Иван Петрович! Пришлите мне, ради бога, книг. Скука страшная! Эта скука ледяным гнетом тяготеет у меня на душе. Не знаю, что делать?.. Бывают же такие ужасные минуты, когда человеку все противно! На днях мне принесли горшок роз. Пышно начали они развертываться на солнце; все были свежи и прекрасны, как вдруг одна из них при самом расцвете, бог знает отчего, побледнела, завяла и спала со стебля. Силы жизненной, что ли, у нее недостало или от другой какой причины — не умею разгадать! Боюсь только, и со мной не сделалось бы того же.
Прощайте! Заходите к нам на досуге.
Что делать! я сам болен тою же болезнью; у меня у самого душа как деревянная… Не беспокойтесь, это скоро пройдет, особенно у вас… Вот оденутся деревья, зазеленеют луга… Теперь весна похожа на осень, а там ясные дни, теплый воздух произведут на вас благодатное влияние. Берегите прекрасное души вашей, не давайте ему вянуть от жизненного холода… Сегодня не могу быть у вас. Посылаю вам несколько книг.
Преданный вам ***ов
Благодарю за книги. Шекспир заставил трепетать меня. Счастлив тот, кому дано разгадать тайну человеческого сердца! Завидую гению, который силою волшебной власти самые страдания превращает во что-то прекрасное и благородное… Перед таким могуществом исчезаешь в своем ничтожестве! Глупые, мелкие огорчения терзают мое сердце, как будто оно создано для них! Бессильная возвыситься над омутом пошлости, я с ужасом вижу, как лучшие цветы сердца гибнут. Пусть бы еще посрывала их буря, — нет, черви подъедают! Грустно! — Прощайте, до свидания!
В вашем письме есть что-то, похожее на желание славы… Полноте! не отягощайте вашу душу этим новым бременем. «Я буду жить в потомстве!» — слова, конечно, громкие и завлекательные, но, бог знает, утешат ли они нас за гробом, а для этой жизни, право, не стоит много хлопотать… Зачем гнаться за неверным и далеким призраком? Сегодня вечером зайду к вам и, может быть, удастся поговорить с вами. До свидания!
Что за вечер был вчера! тихо, ясно, звезд на небе без счета. Мы долго гуляли по набережной; около меня раздавались рассказы о преферансе и изредка равнодушные восклицания: «Какая прекрасная погода!» Мне хотелось утонуть взором и мыслью в бездонной лазури небес, — а я должна отвечать со всевозможной любезностью на глупейшие вопросы. Как желала я встречи с вами! Мне хотелось сказать вам только два слова: «Как хорошо!» — но вас не было!..
Здоровы ли вы? Разные мелочные недосуги по службе мешают мне вас видеть… Проклинаю их! — Посылаю вам «Утреннюю зарю». Прочтите «Медведя» с особенным вниманием. Что сказать вам? Грустно что-то… Раздавшаяся ли под окном моим русская песня навела на меня эту грусть или она тайный душевный порыв? — не знаю. Я судорожно схватился за перо… Писать к вам усладительно, а надежда на вашу доброту заставляет меня забывать, что я пишу нескладно и неинтересно. Простите душевнобольному!
Да сохранит вас бог от необъяснимых болезней души! Наблюдайте внимательнее за ее порывами, иначе и вправду она может захворать. — Сейчас видела я самую здоровую душу в мире — Глафиру Николаевну П… Вечно цветущая и веселая, она засыпала меня городскими новостями, оглушила своим звонким смехом. Это депо вестей и пересказов. В душе у нее нет, кажется, ни малейшего уголка ни для чего возвышенного; ей, как она сама говорит, и грустно никогда не бывает… Мне страшно, Иван Петрович! что, если во мне самой таится будущая барыня или дама, погруженная с ног до головы в визиты и наряды и не видящая ничего, кроме них, в жизни? Сильна пошлость, Иван Петрович! Могуча она… Охватит она мою душу своим всеобъемлющим холодом, увлечет меня в мутные волны свои и поглотит все мое святое и прекрасное! Страшно!..
Как вам не стыдно иметь так мало веры в свою душу и свой ум! Чего вы боитесь? Ваших сил станет и не на такую борьбу… Мне кажется, вы слишком много думаете о будущем: так, пожалуй, настоящее ускользнет от вас, и вы с сожалением оглянетесь на него уже тогда, когда оно сделается воспоминанием. Часто счастье бывает у нас под рукою, а мы ищем его бог знает где… Не рассердитесь ли вы, если я скажу вам: будьте женщиной в высшем значении слова — не ссорьтесь с головой, но не забывайте и сердца… 3 № «Библиот. для чт.» можете продержать до понедельника.
