В прошлый раз, — переменил разговор Коваль, — вы сказали, что пистолета у Ивана Чепикова не видели. А знали, что зять потерял пистолет недели за две до убийства?

— Он и голову мог потерять.

— Вы не находили оружие в хате или во дворе?

Степанида только плечами пожала.

— А Мария или Лагута?

— Не знаю и не слышала.

— А может, он никакого пистолета и не терял?

— Может, и не терял, — равнодушно согласилась Степанида.

— Ну что ж, — поднялся Коваль, — так и будем считать…

На дворе полыхал июль. Солнце плыло в небе, как раскаленный масленый блин, горячий воздух пропекал через одежду, заманчиво играла мелкой волной синяя река. Горьковато пахла нагретая солнцем лоза, и запах этот напомнил Ковалю детство.

— С этой Клименчихой ногу сломаешь, — словно извиняясь за ее несговорчивость, сказал Бреус. — Ядовитая баба. И не поймешь, в бога она верит или в черта. Мать все же, но и слезинки не уронила. Будто и в самом деле верит, что Мария прямиком в рай отправилась…

— Оставьте, капитан, — недовольно остановил его Коваль. — О некоторых вещах не следует говорить таким тоном. — И, чтобы смягчить свои слова, дружелюбно добавил: — А не искупаться ли нам, Юрий Иванович? Глядишь, и пистолет ненароком в речке найдем. Бывает, неизвестно по каким причинам и за какие заслуги нам помогает господин случай.

Начальник уголовного розыска, который давно изнемогал в своем мундире, с радостью согласился.

Они разделись в лозняке напротив двора Лагуты.

Остывая, перед тем как лезть в воду, они расположились в редкой тени молодых ив, на небольшом камне, утопавшем в высокой траве. Обсудив добытые сведения, оба пришли к выводу, что конечно же Лагута был дезертиром и, прикидываясь юродивым, избежал разоблачения и наказания.

— Об этом нужно допросить еще Кульбачку, — сказал подполковник. — Она была все же самым близким ему человеком… И Чепиков мог кое-что знать о своем соседе…

— А какое отношение к убийству, товарищ подполковник, — разрешил себе спросить Бреус, — имеет то, знал Чепиков о дезертирстве Лагуты или нет?

Дмитрий Иванович не сразу отозвался. Бреус видел, что подполковник задумался о чем-то своем, и замолчал.

Коваль медленно поднялся с камня, вошел в прохладную воду. Уже из речки выкрикнул капитану, задержавшемуся на берегу:

— Смелее, Юрий Иванович! Вода чудесная!.. А что касается вашего вопроса, скажу: именно это и есть для меня самое важное…

V

…Чепиков смотрел в одну точку, на носки своих ботинок, и в который раз повторял:

— Да пойми, Петро! Прошу по-человечески. Нет мне жизни без Маруси. Обоих губишь: и ее, и меня.

Лагута сидел на лавке ровно, прислонившись к стене. Он будто и не замечал Чепикова, а думал о чем-то далеком. Стакан с водкой стоял перед ним полный. Не притронулся он и к колбасе, торопливо нарезанной хозяином дома большими кусками.

Иван Тимофеевич все сказал и теперь уставился на невозмутимого соседа. Молчание становилось для него невыносимым.

— Да выпей ты со мной, хоть пригуби, — быстро заговорил он, чтобы оборвать эту слишком затянувшуюся тяжелую паузу. — По-хорошему прошу.

— Не употребляю я этого зелья, Иван. И Марию твою к себе не зову. Сама идет, спасается.

— Да пойми же ты! Ничего в жизни, кроме нее, не осталось. Чего хочешь ради нее отдам… Не могу смотреть на тоску в ее глазах. Ну нет детей — так что из того? Лишь бы она была рядом, как раньше… И не молчала, не смотрела на меня такими глазами, будто я во всем виноват. Хоть нож в сердце, чтобы не видеть такого! Как выпью, только легче и становится… — И Чепиков, словно подтверждая сказанное, схватил со стола свой стакан и выпил его одним духом. — Ну выпей, Петро, — еще раз попросил он Лагуту, который и дальше молча и будто свысока наблюдал за ним.

— Червяк ты, Иван, червяк ползающий, — наконец проговорил он. — Зло не само по себе появляется, оно из нас самих растет. Ты в себя вглядись.

— Я зла никому не делал, и мне не надо…

— Делал. На войне в человека стрелял, руки в крови у тебя.

— Я врагов стрелял, фашистов.

— Враг ты себе сам. Убил на войне человека — значит, и детей его убил, и внуков, и правнуков, и всех, кто уже не родится от него. Ты весь его род истребил и оборвал… Вот господь тебе и воздал. И у тебя нет детей, и твой род оборвется… А Мария спасения ищет. И за тебя, и за себя молится. Господь, он и твою душу зовет, он и с тобой говорить хочет, тебе открыться. Иисус Христос родился для тебя и родится в тебе, если не будешь от него отворачиваться. Почему бы тебе, Иван, не допустить его в свое сердце? Прими с верой, и он устроит твою жизнь… Не ропщи, иди к нему.

