Ползет по крутосклону человек. За плечами желтый мешок, фуражка солдатская.
К чему бы? Тропа в заимку одна.
“Шпиён”, — подумал рыжебородый.
Встал на шипишник и, как зашебуршал листвой человек, вышел из куста — винтовку поднял, говорит:
— Обожди.
Расправил тот усы под опухшими серыми щеками, мешок за плечами подкинул, ответил:
— Ладно. Думал — не стречу, а у вас дозоры — честь честью. Вот лешаки!
— Ты куда?
— Я-то? Я, парень, к Листрату Ефимычу.
Шипишника ягода, как кровь, алая, тугая. Пахнет мокрым, гниющим листом. Камень — как мужик — смотрит упрямо и скупо.
Рыжебородый поправил пояс, спросил:
— А ты по каким делам?
— Дела семейные. Сын я ево, Митрий.
— Та-ак!… Отца, значит, навестить. Ето дело хорошее. Валяй, Митьша. Давай я те провожу.
Борода желтая, смеется. Камень от листвы золотой, а под тропой — падь, пропасть, и рвется там кверху голубым телом ручей.
— Ты чо с дозору уходишь?
— А ну их к лешаку с дозором! Поеду я лучше за сеном. Коров, поди, пригнали.
— Дисциплины нету.
— А я, скажу, тебя в плен взял. Могу я уйти, чудак, раз я с пленным? У вас как ноне сена-то?
— Сена ничего, дождя не было. Не сгноили. А ваши как?
— Атамановцы пожгли, а сено, парень, было — прямо хлеб. Хоть шти вари. Старики не упомнют.
— На Копае, бают, травы страсть.
— Там завсегда, там пчела-то с воробья.
На заимке промеж изб и амбаров — палатки, фургоны-ходки, накрытые кошмами. Скот бродит. Ребятишки из-за фургонов подкрадываются к лошадям дергать из хвоста волос на лески.
Бабы у колодцев ругаются.
— Цельно опчество! — сказал Дмитрий.
— У нас, парень, куды хошь. Кузька один што стоит.
Довел до дома. Снял шапку — лысина розовая, и глаза тоже розовые — довольные.
— Прошшай, Митьша!… Попу Сидору кланяйся. Хороший поп, и на пчелу ему везет.
Калистрат Ефимыч спросил из горницы:
— Здорово, Митьша. Ты чо явился-то?
— А к тебе, батя.
— Ну, ладно, самовар, коли, надо согреть. Настасьюшка!
Мягко и быстро, как за ягодами пригибаясь, ходила Настасья Максимовна. Юбка красная. Грудь, как курица-черныш, подстреленная.
— Как у вас хозяйство-то? — спросил Калистрат Ефимыч.
— Плохо.
— Чего так?
— Офицера поселили — жрет многа. Все птицу любит. То и дело полевать ходи. Торговать Семен хотел — люди в городе новые — не верют. Доходы у нас знашь каки!… Белянка отелилась, а молока дает мало — сглазили, што ли. Прямо руки опускаются, беда!…
— Подати опять, бают, в закон вошли.
— Моченьки нет. С четырнадцатого года, грит, плати — и никаких. А где таки деньги найдешь?
— Трудно.
— Я и говорю…
Томительно вздохнула Настасья Максимовна. Оглянулся на нее Калистрат Ефимыч и, поспешно вставая с лавки, спросил:
— Ты зачем пришел?
Дмитрий надел и снял фуражку, подернулись быстрые, как у зверя, глаза.
— За тобой…
— Ну?…
— Буде дом срамить. Аида к себе. Чо тут со шпаной-то вязаться? И Настасья пусть идет… коли што… — И, разевая широкий и серый, как шинель, рот, заговорил беспокойно: — Иди!… Смеются поселком-то — в разбойники, грит, и душегубы! У нас семья, слава богу!…
Тихо пахло в избе хлебами. Тяжело, свободно лежало на широких лавках оранжево-золотистое солнце.
Калистрат Ефимыч, стягивая, слипая слова, как смолой, сказал:
— Зря. Не пойду. Живите одни.
Дмитрий озлобленно мотнул головой, громко стуча сапогами, подошел к дверям тушить цигарку. Задевая порог, вошел рыжебородый Наумыч.
— Здорово живете. Пойдем, Митьша. Как ты есть, так я тебя и заарестую… Никаких.
— Куда?
— В штабу. Там тебя судить будут.
Дмитрий скинул фуражку и закричал:
— Не желаю я судиться! Не признаю я вашева правительства! Какой суд?
— А там тебе скажут. Айда! Ты не ори, у нас мужики веселые, может, простят.