Преданный вам ***ов
Вы вчера ушли от нас недовольный и раздосадованный. Мне тяжела мысль, что я неумышленно как-нибудь огорчила вас. Что с вами? В душе у меня вы найдете искреннее участие. — Сегодня мне необыкновенно грустно. Небо мутно; перед окном грязь да старые дома; дали не видно; тесно, душно! — Убежала бы я теперь в страну, где светит солнце, шумят деревья, расцветают цветы!.. Пожалейте обо мне, Иван Петрович! Все окружающее меня так далеко от сочувствия с безумной душой моей… О, дайте мне широкое поле, темный лес, светлую реку с отразившимися в ней небесами: упоенная красотами природы, убаюканная ее песнями, я бросилась бы с восторгом в ее божественные объятия и, может быть, сладко, сладко бы уснула!
На ваше поэтическое желание посылаю вам две немецкие книги; в них много говорится о природе. Я заметил, что немцы вам по душе со своими мечтательными взглядами и своей сладенькой фантазией. На днях вы сказали, что читаете их с особенным, тихим удовольствием. Да и вчера вы так снисходительно — если не сказать внимательно — слушали этого картофельного инженерика, Гартена, который преследовал вас и словами и взглядами. — Простите меня, что я нарушил ваше приятное расположение духа моей неуместной хандрой. Есть минуты, в которые человеку все изменяет…
К чему тут Гартен? Какое он может иметь отношение к моей грусти и моей любви к немецкой литературе? За что вы на него нападаете? — Это добренький и умненький мальчик; от его слов веет на меня всей свежестью неразочарованной души; это натура не глубокая, но светлая. — Полноте, к чему отравлять подобными капризами отрадные минуты нашей дружбы! — Приходите скорее к нам, мы сегодня дома.
Разве я виноват, что вы сделали из меня ребенка? Я завидую всему, что к вам приближается… я один далек от вас — непризнанный и непонимаемый! Могу ли я быть спокоен? Я каждую минуту страшусь потерять вас… я страдаю глубоко. Ненавидящий притворство, я должен притворствовать перед всеми, а более всех перед вами… Вчера я задыхался от счастья вас видеть, а должен был смотреть на вас холодно и бесстрастно… Сжальтесь надо мной, это ужасно! Мне совестно и страшно, когда вы говорите и обращаетесь со мной с благородной уверенностью и не подозреваете, что я готов каждую минуту изменить вам и себе!..
Я плакала, читая письмо ваше: оно было похоронной песнью нашей святой дружбе… Прощайте, бог с вами! Вы усмотрели в вашем сердце только возможность любви и испугались ее: вы разочли, что она вам вместе с отрадою принесет много и грустного, а вы скорей готовы отказаться от счастья, чем купить его страданиями души и болью сердца… Ваше состояние есть состояние ребенка, которому показывают горькое лекарство и кусок сахару… Простите мне, о, простите бедной женщине, которая, думая погреться у огня, охвачена пламенем!..
Мне были горьки не ваши укоры, не ваше старание унизить меня и представить бесхарактерным и недостойным святого чувства, а ваш глубокий эгоизм… Вы ошибаетесь: я не боюсь любви, не бегу от нее, — я ношу ее глубоко в сердце… я готов броситься в неизмеримый океан ее и погибнуть… но никогда недостало бы у меня жестокого эгоизма увлечь вас с собою… А вы!.. что же вы хотели из меня сделать, рассыпая передо мной сокровища вашей души? Неужели вы думали, что я не посмею любить вас? И какое право имели вы думать это? Вы кинули мне слово дружбы и жестоко им воспользовались… Кончаю, не хочу ни обвинять, ни оправдываться, — слишком грустно, слишком тяжело и то и другое! Прощайте! желаю вам всего прекрасного!
