XXXVI

Заперли шамана в загон. Подох в загоне теленок, выволокли его на назьмы, за заимку, волкам и собакам. Вместо теленка — шамана.

— Пленный, — сказали.

И поставили часового.

Стоит часовой, штыком глиняную стену царапает — скучно. Пошел за табаком и не вернулся.

Забыли шамана.

Снег дул тонкий и голубой. Земля была тонкая, голубая и веселая.

Жарко шаману, халат расстегнул, бегает по загону, по подмерзшему назьму.

Эх, сильно бьют русские, много крови выпустили русские, поди так целые озера. И боги русские не помогли. Сжечь надо плосколицых, темных.

В щели дует голубой снег. Щель голубая, а в загоне темно, как за пазухой.

Кровь у шамана Апо на затылке, жарко затылку, точно горячая лепешка приложена.

Ноги болят, голова болит, богов нету.

Бубна нету, да и зачем шаману комлать, когда боги убежали, как листья от снега. Не призовешь богов. А без богов — как без кумыса.

Бегает загоном шаман. Часовой обедает, затем табак крошит на трубку.

Жарко шаману, будто лисице в гоне.

Встал на колени, запел:

— Ушел дух Койонок на Абаканские горы, ушел и не вернется! Потерял конь узду, не вернется!… Душа твоя как белки Абаканские, — не растают!… Койонок, Койонок!…

Голубой снег падает. Голубые деревья растут.

Вскочил шаман. Заплясал шаман. Завыл шаман. По всей заимке — как десять троек промчалось.

Бегут русские, спешат к загону.

Заметили духи шамана. Увидал их, полетел над тайгой шаман Апо.

А-а-а?… Поймал глазами моими, поймал, где духи были! Когда киргизов русские убивали — вы каким мясом обжирались? Зачем сейчас шаману явились? А-а-а!…

Пляшет в священной пене шаман. Руками бьет — нет бубна. Тело содрогается, потрясает, нет на теле бубенцов, нет на теле железа, нет плети.

— Бить буду! Железом гонять буду!…

Нечем бить — нет железа, нет плети. Улетают духи на малиновогривых конях.

Русские у двери хохочут широко:

— Завертелся!…

— Орет-то, как бугай весной!…

— А нос-то в пене!

— Во-от лешак!…

На плечах у русских снег, шапки снежные, широкие. И голоса как таежные сугробы. Й лохматы из собачьих шкур дохи.

— Спятил!…

— Каюк!…

— Получил кабинетские земли?

— Захотели, собаки?

— Земель всем!… С большаками воевать!

И комлал до вечера шаман — до вечера хохотали мужики. Приходили и уходили, а смех метался у дверей плотно и неустанно, как снег.

Вечером ушли — привезли в заимку пойманных офицеров. Было их пятеро. Все без погон, без шапок. Уши у них отморожены.

Один молоденький, прижимая руки к ушам, плакал и кричал:

— Граждане! Мы же сочувствуем!… мы вполне… случайно!…

Рыжебородый Наумыч орал:

— Верна!… Усе вы, стервы, сочувствуете, усе! Бить вас, стервей поганых!…

В избе заседал штаб. Ревели на улице полозья. Никитин верхом объезжал отряды, а за ним мальчонка охлябью догонял и кричал:

— Дяденька Микитин, у штабу старики просют! Дяденька!

Было мальчонке весело, свистал он, колотил лошадь кнутом по ушам.

Старик с тающими глазами и с бородой, похожей на ком грязи, сказал:

— Делов многа… Атамановцы с города наступают… Пять волостей соединилось, к нам идут. Чево тут на офицеров смотреть?

— Опять народ требует, народу надо!

Штаб вынес постановление: “Расстрелять”.

Офицеров повели в тайгу. Торопливо, не оглядываясь, увязая в снегу, шли офицеры.

Плотно сбившись, с винтовками наперевес, позади мужики.

Гикали мальчонки. Громко кричали мужики. На назьмах, поджав хвосты, рвали труп теленка тощие собаки.