Чепиков терпеливо слушал, потом вдруг вскочил и принялся быстро ходить по комнате.

— Род, говоришь, фашистский оборвал? Когда убивают гада, о его роде не спрашивают.

— И змий — божья тварь, Иван. А я о людях говорю.

— А двадцать миллионов, что фашист убил, изувечил, уничтожил на нашей земле, они разве не человеческие души? Или наших ты и за людей не считаешь?! Слушай, Петро, — остановившись возле Лагуты, сказал Чепиков неожиданно твердым и трезвым голосом, — последний раз говорю: отстань от Маруси, не приваживай, не задуривай. Не смей тянуть в свое кубло. Плохо ей, Лагута, от твоих молитв и радений. Она уже людей не видит. Сама не своя ходит. Если с ней беда случится, я из тебя душу вытрясу!

— Не угрожай, Иван, ибо ты не мне грозишь, а самому господу Иисусу Христу. А он и наказать способен.

— Меня? За что? Это не я, а ты здесь при немцах царствовал! — Чепиков вдруг, схватив Лагуту за рубашку, стащил с лавки.

— Так вот ты для чего позвал меня, брат мой! — пытаясь освободиться из цепких Ивановых рук и едва выговаривая слова, прохрипел Лагута. — Свят-свят! Глаза у тебя аки сатанинские! Вот так зло из тебя и выпирает, Иван. — Он дернулся, вырвался наконец из рук Чепикова, попятился и выскочил за дверь.

Чепиков еще минуту покрутился по комнате, потом тяжело опустился на табурет… Когда поднял голову, увидел в дверях Марию.

— Зачем так, Иван? — тихо произнесла она, войдя в хату. — Обидел человека! Он за нас богу молится. Он и тебе добро сделает. Пойди к нему. Бог простит. Покайся, пока не поздно, за плохие мысли твои. — И она заплакала.

— Марусенька, любимая, — протянул он к жене руки, — не нужно к нему ходить, никогда. Все это вранье собачье. Слышишь меня? Вранье это.

— Господь захочет — и у нас дитя будет. Покайся! — твердила свое Мария.

— Ну, не будет — горе небольшое. Лишь бы ты была со мной. Пропаду я без тебя, Марусенька… Ну иди же ко мне!

Мария вырвалась из его объятий.

— Вот видишь, — горько покачала она головой, — ты только о себе да о грехе думаешь. А брат Петро без греха — о всех нас.

Иван Тимофеевич снова попытался было привлечь жену к себе, но она не сдвинулась, стояла словно каменный столб, чуть отклонившись назад.

— Да иди же ко мне, милая, повезу тебя снова в Киев. Хочешь, к московским врачам? А Лагута твой — мошенник и негодяй! Всю жизнь он такой!..

— Да ты пьяный! — отшатнулась Мария, вскрикнула: — Мама! — И выбежала из хаты…

…Еще долго после этого Чепиков ходил по комнате, нервно сжимая кулаки. Потом решительно направился в сени и принялся шарить в темноте на одной из верхних полок.

Наконец достал какой-то завернутый в тряпку предмет. Развернул, бросил тряпку под ноги… В слабом комнатном отсвете матово блеснула черная сталь пистолета.

Несколько секунд Чепиков держал парабеллум на ладони, словно взвешивая его, потом нырнул из сеней в темноту ночи. На него дохнуло густыми запахами трав и речной влагой.

Тихо. Небо мерцало звездами. Можно было различить крышу дома, заборчик внизу. Чепиков глянул на прямоугольник Степанидиного окошка — оно уже не светилось, и он не мог понять, то ли Мария с матерью легли спать, то ли куда-то ушли. А впереди, сливаясь с непроглядно черной стеной леса, возвышалась хата Лагуты, тоже с погасшими окнами.

Чепиков постоял на крыльце, всматриваясь в темноту и прислушиваясь к ночной тишине. Потом сошел на землю, перепрыгнул через заборчик и неслышно двинулся двором, заросшим спорышом, к соседнему дому.

Подкрался к окну, под которым — он это знал — стояла широкая кровать Лагуты. Сжимая пистолет, легонько коснулся левой рукой стекла. Оно зазвенело под пальцами.

Казалось, зазвенело и в сердце, в жилах, во всем теле. В комнате над белой занавеской показался силуэт Лагуты. Чепиков представил себе, как пуля пролетит сквозь стекло, оставив небольшую аккуратную дырочку, и человек в белой рубашке осядет вниз или упадет на пол и, уже мертвый, ударится головой о доски.

Узнав Чепикова, Лагута распахнул створки окна.

— Ну, чего тебе, Иван? — мягко спросил он.