Благодарю вас, вы дали мне спасительный, хотя жестокий урок. Вы правы, я поступила безумно… нам следовало бы заключить условия… В самом деле, что такое была для меня эта необходимая потребность передавать вам движения души моей? эта бесконечная и сладкая мысль о вас, как вечность охватившая всю жизнь мою? это безотчетное счастье в вашем присутствии, эта светлая к вам доверчивость? Все это было только дружба, — оскорбительная дружба… Прочь ее! не надо ее! давайте нам любви по форме, с объяснениями, со вздохами, с комплиментами, вроде следующих: «Какие у вас прекрасные глаза!» или «Эта роза — вы!» И вправду, как смеет женщина говорить мужчине прямо и свободно о страданиях души? как смеет не краснеть от каждого взгляда; не потуплять глаз от каждого его слова? Это ужасно, возмутительно! грянем же на нее всеми оскорблениями ни на чем не основанной ревности и намерением обнять и расцеловать ее без церемонии, как скоро останемся с нею наедине.
Благодарю бога за наше вчерашнее свидание! Оно дало нам увериться, что в жизни есть точно высокое, святое счастье, есть минуты, за которые мало целых годов страдания… Благодарю вас! Вам я обязан всем святым и прекрасным в моей жизни. Я чувствую, как ваше присутствие возвышает и облагораживает все существо мое…
Любезный друг! Надеюсь, что ты придешь ко мне сегодня вечером перекинуть в картишки… А я сейчас от Ивана Петровича: он хандрит напропалую. Скажу тебе новость: тайна его рассеянности открыта — он влюблен в ***ну, и уж меж ними куры-муры… Beau monde[45], братец, лезет. Это открыла нам вчера Варвара Михайловна. «Третьего дня, — говорит она, — иду из лавок, попадается мне мальчишка ***х с письмом. Спрашиваю его: „Куда ты, Федюша!“ — „К Ивану Петровичу с письмом“. — „От кого?“ — „От барышни-с“. Я так, — говорит она, — и ахнула, — славно, мол, славно!.. знай наших! Бедная Мавра Александровна! ничего не знает, а ведь все на нее падет…» Теперь, любезный друг, я постараюсь следить за ним, ведь такой… боюсь, не случилось бы чего. Прощай, до свидания!
Остаюсь преданный тебе ***ин
Милая Лизавета Ивановна! Зная любовь вашу к Мавре Александровне, спешу вас уведомить о неприятном для нее открытии: вообразите, Ида Николаевна завела любовную переписку с Иваном Петровичем… Вот, нынешние девушки! Бедная старушка еще ничего не знает; но Варвара Михайловна хочет объявить ей об этом завтра вечером, по дружбе… по крайней мере, возьмут предосторожности… Будете ли вы сегодня дома? Я бы к вам на вечерок.
Остаюсь навсегда готовая к услугам Марья ***на
Любезная Марья Антоновна! Ах, какую неприятную новость написали вы мне! Не могу прийти в себя от удивления… Можно ли было ожидать этого от Иды Николаевны! Сегодня же расскажу Анне Петровне; она примет в этом искреннее участие… Бедная Мавра Александровна! наделает ей племянница неудовольствий! Ведь все на нее падет… Благодарю вас, любезнейшая Марья Антоновна, за намерение приехать вечером; к сожалению, меня не будет дома — поеду вечером к Мавре Александровне и предупрежу Варвару Михайловну: я не меньше ее привязана к этому семейству. Прощайте, любезнейшая Марья Антоновна!
Остаюсь навсегда преданная вам Лизавета ***а
Вот какая странная сцена случилась сегодня со мною: незадолго до обеда Таня позвала меня с таинственностью к тетушке и, провожая, шепнула у дверей тетушкиной комнаты: «Тетенька что-то сердиты-с». Несмотря на это, я вошла в комнату бестрепетно, с обычным моим равнодушием. Тетушка сидела в своих больших креслах, от которых еще не были отодвинуты два стула, на которых, за пять минут перед тем, помещались Лизавета Ивановна и Марья Антоновна. Тетушка при моем появлении, видимо, старалась принять позу как можно грознее и величественнее… Я в нерешимости остановилась посреди комнаты.
— Пожалуйте сюда, — сказала тетушка.
Я подошла. Тетушка устремила на меня один из своих самых проницательных взглядов; голова ее тряслась от удерживаемого гнева; глаза раскрылись во всю их величину; ноздри раздувались. Мне стало неприятно, и я решилась произнести, чтоб прекратить этот безмолвный допрос: что вам угодно?
— Мне угодно знать, сударыня, правда ли, что вы завели переписку с этим — (тут она дала вам такое странное прозвище, что щеки мои вспыхнули негодованием) — Иваном Петровичем?
— Правда, — отвечала я.
Тетушка была совершенно поражена этим ответом.
— Ах, бесстыдница! — вскричала она. — Еще и сознаешься!