У самой опушки заметили на дороге к тайге мчащуюся кошеву.

— Ефимыч! — крикнул мальчонка.

И, перебивая друг друга, радостно отозвались мужики.

— Листрат Ефимыч! Едет!…

— Смолин!… Едет!

Тряслись по кошеве алые, зеленые лошади, и снег был над ними, под ними — атласно-голубой.

— Ефимыч!

— Батюшка!

И один из мужиков радостно крикнул офицерам:

— Бяги! Некогда с вами тут!

Офицеры, пригибаясь, царапая руками снег, побежали.

Мужики выстрелили. Офицеры осели в снег.

Махая винтовками, с гиканьем понеслись мужики к кошеве. Шарахнулись лошади, фыркнули и, изгибая в дугу потное тело, свернули и помчали кошеву сугробами.

Поднялся в кошеве Калистрат Ефимыч в бараньем черном тулупе. Махая шапкой, кричал:

— Шеснадцать волостей. Шеснадцать, хрещены, за советску власть!

Жарко и душно в штабе. Пахнет овчинами, сосновыми дровами.

Распахнув тулуп, в полушубке, затянутом зеленой опояской, в красных пимах-валенках, густо говорит Калистрат Ефимыч:

— На съезду Советов шеснадцати волостей, одна не хочет — расстрелять приказал усю.

Никита вскочил:

— Прошу слова!… Не уполномачивал!

Закричали со двора мужики:

— Обождь, Микитин, обождь! Дай Листрату!

— Дуй, Листрат, правильно!…

Широкий, как стол, тулуп. Воротник курчавый, мокрый, борода синяя оттаивает — каплет.

— Усех делегатов расстреляли — не дерзай, коли всем миром идем.

— Пра-авильна!…

— Не лезь!…

— Атамановцы с городов идут. Полки! Тьма-тьмущая, надо и нам сбирать. У те как, Микитин, сбираешь?

— Побьем!

— Крой!

— Усех порежем!

Злятся, трясутся стены избы. Земля на дворе обжигает черные зубы, люди на зубах у ней как пена.

Гудит, ширится в духоте резкий голос Никитина:

— Товарищи!… Ячейка протестует!… Товарищи, надо!…

— Чаво там, Листрат, дуй, бей на нашу голову!!

Мокрый бараний тулуп в дверях. На крыльце. Как бревно — над головами голос:

— Шеснадцать волостей в полку!… Колчаковскую, значит, армию бить.

— О-о-о!…

— Валяй, Листрат!… Валяй!…

У ворот в шали и в шубе — женщина. Липнет по воротам бледно-малиновый снег. Комья его, как цветы, — на земле.

— Настасья? — спросил Калистрат Ефимыч. — Аль нет? Тебе чего тут?

Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:

— Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.

Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:

— Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!

Наумыч, махая галицами, смеялся.

— Пойдем в избу, — сказал Калистрат Ефимыч, — нечо улицу срамить.

А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.

Взвизгнул Наумыч:

— Листрат, берегись… режет!…

Мяли темноту трое.

Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:

— Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!

— Убью!…

…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:

— Резаться, курва? Мы те научим!

Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:

— Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!

Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза — лед ледниковый.

— Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина-то.

Распуская зеленую опояску, говорил Калистрат Ефимыч:

— Меня кончат не скоро. Я стожильный. У ей, вишь, наши-то полюбовника убили… А может, и я убил?

Помолчал и, ставя пимы на печь, добавил:

— Пришло время — надо убивать. А пошто, не знаю… Микитин не велит. По-своему гнет. А убивать приходится.

— Кабинетски-то земли отняли?

— Отняли!… Как же!

— А теперь каки будут отымать?

— Найдется.

Взбивая подушки, сказала Настасья Максимовна:

— Я, Листратушка, мыслю пельмени доспеть и Микитина на пельмени кликнуть. Поди, так и покормить сердечного некому?

— Доспей!

…А в это время у поселка Талицы Власьевская волость давала бой атаманским отрядам.

Бежала у поселка и по долине сизо-бурая лисица — снег густой.

Загрузка...