Заперли шамана в загон. Подох в загоне теленок, выволокли его на назьмы, за заимку, волкам и собакам. Вместо теленка — шамана.
— Пленный, — сказали.
И поставили часового.
Стоит часовой, штыком глиняную стену царапает — скучно. Пошел за табаком и не вернулся.
Забыли шамана.
Снег дул тонкий и голубой. Земля была тонкая, голубая и веселая.
Жарко шаману, халат расстегнул, бегает по загону, по подмерзшему назьму.
Эх, сильно бьют русские, много крови выпустили русские, поди так целые озера. И боги русские не помогли. Сжечь надо плосколицых, темных.
В щели дует голубой снег. Щель голубая, а в загоне темно, как за пазухой.
Кровь у шамана Апо на затылке, жарко затылку, точно горячая лепешка приложена.
Ноги болят, голова болит, богов нету.
Бубна нету, да и зачем шаману комлать, когда боги убежали, как листья от снега. Не призовешь богов. А без богов — как без кумыса.
Бегает загоном шаман. Часовой обедает, затем табак крошит на трубку.
Жарко шаману, будто лисице в гоне.
Встал на колени, запел:
— Ушел дух Койонок на Абаканские горы, ушел и не вернется! Потерял конь узду, не вернется!… Душа твоя как белки Абаканские, — не растают!… Койонок, Койонок!…
Голубой снег падает. Голубые деревья растут.
Вскочил шаман. Заплясал шаман. Завыл шаман. По всей заимке — как десять троек промчалось.
Бегут русские, спешат к загону.
Заметили духи шамана. Увидал их, полетел над тайгой шаман Апо.
А-а-а?… Поймал глазами моими, поймал, где духи были! Когда киргизов русские убивали — вы каким мясом обжирались? Зачем сейчас шаману явились? А-а-а!…
Пляшет в священной пене шаман. Руками бьет — нет бубна. Тело содрогается, потрясает, нет на теле бубенцов, нет на теле железа, нет плети.
— Бить буду! Железом гонять буду!…
Нечем бить — нет железа, нет плети. Улетают духи на малиновогривых конях.
Русские у двери хохочут широко:
— Завертелся!…
— Орет-то, как бугай весной!…
— А нос-то в пене!
— Во-от лешак!…
На плечах у русских снег, шапки снежные, широкие. И голоса как таежные сугробы. Й лохматы из собачьих шкур дохи.
— Спятил!…
— Каюк!…
— Получил кабинетские земли?
— Захотели, собаки?
— Земель всем!… С большаками воевать!
И комлал до вечера шаман — до вечера хохотали мужики. Приходили и уходили, а смех метался у дверей плотно и неустанно, как снег.
Вечером ушли — привезли в заимку пойманных офицеров. Было их пятеро. Все без погон, без шапок. Уши у них отморожены.
Один молоденький, прижимая руки к ушам, плакал и кричал:
— Граждане! Мы же сочувствуем!… мы вполне… случайно!…
Рыжебородый Наумыч орал:
— Верна!… Усе вы, стервы, сочувствуете, усе! Бить вас, стервей поганых!…
В избе заседал штаб. Ревели на улице полозья. Никитин верхом объезжал отряды, а за ним мальчонка охлябью догонял и кричал:
— Дяденька Микитин, у штабу старики просют! Дяденька!
Было мальчонке весело, свистал он, колотил лошадь кнутом по ушам.
Старик с тающими глазами и с бородой, похожей на ком грязи, сказал:
— Делов многа… Атамановцы с города наступают… Пять волостей соединилось, к нам идут. Чево тут на офицеров смотреть?
— Опять народ требует, народу надо!
Штаб вынес постановление: “Расстрелять”.
Офицеров повели в тайгу. Торопливо, не оглядываясь, увязая в снегу, шли офицеры.
Плотно сбившись, с винтовками наперевес, позади мужики.
Гикали мальчонки. Громко кричали мужики. На назьмах, поджав хвосты, рвали труп теленка тощие собаки.