Это удивило меня.
— Что ж тут дурного? — спросила я.
— Боже мой! Боже мой! — закричала тетушка. — Вот до чего я дожила, вот ведь! Что дурного?! Завести в моем доме любовную переписку!.. Этого только недоставало! Да знаете ли вы, сударыня, что вы срамите вашего отца, не говоря уже о вас самих — вам поделом! Пусть весь город указывает на вас пальцами, пусть девицы бегают вас, как чумы; но я, но бедный брат! Опозорить себя до такой степени!
Тетушка умолкла и в страшном волнении металась в кресле; она была вся гнев: шелковое платье ее укоризненно шумело, оборки на чепце трепетали, даже малиновые ленты, мне показалось, приняли какой-то огненный отлив… Старая моська проснулась, вытаращила на меня глаза и заворчала… Мне вдруг стало страшно; какой-то неприятный холод пробежал по мне.
— Кто носил ваши письма? — спросила наконец тетушка.
Я поняла ее мысль и отвечала:
— Тот, кто носил их, не виноват, потому что до сих пор вы не отдавали вашим людям приказания не слушаться меня.
— Да, конечно, теперь уж вы заставите меня принять свои меры… Бесстыдница! — прибавила тетушка, выразительно качая головой. — Что, ежели бы была жива покойная мать твоя! Ты бы уморила ее, да и меня сведешь преждевременно в могилу своим поведением…
— Тетушка! верьте, что я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить память моей матери. Я знаю, что в подобном случае она не так бы обращалась со мной…
— Как! Вы смеете еще говорить мне дерзости! Вот до чего дожила я! Видно, за грехи господь наказывает! Боже мой! мне дурно, голова кружится… Танька, спирту!
Я бросилась было за спиртом, но тетушка завизжала:
— Прочь! Оставьте меня! вы решились уморить меня… прочь!
Я пришла к себе в комнату в каком-то лихорадочном состоянии. Мне тяжело и неловко; я знаю, что гнев тетушки пройдет, но все неприятно, когда так сердятся… Прощайте, мой добрый друг! Не огорчайтесь этими вестями… Мера неприятностей зависит от того, как мы будем принимать их.
Если б вы знали, что со мной делают эти люди, называемые знакомыми и приятелями! Какими невыносимо мелкими, нестерпимо глупыми оскорблениями осыпают они меня под видом бесцеремонного обращения и дружеского участия… Зачем позволено так мучить человека? Дома, в гостях, на улице — всюду осаждают сожалениями, уговорами, приятельскими шутками; со всех сторон брызгают грязью на мою святыню… И нет выхода из этого омута! Но и тут звуки вашего имени обдают меня какою-то горькой отрадой. С восторженною жадностью ловлю я эти незабвенные звуки. Простите ли вы меня? Пожалеете ли обо мне?
Почтеннейшая Авдотья Николаевна! Слухи насчет неприличного поведения Иды Николаевны, к сожалению, все более и более распространяются; вчера я разговорилась с Евфросиньей Петровной, — вообразите уж и она знает о том, что — помните — я вам говорила?.. Какая безнравственность в молоденькой девушке!.. Пожалуйста, удаляйте от нее вашу Геничку: дурной пример заразителен… Это я вам пишу по дружбе, почтеннейшая кумушка моя, Авдотья Николаевна, с которою пребуду навсегда готовая к услугам вашим.
Федосья Н — а.
Сейчас отошла от раскрытого окна; южный ветер освежил мне ласкою грудь и пылающие щеки. Ветви цветущей жимолости с легким ропотом наклоняются к окну, будто просятся в комнату. Хорош этот мир, жаль только, что счастья в нем нет! Не знаю отчего, мне что-то очень грустно… Не могу удержаться от рыданий. Слезы мешают писать… да и в состоянии ли эти глупые чернила и перо выразить всю горечь отравленной души моей? Прощайте! дай бог вам счастья! Благодарю вас за все! За благородство чувств, за святость любви.
Ваша Ида
В грусти, как и во всем, у нас симпатия! Когда я вас увижу? Прощальный тон вашего письма навел на меня тоску! Вы обо всем горюете прежде времени… Простите! я сам не знаю, что пишу: мысли в страшном беспорядке. Вы тверже меня! Стыжусь, что я бессилен, что, как дитя, закрываю глаза перед несчастьем.