— Петро, — угрожающе произнес Чепиков. — Я тебя предупреждал… — От нервной дрожи он даже не смог поднять высоко пистолет.

Увидев в руках Чепикова оружие и поняв его намерение, Лагута мигом бросился на пол…

Чепиков не сразу сдвинулся с места. Постоял, облизал пересохшие губы. Потом ступил слабыми ногами раз, второй и поплелся прочь от окна, но не к своей хате, а в противоположную сторону, в лес, который словно тайком следил за ним.

Тишина снова сковала мир, лес закрыл звезды, тянул к Чепикову острые сухие ветви. Он шел наобум, спотыкаясь, не выбирая дороги… Через какое-то время, остановившись на небольшой поляне, стал целиться из пистолета в фантастически очерченное, высокое, как Лагута, дерево. Его терзала неудовлетворенная потребность нажать на спусковой крючок. Резкий выстрел разорвал ночь, разбудил лес и забухал, застонал над Росью. Над самой головой Чепикова тревожно ухнул сыч, зашумели разбуженные птицы. Высокое темное дерево не только не упало, а, казалось, двинулось на него, и он выстрелил снова и снова…

После этого напряжение сразу спало, Чепиков опомнился и бросился к дому.

Вскоре он выбежал из леса прямо к своему двору. Вокруг стояла та же сонная тишина. Ни в его хате, ни у Степаниды, ни у Лагуты, как и раньше, света не было. Мерцавшие звезды так же мирно смотрели из черной бездны, где-то привычно проскрипел дергач, неподалеку била в берег Рось.

У Чепикова будто камень упал с души.

Постоял, присматриваясь к дому соседа, к тому окну, за которым стоял Лагута, в кого он хотел выстрелить, и почувствовал такую усталость, словно проделал неимоверно тяжкую работу…

На полу в сенях Чепиков нашел тряпку, завернул в нее парабеллум и положил его назад в тайник.

Уснул он в эту ночь неожиданно быстро…

VI

Коваль еще не ложился спать, когда Макаровна постучала и сказала: «Вас к телефону».

Дмитрий Иванович как сидел за столом в форменных брюках, в тапочках и майке, так и вышел в коридор.

— Товарищ подполковник, — послышалось в трубке. — Докладывает помощник дежурного по райотделу старший сержант Буряк… Вас тут гражданочка из Киева разыскивает.

— Какая гражданочка? — не мог понять Коваль. И вдруг… ему даже не поверилось, но оттого, как забилось сердце, прилила к лицу кровь, сразу обо всем догадался. Так должно было случиться, иначе и быть не могло. Этот телефонный звонок он давно ждал.

— Товарищ подполковник, — снова послышался мужской голос. — Фамилия, говорит…

— Дайте ей трубку! — не дослушав сержанта, крикнул Коваль. — Да побыстрей!

А потом они молчали. Молчание длилось, кажется, целую минуту, длинную как жизнь.

Она прошептала едва слышно, не своим от волнения голосом:

— Дмитрий Иванович…

«Почему не «Дмитрий»? Ну, ясно… — Он представил себе строгую официальную обстановку комнаты дежурного по райотделу. — Ведь рядом стоит сержант».

— Я сейчас буду… Подожди меня. Как ты меня нашла? — И тут же добавил: — Дай трубку дежурному… Пусть побудет у вас, — сказал Коваль, не подумав, что для сержанта это могло прозвучать как приказ задержать женщину.

Он был охвачен радостным чувством праздника, которого ожидают давно и который пришел, вдруг сделав эти минуты самыми прекрасными в его жизни. Бросился в комнату, мигом оделся и, застегивая на ходу пуговицы, выбежал на улицу.

Ружена услышала торопливые шаги Коваля, которые раздавались на тихой ночной улице, и вышла на крыльцо.

Они стояли, выхваченные из ночной темноты ярким светом, бившим из окон комнаты дежурного, прильнув друг к другу, и молчали.

— Ну вот… — выговорил наконец Коваль.

— Да, — словно бы все объяснила этим Ружена. Могла многое рассказать Дмитрию Ивановичу — о том, как трудно было ей лететь на курорт без него, об Афонских пещерах, об одиноком Матушкине и еще многое другое. Но в эту минуту ничего не хотелось говорить. Как будто боялась словами развеять необъяснимое чувство легкости и покоя, которое охватило ее. Понимала, что приехала на Рось не только потому, что с Дмитрием Ивановичем может что-то случиться, — больше всего потому, что они должны быть вместе, всегда вместе.

Они сошли с освещенного крыльца и, казалось, нырнули в мягкую ночь.

Коваль осторожно взял Ружену под руку, чтобы не оступилась на незнакомой дороге, будто это не она лазила по скалам в своих экспедициях. Шли молча, прижимаясь друг к другу. И только возле гостиницы он заговорил:

— Здесь гостиница. Думаю, и для тебя найдется комнатка…

Загрузка...