У самой опушки заметили на дороге к тайге мчащуюся кошеву.
— Ефимыч! — крикнул мальчонка.
И, перебивая друг друга, радостно отозвались мужики.
— Листрат Ефимыч! Едет!…
— Смолин!… Едет!
Тряслись по кошеве алые, зеленые лошади, и снег был над ними, под ними — атласно-голубой.
— Ефимыч!
— Батюшка!
И один из мужиков радостно крикнул офицерам:
— Бяги! Некогда с вами тут!
Офицеры, пригибаясь, царапая руками снег, побежали.
Мужики выстрелили. Офицеры осели в снег.
Махая винтовками, с гиканьем понеслись мужики к кошеве. Шарахнулись лошади, фыркнули и, изгибая в дугу потное тело, свернули и помчали кошеву сугробами.
Поднялся в кошеве Калистрат Ефимыч в бараньем черном тулупе. Махая шапкой, кричал:
— Шеснадцать волостей. Шеснадцать, хрещены, за советску власть!
Жарко и душно в штабе. Пахнет овчинами, сосновыми дровами.
Распахнув тулуп, в полушубке, затянутом зеленой опояской, в красных пимах-валенках, густо говорит Калистрат Ефимыч:
— На съезду Советов шеснадцати волостей, одна не хочет — расстрелять приказал усю.
Никита вскочил:
— Прошу слова!… Не уполномачивал!
Закричали со двора мужики:
— Обождь, Микитин, обождь! Дай Листрату!
— Дуй, Листрат, правильно!…
Широкий, как стол, тулуп. Воротник курчавый, мокрый, борода синяя оттаивает — каплет.
— Усех делегатов расстреляли — не дерзай, коли всем миром идем.
— Пра-авильна!…
— Не лезь!…
— Атамановцы с городов идут. Полки! Тьма-тьмущая, надо и нам сбирать. У те как, Микитин, сбираешь?
— Побьем!
— Крой!
— Усех порежем!
Злятся, трясутся стены избы. Земля на дворе обжигает черные зубы, люди на зубах у ней как пена.
Гудит, ширится в духоте резкий голос Никитина:
— Товарищи!… Ячейка протестует!… Товарищи, надо!…
— Чаво там, Листрат, дуй, бей на нашу голову!!
Мокрый бараний тулуп в дверях. На крыльце. Как бревно — над головами голос:
— Шеснадцать волостей в полку!… Колчаковскую, значит, армию бить.
— О-о-о!…
— Валяй, Листрат!… Валяй!…
У ворот в шали и в шубе — женщина. Липнет по воротам бледно-малиновый снег. Комья его, как цветы, — на земле.
— Настасья? — спросил Калистрат Ефимыч. — Аль нет? Тебе чего тут?
Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:
— Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.
Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:
— Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!
Наумыч, махая галицами, смеялся.
— Пойдем в избу, — сказал Калистрат Ефимыч, — нечо улицу срамить.
А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.
Взвизгнул Наумыч:
— Листрат, берегись… режет!…
Мяли темноту трое.
Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:
— Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!
— Убью!…
…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:
— Резаться, курва? Мы те научим!
Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:
— Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!
Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза — лед ледниковый.
— Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина-то.
Распуская зеленую опояску, говорил Калистрат Ефимыч:
— Меня кончат не скоро. Я стожильный. У ей, вишь, наши-то полюбовника убили… А может, и я убил?
Помолчал и, ставя пимы на печь, добавил:
— Пришло время — надо убивать. А пошто, не знаю… Микитин не велит. По-своему гнет. А убивать приходится.
— Кабинетски-то земли отняли?
— Отняли!… Как же!
— А теперь каки будут отымать?
— Найдется.
Взбивая подушки, сказала Настасья Максимовна:
— Я, Листратушка, мыслю пельмени доспеть и Микитина на пельмени кликнуть. Поди, так и покормить сердечного некому?
— Доспей!
…А в это время у поселка Талицы Власьевская волость давала бой атаманским отрядам.
Бежала у поселка и по долине сизо-бурая лисица — снег густой.