Ваш ***ов
Пишу, и на глазах навертываются слезы! Сегодня я получил определение к должности в***. Невыразимо тяжело. По всем правилам рассудка, я должен бы радоваться… Видно, чувство и рассудок — два родные брата, только такие, как Каин и Авель… Могу ли вас сегодня видеть?
Наконец-то мы пришли к горькой истине — к сознанию нашего бессилия в напрасной и тяжелой борьбе… Вот вы все бранили меня, что я заглядываю вперед, что пугаюсь призраков, созданных моим воображением! Я послушалась вас и предалась всей душой чудесным мечтам о счастье, прекрасным и благороднейшим надеждам… Мне и в самом деле показалось, что я возношусь на небо блаженства… и вот я на земле, обессилена, сокрушена падением. Вам тяжело было вчера говорить о вашем скором отъезде… при этом вы так упорно и странно глядели мне в глаза… вы непременно хотели видеть действие ваших слов? Ну что ж, вы видели, что я побледнела, что я окаменела… Довольны ли вы? О, мой друг, ужели правда, что любовь есть глубочайший эгоизм?.. Но что об этом… Итак — разлука необходима! как знать? Может быть, даже полезна… Не утешайте меня будущим — я не верю ему. Через несколько лет, кто знает, что у нас будет в сердце! Может быть, холод, насмешка над всем, во что теперь так восторженно верим… Что же делать, боже мой? Неужели вправду расстаться. Завтра я целое утро дома и одна, — приходите; хочу наглядеться на вас… а там обещаю быть твердой и благоразумной.
Напрасно я взял перо, чтобы сказать вам что-нибудь отрадное; в душе одно только глубокое, непроходимое горе. Страдаю за вас и за себя. Я еду — еду через два дня! В этом письме в последний раз пишу: до свидания! Во мне происходит глухая борьба… Зачем я еду? — неужели это неизбежный приговор судьбы? И вы против меня? заодно с рассудком! — Вечером побываю у вас. До свидания! тысячу раз готов повторить это слово…
Время покажет, должны ли мы благодарить наше благоразумие или горько укорять себя за недостаток силы и смелости… Путь начат, — не отступать же! — идите смело! Вашему уму, вашим способностям предстоит широкое поле деятельности; вам, может быть, некогда будет оглянуться назад… Идите, — вас сопровождает моя молитва, мое жаркое желание вам счастия!
Ида
Лошади у крыльца… еду — до´лжно ехать! Я плачу, как дитя… Прощайте, будьте счастливы! не забывайте меня! Я — я весь ваш!
Хорошенькая, черноглазая Надина сидела на диване со своим женихом. Маменька ее была занята чем-то по хозяйству, папенька был у должности. Должность свою он любит не меньше жены и дочери, — да нельзя и не любить ему должности: она его мать и кормилица; по ее милости у его Парасковьи Семеновны и прекрасный салоп, и около трех дюжин чепцов, и платьев и капотов несчетное множество; благодаря ей же и Наденька его одета, как куколка, и воспитана не хуже кого другого: и по-французски знает, и на фортепьяно играет. Посмотрите, как она мила, как грациозно закинула назад головку, как лукаво смотрит на своего жениха.
— На что это похоже, Иван Петрович, целый день не быть! Это ни на что не похоже! Этак разве делают женихи?
— Я уж вам сказал, что не мог, что хворал, — разве вы не верите мне? — отвечал Иван Петрович — увы, тот самый Иван Петрович, переписку которого с Идой вы имели благосклонность пробежать.
— Не верю; не так же вы хворали, чтоб целый день пролежать; а письма — экая важность! Можно было и отложить.
— Невозможно.
— У вас все невозможно!
Она надула губки.
— Надина! полноте, дайте ручку!
— Подите! противный! — Она улыбнулась. — Право, мне кажется, вы не любите меня.
— Не грех ли вам…
— Ну, скажите, — перебила она ласково и вкрадчиво, — вы никого больше меня не любили?
Он молчал.
— Скажите, прошу вас, скажите всю вправду.
— Что за вопрос! разве я не люблю вас, разве вы…
— Нет, нет! вы мне скажите, любили ли вы кого-нибудь больше, чем меня?
— А вы?
— Я? Я — другое дело, когда мне любить?
— Право?..
Наденька вспыхнула.
— Нет, — продолжала она, — вы мне скажите, не вертитесь.
Брови Ивана Петровича слегка нахмурились, минуты две он молчал, будто что припоминая, потом проговорил тихо, но отрывисто:
— Любил…
На лице Наденьки выразилось неприятное чувство.
— Так-то; вот вы каковы, — она готова была заплакать.
— Вот вы и рассердились на то, что я сказал правду… Зачем вам было спрашивать? Вы непременно хотели, чтобы я солгал? Что ж? Вам было бы легче от этого? Ну да, я любил сильнее, потому что был моложе, глупее… да и притом это было давно; это прошло уж… — он подавил невольный вздох. — Теперь я никого не полюблю, теперь вы для меня единственная женщина.
Он поцеловал ее руку. Лицо девушки прояснилось.
— Да, да, толкуйте, — заговорила она полусерьезно, полушутливо. — Ах, что это? Верно, цветы от m-me Рей?
И она бросилась к вошедшей с картоном девушке. Вслед за девушкой вошла и Прасковья Семеновна.
— Что это за мерзавец этот Федька! — негодовала она. — Куда ни пошли, точно за сто верст, — не дождешься. А, здравствуйте, Иван Петрович! Что это? Цветы? Посмотри-ка, Наденька, да выбери себе гирлянду получше.
Пусть их выбирают цветы; я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об Иване Петровиче. Отуманенный и грустный оставил он губернский город, где жила Ида. Тоска и любовь душили его. Всю дорогу носился перед ним милый образ, с глубоким, нежным взором, с этой, ей только свойственной, улыбкой, которая на ее устах была печальней всяких слез. Она понимала, как много должна любить женщина, чтоб найти силу с убитым, растерзанным сердцем улыбнуться милому при последнем «прощай»… Долго грустил Иван Петрович: но не век же тосковать, не век же любить. Увлеченный временем и обстоятельствами, он пришел в себя, начал понемногу расставаться с мечтами и надеждами любви, начал заменять их мечтами и надеждами службы. По какому-то странному затмению, они не продолжали более своей переписки; отчего? — ни тот, ни другой не дали бы в этом отчета. Сперва разлука оглушила их, потом отвлекли разные мелочные, непредвиденные препятствия. Усталое сердце требовало отдыха. И вот он отдыхал долго, долго, а неугомонная память все еще тревожила его подчас картинами прошедшего.
В один «прекрасный вечер», зимний впрочем, он познакомился с Николаем Алексеевичем и был представлен его супруге и дочери. Хорошенькая Наденька приглянулась ему; одиночество начинало надоедать. Невеста была хоть куда, с хорошим приданым и с хорошеньким личиком.
Поговаривали, что она влюблена в какого-то улана; но улан уехал, а к Ивану Петровичу она чудо как внимательна. Иван Петрович и не заметил, как очутился женихом.
Невеста его все еще перебирала гирлянды из померанцевых цветов, а он стоял, нахмурившись, у окна и, казалось, обратил все свое внимание на борьбу двух мальчишек, следя взором за их бесплодными усилиями повалить друг друга на землю. Между тем в душе его пробудилось какое-то странное, давно замолкшее чувство и, будто заживо погребенное, билось и просилось на волю. Как давно никто не напоминал ему о былом; как давно оно не проносилось перед ним светлым облаком! Неужели же обаяние не прошло? Неужели женщина могла сделать такое глубокое, безотвязное впечатление? Где-то она теперь? Что с ней? Может быть, давно забыла его; может быть, замужем… Шесть лет прошло после их последнего свидания, — это был такой же ясный, сентябрьский день… Ах, эта Наденька! Пришло же в голову будить подобные воспоминания!
— Что вы тут гримасничаете? — сказала Наденька, подходя к нему. — Уж не рассердились ли? Какой злой! Я пошутила. Посмотрите, хорошо ли?
И она примерила к своей головке венчальный венок. Он загляделся на эту головку, улыбнулся беспечно и весело, и воспоминания его притихли и замолкли.
Прошло около года после женитьбы Ивана Петровича. В одно утро он что-то усердно писал в своем кабинете. Пришла Надежда Николаевна в шляпке и мантилье.
— Прощай, Иван Петрович! Вот ключи от шкафа; я не обедаю дома, — Marie звала меня.
— Как, опять? Ведь ты вчера была там; что за дружба такая? Я просто тебя не вижу.
— Вот, прекрасно! Что же, мне сидеть да слушать скрип твоего пера? Очень весело!
— Я кончил. Не езди сегодня.
— Какие капризы! Что же, мне целый день глядеть на вас? Нет уж, покорно благодарю, это мне и в девушках надоело. Скажите, ради бога, я даже не могу выехать к моей приятельнице!
— Не езди, прошу тебя, — сказал он с какой-то странной настойчивостью.
— Да ты с ума сошел! — закричала Надежда Николаевна. — Помешался ты, что ли? Неужели я послушаю тебя?
— А Вольский будет там? — И голос его как будто дрожал.
— Это что значит? Уж не подозреваешь ли ты меня? Этого только недоставало! Ах ты бессовестный! Разве я подала тебе повод? Вот бы маменька послушала! Господи! Что я за несчастная такая!
Она собиралась залиться слезами, — Иван Петрович предупредил грозу.
— Ну, полно, не сердись, душа моя, я пошутил, — сказал он.
— Это что за глупые шутки! Прошу впредь не шутить так. Ты бы лучше подальше прятал свою любовную переписку… — И она швырнула ему под нос пучок писем Иды. — Какие у них были там нежности!
Она величаво вышла из комнаты.
Тихо и грустно взял он эти письма. Развернул одно и прочитал, потом другое — и так все.
— Слава богу, что хоть уцелело одно светлое воспоминание, — сказал он со вздохом — и долго бы просидел с опущенной на руки головой, если бы вошедший слуга не подал ему пакета, промолвив: «С городской почты». Не глядя на подпись, он распечатал и прочитал следующее:
«Обстоятельства непредвиденные занесли меня сюда; если в душе у вас сохранилось желание меня видеть, то завтра я целый вечер, с 8-ми часов, дома и одна. Ида (Следовало название улицы и дома».)
На другой день в восемь часов вечера он мчался по гремучей мостовой, а ему казалось, что невидимая, неодолимая сила влекла его. Наконец пролетка его остановилась у подъезда довольно угрюмого каменного дома. В прихожей встретил его знакомый слуга.
— А, здравствуй, Никифор!
— Здравствуйте, батюшка Иван Петрович! Здоровы ли вы? Как изволите поживать?
— Здоров… А где Ида Николаевна?
— А вот, сударь, извольте идти прямо: они в зеленой, я думаю, сидят.
Иван Петрович пошел по анфиладе больших, слабо освещенных комнат, в конце которых заметил стройную фигуру молодой девушки. Ида шла к нему навстречу.
— Здравствуйте, мой друг! — сказала она тихим, взволнованным голосом, подавая ему руку.
— Боже мой!.. — проговорил он.
И оба замолчали. Им было тяжело и неловко.
— Вы очень переменились… — начала она.
— А вы, напротив, нисколько — все те же! Удивительно!..
— Разница только та, что теперь мне двадцать три года, а когда мы расстались, я была очень молода.
— Каким образом вы здесь?
— Тетушка получила в наследство после своей сестры этот дом и вздумала здесь жить, а тот, что в ***, продали.
— Продали? Кому же?
— Не знаю, право, забыла фамилию, — помещик какой-то.
— Продали! — повторил он машинально.
— Да, тот дом, в котором — помните — было нам так хорошо!
Он с усилием провел рукой по лицу.
— А теперь?
— Теперь уж не будет так хорошо; теперь тяжело и грустно… по крайней мере, мне…
Она хотела улыбнуться, но слезы закапали у нее из глаз на темное платье. Он взглянул на нее с невыразимой нежностью, сел возле и судорожно прильнул губами к ее руке. Когда он поднял голову, слезы все еще катились у нее по щекам.
— О, не плачь, — сказал он, склоняясь к ее плечу, — не плачь, мой ангел! Слезы тяжелы, говорят, и мертвецам… каково же мне, живому?..
И все черты его дышали таким глубоким горем, что Ида затрепетала, взглянув на него.
— Нет, ведь это так, — сказала она кротко и нежно, — женщины плачут легко… чем тут огорчаться? — Она с улыбкой посмотрела ему в лицо. — Полно об этом! скажите лучше, как вы поживаете? Как вы здесь устроились?
— Устроился… женился… — проговорил он едва слышно.
— Что вы?..
И разгоревшееся от слез и волнения лицо ее вдруг стало бледно, как ее батистовый воротничок.
— Ну, что ж! — сказала она, помолчав и склоняя голову. — Дай вам бог счастья! Счастливы ли вы?
— Нет…
— Ну так она счастлива?
— Нет…
— Боже мой! как это грустно!
Прошло около часа в отрывистом, грустном разговоре… Вошел слуга.
— Ида Николаевна! — сказал он. — Тетенька скоро приедут.
— Пусть ее приедет, — сказала она, — мне все равно…
— Ах, нет, — сказал Иван Петрович, взявшись за шляпу, — как можно! Она рассердится… да и мне пора.
— Если так, — прощайте!
— Неужели это в последний?
— Не знаю; графиня Б. предлагает мне ехать за границу; вчера еще я медлила принять это предложение…
— А теперь?
— Теперь приму его с благодарностью.
Он стоял перед ней с полными слез глазами. Ида взяла его за руку и проводила до дверей…
Он уехал… и вся жизнь показалась ему тяжелым, безотрадным сном, от которого он не имел власти освободиться…
Прошло около двух лет. В один зимний вечер Иван Петрович лежал на диване, в своем кабинете; сигарка уже давно погасла, не догорев до половины, а он не замечал этого и продолжал втягивать из нее воздух. По всему видно было, что он задумался крепко; задумался до такой степени, что даже лицо его приняло безжизненное выражение, — точно душа оставила его, точно улетела за тридевять земель. Пробило девять; этот звук вывел его из забытья. Он сделал быстрое движение, будто желая разом прогнать безотвязные мысли.
— Иван! Одеваться!
— Все приготовлено, сударь, — отвечал голос из смежной комнаты.
Иван Петрович принялся лениво за свой туалет: надел черный фрак, натянул желтые перчатки, устроил прическу.
— Уж эти мне модные вечера! — ворчал он. — Тащись туда — вечно одно и то же… Где это мой голубой флакон с одеколоном? Иван! Где голубой флакон?
— Еще покойница барыня разбили его; рассердиться как-то изволили, схватили — да и об пол! Разве вы забыли, сударь!
— Я бы желал забыть все на свете… Поди-ка, почисти мне спину щеткой.
Иван явился, вооруженный щеткой, строгим взором оглядел своего барина, примолвив:
— Лошадь-то готова давно.
— Сейчас еду… шубу!
Через десять минут Иван Петрович всходил на высокую лестницу довольно ярко освещенного дома. На него пахнуло амброй; мелькнуло несколько темных и светлых платьев, модных фраков и желтых перчаток. Он откашлялся, поправил волосы и свободно пошел по светлым комнатам отыскивать хозяйку.
«Все те же неизбежные лица, — думал он, раскланиваясь по дороге с знакомыми, — вон Анна Петровна с дочерьми; вон Лизавета Сергеевна; вот Катерина Михайловна…»
— Здравствуйте, Катерина Михайловна!
— Здравствуйте, Иван Петрович!
«Вон… кто же это, в белом платье, стоит сюда спиной? Здешних я знаю со всех сторон; эта незнакомая турнюра{82}, и очень недурная…»
В это время дама в белом платье обернулась в профиль.
«Боже! Ида!» — чуть не закричал он и струсил, да, струсил… голос у него замер, губы побледнели.
— А, Иван Петрович! Вы нас совсем забыли, отчего это?
— Я… был болен.
— Больны? И серьезно?
— Ездил за город…
Она посмотрела на него с изумлением и отошла, не сказав ни слова. Он скоро собрался с духом, хоть сердце у него все еще билось, как у юноши. Наконец Ида заметила его. Спокойно и тихо было лицо ее. Когда гости занялись рассматриванием какой-то знаменитой картины, купленной хозяином с аукциона, она без малейшего смущения подошла к нему.
— Здравствуйте, Иван Петрович! Вот мы и опять увиделись.
— Давно ли вы возвратились из-за границы, Ида Николаевна? — сказал он наконец спокойным голосом.
— Месяца два.
— Набрались там новых дум и чувств?
— Да, я много передумала в это время; много видела нового и прекрасного. Это путешествие освежило меня.
— Я рад за вас.
— Вы еще не перестали принимать участия в моих радостях и печалях?
— А вы готовы усумниться в этом — бог с вами!
— Мой добрый друг!
Она незаметно пожала ему руку. Он вздрогнул.
— Как ваши дела? — продолжала она. — Не здесь ли ваша жена… познакомьте меня с ней.
— Она умерла.
Минутное молчание.
— О чем вы задумались? — спросил он ее.
— Как странно… Вообразите, — и голос ее задрожал, в свою очередь, — я до сих пор не сказала вам, что я замужем…
— Идочка! — сказал в это время высокий черноволосый мужчина, отделясь от толпы. — Посмотри, как хорош этот отблеск лучей заходящего солнца, как живо это море, — он указал на картину, — не правда ли, chère amie[46], это напоминает благословенный юг?